
DARKER. Твари и хвори
Составители: Парфенов М. С. и Александр Матюхин
Страх продлевает жизнь!
Разумеется, если это та приятная разновидность страха, которую люди испытывают во время чтения пугающих историй.
Любите такие? Тогда вы совершенно точно знакомы с ежегодными антологиями «Самая страшная книга», рассказы для которых отбираются по итогам специального читательского голосования.
А теперь познакомьтесь с еще одной, принципиально иной версией «лучшего в русском хорроре за год». В этой книге собраны 26 рассказов, победивших в двух крупнейших литературных конкурсах хоррора: Бесовой и Чертовой дюжинах культового журнала DARKER.
26 лучших историй – дважды по 13 – были отобраны из 585 рассказов. Выбраны в первую очередь самими авторами, но также с учетом мнений читателей и специального жюри.
Насколько эти истории хороши? Как сильно они пугают? Узнаете, заглянув – на свой страх и риск – под обложку.
Приятного чтения и – будьте здоровы!
В книге присутствует нецензурная брань!
Серийное оформление: Юлия Межова.
В оформлении обложки использована иллюстрация Игоря Яковлева.
© Авторы, текст, 2026
© Парфенов М. С., А. Матюхин, составление, 2026
© И. Яковлев, ил. на обл., 2026
© ООО «Издательство АСТ», 2026
* * *
Примечание составителей. Как читать эту книгу?

Заглянув в содержание антологии «DARKER. Твари и хвори», уважаемый читатель может недоуменно вскинуть брови – ну и как же, мол, понимать все эти «Тварь № 4» да «Хворь № 8»?..
Объясняем. Каждый год на сайте культового онлайн-журнала DARKER проводятся два больших конкурса страшных рассказов. Первый из них называется «Бесова дюжина», а участвуют в нем короткие истории. Второй получил имя «Чертова дюжина», и соперничают там уже большие рассказы. В финал каждого конкурса попадает по 13 произведений – и все они собраны в этой книге.
Но поскольку не каждый читатель сразу поймет, какой рассказ с какого конкурса попал в нашу антологию, то мы поделили их на две группы. «Твари» – это рассказы более крупного объема (финалисты «Чертовой дюжины»). «Хвори» – ужасно-прекрасные миниатюры (финалисты «Бесовой дюжины»).
В содержании каждый рассказ помечен соответствующим образом: то есть, например, «Тварь № 13» – это история, занявшая тринадцатое место в финале конкурса «Чертова дюжина». А «Хворь № 1», как вы уже поняли, это рассказ-победитель «Бесовой дюжины».
Книгу можно читать и перечитывать по-разному (что, возможно, поможет вам полнее оценить ее содержимое).
Вы можете читать рассказы в том порядке, в котором мы разместили свои «Твари» и «Хвори», – в таком случае длинные истории будут чередоваться с короткими, а чтение будет наиболее комфортным, так как после каждого большого рассказа следует маленький, и вы просто не успеете сколько-нибудь утомиться.
Или же вы можете прочитать сначала все «Хвори», а затем все «Твари» (или наоборот). Можете читать финалистов каждого из конкурсов в том порядке, в котором оказались распределены места среди победителей (от первого к тринадцатому) – или в противоположном (от тринадцатого к первому).
Уверены, что, вне зависимости от сделанного выбора, вы сможете получить особый, не похожий ни на что иное опыт. Надеемся, что это будет опыт приятный – ну, настолько, насколько вообще приятным может быть чтение столь страшных и необычных историй.
С уважением, Александр Матюхин и Парфенов М. С., составители
Медкомиссия (о судьях)

Поскольку антология «DARKER. Твари и хвори» составлена по итогам двух больших литературных конкурсов, то будет нелишне назвать имена людей, входивших в жюри и распределявших места, равно как и тех, кто занимался организацией этих мероприятий.
Сама идея конкурса «Чертова дюжина» принадлежит писателю Александру Подольскому. Создали этот конкурс они вместе с Парфеновым М. С. еще в 2013 году. В 2024 году «Чертова дюжина» разделилась на, собственно, «чертову» и «бесову» дюжины.
В жюри «Бесовой дюжины 2025» попали:
1. писатель Анатолий Уманский
2. профессиональный диктор Александр Степной
3. критик Ольга Жердева
4. блогер и фотохудожник Ангела Pushba Толстова
5. редактор Александр Прокопович
6. писатель Олег Кожин
7. подкастер Владимир Дорофеев
8. писатель Юрий Погуляй
9. писатель Надежда Гамильнот
10. писатель Дмитрий Лазарев
11. писатель и редактор Анастасия Иванова
12. писатель и редактор Карина Буянова
13. писатель и сценарист Шимун Врочек
Судьями «Чертовой дюжины 2025» стали:
1. писатель Олег Кожин
2. критик Ольга Жердева
3. учредитель литературных курсов «Мастер текста» Наталья Криштоп
4. писатель и редактор Карина Овчинникова
5. редактор Ирина Епифанова
6. литературовед и книжный блогер Ася Занегина
7. художник Иван Иванов
8. писатель Дмитрий Костюкевич
9. писатель Дарья Бобылёва
10. писатель Елена Щетинина
11. писатель Александр Подольский
12. профессиональный диктор Александр Степной
13. редактор и публицист Александр Бауман
Кроме того, учитывалось мнение самих авторов и специально приглашенных читателей со стороны. Им, «темным судьям», мы говорим отдельное спасибо.
Судьями-читателями БД-25 выступили:
1. Ольга Гурьянова
2. Святослав Захаров
3. Юлия Страхова
4. Парфенов М. С.
5. Евгения Кучеренко
6. Михаил Тхорев
7. Оксана Андреева
8. Ольга Цивилева
9. Виктория Буркова
10. К. А. Гарсия
11. Валентина Воробьева
12. Анна Стебенькова
13. Валерия Гриценко
А на ЧД-25 в составе темного суда побывали
1. Валентина Воробьева
2. Алина Плотникова
3. Ольга Гурьянова
4. Галина Галкина
5. Анна Стебенькова
6. Оксана Андреева
7. Святослав Захаров
8. Юлия Страхова
9. Soroka
10. Даниил Логинов
11. Светлана Тихонова
12. Евгения Кучеренко
13. Мария Синенко
Организатором обоих конкурсов выступил Александр Матюхин, помогал ему Парфенов М. С., а бессменной площадкой проведения всех таких конкурсов с 2013 года остается онлайн-журнал DARKER: https://darkermagazine.ru
Хворь № 1. Дмитрий Лопухов. Желтые пятки

С Мухомором мы подружились много лет назад. Он действительно походил на гриб – вечно в красной панаме, низенький, с бледными худыми ногами, торчащими из несоразмерно больших шорт.
– Не дружи с ним, – жужжала бабушка. – Дружи с Сережей. Он хороший мальчик.
Во дворе Сережу, внука бабушкиной подружки Зои, все называли Соплей. Он вытирал зеленые козявки о футболку, вонял и заикался. А еще засовывал в жаб зажженные петарды. Я Соплю терпеть не мог, но он считал меня своим корешем: всегда улыбался и махал рукой.
– Вообще ни с кем не дружу! – Я втайне надеялся, что родители посочувствуют такому одиночеству и прервут отпуск. – Так маме и передай! Ее сын выкинут из общества, как водоросля на пляже.
– «Водоросля»! – передразнивала меня бабушка. – Недоросля! Дай родителям отдохнуть, тиран.
С утра до вечера я сидел дома и читал книжки. На улицу выползал, когда бабушка начинала наседать:
– Глаза поломаешь. Иди погуляй, горе мое книжное!
Я шел во двор, гулял и ненавидел лето.
Бабушка купила мне на рынке гольфы. Ядовито-желтые, безобразно длинные – выше колен; покрытые иероглифами и цветочками.
– Не надену! – упирался я.
– Еще как наденешь, тиран! Мы с Зоей по десять упаковок взяли. Как двойняшки с Сережей будете. А не наденешь – книжки твои за шифоньер покидаю.
Перспектива стать двойняшкой Сопли пугала, но лишиться книг я боялся еще больше. А уж в том, что угроза будет исполнена, я не сомневался: как-то отказался есть склизкий зеленый суп, и бабушка без колебаний вывернула тарелку мне на голову.
Так что я покорно надел гольфы и вышел на улицу.
В начале лета бабушка заставила меня выучить «Отче наш», угрожая засунуть Гарри Гаррисона в духовку, так что я брел и бубнил молитву, прося боженьку спрятать меня от чужих взглядов. Небеса ответили мне мелким дождем. И когда я дома снял промокшие гольфы, обнаружил, что мои пятки пожелтели.
Мама работала врачом, так что половину наших полок занимали медицинские книги. Я тайком их почитывал и потом находил у себя симптомы чудовищных болезней. Перед отъездом к бабушке я полистал брошюру «СПИД» и жутко испугался фотографии потрескавшихся желтых пяток больного.
И сейчас я все понял. Шептал, разглядывая свои ноги:
– Вот и конец. Бабкины носки занесли мне СПИД.
Я плакал всю ночь. Не спасал даже Гарри Гаррисон: буквы расплывались, а шутки Стальной Крысы казались несмешными.
Утром я решил провести остаток жизни на полную катушку. С балкона увидел, как запретный Мухомор пускает в лужах корабли, спустился и сказал:
– Я Санек. Пожми мне руку, если не ссыкло. Но знай, это смертельно.
Мухомор не испугался, а, наоборот, посмотрел на меня с интересом, пожал руку и спросил:
– Поможешь строить плотину?
К полудню на балкон вышла бабушка, увидела нас с Мухомором, копошащихся в грязи, и заорала:
– Сашка, живо домой!
Я криво усмехнулся: чего мне теперь, спидозному, ее угрозы. Потом сама же станет плакать над могилкой.
– Не пойдешь? – удивился Мухомор.
Я равнодушно пожал плечами.
Бабушка спустилась, схватила меня за воротник и поволокла домой:
– Сколько я говорила, не общайся с этим! Есть же Сережа! Такой хороший мальчик!
Хороший мальчик Сережа Сопля сидел на лавочке, болтал ногами в желтых гольфах, поедал козявки и махал мне рукой.
А потом на бабушку коршуном налетела тетя Зоя.
– Надька! – орала она. – Подбила меня на носки эти, дура! А они линяют. Я постирала сейчас – и все желтое! И простыня – будто мы обоссали все!
Они цапались на виду у всего двора. Потом Зоя повернулась к нам спиной и закричала своему сопливому Сереже:
– Никогда с этим Сашкой не общайся!
– Велика потеря! – заорала в ответ бабушка. – Весь город знает, что твой жаб душит! Дружи тогда, Сашунь, с вот этим! – Она ткнула пальцем в Мухомора.
– Ой, нашла тоже сельскохозяйственного зверя. Жабы! Вот и пусть тогда твой с колдунами якшается. Шоб они вас всех прокляли!
– Ба, а почему тетя Зоя сказала «с колдунами»? – спросил я вечером у бабушки, когда мы с помощью мыла и пемзы лечили меня от пяточного СПИДа.
– Потому что дура. Сын за отца не ответчик, – ответила бабушка. А потом добавила: – Папка у твоего Мухомора шаманит. Экстрасенс он.
– Он воду заряжает? Как Чумак? – спросил я.
– Как мудак, – ответила бабушка.
Каждый день мы с Мухомором гуляли от рассвета и до заката. Охотились на шершней с выломанными из рыночных прилавков досками наперевес; лазили на водонапорную башню, играли в «ножички» и гоняли на великах. А когда уставали от приключений, я пересказывал ему любимые книжки.
И было нам весело и хорошо. Хотя, по правде, порой я замечал, что Мухомор какой-то дерганый. Иногда его отпускало, словно он сбрасывал с плеч огромный камень, но проходили минуты – и спина его сгибалась, камень возвращался.
А еще Мухомор рассказывал свои сны.
Мне тоже порой виделись кошмары. Когда я температурил, мне всегда снилась бесконечная труба, усеянная изнутри стеклянными шипами. И я летал по ней, боясь нанизаться на прозрачные пики. А после книги про кладбище домашних животных мне по ночам являлась дохлая кошка. Но все это не шло ни в какое сравнение с тем, что снилось Мухомору. Было оно даже не страшное, а какое-то, что ли, безнадежное; словно бежишь по улице радостный, а навстречу тебе выносят гроб с покойником.
– Там времени нет, – рассказывал, прикрыв глаза, Мухомор. – И меня вроде нет, но все равно вижу и чувствую. Вокруг как бы пар, огонь, падают звезды, что-то бурлит. И я знаю, что это навсегда. И еще очень больно, но не так, как когда зубы сверлят, а из-за того, что... – Он беспомощно пожимал плечами. – Сань, я не знаю, как объяснить. Вот ты здорово книги рассказываешь, легко бы все описал. Я тебе лучше нарисую как-нибудь... Слушай, может, давай опять про Стальную Крысу? Или к озеру, а?
Потом мы мчали на великах, и ветер лизал мое вспотевшее лицо. Я пытался представить сны Мухомора, но не получалось: рисовались мультяшные картинки и тут же расплескивались по моей памяти.
Мы повесили тарзанку на торчащий над обрывом дуб. Разбегались и летали по широкой дуге над пропастью. Разумеется, бабушке я об этом аттракционе не рассказывал, она бы мне за такую эквилибристику точно сняла башку.
Как-то я летел над обрывом, вцепившись в перекладину. Пейзаж мельтешил, и меня вдруг осенило.
– Слушай, у тебя же папа экстрасенс, – начал я, ступив на землю. Мухомор пожал плечами – он не любил об этом говорить. – Чего он тебя не зарядит... не починит... Ну, чтобы кошмары закончились?
Мухомор не ответил. Разбежался, вцепился в перекладину и полетел, зажмурившись, над бездной.
– Ты слышал про детские рассказы о других жизнях? – спросил он как-то вечером.
Мы сидели в сумерках у моего подъезда. Я упирался спиной в нагретую за день металлическую будку, смотрел на позолоченное закатом небо, лузгал семечки и ощущал на душе необъяснимую тоску.
Не дождавшись ответа, Мухомор продолжил:
– Говорят, дети могут рассказать свои другие жизни. Ну, как ты мне вот – книжки. И мой папа... Он боится. Странно при его-то... работе, но вот так. Это у него, как мама умерла, началось. В общем, ему очень надо убедиться, что смерть – не конец.
Я слушал и ощущал, как леденеет спина. Железная будка отдавала накопленное тепло, но футболка все равно стала мокрой и холодной, словно я вылез из реки.
– Он стал водить меня к людям. К другим экстрасенсам, к гадалкам, шаманам и колдунам, – рассказывал Мухомор. – И они там разные вещи со мной делали. Давали напитки, читали всякое, запирали, заставляли нюхать какие-то гадости... Мне все это не очень, но папа просил. Хотел, чтобы я вспомнил другую жизнь. А не работало. Я раз попытался его порадовать и что-то выдумал, но не получилось, побил он меня за это. Потом плакал, извинялся, игрушек надарил...
Мне почему-то очень не нравилась эта история. Хотелось проорать что-нибудь дурацкое, отвесить Мухомору пинка – что угодно, лишь бы он опять стал собой, дружбаном, с которым мы гоняли на великах и строили плотины.
– А потом со мной сделали что-то такое... – Мухомор поморщился. – И мне стал сниться сон. Я пересказывал папе, но ему не нравилось. А еще он все время мой сон забывает, хотя память-то у папы ого-го!
Мухомор помолчал, потом продолжил:
– Я-то понимаю, что он хотел, чтобы я среди строящихся пирамид, возле мушкетеров и рыцарей... А у меня про лаву, пар и падающие звезды. Сань, – он посмотрел на меня с надеждой, – как думаешь, может, это какое-то суперпрошлое? Или будущее?
– Блин, не знаю, – подумав, ответил я. – У тебя ж там ни динозавров, ни мамонтов. Роботов и бластеров тоже нет. – Вдруг меня осенило: – Слушай, а если эти колдуны тебя прокляли? Меня тут бабушка научила одной штуке... Говори за мной! – Я быстро-быстро забормотал: – Отче наш, иже еси...
Мухомор послушно повторял.
– Ну как, есть улучшения? – спросил я, надеясь, что ему полегчает и мы помчимся объедать соседскую черешню.
– Вроде без перемен.
Мы сидели молча. А потом Мухомор добавил потухшим голосом:
– Понимаешь, Сань, я особо не говорил, но это так страшно. Этот сон... То, что я там чувствую... Словно все наше – ну, велики, тарзанка – это просто секундочка, один миг. А навсегда только огонь и падающие звезды...
Я как будто снова оказался в своем кошмаре про трубу со стеклянными пиками и должен был среди них маневрировать. Сказал первое пришедшее в голову:
– Твой папка вроде Соплю от заикания лечит. Сны, наверное, полегче исправить, а?..
Мухомор опустил голову и на мои слова не отреагировал.
Мы не виделись после того жуткого разговора, и я надеялся, что смогу уехать без прощаний. Но за день до моего отъезда Мухомор постучал в нашу дверь.
– Вот такое все время, – сказал он, протягивая через порог альбомный лист.
На рисунке были дым, тяжелое небо и зигзаги текущего по земле пламени. И я не мог взять в толк, что это вообще такое.
– Трудно мне, Санек.
Мухомор побежал вниз по лестнице, а я остался стоять у двери, нервно теребя рисунок. На обратной стороне была неразборчиво написана странная белиберда, и прочитать ее не получалось.
На следующий день я уже был дома. И воспоминания о лете вдруг стали улетучиваться из моей головы.
Начиналась школа.
Лишь потом, уже на осенних каникулах, мне сказали, что Мухомор умер.
– Мы знали, что ты сдружился с тем мальчиком, ну и не хотели тебя расстраивать, – говорила мама, как-то чересчур сильно поглаживая меня по волосам. – Он скакал с веревкой над обрывом, сорвался и... ну... насмерть. Саня, поклянись мне, что ты так не прыгал и что никогда не станешь! Саня, клянись!
* * *
Много лет спустя мы с женой приехали в бабушкин город, чтобы разобрать хлам и подготовить квартиру к продаже. На антресолях я отыскал артефакты забытого лета: книгу, пару длинных кислотно-желтых гольфов и рисунок.
– Ого, – сказала жена. – Как древняя Земля. – Она перевернула рисунок и прочла: – «Я один, не могу пошивилиться и вижу мир сошедший из кошмара. Все покрыто огнем, торчат острые камни похожие на зубья чудища, небо черное и тежелое, из него идет ядовитый дождь. Где-то далеко гремит что-то огромное и голодное а я знаю что я здесь на всегда». Ух, сколько ошибок. Это ты из какой-то фантастики выписал?
Я пожал плечами:
– Понятия не имею, что это. Столько лет прошло.
– О, загадочка! – обрадовалась жена. – Сейчас расколем.
И весь вечер, пока мы разгребали хлам, она делала предположения:
– Это ты пытался написать роман? Это из какого-то кино?
Вечером мы выпили вина, и теории жены стали совсем чудны́ми и запутанными. Ночью она разбудила меня горячим шепотом:
– Я придумала! Это Земля – какой она была, допустим, четыре миллиарда лет назад, – нарисованная Больцмановским мозгом. Не знаешь, что это? Ох, гуманитарий... Ладно. В общем, это сгусток разума, случайно появляющийся из хаоса. Ему не нужен кислород, тело, вообще ничего не нужно. Он просто есть, потому что так сложились атомы. Ну, он гипотетический, конечно. Эй, чего ты там, заснул, что ли? Я распинаюсь, а он спит?! Охренеть. Если бы у меня на лекции так студент заснул, я бы его задушила, клянусь. Потрахаемся?
– Студенту ты бы тоже такое предложила?
Жена захихикала, и я одним резким движением затащил ее на себя.
Ранним утром я спустился во двор.
На лавочке оплывшей кучей сидел кто-то грузный и всклокоченный. Я подошел и, к своему удивлению, признал Сережу Соплю.
– Привет, – сказал он и шмыгнул носом.
Я кивнул, сел рядом и закурил.
– Наконец-то ты приехал, дружочек. – Сопля вдруг стащил с ног разваливающиеся желтые носки и швырнул на траву. Они легли как символ бесконечности. – Ой, дела! С первого разика! – обрадовался он.
Я посмотрел на его потрескавшиеся желтые пятки, поморщился и затушил сигарету о скамейку.
– Погоди, – остановил меня Сопля. Он ткнул ногтем в самую середку носочной бесконечности. – Вот эта крохотулька, Сань, это жизнь. А эти два нолика – навсегда... И как же худо было твоему Мухомору из-за этих ноликов. Очень он мучался. Я ему веточку и подломил.
– Чего-чего?! – Я привстал. – Это он из-за тебя, что ли, убился?
– Ага.
– Охереть.
– А, – махнул рукой Сопля, – все равно забудешь. Мозги-то – они хитро склеены. Нельзя мясу помнить, что было до и будет после. Я-то ку-ку, – он повертел пальцем у виска, – а ты уже через минутку почти не вспомнишь. Когда малюсенький, то еще туда-сюда, а у взросленького сразу фьють. – Сопля помолчал. – Меня бабулечка водила к Мухоморову отцу, чтобы я не заикался. И я перестал. Правда, он там еще чего-то со мной наделал, потому что помирать боялся. Хотел, чтобы я рассказал, как там в прошлых жизнях, при мошкатерах...
– Мушкетерах, – автоматически поправил я, присаживаясь обратно на скамью.
– Ага, – подтвердил Сопля. – Только никаких мошкатеров не было. А были, знаешь, огонечки, камушки. У всех нас там такое, у людей. И у тебя, Сань. Миллиард лет, а это большая циферка, мы висим и смотрим на огонь и падающие звездочки. И отвести взгляд не получается, потому что глазиков-то, Сань, нет. Потом вот такусенькую козявочку поживем, – Сопля показал кончик грязного ногтя, – и все сначала. Но помнить этого нельзя, только если мозги выкрутить... Я Мухоморову папуле за это крысьего ядика в кастрюлю всыпал – спер его у бабусеньки. Очень я злился. А после мне как-то и понравилось. Живу как хочу, потом на огонь и звездочки буду смотреть.
Я слушал этот странный бред и не знал, что говорить.
– Мухомор жуть как боялся. – Сопля вытянул толстые руки, похрустел суставами и расплылся в теплой улыбке. – Я тарзанку ему и сломал. Бабусенька ядика хватилась, я ей ночью шеечку отрезал. Да ты не волнуйся, Сань, меня очень полечили. Больше никого не убью. Хотя, – задумчиво признался он, – хочется.
Я в ужасе вскочил с лавки и побежал к подъезду. Взлетел на этаж, забарабанил в дверь. Открыла сонная жена:
– Саш, ты чего?
– Слушай...
Хотелось выложить ей все, но я вдруг понял, что мне нечего сказать.
Мы вышли в полдень с сумками из подъезда. Сели на лавочку, дожидаясь такси.
– Ого, – сказал жена. – Глянь, носки. Такие же, как мы вчера с антресолей достали. Весь город их, что ли, носит?
Я посмотрел на лежащие в форме знака бесконечности гольфы. Что-то внутри меня как будто задрожало, и я попросил:
– Ты вчера мне говорила про этот... про Больцмановский мозг. Можешь напомнить?
– Погоди ты, машина подъехала.
Квартиру мы быстро продали, и в бабушкин город я больше не возвращался.
А про мозг жена так и не напомнила.
Да мне и самому уже стало неинтересно.
Тварь № 13. Ксения Кошникова. Придет серенький волчок

Лиза нашла телефон в траве. Ярко-оранжевый прямоугольник на фоне сочной зелени, какая бывает только в зените лета. Не заметить невозможно, а заметив, невозможно пройти мимо.
Разумеется, это была только игрушка. Телефончик-малютка с двумя рядами квадратных кнопок, на каждой – портрет какой-нибудь зверюшки: мышки, зайчика, лисички, лягушки, ежика, совы. И еще одна большая круглая кнопка без надписей.
Лиза потыкала ее, потом в мордочки зверей, но телефон молчал, оставаясь бесполезным куском пластика. Она вздохнула, повертев находку в руках. Телефон определенно был чьей-то потерей, а брать чужое нехорошо. За это мама может наказать. Но так быстро расставаться с редкой находкой не хотелось.
Дома Лиза затолкала телефон поглубже в коробку со старыми игрушками, которая стояла под кроватью, решив заняться им позже. Может быть, нужно всего лишь заменить батарейки.
Телефон зазвонил ночью.
Вкрадчивый знакомый мотив вплелся в детский сон незаметно, как глубокое подводное течение.
Баю-баюшки-баю.
Лиза открыла глаза, не понимая, почему видит темноту вместо привычного рассеянного утреннего света. Светящиеся цифры маленьких часов у кровати подсказали, что была еще глубокая ночь.
Придет серенький волчок.
Ей понадобилось не много времени, чтобы понять, что это вдруг ожил и тихо загудел ее сегодняшний секрет.
Ох, если мама услышит?..
Лиза свесилась с кровати, вытягивая коробку, пытаясь нащупать телефон в ворохе старых мишек, мячей, кубиков. Палец сам нажал на кнопку, но телефон не умолк. Из динамика потянулись негромкие, однако до странности настоящие гудки.
А потом чей-то голос, успокаивающий, как колыбельная, обволакивающий, как сон, сказал:
– Здравствуй!
Первым порывом было бросить телефон, вторым – убежать к маме, но язык сам вежливо произнес:
– Здравствуйте!
– Откуда у тебя телефон? – спросил голос.
– Нашла сегодня в траве, – смущенно призналась Лиза, чувствуя, что краснеет даже в темноте.
Она думала, игрушка. Она не собиралась брать чужое. Она готова его вернуть на прежнее место.
Голос, теплый, как шерсть, мягкий, как одеяло, сказал, что раз она нашла его, то телефон теперь принадлежит ей по праву и она может им пользоваться.
– А как?
– Видишь кнопки? Если попадешь в беду, позвони нам. Для этого нажми большую круглую кнопку, и я тебя выслушаю. И помощь придет. Только надо всегда носить телефон с собой. Беды очень любят заставать врасплох. Ты все запомнила?
– Запомнила, – растерянно прошептала Лиза. И спохватилась: – А кто вы?
– Волк, – коротко ответил голос, зыбкий, как лесной туман, темный, как еловая чаща.
И исчез.
«Мне все приснилось», – подумала Лиза утром, после того как, вспомнив странный ночной разговор, тщетно нажимала на кнопки. Телефон молчал, как и вчера.
Это был сон, и эта мысль даже скорее успокоила ее, чем расстроила.
Тайны, которые тогда вмещались в ее сердце, были не слишком велики.
И все же она стала носить игрушку с собой. Может быть, ей просто приятно было думать о каком-то незримом волшебном помощнике. Или хотелось, чтобы телефон снова зазвонил, и она боялась упустить звонок.
Но, как много позже думала Лиза, она уже тогда понимала, пусть еще не могла осознать: нет такой жизни, в которой хотя бы раз не случалось беды – той самой, когда ты готов позвонить Волку.
Беда, конечно, пришла.
Лиза готовилась выступать на первом своем школьном утреннике. С танцем, в белом платье, в окружении таких же, как она, беленьких воздушных девочек. А потом она еще должна была прочитать стихотворение «Белый снег пушистый в воздухе кружится».
Лиза учила танец старательно. Первое выступление ошеломило ее.
Она спустилась со сцены, чувствуя, как от волнения дрожат колени, и поняла, что не может вспомнить ни строчки выученного стиха, будто его слова унесла из памяти волшебная злая метель.
Выходить предстояло скоро, всего через два номера. В зале было гулко, празднично, ярко и многолюдно. Весело мигающие гирлянды, приклеенные к стеклам окон ажурные снежинки, радостные лица родителей, обращенные к сцене. Лиза отыскала среди них мамино, и мама, заметив ее, ободряюще улыбнулась и подняла большой палец.
В животе все сжалось. Лиза испортит всем праздник.
В раздевалке она протиснулась сквозь толпу выступивших и готовящихся к выступлению зайчиков и снежинок, котиков и снегурочек, промчалась по коридору, тоже празднично украшенному гирляндами и флажками, затем – вверх по лестнице.
На третьем этаже было темно и тихо, но Лиза все равно прошла мимо запертых дверей пустых кабинетов в туалет и, убедившись, что она одна, достала оранжевый телефон и вдавила круглую кнопку.
До этого момента она была уверена, что случившееся с ней – лишь сон, поэтому едва не выронила трубку, когда услышала протяжные гудки дозвона.
– Слушаю, – отозвался знакомый голос, мягкий, как сугроб, спокойный, как бескрайнее снежное поле под безлунным небом.
– Это Волк? – не веря своим ушам, спросила Лиза.
– Я тебя слушаю, – подтвердил он. – Так что у тебя стряслось?
– Что ж, – сказал Волк, выслушав ее торопливый рассказ, – этой беде нетрудно помочь. Позвони мышке.
– Спасибо... – прошептала Лиза. – И все?
– Позвони, а потом иди и ни о чем не беспокойся. Но прежде я все же дам тебе маленький совет: постарайся звонить, когда действительно попадешь в беду, – сказал он напоследок и пропал, не попрощавшись.
Ошеломленная Лиза нажала кнопку с картинкой мышки. Вместо гудков заиграла песенка-потешка про серую норушку, спешащую через мостик, а потом телефон умолк.
И больше ничего не произошло.
В растерянности Лиза нажала кнопку с мышкой еще раз, но тщетно. Было тихо, со второго этажа доносились звуки пианино. Музыкальный номер с танцем был как раз перед ее выступлением.
За окном предновогодняя метель перешла в настоящую вьюгу. В игре тени и света от единственного болтающегося на проводе фонаря Лизе почудился странный текучий силуэт, быстро скользнувший по синеватому в сумерках снегу.
Она поежилась и, не зная, что делать, медленно побрела назад, обреченно готовясь принять провал и позор.
В зале все так же ярко горели лампы и мигали гирлянды, но стулья были сдвинуты, некоторые и вовсе перевернуты, а взрослые собрались плотным кружком перед сценой, разглядывая что-то лежащее на полу.
Неподалеку сбились в стаю снежинки, снегурочки и мишки.
– Нине Васильевне стало очень плохо, – сказал кто-то из них, и подробности посыпались на остолбеневшую Лизу, как снег в пургу.
– Она вдруг захрипела! И ее вырвало!
– Прямо на пол!
– И она упала. На пол!
Концерт закончился.
Послевкусие от этого события осталось не самое приятное. Нина Васильевна была доброй и веселой, прощала им невыученные стихи и рассказывала интересно даже про скучные вещи вроде важности строчных и заглавных букв. Лиза переживала и подслушивала разговоры взрослых. Судя по тому, что удавалось узнать, ничего очень уж страшного не случилось, но нужен был длительный отпуск.
Почему-то это ободряло Лизу, точно это она была виновата в том, что Нине Васильевне стало так худо, и что-то внутри нее словно говорило, что именно так оно и есть.
А спустя несколько недель, раздеваясь перед сном, Лиза обнаружила под мышками темные волосы. Короткие, густые и мягкие, больше похожие на шерстку, они росли плотным покровом, захватив всю подмышечную впадину.
– Рановато, конечно, – цокала языком врач, перед которой пунцовая от стыда и смущения Лиза подняла руки, демонстрируя мягкую серую поросль.
– Интересная структура волоса. – Врач беззастенчиво потыкала Лизу жестким пальцем. – Не видела такого. Наверное, генетика? – Она вопросительно посмотрела на Лизину маму, сидящую на стуле.
Мама неопределенно пожала плечами.
– Сдадим анализы. И, в конце концов, – утешила врач их обеих, – есть бритва и немало других способов избавиться от этой проблемы.
Анализы не показали ничего существенного. Лиза научилась пользоваться бритвой, затем кремом, лосьоном, эпилятором... Но чем старше она становилась, тем быстрее росли волосы, тем чаще приходилось от них избавляться, и, что хуже всего, они начали появляться и на других участках тела, порой неожиданных.
Однажды Лиза обнаружила маленький, не больше пятикопеечной монетки, участок на тыльной стороне руки. Мягкие волоски плотно прилегали друг к другу и на ощупь были точно бархатные. Лиза сдержала рвотный позыв и выбривала этот участок долго и тщательно, словно желая срезать вместе с волосами слой кожи.
Телефоном она больше не пользовалась.
Она взрослела и, возвращаясь к событиям того утренника снова и снова, пришла к выводу, что серый пушок на ее теле – не беда, а только последствия беды.
Но беда все же настигла ее и в средней школе, когда Исаева – хамоватая, высокая и крепкая, как доярка с оставшихся в школьной библиотеке советских плакатов, одноклассница – увидела эту мышиную шерсть в медкабинете. Лизу и еще нескольких девочек вдруг дернула медсестра из-за какой-то формальности.
В школу Лиза ходила в глухих водолазках с высоким воротом, толстых свитерах с длинными вытянутыми рукавами, плотных черных колготках под джинсами. От частого раздражения кожа зудела и шелушилась, несмотря на все ухищрения, и, когда в расписании не значилось физры, Лиза давала себе передышку.
Школьная медсестра была в курсе дела и всегда деликатно осматривала ее отдельно, последней. Но каждый раз наблюдать ее уклончиво любопытный взгляд, который она бросала на Лизино тело – незаметно, как ей, видимо, казалось, – было не слишком приятно.
Нехотя стянув все слои одежды, Лиза осталась в трусах и майке.
Темный мягкий пушок пробился под мышками, спускаясь и ниже, к ребрам, маленькими круглыми пятачками покрывал внутреннюю сторону бедер и почему-то образовал крошечный островок на колене.
Вдруг дверь распахнулась без стука, в кабинет заглянула запыхавшаяся Исаева. Ее блестящие, чуть выпуклые глаза скользнули по Лизе безо всякого интереса, но, заметив нечто интересное, тут же задержались, вспыхнули нехорошим огоньком.
– Немедленно дверь закройте! – рявкнула медсестра.
Исаева послушно прикрыла дверь, ухмыльнувшись: она успела увидеть все, что нужно.
Лиза терпела долго. Каждый раз после очередного кинутого будто вскользь подлого словца или брошенного будто случайно обидного намека, озаренного смешками, долгих пауз при ее появлении и даже гадких рисунков, которые однажды накорябали на доске мелом, она уверяла себя: не беда.
Звонить Волку отчего-то не хотелось. Но и избавиться от телефона она не могла, продолжала носить с собой.
Как-то, переодеваясь перед ненавистной физрой, она услышала короткий негромкий щелчок и смешки.
Лиза обернулась. Исаева и компания ее ручных обезьянок ухмылялись, предвкушая развлечение.
– А ну, отдай, мразь! – Лиза рванулась, пытаясь дотянуться до маленького фотоаппарата, который дылда Исаева держала на вытянутой руке высоко над головой.
Это вызвало новую волну хохота. Ничего не соображая от захлестнувших ее ярости и обиды, Лиза только бестолково подпрыгивала около Исаевой, как маленькая собачонка, вызывая всеобщий восторг.
Прозвенел звонок. Компания Исаевой, продолжая потешаться, высыпала из раздевалки в зал. За ними, бросая на Лизу насмешливые и сочувственные взгляды, потянулись остальные.
Она стояла в опустевшей раздевалке в футболке, трусах и одном носке, растрепанная, униженная, и легко представляла себе дальнейшие события.
Натянув второй носок и кроссовки, Лиза достала телефон из рюкзака и вышла к лестнице, пустой после звонка.
– Слушаю, – ответил голос, спокойный, как заснеженный лес, согревающий, как дыхание зверя.
– Я в беде, – глухо ответила Лиза.
– Я догадался. Расскажи, – попросил Волк.
Его голос звучал так участливо, что Лиза шмыгнула носом.
– Не плачь, – сказал Волк, выслушав ее. – Этой беде легко помочь. Позвони зайчику.
И исчез, как обычно, без прощания.
Смаргивая слезы, Лиза нажала нужную кнопку, из динамика зазвучала заливистая песенка про зайчика, который скачет через поле да лесок, и телефон привычно умолк.
Ей показалось, что над ней, будто сбегая по лестнице, прозвучал быстрый легковесный топот маленьких ног, но, посмотрев в высокий лестничный пролет, она ничего не увидела.
На физкультуре прыгали через козла. Не отличавшаяся способностями к этому занятию Лиза на этот раз, разбежавшись, так легко и изящно перемахнула через препятствие, что физрук даже присвистнул: ну, сильна!
Исаева прыгала предпоследней.
Никто потом так и не мог внятно объяснить, что произошло.
То ли как-то неудачно зацепилась ногой, то ли подвернулась рука, то ли физрук отвлекся и не успел вовремя ее подхватить, только Исаева перелетела далеко через козла, неуклюже кувыркнулась головой вперед и с глухим ударом шлепнулась на пол.
Лиза сорвалась со скамейки вместе с остальными, но мечущийся в панике физрук тут же замахал руками:
– Не трогать, не трогать! – вопил он, как-то по-крабьи бегая из стороны в сторону.
Исаева лежала на полу, вывернув шею и подогнув правую руку. Приоткрытые губы шевелились, будто она пыталась что-то сказать, но получалось какое-то невнятное бульканье, в котором Лизе послышалось нечто вроде «прыг-скок».
Она отступила за толпу и, не оглядываясь, пошла к раздевалке.
– Повернись-ка, – попросила мама вечером, когда они ужинали.
Лиза послушно повернулась в профиль.
– Что-то раньше не замечала, – задумчиво сказала мама, вглядываясь в ее лицо, – что у тебя вздернутая губа. Надо бы посмотреть твои детские фото.
Никакие фото Лизе были не нужны.
Перед сном она разглядывала в зеркале новые перемены. Верхняя губа, и без того тонкая, приподнялась, открывая крепкие верхние зубы, которые теперь казались и шире, и крупнее. Учитывая ее манеру одеваться и привычку держаться особняком, это не добавляло ей привлекательности.
Но Лизу это совсем не беспокоило. В отличие от зрения, с которым тоже произошло нечто странное. Границы привычного мира будто разъехались, открыв такой широкий обзор, о котором Лиза не могла и помыслить. Зато все, что находилось на расстоянии вытянутой руки, удавалось разглядеть, только закрывая глаза по очереди.
Но об этом, решила Лиза, маме знать не обязательно.
Травля, едва разгоревшись, сама собой сошла на нет. Уже на следующий день после неудачных прыжков о Лизе словно забыли, физрук скоро уволился, а Исаева долго лежала в больнице, а оттуда отправилась на реабилитацию: у нее оказался какой-то очень сложный перелом, два пальца на руке так и не сгибались, а один глаз ужасно косил. И надо же получить такую жуткую травму, прыгая через школьного козла, всего-то!
В третий раз Лиза позвонила Волку, дрожа в тесной клетушке душевой загородного дома, куда ее вместе с небольшой компанией позвала отдохнуть однокурсница из колледжа.
Лиза сама не могла сказать, когда все пошло не так. Наверное, кто-то подмешал что-то в коктейль, его вкус вроде бы сразу показался ей странным, но события той ночи остались в памяти рваной полосой монтажной склейки, в подлинности эпизодов которой Лиза не была уверена.
Она помнила, как уединилась в комнате с симпатичным парнем и готова была уступить его поспешной настойчивости. Но, когда дверь приоткрылась и в комнату вошли еще двое, Лиза отстранилась и замерла.
– Вы дебилы? Еще рано, – негромко сказал им парень и зачем-то крепко схватил Лизу за руку.
Сквозь туман в голове Лиза все же уловила какую-то странность в его словах. Она помнила мгновенно накативший удушливый страх и подступающую волну тошноты.
Лиза хотела сказать «нет», но язык слушался плохо. Парни равнодушно наблюдали за ней, дожидаясь, видимо, когда она станет абсолютно беспомощной.
Она попыталась встать и уйти, однако тело не повиновалось. Перед глазами стояла тяжелая болотная муть, из которой вдруг вынырнуло забытое воспоминание: маленькая заметка в каком-то журнале для девочек, совет, что делать, если ты вдруг оказалась в ситуации, из которой девочки редко выбираются невредимыми.
Она качнулась вперед, закрыла глаза, представила себя на карусели. Комок тошноты мгновенно подкатил к горлу, и Лизу вырвало прямо на собственные колени.
– Фу, бля! – Парень мгновенно выпустил ее руку и отскочил, точно Лиза при нем покрылась чумными пятнами. – Тащите эту шмару отмываться.
– Сам и веди, ё, – ответил кто-то из других. – Говорил же, бля...
Они подхватили ее, забросили в ванну, как тряпичную куклу.
Лиза пришла в себя, стоя над раковиной. Из-под крана на руки текла холодная вода. Из-за двери слышалась глухая пьяная брань. Обвиняя друг друга, голоса выясняли, стоит ли ее стеречь и что делать, если она отъедет.
Лиза быстро щелкнула замком, сунула руку в задний карман заблеванных джинсов и с облегчением выдохнула: телефон был на месте.
– Слушаю, – привычно отозвался голос, глубокий, как омут, утешающий, как шум дождя.
– Случилась беда... – прошептала она, боясь, что услышат парни.
Когда она договорила, Волк молчал так долго, что Лиза испугалась. Но наконец из динамика послышалось ровное дыхание, и Волк задумчиво произнес:
– Да. На этот раз ты действительно попала в беду. Позвони лисице.
– Здесь еще моя подруга, – выдавила Лиза, вдруг вспомнив, как сюда попала.
Ей показалось, что Волк тяжело вздохнул.
– Во-первых, мы можем помочь только тебе... – начал он.
– А во-вторых?
– Во-вторых, она тебе не подруга! – отрезал Волк. И добавил: – Не теряй время, его не так много. Звони лисе.
Лиза нажала на изображение рыжей мордочки и послушала песенку про лису, бегущую по темной лесной тропинке.
Ничего не происходило.
Лиза растерянно стояла в запертой ванной, не понимая, что делать, как вдруг в голове, ослепив ее, взорвался сияющий шар боли.
Словно в яркой вспышке, она увидела, будто бежит к дому со стороны леса. Земля стелилась перед ней и была очень близко, незнакомые запахи заполнили ноздри, их обилие ошеломляло, но не сбивало с пути.
Лиза устремилась по дорожке к забору, под которым в одном месте зияла брешь, пролезла в нее и обогнула дом. С обратной стороны у самой земли темнел узкий прямоугольник подвального окна. Лиза толкнула его, легко скользнула внутрь, ориентируясь в пыльной темноте, точно днем, и по лестнице выбралась в коридор с другой стороны от комнаты, где раздавалась ругань.
Сознание раздвоилось, и Лиза видела себя одновременно внутри ванной и снаружи, бегущей по коридору к белой двери.
БАМ! Что-то с силой врезалось в дверь, Лиза вернулась в себя и присела на корточки от разрывающей голову боли.
– Что за херня?! Все это слышали?
Снаружи донеслись быстрые шаги, а потом наступила тишина.
Открыв замок, Лиза выскочила из ванной. Все увиденное запечатлелось в памяти ярко и отчетливо.
Она сбежала в подвал, извиваясь, протиснулась в узкое окно, потом – в брешь под забором и оказалась на темной поселковой дороге.
Какое-то время Лиза бестолково металась между дачными заборами, надеясь найти помощь. Стояла поздняя осень, дачи опустели, а там, где, вероятно, кто-то был, Лизе не спешили открывать.
Все кончилось скверно. Только добравшись до станции, она осознала, что все ее вещи, включая документы, деньги и телефон, настоящий телефон, остались в доме.
Выслушав сбивчивый рассказ растрепанной напуганной девушки в грязной, пропахшей рвотой одежде, никто не спешил бросаться на помощь. Нужно было кого-то вызвать, кого-то дождаться, но те, кого дожидались, тоже не торопились.
Лизе дали чашку сладкого чая, привели в какую-то неуютную комнату с холодными сине-зелеными стенами, где она без сил рухнула на жесткий топчан и мгновенно уснула.
Ее выпустили, дав денег на билет, когда уже растаяло темное ноябрьское утро и, бодро стуча колесами, понеслись первые электрички. И вот здесь, на пустом перроне, с ней произошло нечто странное.
Лиза дрожала, вдыхая сырой воздух, к которому примешивался неизвестный аромат. Он проникал в ноздри, раздражая и одновременно маня, словно настойчиво требуя обнаружить его источник. Она потопталась на месте, сделала пару неуверенных шагов по платформе. Странный запах будто ослаб, но теперь требовательно сжался желудок.
Лиза закрутилась на месте, закрыла глаза, принюхалась. В загородном воздухе аромат словно сиял яркой электрической нитью. Она пошла по ней, шаг за шагом, все увереннее. Спустилась с перрона, прошла по тропинке между кустов, ощетинившихся последними бурыми листьями, перескочила через канаву.
Запах заполнил ноздри до краев, лишая разума.
Не отдавая себе отчета, Лиза припала к земле, поползла на четвереньках, задержавшись у стихийной мусорной свалки, которую к концу сезона устроили в зарослях дачники.
Одним быстрым прыжком ввинтилась в смрадную кучу, точным резким движением выхватив из нее то, что притягивало.
Запихивая в рот и пережевывая маленькую мышь, ощущая щекотку шерсти на нёбе, жаркую липкость крови, хруст тонких косточек, Лиза отстраненно думала, что ее сейчас снова вывернет наизнанку и будет рвать, пока она не упадет и не умрет тут, лицом в мусорной куче, с окровавленным ртом со свисающим из него, точно нить слюны, тонким мышиным хвостиком, еще чуть теплым.
Но, проталкивая маленькое тельце глубже по пищеводу, Лиза ощутила только странную смесь тошноты и довольной, приятной сытости.
Лиза сплюнула застрявшие между зубов остатки шерсти, вытерла кровь с лица водой из лужи и вернулась на перрон, к которому уже приближалась шумная веселая электричка.
Подробности, которые потом она узнала про подругу-неподругу, оставшуюся в доме, – та помощи так и не дождалась, – Лиза долго вытравливала из памяти, как выжигают скверну, да это и было не менее болезненно, чем держать руку над новенькой, только что зажженной свечой, горящей ярким уверенным пламенем.
После этого случая Лиза убрала телефон в коробку, высоко на шкаф и решила жить, как живет всякий обычный человек, справляясь со своими бедами и их последствиями самостоятельно, ну то есть без помощи потусторонних голосов, мягких, как земля, теплых, как кровь, обманчивых, как болотные кочки.
Ей удавалось это довольно долго. Много лет Лиза стойко выдерживала испытания и удары судьбы, которые, впрочем, не поражали воображения.
Окончила колледж, переехала, устроилась на работу, вышла замуж, сменила работу, родила Стасю. Они переехали снова, уже все вместе. Стаська пошла в школу, Лиза – получать высшее образование; муж ушел, ничего, пережили; Стаська росла, Лиза устроилась на новую работу.
Жизнь текла, как река, то быстро и полноводно, то медленно и упрямо, будто под толстым слоем льда.
Лиза свыклась со своими «особенностями».
Она приноровилась к странностям зрения. Вздернутая губа смотрелась не более чем чертой внешности, непривлекательной, но в жизни никак не мешающей. Досаждавшие много лет волосы почти перестали расти, словно после того утра внутренняя мышь оскорбилась или, может быть, испугалась и предпочла исчезнуть, уступив лисице. Даже оставшуюся с ней необходимость охотиться Лиза смогла вписать в свою жизнь. Иногда по ночам, дождавшись, когда Стаська глубоко уснет, а дворы опустеют, Лиза, укутавшись в огромное бесформенное пальто, делавшее фигуру неузнаваемой, и надвинув шапку до самого носа, выходила к мусорным бакам или бродила по открытым подвалам и чердакам, пахнущим остро и сладко – добычей.
С годами она научилась определять признаки голода. Он нарастал постепенно, доходя до кульминации, когда Лиза полностью подчинялась зову, переставая помнить себя.
Это было несложно почувствовать, но на всякий случай она держала дома пару мышей, всегда неизменно черных, чтобы исчезновение и последующая замена одной из них проходили незаметно.
– Какая мерзость! – сказала однажды мама, увидев очередную черную парочку, возившуюся в клетке. – Лучше бы ты завела этого, как его там... Ну, песика. Или вышла замуж.
Отчасти поэтому Лиза перебралась в соседний город: не хотела, чтобы мама ненароком стала свидетелем какой-нибудь более зловещей метаморфозы, которая, как все эти годы боялась Лиза, могла ее настигнуть. Но что по-настоящему застало ее врасплох, ударив под дых с размаху, – это метаморфоза, произошедшая с мамой.
Вместо уверенной в себе дамы с тяжелым пучком черных волос перед ней сидела сухонькая старая женщина с коротким серебристым ежиком. На вид в ней было килограммов сорок, не больше.
– Лизочек, да ты не волнуйся, – сказала мама сухим надтреснутым голосом, из которого, как и из ее тела, тоже уходила, стремительно исчезала жизнь, оставляя сухой осадок, мелкую скрипучую взвесь.
Лиза смотрела на обтянутые кожей косточки ключиц, пытаясь сосчитать, сколько они с мамой не виделись. Неужели так долго? Вроде бы пару месяцев? Два-три?
– Доктор сказал, бывает очень быстро, – как бы пояснила мама.
– Доктор сказал?! – Растерянность Лизы сменилась злостью. – Мам, а мне ты вообще собиралась как-то сказать?!
– Ну конечно, Лизочек, конечно, – покладисто закивала мама. – Но у тебя своих забот немало. Думала, при встрече скажу.
– Что еще доктор говорит? – кое-как совладав с голосом, спросила Лиза.
– Ничего, Лизок. – Мама снова пожала острыми плечами и улыбнулась. – Кто же знает. Как Бог даст. Ты не беспокойся.
– Мам, я позвоню. Я знаю, куда позвонить, ладно? Все будет хорошо, мам.
– Хорошо, лапочка. Ты только не волнуйся, не переживай.
Мама накрыла дрожащую Лизину руку своей, похожей на куриную лапку.
– Ты давно не звонила, – сказал Волк голосом глубоким, как нора, черным, как дым пожара.
– Не было нужды! – отрезала Лиза.
– А теперь, стало быть, появилась? – Лизе послышалась насмешка в его голосе.
– Да, теперь появилась.
– Что ж... – вздохнул Волк, выслушав ее историю, как всегда, молча и внимательно. – Ты не в беде.
Лиза почувствовала, как вместо пола под ногами чавкнула болотная топь.
– Ты меня вообще слышал? Моя мама... – Лиза не смогла произнести это слово и сказала только: – Сильно заболела!
– Тебе ничего не угрожает, – ответил Волк. – А мы можем помочь только тебе. Я уже это говорил.
Повисла пауза. Лиза явственно ощутила, как болотная топь начинает проседать, с чавканьем засасывая ее, но вдруг что-то мелькнуло, пролетев яркой кометой во тьме отчаявшегося сознания.
– Погоди, – сказала Лиза. – Вы не можете помочь мне. А если я отдам телефон маме? Если мама сама тебе позвонит?
Из трубки послышался странный звук, будто Волк хохотнул (если он вообще умел смеяться). Словно горячие искры большого костра взметнулись в чаще леса.
– Тогда мы можем об этом подумать, – туманно пообещал он.
– Погоди! – опять попросила Лиза.
– Что еще?
– Я давно хотела спросить: почему твоего изображения нет на телефоне?
Там, на другой стороне, снова рассыпался, взлетев к темному небу, сноп алых искр.
– Я выручаю из других бед, – пояснил Волк. – Может быть, однажды ты узнаешь.
И исчез.
– Мама, – сказала Лиза, приехав на следующее утро. – Мама, я все узнала. Но ты должна сделать одну вещь. Ты только поверь мне, хорошо, мам? Пообещай, что сделаешь? Сделаешь, ладно? Только точно.
Виновато улыбаясь, мама успокаивающе гладила ее по руке, обещая сделать что угодно, просто что угодно, лишь бы Лиза так не переживала.
На следующий день, собрав сумки, мама отправилась в стационар. Начинался очередной этап обследований, лечения, бесконечного блуждания по длинным коридорам под ясным холодным светом ламп, в компании таких же, как она, зависших в неопределенном ожидании того, что «Бог даст».
– Прогнозы... – говорил доктор, всегда куда-то спешивший, его вечно надо было ловить в хитросплетении этих холодных коридоров и кабинетных тупиков.
Сегодня Лиза поймала его прямо в лифте, там уж ему некуда было деться. Наверное, поэтому он отвечал ей строго, будто дочь пациентки могла на радостях выкинуть какую-нибудь шалость.
– Прогнозы в таких случаях мы делаем очень осторожно. В вашем – особенно. Но, надо сказать, первые результаты меня удивили. Поразительно хороший ответ, – заключил доктор. И сердито посмотрел на Лизу.
В палате царила полутьма. Мама лежала под плотным одеялом, только одна голова виднелась, маленькая, утопленная в подушке. Она дремала, утомленная процедурами, бесцеремонным вмешательством в свое тело, столько лет исправно служившее ей и вдруг предавшее.
Лиза осторожно дотронулась до маминого лба.
Кожа была холодной и какой-то влажной.
«Как у лягушки, – подумала Лиза. – У лягушки».
Этот странный эффект влажной, словно вечно покрытой холодной испариной, кожи не ушел и позже. И строгий доктор, теперь как будто смягчившийся, объяснил это побочным эффектом от терапии.
– Бывает и не такое, всякое бывает в этом деле, – говорил он, отмечая какие-то показатели, которые его удивляли и поднимали ему настроение, хотя прогнозов он по-прежнему не делал.
Мама улыбалась благодушно, рассеянно и сонно, медленно прикрывая ставшие чуть выпуклыми глаза.
– Тоже бывает. Эти препараты. Они могут влиять на когнитивные способности, конечно, – заверял доктор. – Конечно. Да и возраст. Сами понимаете.
Доктор уже почти совсем повеселел, ловить его, во всяком случае, теперь было несложно, он больше не ускользал от Лизы белым мотыльком в сероватых коридорах. К маме вернулся аппетит, когда Стаська вдруг начала терять сознание.
В первый раз это случилось в школе, на уроке, во время контрольной.
Перенервничала, переутомилась.
– Пойду полежу немного, – сказала Стася, когда они добрались домой.
Лиза смотрела, как закрывается дверь комнаты, словно с глухим щелчком захлопывается крышка ловушки.
Потом все вроде пошло на лад, но через две недели Стаська снова упала в обморок. На этот раз прямо на улице, да еще на пешеходном переходе. И повезло, что не мчался какой-нибудь придурок.
Снова хождения по холодным коридорам, длиннее которых были только списки анализов, исследований, показателей. Стаську просвечивали, запихивали в разные аппараты, как пирожок – в печь, извлекали оттуда совершенно неизменной, по-прежнему бледной, дрожащей, похудевшей, перепуганной. Качали головами, переглядывались, советовались.
Лиза стала разговаривать с ними зло и коротко, совсем как мамин доктор с ней когда-то. Только сейчас она поняла, что он все это время сердился вовсе не на нее, а на вечного своего врага, с которым ежедневно вступает в схватку, не имея прогнозов.
Но, в отличие от сердитого доктора, Лиза могла их делать.
И они приводили ее в ужас и ярость.
– Мам, мне нужен телефон!
Мама повернулась к ней с неизменной благодушной полуулыбкой, будто приклеившейся к ее лицу, к которому вновь начала возвращаться мягкость форм:
– Какой телефон, Лизок?
– Ты знаешь какой. Ты звонила по нему. Я знаю! – с нажимом сказала Лиза. – Я точно знаю, я вижу, что ты звонила.
Мама пожала плечами, продолжая улыбаться.
Ох, эта ухмылка... Лиза знала, откуда она взялась, как знала и то, что мама не сможет от нее избавиться, но в этой жабьей гримасе Лизе виделась насмешка того, кто стоял за ней. Кто все это время будто наблюдал, поджидая, когда она наконец попадет в настоящую беду.
«Вот что бывает, – словно говорила эта ухмылка, – вот что бывает, когда ты пытаешься играть по своим правилам».
Мама вдруг сникла, опустила плечи, снова стала маленькой, беззащитной.
– Лизонька, я так давно его не видела... – Она несмело вскинула взгляд на дочь. У той, наверное, сейчас было такое лицо, что мама поспешно отвела глаза и залепетала: – Мы сейчас найдем, он был где-то здесь, это же не иголка...
Она соскочила с кровати, суетливо отбросив одеяло, сунула белые босые ноги в резиновые больничные тапки, принялась копаться в тумбочке.
– Я же с тех пор не звонила, не пользовалась. Лиза, я все хотела узнать: а кто это был? Помню, какой-то странный был разговор. Но, знаешь, я была так нездорова... Не то что сейчас. Вот, а ты переживала. Не помню совсем, куда я его положила... Теперь же все хорошо, очень хороший доктор у меня...
Они искали телефон в сумке, в тумбочке, под кроватью, отодвинули холодильник, перерыли шкаф, Лиза зачем-то посмотрела в бачок унитаза, хотя уже догадывалась, к чему все идет. Но сдаваться так просто не хотелось, она пошла и стала спрашивать персонал, всех, кого встречала. «Маленький оранжевый, да. Как будто игрушечный».
Телефона и след простыл, точно и не было его никогда.
Стаська понуро сидела на кровати, словно греясь в теплом свечении неяркого ночника, поджав под себя худые ноги, как птичка на жердочке.
– Свет глаза режет, – пояснила она устало, показав на люстру. И вдруг спросила: – Мам, что со мной? Думаешь, они узнают? Найдут причину?
Под Лизой будто открылся люк в адскую шахту, куда она упала очень давно и где летела со страшной скоростью.
Она села рядом, обняла дочь. Стаська дышала тяжело, быстро и мелко, словно только что бежала стометровку на скорость.
– Конечно, найдут. Мы будем искать.
«Я буду искать, – подумала она. – И найду. Даже если придется стоптать три пары железных сапог».
– А если не успеют?
Лиза прижала к себе дочь крепче. Если держать достаточно крепко, ее девочку не утащит волк?
– Не болтай. Попробуй поспать. Уже поздно.
– Мне такое снится... Странное.
– Что странное?
– Не знаю, даже не опишу. Что-то красное, что-то черное.
– Просто полежи, отдохни. – Лиза погладила дочь по щеке, избегая смотреть в глаза. – Посмотри что-нибудь хорошее. Фильм свой любимый.
Стараясь не давать волю слезам, чтобы окончательно не провалиться в бездну, Лиза наспех натянула куртку и шапку, сунула ноги в ботинки и вышла на улицу.
Она привыкла гулять по ночам, и это простое рутинное дело немного успокоило ее. Сегодня голода не было, и Лиза просто брела по пустым дворам, петляя между притихшими многоэтажками, словно по руслу высохшей реки.
Как всякий ребенок, она боялась потерять мать. Как всякая мать, она не могла помыслить о том, чтобы потерять ребенка.
– Я хочу все вернуть, – сказала она в пустоту. – Все отменить.
Никто ей не ответил.
Проходя мимо ограды детского сада, за которой теснились паровозики, скучали качели, холодно блестели в тусклом сумеречном свете горки и лесенки, Лиза вдруг остановилась. Сделала пару шагов назад и медленно пошла в обратную сторону, пытаясь понять, что зацепило крючком ее внимание.
Наконец она увидела маленькую беседку, изображающую телефонную будку. На украшавшем ее рисунке маленький волчонок в синем комбинезончике и синей фуражке стоял у старомодного телефона с большой трубкой.
Не слишком задумываясь, что делает, Лиза подтянулась на руках, перелезла через ограду и подошла к будке.
Номер она набрала наугад, нажав все цифры, аккуратно нарисованные яркой оранжевой краской, по очереди.
– Мне надо позвонить, – сказала она волчонку.
В мерцающем свете фонаря его маленькие глазки хитро поблескивали.
– Мне нужно связаться с Волком! – потребовала Лиза уже громче. – Ты знаешь, как это сделать. Я уверена.
Ей показалось, что волчонок мигнул и черты его мультяшной мордашки исказились, но она тут же поняла, что это всего лишь колебание теней от ветвей старой рябины, что падали на рисунок.
Лиза побрела назад, перелезла через забор и повернула к дому. Она дошла до поворота, когда в кармане завибрировал ее обычный телефон. На экране не высветилось ни номера, ни букв. В прямоугольнике холодного света зависли два кружка «принять» и «отклонить».
– Я слушаю, – хрипло сказала Лиза.
– Ты всегда была очень смышленой, – зазвучал голос, черный, как бездонная пасть. – Теперь ты понимаешь, зачем мне звонят.
– Ты знал! – зашипела Лиза. – Знал, что так будет, чертова тварь!
– Нет, – возразил Волк, казалось, пропустив все оскорбления мимо ушей. – Я не знал. Я никогда не знаю.
– Я хочу все отменить. Вообще все.
Волк хмыкнул:
– Мы не исполняем желания. Мы выручаем из беды.
– Но не за счет жизни моей дочери!
Крик эхом пролетел по пустой улице, преломляясь, как отражения в сверкающих отсветами лужах.
– А ты думаешь, – спросил Волк, будто совершенно не разозлившись на ее выпад, – это очень просто? Вдохнуть жизнь в умирающую материю?
– Но ты мог взять меня!
– Живое, теплое, юное больше всего подходит. Мы не блуждаем по лесу, мы идем самой короткой дорогой. К тому же мать тебя любит. Ты всегда была ее любимой девочкой, плотью от плоти, кровью от крови, могло случится отторжение. А внучку она никогда не любила. Ее проще присвоить.
– Ты, – задыхаясь от злобы, закричала Лиза, – ты тварь! Я тебя найду, я найду тебя! И клянусь, тебе конец, я разорву твою пасть, чего бы это ни стоило!
Волк молчал, терпеливо ожидая, когда утихнет, перегорит ее гнев, останется только пепел.
– Помоги мне, – проговорила Лиза. – Я прошу тебя. Возьми меня. Плевать. Только пусть Стаська будет жива и здорова. Делай со мной что надо. Съешь меня. Убей.
– В этом нет необходимости, – заметил Волк голосом близким, как биение сердца.
Спину обдало жаром. Пахнуло лесом, мокрой шерстью, дымом. Экран телефона погас.
– Ты увидишь: во всем этом есть плюс, – сказал Волк будто бы прямо в ее голове. – Теперь тебе не нужно звонить мне. Ты больше никогда не попадешь в беду.
Кровь словно кипела, ускоряя разбег, растекаясь по венам расплавленным оловом. Ночь взорвалась миллионами огней, запахов, красок. Лизе хотелось бежать по улицам быстрее ветра, дальше и дальше, туда, где кончается город. И еще дальше, через леса и поля, еловые вершины, к саду, где висят на деревьях серебряные и золотые яблоки, где распускает хвост огненная птица, и еще дальше, выше, к луне, звездам и за них...
– Ты что, – спросила Лиза, – теперь ты всегда будешь внутри... меня?
– Может быть, наоборот? – усмехнулся Волк. Теперь Лиза точно знала: он способен смеяться. – Подумай.
Квартира показалась ей невыносимо тесной, душной клеткой; непригодным для жизни скопищем мертвого пыльного хлама. Лиза хотела написать короткое письмо и собрать самое необходимое тихо, незаметно. Потом она что-нибудь придумает.
– Интересно что, – оценил Волк эти мысли.
– Помолчи! – велела ему Лиза и сказала себе: – Я только взгляну разок.
– Я бы на твоем месте подумал, – предостерег Волк, и Лиза на мгновение остановилась у двери комнаты. Но уйти вот так, зная, что, вероятно, больше никогда не увидит дочь, было слишком мучительно.
– Я только взгляну разок, – повторила она.
Стаська спала, накрывшись старой толстовкой. Круги под глазами сгладились, она дышала ровно и тихо.
Лиза все-таки не удержалась, погладила дочь по щеке, ощущая мягкую упругость кожи. Ее мгновенно обдало жаром, рот наполнился вязкой тягучей слюной, она отшатнулась, но поздно: Стаська вздрогнула, заворочалась, открыла глаза.
– Мама?
– Спи, – прошептала Лиза, пятясь к двери.
– Мам? – с тревогой повторила Стаська, садясь на кровати, вглядываясь в ее лицо.
Лиза не отвечала. Она пыталась, пыталась и не могла отвести глаз от того места, где под кожей, такой нежной, такой гладкой, билась, как маленькая птичка, жилка, поддерживая жизнь в этом горячем, юном, здоровом, красивом теле. От него исходил аромат тонкий, как последний весенний лед, и нежный, как рассвет, и манящий, как...
– Мама? Почему ты так смотришь?
Тревога в голосе Стаськи переросла в страх.
– Мам, почему у тебя такие глаза?
Хворь № 2. Александр Сордо. Кормить коменданта запрещено

Тёмик
Пока я скреб присохшие остатки гречки в кастрюле, на кухню зашла Алечка. Похоже, собралась куда-то – апельсиновые тени на глазах, белая блуза, широкая юбка в складочку до середины бедер, черные гольфики чуть выше колена. Я с трудом оторвал взгляд от ее белых нежных ног, дразнильной полосочки бедер между юбкой и гольфиками – аж хрусталик зазудел.
– Привет! На посвят идешь? – Алечка ополоснула кружку в соседней раковине. – Говорят, ночью вся общага гудит, профком наливает.
Я оглядел свою майку с дыркой и серые треники. Еще усерднее заскреб гречку.
– А, сегодня?.. Спрошу Лёху, он вроде в профкоме. И это... Если что, я переоденусь.
Она хихикнула и выскользнула в коридор, вытряхивая на линолеум капли из кружки.
Ах, Алечка. Моя мечта, мой сладкий сон, смешная девочка с русыми хвостиками, тонкогубая светлоглазая эльфийка. Когда-нибудь я перестану тупить при виде твоих бедер над гольфиками.
Гречка размокла. Пальцы скрипели от горячей воды. Рядом над раковиной склонился парень – незнакомый, патлатый, со старших курсов. Я кивнул ему. Тот молча взял губку для посуды, сунул ее в рот и начал жевать.
Я замер.
Лёха
ИНСТРУКЦИЯ ПО ВЫЖИВАНИЮ
1. Запрещено громко смеяться после 23:00. Вас могут услышать.
2. Выходить на улицу можно только во внутренний двор.
3. Нельзя курить в комнатах, кроме случаев инфицирования.
4. Кормить коменданта запрещено.
5. Если Лёха приготовил болоньезе – значит, это не Лёха.
6. Находиться долго в одной комнате нежелательно. Последствия непредсказуемы.
7. При инфицировании найдите хирурга в каморке дворника. Оплата на месте.
8. За забором общежития карлики танцуют румбу. Звучит смешно, а выглядит страшно. В окна лучше не смотреть.
9. При звуке пожарной сирены всем эвакуироваться во двор. Последнему эвакуировавшемуся выносится Выговор.
10. Не разговаривать с вахтером. С вероятностью 90 % это не вахтер.
Памятку перечитал. Рюкзак собрал: фонарик, плед, две бутылки водки, презервативы и ножка от табуретки. Тёмик куда-то пропал, щас прибежит, портки задристав, объясняй ему еще. Решит, что игра такая. Квест, едрить твой интеграл.
Беда с этими перваками, но назвался соседом – полезай спасать.
Точно. Тёмик ж посуду мыл на кухне!..
Вовремя я пришел. Роберт, этот дурачок патлатый из поэтического клуба, четверокурсник, жевал губку для мытья посуды – размазывал по лицу пену, откусывал шматки, жевал и глотал, тихонько урча. Другой рукой размахивал ножом и причитал:
– Стиху! Стиху!
М-да, хорошо, что подготовился.
– Тёмик, ща все будет!
Роберт повернулся. Я уже вытащил из кармана листок и, разгладив его, стал декламировать:
– Я стал чрезмерно взбудоражен,
Плеснувши в пищевод водяры.
Я оглушил общажных стражей
Взопрелым смрадом перегара.
Я съел кусочек мертвой рыбы,
Запивши ящиком вина.
А вы обед сварить смогли бы
Из тараканов и говна?
Стихи срань, конечно, но должно сработать.
И правда – Роберт сгорбился, опустился на четвереньки и выбежал в коридор, роняя клочья пены. Я тряхнул ошалевшего Тёмика и стал вводить в курс дела:
– Короче, нет никакого посвята. Раз в год в общаге наступает самая черная ночь. Ее нужно пережить. Я тебе заранее ничего не говорил, потому что ты б все равно не поверил, а потом бы, жидко пернув, умер. На, читай.
Я сунул ему желтую папку с памяткой. Тот пробежал ее глазами, тупо спросил:
– Ты болоньезе не готовил?
– Ты сам видел, я пельмени жрал.
– А что за инфицирование?
– Если тебя тварь какая схватит – узнаешь. Но я постараюсь этого не допустить.
Он подскочил и вскрикнул:
– Алечка! Она ж не знает ничего!
А, эта его одногруппница, на которую он пялится, как котик на сметанку. Ну да, надо спасать, вдруг у нее соседка инфицированная. Я вздохнул:
– В какой она комнате живет?
Алечка
Так, кружку сполоснула, надо в чат написать, кто еще к профкомовцам идет... Странно, что-то сеть пропала. Так, а чего это Светка за шкафом стонет? Я, конечно, не против, что она парня привела, но имела б совесть – я на две минуты вышла, а они уже...
А у меня из вариантов только Тёмик, но тот романтик безнадежный – мнется, мычит, с таким и не постонешь; хотя милый!.. Хах, и смешной такой. Странно, что про посвят не слышал, – вроде у него сосед-пятикурсник, должен все знать, постоянно его в курилке вижу с толпой какой-нибудь.
– А-а-ах! – раздалось на Светкиной половине.
– Вы совсем офигели там?!
Я постучала по шкафу. Возня не прекратилась, теперь до меня донесся Светкин крик, полный боли:
– А-А-А-А!
Вскочив, я обежала шкаф – и чуть не грохнулась в обморок. Светка с хахалем лежали на кровати голые, валетом, парень обсасывал большой палец ее ноги...
Нет, не обсасывал.
Раздался хруст и визг – хахаль стал пережевывать Светкин палец, та билась на кровати, вереща.
– Что, блядь, происходит?! – заорала я.
Распахнулась дверь, и в комнату ворвался Тёмик, сграбастал меня в охапку, закрыл мне глаза. Следом долетел голос Лёши, его соседа:
– Окно!
Резко прошуршала штора – и все утихло. Я вырывалась, но Тёмик надавил ладонью, сказал:
– Закрой глаза! Зажмурься!
Мы молчали; меня трясло в истерике: что за фигня происходит, что это было, почему окно, почему мне зажимают глаза, мама, я боюсь!
Снова послышался шорох. Лёша скомандовал:
– Открывай!
Тёмик убрал руку, я обернулась. Светка с хахалем сидели в трансе, пялясь в занавешенное окно. Лёша деловито перевязывал Светке ногу бинтами из рюкзака и объяснял:
– Скоро они придут в себя. Пацан инфицирован, видимо, вот его и перемкнуло. Соседка пусть в другую комнату уйдет, пусть за ней присмотрят. Я ее таскать заебусь. Присмотрю сегодня за вами.
Тёмик стал рассказывать про черную ночь, велел прочитать памятку из Лёшиного рюкзака. Я не могла поверить, я думала, что это такой квест, розыгрыш, шутка – но кровь пропитывала бинт на ноге Светки, эти двое застыли на кровати, а Лёша достал из рюкзака водку и налил нам по полкружки.
– Ну, за выживание, – сказал он. И подмигнул. – Не боитесь, я уже четыре таких ночи пережил.
Выпив, я сморщилась и съела кубик сахара, осторожно сдвинула штору: двор общаги был не освещен, но за прозрачным забором из вертикальных прутьев горели фонари – там, на бетонных плитах, аляповато плясали карлики в цветных пиджаках; и не получалось отвести взгляд...
Мне на глаза резко опустилась теплая ладонь.
– Не надо, – негромко, но твердо сказал на ухо Тёмик.
Я пришла в себя. Мне больше не хотелось смотреть на карликов. И почему-то стало спокойнее.
Лёха
Потом мы шароебились по коридорам. Полчаса просидели в душевой, подперев дверь скамейкой. Сбежали, когда плесень из вентиляции потянула к нам черные махровые щупальца.
В спортзале Витёк Маврин, председатель спортклуба, дрался на ножах с каким-то третьекурсником. Но гуманно: пырнул пару раз в плечо и в назидание мизинец отчекрыжил. Пару лет назад прошлый председатель таким претендентам глаза выкалывал. А потом Витёк его победил.
Зависли у Макса с моего потока. Выпили с ним водки, попели под гитару. Говорят, это отпугивает хтонь и срань, хоть и ненадолго. На шкафу висело зеркало, и я видел затылок Тёмика – голова в отражении повернулась на сто восемьдесят и оскалилась, кровоточа зашитыми глазами.
Там же, в зеркале, у Алечки побагровела и облезла кожа на губах, подбородке и шее – будто кипятком ошпарило. Заторопились – я еще помню, как отражение вылезло и забрало моего прошлого соседа.
Макс пошел на коменданта посмотреть – ну, я ему водки полбутылки оставил. А то страшное зрелище.
В учебке профкомовцы раскуривали кальян на крови. Слили с каждого понемногу в вазу, потом шахта-шланги-горелка-угли... Пришлось тоже ладонь надрезать, но ничего – это полезно.
На пятом этаже весь коридор затянуло зеленой слизью. Туда мы даже не пошли, хотя я собирался навестить Толяна.
А перваки ничего, дрожали и помалкивали, но уже не истерили. Освоились.
В четыре двадцать грянула сирена.
Комендант
– ЖРА-А-АТЬ!
Алечка
Лёша скакал через три ступеньки впереди, Тёмик тащил меня за руку, я бежала со всех ног, стараясь не скатиться по лестнице; наконец выскочили во двор. Толпа прибывала, а мы сгрудились у беседки-курилки. Я смотрела на теннисный стол, гравийные дорожки и клумбы с бархатцами, похожими на язвы, и дышала. Успели, фух.
– Лёх, а если не выходить во время сирены? – спросил Тёмик, стуча зубами.
– У меня один сосед попробовал. Когда я вернулся – его не было.
– А как они понимают, кто вышел последний?
– Увидишь.
Я старалась не оглядываться на забор, за которым плясали карлики в разноцветных пиджаках. Вцепилась в Тёмкину ладонь, пытаясь унять дрожь. Кошмар-кошмар-кошмар...
На тополе в центре двора брыкался привязанный голый комендант – выл, щелкал зубами, блестел разбитыми стеклами очков, на волосатом брюхе сочились порезы и ссадины. Над ним криво висела доска с надписью почему-то бирюзовой краской:
«КОРМИТЬ КОМЕНДАНТА ЗАПРЕЩЕНО».
Старосты этажей – все пятеро – сгрудились у выхода, пропуская бегущих на улицу студентов. Поток иссякал, и наконец какой-то тщедушный парень шагнул за порог. Над его головой загорелся фонарь.
– Выговор, – улыбнулся Денис, староста нашего третьего, и пробил парнишке лоб молотком.
Остальные подхватили тело и в восемь рук дотащили до теннисного стола. Девчонки разреза́ли одежду садовыми ножницами, парни вспарывали кухонными ножами тело, стягивали кожу, цедили в ведерко кровь.
Кошмар-кошмар-пиздец. Меня вырвало в клумбу. Бархатцы всколыхнулись и зашипели – Тёмик тут же оттянул меня и стиснул под локтем.
Залязгали цепи. Комендант захрипел, брызжа изо рта розовой пеной.
Все стали стягиваться в очередь, подходили к старостам, хватали по кусочку мяса, которое те нарезали, и уходили, жуя. Лёша подтолкнул и нас:
– Давайте-давайте, так надо. А то комендант вырвется и все сожрет.
– И что будет?
Вместо ответа Лёша сунул мне кусок мяса.
– Жуй! – бросил он.
Тёмик рядом уже двигал челюстями, брезгливо корчась.
Я стала перемалывать зубами волокнистое теплое мясо, чувствуя, как мерзко скрипят плотные прожилки, как забивает горло густой кровяной сок. Закашлялась – обожгло носоглотку едкой желчью, тошнота сдавила гортань, но, разлохматив мясо в рыхлый склизкий комок, я все же сумела его проглотить.
– Теперь, – Лёша достал из рюкзака бутылку, – запивайте.
После водки стало еще хуже. Но Лёша потащил нас в общагу, подальше от хрипящего коменданта, Выговора, язвенных клумб и танцующих карликов. Я сдерживала тошноту, но не смогла сдержать слез.
– А почему просто не переночевать вне общаги? – спросил, кривясь, Тёмик.
– Умный самый? Не возвращаются. Те, кто пробовал, – их потом ни в каких базах нет. Ни в универовских, ни в общажных. Даже друзья их не помнят и родители. Только мы.
– А, так поэтому...
– Да. Поэтому и ко всем этим смертям ни у кого вопросов нет. Никаких следствий, ничего. Проклятое место... – Лёша вздохнул. – Переварили? Пойдем уже.
– Мама, мамочка, мама, боже мой, пожалуйста... – шептала я дрожащими губами, не зная, к кому и зачем обращаюсь.
Комендант
– ДАЙТЕ ПОЖРАТЬ, БЛЯДИ!
Тёмик
Алечка за спиной завизжала, когда на этаже нас встретили два таракана размером с овчарку, шевелящих мерзкими шершавыми усами. Лёха деловито достал из рюкзака ножку от табуретки, мне отдал фонарик – увесистый, полуметровый, стальной.
Подготовился сосед, на опыте.
Молотя фонариком по твари, отгоняя ее от Алечки, я ощутил прилив ярости и почему-то – спокойствия. Лёха знал, что делает. Недаром все-таки пережил четыре черных ночи. Коридор оглашал задорный Лёхин мат вперемешку с хрустом.
Тварь полоснула мне по предплечью лапой, как ножовкой, – вспыхнула боль, я перехватил фонарик левой и с размаху вбил прямо в жвала. Таракан пошатнулся. Я ударил еще раз – хрустнуло громче. Серия злостных ударов – и на смену хрусту пришло влажное чавканье.
Скользнула мысль, что чавканье я услышу, когда Алечка будет благодарить меня за спасение...
Воодушевленный, я обернулся – и застыл.
Алечка сидела в углу лестничной клетки с запрокинутой головой и сучила ногами. Над ней взгромоздился третий таракан, и из его клоаки в рот Алечки тянулась белесая трубка, по которой проскальзывали ей в глотку... яйца?
Я видел, как сокращается ее распухшая шея, как вздуваются на ней вены, как наждачно-мохнатая лапа скребет ту белую полоску кожи над гольфиками и трепыхается задравшаяся юбка, но думал не о голубых трусах и не о чавканье, а...
Я не успел.
Таракан вспрыгнул на стену и засеменил на четвертый этаж, скрывшись из виду за долю секунды до того, как я подбежал.
Алечка, моя светлоглазая эльфийка, кашляла и багровела, до крови скребя ногтями распухшую шею.
Рядом пролетела тараканья голова – и около меня сел Лёха. Мы подхватили трясущуюся Алечку, она содрогалась и закатывала глаза с багровой сеточкой сосудов. От апельсинового макияжа остались лишь грязно-рыжие пятна, а с посиневших губ срывалось хриплое:
– У м-меня... внутри... горит...
– В подвал, – сипло уронил Лёха. – К хирургу.
Хирург
Мишка уснул. А еще говорят, дворники бухают много. Ничё, мы щас водочки стаканчик хряпс – и живем-поживаем, да-да.
Ой, кого нелегкая принесла? Ага, девочка, два мальчика. М-м-м, инфицированная.
Сейчас мы тебя, красавка, на кушеточку; блузочку чик, лифчик тоже, ай да грудки – розовые, крепкие, как портвешок-массандра. М-м-м, куколка-принцесска.
А щас мы водочки хряпс – и приступим, да; а тебе пока тряпочку подышать, спи-засыпай.
Кавалеры ейные у входа курят, ботинками шаркают – ничё, у Мишки вечно накурено, хуже не будет...
Ага, скальпелем вжик, щипчики-зажимчики ляп-ляп, вот он, весь ливер девочки-красоточки, трепещет, как на ладошке, – липкий, тепленький, ненаглядный, аж поцеловал его, сладенький какой.
Ну портвешок-массандра, честно-слово!
Угум, желудочек надрежем, а вот и яйки таракашкины, прям гроздочкой, как виноградик. А я их под водочку – хряпс! И лопаются во рту, как пузырьки, все подчищу, все доем, теплое и сладкое все из этой девочки.
Стежок-стежок – а кожа нежная, тонкая, не шитье, а песня! Ну, готово. Зову кавалеров. Один постарше, второго впервые вижу.
– Месяц, – говорю, – без физнагрузок и на ночь стакан водки. А то будет через год посудные губки жрать.
У младшенького глаза на лоб, ой, смешной такой. Старший кивает:
– Передадим.
– Оплата, – говорю, – на месте. Кого отдаете?
И скальпелем то в одного, то в другого целюсь, жду.
Младшенький глазами забегал – не сказали ему, значит. Соображает теперь, как быть.
А старший топчет бычок и говорит:
– Ага. Сосунка забирай.
Ну я и забрал. Вспорол младшему скальпелем горло, кровушку хлебаю, трахею грызу – а она жестковата у него, у девочки ихней помягче была б да послаще, но ничё, я щас водочки хряпс – и нормально пойдет.
А тот, старший, девчонку на руки берет да несет на выход. Ну, дело молодое-красивое – скажет, что малого комендант пожрал или карлики утащили. А она ему потом столько благодарностей начавкает, ой, хорошо как, право-слово!
Парнишка-то не промах, пятую ночь пережил, на выпуск идет.
А я за его здоровье щас водочки – хряпс!
Роберт
Я всегда стеснялся сказать – хи-хи! – что зачем нам водка, если есть стихи, что не стоит бегать, не зная меры, в самый черный час по общаге с верой в то, что есть шанс спастись от смерти, что, возможно, твист не станцуют черти, что с утра забудется привкус крови, комендант утихнет и вход откроют...
Я сижу на толчке в полумраке утра. Долбит в уши пульсом, набухли вены. Кто бы знал, что просраться настолько трудно, когда жук скребет ткань кишечных стенок...
Стиснув зубы, тужусь, раздвинув булки, и щекочут лапки сухую кожу, панцирь режет анус, и все же, булькнув, таракан ныряет; пронзает дрожью, я встаю к окну с закровившей жопой и, кряхтя, курю, и трясутся пальцы. Замеревших стен утихает шепот, таракан плывет через трубы к братцам.
За забором карлик – один остался – тоже тихо курит, усталый кроха. Умирает ночь, соскочив с дистанций. Предрассветных сумерек тает кромка.
Я сижу у окна. А диплом все ближе.
Через годик – ночь. Повторить. И выжить.
Тварь № 12. Алексей Гибер. Самая крутая на свете рампа для самых убойных трюков

Пролог. Стрит
Ветер бил в лицо, от побережья тянуло бризом. Прижавшись к краю «пешеходки», я объехал женщину с коляской – та что-то прокричала мне вслед. Я непроизвольно улыбнулся.
Плевать. Скоро все это будет неважным.
Попытался сделать олли – запутался, чуть не упал, едва устоял на ногах, вцепившись руками в ближайшее дерево и ободрав ладони. Скейт поплыл вниз по улице, подскочил на камне, свернул, ударился о бордюр.
Ноги дрожали. Я осмотрел ссадины и пошел за декой, сиротливо лежащей у сетки асфальтных трещин.
Над морем раскаленным подшипником зависло закатное солнце. Нужно было торопиться.
I. Олли
Маму отправили на юг по распределению в восьмидесятых, когда ей едва стукнуло двадцать. Сказали, мол, так и так, стране нужны специалисты в разных областях. «Вы что-то, Анечка, совсем бледная, как раз позагораете». В итоге, имея за плечами два года учебы в техникуме и ноль близких после выпуска из интерната, мама, не думая, поехала.
Возвращаться не стала – контора, направившая ее сюда, скоропостижно закрылась, как и много других в те годы. Мама с помощью каких-то схем урвала за бесценок двухэтажную квартиру с видом на море и обзавелась друзьями. А потом у нее родился я.
Про отца мама вспоминала с неохотой. В моем детстве отмалчивалась, показывала в сторону моря, говорила, что он моряк. «Даст бог, в том году с ним увидимся». Вечерами я до рези в глазах глядел на бликующую водную гладь, силясь высмотреть яхту, большой корабль – да пусть даже одноместную лодку! – с машущим мне рукой бородатым мужчиной, но все было зря. Лодки, корабли, яхты, фрегаты – все это виднелось на горизонте, заплывало в местный порт, с палуб сходили люди, обнимались, смеялись. Но ни в одной фигурке я не мог распознать отца.
Да и лицо его я видел лишь единожды, в старом фотоальбоме. На фотографии мама, совсем молодая, стояла в объятиях коротко стриженного мускулистого мужчины в белой футболке и улыбалась. Тот смотрел в камеру серьезно, зажав в зубах сигарету. Когда я, мелкий, подцепил этот отголосок прошлого из файлика и принес маме на кухню, она внезапно разозлилась, отобрала фото и наказала, запретив выходить из комнаты до вечера. За закрытой дверью я слышал мамин плач. Той фотографии я больше никогда не видел.
К четырнадцати годам меня перевели в другую школу – старая закрылась. Жабу, нашего директора, повязали за хищение крупной суммы, процесс затянулся, потом вскрылось еще что-то, и к первому сентября учебные двери так и не распахнулись. Уже после, проходя мимо, я видел, как окна заколачивались досками, а на стенах появлялись граффити – словно незаконченный альбом с раскрасками, из которого ты давно вырос, использовали для проверки ручек и каких-то почеркушек.
В новой школе меня приняли прохладно, но почти сразу повезло: соседом по парте оказался Ярик, веснушчатый раздолбай, с которым мы нашли общий язык. Помогало и то, что жили мы совсем рядом – прямо после Фрунзенской, где стоял мой дом, нужно было пройти пару кварталов, и там уже находился дом Ярика. С тех пор мы не отлипали друг от друга – вместе шли в школу и из нее; бесконечно гуляли, обсуждая одноклассников, комиксы, фильмы, музыку, игры; убегали от гопарей, теряясь в лабиринтах переулков, которые я за эти годы выучил как свои пять пальцев.
А потом Ярику подарили скейт.
Отец его, оперативник, раскошелился на подарок сыну ко дню рождения. Возможно, Ярик тогда хотел комп – а комп в те годы хотели все, – но потом выяснилось, что скейт даже лучше.
– Зацени! – вышел Ярик ко мне очередным летним днем, держа под мышкой доску. На ней был изображен горящий череп. – Охренеть как круто, да?
– Зашибись, – только и сказал я тогда. – Зашибись просто.
В тот день наша прогулка прошла не по обычному сценарию. Ярик уезжал вперед, спотыкался, падал, сдирал колени и ладони, вставал, смеялся, пробовал прыгать и прокручивать доску в воздухе, затем снова падал и пробовал снова, и так до бесконечности.
Уже вечером я вымаливал у мамы скейт.
Она была категорически против. Не помогали ни обязательства о круглогодичном мытье посуды, ни обещание стать отличником, ни выступившие на глазах слезы. Мама злилась, ругалась и ни за что не хотела покупать мне доску.
– Расшибешься! А не расшибешься – забросишь, деньги насмарку! Так и будет стоять в шкафу, пылиться! Нет, я сказала!
– Ну мам... – пытался возражать я, «нумамкая» до последнего. Впервые в жизни я столкнулся с таким нежеланием что-то мне купить. – Ну пожалуйста...
– Все, я сказала! Лёша, хватит капать на мозги, и так денег мало, на работе урезают, еще и ты со своими скейтами! Нет, и точка!
– Мам...
– Не мамкай! Только через мой труп! Нет денег, и все! Закрыли тему!
Я обиженно хлопнул дверью в свою комнату, крикнув что-то обидное под конец разговора. Усевшись на подоконник, привычно начал вглядываться в горизонт. Вот бы сейчас приплыл отец – он бы точно разрешил мне, может, даже научил бы кататься... Вот почему у Ярика есть отец-полицейский, который дарит ему скейт, а у кого-то в жизни все несправедливо?
На душе было погано. От солнечного света – точно от него! – в глазах защипало, захотелось заплакать. Тогда я отвел взгляд, чтобы не разрыдаться, и наткнулся им на шкаф с фарфоровой свиньей-копилкой, в которую клал остатки карманных денег. Весь ком в горле сразу как-то рассосался. Я улыбнулся.
Раз уж мама не хочет покупать мне скейт... Кто сказал, что я не могу купить на свои?
* * *
Уже с утра я стоял в «Спортмастере» – единственном на весь город – и судорожно пересчитывал свои накопления. Отложенного с карманных не хватало даже на самый дешевый скейт – да и тот был розовым, лакированным и неприятно переливался в бледном свете магазинных ламп. Я обошел стойку с досками по кругу, надеясь найти вариант получше и побюджетнее, но все было тщетно.
– Гоняешь? – раздался над ухом голос. Я дернулся и чуть не выпустил из рук деньги. Рядом со мной стоял парень в поло с логотипом магазина. – Слушай, скажу честно, у меня друг шарил – деки здесь полная хрень.
– А... А где тогда покупать? – поборов стеснение, решился спросить я. Желание начать кататься овладело мной целиком. – Еще спортивные магазины есть?
– Брось! – усмехнулся он. – В спортмагазах только фуфлыжники покупают. Тут Китай сплошной. Сильно кататься хочешь?
– Очень.
– Ладно, так уж и быть, помогу молодому скейт-дарованию. – Парень посмеялся собственной шутке. – Жди здесь.
И он ушел куда-то вглубь магазина.
В ожидании я еще раз взглянул на экземпляры на стенде – теперь они казались мне даже не фанерой, а куском хлипкой пластмассы, который надломится от малейшего удара.
– Держи. – Парень вновь появился из ниоткуда и протянул мне листок с каким-то адресом, выведенным корявым почерком. – Рынок наш знаешь где? «Заторник» который?
– Да.
– На бумажке тебе написал, кого там найти. Кент катался раньше, говорит, мужик свое дело знает. Может, найдешь там себе комплит какой-нибудь.
– Комплит?
– Готовую доску. Чтоб встать и поехать. Двигай, короче. Вам подсказать что-нибудь?
Тут же позабыв обо мне, парень направился к женщине, стоящей у стенда с кроссовками.
А я сжимал в руке заветную бумажку с кривыми буквами и молился всем, кого знал, чтобы тот мужик оказался на месте.
Рынок пах пирожками и руганью. Кричали армяне у обувного отдела, везла огромную телегу облаченная в куртку – на такой-то жаре! – полная тетка. Кто-то, рискнув встать на картонку, мерил штаны. Торгаши уверяли: «Отлично сидит, вот тут подрезать немного, и вообще сказка будет, лучше цены не найдете!»
Я протиснулся сквозь толпу возле павильона с объявлением «УЦЕНКА/ВСЕ ПО 100 Р./СКИТКИ». Продавец вертел в руках кепку и поочередно нахлобучивал ее на голову покупателям, попутно общаясь с кем-то через плечо и в то же время выкрикивая лозунги. Я вспомнил, как мама однажды урвала мне на подобном рынке сборник «Монастырских сказок». Там тоже были «скитки» (или скиты?) – маленькие деревушки, в которых жили монахи. Однажды юный ученик пришел за советом к отшельнику, и тот поделился с ним тайным знанием, которое молодой монах осознал только с возрастом. Я тогда не понял смысла сказки, попытался выяснить у мамы, но она ответила как-то неразборчиво. В мои четырнадцать ситуация не изменилась, да и сказка успела подзабыться.
Еще немного поплутав в обувном-одежном лабиринте, я вышел к нужному мне ларьку. Он притаился на окраине рынка – соседние лавочки либо были закрыты, либо почти не пользовались спросом. Только грузная продавщица курила на табуретке около вешалок с детской одеждой, ругаясь с кем-то по телефону. Я еще раз на всякий сверился с бумажкой и подошел к павильону.
Несмотря на жаркий день, внутри меня обдало прохладой. Я поежился и осмотрелся.
Лавка напоминала барахолку, уменьшенную до размера метр на два. Казалось, здесь торгует Плюшкин. Выцветшие кастрюли соседствовали с остановившимися часами; на полке скалился плюшевый заяц с оторванным ухом, на прилавке под ним лежала треснутая гитара; довершала картину куча упаковок с благовониями и «звенелки» на дверь, легонько тренькающие от ветра.
Скейты обнаружились совсем рядом – ручной работы, выстроились на полу, поблескивая на солнце.
– Тебе чего? – вырос из ниоткуда мужчина лет пятидесяти с длинной мшистой бородой и в широкой рубахе. – Не заблудился, малой?
В тот момент я подумал, что, должно быть, отшельники выглядят именно так.
– Я... – Запнувшись, я не нашел, что сказать. Протянул бумажку, промямлил: – Скейт хочу.
– Скейт? – Мужик потер бороду. – А денег хватит? Ручная работа, беру дорого.
– В-вот... – Я глупо протянул ему всю свою мелочь. Мужик только окинул меня взглядом. – Мне в магазине сказали, что у вас... И...
– Ты лучше подкопи и тогда приходи, – усмехнулся продавец. – Все, иди давай, не мешай работать.
Я замер, не в силах поверить, что мою единственную надежду растоптали и Ярик так и будет кататься на подаренном отцом скейте, а я останусь унылым пешеходом. В носу засвербело.
– Ну, зареви мне еще тут. Как звать? – смягчился мужик.
– Л... Лёха.
– Слушай, Лёха, я... – начал он, но тут же застыл. – Лёха, говоришь? А фамилия?
– Шилов.
– Ши-и-илов... – протянул мужик, распробовав слово. – Обожди-ка.
Он тут же отошел вглубь ларька и стал копаться в хламе. Шерудил блохой по одной стенке, по другой, что-то мычал себе под нос, пока, наконец, не развернулся ко мне:
– Сколько с собой есть?
– Полторы.
– Давай сюда.
Я послушно выудил из кармана уже убранную мелочь с редкими купюрами, протянул ему. Мужик, не пересчитывая, убрал деньги в большую борсетку на поясе, которая все это время пряталась под рубахой. Затем отвернулся – и повернулся обратно уже со скейтом в руках. Скейты на продажу остались нетронутыми.
– Вспомнил, есть тут один экземпляр. Считай, почти даром. Ручная работа! – заулыбался он желтыми зубами. – Немного большеват для тебя, конечно, но ничего, на вырост, до института хватит. Держи. Катайся на здоровье!
Я дрожащими руками перехватил у него доску. Увесистая, черная сверху и бежевая снизу, она приятно холодила ладони.
– Спасибо... – прошептал я.
– Да не за что. У меня племянник есть, тоже Лёшей звать, да и ты вроде пацан нормальный. Так что со скидкой продаю. Катайся в удовольствие, да.
– Спасибо еще раз. Огроменное.
С рынка я уходил с радостно-наглым видом, держа доску под мышкой. Когда покидал ряд с продавцом скейта, обернулся – тот улыбался мне желтой улыбкой и махал вслед.
Скейт я еще до прихода мамы с работы закинул под кровать. Пылесосил в своей комнате я сам лет с десяти, поэтому не боялся, что мама обнаружит мое сокровище. Я лежал на матрасе, чувствовал спиной, что подо мной находится самая крутая вещь на свете, и кайфовал. Кайфовал от теплых дней, от скейта, от жизни, совершенно позабыв о грусти по отцу и о ссоре с мамой. Впереди было целое лето, наполненное новым увлечением. Лето, когда я буду предоставлен сам себе.
Ночью несколько раз просыпался и, свесив руку с кровати, щупал шершавую поверхность доски – скейт покорно стоял, ожидая первого заезда. Я удовлетворенно вздыхал и снова проваливался в сон.
Лето ждало.
* * *
Следующие несколько месяцев мы с Яриком не вылезали с улицы. Я дожидался маминого ухода, выбегал под палящее солнце, подхватывал друга, и мы ехали по пустынному знойному городу, учась прыгать на бордюры и мутить первые трюки.
– Трахохват, – кивнул мне Ярик в один из таких дней.
– А?
– Скейт неправильно держишь. За подвески его держать трахохватом называется. Так только лохи держат. И позеры. Ты ж не позер.
– Это ты откуда взял?
– К отцу на работу ходил, он меня пустил за комп. В интернете посмотрел. Ты прикинь, целые форумы скейтеров есть! Еще и видосов дофига. Я глянул, мы с тобой только олли пытаемся. А еще есть флипы всякие, ванэйти, до фига всего...
И мы продолжали учиться делать олли.
Уже через несколько недель я знал наизусть, что доска называется декой, подвески – траками (отсюда и трахохват), перила – рейлами, а самокатчики – худшие враги скейтеров на спотах с рампами. Ни спотов, ни рамп у нас в городе не было, но мы с Яриком продолжали общаться на этом кажущемся инопланетным языке, и в груди приятно теплело от чувства, что мы уникальны и знаем нечто, неподвластное другим.
Мы катались до вечера, падали, набивали шишки и сдирали кожу об асфальт, но все было нипочем перед желанием слиться со скейтом, стать с ним единым целым. Я обожал, когда маму задерживали на работе, и не мог усидеть на месте в выходные. Теплыми ночами, дожидаясь, пока мама уснет, я тихо выходил во двор и катался, катался, катался, практикуясь.
А потом скейт начало вести.
В конце августа я, скатываясь по улице, внезапно свалился с деки и больно ударился локтем. Спустя секунду подъехал Ярик.
– Ты как? Не сломал ничего? Завтыкал, что ли? – расспрашивал он, помогая мне подняться.
А я молча смотрел на скейт, откатившийся дальше. В момент, когда я потерял контроль, отчетливо ощутил, что его повело влево. Словно я катался на нем не один, и кто-то посторонний надавил ногой на доску для поворота, хотя поворачивать я не собирался.
С того дня скейт стало все чаще клинить. Нередко я оказывался правее дороги, несмотря на все мои попытки ехать по центру; Ярик едва успевал за мной, ругаясь в спину, когда я заезжал на плохой асфальт; я пытался смазать колеса, осматривал траки, даже хотел разобрать деку, чтобы понять, в чем причина проблемы, но побоялся, что не смогу собрать обратно.
– Ты угораешь? – усмехался Ярик, когда я в очередной раз заезжал в какой-то переулок. – Ты уже третий раз за неделю сюда едешь. Тут асфальта нет почти, Лёх. Хорош уже, поехали на главную.
– Да... Да, поехали, – отвечал я и упорно выруливал на главную улицу.
А скейт продолжало тянуть обратно.
Говорить Ярику, что сюда из раза в раз заезжаю не я, было стремно – все равно не поверит, а то и расскажет всем в школе, что я чокнутый. До сентября оставалось рукой подать.
Однажды вечером мы уже собирались разъехаться по домам, как скейт снова направил меня в неприметный переулок на углу Тищева. Я злился и расстраивался из-за того, что совсем скоро, когда начнется учеба, уже не смогу кататься подолгу, поэтому решил забить и отдаться невидимому направляющему. Только продолжал отталкиваться ногой и старался объезжать крупные камни. Ярик что-то кричал в спину, но мне было все равно.
Скейт встал перед пустырем рядом с частными домами. Не понимая, почему именно здесь, я слез с доски, прошелся по насыпи, а затем уселся на бордюр, ожидая опаздывающего Ярика. Он подъехал почти сразу и тут же набросился с расспросами:
– Чё тебя тянет сюда?! Медом намазано?
– Иди в жопу. – Говорить не хотелось. – Просто сюда езжу, и все. Не хочешь, не катайся со мной.
– Вот так значит, да?.. – захлопал глазами Ярик. – Ну и пожалуйста!
И, вскочив на доску, он поехал обратно, на Тищева.
Я же усмехнулся ему, взял в руки скейт – «И зачем ты меня сюда привез?» – и осмотрелся. Сердце тут же провалилось вниз и будто покатилось вслед за другом.
Из верхушки одной насыпи торчал перемазанный в грязи палец.
– Ярик! Ярик! Стой! – заорал я что есть мочи, выбежав к нему.
Уже добравшись до конца переулка, он развернулся, вздохнул и поехал назад.
– Слушай, ты если...
– Зырь! – перебил я, указывая на находку.
Ярик тут же переменился в лице:
– Охереть. Я... Я ща...
И выудил телефон. Пока Ярик разговаривал с отцом, я не мог оторвать взгляд от пальца. Скейт в руках словно вибрировал – и это пугало не меньше.
Тело откапывали уже в темноте. Отец Ярика, дядя Олег, строго наказал нам не приближаться и вообще хотел сплавить нас домой. Но мы, притворившись, что уехали, окольными путями вернулись в переулок и попали как раз на тот момент, когда обладателя пальца вытащили из земли полностью.
В свете белых фонарей труп выглядел неестественно-бледным: почерневшие глаза, полусгнившее лицо, перерезанное горло с темными подтеками. Образ отпечатался в памяти, как принт на яриковской доске, и я завороженно глядел на тело, пока рядом не гаркнули:
– Охренели совсем?! Я же сказал: валите отсюда! – Дядя Олег уже схватил нас и тряс, ругаясь. – А ну, быстро! Брысь по домам! – И подтолкнул в спины.
До дома мы с Яриком ехали молча. На небе, будто перекатываясь маленьким колесиком, всходила бледная, словно найденное нами тело, луна.
Скейт я спрятал под лестницей в подъезде, где часто оставляли коляски. Дома получил от мамы нагоняй и еще долго не мог заснуть, ворочаясь. Под кроватью не хватало доски. Доски, которая привела меня к трупу.
Тот случай мы с Яриком почти не обсуждали. Спустя несколько дней он обмолвился, что найденный нами труп – пропавший несколько месяцев назад пацан. Мать его бухала, отца не было, а потому искали неохотно – списывали на то, что подался в бега.
– Алкаши зарезали? – поинтересовался я скорее для поддержания разговора.
– Не. Папа с кем-то по телефону говорил, что не похоже. Фиг его знает, Лёх.
Еще с неделю кататься было неприятно – казалось, скейт опять поведет в какую-то промзону и я обнаружу еще чье-нибудь тело. Но после того вечера доска снова стала слушаться меня, и я забил на страхи. Трюки не ждали – я брал от конца лета все.
В последний день августа мы с Яриком гнали по Рахманинской – и тогда я осознал, что что-то не так. Гнетущее чувство преследовало меня весь день, город придавило темными тучами, вот-вот должна была разразиться гроза. И гроза эта как будто зрела внутри меня.
Дорога вывела нас к излюбленному «споту» – холму перед покатой дорогой вниз, к частным домам. Обычно мы останавливались наверху и смотрели на море, а после, отдохнувшие, спускались пешком. Склон в этом месте был слишком крутым, и съезжать с него на доске казалось самоубийством.
В этот раз море шумело, стонало, сердилось. Мы с Яриком посидели, глядя на надвигающийся на горизонте шторм, и только тогда я понял.
Периферийным зрением я весь день видел справа от себя темный размытый силуэт. Он появлялся везде – в окнах ближайших домов, в подворотнях, на остановках и посреди полей. Куда бы я ни поехал, краем глаза я замечал почти незримого, но ощутимого наблюдателя, безмолвного зрителя, следящего за моими неумелыми трюками.
Я дернулся и повернул голову. Справа никого, разумеется, не было. Несколько домов позади, пустырь с притоптанной травой – да и все.
– Ты чё?
– Забей, показалось, – отмахнулся я. – Погнали, скоро ливанет.
И мы, ухватив скейты, поспешили прочь с холма. Тень, маячившая на границе взгляда, никуда не исчезла – но я сделал вид, что не замечаю ее.
А потом началась учеба, и времени кататься после уроков почти не было.
Еще теплыми сентябрьскими ночами я дожидался, пока мама заснет, и выбирался во двор. Там в свете желтых фонарей я долго отрабатывал трюки. Запрыгивал на бордюр, делал уже почти безупречный олли, пробовал первые шовиты, пытаясь прокрутить доску на сто восемьдесят. Падал, поднимался, с опаской смотрел на темные окна домов – но спящий город не обращал на меня никакого внимания.
Силуэт на периферии все еще был рядом. Наблюдал за моими попытками из пустых окон. Иногда дергался, словно вскидывая руки в беззвучном одобрении, как моя личная группа поддержки. Если поначалу я боялся, то со временем привык – есть и есть. Осень текла по венам меланхолией, и теперь я отдавался бризу неопределенности целиком, относясь ко всему спокойнее.
Бывало, я катался по ночному городу, стараясь не выезжать из светлой дорожки фонарей, чтобы не попасть в неблагополучный район. Нередко забирался на возвышенность и смотрел на ночное море. Силился рассмотреть в нем мигающую яркими огнями лодку, парусник, что-нибудь еще. Я будто все больше скучал по отцу, которого никогда не видел.
Я возвращался домой под утро, уставший, но довольный, и засыпал с ощущением, что скоро все изменится; скейт стал связующим звеном меня старого со мной новым, свободным и чувственным.
II. Шовит
За окном пахло пылью дорог и солью потеплевшего моря; распускались тут и там бутоны сирени, солнечный диск все неохотнее скрывался за водной гладью по вечерам; мысли смешивались с весенним ветром и летели вниз по улочкам, унося меня от учебы, забот, маминой ругани и насущных проблем.
Совсем недавно мне стукнуло пятнадцать, и свой день рождения я провел на скейте. Мы с Яриком сделали праздничный заезд, впервые попробовав скатиться с холма. В голову бил адреналин, и я еле удержался на ногах, пытаясь справиться с нарастающей скоростью. Сердце стучало весной. Сердце стучало молодостью.
То, что скейт вновь начало вести, я заметил с наступлением мая. Перестали получаться простые трюки, деку уводило влево, я не контролировал движение доски. В какой-то момент я посмотрел на Ярика – и по моему взгляду он все понял.
Тело обнаружилось у заброшенного гаража на окраине города. Недавние дожди размыли верхний слой земли, и из-под него проглядывал кусок лица с изъеденной червями кожей. В глазнице, мутной и белесой, что-то шевелилось. Чуть видневшиеся волосы походили на водоросли, выплюнутые морем на побережье.
Ярика замутило. Он отошел и согнулся пополам. Я дрожащими руками выудил из кармана пачку сигарет, чиркнул зажигалкой и закурил. Курить я попробовал недавно, мне не очень нравилось, но сейчас это было необходимо. Взгляд от трупа было отвести непросто.
– Как ты это делаешь, Лёх? – спросил Ярик, стараясь не смотреть на находку.
– Не знаю. Это он все, – кивнул я на скейт под ногами. – Тянет. Можешь считать меня долбанутым, но говорю как есть.
Судя по взгляду, Ярик не сильно поверил. Но отошел и отцу позвонил. Уже спустя двадцать минут из земли вытаскивали очередное тело.
– Садитесь, – указал дядя Олег на свою машину, когда труп упаковали и увезли. Полиция начала разъезжаться. – Отвезу вас домой.
В дороге молчали. Я сидел на заднем сиденье, прислонившись лбом к стеклу, и пытался ни о чем не думать. Если год назад обнаруженное тело напугало меня, а поведение скейта вызывало опасения, то сегодня я словно подчинился ему на автомате, отправившись вслед за невидимым рулевым. А что, если бы убийца оказался на месте? И если это повторится? Сколько трупов еще закопано и сколько мне предстоит отыскать?
Хлопнула пассажирская дверь. В окне промелькнул Ярик, помахав на прощание. Я поднял руку в ответ.
– Ну и что? – раздался тихий голос посреди пиликанья поворотников. – Как вы уже второй раз труп находите?
– Ездим везде, – ответил я уклончиво. – Мы ж весь город исколесили, считай. А тут дожди недавно были, смыло землю, все дела.
– Ездите везде, говоришь? – усмехнулся дядя Олег. – Ездите, значит. Ладно. Тебя где сбросить?
– Вон там, у поворота можно, – указал я на угол дома. – Спасибо.
Уже когда я выходил из машины, дядя Олег окликнул меня:
– Слушай, Лёх. Вы с Яриком это... Аккуратнее будьте, о’кей? Присмотри за ним. Я понимаю, у вас сейчас юношество, бунтарство, первые сиги-пьянки-девочки, но все равно. Не гуляйте допоздна. Мало ли что. Я Ярику еще скажу, но и тебе тоже.
– Ага, – пожал я плечами. – Ладно.
– Листья пожуй, – бросил он вслед. – Куревом от тебя пасет, мама спалит. – И, захлопнув дверь, уехал.
Листья я и впрямь пожевал. Мама пожурила за позднее возвращение, но больше ничего не сказала. Скейт снова отправился под лестницу.
Под ночь на мобильный позвонил Ярик.
– Батя злится, прикинь, – шептал он в трубку, а шумы помех напоминали шипение волн прибоя. – Я подслушал, он с кем-то общался... Это маньяк, по ходу.
– Как поняли?
– Типа, раны те же. Тоже убили недавно. Батя ругается, орет на кого-то, что у нас камеры только на основных улицах стоят, по ним хрен кого отыщешь. Короче, чума полная.
– Жесть.
– Да вообще! Еще про тебя спрашивал. Но ты не ссы, я ему не сказал ничего. Ладно, все, мне идти надо, мама уже спать гонит, давай.
– Ага.
Я долго не мог уснуть. В конце концов выругался, тихо выбрался из квартиры, спустился, выудил скейт, вышел из подъезда – и поехал.
Небо уже начинало светлеть, а я гнал, гнал, гнал неизвестно куда и неизвестно зачем, слушая крики наглых чаек, лай сторожевых собак, кашель одиноких выхлопных труб. Гнал и понимал, что с каждым найденным телом жизнь моя меняется и скейт показывает мне больше, приводит новых зрителей.
Ведь теперь на периферии появилась еще одна тень. И тоже стояла, безмолвно наблюдая за мной из провалов чужих окон.
В конце мая мы с Яриком прикатили на площадь Ленина – и обнаружили там другую компанию скейтеров. Не то чтобы мы считали себя уникальными, но до того дня пересекаться с прочими любителями разбить колени ради крутого трюка нам не доводилось.
– Тимур Козлов. Можно просто Козел, я не обижусь, – пожал мне руку пацан явно старше, с растрепанными волосами и жидкими усиками над губой.
– Лёха Шилов. Можно просто Шило, – по инерции ответил я.
Тимур отреагировал странно – зажал мою ладонь в руке и присмотрелся:
– Шилов? А ты однофамилец или сын того самого?
– Того самого? В смысле?
– Батя есть? Как звать?
– Н-нет. Владимир.
– Реально тот самый, прикиньте! – Козел оглядел друзей, – Ты чё, не знаешь?!
Кто-то из его компании хохотнул, кто-то присвистнул. Я стоял в недоумении. Может быть, это большой розыгрыш и сейчас кто-то выскочит из кустов с камерой наперевес, чтобы заснять мою реакцию?
– О чем?
– У-у-у, братан! Забыл свои корни, что ли? У тебя ж батя был лучшим скейтером в девяностых!
– В... В смысле?
Я решительно ничего не понимал. То, что отец не моряк, я догадался уже давно, но про такое его прошлое мама ничего не говорила.
– Ща все сам увидишь. Погнали! – Тимур кивнул своим, те сразу вскочили на скейты и поехали прочь с площади. – Ну, чё встали?! Го!
И, оттолкнувшись, он покатил вслед дружкам.
Я переглянулся с Яриком – тот лишь пожал плечами, – и мы погнали за ними.
Ехали мы с полчаса. Проезжали неприметные улочки и спешивались на маленьком мосту через реку. Я почти не бывал в этом районе – тут располагалась «Мясуха», территория закрытого мясокомбината, и за посещение этих мест можно было отхватить от старшаков. Тимур же ехал вперед, ничего не боясь, – либо он жил где-то неподалеку, либо на «Мясухе» уже не было так опасно.
В конце концов мы заехали на какую-то окраину. Дальше шли через поле, держа скейты под мышкой. Я все пытался выведать у Тимура, куда мы идем, но тот лишь твердил: «Да потерпи, братан, щас все узнаешь уже, чё ты как баба» – и перешучивался со своими. На секунду стало стремно, что нас с Яриком ведут в ловушку, но я отмахнулся от этой мысли, как от раннего майского комарья.
– Ну, зырь, – остановившись, произнес Тимур.
Я посмотрел туда, куда он указывал, и замер.
Посреди поля стояла почерневшая то ли от времени, то ли от огня рампа. Большая, метра четыре в высоту, она возвышалась над нами, как могильный камень, как монолит вечности, памяти, незыблемости. Тут и там виднелись дыры в покате рампы. Конструкция напоминала скелет животного, изъеденный годами и непогодой.
– Твой батя строил, – изрек Тимур. Достал пачку сигарет, подцепил одну, протянул мне. – Будешь?
Я молча взял и закурил. Закашлялся, но не бросил. А Тимур, выдохнув, продолжил:
– Не знаю, с какого хера ты не в курсе, но в девяностых твой батя даже свою скейт-тиму имел. Прикинь, да? В стране хрен пойми чё творится, а он на скейте гоняет. У моего бати друг с ним знаком был, к нам в гости приходил, я слушал. Ну и, короче, они, типа, город облагораживали параллельно, все дела. Лавочки, то-се, клумбы, дворы в порядок приводили. И вот, все рампу хотел построить, чтоб кататься. Чтоб была самая крутая на свете рампа для самых убойных трюков, понимаешь? Девятисоху всегда намутить хотел, да негде было. Трюк для избранных, для гениев, понял? Он вообще был отбитым на тему скейтов, батя твой. И это еще ничё развито не было толком, считай, родитель движения.
– Прародитель, – подсказал кто-то из друзей Тимура.
– Один хер! – отмахнулся тот. – Ну и начали они строить, а потом то ли девяностые сильно прижали, то ли еще что – и пропал твой батя. Был да сплыл. Ой, ты это... извини, что я так. Ну и все. Потом еще кто-то эту рампу недостроенную поджег, но ее потушить успели. Так и стоит на отшибе – считай, памятник. Круто, да?
А я стоял, слушал и не мог сказать ни слова.
Остаток вечера я помнил плохо. Патлач из компании Тимура раздобыл «Я́гу», мы пили и орали, пытались скатываться с рампы и сдирали ладони. Я блевал в траву, пел песни с малознакомыми людьми, курил дешевые сигареты и пытался осознать, что катаюсь на рампе, почти возведенной моим отцом. Шершавое дерево впивалось в руки занозами, но я не чувствовал боли. Я чувствовал лишь бесконечную грусть, помноженную на гордость за человека, которого не видел никогда в жизни.
Когда расходились, Тимур отозвал меня и полупьяно сказал:
– На ГСД пригоняйте. Двадцать первого июня. Вы вроде нормальные типы. Нас немного, но прокатимся по городу в честь общего дела.
– Гээсдэ? – икнул я.
– Братан, ну ты как... Как позер, ёп. «Гоу скейтбординг дэй» же. Короче, давай, ждем вас.
И он ушел вперед, а я стоял у недостроенной рампы, гладя ее неровную поверхность, и представлял, что отцовская ладонь соприкасается с моей с другой стороны.
Дома мама устроила мне взбучку. Я завалился в квартиру под ночь, пьяным, со скейтом в руке, и она сразу накинулась на меня с руганью и криками. Я же демонстративно выставил доску вперед – смотри, в кого пошел твой сын! – и победно ухмыльнулся.
Мама же сразу затихла, съежилась, вздохнула.
– Марш в свою комнату! – бросила она и скрылась на кухне.
Я прошел к себе, поставил деку на пол, завалился на кровать. Мутило, «вертолеты» мешали уснуть. Вспомнилось, что, когда я забрался на рампу впервые, тени – те самые тени, которые не отпускали меня, как только я вставал на скейт, – будто зашевелились, заерзали, обрадовались.
Я решительно ничего не понимал.
Затошнило. Я пошел в туалет, вставил два пальца в рот, проблевался. В голове стало чуть яснее. Тогда я помыл руки и пошел на кухню.
Мама сидела за столом, заплаканная, и курила, сбрасывая пепел в чашку с цветочками. Сквозило из приоткрытой форточки. Я молча сел рядом.
– Я же не хотела, чтоб ты тоже так, я же...
Она всхлипнула, затем махнула рукой, затянулась вновь.
– Что случилось с папой, мам? – тихо спросил я. – Объясни. Пожалуйста.
И тогда она, вздохнув, рассказала.
С отцом мама познакомилась, когда пошла на местную дискотеку. Тот, по ее словам, появился из ниоткуда, сразу позвал ее на танец, и все закрутилось как-то само собой. Отец был немного странным, но сначала мама не придавала этому значения. Он мечтал прославиться, зафиксировать себя в истории, «накрыть весь город своей крутостью».
– Ведь наша жизнь – это же про момент, понимаешь? – говорил папа, гуляя с мамой по набережной. – И тебя запомнят за один-единственный момент, за кадр фотопленки – и именно поэтому в этом кадре нужно оказаться верхом, покорять воздух, не умея летать, подчинить себе скорость, адреналин, изящество.
Мама не понимала, но слушала. Спустя неделю они уже начали встречаться: отец учил ее кататься на доске, знакомил со своими немногочисленными друзьями – «все сплошь инфантилы и торчки», – но вместе с тем любил ее искренне, по-настоящему.
Так прошло несколько месяцев.
– А потом я стала замечать, что для него вся жизнь и вправду один момент. Будто живет на скоростях, недоступных мне. И тогда он... – Мама шумно сглотнула. – Убил человека.
В то время на улицах уже сновали «братки». Отец зацепился с одним из них языком, тот быканул, и, когда все закончилось, от быканувшего не осталось почти ничего. Отец раскроил ему череп скейтом и вдалбливал доску в остатки головы, пока кто-то из прохожих не закричал и не вызвал милицию.
Непонятно, почему отца не повязали в тот же день, но уже на следующий его убили. Прямо на улице – поймали в каком-то дворе и прирезали. Мстили те самые «братки». Потом были похороны, у мамы едва не случился выкидыш, а затем родился я.
– И с годами я понимаю... Я думаю, у него было что-то не так с головой. Он говорил странные вещи, жуткие, Лёш. Что все люди – зрители на его выступлении, что он сделает трюк, который отпечатается в вечности. И я... Я боюсь, что с тобой случится что-то подобное. – Мама снова всхлипнула. – Обещай мне, что не будешь слишком сильно фанатеть по этому, слышишь? Жизнь не состоит из одного момента. Жизнь – это череда событий. Хороших, плохих. Но не стоит вспыхивать и угасать за секунду, Лёшенька. Оно тебе не нужно.
Я молча кивал маме в ответ. Жаль только, что она опоздала: я уже не мог отделить себя от скейта, стал его частью.
И, даже точно зная, что меня ждет судьба отца, я все равно не бросил бы.
Старая кладбищенская оградка уныло скрипела на ветру. Я прошел вдоль могильных рядов, повертел головой, осмотрелся. Тут царила тишина – ни шелеста деревьев, ни криков надоедливых чаек, ни воя ветра.
Могилу отца я искал долго. Обошел территорию по периметру, вглядывался в полустертые надгробия, рассматривал венки. В один момент позади раздалось:
– Э, пацан! Забыл чего?
Я обернулся – в мою сторону шел заросший мужик в футболке цвета хаки. Седина, морщины, старость. Сторож.
– Могилу ищу. Шилов Владимир.
– А, Шилов?! – Он разозлился. – Чего не ухаживаете? Забором не обнесли, мне потом отчитывайся, что с могилой сталось!
– А что...
– Что-что! Обнесли! Нет там щас никого! Пару лет назад с утра смотрю: яма пустая, да и все. Ни гроба, ни тела. Хорошо, заявлять никто не стал. Оно мне надо? Сами ни хрена не могут, а с меня потом спрос! Безответственные все стали, без-от-вет-ствен-ны-е! От этого и беды все!
– Как ни гроба, ни тела? То есть...
– Как-как, жопой об косяк! Етить твою душу! Мне почем знать?! Залез ночью кто-то, пока я отвлекся, да раскопал Шилова твоего! Я шо, знаю, на кой хер он им понадобился? Так и стоит теперь могила, пустая. Начальство еле договорилось с ментами, у тех и так дел невпроворот, еще искать дураков таких. Больные люди, да и все тут. Боль-ны-е!
Сторож бурчал и возмущался, пока я не попросил его провести меня к могиле.
Та давно поросла травой, имя отца почти стерлось, и со стороны неприметная насыпь не походила на место захоронения – поэтому я и не смог отыскать могилу самостоятельно.
– Странно это все, конечно, – пробормотал сторож, закурив. – Я когда нашел, там же яма была снизу. Вперед, в землю. Сам уполз, шо ль? Только гроб куда делся?
И он загоготал.
А я стоял напротив места, где был похоронен мой отец, ловил краем глаза тени, замершие за забором кладбища, и скейт в руках словно вибрировал в ответ.
* * *
Двадцать первого июня мы с Яриком, Тимуром и его компанией отмечали ГСД.
Отмечали – громко сказано. На деле же – поиграли в «С-К-Е-Й-Т», повторяя друг за другом трюки и собирая буквы за неудачные попытки; бухали на лавочках, купались в теплом море; ездили к рампе и пели песни под гитару, которую притащил патлач. У меня наконец-то начал получаться шовит, я почти не падал и чувствовал себя настоящим скейтером.
Ярик уехал домой еще до заката – срочно вызвала мама, нужно было съездить на рынок. Я же оставался до темноты, спорил о музыке, вместе со всеми ругал самокатчиков, которые теперь появлялись в нашем городе. Наконец мы разошлись. Попрощавшись, я помчал домой.
А на пересечении Можаевской и Маркса понял, что меня повело вбок.
Я тут же спрыгнул с доски – та покатилась по инерции вперед и завернула в неприметный переулок. Ноги задрожали. Я постарался унять мандраж, подбежал к доске, встал на нее – и оттолкнулся, ведомый тенью, которая плавно наступала на деку, направляя.
Скейт завел меня в гаражный кооператив. В сторожевой будке было темно – и я незамеченным проехал внутрь. Поплутав в лабиринтах из железа и кирпича, услышал шум возни и, спешившись, заглянул за угол.
В блестящем, как смазанный подшипник, свете луны я увидел огромную фигуру, которая кромсала человека. Я узнал его – долговязый Серый, парень из компании Тимура, сегодня уехавший пораньше. Темная фигура зажимала ему рот и раз за разом наносила удары ножом в шею, пока Серый мычал в агонии, выпучив глаза. Внутри все ухнуло вниз, скейт выпал из рук и громко стукнулся о бетон.
Фигура замерла.
Казалось, время остановилось – не было ни теней, ни друзей, ни города, ни меня самого. Только черный, бесчувственный взгляд маньяка, который убивал моего знакомого. Взгляд, прожигавший меня насквозь.
Фигура кивнула мне, махнула рукой, а затем резко побежала в противоположную сторону, бросив нож. Когда шаги затихли вдалеке, я, пересиливая дрожь, подошел к Серому.
Он был еще жив. Хрипел, истекая кровью. Из шеи сочилось черным, густым, неумолимым. Серый булькал и пытался закрыть раны руками, но кровь пробивалась сквозь пальцы.
– Лё... ха... – прохрипел он и слабо улыбнулся. – Ты... здес-с-сь... С-ско... рую...
А я, стоя над умирающим, что-то осознал. Что-то, таившееся внутри все это время. Осознал, что, если Серый выживет, это «что-то» будет недовольно.
И тогда я развернулся и пошел прочь.
Серый продолжал хрипеть мне вслед, но я уже не слышал.
О том, что тело нашли, я узнал на следующий день от Ярика. Тот, делая флипы, рассказывал, что его отец был в бешенстве – выяснилось, что сторож продрых всю ночь, а установленные в гаражном кооперативе камеры вообще были муляжами и ничего не писали.
Внутри я торжествовал. Нечто гнилое и вместе с тем радостное искрилось фейерверками. Будто теперь нас с той самой фигурой связывала общая тайна и мы стали неразделимы, как я – со своим скейтом.
Встречи с Тимуром после того случая как-то не клеились – все были подавлены, и кататься больше никому не хотелось. Никому, кроме нас с Яриком.
Новая тень не заставила себя долго ждать – призрак Серого появился там же, на кромке зрения, и смиренно ждал чего-то, наблюдая за моими успехами в новых трюках. Я же продолжал учиться, замахнувшись на трёхи и исполняя их почти идеально. Мама тяжело вздыхала по вечерам, видя меня, уставшего, но довольного, однако мне было все равно.
Я начинал понимать.
Как-то поздним вечером, в середине августа, скейт снова привел меня к очередному захоронению. Я бросил беглый взгляд на торчащую из насыпи кость – в этот раз жертве зачем-то сломали ногу – и доехал до ближайшего таксофона. Оттуда уже вызвал полицию и, не став ее дожидаться, двинулся прочь, стараясь не выезжать на главные улицы.
Новый наблюдатель появился уже на следующий день.
А в конце месяца Ярик позвонил мне ранним утром.
– Маньяка штурмуют! – захлебываясь, закричал он в трубку. – На Новомихайловской дом с края!
Я, даже не дослушав, подскочил, наспех оделся и поехал.
Мы с Яриком пересеклись по пути и помчали что есть силы. Успели почти вовремя – за оцепленной территорией было видно, как в дом входят экипированные сотрудники спецслужб с автоматами наперевес. Стояло несколько полицейских машин, еще одна – ОМОНа. Вокруг оцепления галдела толпа зевак, человек в униформе пытался успокоить особенно крикливых прохожих.
– С центра, наверное, омоновцев прислали! – возбужденно воскликнул Ярик. – Чума!
Я же силился высмотреть хоть что-то в мельтешащей толпе.
Наконец раздался грохот, и из дверей вывели крупного мужчину. Сердце ухнуло вниз, когда я понял, что знаю его. Это был тот самый мужик, что продал мне скейт тогда, на рынке.
Он, будто почувствовав взгляд, вскинул голову – и внезапно посмотрел прямо мне в глаза. Тут же заорал:
– Ты! Ты! Я не успел! Теперь ты! Дострой! Не успел я, сплоховал! Ты теперь!
От его слов мне стало дурно. В глазах потемнело. Я отвернулся, а затем услышал звук удара. Посмотрел снова – мужика, обмякшего, уже запихивали в машину.
– Шиз какой-то, – бросил Ярик. – Поехали?
Я молча кивнул. И мы помчали прочь, чтобы не мозолить глаза его отцу.
Очередное лето кончалось – а за ним оставалось последнее лето моей юности. В тот день я осознал, что повзрослел – окончательно и бесповоротно.
Но так и не понял, что мне нужно достроить и почему тот мужик продал мне скейт.
III. Трёха
Город впервые за два года вздохнул спокойно – не было больше найденных тел, родители не боялись отпускать детей на улицу дотемна, не слышались крики в ночной тишине.
Меня грызло изнутри ощущение незавершенности: словно я учусь кататься на велосипеде и уже умею держать равновесие, но дополнительные колесики прилипли к раме намертво, и я никак не могу разогнаться, почувствовав настоящее движение.
Ярик с наступлением шестнадцатилетия охладел к скейту и трюкам – теперь его больше волновало, как он выглядит в глазах Королевой, нашей одноклассницы, которая из серой мыши внезапно превратилась в первую красотку.
Я же не изменял себе и тренировался. Делал идеальные шовиты и трёхи, запрыгивал на рейлы, тестировал первые парки, появляющиеся в городе. Не забывал свои корни и вечно совершенствовался на глазах у равнодушных темных силуэтов, моих бессменных зрителей.
Я знал, чем знамениты Тони Хоук и Дэнни Вэй, как Эндрю Рейнольдс повлиял на стрит-стиль, почему верт в нашем городе почти невозможен, несмотря на слова «благоустройство» и «модернизация», которые добрались до нас из столицы вместе с первыми скейт-парками. Знал, почему стойка с толчковой левой только для позеров и балаболов, а тру-скейтеры катаются регуларом. Но до сих пор не знал, не мог собрать воедино все детали пазла, оставленного мне отцом, – понять, что я должен сделать и должен ли что-то сделать вообще.
И в попытках понять я катался, прыгал, падал – и так без конца.
В декабре, в сезон холода и дождей, скейт притянул меня к зданию местного СИЗО. Я постоял у высокого бетонного забора с колючей проволокой, ежась на промозглом ветру, а затем внезапно отпустило – и я поехал прочь.
Уже вечером, возвращаясь домой, я краем глаза заметил очередную тень. Утром, в школе, Ярик рассказал мне, что маньяк, пойманный в конце лета, каким-то образом вскрыл себе в камере вены.
Картина начинала складываться.
Я стал понимать: все эти незримые зрители, маячащие на краю взора, ждут чего-то. Ждут моих действий. И когда я решусь – а я обязан решиться, – что-то должно произойти.
Мысли – черные, оставляющие следы от колесиков на моем сознании – захватили меня полностью. Я все еще не до конца осознавал причину и следствие происходящего, но чувствовал, что уже стою на пороге. Отец, прародитель скейтбординга, вот-вот откроет мне свое тайное знание, которое пытался передать через мужика, продавшего доску, но тогда я не смог понять его в силу возраста.
Все изменилось в конце мая. Мне уже стукнуло шестнадцать, в десятый класс я не собирался, ближайший нормальный техникум находился в соседнем городе, и поэтому я докатывал последние недели на родине, настраиваясь на перемены.
В тот вечер я позвал Ярика прокатиться. Он, теперь ездивший изредка, согласился, и мы поехали колесить по знакомым улицам, вновь открывая их для себя с другой стороны.
Встречали закат мы на нашем споте. Ярик стоял прямо на скейте у самого края, увлеченно рассказывая о Королевой, о том, куда собирается поступать, что хочет пойти по стопам отца, нужно только сходить в армию, и тогда...
Он прервался на полуслове, нелепо замахал руками – и ухнул вниз.
Последний взгляд Ярика был наполнен смесью страха, непонимания и отчаяния. Он успел обернуться через плечо, затравленно посмотрев на меня, – а затем кубарем полетел с холма. Раздались хруст костей, сдавленные крики – и спустя пару мгновений все затихло. Я бежал к нему, спотыкаясь и чуть не падая сам, пока тени на периферии продолжали безмолвно наблюдать за смертью близкого мне человека. Наблюдать и ничего не делать.
И тогда я зарыдал.
Я смотрел на переломанного Ярика с вывернутой шеей, смотрел на тонкую струйку крови, стекающую из его рта, на выскочившую из руки кость, на его тело, похожее на выброшенную на берег медузу, – и рыдал, рыдал, рыдал. Подбежали какие-то люди, кто-то вызвал полицию, кто-то кричал. А я содрогался в плаче, видя застывший взгляд лучшего друга, который умер из-за нелепой случайности, резко затормозив в самом начале своей жизни.
Дядя Олег еще несколько недель таскал меня в отделение, пытался выбить признание, ругался, срываясь на безумные вопли, – но я лишь сидел, не реагируя, и повторял, что это был несчастный случай. В конце концов отец Ярика сдался и отстал от меня. За эти дни он из здорового мужчины превратился в ссохшуюся мумию, и у него просто не осталось сил меня в чем-то обвинять.
Хоронили Ярика в закрытом гробу. За кладбищенской оградой я заметил новую тень – и зарыдал в голос, когда гроб погружали в яму.
В начале лета я забрал из школы документы и поехал поступать в шарагу в соседнем городе. Заселился в общагу, постарался забыть все, что было на родине. Скейт, теперь напоминавший лишь о плохом, остался дома, собирать пыль под кроватью.
А я так и не смог ничего понять.
IV. Девятьсот
Год прошел в попытках стать пешеходом.
В колледже я учился на геодезиста, и уже на первом курсе ходить доводилось много. За теорией следовала практика, и Семен Артемович, старый маразматик, неустанно гонял нас по полям и окраинам. «Чтобы вы привыкали к профессии, осваивались в ней». Изначально я ездил на маршрутках, затем приноровился быстро доходить до нужных локаций – дышал свежим воздухом и заодно экономил деньги.
Ноги, разлученные с шершавой поверхностью доски, чесались и едва слушались. Искра внутри меня медленно угасала, пока я пытался убедить себя, что скейтбординг остался в прошлом – в родном городе, среди тихих улиц и чужих смертей. Но тело не слушалось, и я с завистью смотрел вслед счастливчикам, порой проезжавшим мимо меня на досках.
Периодически мне снились погибшие – Ярик, незнакомые люди, Серый из компании Тимура. В такие ночи я просыпался с громким вздохом и еще долго не мог уснуть, ожидая, что где-нибудь в углу вот-вот появится знакомая тень. Но все было тихо.
К марту Семен Артемович загрузил нас картографией. Я часами сидел, открыв на стареньком ноутбуке карту города, проставлял точки в разных местах, собирал замеры, прокладывал линии и осознавал, что занимаюсь чем-то не тем. В один из таких вечеров, когда задача никак не давалась, я, соскучившись, открыл карту родного города – и стал водить курсором, словно ладонью, по таким знакомым улочкам и дорогам.
Я и сам не понял, почему остановил мышку над пустырем, где мы с Яриком нашли первое тело. Что-то колыхнулось внутри, вынудив поставить флажок-пометку. Затем я вспомнил, где была найдена вторая жертва, кликнул на это место тоже. Следом – третья, четвертая. Наш спот. Место, где умер Ярик. Палец дрогнул, но щелкнул по мышке.
– Чё, ботаешь? – В комнату вошел сосед по комнате, придурковатый тусовщик по кличке Лось. Он был здоровским парнем и шарил в предмете, но на вписках его видели чаще, чем на парах. Лось заглянул мне через плечо. – Чё за полукруги рисуешь? Тёмыч новую тему дал?
– Полукруги?..
– Ну ты ж сам отметил. – Он бесцеремонно выхватил у меня мышку, начал водить курсором от точки к точке. – Вот, зырь, щас линейку возьму. Если эти флажки, что ты засандалил сюда, вот так соединить... Во. Полумесяц какой-то. Кривой, правда. И последней точки не хватает – вот, у моря. Ну и дурью Тёмыч мается, конечно. Ладно, я чё зашел: пятисотки не будет до завтра? Очень надо.
Я молча достал из кармана куртки пятьсот рублей. Лось поблагодарил и вышел из комнаты. А я, снова усевшись за ноут, продолжал водить мышью по кривым линиям, соединяющим точки в подобие фигуры, и не мог поверить в увиденное.
Я наконец-то осознал.
За год моего отсутствия город почти не изменился. Понавешали камер, где-то залатали дороги, но в остальном город жил, город пах как и раньше. Пах солью, смертями, детством. Свободой.
Мама встретила меня с теплотой – спрашивала про учебу, про новых знакомых, про жизнь в общежитии, хотя и знала обо всем этом из наших телефонных разговоров. Я отвечал что-то на автомате, а сам был полностью поглощен осознанием. Я знал порядок действий, я распланировал все заранее – и теперь все эти вопросы были неважны, не стоили и скрипа несмазанных колес скейта.
Доска все так же лежала под кроватью. Я глянул в окно – закатное солнце медленно тонуло в море. Догадка осенила меня – и тогда я, порывшись в ящике с инструментами, выудил отвертку и начал скоблить лакированную поверхность деки.
За лаком, как и ожидалось, меня встретил не канадский клен. Слезы покатились из глаз, но это были слезы принятия, слезы счастья. Скейт был сделан из гробовой сосновой доски. Кусок драпировки таился под первым слоем. Я прижал деку к груди, понимая, что все это время отец был совсем рядом, и вновь взглянул на море за окном.
Пора.
Лицо мамы даже во сне было расстроенным. Быть может, ей снился отец. Или во сне она переживала, что я пошел по его стопам, переняв мысли, идеи. И ведь он был прав: тебя запомнят в моменте. Поэтому пришло время этому моменту настать.
Я задушил маму подушкой. Пока она дергалась в агонии, ухватившись своими сухими ладошками за мои запястья, мне в голову пришли слова из детства: кататься я смогу только через ее труп. Мама, мамочка. Как же ты была права.
Перед глазами представал тот вечер с Яриком. Его взгляд, в котором, помимо страха, застыл немой вопрос: «Почему?» Почему я сделал это? Зачем я толкнул его, когда он стоял на краю? Руки мои, душившие маму, дрожали, как и в тот раз.
Наконец она затихла. Я снял подушку с лица и, закрыв маме глаза, поцеловал ее в лоб. Я знаю, мам, ты бы меня простила.
Тело я под покровом ночи дотащил до скалы, откуда и скинул в море. Должно быть, успел засветиться на множестве камер, пока нес, но это уже ни на что не повлияло бы.
Финал. Ласт райд
До нашего спота я добрался, когда солнце уже наполовину погрузилось в морскую пучину. Город стремительно загорался окнами, полнился детским смехом и вечерними летними разговорами. Лаяли собаки, гремели рессорами старые автобусы, а я сел на скейт и стал ждать.
– Так и знал, что ты здесь, мразь.
Я обернулся – за спиной стоял дядя Олег, направив на меня пистолет. Еще днем я видел новости в местных пабликах. Видеозапись показывала, как я тащу мамино тело к морю.
Он нашел меня первым.
– Собственную мать... Что же ты за человек такой?! – злобно шипел дядя Олег, аккуратно подходя ко мне. – Ты меня сына лишил, ублюдок!
– Уже поздно что-то менять. – Я не шелохнулся. – Рампа уже достроена.
– Рампа? – Он замер. – Что ты...
– Самая крутая на свете рампа для самых убойных трюков. Присаживайтесь. Вот-вот все начнется.
Дядя Олег зарычал, набросился на меня сзади, повалил. Заломил руки за спину – сустав стрельнул болью. Я поморщился, но ничего не сказал. Лязгнули наручники.
– Молчишь, тварь?! Молчи, молчи. Я тебя на пожизненное укатаю, мразота. Я ведь знал, что это ты с Яриком так, я чувствовал, я...
Солнце скрылось за горизонтом окончательно. На секунду стало совсем темно, а потом над морем забрезжил свет.
– Что за... – Дядя Олег отстранился, встал.
Я с трудом поднялся на колени.
Другой круг выплывал из-за линии моря. Параллельно ему, позади – следующий. Из облака прорезалась огромная величественная дека. А на ней – громадная нога.
– Какого... Я... – Дядя Олег захрипел и неловко свалился на землю, схватившись за сердце.
Я посмотрел на него равнодушно:
– Папа вернулся.
Мой отец, такой же, как на фотографии из моего детства, на громадной доске выезжал из-за горизонта. Прыгал с громадной рампы, наконец достроенной мной, заслонив собой небо. Я не мог оторвать от него взгляда, и тени, вечно снующие рядом тени, среди которых были как и случайные зрители, так и его друзья, его любовь, – все они загудели, закричали, вскинули руки в предвкушении лучшего трюка в их жизни.
– Папа вернулся, чтобы сделать трюк, о котором мечтал всю жизнь, – объяснил я хрипящему позади дяде Олегу. – Самый убойный трюк.
Я смотрел на фигуру отца, медленно и неизбежно накрывающую город, и был преисполнен счастьем. Я выполнил свое предназначение, стал с ним единым, догадался до всего – и теперь мог целиком лицезреть самую крутую попытку.
Внизу раздавались крики. Орали бешено чайки.
А мой отец, летя на город, крутил девятисотку.
Хворь № 3. Олег Савощик. Истукан

Не перевариваю чужих недостатков. Знаю, что порой трачу неоправданно много нервов и сил на сор в чужом глазу, но не могу себя перебороть.
Официант не повторил заказ, к тому же десять минут делал вид, что нас не замечает. Женщина за соседним столиком, разодетая в слишком откровенное для ее возраста платье, болтает до неприличия громко, ее дребезжащий голос отзывается мерзкой вибрацией у меня в висках. И Женя... мой милый Женя сидит напротив, застыв как истукан, и пялится, пялится в ожидании ответа. Моргнул бы хоть раз. А лучше разлил наконец вино.
– Ну что? – переспрашивает нетерпеливо, а я лишь думаю, какой же он хороший. Неглупый, с престижной работой, спортивным телом и спортивной машиной. И в постели делает все, как я люблю.
Вот только... Всегда есть это «только», как надоедливый комариный писк над ухом. Как белые подсохшие пятна зубной пасты на зеркале в ванной и чуть желтоватые – на ободке унитаза. Как нестриженые ногти на ногах, царапающие во время прелюдии. Как розы, которые я ненавижу, ко дню рождения.
А еще Женя – никудышный романтик.
– То есть ты меня спрашиваешь, – стараюсь сохранить спокойствие, – что бы я ответила, если бы ты сделал мне предложение. Если бы?
– Ну... – Он смущенно улыбается. – Лучше быть готовым заранее, разве нет?
«И узнать, стоит ли тратиться на кольцо», – кольнула обидная мысль. Еще год назад ее хватило бы разжечь во мне пожар истерики, но сейчас это не более чем пчела, ужалившая где-то под сердцем. Болезненно, но не смертельно.
– Конечно, я сказала бы «да». – Выбираю самую обаятельную свою улыбку.
Женя заметно веселеет и все же тянется к бутылке вина. Запиваю кислый осадок на языке не менее кислым ширазом. Еще одна вещь, которую он не умеет выбирать. Без всякого аппетита клюю салат. Женя интересуется, почему я плохо ем.
– И ты не налегай, – говорю с непривычной легкостью. Решимость разлилась за ребрами, заполнила все вены и артерии, вытеснила из сосудов кровь. Застыла холодным бетоном. – Мне здесь не нравится. Поедем лучше к моим, мама давно звала на ужин.
– Сегодня? – Женя кривит горькую мину.
Я прекрасно его понимаю, но отступать не намерена:
– Сейчас. Раз ты еще не делаешь мне предложения, то можешь хотя бы попросить руки у моих родителей.
Тяжело вздохнув, Женя кивает. Он сам себя загнал, пусть теперь не жалуется.
На выходе из ресторана звоню матери, чтобы предупредить: скоро будем. По дороге заезжаем в супермаркет. Женя с любопытством косится, как я складываю в тележку помидоры, связку чеснока, сетку лука и пару крупных лаймов. Сверху бросаю пять стручков перца чили.
– Твои любят поострее? – лыбится Женя.
– Угу.
В машине слушаем то ли аудиокнигу, то ли очередной подкаст. Психология, карманная философия – в последнее время Женя плотно подсел на диетические, легкоусвояемые мысли популярных словоблудов.
– Концепция состояния «еще не Будда» глубока, – проникновенно вещает диктор. – Мы можем не наказывать себя за то, что еще не стали духовно «совершенными», а вместо этого совершить путешествие в наше драгоценное несовершенство. Мы рискуем сделать свою жизнь мертвой, если не позволим себе быть людьми...
Забавно, думается мне, пока Женя забирает продукты из багажника. Звучит так, будто корни проблемы растут в нас самих, а не лезут со всех сторон, связывая по рукам и ногам, метя в горло. Жизнь сама напоминает о нашем несовершенстве и наказывает за него, с нашей помощью или без.
Вижу, с какой тоской мой непутевый жених оглядывает безликий двор хрущевки, как не хочется ему заходить в обшарпанный подъезд. Нежно улыбаюсь ему, подбадривая, но мой взгляд не дружелюбнее гранатомета, под его прицелом не удастся найти отмазку и улизнуть в последний момент.
Дома нас встречает все семейство разом. Мать долго меня обнимает, грея шею своим дыханием. Отец в чистой рубашке, он крепко жмет Женину руку и чуть щекочет меня усами, чмокая в щеку. В колени тычется мокрым носом косолапая Ташка.
– Новая прическа? – спрашиваю я мать.
– Заметила? – Она делает элегантный оборот, искусственный жемчуг раскачивается в ее ушах. На ее губах легкая помада, а на лице ни грамма тоналки. Ей больше не нужно замазывать синяки. – Тебе нравится?
– Очень.
Тесная прихожая залита светом, отец вкрутил-таки лампочку. Блестит свежевымытый пол, вечно отходящие плинтусы аккуратно прилажены на место; на углу, пострадавшем от лап Ташки, подклеены обои. Женя оглядывается, будто все еще ожидает заметить под ногами сигаретный пепел и рваные пакеты с мусором. Он не думал, что когда-нибудь в этой квартире будет принято разуваться.
Отец достает ему новые тапочки. Мать причитает, что я позвонила так поздно и она не успела приготовить ужин к нашему приходу.
– Ничего, – успокаиваю я ее. – Мы подождем в моей комнате, ладно?
– Вы винца себе хоть взяли? У нас уже не водится! – хихикает отец. – Я теперь ни-ни, что грится, без допингу!
Женя таращится на меня вовсю, вот-вот выпадут и покатятся по вымытому ламинату разбухшие от изумления глазные яблоки. Я многозначительно киваю. Да, милый, ты запомнил моих родителей совсем другими, но людям свойственно меняться.
Я прошу его отнести продукты на кухню. Женя, видимо, решает ничему уже не удивляться и молча хватает пакеты. Мать пропадает за готовкой, отец идет смотреть телевизор, лишь Ташка, продолжая взбивать хвостом воздух, плетется за нами в спальню.
– Ташка, нельзя! Место!
Собака смотрит на меня с легкой укоризной и послушно возвращается в прихожую, к своей лежанке. Хорошая девочка.
– Где у тебя тут свет включается? – спрашивает Женя, переступив порог комнаты. Шагаю за ним во тьму и нащупываю выключатель, а затем оборачиваюсь, чтобы видеть, как вытягивается лицо моего «женишка». Есть чему удивляться. Лампочки единственного торшера не хватает на помещение, которое невозможно уместить в хрущевке, стены и потолок теряются во мраке.
– Что э...
Женя не успевает договорить – гигантская каменная рука выныривает из пустоты и хватает его, словно игрушечного солдатика. Я несколько секунд наблюдаю, как смешно трясутся его ноги, и запираю за нами дверь.
Женя даже не кричит, лишь тонко поскуливает. Я беру с тумбочки нож и вспарываю брюхо стоящему тут же бумажному пакету с углями, засыпаю их в высокую жаровню – отец сам сварил по моей просьбе, когда бросил пить. Наверх, пыхтя, укладываю тяжеленную решетку. Заливаю угли жидкостью для розжига и подпаливаю спичками с той же тумбочки.
Сверху оползнем гремит Истукан, и, когда он склоняется над жаровней, я вижу его громадную квадратную башку и грубо вытесанные черты лица. Губы, походящие на бордюры, расходятся, и поток воздуха едва не сбивает меня с ног, а угли вспыхивают Везувием.
– Полегче, – цежу я и поправляю прическу.
Истукан кладет Женю на решетку и придерживает одним пальцем, как мотылька. Пока я срезаю с Жени одежду, привычно любуясь атлетическим телом, он мотает головой и только бормочет:
– Помоги, горячо... Помоги!
Выглядит он совершенно безумным. Что ж, так даже лучше, безумие для него сейчас – единственное спасение.
– Все хорошо. – Я заглядываю ему в глаза. Он что, расплакался? – А будет еще лучше. Ты только потерпи, ладно? Ради нас.
Он не помещается на решетке целиком, а потому Истукан выламывает ему руки и ноги – в каменных пальцах они выглядят как спичечки и хрустят так же. На суставах рвется плоть, обнажая треснувшие кости; кровь шипит, попадая на угли.
Вот теперь Женя орет, в какой-то момент мне даже кажется, что от натуги у него лопнет горло. Напрасно, за пределами «комнаты» его никто не услышит. Я наскоро приматываю его искалеченные конечности велосипедными тросиками к решетке и ухожу на кухню.
Там мать смазывает майонезом куриные бедра перед отправкой в духовку.
– Скоро будем кушать, – сообщает она.
Первым делом иду к раковине отмыться от угольной пыли. Кажется, блузку теперь спасет только стирка. Пока я чищу и шинкую чеснок – много чеснока, – мы болтаем о всяких пустяках, и от этой непринужденности у меня в груди парным молоком растекается приятная легкость. Мать снова начала ходить в театры и на танцы, у нее наконец появились нормальные подруги, и она даже задумалась, не вернуться ли ей к репетиторству. Я рада за нее, искренне.
Прислушиваюсь к себе, пытаясь отыскать следы той ненависти, что испытывала к ней столько лет, и на самом дне нахожу лишь горстку давно остывшей золы.
– У вас все серьезно? – спрашивает мать, а я тем временем выкладываю на противень помидоры и очищенный лук.
– Теперь уже да.
– Главное, чтобы любил тебя, милая.
– Куда он денется.
Иду проверить Женю и по пути заглядываю к отцу. Тот полулежит в новеньком кресле – прикупил с последней премии, когда его восстановили на производстве, – с банкой кваса в руке.
Я кидаю короткий взгляд на телевизор:
– Кто побеждает, пап?
– Наши! – делится он радостью.
Годами я жила с животными, причем из них не только Ташка гадила под себя. Отец попал под сокращение и запил, стал поколачивать нас с матерью, а та, вместо того чтобы выставить ублюдка, нашла своеобразный способ «укрепить семью» – присоединилась к его попойкам. Забавно, как постоянные драки, алкогольная деградация и наплевательское отношение к дочери могут объединить людей.
Но люди меняются.
В жаровне весело потрескивают угли, поедая капающий с лопнувшей кожи жир. Женю бьет крупная дрожь, но он хотя бы больше не кричит. Волосы его сгорели, и голова почернела; в плотно сжатой челюсти раскрошились зубы.
От таких мучений человеку давно пора было бы умереть или хотя бы отключиться, но рядом с Истуканом все иначе. Без боли нет преображения.
Разумеется, Женя не узнал своего же подарка – медальона с каменной головой, привезенного из командировки в Центральную Америку. Нормальные люди из Мексики везут текилу, кофе, ювелирку, на худой конец пончо или сомбреро, а я получила... это. За попыткой подавить возмущение я тогда пропустила мимо ушей, что безделушка древняя, как дерьмо ацтека.
Не знаю, почему Женя его не услышал. Может, тем, кто смотрит на жизнь через стекло «порше», не хочется в ней ничего исправлять? Мне же сны начали сниться сразу – дикие сны о каменном великане и танцах в свете костра. И о людях, заживо запеченных на вертелах и в пальмовых листьях.
За ночь Истукан чуть подрастал – крошечный медальон превратился в увесистый брелок, а после и в статуэтку, – а вместе с тем рос и его голод. Я ощущала его куда острее, чем свой собственный. Однажды комната стала Истукану слишком тесной, и он изменил ее, а заодно и всю мою жизнь...
Каменная лапа переворачивает Женю вместе с решеткой лицом к углям, и я опять иду на кухню, чтобы не слышать новых воплей.
В одном из шкафчиков нахожу стеклянные банки с майонезом и про себя усмехаюсь: тягу родителей к холестерину уже ничем не исправить.
– Мам, а где теперь кастрюли?
– Слева от раковины.
Достаю самую большую, пятилитровую, и ставлю на плиту. Лук и помидоры в духовке подпеклись и начали чернеть, режу их как можно мельче и вываливаю в кастрюлю, добавляю нарубленный чеснок. Интересно, все ацтекские боги такие гурманы или мне попался избалованный предыдущей паствой?
Мать готовит салат – на майонезе, конечно же, – и поглядывает в мою сторону. Она уже привыкла и не станет задавать лишних вопросов. Знает: что бы ни происходило в «комнате», оно должно там и остаться.
Я быстро сообразила, что, если не накормить Истукана, его голод прикончит нас обоих. Отыскала мышек по объявлению «в добрые руки» – парочку наглых кусачих тварей. Жрать их сырыми он отказался, пришлось, превозмогая рвоту, сварить бульон и подать с лапшой и острым перцем. Истукан срыгнул мышей обратно... живыми. Ласковыми, с блестящей шерсткой – идеальными картинками с пинтереста.
Следующей была Ташка – за любовь ссать в мою кровать глупую псину стоило бы завернуть в те самые смердящие простыни и швырнуть под грузовик. Но я отдала ее Истукану и с тех пор сплю в сухой постели.
Когда настал черед родителей, все мои сомнения развеялись.
Заманить на «домашний обед» своего мудака-начальника оказалось сложнее всего, зато сразу после этого меня перестали грузить работой на выходных, а зарплата порадовала ощутимой прибавкой. Следом ко мне в гости заглянули несколько коллег, подруга-другая, шумный сосед сверху... Так, по мелочи.
А теперь и тот, с кем я намерена провести всю жизнь.
Я делаю им одолжение.
Ацтеки скармливали Истукану будущих вождей, чтобы обрести мудрых, сильных лидеров. Мои же запросы куда скромнее... пока что.
Я закидываю накрошенный чили в закипающий соус и, вспомнив о лаймах, щедро выдавливаю их туда же. Еще раз тщательно перемешиваю.
Пора кушать.
В комнате Истукан принимает у меня тяжелую кастрюлю – для него она что наперсток. Когда жгучее, чуть загустевшее варево выливается на обгоревшую спину, Женя только мычит. Его губы сплавились в безобразную массу, глаза вытекли и засохли на щеках, но он все еще жив и будет жить до самого конца – такова цена перерождения.
Я смотрю на все это и думаю... Как же вкусно пахнет!
Истукан поднимает решетку, и та исчезает в его бездонной пасти, чтобы через секунду появиться уже пустой. Я отворачиваюсь: мало удовольствия наблюдать за каменными челюстями, перемалывающими пусть и подпорченную, но все еще живую плоть, хватает и оглушительного хруста костей. В первые разы приходилось постоянно бегать к унитазу, чтобы проблеваться, но с опытом пришла и выдержка.
Нетерпеливо расхаживаю взад-вперед. Истукан жует долго, очень долго, и наконец затихает. Минуту или две спустя в недрах его каменного тела рождается низкий гул, от которого вибрирует моя диафрагма.
Истукан опускает голову, и у него изо рта вываливается Женя, весь в слизи, голый и пропахший сальсой. Невредимый. Обновленный. Я хватаю с крючка чистое банное полотенце и стираю липкую дрянь с его плеч, шеи и головы.
– Все хорошо, любимый, видишь? Теперь все хорошо.
В дверь стучат.
– Ужин почти готов!
– Уже идем! – кричу я.
Женя мелко дрожит и с преданностью дворняги смотрит на меня. Совсем скоро он придет в норму, а сам момент преображения начисто сотрется из его памяти. Мы подыщем ему одежду в отцовском шкафу и все вместе сядем за стол. Идеальной семьей.
Стук повторяется.
– Ну мама, сказала же, идем!
И пусть этой чепухой про мотивацию и саморазвитие пичкают других. «Хочешь сделать мир лучше – начни с себя», как же! Нет уж, блядский мир, я с тебя начну.
После третьего стука не выдерживаю.
– Сколько мо...
Тяну ручку на себя, и волосатый отцовский кулак тут же бьет мне точно в скулу, а дверной проем принимает горизонтальное положение.
Тело мое движется, но в том нет моей воли, и я понимаю, что меня тащат.
– Все ради тебя, доча...
– Спасибо еще скажешь...
О чем они?
– Совсем забыла стариков...
– Не звонишь...
– Хорошей станешь женой...
– О детках пора думать...
Спина касается раскаленного металла, и я верещу, брыкаюсь, зову Женю – тщетно. Вырваться не получается.
Отец бесцеремонно разрывает на мне блузку, мать рукой зачерпывает майонез из банки и обильно смазывает мои живот и грудь. От боли я быстро слабею, моя кожа пригорает к решетке, и с каждым рывком на прутьях остаются обугленные лоскуты.
За что?! Разве они не понимают? Во мне нечего менять!
Истукан нависает надо мной, будто в опровержение моих слов. Собираюсь воззвать к нему, но, кажется, я откусила себе язык.
Нет, мне нельзя! Не так. Я не готова.
Не готова!..
Тварь № 11. Алексей Гибер. Симпилятор диструбных гентронов, или Очень тупые шутки

Первую тупую шутку Саша увидел в детстве. День вспоминался так отчетливо, словно это было вчера: Саше семь, родители собирались за покупками, а он от скуки листал папину газету «Красно-Ноябрьский вестник», пытаясь выудить в однотипных новостях о мировом кризисе и повышении цен что-то мало-мальски интересное. По телевизору крутили скучные ток-шоу, и никаких мультиков, садиться за отцовский комп строжайше запрещалось. Бабушка сгорбилась над пряжей и спицами, книжки про пиратов были перечитаны уже по несколько раз.
– Бабушку слушай, хорошо себя веди, – сказала мама уже в прихожей и поцеловала в нос. – Мы скоро вернемся.
– Давай быстрее, – поторапливал папа. – Надо еще машину проверить. А ты смотри – увижу, что за комп сел, руки поотрываю, понятно?!
Саша кивнул и уткнулся в последние страницы газеты, которая шепчуще хрустела в ладонях. Глаза зацепились за темно-серое пятно в верхнем углу – глупого вида смайлик нависал, как луна, над колонкой с названием «Посмеемся вместе».
Саша уныло посмотрел вниз – все анекдоты и шутки были какими-то непонятными. Папа сказал бы про такие «еще рано тебе». Но одна, в самом низу, привлекла внимание.
«Маленький сын спрашивает у отца:
– Папа, а что такое симпилятор диструбных гентронов?
– Не знаю, сын. А где ты это прочитал?
– Я это написал!»
Хлопнула дверь, вырвав из гентронового мира. Саша запоздало хихикнул – и в голове тут же родилась идея. Бросив газету на трюмо, он накинул шлепанцы и выбежал в подъезд. Голоса родителей удалялись и уже звучали на втором этаже. Саша перегнулся через перила, высматривая в проеме отцовскую лысину, и громко закричал:
– Папа!
Разговоры тут же смолкли. За ними раздался вздох – и тяжелые шаги забухали вверх по лестнице. Отец подошел к нему, вертя в руках брелок с ключами, окинул взглядом, поднял бровь:
– Ну чего?
– Пап... – запнулся Саша, вспоминая. – А что такое... симпилятор диструбных гентронов?
– Симпи... Что? – На морщинистом лице расплылась улыбка. – Ты где такое вычитал?
– Я не вычитал! – Саша аж подпрыгнул от радости. – Я написал!
И он заливисто рассмеялся.
Отец непонимающе поглядел на него, все так же улыбаясь, а затем, потрепав по голове, пошел вниз.
– Бабушку слушай.
На душе сразу стало тоскливо. Хлопнула подъездная дверь. Саша прильнул к окну – родители подошли к машине и, сев в нее, уехали.
Папа не смеялся. Значит, не такая уж и смешная эта шутка.
Вечер прошел в обиде на отца. Саша рисовал фломастерами симпилятор – и представлял, как по возвращении родителей обнимет только маму. А папу не станет – он не посмеялся над такой смешной шуткой! Красным на А4 выводились симпиляторные трубы (или диструбы?), большой гентронный аппарат красовался во всю ширь. Рядом Саша пририсовал себя – а потом показал рисунок бабушке и все объяснил.
– Красиво, красиво, – кивнула она, а сама взглянула сначала на часы, потом на сгущающуюся темень за окном. – Куда опять занесла нелегкая? Ходют по кафешкам своим, о дитенке ни мысли...
В одиннадцать позвонили на домашний телефон. Бабушка вышла в коридор, начала с кем-то разговаривать, а затем Саша услышал ее громкое:
– Бат-тюшки мои... Да что ж это такое-то...
И всхлипы.
Он попытался подслушать разговор – но бабушка почти сразу закрыла дверь и тихо бубнила за ней, причитая. Тогда Саша, предчувствуя что-то плохое, вбежал в родительскую комнату и, на секунду замешкавшись, саданул по кнопке включения компа.
Тот загудел, нагоняя тревожные мысли.
Когда включился монитор и загрузился антивирус, Саша кликнул на иконку браузера – и вбил в поиск «Красноябрьский весник».
Сайт открылся по щелчку. На главной висело фото груды металлолома с красно-белыми, словно новогодними, ленточками. А заголовок к фото кричал:
«ЖУТКОЕ ДТП УНЕСЛО ЖИЗНИ СЕМЕЙНОЙ ПАРЫ НА ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНОМ ПЕРЕГОНЕ КРАСНО-НОЯБРЬСКА».
Дрожащими руками Саша нажал на новость – и уже на следующем фото опознал машину. Папина. Хмурились на фотках полицейские, стоял поезд, почти как Сашин, игрушечный, а автомобиль смяло, пережевав.
Саша прокрутил страницу вниз. Увидел единственный комментарий к новости – писал какой-то мужик с аватаркой дядьки со смешными усами.
Arveo1807:
«Ну считайте брак прошел проверку на прочность. Только поезд оказался прочнее:)))»
И тогда Саша расплакался.
Потом были похороны, бесконечные бабушкины причитания, обзвон далекой родни, парные гробы... Еще на отпевании, когда дядя-священник дымил резной штуковиной и гудел, словно папин комп в тот вечер, Саша подумал, что гробы тоже похожи на машины. А значит, теперь родители поедут не на старой «девятке», тормоза которой папа каждый раз проверял перед выездом, а в этот раз забыл, задумавшись над его шуткой, а на новеньких гоночных тачках.
От этой мысли стало смешно, и Саша тихо прыснул. Бабушка, шмыгающая в платочек, расценила это по-своему и прижала его к себе, поглаживая по голове.
– Ничего, Сашуля, ничего... Все пройдет. Выдержим, выстоим... Ничего...
А Саше было смешно. И в то же время по лицу катились слезы.
* * *
Подъезжая к перрону, Саша пытался высмотреть в окно что-то необычное – администрация города обещала за год перестроить вокзал, выкрасить ближайшие дома, уже облупившиеся, в яркие цвета, да и в целом провести капитальный ремонт чего только можно. Реальность оказалась куда смешнее – ржавели остовы худой крыши над платформой, высились сгнившими зубами привокзальные хрущевки, под тяжелым серым небом сновали туда-сюда такие же серые прохожие.
За тот год, что Саша не приезжал в Красно-Ноябрьск, город совершенно не поменялся. Такое же забытое захолустье без перспектив и целей. Тот же слепок постсоветской провинции со скелетами заводов-мастодонтов и массовой лихорадкой в виде синьки. Возвращаться в этот огрызок прошлого хотелось меньше всего – но жизнь снова пошутила, и закрепиться в городе крупнее не вышло.
Таксист, подвозивший его до дома, все время приставал с расспросами. Пытался хохмить, ругался на чиновников, сигналил водилам спереди и показывал в окно кукиш. Гаркал в их сторону «понарожают обезьян, мля!» и шашковал по проспекту.
– Чё, учишься? Студент?
– Студент, – лениво отвечал Саша.
В дороге его укачало. Мопс на приборке тряс своей пружинистой головой, будто вот-вот облюет салон.
– На кого учишься-то?
– Фило... Филолог.
– А, мля. Ну, я тоже безработным раньше был! – Водила расхохотался. – Да лана, чё лицо скукурузил, шучу, шучу!
Саша тяжело вздохнул. Нарастало внутри вместе с накопившейся желчью гадкое чувство. Хотелось пошутить в ответ. Он оглядел приборку еще раз – над магнитолой красовалось фото маленькой девочки. Похоже, дочь.
– Сколько? – кивнул Саша на фотографию.
– Аринке-то? – Водила отвлекся, заезжая во двор. – О, как раз доехали. Восемь.
– Дорого. За пять возьму, – ощерился Саша и прыснул.
Лицо водилы тут же изменилось. Резко затормозив, не доезжая до подъезда, он замахнулся, почти ударив Сашу по лицу, а затем процедил:
– Вон. И только попадись мне еще, сука...
Саша промямлил извинения, вылезая, – но мужик лишь выругался ему вслед и, газанув, выехал со двора.
Ну вот. Снова не сдержался. Испортил человеку настроение. Нужно было промолчать. Не втягиваться в разговор. Игнорировать.
В смятении Саша юркнул в подъезд и стал ждать лифта.
То, что его чувство юмора превратилось в нечто извращенное и нездоровое, Саша понял еще в школьном возрасте. Казалось, после вечера с симпилятором и неуместной хохмы от мужика в комментариях внутри него что-то надломилось – и теперь никак не желало срастаться вновь.
Саша шутил по самым гадким поводам. Когда Инна Васильевна, их школьный физрук, плача, рассказала, что у нее умерла собака, он выкрикнул:
– Зато теперь вы уже натренированы для смерти родителей!
И тут же зажал себе рот руками. Разрыдалась учительница, одноклассники посмотрели с осуждением, девочки сморщили лица. Саша убежал в раздевалку и просидел там до конца урока.
После школы его били. Инну Васильевну уважали, и за тупую и неуместную шутку Саша получил по лицу от своих же корешей.
– Ну и мразь ты, – харкнул напоследок ему на куртку Гоша, уходя.
А Саша утирал кровь из носа и тихо хихикал.
До конца учебы относились к нему настороженно. Саша же больше старался не шутить – когда очень хотелось, пребольно кусал себя за руку, представляя фотку из новости о гибели родителей. На секунду отпускало, но затем вспоминалась шутка усатого мужика, и смех – нервозный, клокочущий – пробивался из груди вверх по горлу. Тогда он, стиснув зубы, отпрашивался в туалет и там хихикал, размазывая по лицу проступившие слезы.
Единственный школьный друг, Лева, тихий очкарик, отвернулся от него уже в одиннадцатом классе. Левины родители разводились, и в один вечер на Сашу накатило – он, давясь от смеха, выдал:
– Брак – это же, типа, ключ от семьи, да? По ходу, вам... Вам дали разводной? – и согнулся от хохота.
В глазах у Левы что-то потускнело, и он, не попрощавшись, пошел домой. Саша потом извинялся, но дружбу вернуть уже не вышло.
В универе он продержался ровно до второго семестра. Прогуливал пары, так как поводов для шуток стало слишком много, запил, а на семинаре по немецкому закричал на всю аудиторию толстой преподше, не сдержавшись:
– А Берлинская стена рухнула, потому что вы рядом упали, да?
По рядам прошлись робкие смешки, но колющих взглядов было несравнимо больше. Преподавательница хищно зыркнула – и просто выставила его за дверь.
Сессию закрыть не получилось. Ни с первой попытки, ни со второй, ни с комиссией. Кроме немецкого хвосты были и по другим предметам – и преподы, почти не видевшие Сашу на своих парах, не шли на контакт. Уже в июне он забрал документы и купил билет на поезд до родного города.
Жизнь рассыпалась на кусочки, даже не успев собраться в одно целое. Шутить хотелось все меньше – но без очень тупых шуток было бы еще хуже.
Бабушка выглядела совсем неважно. Сморщенная, как курага, она расспрашивала про учебу – признаваться, что отчислили, Саша не хотел – и все твердила себе под нос имена родителей. Спустя неделю после его возвращения она слегла совсем и уже на следующий день умерла.
На похоронах помимо Саши был малознакомый дядька по чьей-то линии. После кладбища, сидя в маленькой кафешке, он хряпнул очередные сорок грамм за упокой, занюхал чесночной гренкой, выдал хмельное:
– Хорошая была женщина. Ну, мир прахом.
А к горлу Саши снова подкатила смесь из алкоголя, тоски и неуместного юмора. Он попытался сдержаться – но все-таки выпалил:
– Она говорила всегда, что все пройдет. Вот и давление того... Прошло.
И он уткнулся в кулак, вздрагивая.
Дядька напротив посмотрел на него как на сумасшедшего и, кинув на стол смятые купюры, вышел из заведения.
Подошла грузная официантка с хамоватым лицом, принесла картошку фри в обертке из газеты.
– Уже уходите?
– А? – Саша успокоился, зыркнул на улицу – дяди и след простыл. – Н-нет-нет. Посижу еще.
И начал уплетать картошку, пытаясь протрезветь. На глаза попалась промасленная бумага. Показались знакомыми размашистые символы. Он вывалил картошку на тарелку, развернул лист – газетой оказался тот самый «Красно-Ноябрьский вестник». Удивляясь, что его еще выпускают, Саша машинально прошелся взглядом по слипшимся жирным строчкам, увидел знакомый смайлик, хихикнул. Просмотрел шутки и анекдоты – те были сплошь какие-то беззубые.
Уже собираясь отложить газету в сторону, он наткнулся на объявление, притаившееся в нижнем углу.
«ИЩЕМ ЖУРНАЛИСТА
Хочешь работать в команде профессионалов на благо родного города? Тогда тебе к нам! „Красно-Ноябрьский вестник“ ищет журналиста и редактора колонок. Обращаться по телефону или по адресу...»
Вот он. Шанс искоренить приступы глупого юмора, найдя ему отдушину в специальной колонке. Саша смял газету в комок и засунул в карман. Икнул, подцепил картофелину.
Сухая, она напоминала бабушкины сморщенные пальцы.
Саша хихикнул. А в глазах защипало.
* * *
Редакция приютилась в подвале потрескавшейся многоэтажки. Казалось, что та – длинная, на восемь подъездов, – тянется вдоль улицы и вот-вот сбросит кожу. Какой-то мужчина с мечом грозно взирал с выцветшего мурала. Саша сверился с адресом и стал спускаться по лестнице.
О том, что за железной дверью находится офис «Вестника», сигнализировала только полустертая бумажка. Висел у двери потертый почтовый ящик, в углу притаилась старенькая камера. Никаких светящихся вывесок, указателей, гордых широких букв – только скромная надпись «РЕДАКЦИЯ» на желтом листе, присобаченная на скотч. Саша постучал, подождал немного, а затем, открыв, заглянул внутрь.
Несколько столов с допотопными мониторами, бледные люминесцентные лампы под потолком, дверь в другое помещение и плешивый мужичок, сидящий в конце комнаты и усердно что-то печатающий. Когда Саша кашлянул, он поднял голову, оглядел незнакомца, бросил усталое:
– Если вы с новостью – пока свободных журналистов нет. Приходите позже. А лучше завтра.
– Я... Я по работе.
– По работе? – Лицо мужичка вытянулось в удивлении. – Да что ж вы сразу не сказали?! Заходите, заходите, конечно!
Он сразу расплылся в улыбке, подскочил, пожал руку.
– Саша. Саша Мухин.
– Рауль Васильевич, главный редактор. Приятно, будем знакомы! Ну что, Саша? Опыт имеется? Работали когда-то в газете? Грамоты, дипломы?
– Да не то чтобы. «Русский медвежонок» считается? – Саша замялся. Присел на скрипучее офисное кресло, окинул взглядом помещение. – А где... остальные?
– Леночка на обед отошла. Тоже журналистка – со стажем, между прочим! – Рауль Васильевич воздел палец к потолку. – А других журналистов нет пока. У нас с кадрами туго, сами понимаете. Но хорошо, что вы к нам заглянули. У нас условия отличные, работа непыльная – газеты сейчас не лучшие времена переживают, сами понимаете... Молодежь все в тикитоках своих да в телеграмах...
Рауль Васильевич носился вокруг Саши, словно ужаленный. Рассказывал про работу, про верстку на аутсорсе, про бесплатное распространение и интересный опыт. Включил электрический чайник, полный накипи, достал пакетик «Принцессы Нури», заварил в сиротливо притаившейся на краю стола кружке, протянул.
– Вы пейте, пейте. Вы не беспокойтесь, всему научим, все расскажем. Сайт у нас на «ВордПрессе», там делов-то – новость с области перепечатать да на главную вывесить. Газета раз в неделю, колонки с интернета набить можно, не проблема. Зато до сих пор читают! Старейшая газета города!
– С-спасибо... – Саша сипнул чаем из кружки. – Так сразу и берете?
– А чего ждать? – улыбнулся Рауль Витальевич. – Я вижу, вы человек смышленый, молодой. Новое видение, в конце концов. Нам такие нужны, чтобы работать на острие правды. Делов у нас не много, график щадящий – чего б и не взять? Только на зарплату большую не рассчитывайте – хоть и на городском финансировании, но сами понимаете... Тридцать тысяч вас устроит?
– Устроит, – кивнул Саша. – А еще... Колонку юмора вести можно?
– А как же! Ведите, конечно, ведите. Мы обычно с интернета заполняем, но если хотите, то ведите. Пойдемте, я вам проведу небольшую экскурсию.
И, ухватив Сашу за рукав, главред потащил его в соседнее помещение. Им оказался коридор с еще несколькими дверьми.
– Тут у нас бухгалтерия, – трещал Рауль Витальевич. – Галин Ванна приходит два раза в месяц и выдает зарплату. Я уж к ней щадяще, она старенькая уже, понимать тоже надо... Здесь санузел у нас, вот. Ну и в целом все.
– А здесь что? – указал Саша на железную дверь в самом конце коридора.
– Там уже подвальные помещения остального дома. Дверь закрыта всегда, да и делать там нечего. Темень, трубы, сырость – ну его. Пойдемте, покажу ваше рабочее место.
Вскоре вернулась с обеда Леночка – женщина лет сорока с растрепанной прической и в несуразно-ярком платье. Окинула взглядом Сашу, улыбнулась:
– Какой приятный молодой человек. Елена.
– Саша.
– В нашем полку прибыло! – потирал руки главред. – Так, Леночка, ты пока покажи новенькому, как с сайтом работать, а я по делам съезжу. Александр, как вернусь, подпишем с вами договор о трудоустройстве.
Как только Рауль Витальевич вышел из помещения, Лена сразу выдохнула. Повернулась к Саше, спросила:
– Совсем работы нет?
– Да почему? – смутился он. – Может, я всегда хотел журналистом стать.
– Тогда точно не по адресу. Пошли, молодежь, покурим.
И она направилась к двери. В курилке на углу дома Лена внезапно разоткровенничалась. Крыла матом «такую журналистику» и рассказывала про главреда:
– Пиявка он. Присосался к госкормушке, печатает статьи, где чиновьё облизывает, да и все на этом. Уже не помню, когда у нас раздутой хари на главной не было, – все не нажрутся никак.
– Про утопленников... – начал было Саша неуместную шутку, но вовремя заткнулся.
Лена не расслышала.
– Сам до хрена из себя строит, «журналист», ёптель. А на деле – хуек с коробок да мозгов ноль. Только и умеет по кабинетам пресмыкаться да лбом пол целовать.
– Может, он как наставник хорош?
– Как наставник – не знаю, сама всему научилась. Как долбоеб – да, редкостный, таких еще поискать нужно. По собеседованию еще не понял? Кого угодно с улицы возьмет, лишь бы деятельность была да деньги платили. Ладно, пошли, расскажу, что да как работает.
Остаток вечера Лена объясняла ему, как выкладывать статьи на полудохлый сайт, в чем отличие заголовков, с каких стоков выбирать фотку и чем заполнять страницу, когда нет новостей.
Вскоре подъехал главред – сиял лысиной в бледном свете ламп и улыбался. Лена бросила Саше взгляд – опять, небось, по кабинетам ходил – и отправила на распечатку договор.
Саша в это время листал последний номер. Трогал пальцами шершавую бумагу, обводя смайлик в колонке юмора, и на душе теплело.
* * *
Работа и впрямь была пустяковой – знай себе отсиживай положенные восемь часов, несколько раз в день закидывая на сайт областные новости да изредка общайся по телефону с бабками, жалующимися на ЖКХ. Первый Сашин номер ушел на верстку, а затем в печать довольно легко. Шутки для нужной колонки придумались со скрипом – приходилось сдерживать себя, хохмя о теще да соседях. Еще несколько анекдотов Саша скопировал с интернета.
В понедельник в редакционном почтовом ящике лежало письмо. Саша показал его Лене:
– Это что?
– Опять пенсионеры небось. Они почти единственные, кто читает, иногда пишут какие-то предложения либо жалуются на чиновников – короче, все вокруг говно, город говно, мы тоже говно. В целом не врут. Почитай, если интересно, но я выбрасываю обычно.
Саша хмыкнул и вскрыл конверт. В нем оказался тетрадный лист в клеточку, сложенный пополам. На листочке было написано корявым почерком:
«Ув-я редакция!
Я крайне опечален наполнением очередного номера! В статье „Глава Серпуховского района заявил о реновации школ“ допущено несколько грамматических ошибок! Также совершенно непонятно, к чему в выпуске рассказывается про Москву, тогда как можно было бы осветить проблемы с местным водоканалом?!
Хуже остального только юмор – более плохих анекдотов я не видел уже давно. Где острота, где суть? Грустно осознавать, что качественной журналистики в нашем городе уже не осталось и даже настоящих поводов для смеха отыскать журналисты уже не в состоянии.
Примите меры.
Белозаров Михаил»
Саша прочел письмо, сжал в руке, отложил в сторону. Слова недовольного старика почему-то укололи в груди. Лена произнесла:
– Ну что там?
– Бред сумасшедшего.
– А то.
Захотелось ответить ворчливому дяде Мише ответным письмом, начав его со слов «Уважаемый Белозадов». Саша ухмыльнулся и уже достал листок бумаги формата А4. Но в редакцию вбежал запыхавшийся главред и, окинув сотрудников взглядом, выкрикнул:
– В машину! Быстро! Новость!
И выскочил на улицу. Лена с Сашей переглянулись и ринулись следом.
Горел коттедж на окраине. Полыхал красно-оранжевым огонь, облизывая древесное покрытие. Пожарные поливали дом из шланга в бесполезных попытках остановить стихию. Рядом рыдала женщина, упав на колени.
– Пожа-а-алуйста-а-а! – выла она в такт огню. – Потуши-и-ите-е-е! Молю-у-у!
Рауль выудил из бардачка диктофон, всучил Лене, отправил ее к огнеборцам:
– Бери интервью! Что угодно!
Та, побледнев, засеменила к людям в спецкостюмах.
– Ты! Держи зеркалку – фоткай! Потом к женщине! Я сейчас прессеку позвоню на случай, если эти ничего не скажут! – рявкнул главред на Сашу, сунув тому фотик.
Кричали пожарные, хрустел деревянными костями дом, поглощаемый огнем, а у Саши тряслись руки, и все фотки получались смазанными. Начал моросить мелкий дождь, черные, словно смоль, тучи завились над полыхающей крышей. Саша щелкнул затвором в очередной раз – и тогда разглядел в окне обугленный силуэт.
Он оторвался от дисплея фотоаппарата, посмотрел на второй этаж – некто медленно размахивал руками, а затем перевалился через оконный проем и выпал во двор. Толпа ахнула. Женщина, до этого рыдающая, перешла чуть ли не на ультразвук.
– Да успокойте ее кто-нибудь! – раздался раздраженный крик.
Саша подбежал к уже припавшей к земле тетке, схватил за плечи, поднял. Та заламывала руки и пускала сопли.
– Успокойтесь! – заорал он ей в лицо. – Что такое? Кто там?
– Де... Деточка. Коленька мой... С... С друзьями день... День рождения отмечали!
И она снова зашлась в рыданиях.
– День рожденья – грустный праздник, – вырвалось у Саши.
Женщина сразу замолкла и посмотрела на него затравленно.
– Я... Я... это... пойду, – смутился он.
Желая быть полезным, Саша заметался среди толпы. Когда огонь загудел сильнее, обернулся к главреду – тот громко ругался с кем-то по телефону, отойдя в сторону. Пожарные тем временем уже прошли во двор, миновав калитку, и теперь кричали друг другу с той стороны забора.
Саша сориентировался, вбежал за ними – и наткнулся взглядом на еще дымящееся тело, лежащее на земле.
Судя по длине обугленной фигуры, это был подросток. Он раскорячил руки-огарки и застыл с жуткой улыбкой. Полностью сгорели губы, обнажив закопченные зубы. Один глаз вскипел и вытек, другой дрожал холодцом, пока тело накрывали простыней и пытались оттащить в сторону.
Саша уже вскинул камеру, наводя ее, чтобы сделать кадр, когда его грубо схватили сзади и потащили прочь со двора.
– Кто этого сюда пустил?! – орал мужик, несущий его, как котенка, за шкирку. – Охр-ренели, что ли, совсем?!
Подскочил главред – красный, с бегающими туда-сюда глазами. Начал заискивающе оправдываться:
– Наш, наш, Игорь Саныч! Вы простите-извините, он совсем недавно у нас, он...
– Чтоб больше такого не было! – ответил тот и впихнул Сашу в объятия Рауля. – Проведите беседу!
Мужик пошел обратно, к пожару. Главный редактор зашипел. Затем выдохнул, окликнул Лену. Обернулся к Саше:
– В машину! В редакции поговорим.
Рауль орал до позднего вечера. Ходил взад-вперед по небольшому кабинету, лавируя меж столов, вскидывал руки, возмущался:
– Ну ты совсем, что ли, не думаешь?! Журналистская этика – пустой звук?! Мне потом оправдываться перед вышестоящими органами, почему у меня сотрудник туда поперся, и...
– Так вы ж не учили ничему, – процедил Саша в ответ. – Ни этике, ни фоткам. Мне откуда знать, что можно?
– Ты не перебивай! – Ноздри Рауля ширились. – Ты кого перебиваешь, малолетка?! Ты слушай и запоминай, понятно?!
Результатом взбучки стал штраф в размере четверти зарплаты. Когда главред наорался и пошел на улицу, Лена подошла к Саше, положила руки ему на плечи:
– Не бери в голову. Он сам виноват – не хер по кафешкам ездить. Считай, твое боевое крещение.
Саша уязвленно улыбался и вынашивал план мести.
Подробности пожара узнали у прессека. С десяток подростков арендовали загородный дом, чтобы справить день рождения, напились, а потом на втором этаже вспыхнул огонь. Погибли почти все – кто-то сгорел заживо, другие задохнулись от дыма. За жизнь двух человек до сих пор боролись врачи. Точных причин в МЧС не называли – то ли проводка, то ли баловство с пиротехникой, – но Саше они и не были интересны.
Перед печатью очередного выпуска газеты, на первой полосе которой красовался его снимок, Саша влез в колонку юмора. Удалил парочку очередных беззубых шуток про надоедливую жену и соседей по даче и вместо них, улыбаясь, написал:
«Как понять, что вечеринка будет просто огонь? Вам всем нет восемнадцати».
«Подростковые вечеринки часто самые угарные – от смеха аж дышать сложно».
«Как напиваются подростки? В дымину. А иногда – до потери пульса».
Дрожали над клавиатурой пальцы, выстукивая всю липкую, противную горечь чужих судеб, аккумулированную в такой привычный для него юмор. Вспомнилась первая подобная шутка, увиденная Сашей на сайте, загудел в голове, казалось, позабытый симпилятор диструбных гентронов. Стало обидно за смерть родителей, над которой посмеялся незнакомый усатый пользователь. Что же, теперь пришла пора смеяться ему, Саше.
И, внеся правки, он отправил номер на верстку.
Вопреки ожиданиям, ничего не произошло. Ни в четверг, в день выхода газеты, ни в пятницу. Саша с недоверием поглядывал на телефон все выходные, ожидая гневного звонка редактора, но и его не последовало. Переживая из-за того, что его шутки могли выкинуть из номера на этапе верстки, он посетил местный торговый дом, который больше напоминал рынок под крышей. Там под взглядами теток из мясного отдела и отдела бытовой химии отыскал столик с бесплатной прессой, урвал себе экземпляр газеты, жадно долистал до последней страницы. Шутки были на месте.
Тогда он повернулся к продавщице, которая залипала в телефон, стоя у ближайшего бутика, и поднял номер в воздух:
– Читали?
– А? Про пожар, да. Трагедия, конечно, жуткая.
– Н-нет, я про газету.
– «Вестник», что ли? – Продавщица окинула его насмешливым взглядом. – Молодой человек, ну я же не настолько старая.
Саша еле сдержался, чтобы не бросить колкость в ответ, и, засунув газету под мышку, зашагал прочь.
Внутри него царило смятение: с одной стороны, витало гаденькое чувство от того, что шалость осталась незамеченной; с другой – сам факт отсутствия какой-либо реакции на такую дерзость расстраивал.
Саша напоминал себе одного из стендаперов-неудачников, которых видел, учась в столице. Тогда, еще на заре первого курса, одногруппники затащили его в бар, где по случайности в тот вечер организовали открытый микрофон. Мялись у сцены с занавесками в пол доходяги в потрепанных футболках и клетчатых рубашках. Больше всего запомнился толстяк с кучей бумажек в руках, нервный и постоянно утирающий лоб, – все его потуги на юмор аудитория бара встречала чуть ли не гробовым молчанием. Довольно быстро толстяк скуксился, будто готов был заплакать, и сбежал со сцены.
Засыпал Саша беспокойно. Все ворочался, то и дело высматривая в темноте газету, распахнутую на столе, словно вскрытый труп. В голову неуемно лезли шутки, одна тупее другой, гудело что-то у соседей сверху, за окном разошлась бездомная шавка, поливая лаем дремлющие улицы.
А когда Саша уснул, ему приснился отец. Он стоял в подъезде, смеялся над шуткой про симпилятор диструбных гентронов, а после проверил машину перед выездом, чтобы вечером вернуться домой с мамой в целости и сохранности.
* * *
Благодарный читатель, оценивший юмор по достоинству, обнаружился в понедельник. Помятый конверт, выуженный из почтового ящика, лежал на столе и будто просил, чтобы его распечатали.
Саша аккуратно оторвал край хрустящей бумаги, увидел знакомый лист в клеточку – и, развернув письмо, начал читать:
«Ув-я редакция!
В первую очередь хочется напомнить вам, что ваша газета, как передовое издание города, должна соответствовать журналистским стандартам. Но в статье о пожаре я усмотрел жуткий непрофессионализм вкупе с сухим перечислением распечаток от МЧС. Где страсть, где любовь к своему делу? Почему все настолько безыдейно и под копирку?
Тем не менее похвалю выпускающего редактора за колонку юмора – вот что я называю фонтаном ума! Шутки на острие событий, умение смеяться над самым страшным – вот что отличает настоящих мастеров своего дела от проходимцев!
Надеюсь, мои замечания и впредь будут приняты к рассмотрению вашей редколлегией, а смех продлит нам всем жизнь.
Белозаров Михаил»
Приятное тепло разлилось от письма к пальцам, от пальцев – к рукам и дальше, к груди, когда Саша дошел до последней строчки. Его юмор – неправильный, неэтичный, извращенный юмор, всю жизнь приносивший ему сплошные проблемы, – заметили! Заметили и оценили! Саша и впрямь смог рассмешить какого-то ворчливого старика, которого только еще и радовало, что задалбывать по телефону девушек-операторов и марать бумагу для рассылки во всевозможные инстанции.
– Чего светишься весь? – подошла с кружкой кофе в руке Лена. – Что-то смешное пишут?
– А? – Саша поспешно сложил письмо пополам и убрал в ящик стола. – Да нет, так... Видос один вспомнил. Чего у нас на сегодня? Как обычно?
– Бабка звонила. Рыдала в трубку, просила журналистов приехать разобраться. Я ничего не поняла, но телефон и адрес записала. Возьмешься?
– Без вопросов! – Саша вскочил из-за стола. После такого ободряющего письма хотелось сворачивать горы. – Где она там живет?
Трупы собак лежали вверх брюхами и боками, образуя странный узор. Во дворе частного дома безбожно воняло – похоже, тела гнили здесь не первый день. Саша аккуратно прошел между дохлыми псинами, развалившимися тут и там, к старухе, вышедшей на крыльцо. Та махнула рукой, завидев его, и он, вскинув свою в ответ, споткнулся. Едва удержал равновесие, перебирая ногами, и случайно угодил во что-то хлюпкое. Опустил взгляд и брезгливо поморщился.
Нога угодила в живот одной из мертвых собак. По кроссовке ползали жирные белесые черви. Саша с чавканьем вытащил ногу из мягкого, словно подтаявшее мороженое, трупа, брезгливо обтер о ближайший куст. К горлу подступила тошнота. Попытавшись сохранить лицо, он все-таки дошел до старухи, поздоровался. Кивнул на собачье побоище на территории:
– Давно они тут?
– Ойе-е-е! – запричитала бабка вместо ответа. Схватила Сашу крючковатыми пальцами, дохнула в лицо кислым, наслюнявила губы. Под носом топорщились редкие черные усики. – Потравили кутенков, потравили! Жили хорошо до того, хорошо жили – я им косточку, они меня охраняють! А теперь усё – потравили кутенков!
Старуха отпустила Сашу, всхлипнула, размазывая по лицу проступившие слезы. На секунду стало ее жалко – хотя смрад, витавший в воздухе, разложенные по двору собачьи тела и общее запустение дома кричали, что пенсионерка не в себе.
– И главное, слышала усё ночью! Ноги старые, ноги болят, вот я и не сплю! Скрипнула калитка – а потом прошел кто-то, видать, кутенков моих и потравил! Кому за жизнь насолила, не пойму только, чай, облаяли кого-ть, только они у меня подкормленные, кого могли? Меня Раей звать, меня все знають, все...
– Может, соседям надоели? – прогундосил Саша, зажав нос рукой.
Припекало солнце, вонь становилась невыносимой, хотелось договорить с бабкой и поскорее вернуться в прохладные стены редакции.
– Какие соседи? – вытянулось старушечье лицо. Саша заметил, что в ее взгляде что-то не так. Смотрела она странно, будто сквозь него. – Нет у меня уже соседей. Тут старый фонд давно, все разъехались, считай! Говорять, сносить усё будут скоро, глядишь, квартиру дадут. А пока живем, чем бох помох.
Саша посмотрел за забор вправо-влево. Соседние дома и впрямь были кривыми-покосившимися, участки поросли бурьяном.
– Есть кто на примете? – спросил он, только чтобы поддержать разговор. – Может, заметили кого?
– Я в ту ночь как услышала – встала, да пока дошла, уже и след простыл. Думала, кутятки спать легли, да и сама пошла. А потом они не лають, день, два, пахнуть начало, я и вам позвонила.
– А разложили-то их так зачем? – вгляделся Саша в собачьи тела.
Теперь узор сложился – собаки, оказалось, лежали исключительно попарно, соприкасаясь лапами.
Словно в вальсе. Собачьем вальсе.
Глупая улыбка полезла на лицо.
– Как разложила? – удивленно спросила старуха. – Милок, я же слепая. Не вижу ничего уже давно. Что значит «разложила»?
Саша отшатнулся. Бросил взгляд на старуху еще раз – и отчетливо увидел бельма, залепившие бабкины зрачки. Тогда он спрыгнул с крыльца и зашагал к выходу.
– Подожди, милок! – закричала вслед бабка. – А с кутенками-то что делать?
– Санэпидемстанцию вызовите! – бросил Саша через спину. – Простите, мне работать надо. Простите!
И он поспешил покинуть смрадный двор.
Смутная догадка пронзила голову по возвращении в редакцию. Диструбились мысли, гентронились нейтроны, симпилятор-мозг работал на полную катушку. Саша отбрехался Лене, что бабка несла какую-то пургу и материал писать не о чем, и принялся мониторить СМИ и телеграм-каналы на предмет сообщений о поехавшей старухе, складировавшей собачьи трупы в своем дворе.
Новостей, ожидаемо, не было – если старуха и вызвала санэпидемстанцию, то там не стали особо распространяться. В среду, готовя номер в печать, Саша снова влез в колонку юмора:
«Шок! Пенсионерка вывела новую убойную породу собак! Та настолько убойная, что собаки не двигаются уже несколько дней».
«Не лает, не кусает, во двор не пускает. Что это? Правильно – мертвая собака, лежащая перед калиткой».
«Все собаки попадают в рай. Те, что плохо себя вели, – к Рае».
Шутки были странные, болезненнее обычного, – случайный читатель, наткнувшийся на них, вряд ли понял бы, о чем вообще идет речь. Но Саша с самодовольной ухмылкой нажал Enter и откинулся на стуле.
Оставалось только ждать.
* * *
Белозаров написал как по часам – в понедельник знакомый конверт нашелся в почтовом ящике. Саша, озираясь, взглянул на Лену, попивающую кофе за своим столом, и, чтобы не привлекать ее внимания, решил прочесть письмо в туалете.
Выйдя в коридор, он направился к санузлу. Проходя мимо бухгалтерии, услышал гул. Гудело за дверью в самом конце коридора – вспомнились слова Рауля о том, что за ней подвальные помещения. Железная, с облупившейся краской, та, казалось, немного подрагивала, будто с той стороны кто-то робко дергал ее, не решаясь войти.
Саша подошел к двери, потрогал холодный металл. Показалось, по ту сторону кашляюще залаяли. Он уже потянулся к железной скобе, врезанной на уровне бедра, чтобы открыть, когда услышал хруст. Взглянул на левую руку – та сжала письмо.
Наваждение пропало. За дверью было тихо. Саша разжал руку, расправил конверт и поспешил в туалет.
Там, в болезненно-желтом свете лампочки, выудив очередной листок в клетку, начал читать.
«Ув-я редакция!
Все хуже и хуже ваши новости, и только колонка юмора спасает вашу богадельню от полнейшего банкротства. Вы думаете, читателям интересно знать комментарии сомнительного эксперта по мировой экономике или видеть разжиревшую харю наворовавшегося чиновья? Да хрен там! Плохи дела у местной журналистики, раз подобные статьи выходят в свет.
А теперь касательно шуток в выпуске.
Гав. Гав. Гав. Гав, гав.
Гав. Гав. Гав. Гав, гав.
Гав. Гав. Гав. Гав, гав, гав. Гав, гав, гав.
Белозаров Михаил»
Дрожали Сашины руки, горло душил беспричинный смех. Он перечитывал последние строчки, и каждое «гав» отзывалось внутри, загружалось в маленький симпилятор в груди, чтобы на выходе превратиться в очередную – искрометную, но такую тупую – шутку.
Старик принял правила игры. И шуток обещало быть много.
Весь следующий месяц город стоял на ушах. Новости сыпались одна за другой – разбился в раскопанной дорожниками яме бегун, несмотря на заградительные ленточки...
«Советы новичкам: финишная и заградительная ленты различаются между собой. После первой, к слову, не ломаешь ноги».
В частном секторе во время заготовки сена рабочий попал под трактор...
«На том свете особо отличившимся крестьянам обязательно выпишут звание СЕНьора».
В городском парке повесился на дереве подросток из-за несчастной любви...
«Любовь точно можно считать нездоровой, если при попытке связать с человеком жизнь получается петля».
Саша осунулся, перестал нормально спать. Ночь смешалась с днем, на работе он все меньше слушал Лену и ворчливого Рауля, а в голове стукались, роились, взрывались, хлопали шутки – только успевай записывать.
Попасться было уже не страшно – газету, казалось, не читал никто, кроме Михаила Белозарова, который каждую неделю исправно писал по письму, в котором хвалил Сашино чувство юмора. Саша знал, нет, чувствовал: старик сам делает инфоповоды, подстраивает смерти, рушит чужие судьбы ради минуты смеха. Но от этого шутки становились только ценнее.
Апогеем стал случай, когда мучающийся от бессонницы Саша вышел во двор посреди ночи. Город спал, укрытый облачным одеялом. Саша выудил из пачки сигарету, закурил и решил прогуляться.
Обойдя дом вокруг и поняв, что сна все еще ни в одном глазу, он пошел дальше и неожиданно забрел в ближайшую к его улице лесополосу. Шумели на ветру листвой деревья. Яркая луна выплыла на небо, подсвечивая их руки-сучья и пустые окна домов.
Саша уже собрался возвращаться, докурив очередную сигарету, как вдруг услышал посторонний звук. Скулеж.
На секунду стало неуютно. Он выудил из кармана телефон, включил фонарик, посветил в сторону деревьев – скулеж доносился из ближайшего куста. Собака? Одолеваемый любопытством, он подошел к зарослям, отодвинул кривые ветки – и отшатнулся.
Девочка – или то, что было ею совсем недавно, – лежала на какой-то драной подстилке в кустах. Рук и ног у ребенка не было, вместо них девочка сучила во все стороны нелепыми обрубками, лежа на спине и пытаясь перевернуться. Увидев Сашу, она застонала, заерзала, открывая рот и тяжело вдыхая. По подбородку текла кровь. Язык тоже был отрезан.
Саша отскочил и заозирался по сторонам. Соседняя многоэтажка темнела позади, не виднелось никаких случайных зевак, которые могли бы увидеть его посреди ночи. Стоило вызвать полицию, дождаться ее приезда, и тогда...
Черепашка.
Загудело в голове знакомое. Мерзкая, противная улыбка наползла на лицо.
Ему ведь не поверят. Повесят это зверство на него. И что тогда?
Саша поежился, поднял воротник ветровки – сентябрь вовсю холодил – и, не обращая внимания на скулеж позади, пошел прочь.
Спал он глубоко и без снов.
* * *
«Сколько можно ждать помощи, когда нет ни рук, ни ног?
Бесконечность».
О смерти девочки, чей окоченевший труп нашли только на следующий день, он услышал из разговора Рауля и Лены. От мысли, что он придумал шутку на эту тему заранее, тепло разливалось в груди. За обедом Лена поймала его взгляд – и поспешила выйти покурить.
Новую шутку Саша вставил, как обычно, в свежий выпуск «Вестника» – а уже в понедельник читал письмо от Михаила Белозарова, где тот называл этот экспромт «лучшим в среде юмора» из того, что он видел.
В тот же вечер к нему подошел главред. Усадил за стол, сложил руки, долго вздыхал, а затем спросил:
– Саш, мы тут посовещались... Ты, может, хочешь... Отдохнуть от работы?
– В каком смысле?
– Ну... – Рауль юлил, глаза его бегали. – Ты не чувствуешь какого-то выгорания, может? Спишь нормально? Может, лунатизмом страдал когда-то?
– Н-нет... – Саша помотал головой. Разговор начинал напрягать. – А что случилось?
– Ничего не случилось! – поднял руки главред. – Ничего. Ты просто отдохни недельку, а?
– Но я не хочу.
– Но ты подумай. Если что – без проблем тебя отпущу. И дуй домой сегодня пораньше. – Рауль подошел к вешалке, накинул куртку. Кивнул Лене, притаившейся за своим столом. – Ключи у тебя, закроешь. Все, Саш. Надеюсь, мы поняли друг друга.
Как только он скрылся за дверью, Саша подскочил к Лене и чуть ли не зарычал:
– Что ты ему сказала?! Что?!
– Я не... – Она закрылась руками, будто ожидая удара. – Я... Вот, сам посмотри! – повернула она к нему монитор.
На нем зернилось черно-белым изображение с их камер. Время показывало сегодняшнее раннее утро, еще до открытия редакции. Саша увидел себя в ветровке – он подошел к редакционному ящику и, достав письмо, положил его в прорезь.
– Монтаж... – прошептал он. – Не может...
– Ты уже давно так... – залепетала Лена. – Я просто не сразу поняла, но... Саш, тебе к врачу нужно, это ненормально, это...
– Заткнись! – рявкнул он, ударив по столу. Лена вжалась в офисный стул, стараясь слиться с ним воедино. – Удаляй. Ничего не было. Это ошибка. Это все большая ошибка! Монтаж!
И захохотал – глупо, захлебываясь. Лена послушно защелкала мышкой, копаясь в настройках.
Привычный мир рушился. Единственный читатель, готовый понять Сашин юмор, принять его таким, какой он есть, – и тот оказался ненастоящим?
– У-удалила... – кивнула Лена. – П-прости...
Саша посмотрел на нее – и только улыбнулся в ответ.
На следующий день Рауль ворвался в редакцию, сжимая в руке последний номер «Вестника». Вид у него был безумный.
– Ты совсем охренел?! – заорал, бросая Саше выпуск в лицо. – Ты что написал, чертила?! Бесконечность, мать твою! Ты сумасшедший! Конченый наглухо! Чтоб ноги твоей больше здесь не было, слышишь меня?!
Саша молча сглатывал ругательства. Внутри закипала злость. Злость, смех, что-то еще. Что-то вырывающееся наружу.
– Оглох, что ли?! А ну, выметайся отсюда, полудурок! – Главред подошел к его столу и поднял Сашу за грудки. – А ну, пшел вон!
И тогда Саша схватил со стола канцелярский нож.
Выкинул лезвие, ударил наотмашь – Рауль взвыл и схватился за лицо. Саша с повалил главреда на пол и стал наносить удары один за другим – в щеки, в шею, в глаза. Рауль орал, кряхтел, булькал, извивался – пока, наконец, не затих.
Саша поднял замаранные руки, перевел взгляд на Лену – та, зареванная, с телефоном в руках стояла у выхода.
– Я... Я ментов вызвала! Т-тебе пиздец, слышишь?!
– Так называемая работа на острие правды, – хихикнул Саша в ответ.
Лена шутку не оценила – и выбежала из редакции.
Саша подумал, не погнаться ли за ней, но стало лень. Вместо этого он пошел в санузел, попытался отмыть руки, а когда вернулся в коридор – услышал.
Гудели трубы – точнее, диструбы – за дверью в конце коридора. Саша подошел к ней, ухватился за торчащую скобу, потянул – дверь распахнулась.
Он стоял там, гудя, как отцовский компьютер. Симпилятор диструбных гентронов во всей его красе. Как на рисунке – торчащие во все стороны диструбы, захлопнутый шлюз, в котором симпилировались гентроны, блестящая металлическая поверхность.
Саша замер, не в силах налюбоваться на вершину машиностроительной мысли. Внезапно шлюз открылся, словно приглашая. Тогда Саша опустился на колени – и пополз внутрь.
Туннель был обклеен архивными выпусками вестника – старые шутки из раздела юмора, неважные новости и редкие фотографии, чужие фамилии и бесполезные мысли. Саша пробирался сквозь горящие дома, лица чиновников и хрустящие редакционные письма, пробирался сквозь новости об индексации и обещания дорожников подлатать проспект; он полз, глядя на размашистые первые полосы с открытием больниц, на не случившиеся реновации аварийных зданий, на детей, оставшихся без родителей, и родителей, потерявших детей. Саша пролезал сквозь прошлое и будущее, вытесняя настоящее, и гентроны симпилировали ему в такт, направляя.
В конце тоннеля забрезжил бледный свет. Саша, кряхтя, выполз из ниши, куда привел его симпилятор, встал, осмотрелся. Небольшая комнатка, заваленная хламом. Мерцал монитор посреди темноты, подзывая. Саша посмотрел на свои руки, впитавшие все события выходивших когда-либо выпусков «Вестника». На руки, которые заметно постарели. Ощупал лицо, морщинистое, с пышными усами под носом.
– Как же меня... – прохрипел он. – Ша? Ша... Миша.
Белая заря монитора разгоняла сгустившуюся тьму. По углам комнаты притаились все они – все те, кто умерли и кому суждено было умереть: родители, переломанные всмятку поездом; сгоревшие в коттедже подростки; раздутые тела отравленных собак слепой старухи; девочка с обрубками рук-ног и много кто еще.
Все они смотрели на Мишу. На Мишу Белозарова. И тогда он подошел к компьютеру, прикоснулся к пыльной клавиатуре, посмотрел на монитор.
Новость на экране гласила о смерти семейной пары на железнодорожном перегоне.
«8e1°7ar0v», – написал он никнейм в окне регистрации. Затем, подумав, переставил буквы и цифры, чтобы получилось «Arveo1807». Усмехнулся, прокручивая в голове варианты.
И напечатал первый комментарий.
Свою первую тупую шутку.
Хворь № 4. Дмитрий Костюкевич. Обломки

«Сыночек, как вы? Уже долетели?»
«Напиши сразу, как получится».
«Где вы сейчас?»
«Пускай все будет хорошо!»
«Почему не отвечаешь??? Значок был, что ты в сети...»
Игорь вздыхает и набирает ответ:
«Приземлились. Все хорошо».
Арсений тянет шею, высматривая их чемоданы на ленте транспортера.
«Слава богу! Прочитала в новостях, что упал самолет на юге Италии... Сейчас в гостиницу поедете?»
Чемоданы съезжают на багажную карусель. Бьются о пластиковый отбойник боками, ручками и колесами. Обмотанные пленкой сползают нехотя, подталкиваемые сзади.
Игорь спешно отвечает маме: «Да. Больше часа ехать после того, как пройдем аэропорт».
«Обнимаю вас».
Игорь ставит сердечко и прячет телефон.
– Папа, где наш?
– Вот. С башней.
Арсений хватает и тащит через борт большой чемодан с рисунком Эйфелевой башни.
Они так и не слетали в Париж. Собирались этой весной, взяли билеты на самолет, забронировали квартиру рядом с Центром Помпиду, но за день до вылета Диана сильно отравилась. «Значит, не надо нам было в Париж», – утешал Игорь. Они потеряли деньги за билеты (не было страховки от невылета), а за жилье вернули лишь половину. Летом в Париже гудела Олимпиада. Дорого, шумно, обидно. Диана избегала трансляций, начала пересматривать «Эмили в Париже». Между рабочими проектами выдалась пауза, Диана психанула – и схватила горящую путевку в Калабрию. На беспарижье и...
Игорь помогает сыну снять с ленты чемодан и ждет второй. Думает об авиакатастрофе. Чьи-то мечты уже не собрать.
По дороге в отель он пытается представить себя в падающем самолете. Пустотелая кукла, разум которой засосало в черную воронку. Хватило бы у него сил обнять жену и сына, сказать, что любит их?
Дорога бежит вдоль западного побережья. За окном автобуса – итальянские сумерки. Тяжелое оранжевое солнце выжигает в Тирренском море яркую борозду; береговая линия будто подсвечена фиолетовыми софитами. Рыбацкие деревушки, виноградники, пустыри с заброшенными стройками, древние города, цепляющиеся за еще более древние скалы.
Автобус проезжает захолустную деревушку и останавливается на парковке возле супермаркета Conad. Гид называет их отель. Выходят человек двадцать, Игорь забирает чемоданы из багажного отсека. Группу ведут по узкой дороге мимо сетчатых заборов, лопоухих кактусов, испуганных домиков в глубине неухоженных участков, каких-то руин. Моря не видно и не слышно. Арсений толкает перед собой чемодан с Эйфелевой башней, колеса стучат по щербатому асфальту.
Крошечное лобби не может вместить всех желающих. Игорь и Арсений ждут на крыльце в островке искусственного света. Сотрудницы делят прибывших на две группы и разводят по мощеным дорожкам в разные стороны. Игорь не помнит ни одного лица, и, если люди из второй группы не явятся на завтрак, он этого не заметит.
Диана протягивает ему ключ от номера.
– Пока стояла в очереди, пролистала новости. Самолет разбился. Здесь, в Калабрии.
– Знаю. Мама писала.
– Почему не сказал?
Игорь пожимает плечами.
– Ужасно. – Диана качает головой.
– А что, если упал наш самолет, но мы об этом не помним? Не хотим принять?
– Не говори ерунды! Мне от этого не по себе.
Справа, в густой темноте, блестит голубым инопланетным светом блюдце бассейна. Они сворачивают налево, огибают столовую (на террасе и в окнах горит свет, за столами ни души, но гид уверила, что их накормят), останавливаются перед двухэтажным корпусом, всматриваются в цифры на дверях, затем поднимаются по внешней лестнице на второй этаж.
Пиликает уведомление.
«Доехали? Всего вам хорошего. Спокойной ночи».
* * *
Отель трехзвездочный, всего на пятьдесят номеров. Дикий песчаный пляж под скалой.
Каменистая тропа спускается по почти отвесному склону. За ржавые, погнутые перила боязно браться. Море безумно красивое, пятнистое – бирюзовое, лавандовое, фисташковое, ультрамариновое, – но сейчас немного не до него. Нагруженный пляжным скарбом, Игорь ступает медленно и осторожно, просит жену и сына быть внимательными. Возможно, назад следует вернуться другим, кружным путем – через платный пляж.
Арсений останавливается на повороте и смотрит вниз. Ограждения на этом участке тропы нет, из сухой травы торчит гнутая полоса бурого металла.
– О чем задумался?
– Если прыгнуть, ничего ведь не будет? – пустым голосом отвечает Арсений. – Мы же и так разбились.
– Господи... – Игорь кладет сумку и надувной круг под ноги и поворачивает сына к себе. Держит крепко, цепко. – Слышал наш с мамой разговор? Про упавший самолет? Извини, это была шутка. Неудачная шутка. Понимаешь? Разбился другой самолет, не наш.
– Откуда ты знаешь?
– Иначе мы бы с тобой не разговаривали. Поэтому выбрось эти глупости из головы, о’кей? И приглядывай за мамой. А то она все море зафотографирует.
Игорь берет Арсения за руку и не отпускает до самой воды.
Над пляжем высится обрыв из слоистого песчаника, создавая естественную тень, что очень кстати, когда не взял с собой пляжный зонт. Еще довольно рано – людей мало, и Игорь надеется, что ситуация не сильно изменится.
Они пристраиваются у большого ноздреватого валуна, похожего на сплющенную голову со стертыми чертами лица. Расстилают покрывало, намазываются кремом. Морской воздух пьянит, наконец-то пахнет отдыхом, беззаботностью, немного – гниющими водорослями. Плавают, загорают. Игорь разливает ламбруско по пластиковым стаканчикам – за море, за Калабрию. Диана открывает пакеты с фруктами и сухариками, прихваченными с завтрака.
– Видели на ресепшене, сколько у отеля наград? – спрашивает она.
– Наверное, за доисторические годы.
– Ага. Раньше старались, а потом все захирело.
Арсений отрывается от коробки апельсинового сока и смотрит на Игоря:
– Можно поплавать?
– Ты же только из воды... Ладно, но чтобы мы тебя видели.
Игорь откидывается на валун и открывает книгу. «Похитители тел». Роман Финнея впечатлил его в юности, прилично нагнал жути, но сейчас кажется наивным. Или Игоря испугала экранизация?
– До сих пор не сообщили номер рейса. – Диана смотрит в телефон. – Представляешь?
– Ты о вчерашнем крушении? Что пишут?
– Идет расследование, бла-бла-бла.
– А упал где?
– В Пиццо Калабро.
– Хм, это недалеко. Давай завтра прокатимся на поезде?
– Можно.
Игорь находит взглядом Арсения – тот бросает мячик в надувной круг, – затем поднимает голову и смотрит на самолет, распластанный в небе четким белым крестом. Кажется, что самолет не движется; время остановилось, оплавилось. Лайнер висит высоко над головой на прямых крыльях, затем вздрагивает и начинает качаться, словно большая птица.
Игорь нашаривает в рюкзаке телефон.
«Как вы? Уже купались?»
Игорь пожимает плечами: мама есть мама.
«Именно этим и занимаемся. Арса не вытащить из воды».
В нижней части экрана пляшут три точки. Игорь терпеливо ждет, когда мама допишет.
«Сыночек, а кто такой Арс? Вы с кем-то познакомились?»
«Арсений)) Твой внук».
Мама долго подбирает слова, потому что пришедшее наконец сообщение – короткое: «Это не смешно».
Игорь отрывается от экрана и смотрит на сына. Арсений возводит башенку из плоских камней. Почувствовав взгляд отца, он застывает и медленно поднимает голову. Улыбается. Черный камень в его руке блестит, как стекло.
Игорь натянуто улыбается в ответ.
* * *
Отель ветшает тихо, смиренно, на отшибе сонной деревушки. Утратив былой лоск, он сохранил домашний уют.
Гостей кормят дважды, завтраком и ужином, поэтому Игорь, Диана и Арсений обедают в номере – тем, что купили в Conad. Хрусткий багет, нежная провола[1], пряная коппа[2] с мраморными прожилками, помидоры черри, белое вино. Идеально, но аппетита нет.
Их номер расположен с западной стороны, солнце безбожно жарит, раскаляя черепичную крышу, духота сочится из стен. Игорь включает кондиционер. Потолок наклонный, оттого кажется, что внутренний блок кондиционера висит криво.
Закат встречают на пляже. Поднимаются по опасной тропе в сумерках, но Игорь уже не так осторожен – голова занята другим. Он смотрит в спину идущего впереди Арсения и напряженно хмурится.
На ужин в столовой подают выбранные накануне блюда. Рис с кремом из креветок, морской окунь с каперсами и оливками. Диана надела цветастый сарафан. По террасе бродит остромордый кот, Арсений кидает под стол кусочки рыбы. Игорь прислушивается к разговору соседей: что они обсуждают? Крушение самолета?
У бассейна – детское шоу на итальянском языке. Зрителей раз-два и обчелся. Игорь, Диана и Арсений недолго сидят в сторонке, под ветвями инжирного дерева, затем идут в номер.
Подкравшаяся ночь не приносит прохлады. Если бы не кондиционер, они бы сошли с ума или сварились в собственном поту.
Арсений спит между Игорем и Дианой, на боку, неслышно дышит. Почему не переворачивается? Не вздыхает?
С виду – обычный мальчик. Рыжеволосый, веснушчатый, простолицый. Но с ним что-то не так. Игорь пока не понимает что. Слишком гладкая кожа? Слишком яркие волосы?
Он касается головы мальчика. Представляет, как волосы обжигают его ладонь, точно раскаленная проволока, и убирает руку. Сдвигается на край кровати и смотрит на фигуру, считающуюся его сыном. Игорь в ужасе оттого, что не помнит ничего об Арсении. Не помнит, как забирал его из роддома, как водил в садик, как помогал с уроками... Ничего. Он пытается вспомнить Арсения в день перед вылетом – тщетно. Рядом только Диана.
Рваный сон выматывает. Утром, когда в комнате уже светло, необъяснимый страх не уходит. Усиливается.
Игорю по-прежнему не удается вспомнить Арсения до полета. Тот появляется в аэропорту Ламеция-Терме... Хотя нет, в самолете он все-таки есть – после посадки семенит к выходу, между папой и мамой.
В голову Игорю приходит, что его хотят обмануть. Ввести в заблуждение поддельным ребенком. Но кто и зачем?
* * *
До железнодорожной станции пять минут пешком. Билетный автомат в торце нелюдимого здания не работает, двери закрыты, окна зарешечены, скучно пахнет сыростью и мочой. Поезда прибывают на единственную платформу.
Дорога в Пиццо – искрящее за окном море, которое иногда заслоняют заросли гигантского тростника. Разноцветные домики спускаются по склонам к ослепительной воде. Разделенные на бухточки пляжи. Оливковые рощи. Пыльные обочины. Реклама. Склады.
Станция Пиццо.
– Так легко доехали. – Диана фотографирует уходящий поезд.
– А ты думала, уголь в топку придется кидать?
– Переживала за билеты. А здесь кондуктор... И с расписанием никаких проблем.
Игорь не помнит, зачем женился. Диана ведь сразу заявила, что не собирается становиться мамой. Тогда зачем? Чтобы иметь заботу, дружбу? Из-за глупой и мимолетной любви?
Арсений бежит к скутеру Vespa, стоящему в тени храма. Они ведь не смотрели вместе замечательный мультик «Лука»? Не смотрели ни одного фильма...
Тревога, сомнения подступают к горлу.
– Ты помнишь Арсения? – спрашивает Игорь. – До поездки?
– Ты о чем?
– Назови три самых ярких воспоминания.
Она смотрит на него как на человека, который ее смущает.
– Ты помнишь хоть что-нибудь? Его первое слово? Как он болел?
– Что ты хочешь сказать?
Он и сам толком не знает: как в такое поверить?
– Это не наш сын.
– А чей?
– У нас не было сына.
– Сдурел? Тогда у меня не было мужа.
Ее ирония не помогает.
– Куда подевались воспоминания о том, как мы его растили? Ты можешь это объяснить? Ты ведь не хотела детей! Помнишь? Что, черт возьми, происходит?!
– Не кричи на меня! – Она раздраженно смотрит на него, потом говорит, понизив голос: – Хорошо. Еще вчера ты был уверен, что это наш ребенок, а сегодня вдруг понял, что у нас нет детей. Так?
Игорь молчит. Он постоянно обкатывает эту дикую ситуацию в голове.
– Солнце напекло? – Диана трогает его лоб, Игорь отшатывается.
К ним подходит Арсений, берет маму за руку, они разворачиваются и уходят.
Игорь бредет следом. Показалось или Диана вздрогнула, когда Арсений ее коснулся? И это все, что она может сказать? Солнце напекло...
Глаза затягиваются туманом. Ноги двигаются одеревенело, словно плохо сгибаются. Игорь почти не смотрит по сторонам. Замечает лишь фрагменты. Крест из скрученных сухих веток. Питьевой фонтан в виде жуткого маскарона. Мурал с глазастой сардиной. Узкая улочка круто поднимается в гору, зеленый плющ ползет по обшарпанным стенам. На террасе сидит скульптура из проволочной сетки: положив руки на колени, мужчина смотрит в морскую даль.
Исторический центр города. Маленькая площадь, в сердце которой – гранитная «роза ветров». По левую руку – замок Мюрата, где расстреляли короля Неаполя. Туристические улочки пестрят сувенирными лотками.
Но площадь и улицы пусты. Народ скапливается на смотровой площадке, откуда видно море и остров-вулкан Стромболи. И кое-что еще.
Они присоединяются к толпе. Диана листает новостную ленту.
– Под обломками самолета погиб ребенок...
Игорь беспомощно смотрит на Арсения. Затем – вниз, повинуясь коллективному взгляду.
Набережная запружена автомобилями карабинеров, пожарной службы и скорой помощи. Повсюду снуют темные человеческие фигурки. Поперек пляжа лежит хвостовая часть лайнера, покореженная и черная от копоти.
Диана опускает телефон.
– Пишут, что в лайнер врезалась какая-то хреновина...
Игорь видит. Нечто похожее на громадный стеклянный зуб с красными пульсирующими прожилками. «Зуб» торчит из воды недалеко от берега, правее вулканического острова.
Игорь не слышит шум моря. Зато чувствует вибрации. «Зуб» вибрирует, вдавливаясь в морское дно. По воде расходится рябь, плотный воздух гудит. И в этих вибрациях, проникающих в костный мозг, гораздо больше информации, чем на новостных порталах.
Игорь понимает смысл. «Текст» сообщения зациклен. «Зуб» извиняется. Столкновение в чужом тесном небе – несчастный случай. Последствия исправлены: уничтоженное воссоздано.
Перспектива искажается, будто Игорь смотрит на инопланетный объект сквозь изогнутые линзы. На дне Тирренского моря лежат обломки их человеческих тел. Его и Дианы. Мертвые оригиналы.
Игорь встречается взглядом с женой: она тоже чувствует, понимает. Арсений прижимается к Игорю всем телом. Игорь стискивает челюсти. Едва удерживается, чтобы не оттолкнуть мальчика.
Возможно, там, откуда прилетел «Зуб», мертвое и повторно живое – лишь часть обыденного цикла. Но «Зуб» (что им руководит? разум? инстинкт? программный алгоритм?) напутал в деталях: с числом пассажиров, их памятью и, возможно, внешностью. Как выглядел мальчик, раздавленный обломком лайнера? Что стало с его воспоминаниями? Как быстро умерли настоящие Игорь и Диана? Насколько это было страшно?
Чудовищно страшно.
Вибрации бесконечного крика. Дымящая плоть и вскипающая кровь.
Игорь отыскивает кошмар падения в своей памяти, чтобы уже не забыть.
Он достает телефон. Три сообщения. Прежде чем прочитать, он оглядывается: сколько среди зевак тех, кто тоже чувствует вибрации? Сколько пассажиров неназванного рейса?
«Доброе утро, дорогие! Куда сегодня? На пляж или прогуляться?»
«Пришли несколько фото. Хоть полюбуюсь на красоту».
«Сыночек, у вас все хорошо?»
Игорь набирает текст, удаляет, снова набирает и удаляет. В глазах плывет, голова раскалывается от боли.
Мама в сети – ждет.
Он в третий раз печатает сообщение и снова стирает. Прикрепляет фотографию: огненноволосый мальчик в плавках на фоне волнистой скалы.
Жмурится от головной боли и яркого солнца и нажимает «отправить».
Пора привыкать.
Тварь № 10. Александр Сордо. Долгая горечь усталой землицы

Искупавшись в речке, Сава вылез на берег – обсыхать. Кругом стрекотало, жужжало, крякало; ветер колыхал поникшие ивы, а солнце жгло глаза, как в первый день творения. Лучи его облизывали реку, оставляя блестящий, рябой от ветра след.
Жить хотелось. Сильней всего на свете.
Всегда так – хочется жить и чтобы все были живы, а на той неделе опять кого-то в землю. Хочется купаться до синевы в губах, а потом перхаешь, как леший, и из носу течет. А солнцу под язык лицо подставишь – всю ночь горит потом искусанное, красное...
И трава вроде мягкая, а откинешься полежать – спину колет, щекочется. Сава долго не протерпел, встал, изогнулся угловато, чтобы муравьев и труху с лопаток отряхнуть, ругнулся крепко, как дед научил.
Натянув рубаху, Сава подхватил полотенце, взлохматил им волосы и пошлепал к дому: там Оля должна уже стол накрыть, а дед опять небось до бровей брагой залился, главное, чтобы в портки прямо за столом не натрухал, а то бывает за ним грешок. Сава же наскоро щей перехватит и на сарай полезет – крышу латать. Со вчера дранки наколото с запасом, и брусы вытесанные уже высохли. Хорошо, дождя нет – успеется провал заделать, а завтра перестелить, где протрухлявело совсем.
Потом, как дед успокоится и уснет, можно на печку – там Оля спит, а с ней тепло и мягко, да и пахнет от нее вкусно, сметаной и луковой шелухой.
Дед говорит, Оля взрослая теперь стала, женоваться можно. Сказал, покажет, как это и что это. Да что женоваться, придумал чего-то опять, как с ямой своей этой, вон, у сарая крыша прохудилась, а весь день дранку колол не дед, а Сава. Дед вроде ходить ходит, и в яме сидит по два часа в день, и по полу катается, а по хозяйству подсобить – так руки сохнут.
Эх, вот бы соседи живы были!.. Хоть бы кто в деревне – так и молока, и мяса вдоволь было бы, раньше за мясом много ходили, а теперь матки разбежались, на топи дед не ходит, Саве тоже не велит, но когда-нибудь придется, а то Оля вся кожа да кости. Раньше, пока росла, когда дед ее принес, ничего – румяная была, пухленькая, а тут вытянулась-заострилась вся, грудь торчит, как два кукиша, и ребра как стиральная доска. Жалко сестрицу, хоть и названая.
Текли мимоходом, как блескучая речка, мысли и заботы сквозь голову, нигде не задерживаясь, ни за какую мозговую корягу не цепляясь. И Сава не спешил к дому, и, казалось, трава звенела от жаркого лета. И дышалось легко, и Олины глаза мерещились в луговых васильках – славные, добрые, как зачерпнутое ложечкой небо.
Дым валил из трубы. Из окон раздавался вой деда. Странно, рано он сегодня, обычно же после ужина начинает.
Сава прошлепал по дощатому крыльцу, дернул ручку двери, ввалился в избу. Миновал сени, позвякал рукомойником, вытерся, не снимая с гвоздя полотенце, и вошел в горницу – оттуда дохнуло теплом печки и холодом беды.
Дед раскачивался на косоватом табурете и судорожно приглаживал призрачно-седые лохмы у висков. Лысина его блестела, как салом натертая, а рот с тремя торчащими желтыми зубами открывался и закрывался – в такт движению дедовой челюсти усиливался и стихал вой.
– Она всё. Всё. Она. Олюша. – Дед трясущимся пальцем ткнул за печку, вытер сбежавшую по щетине слюну и повторил: – Она всё.
Сава сжался от этого «всё». Дед говорил так, когда соседи не возвращались с мясной топи. Когда очередной ходок попадал в воющую яму. Или кого-то задирала взбешенная матка. Когда кто-то из деревни опять предавался земле.
Сава ломанулся, куда указывал дед, – к закутку со ступеньками на теплый топчан. И, обежав печку, вскрикнул.
Оля, кверху ногами, лежала головой на нижней ступеньке. Из-под волос, покрытых запекшейся бордовой коркой, натекла лужа крови. Воздух отдавал студеным – будто из погреба. Будто не минуты прошли, а несколько дней – даже печка казалась холодной, хотя в ней трещали поленья.
А Оля была... всё.
* * *
Они сидели за столом. Дед мелкими глотками осушил чарку браги, потом зафыркал, затрясся крупно и вздохнул. Сава угрюмо глядел на него и ковырял разваренную картофелину. Есть не хотелось – хотелось к Оле. Там пахнет луковой шелухой и сметаной, пусть даже отдает железом и пропавшим мясом. Но там сестра. Пусть и названая. Женоваться собирались, хотя дед так и не объяснил ничего.
Спросить его, что ли?
Да где ж там. Сидит, с ума сходит.
– Го-о-оре! – выл дед. – Горе безотказное, горе мое сквозное, рваное... О-ох, горе проблядущее...
– Дед, уймись, – поморщился Сава. – Ее в землю надо.
– Ах, землица... – Дед хватанул стакан, криво-косо нахлобыстал из бутылька под краешек, чуть не с горкой, и произнес, глядя на Саву мутными глазками: – Ты извини, малец, но я без запоя сейчас даже с таберетки не сползу. Не функционирую.
Сава проследил, как дед опять мелко пьет и как гуляет его волосатый кадык, и сказал:
– Гроб я сколочу. Хрен с ней, с дранкой. Не до крыши уже. Когда в землю?
– Чего в землю? – спросил дед.
– Дед, твою мать! Оля! – заорал Сава. – Она всё! Надо в землю!
– О-о-ой, Оля-я-я... Блядь, Оля... – захныкал дед, наливая новый стакан и проливая себе на пальцы. – Ты, Савк, проследи, чтоб я не задохнулся, ничё там. А то меня к концу этого пузыря так расфоршмачит, что все заблюю. Хоть бы не на Ольку, некрасиво будет, ты проследи, да...
– Ёбаный по голове.
– А потом мне часов тридцать проспаться надо. Ты на бок переворачивай, а то я тоже буду всё. А Ольку в погреб убери пока, к земле поближе. А потом мы ее совсем в землю.
Дед поднес стакан к губам, хлебнул, содрогнулся. Квакнул горлом – Сава аж подскочил, выискивая глазами ведро. Но нет, дед удержался. Просипел только:
– Ну, если сильно наблевано будет, ты не серчай, я чуть в себя приду, все подберу и на обратно съем.
– Здорово. Охеренно просто.
– Ты Ольку давай убери. А то скажешь потом, что деда ёбнулся и на покойницу наблевал. А у меня горе, вот. Но не святотатствовать же понапрасну теперь. Мне надо пустоту мыслить, я мыслю пустоту, а не ёбнулся, понял?
– Нет, дед, ты ёбнулся.
– Хотя что святотатство. Ты знаешь, что в городе б у ней газетки внутре заместо требухи были? Кишки бы вытащили, а чтоб не провалилось, бумагой всякой скомканной набили б. Я б тебе показал – шов бы распороли, посмотрели б.
Сава перевел взгляд на бледное лицо Олюши. Глаза ей закрыть так и не удалось, и васильковые ложечки неба уже затягивало пеленой трупных туч. Дед опять икнул, зажевал впалым ртом и сплюнул на пол, высунув язык. Нитка слюны заболталась, сверкая капелькой.
Поморщившись, Сава сказал:
– Дед, я тебя ёбну щас. Пей давай, блюй и спать. Еще слушать тебя.
* * *
Все эти тридцать часов Сава обдумывал слово «смерть».
Натаскал из сарая досок, старался гроб сколотить на совесть – не широкий, не шикарный, но ровненький. Потом поспал, ночью вставал присмотреть за дедом.
Достругивал края и глядел, как тянет рубанок очередную деревянную кудряшку. И звук – как помесь шороха со стрекотом. С-струш-шка. С-смер-рть.
Потом Сава поспал еще ночь, опять взялся за рубанок, хотя гроб уже был гладким и красивым. Но Саву не устраивало. Он думал про смерть. Думал про это сухое и стрекочущее запретное слово, несмело шептал его – и достругивал.
Ну и дед в доме тоже... достругивал.
Сава его только переворачивать ходил иногда.
* * *
Когда дед пришел в себя и пошел с уханьем и кряканьем окатываться водой из колодца, Сава сидел в погребе у тела Оли. Он слышал, как дед ходил наверху, попердывая, знал, что первым делом после пьянки тот пойдет до колодца освежиться. А сам Сава сидел под полом и смотрел на мертвую сестру. Огонек свечки рядом дергался и кривился, будто мысли о смерти мешали ему ровно гореть.
Вскоре скрипнула дверь погреба, дневной свет, как метлой, сгреб тени в углы. Сверху донеслось:
– Ох, время-времюшко, скрипочка-залупочка, не щадишь да не гладишь ты нас, годами твоими ушибленных... Топимся в безднах подвалов, взбираемся по бражной лесенке в гнилое небо...
Сава даже не дернулся. Дед опять запел свои, как он их называет, мантры. Это надолго, должно быть.
Но нет, дед переступил с ноги на ногу и кашлянул.
– Савк, ты чего там сидишь? Почему не в яме? Ты в яме был?!
Сава молчал.
– В яме сидел? А? Чё молчишь, малец, ты в яме был?! – хрипло надрывался дед, голос его треснул высокой нотой. – В яме сидел, сука? В яме, говорю, ты сиживал, ёбаный ты полудурок?!
– Нет, дед. В яме я не сидел.
– Так вот чего у нас трупами воняет. Ты что, сволочь, про смерть опять думал?! Ты тут сидишь, чтобы нас всех укокошить, падло ты припизднутое?!
– Иди сам сиди. Я с Олей побуду.
– А ты знаешь, где она сейчас?
Сава вздрогнул:
– Нигде?
Он думал, что нигде – то есть в пустоте. В той пустоте, которую дед мыслит. Через которую своими ритуалами достает знания. Выведывает, где запрятаны консервы у мертвых соседей, какими тропами ходят по мясным топям, как крепить латный доспех дяди Коли, как правильно готовить грибы-транзисторники, чтобы из них косточки сами вылезали. И слова всякие, которых в деревне никто больше не знает.
– Эманации ее души...
Вот это, например, слово.
– ...сейчас не нигде, а там, куда нам ходу нет. И куда нам не нужно, а то скрутит, зажует, требуху из тебя выдавит, селезенку через жопу вытащит, а рот берцовой костью пробьет... И сделает из тебя там такое чучело, что пасть у тебя будет поперек пуза...
– Дед, можешь короче?
– ...а ребра будут зубами – клац-клац, бляц! Понял?! Мы думали, что после смерти вечность, а вечность на самом деле до, а не после. А после – там зубы, и говно, и зубы, и гной, и вечная боль. Понял, выблядок ты дурканутый? Посмертие наше – зубастый ад из говна и мяса, а кроме боли там только тоска, затхлая, черная, неистовая, как чулан, как закопанный гроб, как банька с пауками, тесная и нетопленая, как горсть паутины с пылью вместо воды с похмелюги, как в жопе кочерга, как...
– Дед. – Сава обернулся. – Она страдает?
– Да еще как! А ты что сделал, чтоб она не страдала? Сидел тут и труп нюхал, как дурачок неприкаянный?
– А что еще делать?!
– В яме сидеть! Пошли, сука, научу. Никакого толка в тебе нет, так всю жизнь наверху простоишь, четырнадцать лет, почти взрослый парень, тебе пустоте надо учиться, поздно я спохватился, старый баклан, драный я веник, осенний листочек, задрипанный тать...
Сава затушил свечу и побрел за дедом во двор. На крыльце стоял готовый гроб – не влез весь под козырек, половина его придавила траву у входа, уголок был мокрый – видно, дед еще и утром помочился с крыльца.
– ...нам, горемыкам, влачить эту гирю, нам жрать этот пошлый чугун, нам надломиться в ночи торопливой строкой, нам оставить себя во зеленой траве, нам обдристать шелковую простынь истории, нам выживать, нам выжива-а-ать...
Дед заунывно, нараспев, но без всякого ритма тянул это «выжива-а-ать», съезжая на заднице в яму посреди двора. Земля осыпалась вслед за ним с влажным шорохом.
– Мы же... – Сава похлопал в ладоши, чтобы дед заткнулся. – Мы же сюда Олю потом уложим?
Ему казалось это символичным (слово у деда подслушал): столько лет эта глупая яма чернела посреди травы, столько лет дед сидел в ней и «мыслил пустоту», а теперь, когда свет в избе погас, когда васильки Олиных глаз завяли, осталось только заткнуть эту дыру в никуда. Засыпать неподвижное тело сестрицы тяжелой землей. И жить. Без смеха, без доброго слова и без надежды – просто доживать. Не цепляясь за пустоту.
Дед же придерживался другого мнения. Он взял горсть земли со дна ямы и кинул ею в Саву.
– Уложи себе лучше гирю на харю. Может, поумнее станешь. Ишь, удумал: «уложим». Яму нельзя затыкать! Она не воет! Это земля! В земле жизнь! И в сестрицу твою вернуть ее можно еще. Ты вот правильно сделал, что подождал. Если б зарыл ее без меня, я б из тебя такое мясное рагу сделал, вот честное слово...
– Так это, а как... Почему?
Дед усаживался на дне ямы, подгребая под себя землицу, пересыпая ее, жирную и черную, между пальцами. Пожевав впалые губы, он сказал:
– Я ж вижу, ты иначе не сможешь, все нам отравишь к ебени-матери. Будешь про смерть думать, все погниет, все подохнет. А Оля не совсем еще кончилась. Ее из тех зубов можно выдернуть, пока гниль ее не пожрала. Но придется страдать. Готов?
– Готов! – выпалил Сава не задумываясь. Увядшие васильки встрепенулись у него в душе.
– Сильно страдать придется, попомни. Но вытянем. Эт так же точно, как то, что я дед.
– И как вытянем?
– Сначала яма.
– Но ты сам сказал, пока гниль...
– Малой. – Дед набрал полную горсть земли и поднял, точно замахиваясь. Сава отскочил от края ямы. – Отъебись.
Дед запихнул землю себе в рот и закрыл глаза.
* * *
Сава все-таки полез на крышу. Решил так: покуда все одно херово – чем сидеть сиднем, лучше хоть руки занять делом. Все равно сдохнут когда-нибудь все, а так хоть крыша в сарае протекать не будет.
Половину Сава перестелил, но потом выдохся. Сказались ночные бдения – у заблеванного деда и у мертвой сестрицы. Глаза сохли и слипались, точно пылью запорошенные, руки обмякли – даже молоток едва не выскользнул из пальцев.
Спускаясь с лестницы, Сава увидел, что и дед уже вылезает из ямы, сплевывает землю, выскабливает ее ногтями из десен, фыркая, как собака. У крыльца они поравнялись, и Сава все-таки задал вопрос, терзавший его все эти три с половиной часа:
– Дед, а с чего ты взял, что это сработает? – Точнее, всю гору вопросов. – Вообще, откуда ты знаешь, как возвращать? Почему я тебе верить должен? Почему ты остальных не вернул? У нас сколько народу умерло, почему ты их не воскресил?
Дед растерянно оглянулся, почесал в затылке, сплюнул.
– А кому они, на хуй, нужны?
– Я серьезно.
– Так и я, Савк! Ты видел тех покойников, что из воющих ям вылезают?! Они ж тоже как бы живые. У них ни мозгов, ни памяти, только зубы наружу лезут, только жрать и кусать, им плоти охота, смертушку дальше сеять. Вот что мертвые сеют – новых мертвых. И сеют, и жнут, и поливают, и...
– Дед, ты заимел уже. Почему эти, из ям, нас едят, а Оля – не будет? Почему ты никого не возвращал раньше?
Они вошли в избу, дед громыхнул крышкой бидона, зачерпнул воды люминевой кружкой, прополоскал зубы, проглотил. Сделал еще пару глотков и стукнул кружкой по столу.
– Так за тех страдания никто принять не готов. Они там... – Дед понизил голос, доставая из-под стола бутыль с брагой. – В смерти своей варятся, тухнут от нее. А мы ее с Оли счистим, сымать будем, как паутинку – веничком. Но на себя придется брать. За сестрицу пострадать готов? Я не просто так спрашиваю. Как пострадаешь, от нее лихо отгонишь, цепанешь на себя и в нем поживешь, запреешь, проваришься. Больно будет, тошно будет, погано. За дядю Толю ты страдать не взялся бы. И я тоже. А ради Олюши надобно... Легко не будет, зато сестрица вернется чистенькая. Горло тебе ночью не перегрызет и уд не откусит.
– Чего его откусывать... Зачем это? Как туда... ртом можно...
Дед хлебнул браги, улыбнулся в три желтых зуба, почесал седую щетину и прошамкал:
– Могу показать.
– Не надо.
Саву замутило.
– Ну все, Савк, – проскрипел дед. – Пожрать сделай, и Олю возвращать будем. По уму все сделаем, и не станет она ни гнить, ни на людей кидаться. Забудет только, как с печки сверзилась. Скажем, упала, стукнулась головой, оклемалась. Откуда ей знать, сколько дней прошло? Откатится назад наша девочка, золотистым пушком, ясным солнышком, веточкой вербовой. Будет живая, будет славная, ни вони, ни голода, ни холода, ни пятен, ни судорог, ни вагинита.
– Это минерал такой? – Сава припомнил что-то из прошлых дедовых рассказов.
– Нет, блядь, титул церковный. Как архимандрит с митрополитом.
– А-а...
* * *
Вечером дед выл и катался по полу; Сава за эти два часа протопил печь, начистил картошки и нарезал мяса. Поставил чугунки в огонь, чтобы тушилось, периодически поворачивал да доставал и перемешивал.
А дед, биясь о доски пятнистой плешью, причитал:
– Безрасчетными звеньями тел, безысходной тропою молитв, бессмысленной тушей бытия мы влачимся по черному солнцу и пьем его кислые протуберанцы, мы хлебаем сухую пургу, мы бодяжим прокисшую страсть, мы ползем, ползем, ползе-о-о-ом!..
Сава, увернувшись от перекатившегося деда, дернул за люк в полу – открыл погреб. Поставил табуретку, чтобы дед не свалился. Аккуратно опустил зажженную лучину – осветил лицо Оли. Оно было таким же безмятежным: ни синие пятна, ни трупная зелень его не тронули.
Может, и правда дед пока отгоняет смерть?
– Нам благодати горсточку, нам всепрощенья крупинку, нам бы только щепотку бесчисленных божьих имен, нам бы скальпель безвременной гадости, нам бы видеть прозрачные мультики, нас учили бежать от других...
Сава вылез из погреба, аккуратно закрыл люк, пока дед катился в другую сторону. Ловко взял ухват и вытянул чугунок с картошкой и мясом. Ткнул в картошку ножиком: готово.
– ...нас лизали скупые дожди, нас ебали тупые труды, сквозь дурман дофамина, туман аспирина и рваные души монашьих гармоней, нам велели заби-и-и-ить... завы-ы-ы-ыть... Засты-ы-ы-ыть...
– Дед, ты заебал уже, жрать садись.
– О, ништяк.
Дед как ни в чем не бывало встал, отряхнул рубаху, подхватил выданную Савой жестяную миску с харчами да затопал к столу перед ящиком с рассадой, сделанным из полусгнившего корпуса от телевизора. Ноги он обул в первые попавшиеся тапки: на левую – свежесплетенный лапоть, а на правую – старый резиновый сланец.
Когда они сели за стол в тишине и Сава стал уплетать картошку с мясом, дед потянулся под стол за брагой. За стаканом идти, видимо, ему стало лениво, и он присосался к горлу – долго и жадно, из ноздрей у него аж клочья пены пошли.
– Мясо заканчивается, – сказал Сава. – Надо сходить будет на топи. Больше-то некому. А ты меня не учил.
– Бля-а-адь, мясо... – сокрушенно выдохнул дед, ахнул бутылкой об стол и запустил руку в карман штанов. – Ладно, сходим, научу. Ничего сложного, ничего вечного, ничего ясного, ничего пасмурного, драная крыша с дырками звезд, быстрые сутки тревожных забот...
Бормоча все это, дед продолжал увлеченно ерзать в кармане рукой.
– Дед, ты опять там хуй лимонишь?! – вскинулся Сава. – Ну хорош, хватит, тебя же еще Оля просила! Или раз ее нет, то теперь все можно?!
Вместо ответа дед свободной рукой взял Саву за предплечье, из кармана вытащил нож и воткнул его Саве чуть выше запястья. Тот заорал и попытался отдернуть руку, но хватка деда была железной; он уставился Саве в лицо выпученными красными глазами.
– ДЕД, ЧТО ЗА ХУ...
– Хайло залепи, щ-щенок засратый.
Он выдернул нож и стал методично полосовать руку Савы. Ровными глубокими штрихами – ножик оказался крепко наточен, прорезанные линии раскрывались багровыми щелями.
– Дед, ты совсем ебанулся?! – проревел, заливаясь слезами, Сава.
Он больше не пытался помешать деду – от любого движения становилось лишь больнее.
– Залепи, кому говорю! – Дед замахнулся, целясь острием ножа Саве в глаз. Тот зажмурился. – Ты сказал, что за Ольку страдать будешь?
– Но...
– В бороде говно! Сказал, что будешь паутинкой сымать?! А?! Сказал, что почистишь ее, красивую и молодую, на себе ее смертушку понесешь?! Сказал?! А, сучонок ты ёбаный?! Сказал?!
Он кромсал предплечье Савы, кровь пропитала клетчатую льняную скатерть, брызнула в миски с картошкой, темными веснушками усеяла дедово лицо – среди морщин и седой щетины краснела россыпь бордовых крапинок, и дед, высунув язык, слизывал эти крапинки с правого края усов.
Глаза деда смотрели сквозь Саву и не моргали.
– ...Ты хотел быть громоотводом, смертеприемником, а, блядь? Хотел защитить сестрицу, вернуть ее чистой, светлой нежностью ее напоить, жрать говно с червями, чтоб ее из ада вызволить, ты хотел?! Ты хотел?! Ты сказал! Ты в яме не сидел, ты за мясом не ходил, ты хотел отвести, отчистить, отдраить, отодрать, осветлить, отмолить, отутюжить, отвечай, отвечай, отвечай...
Голос деда постепенно затихал, но не боль от порезов.
Сава смотрел на искромсанную руку и вытекающую бордовую кровь и чувствовал, как слипаются глаза, видел, как плывет дедово лицо.
– Да... – слабо выронил Сава.
Голова закружилась, дедов голос расплылся совсем, и сознание рухнуло во тьму.
* * *
Сава проснулся на жестком. Кругом царил мрак, спину царапали занозистые доски. Сперва подумалось: ночь наступила, остался лежать на полу у стола. Но, попытавшись подняться, Сава стукнулся обо что-то головой.
– А, очухался, – глухо, как из-за стенки, раздался голос деда. – Ты, Савк, в гробу лежишь, а гроб заколочен. Лежи тихо, щас землицей посыплю.
По крышке гроба забухали комья земли, она с шорохом сыпалась по стенкам, а вслед летело еще и еще: бух, бух, бух... Дед, видно, бросал лопатой – удары были увесистые.
Сава кричал, колотился в крышку, попытался упереться в нее коленями и ладонями – иссеченная рука вспыхнула болью, и он заскулил, прижал ее к груди, пытаясь успокоиться.
А земля все сыпалась и сыпалась, бухало то в ногах, то в головах, то посередине, отдавая дрожью под грудью. И шуршали, катясь по сосновым доскам, мелкие земляные комочки и крошки.
Дед же напевал – громко, чтобы Сава слышал, – но его пение сложно было разобрать за погребальным шорохом земли:
– Опустевшее днище нетленного мира обвевает печально ветрами потерь, реет белое знамя священного горя и летят с неба гвозди, втыкаясь в кресты...
– Дед, выпусти! – заколотил Сава в крышку. – Нам же Олю вытаск... кивать, а ты м-меня сейчас у... угробишь!..
Он попытался в темноте и тесноте вытереть глаза, но и двигаться, и дышать было тесно, и слезы полились по вискам, теплыми каплями затекая в уши.
– Не угроблю, малой, не ссы, – донеслось сверху. Земля перестала сыпаться. Голос деда звучал глухо, но уже твердо, как бывало в минуты озарения, когда он вел себя нормально. – Мне ж тебя учить надо. Думал позже начать, подождать, пока подрастешь да наиграешься, а тут раз такое... Олюшу вернем – и чую, мне скоро всё. Надо тебе мой пост нести, надо честь блюсти, надо орошать сизым ветром склизкую пустошь надежды...
Сава застучал опять. Слова про пост и «мне скоро всё» затревожили его сердце сильнее, чем чернота и духота. Захотелось кричать и что-нибудь расколотить, но вокруг были только доски. Невыносимо близко, невыносимо тесно.
– Ты вот про землю так и не понял, пиздюк, – проскрипел дед. – Думаешь, деда ёбнулся, а деда мыслит пустоту. И в земле для того самое место. Все боятся земли, потому что в нее покойников прячут. Так их и прячут, чтоб глаза не мозолили. Покойников правильно боятся – а земля-то?! Земля их не боится, на то она и земля, она силу дает и жизнь. В земле столько жизни, что смерть любая в нее уходит и диффундирует, тьфу, ну, растворяется то есть. Один покойник для всей землицы – он как капля в море, да, земля все стерпит, земля не боится покойников. А вот воздух от них портится, наверху смерть с глаз долой не уберешь.
– И зачем ты мне это рассказываешь? И почему в гробу?
– А чтоб ты понял. Жизнь вокруг тебя, в земле и на земле. Травки-листочки там растут, червие копошится, жучки всякие ползают. Земле похую, кто там в ней мертвый лежит.
– А если живой?
– А если живой... Ну, если задуматься, так, выходит, тоже похую.
– Дед, выпусти меня.
Сава понял, что сказал слишком тихо, что сквозь землю и доски не слышно, и вдохнул, чтобы крикнуть, но дед опять заговорил:
– Эх, не быть мне невестой христовой...
– Чьей?.. Тебе ничьей невестой нельзя быть, ты же дед.
– Ну да, если б не было у дедушки хуя, он был бы бабушкой... – Дед хихикнул. Потом помолчал и продолжил задумчиво: – А чьей... Да ничьей уже. Убили того мужика, давно дело было. А потом и батю его. Да с тех пор, в общем-то, и не стало ни «давно», ни «потом»... Все покатилось пиздою побитой под сени прекрасных эпох, под грустную песню немого отродья, под тяжкий сапог обескровленной вечности, под забор, под усталость, подчеркнуто стройной стопой манекенщицы, счастливым галопом безногой кобылки, розовым мясом надежных людей...
– Дед, ты когда меня выпустишь?!
– А вот когда ты поймешь, как мыслить пустоту. В пустоте смерти нет, понял? Все вокруг умирают, в землю прячутся, топи на нас наползают, сутки сокращаются. Небесный хирург скоро срежет своим лазурным скальпелем гнилую черно-гнойную гангрену с мертвых пальцев Бога... Понимаешь? Чтоб смерти не было, нужно, чтоб нечему было умирать. Но поубивать всех не пойдет – потому что тогда смерть будет. Надо свое «я» убить. Вот ты думаешь, почему я дед?
– Потому что ты старый и ёбнутый.
– Это да. А еще у меня имени не бывало отродясь. Как я из мамки вылез, все так и звали: дед. Я уже тогда был старый и ёбнутый.
Повисла пауза. Долгая пауза.
– Вот! – воскликнул дед. – Вот так и делай! Я ж чую, что ты сейчас ни о чем не думаешь! Молодец, Савк, начал чего-то кумекать. Вот этим и занимайся, лежи и не думай. А я пойду посру.
Сава почувствовал над собой шаги, земля немного подвигалась сверху, и все утихло.
– Пиздец... – прошептал он в тишину гроба.
Тишина не ответила. Но в этой тишине и черноте не было даже смерти.
Сколько прошло времени, Сава так и не понял. То ли десять минут, то ли три часа – дед мог срать сколько угодно, однажды он просидел в нужнике двое суток; Сава молился, чтобы это не повторилось прямо сейчас. Потому что дышать становилось все тяжелее, воздух густел, казался горьким и душным.
Над гробом снова послышался топот, а потом – голос деда, и по нему было слышно, что дед успел ужраться вдрабадан.
– А пропади в кутерьме... ык, ух бля, перезрелая сла-ава, да останется... ык-нам злобной болью трава... грохнет гл-г... в землю струей остопизде-ыв-вшее со-олнце...
– Дед, вытащи меня!
Сава забарабанил в крышку. В темноте гроба засверкали серебристые спирали, от нехватки воздуха поплыло в глазах... Точнее, поплыло бы, если бы было чему. Но Сава чувствовал, что неподвижная прямоугольная чернота стала изгибаться, в голове гудело.
– Ну э-эт, да... все... Нехай вытащу гвозди, ык... открою тя на воздуху. – Дед повозился сверху. Потом досадливо крякнул: – Ех, бляха-муха, а... ык... а куды я пассатижи задевал...
И ушел.
Сава взвыл и, как только воздух в легких закончился, снова отключился.
* * *
Очнулся он от кисло-гнильной вони, пропитавшей вообще все. Судорожно вдохнул, глотая жадно воздух – прохладный, вечерний, но до сих пор смердящий сивухой и помоями. Казалось, все во рту пропиталось этой вонью; Сава перевернулся и на карачках долго сплевывал вязкую затхлую жижу, кашляя до рвотных судорог.
– Я тебе, Савк, дыхание сделал. Ето, как его, искусное, – сказал дед, скребя черным ногтем уголок приоткрытого рта, с которого сбегала желтоватая слюна. – Получилось, гля-ка.
Савка с трудом сел, превозмогая тошноту. Посмотрел на раскрытый гроб в яме, на деда, запустившего руку в карман. На всякий случай отодвинулся, волоча зад по траве.
Болело изрезанное предплечье. Хорошо хоть дед перевязал его, прежде чем устраивать Саве похороны. Тряпица выглядела сухой и почти чистой, но под ней пульсировали жгучим тяжелым зудом густо наштрихованные порезы.
– Пойдем, малой. Объясню кой-чего, – бросил дед и легко поднялся на ноги.
* * *
Они сели за стол, дед подтащил к себе поближе чугунок с картошкой, поставил рядом жестяную миску. Стал жрать и, жуя, говорить:
– Мы умираем, Савк. Все мы. Точнее, всё. Ты вот не понял ни хера, зачем это я делаю, зачем пустота, гробы, землица... Ты даже не знаешь, сколько времени в сутках должно быть.
– Как не знаю, пятнадцать всегда было.
– Да не всегда, ебалай ты беспутный! – Дед облизал ложку и шарахнул ею Савку по лбу. Больно шарахнул. – Время умирает. И мир. И не будет Божьего суда и рая, будет ад из говна и мяса. Потому что все они сгнили. В смертушке дрянной и свирепой, в мире под топями, в кривой черноте, в никогда...
– Дед, ты заёб. Дай и мне поесть.
– А. Ща.
Дед набрал картошки с мясом за обе щеки, тщательно прожевал, а потом сплюнул в миску. Протянул ее Саве:
– Жри.
– Ч-что?!
– Я сказал, жри. Не нравится? Отлично! Надо так. Жри и слушай.
Сава глядел на серо-буро-желтую кашу в миске. На деда и лежащий на столе нож – так и не вытертый после предыдущего истязания. Измельченная картошка выглядела как говно, а пахла брагой и дедовыми черноватыми зубами. Но за Олю нужно было страдать.
Несмело подцепив пожеванные дедом харчи на палец, Сава покосился на погреб и вздрогнул.
– Дед, а зачем ты замок на подвал повесил?
– Затем, чтоб на Ольку не смотрел. Ты к ней приходишь – и вся ейная смерть на нее возвращается. А ты ее снимать должен, на себе носить. Не бойсь, как застучится изнутри, откроем. Скоро уже.
– Застучится...
Завороженный этой мыслью, Сава превозмог отвращение и тремя пальцами закинул на язык картошечно-мясной густеж, постарался проглотить побыстрее.
Дед забрал миску и вывалил изо рта еще порцию. Сава, кривясь, стал зачерпывать и ее.
– Вишь, Савк, это все от избытка смерти. Где живут, там и умирают, так заведено, – говорил дед, не повышая голоса, и от его серьезности становилось еще поганее, чем от мерзкой каши в миске. – Шут его знает, кто эту критическую массу трупов набрал... Мы, или енопланетяне, или бактерии какие, сколько их умирало? Квинтиллионы, наверное. Всё – химия. И мы с тобой, и землица, и травушка, и червие... Дык ведь как, если из химии такая сложная штука, как жизнь, родилась, значит, что-то ее ведет, отдельное от химии? Это тебе не мыло в корыте прополоскать, тут целый разум... Душа, эссенция, эманация... Ды хер поймешь. Она ж никакими приборами не ловится, ну, импульсы елетрические, ну, молекулки там, но откуда берется «я»... Чего червячок думает и хочет? Что травинка чувствует, когда растет и умирает? Все Божья искра, все от дня сотворения пошло... С давних пор жизнь есть, а когда гаснет она, то ее кладут в коробочку и убирают в шкафчик, вот как мы гробики в землю.
– И при чем тут время?
– Дык, милый мой пиздюк, а что же будет, када шкафчик переполнится? Не влезут новые коробочки. Рухнет шкафчик к ебеням свинячим, все посыплется, все смешается... И вывалится смерть наружу, и отравит не поля и колодцы, а само мироздание, которое Господь запустил умелой рукой часовщика...
От упоминания руки Сава почувствовал, как зазудело предплечье. Хотел сорвать с подоконника столетник – приложить под повязку, заживить, да дед опять лупанул по лбу ложкой. В этот раз не облизывая – ошметки каши усыпали лицо Савы, он осторожно смахнул их и сказал:
– Я столетник приложить хоте...
– Страдай, сука! – гаркнул дед. – Надо страдать за тех, кто помер! Вернешь Олечку, она нас, может быть, спасет...
– Как?
Вместо ответа дед сунул руку под стол, вытащил бутыль браги и хлебнул – один глоток, но щедрый; по щетине побежали мутные ручейки.
– Не лезь ты со своими вопросами имбецильными, все узнаешь! – проскрипел он, замахнувшись. Потом опустил руку и глотнул еще. – Про время дай скажу, хватит мне мозги содомировать. Оно же раньше было как пирог слоеный. Одно время, другое за ним. Как торт «Наполеон», да ты такого не знаешь, баба Люда пекла, пока ты еще не родился. Слоями оно идет, понял? Эпоха одна, эпоха другая, третья... А Бог теперь, когда умер, он все в миску накидал, замешал все в кашу и хрючит, уёбок такой. Как ты – вот эту вот хуйню, – кивнул дед на миску. – Вот потому у дяди Толи латы были, а за мясными топями звездолет разбитый гниет. Когда туда еще ходили, Евграф аппарат самогонный собрал из тамошних охладителей каких-то. А щас всё... Да щас теперь только это «Щас» и есть. Мир впилился в конец времен, и его складывает, как поезд, гармошкой. Все сплюснулось, жопа в голове, говно через рот поперло, и вот мы здесь живем. Смялось, понял, время в гармошку? Как транвай, когда в стенку врезается... А, не, транваи не врезались, они по рельсам ходили... ходят... Не, наверное, все ж ходили... бродили, тарахтели, звякали, как колокольцы города, искристые да ржавые...
– Так, дед, стой. А как это – Бог умер, но потом накидал в миску?.. Ну, как ты говоришь.
– Он бессмертный, башка твоя как жопа! – засмеялся дед. – Он есть, был и будет, даже если умер и все вокруг умерло, он един и со смертью, и в смерти. И хотя не хранит нас, но гниет и преет в черном аду и, как мертвец из воющей ямы, взбивает землю, словно маслице, ворошит хуем угли...
Сава задумался, пытаясь представить, о чем говорит дед. Не получалось. Он смог только представить мертвого Бога – в виде деда, такого же седого и морщинистого, только огромного, в трупных пятнах и с лезущими из глазниц червями. И этот огромный мертвый дед в воображении Савы огромной ложкой перемешивал землю, как лопатой, срывая целые дома, вырывая мясо из топей, вычерпывая речку... Он наворачивал весь мир в одноцветную кашу из мяса, земли, досок, гвоздей, неба, из грибов, стекла и сала, из оставленных жить, из порубленных тел, из загубленных душ, из...
Сава тряхнул головой. Внутри пробежался холодок – будто пустота, которую он зачерпнул, лежа в гробу, пустила в него корни.
– А звездолет – это что? – тихо спросил он.
– Ну... приблуда такая. На ней можно к звездам улететь. Да только сейчас нельзя. Все в пузыре из-за трупов, ни времени тебе, ни пространства. Звезды тоже умерли. Лежит убитый Бог, разлагается, а от трупных газов в нем все шевелится. Червие у него в пузе и гадости всякие, и там же все умершие лежат и перевариваются. Отсюда зубы, ад этот для всех и даром с зубами и крючьями. Топи эти мясные... Воющие ямы – это что, думаешь? Это язвы. Это ихний ад к нам прорастает, оттуда сюда и матки попали, и... И Оля.
– Оля?! – вскочил Сава. – Из ада?!
– Все, заебал, спать иди. – Дед раскатисто отрыгнул.
– Дед, ну объясни ты наконец!
На этот раз дед отложил ложку, примерился и влепил Саве кулаком в глаз. Тот повалился со стула, хватаясь за лицо. Дед навис над ним, осыпая ударами, пиная по ребрам, расквашивая губы. Сава пытался закрываться, но очередной пинок прилетел прямо в повязку на руке – бинт намок, предплечье пронзила боль, Сава выл и плакал, а дед, зверея, избивал его, пока он не перестал шевелиться.
– Я сказал, спать иди. – Дед плюнул на Саву. – И страдать.
* * *
С утра дед выволок Саву за волосы во двор и завел в дровяник. Там велел встать коленями на дрова. Спустя два часа Сава выл от боли, а дед смеялся, охаживая его ивовым прутиком по спине. Иссеченная спина чесалась, горела, щекотно бежали вдоль позвоночника капли крови.
Каждый раз, когда Сава пытался встать, дед впечатывал железный кулак ему в скулу. Когда Сава пытался лечь – дед лупил розгой так, что чуть не вспарывал кожу.
Когда все закончилось, они пошли за мясом.
Дед скакал вприпрыжку, пока Сава плелся за ним, шатаясь от боли. Оба они несли в руках по ведру и, как только свернули за колодцем на дорогу к топям, прижали эти ведра к животам, чтобы не громыхали, – примета плохая. Воющие ямы блуждали медленно и на звук дребезжащей жести подползти под ноги не могли. Но все же от греха селяне старались не шуметь.
Вот и Сава с дедом не звякали. Только дед бубнил тихонько под нос:
– Земля хочет жить, потому в мясо превращается. Хто знает, что там за химия происходит. Наверное, душа. Душа в земле зарождается, может, из всех тех, кто в ней помер, спаянная. А под ней ад...
– Из говна и мяса, я помню.
– Вот... А наш мир – как волдырь, как струп, как язва на плоти. Кожа Божья почернела и промокла от гноя, ей пиздец скоро...
– А мы тут тогда зачем?
– А мы так, труха, плесень.
– Нас тоже отрежут?
– Ну, не сегодня, Савк... – Иссеченную спину обожгло – это дед хлопнул по ней ладонью. – Вишь, мясо-то в болотах наросло? Глядишь, и звездолет тот зарастет и оживет, ну, вены у него заместо кабелей будут и жилы заместо елетроники. И полетит еще птичка к звездам... Вон он там, за лесочком, – видишь, тропинка? Хотя наши давно туда не ходили, ям слишком много повылезало. Покойники, что ли, шастают...
– Я не понял. – Сава глянул, куда указывал дед, и действительно увидел ровную протоптанную в камышах тропу. – С чего он ожить должен?
– Дык потому, что не сдохли мы еще, и мир все равно за жизнь борется. Не хочет под божий скальпель, вот и брыкается, земля сочится жизнею. Покойники восстают. Матки из-под земли вылезли, когда зверья не стало. Ты не помнишь, последнюю свинью всей деревней ебали, пока не померла, а потом дядя Толя ее зарезал, жрали ее тоже всей деревней, еще много народу тогда было. Потом, позже все померли, кто от жабы, кто от поротья, кто от ветхости, кто умом ёбнулся... Люди умирают, а земля живет, понял? Вот и на топях – это как на ранках новая плоть вырастает, розовая да мягкая, – так и мир, понимаешь, регенерирует...
– Реги-чего?
– Ай, ну тебя. Заживает, короче. Земля хочет жить. Потому покойников возвращает иногда – она-то за них страдания в себя берет. А воющие ямы – они ж, сукины дряни, как свищи – дырки такие, что через мясо землицы до самого ада уходят. Видать, застревают в них пропавшие, потому и возвращаются... Хорошо, до деревни добрести не могут, не хватает им жизни... Эх, хто знает, что там за химия происходит. Может, и в землице душа есть, своя, живая... Попробуй-ка вот эту.
Дед указал на кочку. Сава примерился, рубанул – чавкнуло глухо, что-то упругое вздрогнуло под топором. Обрубив квадратиком дерн, Сава обнажил пульсирующее под ним мясо. Кивнул деду:
– Оно.
Савка видел раньше, как добывают мясо мужики, хотя сам близко не совался – боялся покойников и воющих ям. Прежде чем начать рубить кочку на куски, прислушался, коснулся земли: главное, чтобы не дрожала. Если в пальцах жужжит, значит, воющая яма близко. Тут жужжало, но не сильно – кажись, далеко.
Пока дед бил земле поклоны и бубнил свои мантры, Сава вырубал шматки сырой землятины и бросал их в ведро. С одной кочки как раз полное и набралось; а вторую Сава приметил в десяти шагах. Не окликая деда, решил управиться быстро – взял пустое ведро и двинулся к торчащему холмику.
Уже подойдя и замахнувшись, он почувствовал, что топь заходила ходуном, и хотел отпрыгнуть, но стало поздно – земля провалилась, нога съехала, и в земле раскрылась яма, как пасть огромного червя.
Раздался вой – пронизывающий, утробный.
– Дед! – вскрикнул Сава, выронив топор и ухватившись обеими руками за кочку.
Яма пульсировала, как кишка только что зарезанной матки. Розово-желтое жерло внизу воронки жевало осыпающуюся землю, дерн и траву. А потом натужилось и отрыгнуло – стряхивая с себя слизь, кровь и тину, из глотки ямы стала выбираться бабка Евдокия, сгинувшая на позапрошлой неделе.
Сава попытался подтянуться, но Евдокия ухватила его за ногу и потащила вниз. Пальцы слабели, дыхание срывалось – не было сил окликнуть деда еще раз, а Сава и не был уверен, что дед его услышал...
Но он должен услышать вой!
Яма дрожала и верещала – а может, это верещала старуха, карабкаясь по Саве наружу. Она подтянулась, ухватившись за его плечи, он чувствовал, как она дышит трупно-гнильной вонью ему в шею, и зажмурился.
Послышался странный звук – нечто среднее между хрустом и чавком. Хватка Евдокии ослабла, старуха обмякла и сползла. В следующий миг дед ухватил Саву за изрезанное запястье и вырвал наружу.
Когда Сава закончил орать от боли, он обернулся. Яма продолжала выть, но теперь выпустила зубы в горловине и пережевывала ноги бабки; зубастая земля с красными прожилками вгрызалась старухе в щиколотки, в колени, в бедра. Евдокия вскинула руки к небу, сквозь лохмотья одежды Сава увидел, как порвалась ее грудь – лопнул, брызжа гноем, бурый сосок.
«Интересно, на вкус как молоко маток? – всплыла пузырем в голове Савы нелепая мысль. – По цвету похоже. По запаху – тоже немножко смахивает, хотя это не гноем пахнет, а всей старухой, она наполовину сгнила уже».
– Идем, опездол. Ведро похерил, топор похерил, никаких мозгов в тебе не наблюдаю... – скрипнул дед и поплелся обратно к дому. – Раньше хуже было. Помер человек в мясных топях, а никто и не знал. Его яма пожевала да выплюнула – он и приходит, не погнивший еще, заходит в дом, там семья за столом сидит. Человек всех зарезал и сидит жрет сырыми. Верка так пришла домой к дяде Толе, так, пока он руки мыл, она дитенку младшему горло вспорола, семилетке, а старшому, лет двенадцати, глаза выдавила и выскребла. Дядя Толя заходит, а она с пальцев, значит, глазья дитячьи слизывает и смеется, сука полумертвая. Дядя Толя хорошо в латах был – она его не загрызла, снес ей все-таки башку топориком. Оно вишь как: вроде твоя же жинка, а вроде и не она больше. И тебе смириться надо, осознать, настроиться. Он потом у меня за брагой говорил, что думал ее в подвал посадить, легче было бы. Попрощался б, жахнул чарочку, и топором тюк... А тут она к нему бежит, зубья растопырила. Решать быстро надо: ты либо жив, либо мертв.
Сава молчал. Взгляд его скользил по тропинке, убегающей сквозь камыш к звездолету. Который, возможно, оброс мясом и заработал, напитавшись живой землицы. Который может спасти от этой жизни, точнее, этого доживания посреди ничего, в топях с матками, мертвецами и сумасшедшим дедом.
Дед, точно подслушав последнюю мысль, снова забормотал, повышая постепенно голос:
– На костях насечечки, на плечах винтовочки, стухла дурь уставшая, взнуздан бледный коник, из-за леса темень высится, за порог злоба лютая просится, в горле горько от прожитой нежности, по задам бьет тоска беспонтовая...
– Дед, а зачем эти мантры? Ты же просто ходишь и дичь всякую несешь. Еще и по полу катаешься. Какой в этом тайный смысл?
– Никакого! – хохотнул дед. Они уже дошли до деревни, и можно было говорить в полный голос. – Вообще. Смысл – это что? Это то, к чему стремишься. Чем все твои чаяния закончатся, чем сердце успокоится. Вот жизнь всегда заканчивается смертью, а бытие – небытием. Такие дела. Значит, смысл – смерть. А если я этот смысл не принимаю, то цепляюсь за жизнь, за бессмысленную ветошь, за рваную тряпку надежды, за звездное небо, за моральный закон... За всю суету и бессмыслицу. За крышу сарая, за воду из колодца, за чистые чугунки. Ты вон сам точно так же делал – крышу стелил, когда Оля... того. Значит, ты за жизнь. За глупую мышиную возню с этой ёбаной дранкой, которая через десяток лет опять сгниет и провалится. Так-то, Савк. Ты той же породы, что и я.
* * *
В доме Сава кинулся к погребу, надеясь, что Оля застучит оттуда. Но погреб молчал. По запаху было не понять, тянет ли оттуда сырой землей и подгнившей картошкой или это уже начало разлагаться тело. Вспомнились слова про скальпель Бога – Сава знал, что такое скальпель, он таким картошку чистил.
Ночью Сава проснулся от того, что в его комнату вошел дед. Громко топая и сопя, он медленно ходил от стены к стене, от двери к кровати и молчал. Обеими руками дед сжимал новый топор – видать, вытащил из какой-то пустой хаты.
Луна освещала половину дедова лица, и оно казалось мертвым, только глаза, поблескивая, бешено вращались в орбитах. Вскоре дед перестал и сопеть. И шагать. Только стоял прямо перед Савой, прижимая топор к груди.
Сава боялся проронить хоть слово. Тысячи объяснений проносились в его голове: дед окончательно двинулся головой, дед просто его пугает, дед зачем-то (за вторым ведром?) пошел ночью в мясные топи, и теперь вместо него вернулся мертвец...
Шевельнуться было страшно. Тело задеревенело. Саве казалось, стоит дрогнуть хоть пальцем, и застывший дед раскроит ему череп так же ловко и легко, как до того бабке Евдокии. Сава слышал собственное дыхание и биение сердца, старался даже моргать пореже. И лежал, готовясь в любой момент сорваться с кровати, перекатиться, убежать...
Порезы, ссадины и синяки болели и чесались, заживая. Затекали ноги.
Оля все так же не стучала.
Так протянулась невыносимо долгая ночь. Лишь когда солнце встало и лучи рассвета проникли в окно, окрасив дедову морщинистую рожу теплым розовато-желтым цветом, Сава выдохнул спокойно: дед молча развернулся и ушел. За стенкой было слышно, как он забросил на печку топор и лег спать на свой топчан.
«Надо будет заночевать на печке. Без Оли не хочется, но... Так как-то безопаснее – ему там не размахнуться... – думал Сава. – А если ножик возьмет?! Куда я убегу?..»
Он провалился в тревожный сон, колкий и жаркий, как шерстяной свитер на голое тело. Проснулся в полдень, разбитый и вялый. Руки не поднимались, тело не шевелилось.
Дед велел приготовить пожрать – Сава неохотно выполнил его распоряжение. А потом дед снова его избил и высек.
Оля не стучала.
Дед достал ножницы и стал обрезать Саве волосы, а потом намылил редкие обрезки, оставшиеся на голове, и стал их обривать ножом: неаккуратно, криво, кусками, царапая голову. Сава чувствовал, как сползают на брови и виски капли крови, как хлещет струйка из взрезанного затылка по спине, и плакал молча. За каждый всхлип дед прорезал ему еще одну полоску на предплечье, давно уже гноящемся и потемневшем.
Сава почти разучился думать. Он сидел, глотая слезы, и пытался уйти от боли, спрятаться в себя, в воспоминания, в мысли об Оле.
Оля все так же не стучала.
Ее васильковые глаза сперва выцвели в памяти, затем рассыпались – остался серый пепел, осталась земля, остался ад из говна и мяса, остался дед, осталась боль, зверская-пьяная-милая боль, осталась брага и блевотина, осталась на все готовая бадья, осталось доесть все обратно, осталось небо, как всегда, бессердечное, осталась ночь, осталась боль, осталась боль, осталась боль...
Дед не произносил больше ни слова. Даже не сидел в яме и даже не катался по полу. Он только раз отпер погреб, пока Сава лежал связанный (чтобы за ним не сунулся), спустился туда с ножницами и вылез с прядью Олиных волос. Потом бросил в печь и сказал:
– Скоро, скоро. Сейчас мы ей канал откроем, чтобы душенька из ада вылезла, проскочила ветерком, вдохнула цветочковый дух в васильковые глазки, кровушку по жилам разогнала, разогнула ручки-ножки, чтоб вернулась Оля.
Больше дед ничего не сказал. Молча запер погреб, молча развязал Саву.
Сава тоже не издал ни звука. От него осталась только боль – она вытеснила все и освободила место для пустоты.
Дед велел Саве уйти спать. Тот добрел до кровати и осторожно улегся. Последних его сил хватило лишь, чтобы приподнять голову от плоской выцветшей подушки и прислушаться.
Оля не стучала.
* * *
Сава опять проснулся ночью. И не мог ни стонать, ни шевелиться. Ему казалось, не осталось больше в теле мест, которые не болели бы после истязаний.
Оказалось – осталось.
Дед наваливался сверху, сдергивая с Савы исподнее. Еще не до конца все осознавая, не вынырнув из сонной темени, Сава понял: место еще осталось.
Он пытался мыслить пустоту, пытался уйти в ничто, раствориться в землице, зажмурить глаза и не плакать, но боль вырывала его из внутреннего гроба. Заставляла жить, заставляла страдать. Заставляла сучить ногами и срывать горло криком.
«А Оля все не стучит, – думал Сава, снова кусая подушку и смаргивая слезы. – И не застучит».
* * *
Спустя час, когда послышался храп, Сава осторожно встал. Ковыляя осторожно, добрался до кухни, где на топчане у стола спал дед. На столе лежали ножницы, которыми он зачем-то днем ранее резал волосы, еще пытаясь убедить Саву, будто Олю можно вернуть.
Жидкие седые волосы раскинулись на подушке одуванчиковым пушком. Дед храпел, раскрыв рот, кадык его в серой щетине дергался в такт дыханию. Сава занес ножницы дрожащей рукой. На изрезанном предплечье выступила сукровица.
Казалось, дед сейчас перехватит руку и вонзит ножницы Саве в глаз. Было страшно. Лишь взмахнуть и пробить шею этой сумасшедшей твари... Но этот простой короткий взмах все никак не давался.
Страдания.
Страдания ради сестры.
Или ради пустоты?
Дед просто хотел воспитать преемника. Ведь он сам, может быть, прошел через эти пытки и потому сломался. Потому теперь себя так ведет, потому безумие съело его разум.
Или пустота, которая отгоняет смерть?
Нет. Дед просто свихнулся. Он убил Олю, чтобы Сава научился пустоте.
Пальцы сводило судорогой. Сава глубоко вдохнул. И ударил.
Еще раз. Еще.
Острие ножниц вспарывало шею деда. Дед дергался, открыв глаза, хрипя и кашляя, молотя по воздуху руками, – но сила утекла из них вместе с кровью. Или пустотой? Смерть одолела это старое сморщенное тело.
Перед Савой в ореоле красно-серебристого пуха лежал обычный мертвец. Очередной.
Пнув тело, Сава бросил ножницы и кинулся прочь из избы. Олю не вернуть – он не хотел даже открывать подвал. Был уверен, что найдет сестру уже отекшей и потемневшей, увидит ее скользкую кожу и вздувшийся живот – все как у других мертвецов, которых он видел в деревне за минувшие годы.
Он бежал.
Бежал от деда, от сестры, от бревен и грибов, от лаптей и закруток, от маток, от болотного мяса, от смерти и воскрешения, от жизни, от пустоты, от чернеющих Божьих гангрен, от отчаяния, от любви, от бессилия, от славных лучиков хладной луны, от всесильной землицы, от дранки, от ножиков, чугунков и рассветов...
Бежал, задыхаясь, по запретной тропинке, по нехоженой стезе, по границе болота, по дороге на небо, по кочкам из мяса, по праху эпох, по пеплу историй, по лужам и розовым камышам, по...
...воющим ямам.
Землю встряхнуло под ногой Савы, в уши ударил визг.
На полдороге к лесу посреди тропинки разверзлась зубастая воронка. Жадно чавкала багровая гортань на самом ее дне, поедая траву, землю, глину, ноги Савы, колени, бедра, живот, плечи, голову. Последний раз она чавкнула, когда в ней скрылась кровоточащая воспаленными порезами рука.
* * *
Саву давило, сжимало, крутило; ныли кости, горели порезы и ссадины, жгло порезы на голой голове. Он кричал, срывая глотку, хватал ртом удушливую тьму и снова пытался кричать, но из горла исходил только сиплый шепот.
Вспышка.
Голубой, васильковый свет.
Два глаза – яркие, как утреннее небо. Как надежда. Как жизнь.
Сава замер. Затхлая пенистая тьма сползала по его телу, откатилась от его ног, упряталась за груды трупов. Среди сплетенных серовато-желтых рук и ног, вздувшихся тел и провалившихся щек, поверх мертвячьей свалки, усеянной зубами, лежала Оля. Обнаженная, светлая. С острыми маленькими грудями, похожими на два кукиша.
– Ну как тебе здесь? – спросила Оля, всплеснув руками.
В мягком сумеречном свете, льющемся отовсюду сразу, блеснули тонкие золотистые волоски у нее под мышками.
Саву передернуло. Вокруг был ад. Зубы жевали тела, кровь брызгала и собиралась обратно в плоть, желтые острые резцы в земле и небе мололи мясо, меж них сочился желтый гной.
За горой мертвецов возвышалась другая, еще выше; за ней – еще выше. Тела подпирали небо, сквозь них струилась бордово-зеленая жижа, обтекая горы, собираясь в реки гноя и крови, подернутые маслянистой пленкой. Проплывали по рекам трупики птиц, под ногами шуршал крупный песок – приглядевшись, Сава понял, что это сваленные в единую массу дохлые мухи, они мелко хрупкали под подошвами, когда он переминался с ноги на ногу.
– Дед не врал? – спросил он вместо ответа. – Такая она – смерть?
– Да, – улыбнулась Оля, глядя сквозь него. – Он не врал и о том, что жизнь – это вовсе не отсутствие смерти.
– Как же это? Все, что не жизнь, то смерть.
– Нет. Смерть – это итог. Смысл. Чтобы такой ад возник, все это, – Оля царственно обвела рукой омерзительный пейзаж, – должно было умереть. Вот и выходит, что смерть можно познать лишь в сравнении с жизнью. Поэтому мы все мучаемся. Мы хотим вечности. А не ада из говна и мяса. А вечность – она холодная. Она пустая. Вот космос. Ты знаешь про космос?
– Ну, дед что-то рассказывал... Мол, звезды там, планеты... Но там жизни нет.
– И смерти тоже! – захохотала Оля. – Созвездия, кометы, туманности – красота неописуемая. Вот эта бы красота вечно существовала. В ней бы время не кончалось. А что жизни в ней нет – так это не смерть. Чтобы сказать, что планеты безжизненны, нужно знать, что такое жизнь. Есть такая птичка – малиновка. У нее в мозгу есть магнитный компас. Знаешь, что это?
– Ну, он на север указывал раньше. Когда, видимо, время еще шло.
– Да-да. И эта птичка всегда знала, где север. У нее чуйка. У тебя такой чуйки нет – ну, так ты же не страдаешь от этого. Так и с жизнью. Где ее не было никогда, там о ней и скорбеть некому. А где жизнь зародилась, там рано или поздно и шкафчик рухнет.
– Оля, я умер? – робко спросил Сава.
– Ты? Не думаю. Но главное – ты убил деда. Мы до него добраться не могли.
– Вы? Кто?
– Мертвые! – рявкнула Оля. – Мы, мертвые, помним о вас! Вы о нас забываете, а мы – нет! Все это время! Нас стало так много, что мы сломали время, дед тебе объяснял! Не осталось ничего, даже пирамиды рассыпались. И все когда-то жившие скопились здесь и помнят! В этом аду мы можем только вспоминать. Вот и я вспоминаю. Паучков этих на печке, луковую шелуху. Тебя.
Сава почувствовал, как вязнут ноги в зыбучей массе мух, как подступает к ноздрям запах гнили и почему-то застарелого пота. Мертвецы под Олей зашевелились. Сава пробормотал:
– Но мы тоже вас помним.
– Да. Какое-то время. У тех, кто ушел, остается одна надежда – что кому-то в том мире сердце согрели. А кому нечего вспоминать, тем и больнее. Намного. – Оля прикрыла глаза, свет стал тише. – Только в конце все равно пустота и мрак. Дети вспомнят. Внуки могилку приберут. А потом – чернота и гнильный ад. Никого не будет. И ничего.
Сава тряхнул ступнями, попытался вылезти, но увяз только сильнее – ворох мух затянул его по колено. В голове вспыхнуло запоздалое понимание:
– Дед мог тебя воскресить?
– Мог. Почти смог, как видишь.
– Но почему... Почему ты не хочешь...
– Потому что я мертвая! Мертвая! – кричала Оля, и глаза ее сверкали сухой зарницей. – Пожить еще, чтобы все равно умереть?! Чтобы увидеть, как скальпель Бога отсечет гангрену? Нет, не хочу. Поэтому я навернулась с печки. Как только поняла, что дед заставит нас женоваться и плодиться, чтобы продлить агонию мира...
– Так это... не дед тебя убил?! – ошарашенно выдохнул Сава, разгребая наползающую лавину птичьих трупиков, склизких и мягких.
Мертвые мухи засосали его по пояс, потек липкий ручеек жидкой гнили за шиворот.
– Дед меня нашел! – хихикнула Оля, мигнув глазами со змеиными щелями зрачков. – Он провалился в воющую яму, но она его выплюнула! Он слишком много мыслил пустоту – смерть не брала его! И в мясе выживающей земли зарождалась жизнь, пусть и повязанная на аде через свищ в реальности. Дед один знал, что в пастях ям зреют младенцы. Но больше не рисковал – забрал только меня. Правда, не думал, что я порождение двух миров: мертвых и живых. И я столько раз пыталась его убить, но мертвые над ним не властны. Я бы не пробила ему горло ножницами, он бы даже не проснулся. Я пыталась...
– Зачем?!
– Дед пустотой стирал реальность, набитую трупами. Он делал то же, что и небесный хирург, но не знал, что сам внутри носит свою смерть и что от нее невозможно сбежать. Она его все же догнала.
– Думаешь, он не знал?
– Вместо этого знания в его голове была пустота, – усмехнулась Оля. – Он же говорил, что сразу дедом родился?
– Да, но я подумал, он просто двинулся...
– Нет, Сав. Это как в легендах о том, что к матерям пророков приходят ангелы и вестники. Белые слоны с десятью бивнями и всякие другие... На деле-то это ретроспективная святость! Человек, мыслящий пустоту, может тоже смешать время в кашу и причину со следствием поменять местами. Сначала был человек обычный, а потом стал святым, и прошлое за ним перестроилось, словно все было предопределено. Вот и дед так – столько времени просидел в яме, что даже родился старым.
– И что вам дала его смерть?
– Покой. Теперь никто не сдерживает умирание. Все будет умирать быстрее, время сожмется еще больше, смерть сольется с жизнью и породит вечность. Ту самую пустоту. Настоящую. И нас не будет. Будет покой.
– То есть бесконечный ад из...
– Нет, дурачок мой славный. – Оля приблизилась, поцеловала Саву в губы, судорожно распахнутые в попытке вдохнуть поглубже – натекшая гниль сдавливала ему грудь. – Бесконечность – это когда нет конца. Вечность – когда нет и начала. То, что было до мира. Что будет после. Что есть всегда. Понимаешь? В древности, ах, если уместно так сказать в мире, где кончилось время, так вот, в древности люди думали, что небо – это купол. Они не представляли пространство без потолка. Потом открыли космос и бесконечность за его пределами. А пространство без пола придумать еще сложнее. Без точки отсчета, без центра Вселенной, без нулевых координат. Без времени. Совсем. Ты не сможешь это осознать. У тебя нет такого чувства. Его даже у птички малиновки нет.
– А как же мы? Мы с тобой?
– Нас не будет. Там я как жизнь – не будет меня и никогда не было, мы не лишимся друг друга; не будет потерь, как не будет и смерти.
– Оля... – прохрипел Сава, поднимая руки. Грязь и плесень сдавили шею, из горла вырывалось судорожное кваканье. – Послушай...
Он еще открывал рот, но не мог ничего сказать. Сухие трупики мушек налипли на губах, попали крошками в горло, но кашлять не удавалось – мешала давящая на кадык зловонная масса. Над ухом щелкали чьи-то зубы. На глазах Савы выступили слезы.
– Что?
Оля захлопала ресницами, точно солнце сверкнуло в перистых облачках. Сквозь смрад гниения и тлена пробились запахи луковой шелухи и сметаны. Жижа, сдавившая Савино горло, слегка схлынула. Он прокашлялся и просипел:
– Я знаю, как быстрее. Чтобы не больно. Чтобы покой. Прямо сейчас.
– И что же?
Сава криво улыбнулся. Слюна, пузырясь, стекла с уголка его губы. Он протянул руку, погладил Олю по щеке и забормотал:
– Пролететь в беспрестанном говне одиночества, застирать озорные простынки девичества, изойти белой кровью в угоду чудачеству, прикупить одеял у святого купечества, остыть грачом на прогалинке бежевой, стать врачом для усталых вредителей...
– Ты мой хороший! – улыбнулась Оля. – Дед же канал открыл... А ты изнутри нас решил выдавить?
Сава протянул руку и ухватился за возникшую из пустоты стену. И подтянулся, ныряя в жар и бормоча:
– Драться с убогими, плыть с оборванцами, счастья безрукому, грации нищему, становились прямее удары плетями, закусывай брагу чужими культями, квашеной блядью пузырилась совесть, шлюха-весна в позолоченной старости, рвется пизда обеспеченной юности...
Оля смеялась. А зубастая смерть, выдавливаясь пустотой из Савиных слов, хлынула в недавно открытую дырку между мирами.
* * *
Полыхнул огонь в печи. Будто дед, распаляя дрова, плеснул керосину.
Из топки показалась обожженная рука. Шипя обгорающей кожей, заскреблась по стенке, вцепилась в край.
Вспыхнуло снова – из печи выбросило обугленное тело Савы; волна огня прокатилась по избе, поджигая занавески и скатерти. Затрещало по стенам пламя.
В руке Сава сжимал локон Олиных волос, не тронутый жаром, целый и невредимый. Огонь взвился еще раз – сгусток василькового света пронесся по пылающей избе и юркнул в щель погребного люка. Спустя несколько мгновений люк затрясся от стука изнутри.
– Крадем своемыслие спутанной ярости... – шептали обгоревшие губы. – Хлебаем помои засратыми ложками...
Огонь дрогнул на миг, застыл, точно замороженный. И погас.
А из печного зева в избу хлынул мрак. Едкий, вихреватый, как дым от покрышек. Заполнил комнату, выдавил окна, потек наружу, превращаясь в зеленовато-бордовую реку. Он обтекал Саву, а Сава, обугленный и слепой, видел мрак. Беспросветным чутьем сродни компасу птички малиновки. Видел, как льются из маленькой печки на землю тьма и смерть. Как хрипят в загонах умирающие матки, как тухнет мясо на топях, вскипает река, рассыпается в ржавую пыль звездолет, гноем исходит проросшее в него мясо землицы, жухнет трава и гаснет небо.
Как бензин сливается из бака через шланг – стоит только потянуть, – так теперь и смерть прорывалась в мир живых, растворяя его, а давление возникшей пустоты перетягивало через печку все новые и новые массы мрака, и пустота росла и ширилась.
Сава видел, как мертвый Бог наворачивает мир в одноцветную кашу из мяса, земли, досок, гвоздей, неба, из грибов, стекла и сала, из оставленных жить, из порубленных тел, из загубленных душ...
Мертвый дед, зажав дырку в горле, с улыбкой тянул руку к Саве. Слышалось, как он сипит:
– Савк... Сав... ва... Саваоф...
Сава удивился: много лет дед не звал его полным именем.
И удивление смыло ледяной черной волной, густой, как деготь. Смыло все. Смыло мир, срезанный скальпелем Бога. Смыло землю, которая в этот миг испугалась покойников.
Небо съежилось и порвалось, как корка на ранке. Исчез Сава, исчезли угли и раны, исчезли «внутри» и «снаружи». Исчезли «тогда» и «теперь». Линия времени окончательно сплюснулась в точку.
Два мира, слепившись, пожирали друг друга, оставляя лишь пустоту. Последние крохи реальности пропадали в неизъяснимой химии, чернели и теряли плотность. Исчезло начало. Исчез конец. Вокруг осталась вечность.
Остался мрак.
Но не было больше смерти. И жизни не было. И боли не было.
Саваоф был в пустоте и был пустотой, которая всегда была и всегда будет. И вся история мира стала лишь слезой на реснице Бога, который парил в предвечной тьме, пока его ладони лизала вечность.
Хворь № 5. Максим Кабир. Пирсинг

– А тетя Анжела ему такая: досвидули, не для тебя, жлоба, мама цветочек растила. Мне макаронника найти как в душ сходить. К слову... – Анжела, успешная, эффектная, целеустремленная, грудь четвертого размера, привычка говорить о себе в третьем лице, взяла булькнувший сообщением мобильник и победоносно заулыбалась. – Лео!
– Что за Лео?
В тени новой подруги – познакомились месяц назад, продлевая визы, – Марина чувствовала себя серой мышкой. Неуверенная, дезориентированная в чужой стране, доска два соска и шнобель как корабельный киль. На такую ни один Лео не позарится.
– Ой, мать, кобель, короче. Но при бабле.
Анжела жестом попросила подождать и защебетала на итальянском, записывая голосовое. Марина прихлебнула вино, купленное по акции в Conad. Стыдно было признаться, но она завидовала Анжеле. Должность в американской компании, от кавалеров нет отбоя. Взять язык. Анжела порхала по Европе, то там осядет, то здесь, надоел Париж – рванула в Вечный город. С виду и не скажешь, что полиглотка, а ведь легко переключается с английского на французский, с французского – на итальянский. Когда успела выучить? Марина в Риме жила на полгода дольше, об нее онлайн-преподаватель все копья сломал. Старалась, корпела, но до сих пор не могла двух слов связать, диалог с кассиром – вот ее вершина. Здравствуйте, пакет не нужен, картой, пожалуйста. Grazie, ciao.
Итальянский Анжелы звучал идеально. Приунывшая Марина обвела взглядом съемную норку. Самоучитель на тумбочке, рабочая зона, кровать старой девы – зимой стукнет двадцать восемь! Марина стригла на дому, клиенты – сплошь СНГ, местных брать стеснялась. Как объясниться жестами, как понять, о чем говорить?
«Стараться больше, – поставила Марина мысленную галочку. – В лепешку расшибиться, но овладеть!»
Анжела отправила «кобелю» аудиозапись.
– «Укрощение строптивого», – прокомментировала. – Ремейк.
– Ты так круто шпаришь! – восхитилась Марина. – Природный талант!
– Да какой талант! – рассмеялась Анжела. Меж жемчужными зубами блеснула бусинка пирсинга. – Тетя Анжела в школе по инглишу на тройках ездила. Ни в зуб ногой. А как понадобилось, приспичило – вуаля. И ты научишься!
Марина поболтала в надтреснутой чашке вино.
– Я все перепробовала. Уроки три раза в неделю, разговорный клуб, фильмы с субтитрами, музыка, стендап на итальянском. Ни хе-ра. Перед тобой официальная бездарь.
Анжела улыбалась, скептически вскинув брови, но глаза внимательно, оценивающе сканировали подругу.
– Налей еще. – Подала Марине чашку.
– Это запросто.
Забулькало вино.
– Про Ронове слышала, мать?
– Это ресторан такой?
– Это... – Анжела замялась. – Короче, чтоб язык выучить. Какой угодно.
– А, курсы? Методика?
– Тетя Анжела тебе ссылку пришлет. – Увильнула. – Давай за нас, красивых и независимых.
– Ура!
Анжела удалилась в десять. Марина открыла облупившиеся деревянные ставни, впуская в квартиру ноябрьскую прохладу. Включила радио и прибралась под приторную попсу, выхватывая по слову из куплетов. От вина немного кружилась голова, вместо расслабления пришла злость на себя. Чем она хуже подруги? Неужели глупее, ленивее, не хватает мотивации?
Она порылась в памяти. Реноме? Нет, кажется, Ронове. Марина воспользовалась поисковиком. Гугл выдал картинки с рогатым чудищем и статьи об адском маркизе из средневековой демонологии. Точно не то, что ей надо. Верно, перепутала буквы. Нужно переспросить Анжелу.
– Ciao, sono Marina[3]. – Она намыливалась, балансируя на скользкой плитке в разваливающейся душевой кабинке. – Com’è il tuo cibo?[4] È tempo di... – Забыла, как по-итальянски «познакомиться», обругала себя: вчера же повторяла. Первый или второй урок! Позорище!
Марина обмоталась полотенцем, выбежала в пахнущую римской осенью комнату и закрыла ставни. Плюхнулась на кровать, заглянула в мессенджер. Анжела прислала ссылку и подписала: «Не смейся. Попробуй». Марина ткнула пальцем в дисплей, и на экране мобильника рывками загрузилась страница допотопного сайта. От интерфейса веяло ностальгией. Сайт явно возник на заре рунета. В его шапке проворачивалась вокруг собственной оси, да еще и искрилась аляповатая и примитивная 3D-модель совы. У совы почему-то были длинные, точно у жирафа, ноги. Под ними располагался текст, желтые строчки на зеленом фоне, нарочито нечитабельная комбинация. Марина напрягла зрение.
«Нить Ронове. Ритуал, с помощью которого вы заговорите на любом иностранном языке. Мечтаете выучить английский? Китайский? Латынь? Нить Ронове сделает из вас полилингвиста!»
«Ритуал?» – хмыкнула Марина. Похоже, Анжела просто прикололась. Освоить иностранный по мановению волшебной палочки? Было бы здорово.
Марина пролистала страницу вниз, к комментариям. Самый свежий датировался 2008-м. «В школе учил немецкий, эмигрировал в Штаты. Ни бэ, ни мэ, на пальцах общался с людьми. Провел ритуал и через полгода говорю на любые темы без акцента. Хвала Ронове».
«Верно, они все прикалываются». Марина вернулась к тексту.
«Ученые мужи Средневековья использовали толстую нить, продетую в язык, отсюда и название ритуала. Сегодня нить заменяется на обыкновенный пирсинг: модно, дерзко, сексуально!»
Марина прочла текст дважды.
«Зажгите свечи...»
«Принесите в жертву СЛОВО».
«Смотрите только в зеркало и не оглядывайтесь».
Все ясно, пранк. Марина закрыла браузер и отправила Анжеле смеющуюся рожицу. Лежала, рассматривая потолок в пятнах, думая, что не прочь действительно сделать пирсинг. Перекрасить волосы. Увеличить грудь. Что-то поменять.
«Но это работает», – написала Анжела.
«Ага, конечно».
Марина потянулась к настольной лампе и погасила свет.
«Ну что за дура, а?»
Удивляясь самой себе, Марина оглядела десяток свечей, установленных на умывальнике. Язычки пламени приплясывали. Зеркало отражало бледное, какое-то чужое лицо.
– Дура, – сказала Марина вслух. – Не занести бы инфекцию.
Она надела одноразовые перчатки и распечатала упаковку с профессиональной иглой для пирсинга. Иглу и сережку-банан из медицинской стали Марина купила в специализированном салоне на Виа Ди Вилла Рицотти. Пусть не научится итальянскому, зато будет прикольно смотреться. Уши она прокалывала, теперь усложнит задачу.
Горящие свечи создавали загадочную атмосферу. Куталась во тьму прикрытая дверь ванной позади Марины. Текст на странном сайте предупреждал: «Ни в коем случае не потеряйте ритуальный пирсинг! Он должен оставаться в вашей плоти, в крайнем случае – временно находиться в сумочке или в кармане. Если вы проглотите сережку или ее часть, придется на выходе замарать руки. Подумайте о последствиях! Ронове не терпит нарушения правил!»
«Видели бы меня сейчас клиенты...»
Марина не верила в магию, и тем абсурднее было ее нахождение в озаренной свечами ванной. Или все же в глубине души она допускала, что дурацкий обряд поможет выучить итальянский?
«Безумие! Полюбуйтесь человеком, настолько ленивым и настолько отчаявшимся!»
Марина сверилась с подробной инструкцией по пирсингу языка и вернулась к желто-зеленому сайту.
«Произнесите трижды...»
Марина вздохнула и посмотрела в глаза своему отражению.
– Войди в мои уста, Ронове. Войди в мои уста, Ронове. Войди в мои уста, Ронове.
Язычки пламени затрепетали, будто от сквозняка. По коже Марины пробежали мурашки. Вдруг она осознала, что это взаправду. Пусть осознание было мимолетным и тут же сменилось скепсисом современной женщины, оно не покинуло Марину насовсем, лишь спряталось поглубже, как червь в недра плода или мертвяка. Прямоугольное зеркало напоминало потускневшую картину, на которой мастер былых эпох изобразил молодую ведьму. Марина повела плечами и заглянула в телефон.
«Жертва. Не бойтесь, вам не понадобится никого убивать. Выберите слово, которое вы отдадите Ронове. Чем больше жертва, тем быстрее подействует ритуал, тем больше языков получится выучить. Чем чаще слово используется в повседневной речи, тем больше жертва. Примеры: „трансгрессия“ – слабая жертва. „Дом“ – сильная жертва».
Марина взяла с умывальника фломастер и листок. На миг задумалась: повелась бы она на эту чушь, если бы жертвой было что-то живое? Ягненок. Где бы она взяла ягненка? Сгубила бы невинное существо ради совершенствования? Марина надеялась, что нет.
Воск капал на керамическую поверхность. Марина повертела в пальцах красный фломастер и вывела на бумаге семь букв. Щелкнула зажигалкой. Записка запылала, скручиваясь, и осыпалась в умывальник пеплом. Запах дыма наполнил ванную.
Оставалось самое сложное. Слишком мало света, слишком волнующе. Марина прополоскала рот раствором перекиси водорода. Вооружилась иглой-катетером и показала отражению язык. Высунула его как можно дальше. Ладони вспотели.
«Это просто пирсинг», – подумала Марина. Приложила кончик иглы к продольной борозде, зажмурилась и надавила, пропихивая металл в мышечную ткань. Было больно, но не так ужасно, как она представляла. Марина посмотрела на себя в зеркало. Сморгнула слезы. За отворенными дверями ванной клубилась тьма. Но кто их отворил?
«Конечно, Ронове. Или сквозняк, третьего не дано».
Марина собиралась обернуться, но вспомнила инструкции. Игла пронзала язык пыточным устройством, не позволяя закрыть рот. В коридоре скрипнули, распрямляясь, половицы. Марина выудила серьгу из ванночки с антисептиком и ввела штырек в трубку катетера. Игла покинула ее плоть. Непослушными пальцами Марина накрутила на штырь бусинку, сплюнула кровь и подвигала затвердевшим языком.
Следующие пару дней, пока не спадет отек, придется питаться йогуртами и жидкой кашей.
Глядя на свое мертвенно-бледное отражение, Марина произнесла:
– Posso parlare italiano[5]. Posso parlare... Черт... – Сглотнула слюну и перекись. – Идиотка, – пробормотала она и задула свечи.
Ночью ей приснился эротический кошмар, иначе не назвать. Словно она занимается сексом с кем-то черным, холодным и липким. Любовник ритмично двигался на Марине, погрузив ледяной язык в ее кровоточащий рот. Марина мычала от боли и пыталась прервать истязающий французский поцелуй, сказать партнеру про свежий пирсинг, но ее собственный язык разбух и не повиновался, а любовник был тяжел, как надгробная плита.
«Войди в мои уста, Ронове».
Наутро привкус во рту был такой, будто Марина запивала пепел горькой спермой.
– Спасибо, внученька! – Пенсионерка похлопала Марину по плечу. – В этом районе – одни иностранцы, и дорогу спросить не у кого.
Старушка похромала к светофору. Шокированная Марина коснулась пальцами губ. Только что она объяснила пожилой итальянке, как добраться до почты, и ее приняли за соотечественницу.
– Mio Dio! Incredibile![6] – На экране ноутбука преподаватель взъерошил волосы. – Знаете, Марина... это... это такой момент для педагога... когда понимаешь, что не зря трудишься.
– То есть я сдала экзамен? – Марина напряглась.
– Сдали? На отлично!
Марина захлопала в ладоши. На глазах выступили слезы радости. Преподаватель все качал головой:
– За десять лет практики у меня не было ученицы лучше. Еще осенью я думал, что вы...
– Senza speranza[7], – подсказала Марина.
– Sì. Такой прорыв... ваш итальянский идеален.
– О боже, – Марина замахала рукой, – я сейчас разрыдаюсь!
– Я тоже! – засмеялся преподаватель. – Поделитесь секретом, умоляю! Как вам удалось...
– Я просто поставила цель.
Взгляд растрогавшейся Марины упал на межкомнатную дверь, и холод наполнил желудок, а давно заживший язык запекло. Стеклянная вставка в дверях отражала комнату, Марину у ноутбука и кого-то высокого, черного, кто сгорбился за ее левым плечом, будто шептал на ухо. Марина прикусила бусину пирсинга и резко развернулась. В комнате никого не было. Преломляющийся свет обманул зрение, вот и все.
Мутные воды Тибра омывали грязные, облюбованные бомжами плиты набережной. Марина и Анжела сидели на летней террасе, утоляя жажду холодным чаем, притворяясь, что им обеим не в тягость светская беседа, болтовня про эмигрантскую жизнь и мужиков. Прошло десять месяцев с тех пор, как Анжела прислала Марине ссылку. За это время они встречались дважды и, словно сговорившись, не поднимали мистических тем. Десять месяцев – для способного человека с базовым уровнем достаточно, чтобы овладеть языком. В конце концов, Марина не заговорила по-итальянски на следующий день после ритуала. Она прилежно училась. Смотрела кино с субтитрами. Посещала разговорный клуб. И постепенно... шаг за шагом...
Анжела улыбалась так, будто читала мысли бывшей подруги. Да, скорее всего, бывшей, и неясно, что развело их пути. Общая тайна, разъединившая вместо того, чтобы сблизить? Разность характеров? Или банально отсутствие времени. Марина обрастала знакомствами, ширилась клиентская база, друзья-итальянцы возили на море в Калабрию и считали своей... Да и у Анжелы жизнь кипела. Обе чувствовали, что, вопреки заезжим фразам («Мир тесен, Европа маленькая, прилетай в гости»), видятся в последний раз. Анжеле Рим надоел, она слушала в наушниках курс немецкого и готовилась к переезду в Берлин.
– Ну, короче, вот так, – подытожила Марина и постучала серьгой-бананом по зубной эмали.
Она не верила в чертовщину. Каждые пару часов, а иногда и чаще проверяла, крепко ли держится бусина в штанге пирсинга. Порой ее мучили кошмары, в которых серьга пропадала и Марина забывала итальянский.
– Тетя Анжела за тебя рада.
Повисла неловкая пауза. Марина посмотрела на часы:
– Ох, блин, у меня же клиент.
– Не задерживаю.
Марина поискала глазами официанта.
– Можно спросить? – подала голос Анжела.
– А?
– Что ты ему отдала?
– Кому? – У Марины закрутило в животе.
– Что ты ему отдала? – тихо повторила Анжела.
Марина с облегчением подумала, что приятельница скоро свалит в Германию. Она собиралась отшутиться, но взгляд Анжелы прожигал насквозь. Марина потеребила рукав.
– Это.
– Кофту? Предплечье? Погоди... Ткань?
– Цвет, – сказала Марина сипло.
– Красный. – Анжела сыто улыбнулась. Подмывало вылить ей в лицо остатки чая. – Хорошая жертва.
– А ты? – спросила Марина, не уверенная, что хочет знать.
– Тетя Анжела не скупилась.
– Ох, черт... – выдохнула Марина, поняв, почему Анжела говорит о себе в третьем лице. Слово «я», несомненно, хорошая жертва.
По проезжей части с ревом пронесся мотоцикл. Марина вздрогнула. Посмотрела в глаза фальшиво улыбающейся Анжеле и задала вопрос, давно ее терзавший:
– Если ритуал работает, почему мир не знает об этом?
– Ты видела сайт? – Губы Анжелы скривились в саркастической ухмылке. – Кто поверит тому, что там написано?
Полутемный, без единого деревца проулок пах кошачьей мочой. Мрачные здания нависали монолитами над Мариной: уродливые инсулы с вздувшимися венами труб и опухолями кондиционеров. Здесь, неподалеку от прекрасного фонтана Треви, не было ни души. Каблуки Марины цокали о брусчатку. Она спешила мимо свалки картонных коробок, припаркованных скутеров и дверей, испещренных граффити и залепленных объявлениями. Истерично мигала вывеска над запертым мини-маркетом. Ее цвет...
Марина остановилась и произнесла это слово. Собиралась произнести. Но вместо прилагательного – на русском, на итальянском – изо рта хлынул шум, который не способны произвести голосовые связки человека. Выкрученный на максимум звук сыплющегося песка, телевизионных помех, воющего в кронах ветра и ломаемых костей.
Марина закрыла рот, щелкнув зубами. Волоски встали дыбом на шее и предплечьях. Она лопатками, позвоночником, загривком ощутила чей-то взгляд и обернулась. В конце переулка, где сумерки были гуще, вырисовывалась высокая черная фигура; ее голова казалась сгнившей луковицей, от которой жаркий ветер отрывал шелуху. У Марины сперло дыхание. В этот миг включились, прогоняя морок, фонари, и неправдоподобный силуэт сгинул или забился в щели старого Рима, который и сам был окаменевшим и окостеневшим мороком. Марина поспешила домой.
– Ты говоришь по-итальянски лучше, чем итальянцы! Никакого акцента и потрясающий словарный запас. Как долго ты его учила?
– С детства, – соврала Марина.
Франко, плечистый, кудрявый, загорелый, деликатно взял ее под локоть, чтобы перевести через дорогу. Лавина туристов перла в сторону Пантеона.
Марина ела мороженое из рожка и чувствовала себя превосходно. За целую жизнь у нее не было столько свиданий, сколько за последние полгода. Никаких выходцев из союзных республик, исключительно итальянцы. Среди них фотограф Франко получал от Марины высший балл. Галантный, симпатичный, холостой, при деньгах. И целуется замечательно. Пришло время узнать, каков он в постели.
Марина лизнула сливочное мороженое. Отвинтившаяся бусина пирсинга покатилась к десне. Марина запаниковала, врезалась в Франко, выронила вафельный рожок.
– Что случилось, милая?
Марина замычала нечленораздельно, отвернулась и выплюнула на ладонь серьгу-банан и отпавший шарик. Выдохнула облегченно – не проглотила.
– Все хорошо...
Не хотелось совать в рот грязные пальцы и вставлять серьгу обратно в язык. Сделает это дома, правила позволяют. Марина бережно соединила бусину со штангой и спрятала пирсинг в кошелек.
– О чем мы болтали?
– О твоих языковых талантах.
– Языковые таланты... – Марина улыбнулась. – Давай прокатимся.
Они взялись за руки и запрыгнули в переполненный автобус. Марина положила голову на грудь Франко, обняла его за талию. Автобус увязал в пробках и полз мимо древних статуй, разрушенных акведуков и роскошных дворцов. Избыточная красота Рима пьянила. Пассажиры, протискиваясь к дверям, толкали Марину. Чернокожего юношу, пахнущего арбузом, прижало к ее спине. Автобус причалил к остановке, юношу унесло человеческим потоком. Спустя минут пять Франко что-то спросил, но Марина не поняла ни слова.
Он повторил, гладя ее по волосам. Бессмысленный набор из слогов, тарабарщина.
Марина подняла глаза. Сердце пропустило удар. Губы Франко шевелились, он вопросительно смотрел на побледневшую Марину.
Она открыла рот, чтобы сказать «нет». Горлом хлынул оглушительный шум, словно у Марины в утробе разыгралось торнадо. Словно там склеп, и заплесневелые пальцы неустанно перебирают похищенные из могил сокровища. Франко отпрянул. Пассажиры стали оглядываться и отступать от источника нечеловеческого воя, смешанного с шорохом и треском. Марина прикусила язык – язык без пирсинга – и впилась пальцами в сумочку того цвета, который она принесла в жертву Ронове. Сумочка оказалась открыта, а кошелек пропал.
Франко что-то спрашивал, спрашивал, спрашивал. Чужой язык ввинчивался в уши дрелью, причиняя головную боль. Автобус остановился, отворилась дверь. Марина вылетела из салона и побежала по тротуару, с ужасом глядя на вывески и не представляя, как читаются эти иероглифы. А достав мобильник, она разрыдалась, ибо все входящие и все исходящие сообщения были написаны на неизвестном ей языке литерами незнакомого алфавита.
Дотемна Марина рылась в урнах и ползала на четвереньках в закоулках близ остановки, на которой вышел карманник. Тщетно надеялась, что он забрал евро и выкинул кошелек вместе с пирсингом. У нее не было ни денег, ни слов, чтобы купить новую сережку, но дома лежали игла и нитки. Она опять проведет ритуал и вернет себе голос.
Пугаясь людей, из чьих ртов вытекала комковатая бессмыслица, мысленно считая станции метро, Марина добралась до площади Болонья и понеслась по Виале делле Провинце. Свернула в продолговатый пустынный двор, образованный тремя высотками светло-коричневого цвета. Здание в глубине поуже, боковые – отвесные скалы в царапинах и выбоинах. Деревья шелестели кронами. Марина подбежала к четырехугольной колонне из толстого стекла и стали, внутри которой был вынесенный за пределы высотки лифт. Колонна соединялась с домом мостками на уровне каждого из этажей.
Марина выхватила связку ключей. Руки не повиновались, ключ скребся о металл. Наконец удалось вставить его в скважину и разблокировать лифт. Дверцы разъехались, Марина ввалилась в кабину, обливаясь холодным потом. Ткнула пальцем в кнопку восьмого этажа и уставилась на свое отражение. В тусклом свете желтоватой лампы она напомнила себе мумию, забальзамированного монаха-капуцина, извлеченного из римских катакомб на потеху толпе.
Кабину тряхнуло. Панический галоп мыслей обратился в ослепительный взрыв внутри черепной коробки. Мысли распались, лишились связности, образы просыпались песком.
Больше не могла
красное
Думать
Не
Знала на каком
in che lingua
mi chiamo
Ронове
Мой язык
Мой
красный язык
Свист и клекот исторг распахнувшийся bocca обезумевшие от страха occhi сместились по поверхности грязного specchio дабы узреть diavolo incarnato черное волокнистое жмущееся к ее виску лоснящееся ластящееся голодное
Марина повернула крича и немыслимый поместил ледяной свой в ее обессловленный и забрал с корнем язык а раз больше не было языка лифт пустой и красный взбирался вверх без персонажей просто лифт в Риме где ночью много пустых лифтов.
Тварь № 9. Мирон Высота. Балаган, или Суждения о драматургии в Синайской пустыне

Вся эта страсть к изображению ужасов —
от недостатка простой, ясной веры в сердце.
Зачем вглядываться в эти бездны,
когда есть нравственный закон внутри.
Кто-то из великих
1
Солнце здесь напоминает большую и растаявшую шоколадную конфету. Так подумалось Софи. Растеклось дрожащим маревом по небу. Размазалось. В глазах темнеет, и некуда от него деться, от этого клятого солнца.
И все вокруг было как растаявшая конфета – липким и загорелым до черноты.
Стон сам собой вырвался у Софи из груди. Да такой стон, что жалко терять его вот так просто.
Кружили голову сладкие ароматы – острых пряностей, маслянистых благовоний, солдатского пота, гнилой рыбы, перезрелых фруктов, вонючего южного моря. Тягучие такие ароматы – они слоями лежали в жирном и влажном воздухе.
Да и сама Софи мигом стала вся как растаявшая конфета. Которую к тому же поваляли в пыли. Раздавили. Умаялась она от жары и качки, обессилела напрочь.
Вдруг закричали в самое ухо, и разобрала она только стремительное «Vite!».
А дальше как прорвало мешок с зерном: посыпалась многоголосица, покатилась по рядам, разбрасывая едва различимые французские и английские слова и совсем непонятные – клокочущие и певучие.
– Фу-у-ух! – ответила Софи и села на огромный батальонный барабан, оставленный на пристани без присмотра. Получилось это «фу-у-ух» у нее совсем по-русски, как у взопревшей купчихи, умаявшейся перед самоваром в самый жаркий летний день.
В Софи корпулентности купеческой, конечно же, нет, сложением она самая что ни на есть petit, да и где та Россия теперь? Мелькнула, привиделась посередь александрийского морока, но жарко, жарко же невыносимо – вон ленты в волосах все мокрые, кудряшки как мочало, а спина чешется. Как у кошки – одно место. Невыносимо. Фу-у-ух!
Розовая вода лениво пенилась у причалов. Паруса, паруса. Чайки, чайки. На излете бухты застыл, скособочившись, шлюп – республиканский триколор слабо колыхался на ветерке. Хорошо хоть, доплыли, прорвались – вдоль побережья шастала британская эскадра. Злые бриты не упустили бы случая пустить шлюп под вражеским флагом ко дну и не посмотрели бы, что он набит гражданскими.
Мимо Софи пробежал, скрипя тележным колесом и звонко топая пятками, черный юноша. А следом еще один – смуглый, тощий, мышцы красиво лоснятся от пота. Оба по пояс голые. Рот до ушей. Белки глаз сияют. Чернокожий так при виде Софи и вовсе вывалил розовый язык. Как собака.
Софи отреагировала новым непроизвольным стоном. «А-а-ах!» С такими, кстати, у нее никогда не было. Интересно, каково оно?
Да и вообще, у нее за время четырехнедельного путешествия на корабле и случилось-то всего два раза.
Значит, кирасирский офицер – это раз. Напористый и огромный, как бык. Смешные усы, грудь колесом, рачьи ручищи. Выносливый. Из-под него Софи выбиралась чуть живая, даже проверяла, целы ли ребра. Он сошел в Неаполе.
Еще был фокусник-итальяшка. Этот как раз погрузился в Неаполе. Со всего итальянского околотка стекались на зов генерала Буонапарте артисты и прочие лицедеи. Застрявшую в Египте армию развлекать. А то с ума сойдет.
Фокусник странным образом исчез. Что и хорошо. Быстро надоел. Скучный.
Вот и всех любовных приключений. Пьер не в счет, потому что с ним у нее уже было и раньше.
– Вы не шлюха, Софи, – говорила ей Наталья Андреевна. – Шлюха хотя бы берет за это деньги. Вы просто блядь.
Не блядство это, а чистой слезы любопытство. Вот что сама Софи думала. Да и положено ей кружить головы, томить сердца. Сдаваться на милость страстям. Иначе потеряешь тонус, а ведь очень сложно перевоплощаться каждый раз. Да что же жарко-то так?!
– Жаришка! – Случившийся рядом Доронин резво обмахивался широкополой шляпой.
Потом достал огромный, размером, наверное, с площадь платок и промокнул взопревшую лысину. Лысина у него была красная, вздувшаяся, как прыщ.
Доронин продолжил:
– Сущий ад! И как, Софья Яковлевна, в такую-то духотищу играть прикажете? Помилуйте. Да и грим, стало быть, потекет. От этой жары у меня чирьи, извиняюсь, по спине пошли, и ниже даже.
– Ой, Доронин, перестаньте ныть!
Внимание Софи привлек гренадер, низенький, но широкоплечий, грудь бочонком. Обожженное солнцем лицо, густые усы. В руке мушкет с примкнутым к нему тусклым, побитым ржавчиной штыком. Да и сам гренадер был изрядно помят: рукав порван, синий мундир засален, весь в мелкую дырочку. Гренадер попыхтел рядом, как бы намекая, что барабан, занятый Софи, – это его место, а попыхтев, уперся спиной в какой-то столб и, кажется, заснул, выставив вперед усищи. Из-под шапки тоненькими ручейками струился пот.
– Да и какой у вас грим? Чему там у вас течь?
– А как же?! А Ланселот?!
Гренадер, не открывая глаз, пошевелил усами, как таракан на кухне, осел по столбу еще ниже, а упертый в землю прикладом мушкет наклонился вперед. Штык уныло поблескивал в проходе.
– Ваш Ланселот – вселенский кошмар! Сами же знаете. Его только купчикам показывать. Где-нибудь под Саратовом.
Доронин злобно воззрился на Софи:
– Да вы!..
Тут его пихнул, пробегая мимо, очередной черно-лоснящийся юноша.
Доронин хотел было возмутиться. Он даже позу принял специальную, уперев руки с зажатыми в них шляпой и платком в бока, а нос его как будто поехал вверх, обнажая верхние резцы – крупные, как у бобра.
– Милейший...
Доронин французским владел плохо, а слова пьес заучивал на слух. Поэтому со всеми говорил на русском. Всегда.
Еще один смуглый юноша влетел в доронинскую спину головой.
Раздался шмяк, вздох, вскрик – Доронин всплеснул руками, сделал два быстрых шага вперед и напоролся на отставленный гренадерский штык.
Софи это показалось почему-то смешным. Она прыснула в кулак.
Штык проткнул Доронина насквозь и торчал теперь из спины, как колокольня в чистом поле. На светлом сюртуке быстро расплывалось пятно.
– Какой-то вы дурачок неуклюжий! – снова рассмеялась Софи.
Где-то внутри в ней разрасталось холодное понимание: случилось что-то непоправимое, ужасное.
Но жара. Жара все сожрала. Было лень даже переживать.
2
Пьер, он же Петенька, он же Петр Николаевич Зарецкий, пребывал в меланхолическом расположении духа. И все потому, что пульпит. Еще потому, что жара. Да и с жарой он бы свыкся, вот только все здесь совершенно не так, как он представлял себе из Парижа. Пуще того, сама жизнь складывалась совсем не так, как он рисовал себе ее еще в России десять лет тому назад.
Проклятый зуб ударил по нервам, в глазах у Пьера сначала потемнело, а потом пошли скакать чертики. И в этом совершеннейшем помутнении он плеснул себе полный стакан итальянского вермута, жутко воняющего разнотравьем, прополоскал рот, стараясь, чтобы в эпицентр попал страдающий зуб, и, не удержавшись, проглотил. Вермут пылающим ядром долетел до желудка, взорвался там, и по комнате поплыл аромат полыни. Пляшущие чертики так никуда и не делись.
Пьер поворошил мусор на столе, ища, чем бы закусить – да хоть сморщенным яблоком.
В остатках еды на столе закопошился таракан – блестящий, размером с большой палец, такого и убить-то страшно. Вилкой его ткнуть, вот что. Таракан, таракан, таракашечка!
Пьер отбросил вилку и снова плеснул себе вермута. Запьешь тут. Театральная труппа, заботливо и по крупицам собранная еще на родине, расползалась, как вот те же тараканы.
Кто-то разбежался по пути, а иные уже в Париже.
Париж бурлил Революцией, будоражил, пузырился кровью. Театр выплеснулся на улицы. Театр ворвался в стены государственных зданий. Все вокруг стало театром.
Особый ярмарочный дух пантомимы вдруг закружил в воздухе. От этого театра пахло потом и кровью, шлюхами и кислым вином – отринув прошлое, театр честно был здесь и сейчас, он не стеснялся и не робел. Каждый актер в кармане хранил нож, а декорацией стал весь город.
Ветер перемен сбивал с ног – устоять было нельзя. Так их всех и осталось-то в строю – он сам да Софи, которую он выкупил почти девочкой из одного крепостного театрика. А остальные – пф-фють! Наталья Андреевна, дама основательная и крепкая, в первый же день по прибытии в Александрию слегла с расстройством кишечника. Исходила кровью. Про Доронина, насаженного на штык, что фазан на вертел, даже вспоминать не хочется. Впрочем, его и не любил никто. Есть еще Прошка, но с него какой спрос – малолетка. Еще и немой.
Зуб вновь напомнил о себе, да так, что Пьер взвыл от боли. Стукнул каблуками, схватил что-то со стола и сжал в кулак – хрустнуло, брызнуло, по запястью потек желтоватый тягучий сок, уползая медленно за манжету. Таракашечка!
Пьер брезгливо отер ладонь о столешницу, о самый край. Глотнул вермута прямо из бутылки – вкус полыни шибанул в нос, в мозгах снова полыхнуло, и Пьер, уже совсем ничего не соображая, как был, без сюртука, выбежал и бросился в жаркий котел улочек – искать зубодера.
Он метался по Каиру, что осенний лист. Спрашивал, узнавал, вчитывался в вывески. Прихлебывал вермут из бутылки. В голове шумело. Боль острым штыком ковыряла внутри.
Шальные ноги вынесли Пьера на широкую площадку. Вокруг толпилась публика, и по особой скученности и возбужденным возгласам можно было понять, что привлекло их внимание одно из двух – казнь или представление. Смерть или театр.
Солдаты, солдаты кругом в синих мундирах. То тут, то там мелькали расшитые доломаны и плюмажи кавалеристов, строгие белые и черные одежды местных и еще разноцветье той специфической публики, что сопровождает солдат в походах. Много тут было народу. Зрители дышали страстью.
Пьер ввинтился в самую гущу, стал протискиваться, упал, но пополз дальше на карачках, тыкаясь головой под коленки. Ему отдавили пальцы, кто-то обидно стукнул по голове кулаком, но он все полз и вырвался, наконец, в центр круга.
Тут стоял вертикально ящик – гроб, ярмарочный балаган, грубо и небрежно укрытый тканью. Сверху табличка с кривой надписью на французском: «Лоран Мурге с куклой Гиньоль. Порошки, зубы и представления».
– Зубы! – простонал Пьер.
Кто-то пребольно пнул его по заду, и публика взорвалась смехом. Но смеялись не над ним. Из балагана вела хрипатым голосом разговор с окружающими кукла. Гипертрофированные ручищи и голова. Глазища, нос что флюгер.
– Хе-хе-хей! – закричала кукла. – Сейчас мы тебе все зубы-то повыдергаем! А ну!
Пьер схватился за рот обеими руками.
Кукла склонилась над другой куклой, которая почти Пьеру была не видна и изображала лежащего человека. Ее деревянная ладонь тряслась во все стороны, что обозначало, вероятно, страх.
Послышались отчетливо скрип, стоны, крики «ой-е-ей».
– Ага, не идет клещами! – заорала первая кукла. – Ну, сейчас я тебе задам!
Кукла сунула руку в рот товарке, и во все стороны полетели зубы. Один долетел до Пьера, и он с ужасом отметил, что зуб-то настоящий, человечий, да еще и вымазан свежей кровью.
– Хо-хо-хо! – продолжала кричать кукла. – Все зубья тебе повыдергиваю!
Публика была в восторге.
– Вместе с головой давай, рви вместе с башкой! – кричали.
– С башкой?! – всплеснула кукла огромными ладонями. – А что? Нет башки – нет зубов. А ну!
Кукла уцепилась руками за голову лежащей, поднатужилась, повертела и вдруг оторвала голову. На ткань плеснула кровь. Публика взревела. А довольная кукла выставила вперед деревянную головку – на той схематично, но весьма талантливо была нарисована грустная рожа с перемазанным красной краской ртом. Мелькнула маленькая портьера, скрывая куклу с глаз, и из-за ящика вышел гладко бритый коренастый мужчина. Поверх рубахи наброшен кожаный фартук, рукава закатаны и обнажают мощные длинные руки с ладонями-лопатами под стать кукольным.
Народ щедро сыпал монеты в протянутый мешок.
Вскоре почти все разошлись, кроме кучки мальчишек, которые что-то галдели непонятное, и пары зевак. И Пьер остался, все еще сидя на земле и держась за щеку, рядом – допитая бутылка из-под вермута. Мужчина воззрился на него сверху – монументальный, на обнаженных руках черные волосы, шрамы и синяки.
– Зуб? – спросил он Пьера.
Голос его был глубок, сочен и ни в какое сравнение не шел с карканьем куклы.
Пьер вспомнил летящие во все стороны зубья, ему поплохело, и он бухнулся затылком о землю.
3
Город пылал ненавистью.
Он распухал, питаясь смрадом гнилых госпиталей, общих могил, экскрементов, перезревших фруктов. По улочкам струился сладковатый запах разложения.
Чума все отчетливее читалась в заострившихся лицах и слезящихся глазах, и даже в облаке пыли на горизонте мерещилась смерть. И пусть болезнь пока пряталась все больше в тени, в складках пропотевшей одежды, под накидками женщин, но крысы, ее гонцы, лоснящиеся черным мехом, уже не стесняясь, грызли полуистлевший труп лошади на улице.
Прошка чувствовал, что попал в сказку. Все вокруг было интересно, аж до дрожи, – он ходил опьяненный и счастливый. Вокруг него жил чудной, яркий, так сладко пахнущий мир.
Его главным развлечением стали казни и театр.
Казнили здесь помногу. Даже больше, чем в Париже.
Местные отвечали внезапным террором. Вот болтается на веревке гусарский офицер – кишки из распоротого живота висят до самой земли.
Вот привезли мешки, открыли их, и покатились по площади головы гренадеров. Все головы как на подбор – круглые, словно репа, и усатые.
Жену земельного чиновника забили палками на узкой улочке, почти на виду у всех – муж опознал ее по медальону.
А театр, театр играл разнообразием. Экзотика и высокая оплата приманили фокусников, жонглеров, куплетистов и даже комедиантов из «Комеди Франсез». Ярмарочные таланты и короли подмостков со всей Франции, Голландии, Италии.
Прошке театр нравился. Мамка, крепкая рязанская крестьянка, обстирывала театральную труппу, да и вообще вела хозяйство, став в итоге кем-то вроде экономки при Петре Николаиче, а потом вдруг сгорела в аду лихоманки. Но Петр Николаич сироту не бросил. К делу приладил. Считай, весь быт теперь на Прошке. Он все умеет – одежду зашить, каблук приделать, кашу или щи приготовить, декорации колотить. Только к театральному делу оказался неспособен. Потому как нем с рождения. Слышит хорошо, даже заковыристые хранцузские слова разумеет, но изъясняться не может – одно мычание. А как Прошка в Париже увидал на рынке пантомиму – аж встрепенулся. И без языка можно театр делать! За рукав Петра Николаича хвать! А тот ему: «Отцепись, Прошка». Так что не получается пока с театром.
С казнями как-то лучше. Очень уж увлекательно смотреть. Что-то в этом есть ненастоящее – истинно представление! Не может же так быть: человек – вот он есть, Божье творение, ходит, ест, спит, другое всякое, а потом – бух-бах-вжик, и нету его. Одна оболочка, как театральный костюм брошенная. Подбирай, переодевайся. Вот бы так научиться натягивать на себя чужую личину.
Прошка, пока улочками пыльными брел, даже размечтался. Перво дело мастера Петра Николаича бы шкурку натянуть. Важным таким пройтись, и все к тебе прислушиваются, все перед тобой на цырлах бегают. Особенно Софи. Та не только бегает, все в койку норовит. Маленькая, глазастая, угловатая, а столько огня в ней. Видал Прошка всяких дам, и голыми видал, грудастых и жопастых, да вот только от Софи у него все трепетало. Жаль, Прошке ничего не перепадет – сиди в углу, слюну пуская. А вот если бы...
Впереди орали и толпились.
Прошка протолкнулся сквозь потные тела. Он юркий, умело пролез. Ишь ты – опять мамлюки кого-то прирезали. Зубы скалятся, а на белом лице кровь загустела, пылью напиталась, черной стала. Бабу зарезали. Кажись, видал ее Прошка раньше. Много этой шелупони по кабакам солдатским вьется.
Присел Прошка на корточки, взял в руки прядь желтых волос, пустил между пальцами.
Какой-то солдат замахнулся на него прикладом. Прошка резво нырнул обратно в толпу, а вынырнул – ищи его. Прядка только в руке осталась. В карман спрятал.
А на другой улочке – два жонглера. Рожи белилами извозюканы. На этих Прошка навидался уже, дальше пошел, локон на палец наматывает. Тут маркитантки собачатся – тоже интересно. Остановился послушать, а его из переулка за плечо – цап!
«Мамлюки!» – первая мысль. Прошка замычал, у нехристей, кто-то ему сказал, не принято убогих обижать. Обернулся, обмер. Прямо перед ним стоял диявол в собственном обличии. Черный, рогатый, во рту угли полыхают. Пальцами так сжал, что не вырвешься, а через пальцы холод до самого живота пробирает, а на самих пальцах когти.
– О-хо-хо-хо-хо! – захохотал диявол и сунул Прошке в руки картонную карточку.
А потом отпустил и смешно запрыгал по проулку – ноги во все стороны, сзади волосатый хвостик.
Прошка бегом к своим на квартиры. Это ж надо такого страху натерпеться! Чего только не привидится посередь зноя!
В ихних комнатах наткнулся сразу на нового члена труппы – Петр Николаич откуда-то притащил. Длинный, лысый, а грабки такие – только доски ломать. Месье Лоран. Ох и лютая у него куколка! Такое он с ней вытворяет! А говорит как? На разные голоса!
Прошка перед месье гыкал, руками махал, рожи корчил – свою пантомиму показывал, дескать, целый диявол по переулкам этим проклятым ходит. Рога вот такенные. И хвост.
Месье Лоран понял, зевнул и сказал:
– Никакого дьявола не существует, а если бы он и был, то был бы похож на европейца.
Тогда Прошка про карточку вспомнил, вытащил ее и сунул под нос непонятливому французу.
– Этьен Робер. Фантасмагория, – склонившись, прочел тот.
Лысый череп, туго обтянутый кожей, блестел крупными каплями пота, и Прошке показалось, что вот этому черепу-то рога чудо бы как пошли.
4
– Истина и добродетель – подруги искусства. Хотите быть автором? Хотите быть критиком? Станьте сначала добродетельным человеком!
Софи прыснула в платочек. Робер, сухой и длинный, раскорячившись пауком, стоял между палатками. Руки воздеты вверх, на голове – выцветший на солнце рыжий цилиндр.
«Ну, циркуль, истинно циркуль», – подумала Софи и снова не удержалась. Хихикнула уже в голос.
Робер услышал, выпучил на нее глаза и что-то заковыристое прокартавил себе под нос.
– Ерунда! – отмахнулся Пьер.
Привстал с тюфяка, вытянул руку, набрал полную грудь воздуха, но сказал только «ой», охнул, ахнул, схватился за живот и побежал, на ходу стягивая штаны...
Армия, прущая через выжженные земли, воняла дерьмом, будто вол. Попросту говоря, одной рукой держала саблю, а другой придерживала рейтузы. На привале шаг в сторону – и ты в окружении голых задов. Слабость кишечника объединила армейских с гражданскими.
А вот организм Софи проявил какие-то удивительные приспособленческие метаморфозы. Все ей было нипочем. Она крутила скоротечные романы, то с адъютантом самого маленького капрала, то с седоусым кавалерийским полковником, то с юным необстрелянным новобранцем. И это еще не считая гражданских – толпа ученых мужей со всего света шла вместе с армией на Яффу. Буонапарте, как ветхозаветный Моисей, вел их через синайские пески.
Когда налетали отряды бешеных мамлюков, армия ощетинивалась штыками, внутрь каре загоняли гражданских. Было волнительно, и Софи в такие моменты ощущала томительно-сладкое чувство предвкушения. А однажды, когда шальная пуля выбила глаз какому-то астроному рядом, Софи вмиг оказалась на вершине блаженства. Счастье струилось по ляжкам, и она почти обмерла, хорошо хоть, Прошка обхватил ее своими крепкими длинными ручками – не дал упасть. Мал, чертенок, да удал. А как он на нее смотрел! Как будто ел.
Софи, падкая на мужчин, вдруг вошла в абсолютное неистовство. Кровь, жара, блуд, смерть, дерьмо, непонятный Восток с его запахами сладости и тления, и сама их жизнь, словно выставленная напоказ, – все это было как сказка. Восточная сказка. Морок. Морок этот вошел в нее, как солнечный удар, влез через ноздри, через пальцы, взгляды, языки, члены десятков одуревших от этого страшного места мужчин.
Софи чувствовала себя то Гекатой, то Офелией, то чертовой ведьмой. Роли, сыгранные и натянутые одна поверх другой, мешались в единое...
Месье Лоран, животноподобный зубодер, ловил ее в темноте палатки, когда она возвращалась, мокрая от любовных соков, с адово бьющимся сердцем, с глазами, полными слез.
Уверенной рукой Лоран срывал с нее одежду, клал на скамью. Его сильные руки сжимали ее тело, лепили из него площадку для будущего действа – помост.
«Мое тело – сцена!» Так думала Софи, растворяясь в живительной неге, распадаясь на миллиарды частичек, а потом приходила она. Кукла. Истинный ее хозяин, ночной мучитель. Кукла танцевала на ней пляску насилия.
– Перфоманс... – бормотал зубодер Лоран.
– Грязная шлюха! – верещала кукла.
– Я не шлюха... – шептала опьяненная болью и страхом Софи. – Я – сцена!
А потом кукла входила в нее. И мир останавливался.
Как-то раз Софи, пребывая в утреннем похмелье, когда разум являет нам все произошедшее ночью в монструозном, честном свете, пожаловалась Петру. Тот отмахнулся, пробурчал что-то непонятное:
– В моменты кульминационного представления жизнь перетекает в перфоманс, и не отличить.
Софи сходила с ума. И неожиданно была этому рада.
5
Сидя за пригорком со спущенными штанами, Пьер чувствовал, что поймал удачу за хвост. Наконец-то все сошлось. И даже больше!
Зубодер Лоран с его куклой Гиньоль – находка! Сам мэтр Робер – истинная фортуна! Его, Петра, собственные нереализованные таланты, идеи, проекты – ого-го! Все это надо использовать! Только с умом. Скатать в единый клубок, скрепить, склеить, поймать озарение. Да, нужно озарение! Кишки свело спазмом, и Пьер застонал.
Он поднял глаза и увидел прямо перед собой фигуру в темном – голова замотана, глаз не видно, в руках кривая сабля. Во второй руке веревка, а там что-то невообразимое – то ли собака, то ли макака. Существо на веревке вдруг встало на задние лапы, и оказалось, что ростом оно с человека, да и вообще это человек, только чрезмерно волосатый.
– Пардон, – сказал Пьер, застегивая штаны.
Существо тявкнуло и ткнуло в него кривым пальцем. И только сейчас Пьер вдруг испугался, и не странного человекозверя, а хозяина, замотанного в темные тряпки, и его сабли. Из природной деликатности, на свой страх и риск Пьер отошел как можно дальше от лагеря и вот на тебе – напоролся на чужака.
«Лучше саблей, – подумал Пьер. – Если возьмут в плен – сварят в кипящем масле или еще чего похуже». Он сделал шаг назад и поскользнулся на куче своих испражнений. Сабля взлетела в воздух, человекозверь тявкнул. Пьер взметнул руку, заслоняясь. Погибать, лежа в собственном дерьме, – что за насмешка!
Грянул выстрел.
Когда Пьер открыл глаза, загорелые, сами уже неотличимые от мамлюков усатые гренадеры ворочали труп, рыскали по карманам. Человекозверь растянулся на песке и повизгивал – его кололи штыком. На Пьера внимания не обращали.
Один коренастый гренадер достал нож и присел рядом с трупом, срывая ткань.
– Охота тебе нож кровавить, – произнес другой гренадер. – Вон, саблей евонной.
– И то верно, – согласился первый, поднялся, взял в руки саблю, покрутил, примерился и с размаху ударил по трупу, что дрова рубил.
– Кретин! – сказал советчик, доставая трубочку. – Кто ж так рубит?
– Сам знаю! – огрызнулся первый. Утер ладонью кровавые, смешанные с потом брызги с лица и снова рубанул.
Пьер смотрел, как на его глазах разделывают человека, по-свойски, неторопливо, даже как-то без удовольствия. Он слушал похрустывание костей, старательное пыхтение гренадера. До него долетал слабый табачный запах из солдатской трубочки. На ладонях у Пьера ссыхалась корка от собственного дерьма.
Зажатый со всех сторон человекозверь рычал и бросался на других гренадеров – таких же коренастых, загорелых, усатых, как и первые двое. Его гоняли штыками и посмеивались.
– Экая обезьяна, может, к нам ее, в полковой бордель?
– Так это мужик! Видал, какое у него хозяйство?!
– Чучело можно набить, я там одного очкастого знаю, страсть как чучела собирает.
– С таким хозяйством его нашей майорше, заместо мужа!
– Стойте! – закричал Пьер. – Я куплю его у вас!
Сделку заключили быстро, хотя жестокая забава, казалось, интересовала гренадеров больше, чем франки. Пьер пригласил их на представление, красочно расписав постановку, которую пока придумал только в общих чертах.
– Кукольник? Это который зубодер? – переспросил один из гренадеров и почесал щеку.
– К кукольнику пойдем, – закивали остальные. – Гиньоль у него знатный зверюга. Помнишь, как он генеральшу отодрал?
Гренадеры загоготали и потопали в сторону лагеря. Пьер осторожно потянул за веревку. Человекозверь нюхал землю, где только что произошла разделка мамлюка, а потом осторожно лизнул песок. Странно, но вся кровь уже всосалась в землю. Как и не было ее.
Из кусков тел гренадеры составили пирамидку вокруг заостренного колышка, а на сам колышек насадили голову. Показалась она, голова эта, почему-то Пьеру совсем ненастоящей.
Он снова дернул за веревку – а ну как человекозверь не пойдет за ним? Но тот послушно заковылял рядом. Вместе они пошли следом за солдатами на шум стоянки.
От запаха нечистот кружилась голова. В пылающем мареве дрожал, колыхался палаточный лагерь французов, как будто повисший между бездонным небом и выжженной землей.
6
– Это гутии, истинно вам говорю, существа, что не знают запретов! Поведением – люди, разумом – собаки, обликом же – настоящие обезьяны!
Такого диковинного обезьяна Прошка еще не видал. Ростом с него, заросший бурыми волосами. Даже морда вон вся поросла.
Обезьян сидел на корточках, посматривал вокруг скорее с интересом, чем со страхом.
– Приспособим под представление, – не поднимая головы от бумаг, пробормотал Пьер.
Он что-то корябал пером на листе. Лицо и пальцы его были в чернильных пятнах.
– Гутии, – снова повторил месье Робер. – Мы только начинаем открывать для себя Восток. Помяните мое слово: если маленький генерал прикажет идти в Индию, нас впереди ждет много чудес.
Обезьян скакнул в сторону, насколько ему позволила веревка, и лизнул голую руку Софи. Та с удовольствием запустила пальцы в его шерсть. Обезьян заурчал и принялся лизать руку с еще большим напором.
– Фу, Софи, – поморщился Пьер. – С вами происходят удивительные метаморфозы в последнее время. Скажу больше, вы меня пугаете.
Софи вместо ответа опустилась перед обезьяном на колени и чуть ли не заключила того в объятия.
– Тьфу! – сказал месье Робер. – Для театра это слишком. Можете пока показывать его желающим хоть за сантим. И то польза.
Пьер с ужасом уставился на Софи и обезьяна, катающихся по дощатому полу, счастливо пыхтящих и повизгивающих. Туника, которую, подражая древнегреческим гетерам, вдруг стала носить Софи, и без того короткая, задралась и распахнулась до неприличия.
– Боже... – промямлил Пьер. – Прошка! Уведи эту тварь отсюда!
Но Прошка уже сбежал из душной, пропахшей псиной комнаты, поэтому окрик его не застал. Не услышал он и уточнения месье Робера: а какую, собственно, тварь из двух имеет в виду Пьер?
Яффа – крутая, пенящаяся, блестящая на солнце, вымазанная белым и желтым, – нагая и доступная Яффа раскинулась перед Прошкой.
Он пробежал ее вдоль и поперек, хватая на бегу запахи, солнечные блики, гортанные крики чаек и местных торгашей, звон металла о камень, синие мундиры. И наконец, наполненный необъяснимым восторгом, вырвался к морю.
На горизонте одна синяя полоса сливалась с другой, и казалось, что мир – это шар, а сам Прошка внутри этого шара.
Песок и линия прибоя оказались запружены людьми и шумом. «Пленные османы», – присмотрелся Прошка. Сколько их тут? Тысяча, три? Османов было так много, что они заполонили собой все пространство. Сидели, стояли, лежали. Разноцветные, расхристанные. Кто-то размахивал руками. Впереди с важным видом стояли ихние офицеры или еще какие-то знатные люди. С пузьями и бородами. Все, конечно, без оружия.
За спинами пленных ревело море. А прямо перед ними выстроилось с десяток шеренг французских гренадеров – все во фрунт, с примкнутыми к ружьям штыками. Поодаль гарцевали драгуны. Катили орудия.
Прошке стало интересно, и он расположился на крыше одного из домиков, лепившихся к скале над бухтой. Лег животом на согретый солнцем камень. Рядом с ним залегли чернявые мальчишки из местных.
Установили орудия. Затрещали барабаны. Толпа османов зашевелилась – передние вскочили, отпрянули, а задние, наоборот, ломанулись вперед, выглядывая из-за спин и голов: что же там происходит?
Орудие вдруг пыхнуло огнем, как если бы это был сказочный зверь из преисподней, и все вокруг заволокло белым дымом, а потом затрещали ружья. И толпа османов уже в едином порыве кинулась назад, оставляя на песке недвижимые фигуры. Гренадеры делали залп, шагали новые шеренги, и снова следовал залп. Французы накатывали волнами, делая выстрел за выстрелом.
Многие османы, давя и сминая друг друга, бросились навстречу бушующим водам, но их кидало обратно на камни. Людское месиво, подгоняемое ружейным огнем, бурлило, пыжилось и, наконец, обрушилось в море, закипело, как варево в котелке. Залп!
Тех немногих, что просочились вдоль берега, встречали драгуны.
Прошка жадно ловил каждый момент. Яростное солнце, бездонное небо, выстрелы, взмахи окровавленных сабель, крики о помощи, хрипы умирающих, штыки, добивающие раненых, всполохи чаек и миллиарды брызг, взметающихся от скал. Это было больше, чем восторг! Новое чувство охватило его, новое, ни с чем до того не сравнимое...
Он шел назад медленно, словно нес миску, до краев наполненную супом. Не хотел расплескать, опрокинуть. Чувство, пойманное им там, на берегу, выходило постепенно, с каждым вздохом, но все еще бурлило у самого горла.
Город был странно пуст, крючился, загибался тесными переулками, укрывался вечерними тяжелыми тенями. Этот город сам боялся людей.
Прошка свернул на запах – гнилой и терпкий. По краям улицы высились дома-госпитали – чума косила французскую армию похлеще кривых ятаганов. У дверей сонные часовые, шум, стоны, скрип колес отъезжающей повозки – из-под вороха тряпья торчат грязные пятки.
На улицу выскользнула фигура, укутанная в балахон. По плавности и гибкости движений Прошка угадал женщину. Может быть, это кто-то из монахинь, что ухаживают за больными. Он, сам не понимая зачем, двинул следом, держась темной стороны улицы. Быструю фигурку пожирала уже навалившаяся на округу ночная тень, женщина свернула раз, второй и стала взбираться по немощеной узкой тропке меж глиняных стен. По центру тропки, как по желобку, тек слабый ручеек. Прошка залез в него босой ногой – склизко, чуть не упал.
Женщина обернулась, но парнишка ловко вжался в черноту у куцего куста. Она постояла, всматриваясь, и тут Прошка заметил, что чуть выше, ровно за таким же тощеньким кустиком, раскинувшим острые ветки, кто-то стоит – там тьма шевелилась особенно жутко. Женщина сделала шаг, другой, и тьма метнулась ей навстречу, сжала, зачавкала.
– А кто это тут у нас? А кто это тут у нас? – прошелестел во тьме скрипучий голос. Очень знакомый.
– Ешь! – отозвался другой, грубый и тоже знакомый.
Громадная луна, неизвестно где до того прятавшаяся, скакнула прямо с неба, и площадка наполнилась мягким светом.
Прошка увидел лежащую женщину, задравшийся балахон, раскинутые руки и ноги, зияющую черную дыру на месте живота и огромного человека, погрузившего в эту дыру руки.
– Вкуснотища! Вкуснотища! – отплевываясь, сказал скрипучий.
Ручеек донес до Прошкиных босых ног теплую черную жижу. Прошка пошевелился, и песок с тропинки осыпался, зашуршал. Огромный человек развернулся и выдернул руки из живота лежащей.
Узнал!
– Кто здесь? – вкрадчиво спросил зубодер Лоран.
Но Прошка смотрел не на него, а на куклу Гиньоль в его руках. Зубастую, носатую, с огромными ладонями, перепачканную сияющей кровью, только что вынырнувшую из потрохов.
– А кто это тут у нас? А кто это тут у нас? – скрипуче запричитала кукла.
Прошка побежал вниз по тропе, как ветер. Из-под его пяток летели во все стороны и страх, и ужас, и радость...
– Так вот, Прохор, – завидев парня, сказал Пьер. Глаза у него были усталые. Столешницу перед ним покрывали мелко исписанные листы. – Доложу тебе, мой милый друг, я написал пьесу. Даже, наверное, больше чем пьесу. Это что-то... чего раньше не было. Хотя Робер утверждает, что... Да к черту этого Робера. У всех французов склонность к преувеличению. Фу-ты ну-ты, лягушатники сраные!
Пьер поднялся, подошел к Прошке и ласково потрепал его за волосы.
– Мольер, дурная твоя башка, требует от актеров вникать в сущность ролей, воображать, понимаешь, что актер-де то самое лицо и есть. Но все это прошлый век. Дерьмо собачье! А если само представление становится участником, а?! Если... форма его, да, именно!.. становится нестерпимо важнее актеров и их игры, а? Прошка?
Тот замычал в ответ. Мол, барин, согласен, но нельзя ли отпустить мою голову?
– Если само действо, происходящее, суть есть основной... как бы это сказать... аттракцион! Хрясь эту самую публику по ее довольной роже, а? Хрясь! Хрясь! Хрясь! В кровищу! – Вцепившись Прошке в волосы, Пьер мотал головой парня туда-сюда, словно хотел оторвать ее. – Хрясь! Хрясь!
7
За отсутствием в труппе дам, кроме, конечно же, великолепной Софи, Пьер и Робер пригласили на женские роли проституток. Все равно желающих участвовать в представлении больше не нашлось. Необходимо было изрядное число женщин, не стесненных нормами морали. Не местных же звать.
Контингент борделя мадам Жюстин, единственного оставшегося подле французов, даже с некоторым энтузиазмом встретил предложение. Им все равно было нечего делать, поскольку боеспособное ядро армии вело изматывающие бои с османами и прочими племенами, лезущими, что тараканы, изо всех щелей этой забытой небесами земли. А обслуживать основательно поредевшие ряды ученых и прочих гражданских стало уже утомительно. К тому же денег ни у кого не было, а насморком и гонореей все обменялись по десятому разу.
Вокруг царила отупляющая обреченность. Компания захлебнулась. Даже нет, иссякла, ушла в песок, растворилась в мерцающем воздухе.
Пьер утверждал, что больные чумой и раненые умирают вовсе не из-за физических страданий, а от скуки.
– Поэтому, – возбужденно тряс обросшей головой Пьер и вскидывал кулак к звездному палестинскому небу, – мы предложим новый театр! Theatre de la peur! Theatre de cauchemar! С одной стороны, театр есть отражение реальности. Утром, так сказать, на улице, а вечером – на подмостках. Да! Так! На злобу дня! А с другой стороны? Театр суть есть развлечение, идущее дальше, не в пример прочим. Да и какие тут развлечения, спросите вы?
Пьер демонстративно разводил руками. Хотя никто его ни о чем не спрашивал.
– Пьянство! Разврат! Жажда наживы и убийства! Хотите, чтобы в театре шла речь про это? Пожалуйте, месье. Но не про это, не про это, а этим самым. Ибо не содержание, а форма становится основой. Форма бьет сразу в нос. Бац, напрямую к низменным чувствам, по скрытым человеческим грехам, низводя нас до скотского, полуживотного состояния, она, форма, как бы смотрит на них, на грехи, через подзорную трубу. Уф-ф-ф! Понятно?
Зубодер Лоран и месье Робер задумчиво молчали каждый о своем. Прошка кивал в знак согласия с зажигательной речью хозяина, однако надеялся, что его кивков никто не заметит. Их и не заметили.
– В этом что-то есть, – наконец сказал Робер. – Вы хотите пойти дальше, чем я в своей «Фантасмагории». У меня это была диковина. Иначе как про диковину, способную вызвать восторг и удивление, я про нее и не думал. А вы хотите, чтобы эта диковина произвела эффект разорвавшегося склада с порохом.
– Именно! – Пьер принялся целовать ошалевшего Робера в обе щеки. – Но не вполне так. Я хочу, чтобы от этого аттракциона публику вывернуло наизнанку, чтобы вся суть человеческая вышла наружу. Все, понимаешь ли, брат Робер, нутро ее – требуха, кровь, кишки, дерьмо, вся ее реальная, ничем не прикрытая суть!
– Мудрено, – прокряхтел зубодер Лоран. – Народ хочет простоты.
– Ну так дадим ему этой простоты! Софи! Прошка! Репетиция! Где она, мерзавка?! Прошка! Отыщи ее.
Софи, до того порхавшая, как бабочка, тут и там, с мужчины на мужчину, в последние дни впала в оцепенение. Что было, по мнению Пьера, еще хуже. В постановке ей отводилась ведущая роль. Для этого был заготовлен огромный чан, который предполагалось наполнить до краев кровью. Чьей, Пьер еще не решил.
Прошка нашел Софи лежащей в ящике зубодера Лорана. Голой и смотрящей в никуда. К ее запястьям и щиколоткам были привязаны толстые красные нити. Концы нитей змейками извивались на впалом животе.
Прошка зачарованно замер на месте. Осторожно потрогал рукой щеку, острый подбородок. Взял одну из ниточек, поднял. Следом приподнялась безвольная рука. Натянул другую ниточку, и вторая рука поднялась. Он поиграл ниточками-руками и отпустил. Руки стукнулись о деревянные борта ящика. Такая Софи Прошке не понравилась. Он помнил ее живой и зажигательной, верткой, как змея, веселой и непредсказуемой, как скоморох.
Прошка размахнулся и ударил актрису ладонью по щеке.
Хлесть!
Софи хихикнула. Взгляд ее был все так же устремлен куда-то в пространство.
Хлесть!
Хи-хи.
Хлесть!
Хи-хи.
Тогда он наклонился и поцеловал Софи в пылающую щеку.
Она резко села, и парень едва успел отпрыгнуть.
– Сдурел, Прошка? – Софи остервенело терла лицо. – А если я тебе так заеду?
Он набычился и жестами показал: зовут, мол, тебя.
– А где я, позвольте, возьму вам туман? Где?! – прорезал тьму далекий и визгливый голос месье Робера.
– А вот вы и придумайте где! Кто из нас художник сцены? – прокричал в ответ Пьер.
Софи выпрыгнула из ящика, сорвала красные ниточки, натянула какой-то бесформенный балахон и ушла в сторону Пьера, теперь что-то упоенно вопящего в темноте.
Прошка внимательно осмотрел ящик, в котором она лежала, – огромный, сколоченный из грубо отесанных досок. Именно на нем зубодер показывал свои кукольные представления. В углу ящика теснилась чернота. Послышалось сдавленное покашливание. В отблеске лунного света появилась широкая деревянная ладонь с неряшливо вырезанными пальцами. Прошка что было сил захлопнул крышку.
И тут ему на плечо легла тяжелая рука:
– Нравится?
Прошка замер.
– Да ты не бойся. – Крупная фигура выбралась из темноты. Зубодер Лоран с легкой улыбочкой посматривал на Прошку. Глаза его блестели во тьме, как две маслины. – Открой крышку.
Прошка покачал головой.
Тогда зубодер сам сдвинул крышку, но совсем чуть-чуть. Внутри ящика что-то загремело, и послышался скрипучий голос:
– А кто это тут у нас? А кто это?
В щели ящика показался круглый неживой глаз. Прошка хотел бы бежать, но ноги приросли к полу. Зубодер хлопнул крышкой.
– Вкуснотища! Вкуснотища! – заорал скрипучий голос внутри ящика, и крышка начала подниматься.
Зубодер уселся на ящик сверху, да еще и наподдал по деревянному боку каблуком.
– Уф! Зараза! – Он достал из кармана большой платок и отер лысый череп. – Редкостного голода тварь.
Прошка стоял и только хлопал глазами – пошевелиться он почему-то не мог. А зубодер вытащил малюсенькую трубочку, раскурил и принялся рассказывать:
– Папашу своего я не знал. Мать моя жила с одним армейским капелланом, но все говорили, что я не от него. Оно и понятно – я крупный сразу был, что твой бык. А капеллановы детки, мои братья и сестры, все как на подбор мелкие, тощие, в одно место дунь, и голова отлетит. Ну, это меня не особо заботило лет до четырнадцати, я уже тогда стал подрабатывать в кузнице, но к металлу сердце у меня не лежало. Влекли меня девки, драки и пьянство. Говорили, что прямая дорога мне на флот. Но туда я тоже не хотел. И вот однажды в нашу деревню забрел бродячий театрик один. Фокусы, акробаты, дешевенькие пантомимы и совсем уж бездарные пьески. Но это я сейчас знаю, что бездарные. А тогда...
Зубодер затянулся и закатил глаза. Их белки ярко и безумно светились в темноте. Дым долетел до Прошки – сладкий и теплый.
– Это было сродни откровению. Меня как будто ударили по голове дубиной. Все пошло в туман, и в этом тумане вдруг расцвел чудный новый мир. Волшебный мир. Мир, в котором можно было стать кем угодно. Хочешь – королем, хочешь – палачом. И любить кого хочешь. И ненавидеть. Свою нить судьбы, находясь на подмостках, перед сотнями глаз, ты плел сам. И я бросил все и ушел с ними. Приняли как родного. Работал на них – выносил помои, колотил декорации, ломал носы пьяным зевакам, тем, кто распускал руки и языки, собирал деньги. Я стал всем в труппе. Только вот на подмостки я никак не мог попасть. Стоило только нацепить на себя костюм и сделать шаг – меня прошибал холодный пот, колени тряслись, язык вставал колом.
В Прошку полетела новая порция дыма.
– Была там одна девушка. Клюдо ее звали. Сущий ангел на рожицу, голосок, что твой колокольчик, а душа чернее ночи. Все ее боялись, да и говорили про нее всякое. Говорили, что она давно могла бы уйти из театра – потому что богата, как вельможа. Что на самом деле ей триста лет, а при этом она выглядит юной девой. Никто не помнил, как она появилась в театре, но даже самые старые члены труппы утверждали, что, когда они пришли, Клюдо уже была. Иначе как ведьмой ее не звали, за глаза, понятное дело. Говорили, что сжила она со свету немало людей. Стариков и юнцов, богатеев и нищих. Я был в нее влюблен, как безумный делался от одного только звука ее голоса. Ну и она вертела мной как хотела.
Зубодер замолчал. В крышку ящика кто-то ожесточенно застучал. Лоран наподдал по ящику каблуком еще раз.
– Как-то мы остановились в одном городке. Представление на главной площади. А мимо как раз проезжал один виконт. Или граф. Черт его разберет. С сыном примерно моего возраста – тоненький, златокудрый, ну, сущий ангелок. Прям, можно сказать, вылитый братец нашей Клюдо. И графчик как увидел ее, так и пропал. Щеки горят, глаза блестят. Старый граф даже к нам в шатер пришел после представления, а молодой графчик вокруг нашей Клюдо все трется. Я в ярости кулаки кусаю, а поделать ничего не могу. Ну и Клюдо свой невинный хвостик распушила – вся такая конфетка. А как графья ушли, так зовет меня в уголок. «Есть у меня к тебе просьба одна. Выполнишь – твоей стану. У меня шкура ходит, что хошь, – говорит, – сделаю». Упросила она меня уломать молодого графа и привести его ночью на одну поляну в лесу, около старого кладбища. Я просьбу выполнил, изыскал способ молодому графу сказать, что на свидание его зовут, а я провожу. Сам думаю, грешным делом: не прибить ли его по дороге?
В ящике затихли. Трубочка зубодера погасла, и теперь он вдыхал воздух с неприятным свистом.
– Пришли, значит, на поляну. А Клюдо при мне вспорола его, как порося, и в потрохах и крови его искупалась. Потом как была голая, вся перемазанная, оседлала меня. Так я окончательно под ее власть и попал. Водил ей агнцев на заклание, чего уж только она с ними не делала, а конец всегда один. Кровавая смерть и любовь наша дьявольская. А старый-то граф оказался не так прост. Нанял специальных людей, они разобрались, что к чему, и на наш след вышли. Взяли нас тепленькими, еще кровь от очередной жертвы не остыла. Пытали мою Клюдо страшно, так и запытали до смерти на моих глазах. Она все кричала: «Забери мою душу!» Тело ее в канаву бросили, под мостом. Меня, избитого, забыли в лесу, думали, сам сдохну, но я, переломанный весь, поднялся да побрел ее искать.
Прошка поежился. Ночь вдруг сбросила покрывало и рассыпала над ними миллиарды звезд.
– Нашел. Ее тело уже собаки хорошо так погрызли. Так что мне даже возиться не пришлось, я остатки ребер проломил и внутрь рукой залез. А там такое, по размеру не больше ореха. То душа ее черная, ведьмовская. Не принимал ее ни дьявол, ни тем более Бог. И, значит, застряла душа в ней, проросла. Я с собой его, орех этот, носил, так стал он вонять шибко и плесневеть, жижой протекать ядовитой. А тут я как раз зубодером подвизался, да и к новому театру прибился – был там итальянец один, так он куклы делал смешные и с ними вроде как представления устраивал. Очень удобно, не надо много народу да декорации... Ящик сбил, вот и все.
Зубодер ласково погладил крышку ящика.
– Я поглядел на этого итальянца и думаю: а я чем хуже? Вот же способ – вроде и на сцене ты, а вроде и нет. Вся моя застенчивость куда-то испарилась. Стал выступать. А орешек жжется, совсем завонялся. Так я одну куклу вырезал. С мордой злобной и хитрой. Руками-лопатами. И орешек этот внутрь положил... Надо было добрую куклу вырезать, а не получилось у меня. Проклят я.
Звезды мигом погасли, но, пока было светло, Прошке все казалось, что зубодер радостно скалится.
...Когда Прошка вернулся к палатке артистов, месье Робер спал и во сне обнимал обезьяна. Сам обезьян вылавливал в шерсти насекомых, Софи с одурманенным взглядом сидела на непонятно как здесь взявшемся батальонном барабане, а Пьер с важным видом расхаживал и бубунил себе под нос:
– Софи, на тебе все держится, на твоей сумасшедшей... как бы это сказать... Ты у нас олицетворяешь женское начало. Значит, Лоран отвечает за инфернальность со своей куклой. И за... мясо! Да! Впрочем, тут я ему даю полную свободу действий, да. Месье Робер, на вас декорации и эффекты – дайте мне больше света. Да! Света и цвета! Пусть все зальет красным и желтым. Мы недооцениваем символизм цвета, вот что! Может, в будущем это поймут. Какие-нибудь итальянцы. Они к таким вещам восприимчивы. Так, значит, обезьян у нас как бы животное начало, ну это понятно. Наяды и нимфы, публика, ага. Публика – она как бы тоже на сцене. Взаимопроникновение. Единение публики и артиста. Надо еще где-то взять коровьи потроха.
Пьер задумчиво уставился в даль, где краснела заря. Прошка дернул его за рукав.
– А для тебя, Прохор, у меня особая миссия. Ты же давно хотел на сцене выступать? Вот он, твой grande chance! Ты у нас существо безголосое, поэтому будешь выходить на сцену, держа в руках табличку или лист бумаги. А на табличке всегда будет что-то написано. А? Каково? Может, вообще сделать пьесу без слов?
Софи вдруг подмигнула Прошке.
– Без слов! Это гениально! – возопил Пьер.
Линия горизонта полыхала, что преисподняя.
8
Единственный сохранившийся на бумаге отрывок из пьесы П. Н. Зарецкого «Волк, глотающий красную луну»
...смять.
Кладбище. Над кладбищем нависают здоровенные дома.
Луна вдруг начинает розоветь. Из болота встает толпа обнаженных наяд. Они все в тине и грязи.
(пометка карандашом на полях
девкам платить НЕ БОЛЬШЕ 2 франков,
но выбирать самых красивых
и непременно с формами)
ХОР НАЯД. Эта ночь темна и полна ужаса!
Раздаются скрипы деревьев и завывания ветра. Хлопает на ветру дверь гробницы. Вокруг поднимается туман.
Через толпу наяд проходит Елена Прекрасная. Факелы припадочно мигают.
ХОР НАЯД. Прекрасная дева идет навстречу судьбе!
Елена Прекрасная подходит к чану с кровью.
(пометка карандашом
не дать крови загустеть!
Нужна свежая кровь.
Самая свежая!)
Туника соскальзывает с ее плеч – невесомая, как крылья бабочки. Из-за ближайшего здания за ней наблюдает Обезьян.
ТАБЛИЧКА. Что-то будет!
Елена Прекрасная медленно опускается в черную густую жижу (кровь).
ХОР НАЯД. Да свершится обряд омовения!
Вспышки желтого света. Силуэты древних животных и ящеров проносятся на фоне неба. Обезьян крадется.
ТАБЛИЧКА. Зловещий смех.
Прекрасная Елена купается в крови. Всполохи разных цветов на небе. Грохот и гром.
Обезьян хватает голую Прекрасную Елену. Во все стороны летят брызги крови.
ТАБЛИЧКА. Ты будешь моей навсегда!
Дверь гробницы распахивается. Обезьян карабкается на крышу здания. Его освещают мощные лучи света. Наяды стенают и кричат.
ТАБЛИЧКА. Что-то будет!
Из чана с кровью выскакивает кукла Гиньоль. Волчий вой. Луна в небе становится красной.
Из-под земли лезут мертвецы.
Действие 18
Те же и мертвецы.
Мертвецы продолжают прибывать. На них истлевшие мундиры. Лица покрыты трупными пятнами. Наяды визжат. Мертвецы хватают наяд и рвут зубами.
Обезьян прыгает с крыши на крышу. Елена Прекрасная в его руках завывает от ужаса.
ТАБЛИЧКА. Стреляйте!
(пометка
надо заставить публику стрелять в Обезьяна)
Раненый Обезьян бережно ставит Елену Прекрасную на самый край крыши. Мощный луч на Елену Прекрасную.
Обезьян падает. Публика под восторженные крики принимает его тело на штыки.
На сцену выходит Автор в костюме и с абсолютно белым лицом. Белила отходят слоями и открывают сморщенную желтую кожу. Автор задергивает занавес.
ТАБЛИЧКА. Но-но-но!
ТАБЛИЧКА. Не так быстро!
ТАБЛИЧКА. Вкуснятина!
Кукла Гиньоль взрезает Автору живот. На сцену валятся потроха. Публика в восторге. Салют.
– Прекратите! – вдруг заорал Прошка во весь голос. И повторил уже тише: – Прекратите. Это конец.
9
Как гниющая рана, ползли остатки французской армии по хлюпающей грязью синайской земле. Измученная и голодная. Брошенная своим генералом. Тянулся кровавый улиточный след.
– Слабаки! – со злым удовольствием приговаривал Прошка.
С тех пор как парень неожиданно обрел дар речи, все свои мысли он проговаривал вслух. Сейчас ему почему-то виделась вся эта синемундирная грязная орава, уныло бредущая, только среди черных елок и заснеженных полей. Поделом!
После кровавого представления, в котором погибли Петр Николаевич и Обезьян, пострадали немало девиц из заведения мадам Жюстин и других людей, командование армией провело жесткое дознание. Ввели негласный запрет на демонстрацию на театральных подмостках обнаженной натуры, жестокостей и диких животных. Вышел циркуляр, предписывающий до премьеры показывать новые представления особому чиновнику по театральным делам. В дополнение к этому тот же чиновник производил осмотр декораций, «дабы оные не имели пугающего и неухоженного виду», а всяческие звуковые и световые эффекты воспрещались до специального согласования.
– Viva аттракцион! – кричал Прошке месье Робер, когда гренадеры потащили его на расправу.
Впрочем, какого бы то ни было наказания ему удалось избежать. Тюрьму вскоре отбили англичане, и месье Робер со своей фантасмагорией всплыл на подмостках уже туманно-альбионских.
«Туда тебе и дорога!» – сказал на это Прошка, но это случилось уже существенно позже. А пока он тащился вместе с остатками французской армии до ближайшего порта. Мало того, тащил с собой Софи. Она, укутанная с головы до ног, с бессмысленным, потухшим взглядом сидела в том самом ящике зубодера. Оказалось, что к нему приделаны колесики, поэтому катить ящик с почти ничего не весившей актрисой Прошке было сподручно. Когда на привале к ним сунулись двое гренадеров, Прошка разрядил в каждого по пистолету. На это никто даже внимания не обратил.
– Отвезу тебя домой, – говорил Прошка Софи. – Женюсь. Театр откроем. Есть у меня одна знатная штуковина.
И Прошка осторожно гладил заботливо спрятанный за пазухой предмет.
То-то зубодер Лоран удивится. Если выкарабкается. Свалила его хворь – стонал и вертелся на обгаженных простынях. Пришлось бросить вместе с остальными ранеными и больными. А там уж как повезет.
Прошка тогда открыл ящик зубодера при ярком солнечном свете, достал куклу Гиньоль. Совсем не страшная, с истершейся краской, нелепая, с абсурдно огромной головой и ладонями. Прошка взял топор и методично расколотил куклу на малюсенькие щепочки. Внутри действительно обнаружился небольшой продолговатый черный орешек. Прошка его поднял и положил в тряпицу, а тряпицу за пазуху. А ящик забрал. Ох Лоран и разозлится. Если не сдохнет...
– Куклу сделаю. Назову ее... Пьер... Петька... Петруха. Хорошее имя. Не имя, а вкуснятина! – сказал Прошка и подхватил поудобнее оглобли, приделанные к ящику. Следом за его босыми пятками бежала соленая вода.
Хворь № 6. Майк Гелприн. Барбара

С утра день не заладился, потому что Игорян встал с левой ноги, Петьке дал подзатыльник, Рашидке – пинка, а Эльку обозвал сучкой.
– Козел, – не осталась в долгу Элька, когда Игорян сунул ноги в говнодавы и намылился уходить. – Пидорас сраный.
Когда захлопнулась входная дверь, Петька уточнил, что еще и вафлер. Он собрался было развить тему дальше, но тут как раз с ночной смены вернулась мамаша. От нее несло перегаром так, что Эльку едва не вывернуло.
– В школу за вас я пойду?! – вызверилась на потомство мамаша и добавила: – Ублюдки сраные.
Что они с Петькой и Рашидкой ублюдки, Элька прекрасно знала. Мамашу она ненавидела ничуть не меньше, чем Игоряна, и за глаза называла мамдой. Элька вообще всех ненавидела, кроме обоих братьев. Единоутробных, по мамде: папаши у всей троицы были разными. Зато Игорян был один на всех, от него мамда еще не рожала.
Сестра с братьями друг на дружку не походили. Элька была белобрысой, Рашидка – чернявым, а Петька – огненно-рыжим. От мамды все трое унаследовали разве что наглость, но в остальном, видать, пошли в отцов. А по словам Игоряна – в проезжих молодцов.
– Сама ты ублюдка, – на всякий случай огрызнулась на мамду Элька. – Идем мы в школу, не ерзай.
В школе Элька ненавидела всех. Классную по кличке Дохлятина, стервозную математичку Матку, литераторшу Поллитру, престарелого физрука Физдюка. Последнего в особенности: Физдюк навязчиво уговаривал записаться в мордобойную секцию. Клялся, что вылепит из резкой и безбашенной девки чемпионку, и намекал на оральный секс. Старый кобель неизменно получал отлуп, но уговоров не прекращал.
Одноклассников и одноклассниц Элька ненавидела тоже и пользовалась всеобщей взаимностью. Она знала, почему так. Она была непохожа. Ни на кого не похожа, она была сама по себе. Класть она хотела. Класть! На всех оптом и на каждого в розницу.
В классе Элька первым делом огребла от Дохлятины за то, что накануне назвала завучиху Завссыхой. Затем схватила кола от Матки, двойку от Поллитры и трояк от немки Евы Карловны. В отличие от остального мира, немка давала Эльке поблажки и за это та ненавидела ее меньше, чем остальных-прочих. Поблажки причитались Эльке, надо понимать, из уважения к ее имени-отчеству. «Эльза Адольфовна» звучало солидно и немного даже угрожающе.
– Задержись, майне либе, – попросила Ева Карловна, когда со звонком восьмиклассники пулями повылетали вон. – На вот: это тебе. – Немка всхлипнула, утерла глаза дряблой ладонью. – От Греты осталась.
Гретой звали дочку Евы Карловны, выскочившую замуж за всамделишного немца и укатившую вместе с ним в фатерланд. Осталась от Греты задрипанная пластиковая кукла по имени Барбара. С наполовину выдранными льняными лохмами, лупошарыми голубыми моргалами и в дырявой розовой тряпке, сквозь которую было прекрасно видно, что половые признаки у Барбары отсутствуют напрочь. Возможно, поэтому в новой счастливой семье кукле места не нашлось. А возможно, и по иной причине, потому что Еве Карловне не нашлось тоже.
– Греточка ее очень любила, – справившись со слезами, подытожила немка. – Пускай теперь твоя будет.
Элька бросила играть в куклы раньше, чем научилась ходить на горшок, но от подарка отказываться не стала – пускай будет. Умостив Барбару под мышкой, она потопала на школьный двор, где Петька с Рашидкой уже вовсю огребали от придурковатых братьев Блажко. Элька восстановила социальную справедливость, немедленно ввязавшись и изловчившись всадить старшему Блажку ногой по яйцам, а младшему – кулаком по соплям. На этом горячая фаза закончилась, и наступил мир. Элька получила предложение продемонстрировать за триста рублей сиськи и дырку между ног. Запросила пятьсот, на четырехстах сговорились. Элька отошла с Блажками в кусты. В отличие от Барбары, ей было что показать.
Домой притащились в два пополудни. Мамда заливисто, с присвистом храпела на продавленном диване за ширмой. К парам перегара добавился смрад от блевотины.
Элька тоже жила за ширмой, только, в отличие от мамды, не в общей комнате, а в детской, которую делила с обоими братьями. Вместо дивана был у Эльки надувной матрас, а в придачу к нему журнальный столик с помойки, обшарпанная ночная лампа оттуда же, табурет и врезанная в стену кладовка с тремя забитыми всяким барахлом полками.
Элька повертела Барбару в руках, раздумывая, выбросить ее в мусорку сразу или сначала оторвать башку, выпотрошить и посмотреть, что внутри. Решить она не успела, потому что пришел Игорян и с порога стал грозиться всех отмудохать.
Барбара полетела на кладовочную полку, где и застряла в куче тряпья. Элька двинулась встречать Игоряна.
– Хлебало завали, пидор, – поздоровалась она. – Не то ночью зарежу.
Игорян поперхнулся матерной бранью и притих. Эльку он откровенно побаивался и, даже когда называл шалавой, сучкой и курвой, старался звучать уважительно. Она и в самом деле могла зарезать, Игорян это знал. Уверился, когда однажды избил мамду, подступился с кулаками к Петьке с Рашидкой и нарвался на заточку, с которой Элька не расставалась и которую носила примотанной к левому предплечью скотчем. Заточку Элька нашла на антресолях, она была единственной памятью об отце, обрусевшем немце по имени Адольф и по кличке Гитлер. Ныне отец отбывал на пожизненном, так что увидеться с ним когда-либо Элька не рассчитывала.
Познакомившись с заточкой, Игорян неделю провалялся на больничной койке. Элька отделалась приводом в полицию и постановкой в детскую комнату на учет. Ментов она ненавидела так же, как всех других, а может, и больше.
Игорян растормошил мамду и погнал ее на кухню варить щи. Немилосердно завоняло кислой капустой. Щи Элька тоже ненавидела, поэтому дожидаться не стала и вместе с братьями убралась на улицу. Четыре сотни, вырученные за показ дырки с сиськами, ушли на хотдоги. Их поделили по штуке на жало и кое-как заглушили голод.
Валилось за крыши западных пятиэтажек уставшее за день солнце. Поздний сентябрь малевал позолотой по растрескавшемуся асфальту. Откочевывали на юг перелетные птичьи стаи. В песочнице возилась даунка Лариска с пятого этажа. Неопрятная, сопливая, вонючая и уродливая. Ее Элька тоже ненавидела, но не очень сильно.
– Может, рванем? – в который раз предложил Рашидка. – Самое время сейчас. Задрало все.
Он, в отличие от брата с сестрой, отца своего знал. Тот раз в год присылал из Ташкента посылку со сладостями, аккурат на Рашидкин день рождения. Сладостями мамда с Игоряном закусывали.
Рвануть означало удрать, пока тепло. На товарняках или автостопом добраться до Махачкалы, оттуда на чем придется до узбекской границы, а там как сложится. План побега за лето обсуждался неоднократно и всякий раз отвергался как бесперспективный.
– Нужны мы твоему папашке, как занозы в жопе, – подводила обычный итог Элька. – Даже если доедем целыми.
Занозы от раза к разу менялись на бигуди, гвозди и глистов. Суть не менялась. На этот раз, однако, идея сбежать не вылетела у Эльки из головы, когда троица вернулась в захламленную, провонявшую перегаром и блевотиной хрущобу, а застряла в башке, словно зацепилась за извилины.
В апреле ей стукнет шестнадцать, чуть больше полугода осталось, прикинула Элька, умостившись на матрасе за ширмой. Возраст согласия. Гребаная школа пойдет на хер тем же днем. Тогда она и в самом деле может рвануть. Одна, без пацанов. Их, если у нее выгорит, позже вызовет. Паспорт есть, в ментовку низахер не отволокут. Прибьется куда-нибудь. Или к кому-нибудь. Бабский опыт, в конце концов, не повредит. В возрасте согласия и с ее характером как-то даже стыдно быть целкой.
– Это херня, – раздался вдруг скрипучий старушечий голос. Не снаружи раздался, а изнутри, будто старуха обосновалась у Эльки в мозгах. – Побег ничего не решит. И не поможет.
Элька вскинулась с матраса, рывком уселась.
– Ты кто?! – ошеломленно выдохнула она.
– Я-то? – Невидимая собеседница хмыкнула. – Какая тебе разница? Можешь считать, что добрая фея. Или злая ведьма, мне все одно.
Элька вскочила, заметалась. Рванулась к кладовке, врубила ночник. На игрушку умостившаяся посреди кучи тряпья Барбара больше не походила. Она теперь напоминала злобную уродливую колдунью с картинки в растрепке «Сказки братьев Гримм».
– Твою мать, – выдохнула Элька.
– У меня нет матери. – Губы куклы не шевелились, голос по-прежнему исходил откуда-то изнутри. – Я исполняю желание. Только одно, самое заветное, настоящее. Гретка, например, пожелала забугорного принца. Она его получила. Не спеши, подумай. Хочешь удрать – удерешь. Но второго желания не будет. Поняла?
Элька ничего не поняла. Ни в фей, ни в ведьм, ни в прочую чертовщину она не верила. В жизни и без них хватало говна. Однако она ведь не спит, не бухая и не обкурена дурью. Откуда тогда взялся весь этот бред?
– Хорошо, я подумаю... – неуверенно прошептала Элька. – А ты не гонишь? – на всякий случай спросила она.
Барбара хмыкнула вновь.
– Проверь, – предложила она. – Ты ведь ничего не теряешь.
* * *
О заветном желании Элька лениво думала всю следующую неделю, валяясь за ширмой с гриппом. Пока грипп шел на убыль, думалось все реже и неохотнее. Не было у нее желания. Ни заветного, ни какого еще. Не принца же просить, как Грета. В гробу Элька тех принцев видала. Если она и сойдется с кем, это будет правильный пацан или блатарь. Под стать ей самой, только сильнее и авторитетнее.
Когда, помочившись напоследок проливным трехдневным дождем, издох сентябрь и унес грипп с собой, Элька и думать обо всякой херне прекратила. Не до херни стало, потому что Рашидка с Петькой таки рванули. Потопали утром в школу и не дошли. Кто-то видел, как братья голосовали у автобусной остановки на кольцевой. Кто-то – как садились в малотоннажку. И все. И поминай как звали.
С неделю Петьку с Рашидкой искали. Эльку с мамдой таскали к следователю в ментовку. Обе молчали. Мамда от незнания и потому, что ей было похер. Эльке похер не было, но ментов она ненавидела и планы беглецов сдавать не собиралась.
Просквозила зима. До Ташкента Петька с Рашидкой не добрались. Вместо посылки со сладостями от Рашидкиного отца пришло письмо с проклятиями, угрозами и обещаниями приехать, чтоб мамду грохнуть. Письмом Игорян подтер задницу. В начале апреля Эльке стукнуло шестнадцать. В конце стаял снег, и Петьку с Рашидкой нашли.
– Подснежники, – сказал позвонивший по телефону следователь. – Да, очевидное двойное убийство, соболезную. Завтра с утра извольте на опознание, в морг. Я пришлю за вами машину, не опаздывайте.
Элька не блевала, глядя на то, что осталось от младших братьев. Блевали мамда и увязавшийся с ними невесть зачем Игорян. Расписавшись в казенной бумажке, Элька потопала от морга прочь. Ненависти ко всем подряд в ней больше не было. Ненависть выродилась, перекроилась из тотальной в локальную. К одному человеку. Вернее, к нечеловеку.
– Изнасиловал и задушил обоих, – сообщил следователь. – Зарыл, закидал палыми листьями. К сожалению, серийных убийц-педофилов очень трудно найти. Но мы работаем.
* * *
Шел на убыль новый сентябрь. Убийцу не нашли. На автобусной остановке на кольцевой было ветрено, стыло. Придурковатые, но не трусливые братья Блажко зассывали сейчас по полной.
– Да не бздите вы, – в который раз подбодрила Элька. – Вон малотоннажка идет. Голосуйте уже, кретины.
С Блажками она договорилась, что, если все сложится, даст обоим. Пока давать было не за что.
– Тоже мне, заветное желание, – проскрипела трое суток назад Барбара. – Дура ты.
Элька вопреки обыкновению смолчала. Она и сама понимала, что дура. Выходные они втроем проторчали у остановки впустую. В понедельник Блажки задвинули школу. Эльке задвигать было нечего – гребаная школа отправилась на хер еще в апреле, на следующий день после шестнадцатилетия.
Малотоннажка сдала к обочине, остановилась. Придурки затеяли разговор с лохматым и бородатым водилой. Когда старший Блажок полез в кабину, Элька вымахнула из-за остановочного каркаса, метнулась к машине. Подтянувшись на руках, скользнула в кузов. Схоронилась в сваленной как попало рухляди. Младший Блажок забрался в кабину за старшим вслед. Малотоннажка тронулась.
С четверть часа гнали по кольцевой, затем водила свернул на грунтовку. Эльку затрясло на ухабах. Когда малотоннажка притормозила и попятилась в лес, под укрытие из сосновых лап, невнятный разговор в кабине смолк. Элька подумала, что Блажки от страха наверняка уже обоссались. В ней страха не было, ни на копейку, ничуть. Только ненависть в ней была, и ничего больше.
Малотоннажка остановилась. Лохматый соскочил с подножки, и Элька, прыжком перемахнув через кузовной борт, пала ему на плечи. Левой рукой захлестнула за горло, правой всадила в затылок с размаху заточку.
Она колола, кромсала и резала еще долгое время после того, как заветное желание перестало дергаться и затихло. Потом заточка выскользнула из замаранной кровью ладони, усвистала в траву. Тогда Элька ухватила с земли камень. Зажав его в обеих руках, исступленно колотила, пока у желания не смялась в блин бородатая рожа и не раскололся череп.
– Эльк, хватит, Эльк, – причитали Блажки, пытаясь ее оттащить. – Ну хватит, он сдох давно. Хорош, Эльк, пожалуйста!
Элька зашвырнула камень в кусты. Поднялась, на неверных ногах шагнула в сторону, отдышалась.
– Мне ложиться? – спросила она. – Или раком встать?
Блажки переглянулись.
– Не надо, – решил за обоих старший. – Давай потом как-нибудь.
– Если хочешь, считай, не было договора, – добавил младший. – Пойдем, Эльк, а? Тебе умыться надо. Слушай, а это точно он?
Элька кивнула:
– Он. Точней не бывает.
* * *
Даунка Лариска, как обычно, копалась в песочнице. Элька подошла, опустилась на корточки, протянула куклу.
– Это Барбара, – сказала она. – Ее зовут Барбара, поняла?
Лариска замычала, зашмыгала сопливым носом, пустила слюни. Схватила куклу, притянула к себе. Элька поднялась. Даунка смотрела на нее снизу вверх, благодарно и преданно, по-собачьи.
Вечерело. Стылыми порывами холодил кожу ранний октябрь.
– Завтра рвану, – сказала Лариске Элька. – Похер куда. Барбара твоя теперь, забирай. Попросишь ее...
Она не договорила. Даунка поймет сама. Может быть. Наверное.
Тварь № 8. Олег Ушаков. Цок-цок

После школы Илья бежал домой, хватал терморюкзак с мистери-боксами и ехал на Арбат, на Тверскую или на другую оживленную улицу. Точки торговли определял Викторыч, точнее, не точки, а траектории торговли, потому что пацаны Викторыча не стояли на месте, а все время передвигались в поисках клиентов.
Терморюкзак был громоздким, неказистым, сродни тем, с какими разъезжают курьеры. Особенно неудобно с ним было в метро, Илья то и дело кого-то задевал и раздражал. Он чувствовал себя муравьем, на которого взвалили перезревшую ягоду и отправили в термитник.
Выйдя из метро, Илья съедал хот-дог и выпивал бутылку газировки, не столько из-за голода, сколько ради того, чтобы порадовать себя. Мысль, что ему предстоит несколько часов шататься по городу и продавать коробки, удручала. После сосиски становилось чуточку легче.
Первое время Илья стеснялся предлагать прохожим мистери-боксы. Не хотелось навязываться, хотелось, чтобы люди сами к нему подходили, заинтригованные содержанием коробок с нарисованными на них вопросительными знаками. Но продаж не было, и Викторыч сказал, что так не годится.
Мирон, который торговал боксами в вечернюю смену, поделился с Ильей лайфхаком, даже двумя:
– Ты о чем мечтаешь? Что хочешь купить? Вот представляй себе это, пока коробки втюхиваешь. Можешь распечатать на бумажке и с собой носить. И не бойся ты людей. Представь, что все взрослые – это дети, которые сидят в телах взрослых, они сами всего боятся, даже нас с тобой.
Мирон учился в колледже и казался Илье во всем умнее, опытнее, лучше. К тому же он был сыном Викторыча.
Курсируя по улицам с коробками, Илья стал думать об игровой приставке – для себя, о футболке-поло от «Лакоста» – для папы, о смартфоне – для мамы. Думать о смартфоне ему нравилось больше всего, потому что Илья отчетливо представлял удивление, почти что шок, который отобразится на мамином лице при виде подарка.
– Волшебная коробка! Коробка с сюрпризом! Сюрпри-и-из! – обращался Илья к прохожим, стараясь смотреть не на них, а на напуганных детей внутри них. – Не хотите купить коробку с сюрпризом?
Он обращался не ко всем подряд, а только к тем, кто, по его представлению, был достаточно доверчив, азартен или добр, чтобы купить мистери-бокс. А таких, как оказалось, хватало: доверчивые туристы, молодежь при деньгах, выпившие, добряки и дурачки, которые хотели повеселиться или действительно верили в удачу и надеялись задешево получить что-то ценное.
– А что у тебя там? – задавали ему самый популярный вопрос.
– Там товары из «ИКЕА», смешные кружки, канцтовары, сувениры, оригинальные «Эйрподсы» и другие ценные вещи, – отвечал Илья. – Ну а самое главное – вы покупаете не просто какие-то вещи, а хорошее настроение, радость, чистый позитив.
Не переставая тараторить, Илья ставил термосумку на бок и выставлял на ней коробки. Этому его научил Мирон. Он сказал, что клиент чувствует себя обязанным, если ты суетишься ради него.
– А где наушники лежат? – задавали Илье второй по популярности вопрос, когда он выстраивал две башенки из коробок.
– Это сюрприз – то самое, чего нам с вами так не хватает в жизни, – отвечал Илья. – Вот когда вам в последний раз делали сюрприз?
Оригинальных наушников в коробках Илья никогда не видел, только паленку, да и ту изредка, но Мирон говорил, что врать нужно самозабвенно, а то тебе не поверят. Поэтому Илья убедил себя, что однажды он все-таки нашел в одной из коробок настоящие «эйрподсы». И врал убедительно.
Во второй половине мая Илья на неделю раньше распродал мистери-боксы.
– У меня уже все, – сказал он Мирону.
– Шустрый ты. Попросить у бати еще?
– Если можно.
– Не можно, а нужно.
У Мирона уже росла борода, пусть и не очень густая, и он часто трогал волоски под губой. Подражая ему, Илья тоже стал касаться ямочки под губой, хотя у него там ничего не росло.
– Может, в июне мне побольше коробок взять? – спросил Илья. – Там же каникулы, я могу хоть весь день продавать.
– Да? – Мирон оценивающе на него посмотрел.
– Ну а чё?
– Летом никуда не уезжаешь?
– Не.
– А не хочешь треш-боксы развозить?
Мирон рассказал, что самым толковым ребятам Викторыч доверяет особую работу. Они отвозят вип-клиентам боксы с разной запрещенкой, вроде как страшной или мерзкой. В эти коробки Викторыч кладет насекомых, куски мяса или требуху, порнофотки, ножи типа для жертвоприношений, отрезанные соски́...
– Соски? – удивился Илья.
– Соски пацанов, которые не выполняют план продаж. На фига им вообще соски?
Мирон загоготал.
– А кто это покупает?
– Да придурки разные, кому хочется чего-то этакого. Но ты не парься, батя сам с клиентами обо всем договаривается, тебе нужно будет только доставлять посылочки.
– А что по деньгам?
– Я говорил, что ты шустрый, – ответил Мирон.
Он крутил в руке ножик, красивый, острый. По словам Мирона, нож был сделан из дамасской стали. И хотя Илья не знал, что такое дамасская сталь, звучало это солидно. Он представлял, как Мирон бегает по Арбату, прыгает с крыши на крышу – типа, ассасин из видеоигры – и отражает атаки врагов своим клинком. Дамасская сталь рассекает тела, кровь заливает боксы Мирона...
Пару раз у Ильи случались стычки с покупателями, недовольными своими сюрпризами в коробке. Но до драки дело не доходило. Однажды какой-то говнюк купил бокс, чтобы прямо тут же, на улице, подарить его своей спутнице. Когда они увидели, что в боксе лежит один мусор, девушка рассмеялась, а парень потребовал у Ильи вернуть деньги. Илья попытался убежать, но с терморюкзаком и коробками это было непросто, и в итоге он вернул говнюку его тысячу. Если бы у него тогда был нож, как у Мирона, или если бы он хоть немножко походил на бойкого, дерзкого, ух-я-тебе-покажу-какого Мирона, возможно, ему бы удалось избежать унижения. А возможно, и нет.
«Деньги любят смелых», – любил повторять Мирон, но Илья никогда не был смелым.
* * *
Мама с папой не спрашивали Илью про подработку. Ни разу не заглянули в терморюкзак, не подержали его, не поняли, какой он тяжелый и неудобный. Однажды мама спросила, что лежит в коробках, но ждать ответа не захотела, а просто потребовала, чтобы Илья не разбрасывал свой «мусор» по комнате.
Родителям было не до Ильи. И порой, когда мама с папой, занятые маленькой сестренкой, ремонтом или работой, как будто забывали про Илью, когда ему хотелось отгородиться от всего мира, забыть про всех и навсегда, когда ему казалось, что у него на свете нет ни одной родственной души, а его душа – самая тонкая, сложно устроенная и совершенная, когда вот это вот все, он забирался в терморюкзак – почти весь внутри, только ноги чуть-чуть снаружи – и лежал там, представляя, будто лежит в палатке в лесу.
Это было как-то по-детски, совсем не по-тринадцатилетнему, но Илье нравилось. Деревья раскачивались на ветру, ухали совы, олень обнюхивал его пятки, а Илья лежал и ждал, пока мама или папа зайдут к нему в комнату, как в детстве, чтобы пожелать спокойной ночи. Родители в комнату не заходили, желали ему спокойной ночи через дверь или вообще не желали. Илья дремал и вел маловразумительные разговоры с воображаемым оленем-нюхачом.
– Хватит, – говорил он оленю. – Щекотно же.
– Щекотно, – отзывался олень.
Рогатый садился по-турецки и протягивал Илье свои полукопыта-полуруки:
– В правой или в левой?
– В правой, – отвечал Илья.
Полукопыто-полурука раскрывалось, и Илья видел пригоршню ягод. Перезрелая, подпорченная ежевика. Илья ел ягоду, а олень показывал, что у него спрятано в другом полукопыте-полуруке, а там у него были новые – настоящие, не паленые, – «эйрподсы».
– Но я хотел «эйрподсы»... – расстраивался Илья.
– Мало ли чего ты хотел!
Илья просыпался, потому что лежать в терморюкзаке было холодно и неудобно, и перебирался на кровать. В соседней комнате родители смотрели телевизор.
То же самое было в детстве. Маленький Илья часто не мог уснуть. Мама с папой запрещали приходить к ним в комнату, и он долго лежал, прислушиваясь к их голосам за стенкой. Чтобы не скучать, Илья обкладывался мягкими игрушками, делал себе из них плюшевое гнездо, накрывался одеялом, играл. Змея в новогодней шапке, кабанчик с мягкими бивнями, олень с молнией на спине: можно ее расстегнуть, вывернуть игрушку наизнанку – и получится не олень, а подушка. Еще у него была парочка вечно обнимающихся коал, мальчик с бабочкой и девочка с бантиком. Они вечно обнимались, потому что им сшили одну длинную руку на двоих. Илья устраивал для своих игрушек дни рождения, Новый год, свадьбу и похороны. Женились всегда коалы, а хоронили всегда оленя, потому что молния на спине и торчащая оттуда бахрома подушки напоминали Илье кровоточащую рану.
* * *
Викторыч жил на четвертом этаже хрущевки. Обычно он передавал мистери-боксы через порог квартиры, хлопал Илью по спине и орал что-то вроде «Шуруй отсюда, малой!». Большего внимания Илья не заслуживал, а сейчас – в статусе без пяти минут разносчика треш-боксов – как будто заслужил.
– Заходи, заходи, чего встал, – сказал Викторыч.
Илья робко, словно ожидая подвоха, вошел в квартиру. Обрюзгший, толстозадый Викторыч напоминал гигантскую грушу. Он сграбастал руку Ильи и так крепко ее сжал, что тот скривился и привстал на цыпочках.
– Как тебе мое рукопожатие? Крепкое?
– Очень!
– А это видел?
Викторыч перестал стискивать руку Ильи и показал ему свой бицепс.
– Ого... – протянул Илья.
– Впечатляет? Потрогай!
– Да я...
– Потрогай, потрогай! – настаивал Викторыч. – Чувствуешь, какой твердый, а? Во! Разувайся, проходи давай.
Волосы у него были грязно-серые, реденькие, на затылке болталась жиденькая косичка, как будто бы и не косичка, а бледный червячок, вылезший из перезревшей груши. Глядя то на косичку, то на жирный зад Викторыча, Илья прошел сквозь темный коридор, захламленный коробками, книжками и останками полуразвалившегося шкафа-стенки.
– У меня грязно и пыльно, но мне плевать на это! – заявил Викторыч.
Он привел Илью в комнату-склад. Вдоль стен тянулись металлические стеллажи с ящиками, корзинами, поддонами, коробами, коробками и коробочками. Илья подумал, что в какой-то из них могут храниться отрезанные соски, про которые шутил Мирон. Коробки разных размеров стояли и на полу – по соседству со стопками старых книг. Илья увидел огромный аквариум с такой мутной водой, что было невозможно разобрать, плавает там кто-то или нет.
– Это мое царство-государство! – объявил Викторыч, отмахиваясь от мухи. – Тут есть все, о чем только можно мечтать. У меня все самое ценное! Вот ты, пацан, чего хочешь?
– Не знаю, – пожал плечами Илья. – Может, айфон?
– Говно это, твой айфон! Хочешь двухвостку?
Викторыч взял со стеллажа пластиковый контейнер и открыл крышку, демонстрируя насекомых. Он сделал это с видом повара, предлагающего отведать деликатес. Некоторые двухвостки выглядели дохлыми, ссохшимися, а некоторые шевелились.
– Нет, спасибо, – ответил Илья, выдавливая улыбку.
– Зря. Ну тогда помогай.
Он вручил Илье деревянную коробку, выкрашенную в черный цвет, и велел держать ее перед собой открытой, а сам принялся складывать туда всякий хлам с полок. В этот момент Викторыч снова напомнил Илье безумного повара. Он положил в коробку ржавый скальпель, удавку, сушеный свиной пятачок со следами от укуса, тройной канделябр и три фаллоимитатора, шприц с оранжевой жидкостью, муляж гранаты, а может, и настоящую гранату, флешку с надписью «ССК∞», пакетик с опарышами, высушенную пуповину и бусы из кариозных зубов. Треш-хлам для придурков, как сказал Мирон.
Последним ингредиентом стала рыба без головы, которую Викторыч достал из аквариума. Он махнул рыбой, словно кропилом, и несколько капель угодило на треш-бокс и лицо Ильи.
– Разлагай и соединяй! – торжественно проговорил Викторыч.
– Это вы чего?..
– Разлагай и соединяй, разлагай и соединяй!
Викторыч попытался бросить безголовую рыбину в треш-бокс, но промахнулся. Рыбина упала, и Викторыч велел Илье ее поднять.
– Есть вода святая, а есть порченая. У меня все коробки этой водичкой окроплены, все помечены.
– И зачем это?
– Что зачем?
– Ну, вы же не верите, что...
– Конечно, верю. Ты думаешь, у меня в аквариуме только рыба дохлая? У меня там черепушка демонская лежит на дне, воду отравляет.
Илья снова выдавил улыбку. Ему надоело изображать радушие, хотелось поскорее уйти. Он представил, будто его отгораживают от Викторыча крепкие стенки терморюкзака, как броня, как доспехи, как защитное поле.
– Не веришь, пацан? А вот смотри...
Викторыч достал из аквариума череп какого-то рогатого животного. Рога были темно-серыми, почти черными. Промеж огромных глазниц зиял провал, сквозь который виднелись зубы.
– Это черепушка демона, которого я вызвал, а потом грохнул, – сказал Викторыч. – Проломил ему башку. Клиентам я говорю, что это один из верховных демонов, гроза грешников и праведников, искуситель девственниц, пожиратель душ и так далее и тому подобное.
– И клиенты в это верят?
– Конечно! И я верю, и ты, пацан, должен поверить. Без правильного настроя мы с тобой ни хрена не продадим.
С черепушки капало. Викторыч вернул ее в аквариум и вытер руку о бедро.
– Короче, завтра я тебя от школы освобождаю, мое тебе благословение, понесешь человечку бокс. Если что, меня ты не знаешь, что внутри бокса, не знаешь. Время и адрес тебе Мирончик скинет. Усек?
На прощание Викторыч дал Илье партию обычных коробок, чтобы продавать их в промежутках между поставками треш-боксов. В дверях Викторыч снова стиснул ему руку. Илья испугался, что его заставят щупать мышцы, но Викторыч лишь многозначительно на него посмотрел. «Ты один из нас», – прочитал в этом взгляде Илья.
Бицепс Викторыча ему приснился той же ночью. Мягкий, желеобразный. Когда Илья его потрогал, он закровил и отвалился, шмякнулся на грязный линолеум, по которому ползали двухвостки. Одна из них заползла на Илью, пощекотала по ноге и животу, устремилась к лицу, чтобы пролезть через ухо в мозг, устроить там себе гнездо и отложить яйца. Илья вскрикнул и, царапая лицо, сел на кровати. Лицо чесалось, сердце колотилось.
Успокоившись, он посмотрел на терморюкзак и коробки, темневшие в углу комнаты. Черный треш-бокс лежал поверх других коробок, и Илье показалось, что крышка приоткрыта. Он встал, достал из шкафа пакет и завернул в него бокс.
– Ну его на фиг, – прошептал Илья, сам не понимая, кого или что имеет в виду.
* * *
По совету Мирона он развозил треш-боксы на такси. Так было надежнее, хотя обычно Илья и не привлекал ничьего внимания. Когда Илья впервые вызвал такси, он почувствовал себя не просто взрослым, но еще и крутым взрослым, который занимается чем-то незаконным и опасным. К тому же он наконец мог избавиться от громоздкого терморюкзака, из-за которого у него потела спина и болели плечи.
Первый клиент велел оставить коробку у двери. Это показалось Илье разочаровывающе скучным и унылым, как будто он был разносчиком осетинских пирогов, а не запрещенки, оскверненной демонской, как говорил Викторыч, водой.
Со вторым заказом получилось интереснее. Богатый клиент, весь в татуировках и пирсинге, устроил вечеринку для таких же, как и он, друзей-неформалов. Илья привез ему два треш-бокса и попал в самый разгар веселья. Клиент пригласил Илью в квартиру, и тот выступил в роли шоумена, вытаскивая из двух коробок треш-предметы. Публика смеялась, а одна из девушек угостила Илью выпивкой, села к нему на коленки и положила его одеревеневшую руку себе на бедро. Чуть позже, когда Илья возвращался домой, он фантазировал о том, как далеко могла бы зайти та пьяненькая брюнетка, если бы на вечеринке не было ее парня.
За три треш-бокса он заработал почти столько же, сколько получал от продажи месячной партии обычных мистери-боксов с палеными наушниками и кружками в виде сердечка. Часть денег Илья откладывал на смартфон для мамы и футболку-поло для папы, а часть тратил на себя.
Четвертую коробку он повез в коттеджный поселок неподалеку от МКАДа. Охранник не пропустил такси на территорию, поэтому Илье пришлось пешком добираться от КПП до клиента, глазея на красивые особняки, высоченные заборы и такие ухоженные лужайки, что казалось, будто они нарисованы нейросетью. По указанному адресу стоял трехэтажный дом. На первых двух этажах у него были обычные окна, а на третьем, словно дырка во лбу, располагалось круглое панорамное окно.
Неподалеку от открытой калитки Илья увидел высоченного, больше двух метров, мужчину. Он подрезал кусты вдоль забора. Илья поздоровался, и мужчина повернулся к нему лицом. От неожиданности Илья ойкнул, потому что понял, что перед ним не мужчина, а женщина, не великан, а великанша с крупной грудью и вполне себе женственным лицом. Она молча указала секатором на калитку.
Во дворе не росло ни одного дерева, ни одного куста, ни одного цветка, зато повсюду, насколько мог судить Илья, лежали игрушки, в основном сломанные. У забора, словно приговоренные к расстрелу, стояли безголовые куклы; тут и там валялись куски железной дороги, конечности плюшевых зверей и детали от машинок; на качелях стоял робот, из его груди торчали птичьи перья.
– Ку-ку! – услышал Илья.
За пустой песочницей прятался светловолосый мальчик лет шести. Высунул голову из-за бортика, кукукнул и снова спрятался.
Илья не любил играть с младшей сестренкой, его тянуло в сон каждый раз, когда ей удавалось уговорить его пособирать конструктор или поиграть с разноцветными пони. Тем более ему не хотелось возиться с чужим ребенком. Но он был не дома, а на работе, и недолгая возня с мальчиком могла расположить покупателя к Илье.
– Кто тут?! – преувеличенно громко спросил он и покрутился вокруг себя.
Из-за горки раздался приглушенный смешок, а потом:
– Ку-ку! Я тут!
Илья, изображая недоумение, подошел к пластиковому контейнеру с игрушками, заглянул туда:
– Хм, тут никого.
Он подошел к качелям – заржавевшим, со струпьями облупившейся краски – и поднял робота с птичьими перьями:
– И тут никого.
Мальчик засмеялся, встал и запрыгал на месте, хлопая в ладоши. Смеялся он громко и нервно, как будто вот-вот сорвется на плач.
– Женя, успокойся!
На крыльце дома стояла высокая худая женщина. Она куталась в шаль, хотя на улице было тепло. К носу она прижимала салфетку.
– Иди сюда! – велела женщина.
Голос у нее был гнусавый, простуженный. Женя перестал смеяться и поплелся к маме.
– Кто тебе разрешал играть с незнакомцами?
– Я просто...
– Не просто! Чтобы такого больше не было.
Женщина чихнула, высморкалась в салфетку, тщательно вытерла нос, погрузив салфетку в одну ноздрю, потом во вторую. Женя сел на ступеньку. Лицо – грустное, на коленке – пластырь.
Мама с сыном выглядели вполне обычными людьми, не то что какие-нибудь обкуренные неформалы, а их дом казался респектабельным, несмотря на разбросанные во дворе игрушки. Илья подошел к женщине и поздоровался. Она молчала. Илья сказал, что принес коробку. Она молчала, в ее взгляде читалось раздражение, возможно, из-за плохого самочувствия. Илья спросил, не ошибся ли он адресом. Где-то у соседей залаяла собака. Женя водил по ступеньке пальчиком, вычерчивая невидимые фигуры. А женщина все молчала, прожигая Илью ненавидящим взглядом.
– Я не разрешала тебе играть с моим сыном, – наконец сказала женщина.
– Простите, я просто...
– Не просто! Давай коробку! Да не мне, а ему!
Илья протянул Жене черную коробку. Мальчик вскочил на ноги, схватил коробку и от радости снова начал прыгать, но мать так на него взглянула, что он замер на месте, словно прирос к крыльцу.
– Не уходи! – велела женщина Илье. – У Женечки будут вопросы.
– Да, конечно, – ответил он.
Мама с сыном стояли на крыльце, и Илья смотрел на них снизу вверх, как на актеров на сцене. Женя помолчал, разглядывая коробку, а потом на одном дыхании, не делая пауз, выдал:
– А ты на какой машине приехал, а в джинсах почему, можно ведь в шортах, как я, а почему без очков, как мама, а откуда у тебя коробка, а зачем она квадратная и черная, а вопросики повсюду почему нарисованы, а что внутри, а почему не тяжелая, я хотел тяжелую, чтобы много всего.
С каждым новым предложением мальчик говорил все быстрее и быстрее. Он разволновался, в голосе послышались капризные нотки. Илья посмотрел на маму, не зная, что ему ответить.
– Женечка спрашивает, почему коробка такая легкая, он хотел тяжелую.
– У нас все коробки одинаково весят.
– Женечка не спрашивает про все коробки, он спрашивает именно про ту коробку, которую ему привезли. Почему она такая легкая?
Илья почувствовал себя на уроке. Мало того что он пришел на него с опозданием и не сделал домашнюю работу, так еще и учительница сошла с ума.
– Потому что там очень интересные вещи внутри, – сказал Илья. В памяти всплыли заученные наизусть фразы. – Вы спросите, какие там вещи? А это сюрприз. Сюрприз – это то самое, чего нам с вами так не хватает в жизни.
Илья старался улыбаться, но чувствовал, что у него дрожат уголки губ. И женщина это видела. Под ее взглядом Илья не мог пошевелиться, а когда все-таки заставил себя сделать несколько шагов в сторону калитки, Женя разразился новой порцией маловразумительных вопросов. Он сел на крыльцо, открыл коробку и начал доставать оттуда предметы. Ногти у мальчика были длинными и грязными.
– А почему нож не остренький, а как заправлять пистолет-зажигалку, а какая машина переехала лягушку, это ведь настоящая лягушка, настоящая, а зачем тут тетя голая совсем, а чей это нос, в этой дырочке колечко было или что, о, жучок, а куда он пополз...
Женя говорил не с вопросительной интонацией, а утвердительной. Не столько спрашивал, сколько разговаривал сам с собой.
– Женечка спрашивает, почему ты положил дохлую лягушку в коробку за десять тысяч, – пояснила женщина. – Я тоже могла бы раздавить лягушку и втюхать ее кому-нибудь как ценный артефакт. Ты о чем вообще думал?
– Возможно, это какая-то редкая лягушка...
– Редкая? На, посмотри!
Женщина взяла лягушачью шкурку, плоскую, ссохшуюся, и швырнула ее в Илью.
– Где она редкая? Где?! – закричала женщина.
Женя вертел в руках железную шкатулку в форме Эйфелевой башни. Язык высунул, лоб наморщил, любопытные пальчики по башенке – туда-сюда. Открыл крышечку, и на колени ему посыпался пепел.
– Ааа-ааа, кака, мама, что это за кака такая, шортики в каке испачкались, а вдруг не отстирается, мамочка, а вдруг ко мне эта кака навсегда прилипнет, а вдруг у меня аллергия на эту каку и мне придется умереть?! – захныкал Женя, тряся перед собой тоненькими ручками.
– Ты совсем уже?! – завизжала женщина, обращаясь к Илье.
Она бросилась к сыну, чтобы стряхнуть с шортиков пепел. Она била по ножкам Жени так сильно, так остервенело, как будто боялась, что пепел прожжет ему кожу.
– А-а-а, больно, мамочка, мне больно!
– Ему больно, – женщина злобно зыркнула на Илью. – Ему больно!
Илья испугался. Он понял, что ситуация хуже некуда. Бессмысленно изображать приветливость и пытаться заболтать клиентку. Пора бежать. Бежать было немножко стыдно, поэтому Илья двинулся в сторону калитки – поспешно, но не так быстро, как стоило. Безумная женщина сбежала со ступенек и бросилась за ним вдогонку. И тогда он наконец побежал.
Женя рыдал, с ужасом глядя на испачканные шортики, безумная мамаша что-то кричала Илье. Он пробежал несколько метров по выложенной камнем тропинке, споткнулся о машинку из лего – пожарную, с похожим на водоросль пламенем на капоте, – и упал, а подняться уже не смог, потому что на него всем телом – длинным, костлявым, твердым – навалилась сумасшедшая женщина.
Она вцепилась Илье в горло и, наверное, задушила бы его на месте, будь у нее достаточно сил. Злости у нее хватало, а вот сил было не больше, чем у подростка. Очки сползли с ее носа, повисли на одной дужке, поболтались из стороны в сторону и свалились Илье на лицо.
– Не смей обижать моего сына, погань, – процедила она сквозь зубы, острые и длинные, как у щуки.
Без очков она больше не походила на учительницу. Теперь в ней отчетливо проступало что-то первобытно-звериное, хищное. Из носа у нее текло. Илье было противно и страшно, но боялся он не столько взбесившейся женщины, сколько того, что может случиться после. После того как она перестанет злиться, после того как его отпустят, после того как он вернется домой к родителям. Илья боялся, что клиентка вызовет полицию, и тогда мама узнает, что он подрался со взрослой женщиной и что он торгует всякими нехорошими штуками, и Викторычу придется возвращать этой психованной деньги, возможно, он уволит Илью...
– Хватит, пожалуйста! – попросил Илья. – Я привезу новую коробку.
– Мамочка! – позвал с крылечка Женя.
Ее глаза были голубого цвета, почти такого же, как небо над коттеджным поселком. Голубые глаза, голубое небо, и там, в небе, – белый след от самолета. В какой-то момент Илья перестал понимать, что происходит, и начал видеть мир ее голубыми злыми глазами. Она видела перед собой лохматого школьника с веснушками на носу, уже не ребенка, но еще не мужчину, мальчонку с коробчонкой, напуганного, удивленного, растерянного. От страха он не мог ни ударить, ни позвать на помощь.
Подбежал Женя. Лицо – в слезах, на коленке – пластырь, в ручке – Эйфелева башня из треш-бокса. Илья на секунду подумал, что добрый мальчик, с которым он играл в прятки, оттащит от него свою злую маму, уговорит ее простить и отпустить Илью, но вместо этого добрый Женя пнул Илью по голове маленькой ножкой, обутой в сандалик, а потом сел на корточки и начал колоть лицо Ильи острым шпилем Эйфелевой башни: в щеку – тык, в лоб – тык, в подбородок и снова в щеку – тык-тык.
– Да, сына, да, – прохрипела женщина. – В глазик, сына!
– В этот? Этот?
– Бей!
Теперь уже Илья закричал, он перестал стесняться после второго удара, когда понял, что все происходящее творится с ним взаправду, он кричал и умолял перестать, просил прощения. Что бы он ни сделал, он больше никогда так не будет. Не будет разносить коробки, не будет подсовывать детям раздавленных лягушек, не будет прогуливать уроки и обманывать маму. Силы покинули его вместе со слезами, криком, унизительными словами, он мог только вертеть головой, пытаясь защититься от слабых, но болезненных ударов, которые добрый Женя наносил железной шкатулкой в виде башни.
А потом появилась она – женщина, которая подстригала кусты вдоль забора и, видимо, отошла от калитки слишком далеко, чтобы сразу услышать крики Ильи и прийти ему на помощь. Большая женщина с большой тенью, накрывшей собой и сумасшедшую мать, и мальчика с окровавленной Эйфелевой башней, и ослепшего на один глаз Илью. Шпиль башни повредил ему веко, оно опухло и загородило собой полмира.
– Пожалуйста... – прошептал Илья.
Великанша обхватила безумную мать левой ручищей, а правой – сгребла Женю, подняла их и понесла в дом. Мать рычала, Женя скулил, спасительница Ильи громко сопела, а сам Илья стонал и хныкал. Спасительница, сумасшедших укротительница, гроза разросшихся кустов и добрейшая из великанш. Илья с трудом поднялся и поплелся к калитке. Он знал, что большая женщина не оставит его в беде и вызовет скорую, потому что его истыканное Эйфелевой башней лицо превратилось в кровавую кашицу, но боялся врачей. Вдруг они начнут выяснять, что да как, вдруг подключат полицейских, придется много врать и отмалчиваться. Лучше он наврет родителям, что подрался, и пусть они о нем позаботятся как смогут, а если не смогут, то ничего страшного...
Илья почувствовал, что ему стало нечем дышать. Грудь словно сдавило железным обручем. Илья взмыл в воздух – не в силах сопротивляться, он мог только болтать ногами, – а потом повис на руке великанши. Она схватила его и, недовольно сопя, отнесла в дом, прошла мимо огромного зеркала, мимо лестницы на второй этаж, мимо сауны с миниатюрным банным веничком над дверью и бросила в бойлерной, которая одновременно служила прачечной и мастерской: тут и там лежали инструменты, на стене висела панель с гаечными ключами, шумела стиральная машинка, пахло свежевыстиранным бельем и порошком.
Великанша швырнула Илью на пол, на холодную плитку, и поставила ему на живот ногу, чтобы не сбежал. Он пару раз ударил по массивной икре великанши, царапнул в отчаянии ногтями по джинсе и сдался. Илья плакал, но слез не было, он просил его отпустить, но из-за разбитых губ слова не выговаривались.
Великанша пододвинула к себе ящик с инструментами, достала скотч, немного повозилась, отыскивая кончик, села на Илью и обмотала его лентой, как коробку с подарками. Особенно тщательно она обмотала его сведенные за спиной руки. Когда скотч закончился, она взяла другой и тщательно обмотала ноги. Илья в очередной раз попросил отпустить его, и тогда великанша заклеила ему рот скотчем.
Когда она ушла, Илья попытался освободиться, но сколько ни напрягался, сколько ни пыжился, липкая лента не поддавалась. В ноздре запеклась кровь, и стало трудно дышать. Когда Илья понял, что может задохнуться и умереть, его накрыла паника. Он зарыдал, зарычал, замычал, но это мычание было не громче, чем шум, который издавала работающая стиралка. А когда обессилел, вспомнил про Викторыча. Викторыч знает, куда Илья повез треш-бокс. Викторыч обязательно попытается выйти с ним на связь – если не напрямую, то через Мирона. Викторыч не бросит своего пацана.
Илье как будто стало полегче дышать. Он еще раз осмотрел комнату. В углу стояла сушилка, на которой висели детские трусики, маечки, носочки. На белом носовом платочке нежно-голубыми нитками были вышиты инициалы Е. М. «Значит, маленький Женя – Евгений Михайлович или Максимович», – подумал Илья, словно это имело какое-то значение. Над стиралкой виднелось окошко – узкое, почти как бойница, Илья наверняка смог бы через него протиснуться.
Он подполз к алюминиевой ножке этажерки, на которой стояли чистящие средства. Острой гранью ножки попробовал перерезать скотч, стягивающий руки. Перерезать сразу не получилось, но скотч вроде бы поддавался. Главное – не шуметь, главное – поскорее, пока никто не пришел.
Барабан стиральной машины остановился, дверца со звонким щелчком открылась, и на всю бойлерную, на весь первый этаж, а может, и на весь дом разнеслась писклявая мелодия, уведомляющая о завершении стирки.
Илья замер, прислушался, не идет ли кто, а потом продолжил тереться о ножку этажерки. Казалось, скотч становится тоньше, еще чуть-чуть, и порвется. Раздались тяжелые шаги. Дверь открылась. Великанша, не обращая внимания на Илью, села на корточки перед стиралкой и достала из барабана вещи. Илья снова замер, притворившись спящим, мертвым, невидимым, он почти не дышал, а левый глаз – им удавалось моргать без боли, в отличие от опухшего правого, – зажмурил так сильно, что появились белые мушки.
Великанша побросала вещи в контейнер и вышла из бойлерной. Илья с облегчением выдохнул. Нужно быть полной дурой, чтобы не заметить, что он лежал не на том месте, где его бросили. Великанша, судя по ее поведению, совсем не дружила с головой. Молчаливый истукан на побегушках.
Илья продолжил перетирать скотч на руках, да так рьяно, что этажерка зашаталась и с верхней полки свалился отбеливатель для белья. И тогда великанша вернулась, возможно, услышала шум, возможно, она и без того собиралась вернуться, а отбеливатель – упавший и растекшийся синим по полу – тут ни при чем, потому что в руке она держала веревку. Руки и ноги Ильи были крепко перевязаны, а сам он возвращен на прежнее место – в углу, подальше от этажерки с острыми ножками и подальше от узкого окна, в котором виднелось синее, почти как отбеливатель, небо.
«Чего вы хотите?! Чего вам надо? Зачем?!» – вопил в скотч Илья, но великанша, занятая уборкой пролитого, не пыталась разобрать его слов, не смотрела в его сторону и как будто даже не догадывалась о том, что он живой и напуганный. «Дура! Дура тупая!» – надрывался Илья.
Он понимал, что надрываться бессмысленно, но ему хотелось делать хоть что-то, пока у него есть силы. Когда великанша вытерла пол, вернула отбеливатель на полку и вышла из бойлерной, Илья попробовал успокоиться и здраво оценить ситуацию. Вряд ли его будут убивать, пытать или насиловать, он, в конце концов, в коттеджном поселке в нескольких километрах от Москвы, тут живут не бандиты и не маньяки, а серьезные состоятельные люди, им незачем похищать и убивать подростков. Злая тетя просто вышла из себя. Его просто немножко наказали. Скоро тетя передумает и велит своей подручной – тупой дуре-великанше – отпустить его, наверное, ему даже дадут денег, чтобы он не наябедничал, наверное, когда Викторыч обо всем узнает, он начнет уважать Илью, наверное, Мирон тоже его зауважает, подарит ему свой ножичек, которым можно резать, можно бить...
– Ку-ку!
Илья открыл левый глаз, попытался разлепить правый, но только больнее стало.
– Ку-ку!
В дверях мелькнула и пропала голова Жени, Женечки, доброго и игривого мальчика, изуродовавшего Илье лицо.
– Ку-ку! Найди меня!
Илье захотелось найти Женю, изувечить, откусить ухо, проткнуть глаз, чтобы засранцу стало так же больно, как ему. Потом, будь у Ильи возможность, он бы то же самое проделал с его мамой и великаншей. Он их боялся, ненавидел, всем сердцем желал им мучительной смерти. Хорошо, что сердце, как и мысли, нельзя залепить скотчем.
– Ты чего, давай поиграем, а, ты же к нам приехал, чтобы волшебную коробку привезти и поиграть, да ведь, да ведь, мама мне так сказала, она у себя в кроватке, у нее сопельки и температура большая, знаешь какая, а ты чего лежишь, я хочу поиграть, поиграть я хочу, вставай уже! – захныкал Женя.
Он подошел к Илье, сел на корточки и похлопал по ноге.
– Ты зачем так лежишь, тут же холодно, простудишься, будешь как мама, ты что, хочешь как мама, чтобы сопельки?!
Илья закрыл глаз, а потом у него возникла идея, и он снова его открыл. Женя мог его спасти.
«Открой мне рот», – попытался выговорить Илья, но скотч на губах превращал слова в невнятный бубнеж.
– Чего ты говоришь такое.
Женя на корточках придвинулся к Илье. «Убери скотч, – пробубнил тот, – убери». Женя догадался, чего от него хотят. Он еще ближе пододвинулся к Илье и поковырял пальчиком скотч, попробовал оторвать, но не получилось.
– Давай я маму попрошу убрать или Соню попрошу.
Илья выпучил глаз и замотал головой. Нет, нет, только не это. Он задвигал глазным яблоком, пытаясь им, как стрелкой, указать на столик с инструментами. Если бы Женя нашел там нож или отвертку, он бы наверняка смог перерезать веревку и скотч на руках Ильи, а там бы он уже сам освободился. «Инструменты, – силился сказать Илья, – возьми инструменты!»
Но Женя ничего не понимал или не хотел понимать.
– О! – воскликнул он. – Я знаю, что надо делать.
Илья обрадовался. Он уже пожалел о том, что минуту назад мечтал избить Женю до полусмерти. Женя не так глуп, как можно подумать, и уж точно не так безумен, как его мама.
– Подожди немножко, я сейчас, – сказал Женя и выбежал из бойлерной.
Вернулся Женя минут через пять. За руку он тащил великаншу. Его ручка казалась зубочисткой по сравнению с ее ручищей.
– Соня, Сонечка, Сонюшенька, ну пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста! – канючил Женя. – Мы немножко поиграем, совсем чуть-чуть, всего десять минуточек, нет, всего двадцать минуточек!
На секунду Илья представил, как великанша освобождает его от пут и разрешает поиграть с Женей на улице. Пользуясь моментом, он сбегает и больше никогда, никогда не развозит треш-боксы, потому что эти дурацкие треш-боксы покупают одни наркоманы и психи.
Но великанша взяла Илью за ногу и поволокла по полу в другую комнату. Женя запрыгал от радости, захлопал в ладоши, захихикал и принялся считать:
– Раз, два, три...
Великанша приволокла Илью в комнату с кроватью, тумбочкой и телевизором в углу, бросила у окна и прикрыла занавеской. Шесть, семь, восемь... Прежде чем отойти от него, великанша нагнулась и приложила к губам указательный палец.
– Тс-с! – произнесла она, и это был первый звук, который Илья от нее услышал за последние часы.
– Одиннадцать, шестнадцать, семнадцать... Я иду искать, кто не спрятался, я не виноват! – проорал Женя.
Илья горько усмехнулся. «Очень даже виноват, мелкий гаденыш, – подумал он. – Ты, она и она – вы все, уроды, виноваты. Ненавижу, ненавижу. Викторыч придет и вас всех грохнет, Викторыч демону башку отрубил и в аквариум бросил, он и вам отрубит».
Он услышал, как в комнату вбежал Женя. Протопал мимо, по-идиотски хихикая. Заглянул под кровать, посмотрел в тумбочке, открыл дверь в смежную комнату. Постоял, постоял, а потом шепотом спросил дуру-великаншу:
– Где он?
И снова захихикал, имбецил малолетний, и нашел Илью под занавесками.
– Теперь твоя очередь искать! – объявил Женя.
«Козлина», – ответил Илья.
– Что ты сказал?
«Козлина».
– Считай до двадцати, нет, до тридцати, нет-нет, лучше до двадцати.
«Козлина», – снова повторил Илья, и Женя снова его не понял.
Илья вспомнил, как недавно Викторыч спросил, чего он хочет. «Айфон», – ответил тогда Илья. Надо было попросить нож, газовый баллончик или пистолет, чтобы быть сильным и опасным, чтобы защищаться и нападать, чтобы никогда не оказаться связанным по рукам и ногам в плену у капризного ребенка.
Когда Женя спрятался и прокричал из своего укрытия: «Ищи меня!» – великанша поволокла Илью в сауну. Над дверью висел банный веник, пахло деревом и мятой. Илья больно стукнулся о порожек, когда его затаскивали в помещение. Откуда-то сверху, со второй полки, раздался недовольный голос Жени.
– Чего ты так быстро нашел, так нечестно! – заныл он. – Я даже не успел спрятаться, а ты уже, я так не играю, это вообще нечестно, Соня, Сонька глупая, безголовая, чего ты стоишь, убери его обратно, где он лежал!
Илью отволокли в бойлерную, оставили в углу и до самого вечера не трогали. Он заснул, проснулся, потом опять заснул и проснулся – от криков, которые раздавались на втором этаже. Мама Жени требовала, чтобы он убрал игрушки.
– Никакого мультика, пока не уберешь! – орала сумасшедшая. – Ты должен сам... – Она замолчала, чихнула и высморкалась. – Ты должен сам убрать, не смотри на Соню!
Она пригрозила выбросить всех роботов в мусорку или отдать их чужому ребенку, бедному и послушному. Женя зарыдал.
* * *
Илья не пытался освободиться. Все было бесполезно. Ему хотелось есть. Он испугался, что если его оставят так на ночь, то он умрет с голоду, а если не с голоду, то от холода, или от заражения крови, или от чего-то такого, ведь раны на лице не затянулись. В них могут попасть грязь, микробы, яйца насекомых, и тогда вредные насекомыши заполонят его организм, отравят, погубят. Илья как смог помолился, чтобы за ночь его не выжрали изнутри никакие паразиты.
Поздно вечером или ночью к нему пришел Женя. В пижаме, босиком. Включил свет. Чтобы ножки не мерзли, сел на стол с инструментами.
– Мама сказала, чтобы я с тобой больше не играл, потому что ты плохой, а когда я спросил, почему ты плохой, она сказала «потому что», разговор окончен, ты и вправду плохой?
Руки и ноги у Ильи затекли. Он попробовал пошевелить мизинцем, но не понял, удалось ему это или нет. Он не чувствовал тела, только тупую непроходящую боль, которая как будто заменила ему тело.
Илья представлял, что лежит в терморюкзаке. Свернулся внутри калачиком, ноги чуть-чуть торчат снаружи, вокруг – лес и животные, то ли плюшевые из его детства, то ли настоящие. Илья старался сделать так, чтобы лес шумел и пах лесной свежестью, но у него не получалось, фантазия тоже онемела, а животные, которых он фантазировал, выходили какими-то смазанными, грязными, неясно уродливыми. Один только олень походил на настоящего оленя, но он почему-то стоял вдалеке, как будто не решаясь приблизиться.
– Так ты и вправду плохой или как? – Женя вертел в руке саморез. – Почему ты со мной не хочешь поговорить и даже посмотреть на меня не хочешь?! – заныл он. – Почему, а?!
Мальчик бросил саморез в Илью, тот не отреагировал, поэтому Женя бросил в него пакетик с саморезами. Пакетик упал на лицо, Илья приоткрыл глаз.
– Привет! – Женя помахал Илье рукой.
Лампа светила слишком ярко. Илья повернул голову к стене, пакетик сполз со щеки и шмякнулся на пол.
– Эй, мы так не договаривались! – возмутился Женя.
О чем они не договаривались, Илья не понял, да и не хотел понимать. Он снова спрятался в своем воображаемом терморюкзаке. Снова в лесу, снова в безопасности, снова под присмотром оленя, или то был уже не олень, а лось. Илья слышал, как на поверхность терморюкзака сыплются саморезы, гвозди, гайки, болты. Слышал, но не чувствовал. Потом шум снаружи усилился, и в терморюкзак к Илье прошмыгнула змейка в новогоднем колпаке, по траве, меж камней, меж цветов, прошмыгнула к нему, встала в стойку и высунула язык, похожий на двухвостку. Сверху бухнуло, и змея испуганно дернулась.
Вслед за змеей в терморюкзак пролез кабанчик, маленький, еще совсем молоденький, но с длинными мягкими клыками, которые волочились за ним по земле, как два садовых шланга. Кабана тоже пугали падающие на терморюкзак инструменты. Илья обнял кабанчика, а змее разрешил свернуться клубком у своего живота, где тепло и уютно.
Обнявшись, приковыляли коалы, мальчик с бабочкой и девочка с бантиком, они тряслись от страха, потому что по дороге на них падали отвертки, гаечные ключи, стамески, а им не хотелось умирать неженатыми. Они примостились в ногах у Ильи и перестали дрожать.
– Не бойтесь, – сказал игрушкам Илья, – все будет...
Илья увидел сначала рога, которые раздвинули пространство терморюкзака вширь и ввысь, а потом и самого оленя, а может, то был не олень, а лось или козел, скорее все-таки козел. Его глаза, нос и рот, слившиеся в нечеткое темно-серое пятно, беспрестанно размазывались по лицу, словно по нему водили невидимой кистью. Он вошел и уселся по-турецки. Илья не видел, но знал, что на спине у него молния, как у его старой игрушки из детства, стоит ее расстегнуть, как изнутри вывалится красное.
Перед собой рогатый положил два черных треш-бокса с белыми вопросительными знаками снаружи и сюрпризами внутри.
– Волшебные коробки, – сказал рогатый. – Какую выбираешь?
– А что там?
– Товары из «ИКЕА», смешные кружки, канцтовары, мама с папой, «эйрподсы», оригинальные, а не какая-нибудь подделка.
– Мама с папой? – переспросил Илья.
– Айфоны, лавандовый и дымчато-голубой, – продолжал рогатый, – футболка от «Лакоста», ножичек, как у Мирона...
– А в какой коробке мама с папой?
– Выбирай – не ошибешься. Это ведь не просто какие-то вещи, а хорошее настроение, радость, чистый позитив, сюрприз, а когда тебе в последний раз делали сюрприз, а?
Илья посмотрел на правую коробку, на левую, вспомнил, что у него заплыл правый глаз и что ему неудобно смотреть направо, поэтому в итоге решил взять левую коробку. Левый глаз видит, левая коробка выбирается. Это знак свыше.
– А можно их взять и просто потрогать, не открывать?
– Не открывать, – ответил рогатый.
В знаки судьбы как-то не очень верилось. Илья решил сначала взвесить коробки, потрясти, может, тогда ему станет проще определиться. Он взял левую коробку, она оказалась легче легкого, как будто бы даже пустая. Илья поднес ее к уху, вдруг что услышит, но услышал он только звук расстегивающейся застежки-молнии, той, что у козла на спине.
– Эта, значит, эта, – сказал рогатый.
Он пожал плечами, или это только почудилось Илье, и правая коробка исчезла.
– Нет-нет, я же хотел только потрогать! – запротестовал Илья.
– Мало ли чего ты хотел.
Илья вглядывался в движущееся пятно на месте лица рогатого. Ему показалось, что там промелькнула зубастая улыбка, промелькнула и пропала, но острые зубы, скорее, даже клыки, как будто остались, только их размазало в разные стороны. Илья был уверен, что если коснуться лица-пятна рогатого, то непременно порежешься.
Он повертел коробку, нашел швы, медленно открыл и заглянул внутрь. Из коробки на него смотрело лицо Жени. Оно было где-то далеко в коробке, за несколько метров от Ильи, но постепенно приближалось, становилось больше и четче. Илья посмотрел на рогатого:
– Это не то, это не то!
– Верни голову, – сказал рогатый, после чего заорал, причем ор его становился все громче и громче: – Цок-цок! Цо-ок-цо-ок! Цо-о-ок-цо-о-о-о-о-ок!
Он резко отвернулся от Ильи. Молния на его спине расстегнулась, и оттуда полезло красное, мягкое, блестящее, постепенно заполняя собой терморюкзак. Примерно такое же красное лезло из его мягкой игрушки-оленя, который трансформировался в подушку, только у него оно не воняло тухлятиной и не блестело. Внутренности рогатого растекались по терморюкзаку, чтобы поглотить Илью, завонять его, заподушить.
Илья хотел что-то сказать, что-то спросить, но почувствовал, как его губы стянуло скотчем. Он хотел отбросить в сторону коробку с Жениным лицом, но руки его оказались связаны. Терморюкзак заполнила красная мякоть рогатого, а из треш-бокса на Илью наплывало лицо Жени, злого мальчика, сына злой женщины, которая без всякой на то причины сделала ему больно, а потом украла, связала и спрятала его, чтобы никто не узнал, что она злая и безумная. Лицо Жени, светлые брови, глаза голубые, бледная кожа, болячка на губе. Лицо выпрыгнуло из коробки, Илья вздрогнул и открыл глаз, снова оказавшись в бойлерной, где сушились вещи, а на полу валялись инструменты, которые Женя бросал в спящего маминого пленника. Точнее, не Илья открыл глаз, а Женя открыл его своими пальчиками с грязными ногтями, заглянул в глаз и улыбнулся шкодливой улыбкой.
– Смотри, что я нашел, – сказал Женя, поднеся к лицу Ильи газовую зажигалку с длинным хоботком.
Клик-клик.
Женя нажал на кнопку, и из хоботка вырвался огонечек. Женя поднес его близко-близко к Илье, отчего тот почувствовал тепло на лице. Казалось, еще немного, и его ресницы загорятся. Илья отвернулся, зажмурился, замычал, он был уверен, что его сейчас подожгут – случайно или специально, но точно не понарошку.
Клик. Женя выронил зажигалку.
– Ой! – пискнул он.
Женя резко выпрямился, сделал пару шажков в сторону и прижал руки к груди. Женя издал отрывистый звук – то ли стон, то ли всхлип – и завалился на пол. Илья посмотрел на мальчика. Поначалу он испытал облегчение от того, что его не сожгут, но вскоре ему стало страшно.
Женю затрясло, его пятки застучали по полу, расшвыривая саморезы и гвозди. Он задрал футболку, пытаясь расчесать грудь, а потом несколько раз ударился затылком о кафель и затих.
Грудь Жени резко вздулась и с чавканьем лопнула. На кафель, на белый бойлер, на стиральную машинку и на чистые вещи на сушилке брызнула кровь. Где погуще, где пожиже, но кровь и кровавые ошметки Жени, злого мальчика, теперь блестели повсюду.
Из раны на Жениной груди показалось копытце, за ним – второе. Илья, замерев и не дыша, смотрел, как из мертвого мальчика вылезает четырехкопытное животное, маленькое, грязненькое, не то жеребенок, не то козленок. Судя по размерам, все же козленочек. Понять это было трудно, потому что животное вылезло без головы. Из шеи торчала кость, бежевая, а мясо вокруг нее – темно-коричневое, заветрившееся, неаппетитное.
Козленочек бухнулся на пол, встал, пошатываясь, прыгнул раз, прыгнул два, покрутился вокруг своей оси и замер. Он как будто смотрел на Илью, который смотрел на козленочка и не дышал. В груди заболело, и Илья опомнился – часто-часто задышал носом.
Козленочек не двигался. Кровь капала с его шерстки на пол. Илья вдруг понял, что козленочек не просто смотрит на него, а смотрит в ожидании команды. В памяти всплыл образ рогатого из терморюкзака.
– Цок, – сказал Илья, – цок-цок!
И хотя его губы едва шевелились, склеенные скотчем, козленочек уловил призыв. Встрепенулся, топнул ножкой и подскочил к Илье. Тот невольно улыбнулся. Улыбнулся впервые за последние сутки, проведенные в плену. Козленочек его неведомым образом слышал, а главное – понимал и слушался, как будто его выдрессировали.
– Развяжи меня, – сказал Илья и повернулся к козленочку боком.
Козленочек начал перетирать острым копытцем веревку на руках Ильи. Козленочек старательно тер, тер, а Илья все острее чувствовал признательность, нежность, почти что отцовскую любовь к этому маленькому созданию.
Когда веревка порвалась, козленочек, не дожидаясь команды, принялся за скотч, паутиной опутывавший Илью. Вскоре Илья смог встать, добраться до полки с инструментами и взять канцелярский нож, чтобы полностью освободиться от скотча. Ноги у него дрожали, пальцы едва сгибались на рельефной ручке ножа. Он подержал его в руке, раздумывая, брать с собой или не брать, вернул на место и вышел из комнаты, перешагнув через тело Жени. Козленок поцокал следом.
Илья прокрался по темному коридору мимо комнаты, где играл с Женей в прятки, мимо сауны с маленьким веником над дверью, мимо лестницы на второй этаж. В прихожей он вздрогнул при виде темного силуэта в зеркале. Пригляделся к своему отражению – изуродованному, с кровоподтеками, с заплывшими губами, носом, глазом – и поморщился.
Илья открыл входную дверь, деревянную, за ней оказалась вторая, железная, с ключом в замочной скважине. Открыть ее не получилось, пришлось поворачивать ключ. Повернул, заскрежетало. Илья вжал голову в плечи. Захотелось стать песчинкой и прошмыгнуть под дверью, улететь, исчезнуть. Он обернулся и вдруг понял, что безголовый козленочек за ним не последовал, куда-то свернул не туда и пропал. И тут, словно услышав мысли Ильи, козленочек дал о себе знать. Он затарабанил копытцами по двери той комнаты, где дура-великанша прятала Илью под занавесками. Бум, бум, бум!
– Цок-цок! – позвал козленочка Илья.
Козленочек подбежал к нему, но было уже поздно. Из комнаты выскочила великанша, босая, в непомерно широкой футболке, непомерно высокая дура. Илья еще раз повернул ключ, снова заскрежетало, но дверь так и не открылась.
Соня заняла собой половину прихожей. В зеркале отразились она, огромная, мужикоподобная, и он, маленький, детенышный. Безголовый козленок в зеркале не отразился, зато перекувыркнулся на спину рядом с Ильей и сложил все свои четыре ножки в одну толстую ножку-рукоятку. Илья схватился за нее, почувствовав приятную мягкость козленочкиной шерстки и приятную твердость его легких, но крепких косточек, – и рубанул Соню козленочком, как секирой. Удар пришелся по животу великанши, чуть левее пупка, и на том месте вдруг возникла молния-застежка. Великанша остолбенела, удивленно глядя на козленочка. Раздался треск раздираемой кожи. Молния растянулась от пупка до бедра, разошлась, и из великанши хлынул поток крови. Соня закричала, но быстро смолкла и рухнула, хватаясь за выпавшие из распоротого брюха кишки.
– Женя! – послышалась со второго этажа. – Женечка! Сыночек!
Илья опустил козленочка, и тот перегруппировался, встав на ножки. Илье показалось, что козленочек снова смотрит на него с ожиданием. Как будто просит отпустить его на лужок пощипать травку и понагулять жирок.
– Цок-цок! – отдал команду Илья.
Козленочек поскакал на верхний этаж, перепрыгивая через каждую вторую ступеньку. Илья услышал женский крик. Кричала Женечкина мама, сумасшедшая, простуженная, ненавистная, и Илье было приятно это слышать. По тем звукам, которые раздавались наверху, Илья понял, что козленочек уронил женщину и попрыгал на ее голове, пока та не треснула.
Илья вышел из дома и придержал дверь для своего нового друга. Тот выбежал на улицу, оставляя за собой еле заметные в темноте следы. Когда они вышли на улицу, освещенную фонарями, и двинулись на выход из коттеджного поселка, за копытцами перестал тянуться кровавый след. Вместе с ними из памяти Ильи постепенно стали выветриваться воспоминания о минувших сутках. Драка с бешеной теткой, игры с дурацким мальчиком, разговор с рогатым в терморюкзаке и молния, разошедшаяся на брюхе великанши. Все это казалось сном, впрочем, как и вся жизнь, которая ему привиделась до того, как его бросили связанным в бойлерной. Как-то незаметно для самого себя Илья забыл думать о родителях, Викторыче, Мироне и даже о самом себе.
Козленочек то бежал рядом, то скакал впереди, то отставал ненадолго, чтобы через секунду-другую догнать Илью и перегнать. Безголовыш радовался. Илье тоже было радостно. Он шел по обочине дороги, мимо коттеджей, вдоль леса, по автостраде, а за его спиной медленно вставало солнце, и его лучи освещали дома, деревья, машины. Вместе с солнечными лучами небо прорезала далекая-далекая линия, в которой Илья узнал молнию-застежку. Где она начиналась и где заканчивалась, Илья не знал, зато он знал, что если идти туда, куда молния указывает, то они с козленочком рано или поздно куда-то дойдут.
Проходя мимо салонов сотовой связи, Илья пару раз почему-то останавливался. Смотрел на витрины с телефонами. Потом его внимание отвлекал радостный козленочек, и Илья продолжал свой путь. Через какое-то время он снова останавливался, на этот раз перед продуктовым магазином или кафе, стоял, но не понимал, почему стоит, а не идет, поэтому шел дальше, не чувствуя усталости и ни о чем не думая.
К обеду Илья с козленочком дошли до старой хрущевки. Высоко над ее крышей, так высоко, что и не увидишь, если не приглядываться, угадывался конец молнии-застежки. Илья поднялся вслед за козленочком на четвертый этаж, постучал, а когда дверь открылась, понял, что не знает, зачем он пришел.
– Это что за херобора? – спросил человек с жиденькой косичкой, вылупившись на безголового козленочка.
– Это Цок-Цок, – ответил Илья.
Козленочек плюхнулся на спину, сложив все свои четыре ножки в одну мягкую ножку-рукоятку. Илья не хотел убивать человека, он вообще ничего не хотел и напрочь забыл, кто такой этот человек на четвертом этаже и зачем ему надо было к нему попасть.
Илья схватил козленочка и рубанул им человека по ошарашенному лицу, на котором тут же возникла молния-застежка. От нижней губы – к подбородку, от подбородка – до кадыка. Молния разошлась, и кровь липким потоком хлынула из человека, запачкав лестничную клетку и прихожую.
Илья перешагнул через тело и услышал имя, которое показалось ему смутно знакомым:
– Илюха?
Это произнес высокий парень, который стоял в конце захламленного коридора с ножиком в руке. Лезвие поблескивало. Илья не вспомнил, что это за парень и кто такой Илюха, но ножичек показался ему красивым. Положив козленочка-секиру на плечо, Илья подошел к парню и протянул руку:
– Дай.
Парень отдал ему ножик. Дамасская сталь, замысловатый узор на лезвии, рукоять из искусственного камня лазоревого цвета. Он был красивым, но не таким мягким, легким и удобным, как ножки козленочка. Рукоять ножика не сливалась с рукой Ильи в одно целое, не слышала его мыслей и не предугадывала их. Держать его не хотелось. Илья бросил ножик на пол, и парень, словно по команде, выбежал из квартиры.
Илья прошел в комнату-склад, где хранились коробы, коробки и коробочки со всякой всячиной. Копошились в своей посудине сколопендры, дохлые и полудохлые, воняли отрезанные уши, в основном свиные, собирали на себе пыль мало кем читанные книги с демоническими ритуалами.
Козленочек встал перед аквариумом на задние ножки. Будь у него голова, можно было бы подумать, что он пытается сквозь мутные воды разглядеть там рогатый череп. Проломленный череп пожирателя душ, искусителя девственниц, грозы грешников и праведников. Между глазницами – провал, а в провале – зубы.
Холодная вода. Склизкий череп. Илья едва не выронил его, вынул из воды и задумался, не зная, что делать дальше. Просунул палец в провал, потрогал зубы. На пол капли – кап-кап, кап-кап. Козленочек закрутился вокруг своей оси, радостный, довольный. Илья сел на корточки, чтобы быть поближе к козленочкиной шее, и та, словно магнит – металл, притянула к себе череп.
– Разлагай, – сказал Илья.
Он не собирался, но почему-то сказал, как будто кто-то другой за него это сделал.
– И соединяй, – добавил козленочек голосом Ильи.
Козленочек стукнул копытцем, щелкнул челюстью, скрежетнул зубами, а потом его череп загорелся. Будто нажали на кнопку газовой зажигалки. Клик-клик! Илью обдало жаром. Вглядевшись в разгорающееся пламя, Илья увидел гигантскую молнию-застежку, которая растянулась высоко-высоко в небе. Замок-бегунок закачался наподобие колокола, молния стала расходиться, и над городом, страной и миром словно возникла гигантская кровоточащая рана.
– Что это? – прошептал Илья.
– Это сюрприз, – прошептал козленочек. – То самое, чего нам так не хватает в жизни.
– Но я не хотел такого сюрприза.
– Ты отомстил злому мальчику, ты отомстил его злой маме, ты отомстил злой великанше, ты отомстил торговцу плохими коробками. Теперь ты можешь отомстить всем людям на свете. Тем, кто тебя обижал, кто говорил тебе нехорошие слова, кто желал тебе плохого, кто смеялся над тобой, кто ставил плохие оценки, кто мешал смотреть телевизор ночью, кто любил тебя меньше, чем твою сестру, и кто тебя вообще не любил... Все, все они получат по заслугам.
– Но я не хочу! – выкрикнул Илья.
– Мало ли чего ты...
– Я не хочу! Не хочу! Не хочу!
– Тогда ты вернешься в подвал и умрешь, и никто тебя не спасет.
– Ну и не надо!
Клик-клик! Из раны высоко-высоко в небе лезло красное, как из плюшевого оленя-подушки. Оно наползало на людей, знакомых и незнакомых, наползало на Мирона с ножиком в руках, на толстозадого Викторыча, на маму и папу, которые остались без нового смартфона и футболки от «Лакоста», на дуру-великаншу, на сумасшедшую женщину, оно наползало на Женю, швырнувшего на пол зажигалку и побежавшего по лестнице на второй этаж с криками «Это не я, это не я, это не я!», оно наползало на самого Илью, обгоревшего и умиравшего. Он умирал в коттеджном поселке под Москвой, в трехэтажном доме, на холодной плитке в бойлерной.
Илья все увидел и понял. Он съежился настолько, насколько мог, чтобы ноги не торчали снаружи, и позволил воображаемому терморюкзаку навсегда укрыть его от всего и всех. Там, в темноте, мягкости и безопасности, его встретили змея в новогодней шапке, кабанчик с мягкими бивнями, вечно обнимающиеся коалы. Оленя не было, олень ушел.
Хворь № 7. Евгения Душеина. Две дороги короткие и одна – домой

Лёха был странным, зато по-своему одаренным. Он всегда мог найти самую короткую дорогу. Во дворе, окольцованном панельками, зародилась наша дружба. Сразу с правильной ноты: я неумело дал ему по носу, а он постарался откусить мне ухо. Из-за редкого бакугана[8], которого я откопал в песочнице и оставил буквально на секунду, а неизвестный мне пацан примчался и прикарманил. Нам было по семь, повод для драки имелся, но закончили миром – объединили наших бакуганов в полноценную мегаколлекцию и чморили остальных детей за их жалкие наборы из трех-пяти игрушек.
Лёха показался мне слегка ненормальным: иногда вдруг ни с того ни с сего говорил о каких-то стремных вещах, типа, есть ли жизнь после смерти и как часто надо думать о Римской империи. Иногда шел, смеялся, а потом стопорился и втыкивал с минуту. В дорогу. Я его за плечи тряс, и он отмирал, дальше шли как ни в чем не бывало. Впрочем, позднее я понял, откуда ноги растут.
Семья Лёхина была с какими-то своими приколами. Они жили, воспитывали и общались непривычно, не так, как все. Почему-то много знали и говорили про энергию. Мол, не бывает случайностей или обстоятельств, есть только отрицательно и положительно заряженные потоки энергии, которые вызывают события и всегда стремятся к балансу. Поэтому за белой полосой идет черная, а за черной – белая. Лёха пытался объяснить, но мне было не очень интересно, и я ничего не понял. Пересказал как-то маме от скуки, а та сказала про Лёхину семью: они там все блаженные. Да только не в этом дело. Просто мир они иначе видели, не как мы. Может, Лёхина семья и была чудна́я, зато с душой.
У меня самого семья нормисов, только без отца. Когда мне было два, он сгорел вместе с домом – пьяный уснул, не потушив сигарету. Они с матерью тогда уже развелись, жили раздельно. Мать у меня волевая, понимающая, но строгая. Перепадало на орехи регулярно: то ободрался, то учусь не так, то еще что. Ее можно понять – дневная и вечерняя смены, годовалая дочь (моя сестра), хахаль все никак замуж не зовет... И все же на мать я немного был обижен. Мне не хватало теплоты и ласковой ладони в волосах, когда я делал успехи. А не сдержанной похвалы и пирожного в поощрение. Не в пирожных-то счастье, мам, я б тебе все пирожные выменял за теплый взгляд и «я тобой горжусь, сынок».
Соли на рану досыпало то, что я регулярно наблюдал исполнение моего желания. Но только не для меня. Лёхина мать, теть Ната, умудрялась одинаково искренне любить всех своих четверых детей. Когда я гостил в их доме, каждый раз невольно подпадал под эти потоки чистой материнской любви. Как будто я тоже ее сын, тоже часть их семьи. Так ощущался их дом – любовью и теплыми котами под боком. Там вечно пахло воском, компотом из сухофруктов, который они действительно умели варить, и опилками. Мне очень нравилось у них. Со временем я понял, что перестал быть гостем. Оставался на ночь чаще, чем моя мать считала приличным, бегал за плюшками в перерывах между уроками и допсекциями, играл с Лёхой на их компе по выходным.
Конечно, и у меня, и у Лёхи были еще друзья, с которыми мы то вместе, то порознь проводили время. Но я знал, Лёха знал и все знали: таких друзей, какими были мы, на целом свете нет и не будет. Несколько лет мы росли вместе, росли друг в друга, пока совсем не породнились. И стали братьями.
На двенадцатом году жизни что-то с Лёхой приключилось. Он начал принципиально ходить разными дорогами. Каждый день, даже в школу. Из-за этого стал везде опаздывать, потому что выбирал порой странные, обходные, неоправданно долгие пути. Я думал, ну бывает, извилины хочет расшевелить, есть же такое: надо ходить разными маршрутами, чтобы мозг узнавал новое, создавал нейронные связи и всякое такое. В общем, Лёха активно исшагивал город, иногда брал меня с собой, но чаще зачем-то бродил один. А потом вдруг пропал.
Я помню тот день. Сначала Лёха не пришел в школу, на эсэмэс не отвечал, трубку не брал. Такого с ним ни разу не было. Я разнервничался, не досидел даже до конца уроков, сбежал из школы прямо к его дому – проверить, не случилось ли что. Знал, как отворить калитку, но внутрь попасть не смог – не открывали. Я простучал все окна, терся возле двери, как кот блудный, мяукал, Лёху звал жалобно, почти в слезы. Но все тихо было, как будто в доме никто никогда не жил. Простоял до вечера, обзвонил всех Лёхиных друзей, никто не был в курсе. Даже когда сгустились сумерки, окна оставались темными. Напуганный, расстроенный и с мокрыми глазами, я вернулся домой ночью. И получил по шее от взвинченной матери. После моих путаных объяснений она неожиданно успокоилась, обняла меня, и мы тепло поговорили, чего давно не было. Поплакали, разошлись, уснул без сил.
А на следующий день этот дебил приперся. Совершенно спокойный и нормальный, даже не опоздал. Я тоже к тому моменту был спокойный и нормальный, а потому прямо перед уроком выловил Лёху в коридоре и вместо приветствий прописал ему в щеку. Пытался еще и попинать, но пацаны из класса оттащили. А Лёха только улыбался мне, как олигофрен, пока щека краснела и наливалась на глазах. Зенки у него горели чем-то новым, что было страшно и захватывающе одновременно, потому как я знал этот взгляд.
Конфликт исчерпал себя после уроков, когда мы нормально поговорили. Был горячий май, березы облетели сережками, солнце садилось поздно, птицы пели рано, и уже всеми фибрами ощущалось на расстоянии ладони лето. А тем днем парило невыносимо, и мы, задыхаясь, смотались за фруктовым льдом «Штопор», а после завалились в недостроенный торговый центр недалеко от школы. Здание лет пять простаивало и, если честно, было стремным: треснутые бетонные блоки, куски арматуры, торчащие из стен, рассыпанные, как крошки для голубей, использованные шприцы, бутылки, всякий хлам. Ходили слухи, что это излюбленное место желающих попрыгать с крыш. А еще тут частенько ночевали бомжи. Все это должно было отталкивать, но такую школоту, как мы, наоборот – привлекало.
Я пнул ногой бутылку «Гаража», плюхнулся на край блока вместе с Лёхой и стал наслаждаться жизнью и фруктовым льдом. С высоты третьего этажа открывался неплохой вид на дома, а на горизонте блестел змеиный изгиб реки.
Лёха стал говорить что-то про родовые знания, передающиеся поколениями, про древний шаманизм... Оказывается, пока я вчера порог обивал, думая, что они съехали, дом все же не пустовал. Лёша с бабушкой закрылись на сутки, чтобы она могла передать ему весь свой опыт, все навыки и секреты.
– Ты чего мне очки втираешь, какие, блин, секреты?! Чит-коды в «Майнкрафте»?
– Если бы бабушка сдала все читы, я бы не общался с таким лузером, как ты.
Мы в шутку потолкали друг друга, чуть не свалившись с края, а когда успокоились, Лёша неожиданно серьезно заговорил:
– Раньше я не знал, как бабуля умудряется везде успевать и никуда никогда не опаздывает. Она сказала, что научит так же. Я долго готовился. Исследовал город, маршруты, заучивал их. А вчера бабушка сказала, что все, пора. Находился длинными путями и теперь могу ходить короткими. Я думал, там какой-то ритуал, танцы с бубнами. – Лёха почесал затылок и пожал плечами. – Но мы просто поболтали и попили чаю. Я даже не заметил, что целый день прошел, не помню, как спать лег. Помню, что сегодня проснулся и пошел в школу, как обычно, а потом ты на меня налетел.
От такого объяснения понятнее не стало. Но другу я верил как себе, а потому глубокомысленно хмыкнул и покивал: типа, понял. Однако Лёха заметил мой взгляд, которым смотрят на умственно отсталых или тяжело больных. Тогда он махнул рукой и сказал:
– Толку-то объяснять, показать проще. Давай сгоняем на Сосновку. Я знаю короткую дорогу.
Но я не согласился. Парк в другой части города, даже на машине отсюда добираться минут пятнадцать-двадцать, а пешком – час-полтора в одну сторону. Лёха настаивал, а я сказал, что буду ждать его здесь час, не дольше. И он пусть сам бегает, куда хочет, своими дорогами. Вырвал тетрадный листочек, нарисовал на нем карикатуру: перекачанный я бью Лёху кувалдой по башке, он удирает, и ноги у него колесом, как у дятла Вуди[9]. В углу написал дату, время – получилась креативная сигна[10]. Лёша посмеялся, свернул бумажку, положил в карман и ушел налегке, оставив на меня свой рюкзак. Я провожал его взглядом, но почему-то быстро потерял из виду, хотя скрыться ему было негде – недостройку окружали пустыри и редкие частные дома. Но мне быстро стала пофиг эта странность, и я залип в дудл джамп[11], чтобы скрасить время.
Лёха вернулся через полчаса. Показал мне фотку: его жизнерадостная морда на фоне входа в Сосновку, а на груди гордо, как орден, развернут мой листок с карикатурой.
– Да ты гонишь! – Я сразу по-детски ушел в отрицание.
– Ну, ты смотри, твоя ведь, твоя?! – смеялся Лёха.
Я долго разглядывал мыльное фото, увеличивал, сверял детали, как будто я детектив Шерлок Холмс, расследую дело скорострела Лёхи, который за тридцать минут пробежал почти семь с половиной километров. Дважды.
– Такси?.. – с отчаянием протянул я.
Хотя знал, что трава зеленая, а у Лёхи нет денег на такси. Накопить бабок, чтобы просто развлечь меня разок после того, как на день пропасть? Ну такое. Поэтому мне ничего не оставалось, кроме как принять реальность: Лёха теперь супергерой.
– То есть хочешь сказать, что ты – Флэш[12]? И чего, ты так куда угодно можешь?
Лёха потер затылок, пожал плечами, покивал. Мне стало ясно: мы два клиента дурки. Потому что нет на свете дорог таких коротких, чтобы они сжимали само время.
Потом я не раз убедился, что еще как есть. Лёха теперь никогда никуда не опаздывал. Он мог вставать без десяти восемь и спокойно приходить на урок за минуту до звонка, хотя жил в двух кварталах от школы. Со временем скашивать это самое время у него получалось все лучше и лучше. Но, когда мы гуляли вдвоем, все было нормально – Лёха осознанно не водил меня короткими дорогами. А потом вдруг предложил.
– Это хоть безопасно?
– Вроде как да.
– А мы не нарушаем никакой пространственно-временной континуум или типа того?
Лёха, смеясь, закинул мне руку на плечо:
– Это просто короткая дорога, а не телепорт.
Я так не считал, однако все равно согласился. Было слишком любопытно. Мы пошли, а потом он аккуратно, но крепко взял меня за руку. Я неловко дернулся от неожиданности и попытался вырваться.
– Лёха, ты что, пидор? – как-то беспомощно спросил.
– Конечно, братишка, сказать забыл, иди сюда!
Он начал манерно дуть губы и целовать воздух.
– Бля, пусти, все смотрят же!
Я шипел и дергался, пока не наткнулся на непривычно серьезный взгляд.
– Не вырывайся. Иначе никак не пройдешь. Заблудишься.
И что-то настолько неприятное было в этом простом «заблудишься», что мне сразу расхотелось шутить.
– А что будет?
Лёха неохотно ответил:
– Бабушка рассказывала: тот, кто заблудится на дороге, потеряет душу. И никогда не найдет покоя.
Жарким летним днем меня пробрал озноб. Я всегда боялся жутких бабкиных поверий, а потому усиленно закивал, мол, понял-принял, и крепче сжал чужую ладонь. Пошли дальше. И так все было плавно, обыденно, что не сразу заметил: люди вокруг пропали. Дорога казалась знакомой, но смутно. Типичная дворовая тропа между панельками. Многоэтажки, детские площадки, редкие ларьки. Возле одного из них я предложил купить водички, но Лёха с таким ужасом посмотрел на меня, что я резко захлопнул рот на полуслове. Когда обернулся к ларьку, заметил, как в темном раскрытом окошке посветила чеширская улыбка.
Стала ясна еще одна странность: мы шли только дворами, выходя из одного пространства и тут же попадая в следующее. Все они – копии друг друга. Стало совсем не по себе, когда Лёха уверенно зашел в подъезд, поднялся на этаж и без ключа открыл чью-то квартиру.
– Лёх, что за хрень?!
Моя ладонь вспотела и скользила, но я не отпускал его руки.
– Спокойно, так короче. Все равно никто тут не живет.
– Откуда ты...
Квартира была заброшенной, со следами ушедшей жизни – всюду вещи прошлой эпохи, покрытые серой пылью. Лёха дошел до открытого окна, буднично скомандовал:
– Сейчас будем прыгать.
И прыгнул, потянув меня за собой. Я завизжал, уж думал: все, дошутились. В новостях напишут: «Их разлучила смерть: два малолетних шиза-домушника вышли из окна, держась за руки». Но высоты было с локоть, хотя я помнил, что мы поднялись на второй этаж.
– Ну ты и трус! – рассмеялся Лёха и повел меня дальше, уходя от многоэтажки в сторону детской площадки.
Я в шоке осмотрел пустую стену без единого окна, которая осталась за спиной:
– Какого ху...
Лёха собирался ответить, но дверь ближайшего подъезда открылась, и оттуда вышел бомж. Точнее, так показалось из-за небрежного рваного вида, но у меня была пара секунд приглядеться, пока Лёха впал в ступор. И я понял: нет, перед нами не бомж и вообще не человек. Потому что не лохмотья это, а слои рваной гнилой кожи, покрытой струпьями.
Существо повернуло к нам искореженную морду, неестественно широко раскрыло рот, и тут Лёха побежал, таща меня за собой. Мы удирали, как будто за нами гналась свора псов. Бежали через дворы, насквозь пролетали коридоры многоэтажек, плутали в заброшенных хатах, снося мебель. Казалось, Лёха не находил нужной дороги, пока не свернул в тупик. Я коротко обернулся: этот уродец катился за нами на четвереньках. Стало страшно до обоссывания. Дернул Лёху за руку и заскулил, но он уже обнаружил лаз между домами. Мы протиснулись, ободрали локти, спину и коленки, а вылезли уже на людной и знакомой улице – в паре кварталов от Лёхиного дома. Мои глаза намокли от пережитого стресса и облегчения. Посмотрел на Лёшу, чтобы глупо пошутить, но осекся. Лицо друга было бледным, губы дрожали, зрачки сузились до точек, и я мгновенно понял: что-то случилось.
– Лёх, – спросил я осторожно, отпуская его руку и хватая за плечо, – что это?..
Зазвонил телефон, Лёша взял трубку. Посмотрел на меня пустым взглядом. Я прочитал на его губах:
– Бабушка умерла. Приступ.
Мне нечего сказать о Лёшиной бабушке, кроме очевидного: она была замечательной, доброй женщиной, делилась старческими мудростями и готовила самый вкусный торт «Черепаха» во всем мире. У нее были теплые сухие руки и невесомые объятия – я чувствовал их не раз.
Похоронили через три дня. На отпевании Лёша заплакал, и я поддержал его под локоть, чтобы не упал. Когда гроб погружали в землю, вышло солнце. Оно отражалось в черной лаковой крышке, и мне казалось это неправильным: не может светить солнце в такой день.
Лёха долго смирялся с утратой – в их семье все связи были стальными. Если одна нить обрывалась, остальные еще долго звенели горем.
Поначалу он молчал, а потом мы стали много говорить о его бабушке, о смерти, и так я понял, что Лёха постепенно отходит. Он рассказал мне про тот день:
– Все было хорошо, пока не выскочила эта... штука. Я точно не знаю, но бабушка говорила, что они тянутся к тем, кто ходит короткими дорогами. Могут чувствовать возле них смерть – близкую или случившуюся. Их притягивает этот переход. От живого к...
Лёха загрустил, я молча сжал его плечо и задумался о природе коротких дорог. И тех, кто на них обитает. Это бывшие люди или что-то иное, древнее, потустороннее? Мне не хотелось знать. Я просто надеялся, что мы с таким больше не столкнемся.
После смерти бабушки Лёха какое-то время не ходил короткими путями, не мог. Наверное, это напоминало о ней. Я не спрашивал, потому что чувствовал себя виноватым. Казалось, все из-за меня – ходил же Лёша сам, и ничего, а как меня повел, так случилось горе. Но постепенно его жизнь пришла в норму, и моя тоже. До случая.
Я думал, такое бывает только с героями фильмов или очень тупыми людьми. Боль была... странной, сложно описать. Место, куда вошла арматура, я сначала вообще не чувствовал. Затем начало гореть, словно я был бумажным листочком, в центр которого ткнули зажженной спичкой.
В тот день мы с Лёхой зависали на недостройке, баловались, пихались, как обычно, радовались жизни. Так случилось, что я споткнулся на пролете. Так случилось, что я оказался нанизан на арматуру. Казалось, это была даже не случайность – просто столкнулся с негативным потоком энергии. Моя белая полоса прервалась черной. Я умирал, и никто не был виноват.
Бледное лицо Лёхи плавало в поле мутного зрения. В ушах глухо звенело. Почувствовал, что меня стаскивают с арматуры, как с шампура. Стало больнее, я застонал, а Лёха бережно закинул мою руку себе на плечо, обхватил за талию и поволок.
– Ща-ща, тут быстро, держись, брат. Я знаю короткую дорогу до больницы.
Его голос прорвался через пелену гулкого шума. Не видел, но чувствовал: Лёша плачет. Я стремительно терял кровь, непослушными руками зажимал рану комком Лёшиной майки, которую тот мне всучил. Не понимал, зачем он меня тащит, очевидно же – не жилец.
– Лёха...
На губах запузырилось, и я облизнулся, чувствуя соленый металл.
– Да завали, ща придем.
В полубреду я понял, что он ведет нас короткой дорогой, но не такой, как обычно. Многоэтажки были совсем облезлыми, трава под ногами – жухлой и будто ядовитой. Из киосков явно и хищно улыбались. В окнах окружающих заброшек стали мелькать рожи уродов. Они присасывались к стеклу своими ртами-миногами, жадно лизали поверхность, смотря на нас. Чуяли смерть, твари. Я медленно моргал, пытаясь удержать сознание хотя бы на адреналине от того, что видел, но выходило плохо. И Лёха это заметил. Он остановился на минуту, утер слезы, а потом словно решился на что-то и завел меня в подъезд.
Мы спустились в подвал. Тусклая лампа освещала пространство с трубами и загаженным полом, на котором, сидя, лежа, стоя, растеклись эти твари. Я знал, чувствовал: Лёша в ужасе. Но он все же попросил:
– Помогите.
Твари жадно дернулись, раззявили рты, как будто этот секундный кусочек жизни можно было пожрать. Одна шагнула вперед. Из пасти донеслось искаженное, мертвое, с запахом гнили:
– Помогите.
Лёха кивнул уверенно, хотя и дрожал. Я из последних сил забился, когда понял, что нас окружают. Противные могильно-ледяные лапы касались со всех сторон, обхватывали, скребли, уносили в темноту подвала на руках, как чемпиона, пока я плакал, терял сознание и звал Лёху. Я не понимал, почему он бросил меня, отдал им. Зачем ты так, Лёх, это предательство, лучше бы дал мне сдохнуть на заброшке, или ты испугался, что менты будут задавать вопросы? А он стоял один в свете подвальной лампы, провожая меня взглядом. И в глазах было вечное прощание.
Я пришел в себя в больнице, с капельницей, уже зашитый. Дышащий. Живой.
Никто не мог сказать, как я там оказался, хотя я всех спрашивал не по разу. Мать дежурила возле кровати все ночи, пока я лежал в коме. А когда очнулся, плакала долго и ласково гладила по волосам. Ее собственные заметно поседели.
Я медленно восстанавливался, вспоминал по кусочкам, что случилось, и каждый день ждал Лёху. Хотя бы звонка, эсэмэс. А потом узнал, что в тот день Лёша не вернулся домой. Мы долго искали его, ходили теми же маршрутами, опрашивали соседей, развешивали листовки по городу. Про Лёшу даже сняли несколько новостных сюжетов. Ничто не помогло.
С тех пор я часто заходил к тете Нате. Постоянно чувствовал вину. Но она почему-то не злилась на меня за сына. Пыталась объяснить, что произошло, однако я не мог понять. Понял только, что друг меня не бросил. Он пожертвовал собой. Остался на короткой дороге, став Хароном для тех, кто жил на ней.
Со временем стало казаться, что все это неправда. Что мой мозг из-за потери крови выдумал то, чего не может быть, а на деле я просто был сильно ранен, Лёша отвел меня в больницу, ушел один, не дождавшись родителей. Его могли поймать насильники, изувечить и выкинуть труп в реку. Но я не хотел об этом думать. Я хотел надеяться.
Тетя Ната стала каждый вечер зажигать свечу в окне Лёхиной комнаты, а я стал спать с включенным светом. Мы все ждали, что Лёха увидит горящие окошки и по ним вернется к семье.
Прошло уже три года, как мой лучший друг пропал. Каждое новое утро дает надежду, а каждый вечер – тоску. Лёша, брат, пожалуйста, возвращайся. Тебя ждут дома.
Тварь № 7. Марк Антонов. Фандом

«Рэн Аоки. Фигурка 2004 года
Коллекционная фигурка для фанатов аниме „Зимой друзья засыпают“. Оригинал из Японии. В хорошем состоянии.
В комплекте идут аксессуары: зонт, рюкзак.
Коробка не сохранилась.
Цена 12 500 окончательная, торг не предлагать!!! Фигурка редкая, хотите искать за другую цену – ищите».
«Здравствуйте! Хочу приобрести у Вас фигурку. Цена полностью устраивает. Сориентируйте, пожалуйста, Вы в каком районе? Удобно ли будет привезти фигурку в любое время на этой неделе по адресу Чайковского, 10? Это рядом с ТЦ „Пассаж“.
И еще подскажите, пожалуйста, карточка персонажа не сохранилась? В коробке должна была быть такая открыточка с лицом персонажа и именем. Если нет, ничего страшного, я все равно куплю фигурку! Просто, может, где-то у Вас завалялась?
Спасибо, буду ждать ответ!»
Отправлено 13.11.2025
«Здравствуйте еще раз! Простите, возможно, я отвлекаю, но не могу не спросить – Вы еще не продали фигурку? Может, она уже продана, просто Вы объявление забыли убрать.
Если фигурка не продана, напишите мне, пожалуйста. И если карточка персонажа все же сохранилась, я готов доплатить за нее. Спасибо!»
Отправлено 14.11.2025
«Добрый день! Извините еще раз за навязчивость. Пожалуйста, подскажите, Ваше объявление еще актуально?»
Отправлено 16.11.2025
«Здравствуйте да актуально»
«Ой, супер! Спасибо! Подскажите, в каком Вы районе? Вам удобно будет привезти фигурку по адресу Чайковского, 10? Это рядом с ТЦ „Пассаж“. Просто вдруг Вы живете где-то поблизости. И не сохранилась ли карточка персонажа?»
«Нет не удобно. Сегодня подъезжайте в тц апельсин буду ждать на нулевом этаже там где ремонт телефонов»
«нет карточка не сохранилась»
«Цену поднимаю до 15 000 потому что еще один покупатель нашелся и предлагает больше. Жду ответ либо соглашайтесь либо отдаю другому покупателю»
Игорь согласился.
Забитый автобус, полчаса пешком по промзоне (Игорь вышел не на той остановке), неловкий диалог с продавцом (на нулевом этаже, где ремонт телефонов, его не оказалось, он ушел ужинать на фудкорт, на сообщения и звонки не отвечал и вернулся, когда Игорь в десятый раз перечитывал их переписку на «Авито», сверяясь, точно ли правильно все понял, хотя знал, что да, понял правильно). (Сегодня? ТЦ „Апельсин“? Ремонт телефонов?) Пробежка до банкомата («Наличкой никак? У меня карту арестовали»), и вот – Рэн Аоки, обернутый в желтый пакет из «Магнита», лежал у Игоря в рюкзаке.
– Для дочки берешь? А Барби ей не нужны? Я дочкину коллекцию почти всю распродал. Несколько барбей еще осталось, одна даже в коробке. В свадебном платье такая. Ну, ты видел фотки?
Фоток Игорь не видел, но кивнул.
– Так чего? Надо? А то я жене позвоню, она притащит. Мы тут рядом живем. За срочность тебе со скидкой отдам. За пять.
Продавец потянулся за телефоном, Игорь заторопился:
– Нет-нет, спасибо, в следующий раз возьму Барби, если другой покупатель не найдется. Сейчас просто деньги вот только на эту фигурку...
Барби Игорю были не нужны, следующий раз никогда не состоится, и вообще, можно было остановиться на «нет-нет, спасибо».
Но отказом Игорь доставлял продавцу неудобства; но «нет-нет, спасибо» – это пусть и не грубо, но неприятно, будто Игорь отмахивается от надоедливого торгаша на базаре, так можно и обидеть человека и нарваться на скандал; и даже лживого обещания вернуться за Барби в будущем недостаточно, чтобы сгладить отказ, и к тому же прозвучало неубедительно, продавец может продолжить навязывать куклу. Так что лучше еще и сменить тему:
– А ваша дочка не против, что вы продаете ее коллекцию?
– Так она где-то твоего возраста, четвертый десяток. У нас с матерью это добро годами валяется. Не, я сначала продавать не хотел – память же. Думал внучке отдать, но она, прикинь, в игрушки и не играет. Все в планшете. А потом мать, ну, жена моя, просекла, что охренеть какие бабки люди готовы платить за этих страхолюдин. Ну, Барби-то нормальные. Страхолюдина – это я про твоего этого. Кто он хоть такой-то? Гоблин, что ли? Я у дочки спрашивал, да она сама не знает. Она этот мультик и не смотрела. В детстве ее этот страшила пугал, она и не игралась им, это я помню.
– Нет-нет, не гоблин, это лягушка. Антропоморфная лягушка. – Шею под шарфом покалывало, футболка под пуховиком мокла, продавцу было неинтересно, и сам Игорь ничего не хотел рассказывать ему, но продолжал, чтобы не быть грубым: – В этом аниме, то есть в мультике, все звери очеловеченные, они живут как обычные люди. Это не фэнтези, то есть магии и мифических существ там нет, и...
– Тьфу ты. Ну, ты хоть иногда нормальные мультики включай дочке. Советские.
К продавцу, а вообще-то мастеру по ремонту телефонов, подошел клиент, и он отпустил Игоря (боже, ведь его никто не держал, никто не заставлял говорить всю эту чушь, потея спиной и ладонями, почему он просто не ушел сразу).
– По поводу Барби думай. Я долго ждать не буду, другому продам.
Спустя полчаса освобожденный Игорь сидел в автобусе. Рюкзак с Рэном Аоки лежал на коленях. Старушка на соседнем сиденье была мокрой, ее платок грустно, но уютно пах шерстью, красные отражения фар в окне тоже были мокрыми. Если бы Рэн Аоки появился у Игоря лет двадцать назад, он бы не постеснялся вытащить его из рюкзака и прижать пластиковое лицо к стеклу, чтобы Рэн любовался, охлаждался, предвкушал дождь. Мальчик-лягушка любил дождь, была у него такая фишка – он ходил с зонтиком только в солнечную погоду, а зонтик необычный, Рэн сам его изобрел: нажмешь на кнопочку – и из зонтика течет вода, Рэн как бы носил с собой свой личный дождь.
Поначалу он врал одноклассникам, что это физическая необходимость: лягушки не могут без влаги, они душевно усыхают, это может быть смертельно – двоюродный дядя Рэна скончался в путешествии по Африке, а ведь его все предупреждали о сезоне засухи. Нет, бедный дядюшка умер вовсе не от обезвоживания: он впал в депрессию (у лягушек это медицинское состояние называется омутнёлостью или Глубокой-Печалью-Какая-Бывает-Когда-в-Мае-Поет-Последнюю-Песню-Богиня-Жабура-Тацуке) и повесился на собственном языке.
Эту историю Рэн рассказал и Харуке, девочке-оленихе, главной героине. К финалу первого сезона он сблизился с Харукой и признался, что изобрел зонтик-дождик не из страха повторить дядину судьбу. Просто дождь напоминает ему о жизни на болоте, которой он лишился, переехав с бабушкой в город. А историю про дядю (в ней не было ни квака лжи) всем рассказывал потому, что в глазах одноклассников лучше быть драматичной лягушкой с тревожной семейной наследственностью, чем ностальгирующим по болоту деревенщиной.
По дороге от остановки к дому Игорь вспоминал десятую серию второго сезона: зонтик сломался, и у Рэна начались симптомы омутнёлости. В конце серии Харука кормила его, лежащего в постели, яблочным пюре, они смотрели телевизор и наткнулись на новости: ведущий-жаба заявил, что лучшие медики страны только что изобрели лекарство от омутнёлости, которое точно поможет в 99,086 % случаев.
«Почему ты не улыбаешься, Рэн? Они сказали, что лекарство будут выдавать лягушкам бесплатно!»
«Они говорили лишь об омутнёлости. Но они ничего не сказали о Глубокой-Печали-Какая-Бывает-Когда-в-Мае-Поет-Последнюю-Песню-Богиня-Жабура-Тацуке».
Так заканчивалась серия, в следующих трех Рэна не было, потом он вернулся (без зонтика), о болезни как будто забыли. Существовала фанатская теория: на самом деле Рэн умер и в дальнейших сериях авторы показывали его призрак. Игорь теорию отрицал – не столько из нежелания думать о смерти любимого героя, сколько из банальности идеи. Такая теория есть почти в каждом фандоме, даже Свинки Пеппы.
Замешкался перед подъездом: может, все-таки достать Рэна, дать ему немного промокнуть? Но нет, Игорь таким не занимается, и не потому, что он почти тридцатилетний мужик. Некоторые фанаты относятся к фигуркам как к живым... нет, скорее, как к маленьким идолам с интеллектуальным развитием на уровне трех лет: с ними надо разговаривать, извиняться, если уронили, укладывать спать. Игорь их не осуждал. Просто не принадлежал к категории таких фанатов, его категория была печальнее, он понимал.
Сначала Рэн занял место между оленихой Харукой и бобром Тобио. Но вообще-то с голубкой Миюко у Рэна было больше теплых сцен, чем с Тобио. Да, так будет правильнее: пусть Рэн стоит между Харукой и Миюко.
Однако находиться в компании сразу двух девушек, да еще с таким расслабленным видом, вовсе не в характере Рэна.
Игорь снова поставил Рэна между Харукой и Миюко.
Так, еще одна деталь: у ног Рэна он посадил маленького вязаного лягушонка. Теперь идеально.
Игорь редко пил, но в честь завершения коллекции налил вина. Добыть Рэна он уже и не надеялся – аниме «Зимой друзья засыпают» не было популярным, закрылось после третьего сезона, это просто чудо, что по нему вообще выпустили фигурки. И еще большее чудо, что они попали в Россию: в 2006 году по телевизору показали лишь половину первого сезона. А то, что именно Рэн удостоился чести получить воплощение в виде фигурки, – не просто чудо, а как будто даже чья-то ошибка. Там, в далекой Японии, неопытный менеджер неправильно озвучил задание мудрым мастерам фабрики по производству фигурок: надо было сделать Харуку, Тобио, Миюко и волчицу Рэндзи, или крокодила Рицу, или белочку Рё; а менеджер запутался в героях.
Рэн был третьестепенным персонажем. С ним не происходило ничего важного, он не попадал в забавные ситуации, не разряжал грустные сцены шутками. Даже бабушка Рэна, Госпожа Цапля, больше влияла на сюжет – каким-то образом в самые трагичные моменты она оказывалась рядом с главной троицей и угощала домашними вкусностями; она была в школьном туалете, когда Харука плакала из-за развода родителей (печенье в виде рыбки), в лесу, где заблудился бобер Тобио (вручила кусок чизкейка, но спасительную тропинку не подсказала), на вечеринке, когда голубка Миюко не могла решить, кому из трех парней позволить проводить ее до дома (желе).
Игорь часто (слишком часто для мужчины его возраста) задавался вопросом, что делал Рэн, пока бабушка разносила еду его одноклассникам.
Малочисленные фанаты считали, что вместо Рэна нужно было делать фигурку Госпожи Цапли. Но вот он, сутулится на полке над компьютерным столом. Кожа у Рэна не ярко-зеленая, как у лягушек в детских книжках, а ближе к серому, как будто малокровие или не хватает воздуха. Волосы покрыты лаком ради эффекта мокрых прядей, крупные янтарные глаза с вертикальным зрачком влажно блестят. Харука одета в пушистый полосатый свитер, голубка Миюко – в белое платье с перьями, у Тобио куртка-бомбер. И только Рэн в школьной форме старого образца: синее пальто до коленей, с серебряными пуговицами, галстук.
Игорь сфотографировал их всех и тут же удалил снимок. Делиться радостью было не с кем. На форуме «Ролевая игра по аниме „Зимой друзья засыпают“» уже год не было обновлений.
Он открыл флудилку и нашел пост, который знал наизусть.
Тема: Ну, всё!
Отправлено: 2020-08-06
Автор: Haruka
Ранг: Ветеран фандома
Дата регистрации: 2008-02-03
Last online: давно
«Не думала, что напишу это всерьез! Но, похоже, пора. Рэн, это письмо тебе.
Я планировала поставить точку зимой, это было бы символично. Но давай представим, что летом тоже может идти снег. Подойди к окну, выгляни... Вдруг и правда снег?
Это была крутая история. Реально крутая. Я никогда не забуду, как проспала на втором курсе, потому что всю ночь ждала от тебя ответа на мой пост.
Ты был настоящим Рэном. А я не всегда была идеальной Харукой... Но это мы опустим, ладно?))
Это было прекрасное время.
Но, знаешь...
Наверное, пора взрослеть? Работать, спать по ночам (или не спать, но не из-за того, что сидишь на форуме), что-то решать с квартирой (у меня все без изменений, надо выехать со съемной до конца лета). Пора начать больше времени уделять Владу (у нас уже все хорошо, забудь, что я там понаписала тебе про него). Заняться карьерой (бе-е-е-е!).
К тому же после того, что случилось с нашим Тобио, я перестала чувствовать себя комфортно здесь. Мне страшно случайно наткнуться на его посты. Я ведь снова буду рыдать. Ой, ну вот... Уже рыдаю.
Спасибо тебе, Рэн. За все.
Хотела закончить это идиотское послание красиво. Чем-то вроде: „Друзья проснутся, когда растает снег. Тогда мы спишемся снова“. Но я не хочу врать даже ради красоты.
Давай наша история закончится воображаемым снегопадом. Просто до весны бесконечно долго. Зато мы все выспимся.
Прости меня.
Если сюда зайдет кто-то из олдов, знайте, что я вас всех помню и люблю!
P. S. Рэн, не теряй свой зонтик! Или наоборот? Может, лучше уже его потерять?»
Дальше – сообщения от Игоря. Сначала он просил Харуку (Таню без фамилии, Таню без возраста, без города, без адреса, без страницы во ВКонтакте, без номера телефона, но в первую очередь – добрую большеглазую чуткую олениху Харуку) вернуться и хотя бы логично зафиналить игру. Потом выразил надежду, что у нее все получится с Владом, с квартирой, с мечтой переквалифицироваться из продавщицы в проводницу на поездах дальнего следования: «...а может, пока я пишу тебе это, ты проверяешь паспорта пассажиров где-нибудь в Воркуте? Или в Мурманске? Существует ли поезд Воркута – Мурманск? Тебя всегда тянуло к северу, так что, надеюсь, существует».
Из флудилки Игорь перешел в тему «Ролевая игра. Локация: комната Рэна Аоки».
Игра остановилась летом, но по сюжету приближалась зима, Рэн должен был впасть в спячку. Харука, тайно влюбленная в него (это было совсем не по канону, но Таня захотела так, заскучав без романтической линии), пришла попрощаться.
Создано: 2020-06-13
Автор: Haruka
«Комната Рэна, как всегда, пахла лекарствами, старым деревом, немного плесенью. Так же – в смысле, плесенью – пахла его школьная форма, и сначала Харука не любила этот запах, но потом он стал каким-то родным. Неужели она поняла это только сейчас? Сердце Харуки стучало неровно и нервно. Она заправила за ухо блондинистую прядь, опустила глаза. Рэн... Три месяца он будет спать... А она? Она будет приходить, читать ему учебники... Точно так же, как сейчас, сидеть на краешке его кровати...
– Я кое-что принесла, – сказала Харука, поднимая на Рэна свои огромные, выразительные, наполненные невыразимой печалью оленьи глаза, чей цвет напоминал небо в жаркий летний полдень, когда нет ни облачка.
Но сейчас эти глаза готовы были разразиться дождем, который так любил Рэн. Она придвинулась к нему поближе и повязала ему на шею вязаный шарф болотного цвета.
– Чтобы тебе точно было тепло. Но... Ты не думай, это не подарок! Я заберу его у тебя... Весной...»
Создано: 2020-06-13
Автор: Rэn
«Красно-зеленая гирлянда на окне затухала, загоралась... До Рождества еще месяц, но Рэн всегда вешал гирлянду в ноябре, чтобы успеть полюбоваться огоньками, ему нравилось засыпать в их спокойном мерцании. Снег... Он уже выпал? Это легко проверить, надо всего лишь повернуть голову к окну, но Рэн не хотел, Рэн хотел смотреть на Харуку. На что посмотришь перед спячкой – то и будешь видеть во сне. В прошлом году он посмотрел на снег – и сон его был наполнен острыми снежинками, погребенными в сугробах небоскребами, замерзшими насмерть друзьями.
Рэн вздрогнул, когда пальцы Харуки прикоснулись к его шее.
– Я благодарен тебе, Харука... И все-таки это подарок. Вещь, данная лишь на время, тоже подарок... И само это время тоже является подарком.
Раньше Рэн даже любил впадать в спячку, лишь бы сны были спокойными. Но теперь, когда у него появилась Харука, долгое зимние забытие не приносило ему успокоения. Приносило же только тревогу. За нее.
Каково ей будет в опустевшей школе? Миюко с родителями зимует в Таиланде, все подружки Харуки из кружка по вязанию, милые толстощекие медведицы, барсучихи и ежихи, уже уснули, и даже директриса Госпожа Летучая Мышь уснула, не дождавшись первого снега. Один Рэн держится.
И кто будет помогать Харуке с алгеброй?.. Она и так не поняла последнюю тему. Без него она отстанет от программы и потеряет шанс поступить в престижный университет.
Глаза закрываются... Нет, он не может оставить ее!
– Харука... Возможно, у меня не получится, но я хочу попытаться не уснуть этой зимой. Мне потребуется твоя помощь, твое апельсиновое какао! Конечно, я все равно буду проваливаться в дремоту, но... Кажется, я смогу с этим справиться.
Рэн никогда не скажет Харуке, насколько это рискованно. Каждая зима, проведенная вне спячки, отнимает у лягушек его вида пять лет жизни.
А еще – он никогда не скажет, что готов на это только ради нее.
– Видишь ли, я всегда мечтал отпраздновать Рождество. Могу ли я рассчитывать на твое какао?»
Спустя год олениха и лягушка так и сидели в пахнущей лекарствами, деревом и плесенью комнате. Все горела гирлянда, не наступало Рождество.
Как-то Игорю приснилось: Харука знала, что каждая зима без спячки отнимает у лягушек пять лет жизни. Она говорила Рэну, что мечтает поступить на факультет русской литературы, сделать смыслом жизни произведения Достоевского и Чехова, но на самом деле ее целью была дарк-академия, тайный факультет изучения смерти. Попасть туда оленихе из простой семьи было нереально, но профессор обещал Харуке бесплатное обучение, если она окажет ему услугу: задокументирует медленное угасание отказавшейся от спячки лягушки; желательно, чтобы у исследуемого наблюдались симптомы омутнёлости.
Игоря передернуло. Вылив в кружку с доброй мордашкой Харуки остатки вина, он перешел в раздел «Ролевая игра. Локация: школа», открыл первую страницу и вернулся к началу, в 2008 год.
Завтра Игорь посмотрит первое в своей жизни аниме, из-за привязанности к которому к тридцати годам останется не социализированным одиночкой без друзей и стабильной работы, отдаст последние деньги за фигурку, две недели будет питаться гречкой без всего и в конце концов сойдет с ума. Через месяц обнаружит форум, где проведет свои лучшие ночи с людьми, которых никогда не увидит в реальности. А пока он на математике, ряд у окна, сухое тепло от батареи, все «иксы» вычислены, впереди – экскурсия.
Классная руководительница будто почувствовала, что зимние каникулы шестого «Б» полнились не чудесами, а пьяной руганью родителей, водочными посиделками до утра под песни «Непары» и Меладзе у маминой подруги, от которой не уйти, как бы сильно ни хотелось спать, – и вот стараниями молодой, незамужней, в толстенных очках Елены Егоровны посленовогодняя четверть шестого «Б» засияла над всеми этими домашними заданиями, над темнотой перед первым уроком, над мокрыми ботинками. В первую же неделю после каникул Елена Егоровна повезла класс в театр, затем – снова в театр, но уже кукольный. Февраль начался с поездки в Музей баранки, где школьников угощали чаем из самовара и баранками. Уже на следующих выходных они поехали в церковь, где батюшка с румяным улыбающимся лицом каждому разрешил позвонить в колокол.
Игорь пропустил все экскурсии. Хотелось ему посмотреть и актеров – кукольных и человеческих, – и самовар, и батюшку. Но спастись от Коли с Геной (мысленно Игорь произносил их имена слитно, «Колясгеной») хотелось сильнее.
Стоять на коленях в темном углу двора и извиняться за то, чего не делал, после ненавистной физкультуры – это одно, это Игорь кое-как вписал в будни. Делать то же самое, но после добрых песен кукол в пестрых костюмчиках, после колокольного звона и свежей баранки – совсем другое. В том, что после экскурсии Коля с Геной не побегут домой, делиться эмоциями с родителями, а увяжутся за ним, Игорь не сомневался.
Классной он врал, что у бабушки нет денег на билеты. Поездка в церковь была бесплатной: тут Игорь выдумал, что бабушку надо сопроводить ко врачу, она никак не дойдет сама, ведь скользко, она уже ломала шейку бедра...
Елена Егоровна, считающая себя удивительно чуткой по отношению к детям, видела перед собой славного, но духовно и интеллектуального бедного ребенка, чья история придет к трагическому финалу (о нет, не алкоголизм и не наркомания, а работа бестолковым юристом-экономистом), если в ближайшее время Игорь не найдет Дело Жизни. Но Игорь искать такое дело не хотел: он не записался ни в театральную студию при школе (туда ходила девушка Гены, и Гена наблюдал за каждой репетицией), ни на кружок программирования при ней же (туда ходил Коля). Игнорировал поездки, призванные подарить ему радость познания и культуры. Елена Егоровна знала, что Игоря в одиночку воспитывает бабушка-пенсионерка, но не верила, что в семье не найдется пары сотен на билет в театр (в этом она была права). Проблема, по ее мнению, заключалась не в бедности и не в страхе Игоря перед чудовищем по имени Колясгеной (она не догадывалась об этом страхе), а в чудовище по имени Лень-Духовная-и-Интеллектуальная.
Она загорелась идеей открыть Игорю то, чему он сможет посвятить всего себя, – и плевать, если по алгебре у него будут тройки, да и по остальным предметам тоже; главное, чтобы он стал глубоким знатоком в Деле Жизни, чем бы оно ни оказалось: театральным или литературным искусством, служением Богу, реставрацией икон, созданием роботов, зоологическими науками...
Поэтому, когда Игорь выразил сожаление, что не сможет пойти с классом в живой уголок, ведь бабушке снова нужно ко врачу, понимаете, до сих пор очень скользко, Елена Егоровна покивала и... Позвонила его бабушке.
– Игорь способный мальчик, но ему не хватает активности, инициативы... Поймите, ведь школа – это не только оценки в дневнике, которые, к слову, оставляют желать лучшего. Школа – это еще и простор для душевного развития... О каком же развитии может идти речь, если Игорь отказывается от простейшего: от познания мира через наши поездки, экскурсии?.. Людмила Семеновна, нужно на него повлиять. – Подумав, Елена Егоровна добавила еще один аргумент, в который сама не верила, но который уж точно должен был повлиять на человека советской закалки: – Ведь ездит весь класс! Нельзя же так отрываться от коллектива!
Математика закончилась, и шестой «Б» в полном составе отправился в живой уголок.
«Уголок» открылся в Школе искусств; до Школы искусств было десять минут неспешной ходьбы от обычной школы и столько же от домов Игоря, Коли и Гены, они были соседями по двору. Это было плохо, лучше бы поехали в театр, в центр! После спектакля Коля с Геной могли бы захотеть потусоваться где-то там (Игорь совершенно не представлял где, однако воображал что-то вроде гаражей, но с музыкой, выпивкой, мотоциклами и неоновым свечением), и тогда Игорь спокойно вернулся бы домой без них.
– Тебе понравится, – шепнула классная, пока они шли по коридору Школы искусств. Игорь уже оценил звуки фортепиано и пение из-за закрытых дверей: «Тебя найдет любовь иная, большая, взрослая любовь... Но все же, детство вспоминая, о той девчонке вспомнишь вновь». И Игорь почувствовал, что да, конечно, его найдет большая любовь, и тогда он вспомнит, как шли они в живой уголок, и тут так красиво пела девочка в белых, наверное, колготках.
– Ты только постарайся вникнуть, прочувствовать. Ты пока этого не понимаешь, но в твоем возрасте каждое впечатление может определить всю жизнь. Представляешь, вот все эти животные могут так тебя поразить, что ты захочешь стать ветеринарным врачом... Или заниматься зоозащитой, спасать леса от вырубки...
Игорь тут же представил это, и ему стало приятно. Наверное, свою большую, взрослую любовь он встретит в ветеринарной клинике, спасая собачку красивой девушки.
– О, смотрите! У меня такие же рыбки дома. Это сомики. – Маша Антипова решительно пошла к аквариуму, и весь класс последовал за ней. – А эти вот – гуппи... Они тоже у меня были, но все передохли. Ой... Фу! Это же лягушки!
– Гадость какая!
– Дети, ну почему же гадость? Весь животный мир удивителен и заслуживает если не восхищения, то уважения. Маша, если тебе так противно, корчить такие жуткие рожицы не обязательно, можно просто посмотреть в другую сторону. Спасибо. Между прочим, лягушки...
Пока остальные наблюдали за хомячками, гладили и кормили капустой двух огромных кроликов, пытались научить попугаев-неразлучников плохим словам, Игорь сидел на корточках перед миниатюрными джунглями за стеклом. За влажной корягой, на мшистом камне, даже на самом стекле сидели они, хранители тихой тропической жизни. Самые разные – одни яркие, как феи из мультика, с золотистыми пятнышками, другие – бугристые, будто из камней сделанные, сердитые. А у одной, коричневой и большой, глаза были мудрыми и уставшими. Она видела тысячи болот, прыгала по всем лесам, встретила древнего лягушачьего бога и по его велению зачем-то отправилась в живой уголок. Зачем-то... Уж не для того ли, чтобы что-то передать Игорю? Но большая коричневая взглянула на него, как будто вздохнула и вроде бы уснула.
Трогать террариум, наверное, было нельзя, однако Игорь осторожно прижал палец к стеклу в том месте, где сидел маленький черный лягушонок. Лягушонок испугался и прыгнул вниз.
– Прости, прости!..
К черному лягушонку приблизилась лягушка побольше. Его бабушка? Мама? Не хотелось, чтобы лягушонок был сиротой. Нет, конечно, он не сирота. Живой уголок – это по-доброму, это хорошее дело и все такое, поэтому люди, собиравшие животных для такого доброго уголка, точно не стали бы разбивать лягушачье семейство.
– Ну что же, тебе понравилось? – спросила Елена Егоровна, когда они вышли в ранние февральские сумерки.
Лягушки понравились ему так сильно, что он собирался выяснить у бабушки, на кого надо учиться, чтобы посвятить жизнь их исследованию. Он чувствовал, что уточнять это не стоит, так что просто улыбнулся:
– Очень понравилось! Я еще буду сюда ходить. Спасибо, что вы такую здоровскую экскурсию придумали.
Коля с Геной, конечно, заметили, что все время в «уголке» Игорь проторчал подле лягушек. Игорь знал, что заметили, и по дороге к дому угадывал, что они скажут, когда схватят его под локти и уведут подальше от выходящих во двор окон.
«Пошутят, что я хочу поцеловаться с лягушкой, ведь я верю, что она превратится в принцессу... Или что я общался с родственниками».
Гена был в благостном настроении после общения с кроликом – так смешно он шевелил розовым носиком, такие клевые у него глаза-бусины! Вот бы мама разрешила завести такого, Гена бы ему всю капусту мира скормил. Кролик, не иначе волшебный, притупил желание традиционно поиздеваться над этим опущенным Игорем, но вот Коля традиции чтил сильнее. А возражать Коле Гена не умел. Так что пришлось хватать Игоря под локти и уводить подальше от выходящих во двор окон.
– Чё, хочешь с лягушкой пососаться?
– Думаешь, она превратится в шлюху и ноги перед тобой раздвинет? А между ног у нее – мухи...
– Для него это лучший вариант, другого-то не будет никогда.
Коля навел на Игоря телефон:
– Давай-ка на корточки. Прыгай и квакай.
Игорь прыгал и квакал.
– Говори, что ты чмошник.
– Я чмошник!
– Не так! Говори как лягушка.
– Ква! Я чмошник! Ква!
– Реально, чмошник. Геныч, может, муху ему скормить?
– Где я тебе щас муху возьму? Высру? Давай заканчивать, мне еще малую из сада забирать.
Игорь почти не расстроился, в этот раз Колясгеной, наполовину умиротворенное живым уголком чудовище, особо не старалось, не жаждало слез. Прыжки и кваканье – совсем ерундовый случай в череде других случаев: с зубной щеткой (Коля велел принести зубную щетку в школу, втроем они заперлись в туалете, Коля сходил по большому, заставил Игоря почистить сначала унитаз, а затем – зубы), с мочой (ничего изощренного, просто они оба написали на Игоря), с носками (вручили пакет грязных носков, велели перестирать к завтрашнему дню и снять процесс на телефон). Коля с Геной почти не прибегали к физическому насилию, не считая того случая со спущенными штанами и металлической линейкой. Если Игорь явится в школу с разбитым лицом, начнутся разбирательства, а Коля с Геной не дурачки, не хотят попасться. Поэтому и видео с кваканьем никому не покажут.
Уже в апреле Коля будет держать в одной руке желтую клейкую ленту с мертвыми мухами, а в другой – бутылку. Игорь выберет мух и... Съест.
За ужином Игорь рассказал бабушке о лягушках. На кого же ему учиться? Людмила Семеновна, уверенная, что внук, если подтянет математику, станет бухгалтером, а если не подтянет – поваром, улыбнулась:
– Если хочешь их лечить, то ветеринаром. А если исследовать, то ученым, специализирующимся на рептилиях и земноводных. Но лучше учи математику и иди на бухгалтера, они всегда при деньгах. А если у тебя будет много денег, сможешь разводить лягушек дома, как рыбок.
«А пусть и ветеринаром. Чего я вцепилась в этих бухгалтеров?»
До двух часов ночи Людмила Семеновна вязала лягушонка, хорошо, что зеленая пряжа завалялась. Она посадила игрушку спящему Игорю на подушку. Лапки вот получились кривоваты... Да и вообще, зря она это. Кто же дарит вязаные игрушки мальчишке двенадцати лет? Но с утра Игорь первым делом расцеловал бабушку, а вторым – объявил, что кривые ножки – это мило, а лягушонка зовут Кривоножиком.
Под вечер бабушка собралась на рынок.
– Одевайся, солнышко, без тебя сумки не дотащу.
Игорь ненавидел появляться с ней на улице. Он попытался изобразить больное горло, но бабушка так сникла («Хорошо, солнышко, тогда я как-нибудь сама. Не буду много набирать»), что Игорь чуть не разревелся от отвращения к себе. Бабушка подумала, что он не любит ее, не хочет помочь... Или что ему стыдно перед ребятами со двора, типа, взрослый парень, а все с бабушкой таскается.
– Бабуль, это мне показалось, просто я подавился, вот горло и першит, пойдем-пойдем!
Они шли по льду слишком быстро, Игорь тянул бабушку за собой, это было опасно, но иначе нельзя. Чем быстрее они дойдут до остановки и запрыгнут в добрый синий автобус, тем меньше вероятность, что на пути им попадутся Коля с Геной.
Людмила Семеновна, у которой дома все предметы были уменьшительно-ласкательные, взрослый внук оставался солнышком, а молодые соседки звались красавицами, милыми и ласточками, поразительно преображалась в присутствии быдланов и алкашей. Однажды Игорь с ужасом наблюдал сеанс изгнания студентов ПТУ, устроивших пьянку в подъезде. После этого он не спал всю ночь, и вовсе не из-за того, что бабушка, оказывается, знает такие грязные слова и может так кричать. Бабушка, кажется, совершенно не понимала, какая она – хрупкая, низенькая, в морщинках и трогательном старомодном пальтишке. Ее стукни один раз – и она ведь...
Те студенты посмеялись, обозвали ее маразматичкой и ушли, но могли ведь и... В общем, когда один из них встал и поднял со ступеньки бутылку, Игорь буквально увидел, как... Ну...
Если бабушке попадется на глаза, как Коля с Геной делают то, чего не должны делать приличные подростки (курят, пьют «Ягу», докапываются до малышни), она сделает им замечание. Если Коля с Геной ответят (а они ответят), бабушка начнет ругаться: «Как вам совести хватает так говорить с пожилым человеком? Вы со своими бабушками так же общаетесь?» А если Коля с Геной еще и ляпнут что-нибудь в адрес Игоря, ее будет не остановить: «Уроды малолетние! Где вы живете? Я тут распинаюсь, воспитательную беседу с ними провожу... А надо проводить с вашими родителями! И им задницы надрать, и вам!» А дальше... Нет, здравый смысл подсказывал, что с кулаками на бабушку Коля с Геной не бросятся. Послать, плюнуть в спину (но так, чтобы взрослый не заметил) – это да.
Но помимо здравого смысла имелось у Игоря еще кое-что. Ощущение.
Произросло ли оно из трусости и тревожности, из самому себе не озвученного и подавляемого осознания, что бабушку надо беречь, ведь никто больше Игоря любить не будет, – или из мистической какой-то сверхчувствительности, свойственной только очень трусливым, тревожным и обожающим бабушку подросткам? Непонятно. Зато ощущение это было четким и ясным: Коля и Гена не должны видеть его с бабушкой. Просто не должны.
Но вот он, добрый синий автобус! Прекрасный вечер: Коли с Геной не было, толкотни в автобусе – тоже, а вот все нужные бабушке овощи, фрукты, мясо, молочка на рынке – были. Как и маленький киоск с дисками, мимо которого бабушка старалась с внуком не проходить: она готова была покупать ему любые книжки и одежду, но не диски с американскими фильмами, там сплошные убийства и бабы с сиськами. Еще больше фильмов с убийствами Людмилу Семеновну безотчетно пугали американские же мультики: котопес, это же надо было выдумать такое! Бедный мутант, над которым почему-то надо смеяться. Слава богу, Игорь, хороший мальчик, даже не улыбается.
Но в этот раз бабушка отклонилась от привычного маршрута – и повела Игоря к киоску. Растроганная реакцией внука на вязаного лягушонка («Совсем еще ребенок...»), она хотела дополнительно порадовать его.
– Выбирай!
И Игорь, давно потерявший интерес к мультикам, но растроганный этим бабушкиным порывом, выбрал самый дешевый диск. На розовой обложке улыбалась и махала копытцем девочка-олениха с огромными блестящими глазами. Мультик ему наверняка не понравится, но девочка такая милая, он, пожалуй, повесит обложку на стену. Как плакат.
Началась заставка первой серии.
Ой, это ведь акварелью рисовали, наверное! Красиво...
Игорю нравилось рисовать акварелью на ИЗО в первом классе. Смочить лист водой и капнуть немножко красного, желтого, оранжевого, тема урока – осенний лес.
Аллея, усыпанная кленовыми листьями; затуманенный деревенский домик; темные школьные окна вдруг загораются ярко-желтым. Нежный женский голос пел на неизвестном языке, субтитры подсказывали: «Осень – это просто медленное прощание». Пейзажи сменились лицами пока что незнакомых персонажей: бобер забросил мяч в корзину, белка тащила огромный портфель, и из него падали орешки, белая голубка улыбалась со сцены, старая цапля вынимала из духовки противень с печеньем, а затем камера задержалась на оленихе с обложки, затихли скрипки, женский голос теперь пел без музыкального сопровождения. Олениха постояла у ворот школы с учебниками в копытцах, затем положила их на землю и набрала охапку опавших листьев.
«Первая серия. Новенькая».
Олениха пришла в новую школу, правильно понял Игорь.
Она бежала по коридору, искала кабинет. Бедная... Игорь никогда не был новеньким, но догадывался, что им приходится несладко. Сейчас олениха найдет класс, но споткнется о порог, упадет, выронит учебники, все будут смеяться.
Олениха нашла кабинет, споткнулась о порог, упала, выронила учебники... Тут же к ней подлетела белая голубка и помогла подняться:
– Привет! Ты ведь Харука? Госпожа Лиса сказала, что сегодня придет новенькая! Она также упомянула, что ты – олениха! Мы не хотели тебя смущать, прости, но все же мы кое-что сделали... Прости, прости, это слишком много!
В кабинете словно решили провести выставку, посвященную оленям. На доске был нарисован олень, на партах стояли поделки: олень из пластилина, из спичек. На стенах висели черно-белые фотографии с великими оленями, писателями и учеными. Голову мальчика-бобра украшали две раскидистые ветки.
– Ах, и вот еще! Угощайся! Это испекла бабушка Рэна.
И голубка протянула Харуке баночку с печеньем в виде оленей.
Всю серию Харука просто разговаривала с новыми одноклассниками в столовой, в туалете, в спортивном зале. Авторы будто забыли, что дети любят драки, вспышки, громкие звуки. Вместо всего этого они долго показывали пар над миской супа; смайлик на доске; кого-то поправляющего шнурки сидя на ступеньках; мелок в руках учителя, выписывающего иероглифы; пустой класс, наполненный мягким золотистым светом. Игорь пока не знал, что уже поселился в этом акварельном мире.
В конце серии Харука подошла к пруду за школой, встала рядом с мальчиком-лягушкой, его несколько раз показывали, но до сих пор он молчал.
– С ними все нормально? – спросила Харука.
В пруду плавали утки, но такие же очеловеченные, как Харука и все остальные. Люди-утки крякали, глаза их были глупыми, одна утка ущипнула другую за попу.
– Нет, – ответил мальчик-лягушка. – Но им здесь очень нравится. Жаль, если городская администрация все же запретит им купаться здесь. Видишь ли, многих они пугают.
Титры.
«Харука с лягушкой будут вместе», – решил Игорь и включил следующую серию.
Они боролись против городской администрации, чтобы утки могли и дальше плавать в пруду, – и победили. Они устроили фестиваль опавших листьев, и бобер Тобио подарил букет Харуке, а Рэн – бабушке. Родители Харуки развелись, но Госпожа Лиса уговорила обоих прийти на Родительский День, чтобы Харука поняла: они остались семьей. Они собирали грибы, варили супы, сочиняли стихи о грибах и супах, изучали лягушачью религию, чтобы поддержать разговор о Богине-Жабуре-Тацуке с бабушкой Рэна.
Рэна мало показывали, но к концу второй серии он стал любимым персонажем Игоря. Главные герои устроили пикник у пруда в честь победы над администрацией, кидали благодарно крякающим уткам хлеб. Когда ребята ушли, из кустов появился Рэн. Опустился на колени у самого берега, поклонился и стоял так до самого заката и даже до титров, хотя утки и не глядели в его сторону.
За ночь Игорь дважды посмотрел сезон.
«Рэн всегда будет любить Харуку, но они никогда не будут вместе, – решил он. – В мультике этого не покажут, но я-то буду знать правду».
У него теперь все будет по-другому. Намного лучше.
Все стало намного лучше. Даже несмотря на то, что пришлось съесть мух с клейкой ленты.
Чудовище Колясгеной все еще представляло опасность для пятиклассника, но для ученика старшей школы Рэна было лишь неприятным, однако необходимым испытанием. А Игорь теперь втайне от всех, даже от бабушки, был Рэном. А у Рэна были друзья. Нежная Харука, юморная Миюко, добряк Тобио.
Гену вот можно было только пожалеть. Его девчонка закрутила со старшаком. А Харука, пусть и была для Рэна только возлюбленной, а не девушкой, ни за что не стала бы шляться с таким тупицей. Рэн любил тонконогую, тонко чувствующую олениху, а Гена – проститутку (это слово Игорь произносил мысленным шепотом).
Вот такое придумал Игорь: он (Рэн) попал в тело обычного школьника, чтобы понять этот странный параллельный мир, напитаться его мудростями, справиться со всеми угрозами. И еще – изучить здешних лягушек, это как-то поможет развитию лягушачьей медицины в его мире (как именно, Игорь пока не решил).
«А поблагодарить? Мы тебе отборных мух собрали, а ты рожу кривишь. Давай говори „спасибо, очень вкусно“, и можешь валить»
«Спасибо, очень вкусно!» – говорил Игорь и бежал к компьютеру. Друзья ждали его на форуме «Ролевая игра по аниме „Зимой друзья засыпают“».
Он наткнулся на форум случайно, когда искал следующие сезоны с субтитрами. Ролевая? Как компьютерная игрушка типа? Игорь кликнул на «Локация: школа».
«Улыбнувшись, Харука положила копытце Тобио на плечо. Она не могла видеть друга таким грустным. Она не знала, что сказать, и какое-то время они просто молча сидели в опустевшем классе.
– Мама сегодня работает в ночную смену. Мне кажется, вечеринка с пиццей тебя взбодрит. Только ты, я и Миюко. И много-много пиццы. Что скажешь?»
«Тобио вздахнул но заулыбался когда Харука сказала про пиццу. Конечно пицца не поможет ему стать лучшим в баскетболе и всех победить завтра на отборочном туре. Но это же пицца!!!
– Вау крутая идея! А Миюко точно захочет со мной общатся? Вроде она еще обижается».
«В класс вошла Миюко. Увидев Тобио рядом с Харукой, ее сердце забилось чаще. Нет, она больше не ревновала лучшего спортсмена в школе к лучшей подруге, но все же она надеялась, что у них с Тобио что то получится. А такие сцены между Тобио и Харукой разбивали надежды Миюко. Стараясь чтобы Харука и Тобио не увидели слез в ее глазах, Миюко улыбнулась.
– Эм... Привет? Я вам не помешаю, ха-ха?»
Он все понял! Они описывают действия героев, они проживают с ними каждый день! Дрожащими пальцами Игорь спросил, может ли он присоединиться к игре и свободна ли роль Рэна.
«Это игровая локация. (;⌣̀_⌣́) Здесь только отыгрыш. Пожалуйста, удали пост и напиши в „Анкетах“. А так мы очень рады!»
«(* ^ ω ^) Рэна у нас нет, присоединяйся!»
Теперь, возвращаясь из школы ненастоящей, ненужной, Игорь обедал и уходил в добрую, волшебную, пусть и безо всякой магии. Они с друзьями болели за Тобио на матчах и ходили на вечеринки (Рэн никогда не танцевал, тихонько сидел в уголке, нельзя было выбиваться из каноничного характера), утешали переживающую развод родителей Харуку, ссорились ради интереса и сразу мирились.
Остывали котлеты, забывались домашние задания – некогда, Рэн должен помочь Тобио – тот не может определиться, кого ему выбрать, Харуку или Миюко. Бабушка сидит грустная после анализов – это очень плохо, но сейчас надо быть рядом с Харукой, которая думала, что не любит Тобио, но полюбила, когда он выбрал Миюко.
Грустную после анализов бабушку утешало, что внук у нее талантливый, не пропадет, сможет найти денежную профессию. Начал учить японский, что-то делает в компьютере. Программирует, наверное, программирование – это перспективно. И в Японию сможет уехать, япошки хоть и воевали за Гитлера, но сейчас у них все хорошо, высокие зарплаты.
С бабушкой у них появилось несколько новых занятий. Игорь обучал ее японским словам, ведь пожилым это полезно, чтобы не было маразма, а в ответ бабушка обучала его вязанию лягушек. Они готовили десерты по японским рецептам – и даже выбрались в недавно открывшийся в их районе суши-бар.
А еще у Игоря был живой уголок. Он забегал туда после уроков – ну, на полчасика. Дал лягушкам японские имена. Рэн наблюдал за ними, чтобы лучше понять самого себя, ведь он был философом. Игорь тихо умилялся маленьким тонким пальчикам, радовался, что существуют такие вот блестящие спинки, умные глазки, да, он точно станет ветеринаром и будет лечить таких вот малышей, нет-нет, как же он станет ветеринаром, если он – Рэн, который однажды вернется в свой мир... Однако это противоречие быстро затихало, Игорь научился останавливать неприятный внутренний монолог.
Все было бы совсем хорошо, но вот бабушкины анализы... Но и тут Игорь нашел успокоение: если он – Рэн, то бабушка – Госпожа Цапля. Даже если что-то случится с ней в этом мире (нет, пожалуйста, нет!), то в другом, акварельном и светлом, все будет в порядке. И однажды Игорь воссоединится с ней. Он даже придумал, как именно это произойдет: надо собрать все коллекционные фигурки с любимыми героями, и все вместе они... Ну, они откроют портал? Да, вроде того. Это будет сложно, пока что Игорь не нашел в продаже ни одной, да и стоят они наверняка дорого, но он уже начал откладывать из карманных денег.
Так прошла весна. А в конце мая Коля с Геной поймали лягушку.
Они увели его за гаражи.
Гене план не нравился, ему вообще было не до Игоря, он переживал разрыв с подружкой, она правда любил ее, копил на золотое кольцо. И животных Гена любил. Но Коля – кореш с детского сада, как ему отказать?
Коля достал из рюкзака лягушку. Лапки ее были перемотаны скотчем.
У Игоря защипало в горле и в глазах. Бедная малышка, где они только ее нашли?.. Сейчас заставят целовать, что ж, он поцелует, и лягушка окажется на свободе, а может, он даже заберет ее домой, бабушка не будет против...
Коля сказал:
– Убей эту тварь. Камнем нельзя, ногами тоже. Руками убивай.
«Беги, придурок, – подумал Гена. – Вали отсюда, зови взрослых. Мы тебя не догоним, если будешь быстрым. Или врежь Коле. Он тебя, конечно, отпиздит, но лягушку выронит от неожиданности. А я ее – в кусты по-бырому».
Но вместо того, чтобы бежать, сопливый долбоеб расплакался. Заскулил:
– Я не б-б-б-уду, я не могу, пожалуйстапожалуйстапожалуйста ну зачем...
– Убивай. Иначе мы тебе в рот насрем.
– Срите...
«Да на хер его, – не сказал Гена и закурил. – На хер его, слышь?»
– Не. Тебя мы не тронем. Но знаешь, что мы сделаем с твоей бабкой?
И Коля в подробностях рассказал, что они сделают с Людмилой Семеновной, после чего Гена выронил сигарету, а Игорь убил лягушку.
Дома Игорь все делал долго – мыл руки, ел борщ, обнимал сначала бабушку, затем вязаного лягушонка Кривоножика. Потом зашел на форум и написал в локацию «дом Харуки»:
«Рэн поклонился матери Харуки, которая с приветливой улыбкой распахнула дверь.
– Рэн-кун, как я рада тебя видеть! Проходи, Харука в своей комнате. Я сейчас убегаю на работу, опять ночная смена. В последнее время у Харуки участились кошмары, ей страшно спать одной. Госпожа Цапля не будет против твоей ночевки у нас?
– Ох... Лишь бы сама Харука не была против».
И Харука написала:
«Харука сбежала по лестнице на первый этаж и радостно замахала копытцами, увидев Рэна.
– Кто-то тут сказал „ночевка“? Ура! Рэн, конечно, я не буду против! Чем займемся?
– Рэн, ты ответственный молодой человек, я могу тебе доверять, – сказала мама Харуки. – Надеюсь, вы не собираетесь закатывать вечеринку... Тем более с другими мальчишками...
– Не собираемся! – сказала Харука, но Рэну шепнула на ушко: – С другими мальчишками – нет, а вот с тобой...»
Летом было закрытие живого уголка, много неожиданных поворотов сюжета ролевой игры, первое видео, которое Игорь смонтировал сам (видео повествовало о неразделенной любви Рэна к Харуке), но вот так пробежались быстренько по лету, и – к важному, к тому, что случилось осенью. Осенью убили Людмилу Семеновну. Пошла вечером к подруге, и ведь недалеко совсем, одна остановка, но возвращалась поздно, вырвали сумку, ударили в висок.
Игорь ждал бабушку до утра (по правде говоря, не ждал, играл), а утром пришла милиция, говорила какой-то бред, Игорь плакал, затем его увезли в какое-то здание, а потом непонятно откуда взялся папа, которого Игорь не видел с первого класса, и они с папой вернулись в бабушкину квартиру, и Игорь плакал уже вместе с папой, пала налил ему водки, пьяно и больно обнимался, обещал, что жить они будут хорошо, я ведь, сынок, так и остался один, ничего у меня со Светкой не получилось, Игорь понятия не имел, кто такая Светка, почему же ты бабушку одну отпустил так поздно, ну оно и понятно, баба мужика вырастить не может, но в этом и моя вина есть, не надо было тебя с бабкой оставлять, разбаловала, дура, ну не плачь, этих подонков посадят, я их сам найду и убью, на кишках повешу за маму мою, за мамочку...
На следующий день Игорь пошел в школу, с пьяным отцом оставаться не хотелось.
Коля с Геной проводили его до подъезда.
– Это мы твою бабку убили. Слышь? А она тебя звала, когда я ее пинал, – сказал Коля. Гена молча думал, что им с Колей дальше не по пути, он думал об этом со дня убийства лягушки. Бабку Игоря они не трогали, конечно.
Пьяный отец говорил по телефону со Светой. Кажется, обсуждали бабушкину квартиру. Игорь закрылся в комнате и зашел во флудилку.
Он никогда не писал во флудилку, а другие писали, причем активно, обсуждали уроки, музыку, родителей. Игорь не понимал, зачем тратить время на разговоры о тупой настоящей жизни, если можно поиграть.
Но сегодня ему надо было кому-то рассказать.
«Простите что врываюсь тут ахахахах) Но мою бабушку убили) Это не прикол.
Ее убили два урода, которые не давали мне жить все эти годы. Они уже угрожали однажды моей бабушке, и теперь они убили ее.
Я понимаю, что им ничего не будет. Я расскажу, что это сделали они, но ментам они скажут, что это произошло случайно типа они не хотели убивать, хотели только забрать сумку ахахаха
Им грозит лишь условный срок или постановка на учет или что там еще делают с малолетними преступниками.
Я ненавижу их и ненавижу себя за то, что ничего не могу с ними сделать.
Я хотел бы их убить ахахаха помогите я сейчас сойду с ума»
Ему сочувствовали. Много было теплых слов. Кто-то спрашивал, есть ли у Игоря доказательства. А потом Тобио предложил:
«Ты не можешь их убить в реальности. Но можешь сдесь. Ты типа выплеснешь злость. Никто не против такого поворота сюжета?»
Никто не был против.
«Давайте решим, какими животными будут эти уебки?»
«Крысами?»
«Супер!»
«А кто будет отыгрывать крыс?»
«Лол давайте я мне давно хотелось побыть за отрицательного героя»
Сначала они отыграли похороны Госпожи Цапли. Харука произнесла речь, Миоко рыдала, обнимая Рэна, Тобио сжимал кулаки и думал о мести, он относился к Госпоже Цапле как к родной.
Затем они заманили крыс в лес.
Они не убили их сразу. Они издевались над ними, ломали пальцы, привязывали хвосты к ветвям и оставляли висеть вниз головой, плевали, заставляли насиловать друг друга. Все это делал и Рэн. Под конец (было десять вечера, игра началась после уроков) крысы умоляли убить их, и Рэн убил.
Утром Игорь хлестал себя по голове и выл. Прекратил, только когда отец ворвался к нему в комнату, велел заткнуться и, не дождавшись послушания, разбил ему рот в кровь. Дальше Игорь лишь скулил. Как он мог... все это? Рэн, который кланялся сумасшедшим людям-уткам и протестовал даже против сбора грибов, ведь у них тоже есть чувства, никогда не сделал бы такого. А Харука? Именно она заставляла крыс делать страшные вещи друг с другом, значения многих этих вещей Игорь, не смотревший порно, даже и не понял, но почувствовал, что это было мерзко. Похороны Госпожи Цапли... Теперь бабушки нет в обоих мирах... Надо все исправить, надо срочно удалить все эти гадкие посты, прямо сейчас, господи...
Во флудилку написал модератор. Он все понимал и относился с уважением к горю дорогого Рэна, но рейтинг ролевой – максимум 16+, и детализированное описание насилия недопустимо. Мы здесь сохраняем атмосферу фандома, ага? Кроме того, правилами ролевой запрещено убийство каноничных персонажей (в данном случае Госпожи Цапли) без согласования с модераторами и другими игроками. Локация «Лес» будет почищена. Он никого не забанит, но это последнее предупреждение.
Игорь снова плакал, но уже от облегчения.
Да, да, все правильно! Сохраняем атмосферу фандома.
Сохраняем теплый акварельный мир. Госпожу Цаплю. Нежные, чувствительные, добрые души Рэна и Харуки.
Он больше никогда такого не допустит.
К его восемнадцатилетию в ролевой много чего произошло.
Ему нравилось отыгрывать повседневность, но другим игрокам было скучно, поэтому то Харука обретала магические способности, то Миюко начинала говорить с призраками и спасала мир от потустороннего, то они вовсе переносились в другую эпоху на машине времени, которую изобретал – внезапно – спортсмен Тобио.
Не обходилось и без любовных драм. Харука и Тобио сходились и расходились, в Рэна влюблялась новенькая ученица, муха по имени Тануки, но Игорь был неумолим (Рэн безответно влюблен в Харуку, это не изменится), не окончившую школу Миюко родители ни с того ни с сего решали выдать замуж за богатого американца.
Поначалу отклонения от канона раздражали, но игра продвигалась все медленнее, многие игроки уходили – кто в другой фандом, а кто и в реальную жизнь, – и Игорь соглашался уже на все, лишь бы продолжать быть Рэном и любить Харуку.
Харука (Таня) и Тобио (Федя), оказывается, встретились в реале. Федя прислал Игорю фото Тани: это была полная девушка с сальными волосами и пугающе желтыми зубами.
«Ты вообще мог подумать, что она такая? Я ее совсем иначе представлял ахахаха. Она хотела со мной переспать, но я слинял. Не, она хорошая и все такое, но блин, стремная жесть».
Игорь пожал плечами. Плевать ему на Таню, на зубы ее и жир. Какая вообще разница? Она была Харукой, она позволяла ему быть Рэном, чего ему еще хотеть?
В университет Игорь не поступил, не сдал ЕГЭ. Отец не успел выгнать Игоря из квартиры, умер через пару месяцев после совершеннолетия сына.
Нужно было как-то платить за интернет и хоть что-то есть, так что Игорь устроился копирайтером. Платили копейки, но ему хватало, и главное – весь день у компьютера.
Игорю было двадцать два, когда умер Федя. Неделю он не появлялся на форуме, такое бывало и раньше, но Таня забеспокоилась и как-то нашла аккаунты родных Феди во ВКонтакте. Оказалось, Федю убили в пьяной драке.
Новость положила начало одному из самых тяжелых периодов в жизни Игоря. Таню так поразила смерть Феди, что она на все лето забросила форум. Игорь тоже забросил кое-что на все лето: гигиену, работу, нормальное питание и сон. Без игры он не был Рэном, он был... да, в общем-то, никем он не был.
Смерть Феди огорчила и его. Теперь нужно было искать нового игрока на роль Тобио. Но новых игроков не появлялось. Старые уходили. Ушли Госпожа Лиса, Госпожа Летучая Мышь, крокодил Рё, муха Тануки и многие другие. Ушел даже модератор форума. Фандом доживал последние месяцы.
Вскоре Рэн и Харука остались вдвоем.
Таня давно ушла бы с форума, если бы не жалость. Игоря она представляла немытым, покрытым прыщами девственником, которого травили и насиловали в детстве. Насчет последнего она ошибалась.
Вдруг он покончит с собой, если она уйдет? Таня не хотела быть виноватой в его смерти. Она возвращалась в игру через силу, сюжет давно перестал ее волновать. От скуки она выдумала влюбленность Харуки в Рэна. Может, хотя бы постельная сцена с лягушкой ее взбодрит. А заодно она проверит, реально ли Игорь девственник. По вирту легко это определить. Но Игорь упорно избегал любого намека на секс.
Таня продержалась еще пару лет и опубликовала прощальное письмо, которое вообще-то написала в год смерти Феди.
После приобретения фигурки Игорь стал реже задумываться о самоубийстве. Фигурка ничего не могла исправить, но глупо было бы умереть, едва заполучив ее.
Когда Таня ушла, он пытался вернуть себе игру. Наткнулся на группу во ВКонтакте, где ролевики публиковали объявления о поиске соигроков по разным фандомам. Некоторые Игорь знал, но о большинстве слышал впервые. Каждый месяц он выкладывал десяток объявлений в разные группы. Отклика не было.
Игорь пробовал писать фанфик, но это было не то. Это творчество. Ему же требовалась жизнь.
Он снова бросил работу и душ.
Соседка по лестничной клетке, разведенная девушка с двумя детьми, для которой Игорь всегда придерживал дверь, с сочувствием смотрела на него из окна, когда он шел в магазин. Бедный... И ведь не пьет, вроде даже не курит. Если бы рядом была женщина, которая приласкала бы его, придала сил, назвала своим любимым мужчиной...
Игорь мечтал, чтобы его снова назвали Рэном.
А потом один из авторов «Зимой друзья засыпают» объявил, что готовится ремейк.
Игорь в слезах прижимал к груди фигурку. Его тотем, талисман! Никакого перезапуска не было бы, не купи он фигурку. Ремейк привлечет аудиторию, Игорь найдет игроков!
За ночь он посмотрел весь сезон. Создатели решили сделать сериал серьезнее и перенесли время действия в послевоенную Японию. Изменилась анимация: персонажи стали черно-белыми, глубокие тени, резкие линии, грубые карандашные штрихи, шершавость бумажного листа. Бабушка Рэна превратилась в бывшую гейшу, а родители Харуки развелись не из-за того, что разлюбили друг друга, а из-за разных политических взглядов.
Это был не тот мир, в котором Игорь спасался от Коли с Геной, бабушкиной смерти, алкоголизма отца и собственной ничтожности, но неважно! Важно – быть Рэном.
Он подал очередное объявление – и соигроки нашлись. Они создали два чата в телеграме: для игры и для обсуждения сюжета.
«Давайте сразу договоримся, что всем персонажам есть 18», – писала девушка с Харукой на аватарке.
«Они же школьники», – усомнился Игорь.
«Ну мы на пару лет вперед перемещаемся. Они уже студенты».
«Ок, давайте так».
«Сюжет предлагаю такой: Рэн влюбляется в Харуку, но ее уже любит Тобио. А Миюко влюблена в Тобио. То есть у нас любовный квадрат. На основе этого будет строиться драма. Важно, что Рэн – лузер, которого никто в хуй не ставит. То есть он Харуке явно не пара и страдает из-за этого. Харука тоже страдает, ей нравится Рэн, но она понимает, что потеряет популярность, если будет встречаться с ним. Из-за этого она бухает и все такое».
Пока Игорь набирал сообщение, в котором протестовал против того, что Рэна никто в хуй не ставит, а Харука бухает, остальные игроки ставили сообщению огненные реакции.
«Рада, что всем зашло! Ням-ням, стеклоооо... Рэн, дорогой, первый постик тогда с тебя».
Рэн... Он снова был Рэном.
Он ведь соглашался добавлять в игру фэнтези, когда этого хотела Таня, хотя так было не по канону. Может согласиться и на это. А потом как-нибудь вырулит сюжет к правильной атмосфере.
Игорь старательно описал прогулку Рэна по разбомбленному городу, перечислил запахи – уголь, дым, – упомянул пробегающих мимо босых мальчишек, повозку с дровами. Он подбирал каждое слово, чтобы было аутентично, чтобы чувствовалась эпоха. В конце поста Рэн заметил Харуку и подумал, что выдержит еще тысячу войн, если она будет жива.
«У тебя крутой слог! Прям реально мысли Рэна. Оч канонично».
Конечно, это мысли Рэна, ведь он всегда был Рэном! Они написали друг другу еще несколько постов, затем подключились Тобио и Миюко.
Игрок с Тобио на аватарке предложил сделать образ бобра «более дарковым»:
«Он сын нациста и восхищается всем, что делал его папаша. Он у нас будет типичным садодэрэ».
«Го-го-го!»
Пусть будет так. Рэн не отвернется от друзей, даже если они нацисты и садодэрэ, он поможет им исправиться.
Несколько дней Игорь был абсолютно счастлив, а потом Тобио написал в чат с обсуждением сюжета: «Кто-то хотел похрустеть стеклом? Готовы к настоящей драме? Щас все будет».
Его пост повествовал о том, как Тобио приковал Харуку к кровати в старой пыточной его отца, затащил туда же Рэна, привязал к стулу и стал насиловать, пороть и оскорблять Харуку у него на глазах, чтобы Рэн навсегда уяснил, кому она принадлежит.
Удалить переписку, выйти из чата... Но разве можно было сделать это, когда Харука кричала: «Рэн, не смотри! Рэн, помоги мне!»
«Отпусти ее, – умолял Рэн, – прекрати, пожалуйста!»
Тобио хватал Харуку за волосы: «Слышишь, как он орет? Не пугай его. Признайся, тебе нравится, что я с тобой делаю».
«Да, да... Нравится...»
«Этот слабак никогда не доставил бы тебе такого удовольствия, да? Скажи ему об этом».
«Рэн... Я не могу быть с тобой, ты слишком милый, ты не сможешь сделать со мной такое, а мне это нужно...»
«Рэн, ты оч круто пишешь! У меня прям мурашки были».
«А я вообще кончил)) Рил крутой сюжет получается. Завтра продолжим, ок? Тобио пора спать...»
«Знаем мы, что тебе будет сниться)»
Пока все спали, Игорь подал еще одно объявление. Но откликнувшаяся на него девушка отвечала редко и парой строк, а затем и вовсе перестала заходить. Откликнулась еще одна, но ей было пятнадцать, и Игорь испугался. Последняя сказала, его стиль слишком душный, и кинула Игоря в черный список.
«Рэн, оч ждем твой пост! Отпишешь сегодня? Или пока продолжаем без тебя? Без тебя не хотиииим!»
В подтверждение слов девушки с Харукой на аватарке остальные игроки закидали чат стикерами с лягушками.
«Кста у меня разрывная идея для сюжета. Харука собирается поступать на факультет изучения смерти в токийскую дарк-академию. Денег на обучение у нее нет и»
«И Тобио становится ее сутенером?»
«Ахаха, не. Декан обещает бесплатное обучение, но Харука должна в научных целях довести лягушку до состояния омутнёлости, не дать ему впасть в зимнюю спачку и задокументировать все, что будет с этим лягушкой происходить».
«ИДЕЯ ОГОНЬ, Я В ДЕЛЕ».
«А как именно Харука будет доводить Рэна до омутнёлости... Просто продолжаем в том же духе. Она должна морально его уничтожить, сделать полностью зависимым от себя и Тобио, а потом они не будут давать ему спать. Ну всякие манипуляции начнутся, типа, Тобио будет говорить: если ты уснешь, я убью Харуку. А Харука будет говорить: если уснешь, я останусь с Тобио, и ты никогда меня больше не увидишь».
Женщина прижалась ухом к соседской двери. А она-то про него думала: не курит, не пьет. Неужели наркоман?.. В ломке? Кто еще может издавать такие звуки, так выть и рычать?
Но жить рядом с наркоманом не хотелось, хотелось рядом с несчастным одиноким мужчиной, которого однажды она спасет своей любовью, так что соседка решила: ну почему сразу наркоман? Что-то случилось у человека, умер кто, жалко-то как... Хотела постучаться, но надо было забирать ребенка из садика.
В тот день Харука насиловала Рэна его зонтиком.
После Нового года игра приостановилась. Если бы Игорь еще мог адекватно соображать, то понял бы, что его соигроки проводят школьные каникулы с родителями, а родители не одобряют постоянного сидения в телефоне.
Сегодня Игорь вылез из постели всего на минуту – сгреб с полки фигурки, укутался с ними в одеяло, баюкал. За последние несколько недель Рэна хлестали ремнями, пускали по кругу, прижигали сигаретами. Госпожу Цаплю убили у него на глазах, предварительно сделав с ней зонтиком то же самое, что и с Рэном. Ему не разрешали впасть в спячку, третий день Игорь не спал, тело ломало, и самое худшее – он не мог сходить по большому, чувство было такое, будто его разрывали изнутри, Игорь тихо подвывал на унитазе, пока что больше в туалет он не ходил.
В темноте загорелся экран смартфона. Харука прислала новый пост? Наконец-то!
Писала действительно Харука. Но на аватарке была не черно-белая олениха, а та самая, акварельная, на розовом фоне; та, что однажды помахала Игорю копытцем с обложки дешевого диска.
Сообщение было на японском, но Игорь смог прочитать его без переводчика, хотя давно забыл все слова, что когда-то учил с бабушкой.
«Эм... Привет? ~(>_<~) Мы все очень гордились тобой и ждали, когда ты сможешь прийти к нам. Долгое время ты хранил наш мир таким, какой он есть. Мы всегда будем благодарны тебе за это. Мы закрыли глаза на тот случай с... Ну, ты понимаешь... С крысами. И на случай с тем лягушонком тоже. Но, эм... Сейчас ты зашел слишком далеко. Наш мир протух и наполнился (прости, пожалуйста, за такую грубость) дерьмом (×_×) Настоящий Рэн не допустил бы такого. Не хотелось бы разбрасываться громкими словами, но это ведь предательство. Итак, мне больше нечего тебе сказать, к тому же я опаздываю на похороны Госпожи Цапли, так что... Прощай?»
Отправить ответное сообщение Игорь не мог, Харука сразу закинула его в черный список.
Полицию вызвала соседка, когда вонь стала невыносима. Худой лысеющий мужчина, которого она планировала однажды (ну, хотя бы когда дети пойдут в школу) спасти своей любовью и женской мудростью, не открывал, и дверь пришлось выломать. Она зашла вместе с участковым.
Позже она будет рассказывать подругам, какой была дурой, что всерьез собиралась начать отношения с наглухо отбитым психом. Чуть не привела к детям педофила! У него такие страшные переписки со школьницами нашли, я даже пересказывать не буду, а то стошнит... Например, он там описывал, как... (Перечисление извращений.)
Только об одном соседка никому не скажет. Потому что это ей, разумеется, от страха привиделось. Ведь не может быть у человека такого длинного языка, чтобы на нем повеситься.
Хворь № 8. Алексей Гибер, Александр Сордо. Чижий мор

Чижик молит о спасенье,
Трелью рвет стихотворенье.
Не смотри в чужие лица —
Глянь, куда взлетают птицы.
* * *
Егор сидит у старенького радиоприемника, выкручивая ручку до упора. Сначала влево, потом вправо, потом опять влево. На всех частотах – помехи. На всех, кроме одной, где повторяется неустанное:
– Просьба не выходить на улицу до прекращения Чижьего мора. Если вы столкнулись с аномальными проявлениями...
Егор хочет выдернуть «крутилку» с мясом. Заставить радио заткнуться. Заставить заткнуться этого напыщенного диктора, из года в год вещающего об одном и том же. Заставить заткнуться того усатого мужика из телевизора, которого постоянно слушает мама. Мужик вечно твердит, что скоро все будет хорошо, что скоро придет помощь снаружи, что скоро...
Вранье! Полное вранье!
Егор со злобой меняет частоты – теперь голос диктора прерывается на шипящих, расплываясь по комнате жужжанием насекомых.
– ...не заходите в пустые помещ-ш-ш...
– ...если видите чужиш-ш-ш...
– ...слушайте, как поет чижш-ш-ш...
На этот раз – ни слова про спасение.
– Не ломай приемник, – слышится слабый голос матери из соседней комнаты. – Сам потом чинить будешь.
Егор с неохотой возвращает частоту с объявлением и пересаживается на подоконник.
– ...на листьях вы можете заметить глазки. Ни в коем случае...
Он в очередной раз осматривает улицу. Та пуста – разве что сгустились тени под несколькими деревьями. Егор знает, что такие тени не возникают в полдень. Он помнит все правила Чижьего мора еще с детства: детские считалочки до сих пор крутят по телевизору и в утренней радиопрограмме.
Егор бросается к ящику стола, достает оттуда потрепанный бинокль – подарок отца – и, прислонившись окулярами к стеклу, пытается высмотреть что-нибудь интересное. Необычное. Глазики на листьях, причину теней – что угодно.
Сквозь приоткрытую форточку слышно, как трелью поет чижик.
– ...сдерживающим фактором. Рекомендуем в случае появления в пустой комнате вашей квартиры подселенца обращаться по телефону...
За окном не по-весеннему липко и душно. Май в этом году выдался тягучим, изнуряющим. Дома прохладнее, но Егор все равно довольно быстро устает следить за изменениями на улице – слишком жарко сидеть у окна, когда солнце криво-косо режет лучами.
Да и нет никого на улице.
– ...еще раз – в случае, если Чижий мор застал вас на открытой местности, следите за миграцией стай...
Егор вскакивает с подоконника и со злостью выключает радио. Хватит.
– Уроки сделал, орнитолог? – Мама появляется в дверях, смотрит с укоризной. – Давай, смотри у меня. Пойду прилягу, голова разболелась. – И снова уходит в зал.
Егор садится за домашку по алгебре. В голову лезет все, кроме формул: и воспоминания об отце, который пропал при Чижьем море; и признание Кати (она не отвергла его!); и как они с Геной собираются поступить в НИИ, чтобы наконец вырваться из города туда, к Большой земле, – Гена часто рассказывает, что лучших ученых отправляют наружу какими-то окольными путями. Путями, которые недоступны ему, Егору, и почти всем жителям Золотарёвска.
– Точно уеду. И Катю с собой заберу, – для уверенности проговаривает Егор и со вздохом приступает к домашке.
За окном же продолжает трелить чижик.
* * *
«НЕИЗВЕСТНАЯ АНОМАЛИЯ: ГОРОД ЗОЛОТАРЁВСК ОКАЗАЛСЯ ОТРЕЗАН ОТ ОСТАЛЬНОГО КОНТИНЕНТА»
* * *
– Обожаю фисташковое... – протягивает Катя, щурясь на солнце. – Спасибо. Дай поцелую.
Она приникает губами – сладкими, чуть липкими от мороженого – к губам Егора. Замирает, целует тихо и нежно, как в кино. В тени липы совсем не жарко, хотя и душновато, всю неделю никак не соберется гроза. Городской парк почти пуст, в дальнем углу на детской площадке гуляют мамочки с детьми, на спортплощадке пара мальчуганов гоняют мяч.
Егор и Катя сидят на скамейке в начале парковой аллеи, рюкзаки валяются рядом. Их друга Гену забрал на машине отец. Казавшаяся гениальной идея свистнуть ночью батькин мопед обернулась взбучкой и домашним арестом.
– Генку на неделю упекли же? – говорит Егор. – На выходных отпустят – можно на озеро сходить. Потеплеет...
Катя снова кусает мороженое – мягкое и сладкое, с местного молокозавода. Конфет и шоколадок в городе почти не осталось, перестали завозить давно. Зато мороженого хоть объешься.
– Да с этой жарой я бы хоть сейчас искупалась. Сил нет, уже взмокла вся... Эй, не в том смысле!
Егор смеется и кладет руку Кате на коленку.
– Если что, я даже знаю, где лодку подрезать можно. Потом вернем, привяжем, оставим все как было.
Катя нервно дергает уголками губ:
– Знаешь, вот тут я пас. А вдруг, ну, чижи... запоют? А мы посреди озера. На берег вылезем, а там... они.
– Так мы в воде пересидим... – протягивает Егор.
– Ты так уверен, что им вода помешает? – Катя делает паузу, но все же решается спросить: – Тебе отец говорил?
Егор сжимает челюсти, борется с желанием убрать руку с коленки – поймет, расстроится. Он вздыхает:
– Нет... Я вообще не знаю, чем он в НИИ занимался. Как вообще, блин, можно этот Чижий мор изучать?! Нам даже не рассказали, что за эксперимент он проводил. Ну, когда пропал. Может, узнаю, когда поступлю. Может, он и правда на лодке поплыл...
– Прости, что я об этом... Пойдем прогуляемся?
– Ничего. Пойдем.
Катя выбрасывает обертку от мороженого, и они идут по аллее, держась за руки. Егор стесняется, что на жаре его ладонь моментально стала мокрой, но успокаивает себя тем, что у Кати тоже.
– Гляди! – Он всматривается в конец аллеи. – Сбежал-таки!
– Ого! Гена?! Может, простили?
Им навстречу шаркающей походкой шагает Гена – руки в карманах, плечи ссутулены, голова задрана. Весь нескладный, долговязый, а на лице – улыбка во все тридцать два.
– Смотри, довольный какой! Сняли арест, значит? – усмехается Егор.
Гена приближается с распахнутыми объятиями, продолжая улыбаться. Егор не успевает додумать мелькнувшую мысль, когда Катя дергает его за руку и кричит:
– Чижи!
Над парком и правда заливаются чижи.
– Твою!
Не смотри в чужие лица...
Фальшивый Гена падает на четвереньки и распахивает рот – огромный и красный, как разрезанный напополам арбуз.
Егор тащит Катю за руку и бежит, молится, чтобы она не споткнулась. Около парка стоит кафе, где они брали мороженое; только бы успеть...
– Откройте! – кричит он, подбегая и маша витрине. – Мы люди! За нами Мор!.. Помогите!
В дверном окошке появляется напуганное лицо продавщицы, она нервно теребит синий фартук, глаза ее мечутся с ребят на дверь.
– Пожалуйста! – надрывается Катя, замедляя бег.
«Гена» позади хрипит. По асфальту волочится длинный шершавый язык.
Продавщица, перекрестившись, дергает щеколду и впускает ребят, захлопнув дверь перед тварью. Та поднимается на две ноги, удлиняется в туловище и тянет к хрупкому стеклу когтистые пальцы, но не заходит, не может коснуться двери.
Стоит и наблюдает.
Егор крепко прижимает к себе Катю, переводит взгляд на продавщицу. Та с облегчением прижимается к стене, схватившись за сердце. Егор хочет сказать «спасибо», но задыхается, оглушенный грохотом семнадцати лет, промчавшихся за минуту в голове. Всей маленькой жизни со школьными играми, волнениями, радиоприемниками и считалочками. Все это вспыхивает перед глазами – и складывается в огромную арбузную пасть с косточками-зубами.
А Катя плачет, уткнувшись ему в грудь. И за ее жизнь он тоже в ответе.
* * *
– Доброе утро, любимый Золотарёвск! В эфире радиопрограмма «Утренняя зорька»! Повторяйте считалочку и запоминайте! Раз-два-три-четыре-пять – в Чижий мор нельзя гулять! Шесть-семь-восемь-девять-десять – Чижий мор не терпит песен!
* * *
Боль приходит в конце мая. Перед занятиями учительница, старенькая Ирина Васильевна, собирает класс Егора для объявления. Егору не до того – он пытается выцепить взглядом Катю среди знакомых силуэтов в кабинете, но не может ее найти. Что-то склизкое проталкивается вниз по горлу, а солнце, палящее за окном солнце, в момент перестает греть.
Егор смотрит на заплаканные глаза Ирины Васильевны – и тут же все понимает.
– ...хотела поговорить о том, почему важно следовать правилам во время Чижьего мора. Ваша одноклассница Катя Соколова вчера, во время очередного...
Егор не может слушать. Не может слышать этого.
Он с грохотом выскакивает из-за парты и выбегает в коридор. Из груди рвется плач вперемешку с воем – и Егор утирает лицо рукавом рубашки.
– Егор! – слышится крик Гены сзади.
Но он не хочет, не может позволить себе вернуться и услышать, что случилось с Катей вчера. Вчера, когда он сидел дома во время очередного Чижьего мора и его не было с нею рядом, когда она застала мор на улице либо не услышала чижей и зашла в пустую комнату.
Гена приходит к нему спустя полчаса. Егор сидит на «их» месте – насыпи из щебенки перед заброшенной пятиэтажкой, которая стоит тут с незапамятных времен. Егор безжизненно подбирает с насыпи щебень и кидает в стену. На стене не остается следов.
Как не осталось ни следа и от Кати. От его Кати.
– Ты как? – Гена садится рядом. – Если что, в школе проблем не будет. Васильна все понимает, меня отпустила.
– Никак, – еле слышно отвечает Егор. – Теперь никак.
Они сидят так еще некоторое время молча.
– Я убегу, – внезапно говорит Егор. – Мама не хочет, чтоб я в НИИ поступал. Боится, что как отец... Ты понял. А я убегу. Проберусь наружу, приведу помощь. Снаружи ведь обещали помощь. А сейчас нас просто бросили. И то, что Кати нет...
– В с-смысле убежишь? Н-нельзя же...
– Да по херу. Это все их вина. Мы тут либо так же сдохнем, либо я стану очередным учителем-врачом-поваром-хрен-пойми-кем, состарюсь тут и все равно сдохну. А так – хоть какая-то надежда выбраться. Ты со мной?
Егор поворачивается к Гене. Лицо у него бледное, нерешительное. Боится.
– Егор, я не...
– Ясно все, – сплевывает Егор и встает с насыпи. – Я домой. Сбегу во время Чижьего мора – всем не до меня будет. Спасибо за дружбу. – И, не подав руки, уходит.
А солнце будто ширится и насмехается над ним.
* * *
Кто на дереве поет?
Кто кричит, что зло идет?
Это лучший друг детишек,
Наш любимый желтый Чижик!
* * *
Чиж запевает в начале июня. Ранним утром, когда солнце встает над кромкой Золотарёвского леса, Егор тихо выходит из квартиры и закрывает за собой дверь. На маму, сопящую на диване, он не смотрит – иначе не сможет уйти, останется.
На улице зябко, на травинках блестит роса. Егор прислушивается к уличным звукам: есть ли что-нибудь, кроме пения птиц?
Все тихо.
Он перебежками добирается до заброшки, где заранее спрятал рюкзак с вещами. Накидывает на спину, поправляет сползающие лямки.
Сзади слышится шорох щебенки.
– Я! Это я! – кричит Гена. Он с опаской подходит к Егору – не знойник ли тот, не мираж ли Чижьего мора? – но почти сразу улыбается, расслабившись. – Я подумал тут... Реально, лучше помощь приведем. А то так жить сил не хватит.
Егор хлопает его по плечу:
– Спасибо! Пошли. Еще неизвестно, сколько чижи петь будут.
Вдвоем они украдкой выходят на улицу, срезают путь через дворы, пока, наконец, не добираются до лесополосы.
Чижи продолжают петь – нет, уже кричать – долго, с надрывом, как сирены пожарных машин. Солнце напекает голову, и горизонт плывет перед глазами.
– Егор! – окликает Гена позади, когда они доходят до кромки леса. Егор оборачивается – друг кашляет, вспотевший и выдохшийся. – А что ес...
Он не успевает договорить. Из сухого, пышущего жаром воздуха внезапно возникает длинная, неправильно изломанная рука и, точно яблоко с ветки, срывает с шеи Генину голову.
Чпок.
Голова тут же прирастает к телу существа, которое будто появилось из ниоткуда – вылезло из-за дерева либо сгустилось из неестественной полуденной тени. Тварь весело хлопает большими руками и лепечет что-то, поглаживая оторванную голову языком из живота.
Егор орет. Орет нечеловечески. Спотыкается и падает, пока тварь подходит к телу его друга и начинает отрывать руки и ноги.
Чпок. Чпок. Чпок.
Егор вскакивает и бежит.
Позади захлебываются своими трелями чижи. Хрустит что-то слева, справа, сзади. Ветки больно хлещут по лицу. Сброшенный рюкзак остается где-то за спиной.
Егор бежит, а в мозгу зернится стоп-кадр: кровь тяжело выплескивается из шеи Гены на желтоватую траву.
Когда вязкое июньское марево будто выжигает легкие изнутри, Егор валится без сил. Хочется рыдать – но глаза, кажется, скрипят от сухости. Он замирает, вслушиваясь в звуки леса, ожидая, что над ним сейчас появится обезображенное лицо одной из тварей Чижьего мора, – но ничего не происходит.
Вокруг тихо. Только на ветках продолжают, перекрикивая друг друга, галдеть птицы.
Егор заставляет себя подняться и, припадая к деревьям, идет дальше.
Выбраться. Нужно выбраться. Чтобы смерти Кати и Гены не были напрасными.
Наконец меж стволов виднеется просвет. Егор с опаской выходит на опушку – перед ним, полусгоревшие и будто частично снесенные, кривятся развалины одноэтажного деревянного дома.
Егор обходит его со всех сторон – две стены отсутствуют, потолок наполовину укрывает тенью порванные газеты, лохмотья одежды, покореженные куски металла и прочий хлам. Егор бросает беглый взгляд на пожелтевшие листы, часть букв на которых смазана либо вымарана.
«над городом»
«заявляет, что все в поряд»
«оп призывает покаяться перед су»
«шингтон пал»
«ветского Союза призывают моли»
Слова ускользают из головы, высыхая в зное. Егор пытается понять, что написано в газетах, но так и не может.
– Сынок! – окликают сзади.
Егор оборачивается – на поляне перед разрушенным домом стоит мама. Она плачет и протягивает к нему руки:
– Пошли домой, Егор. Пошли...
– Мам... Как ты...
Он осекается. Осекается, потому что мама стоит босиком, а ноги ее измазаны в черной жирной земле, хотя над Золотарёвском уже месяц не было дождей. Потому что на левой руке у мамы шесть пальцев.
Мама улыбается – широко, нечеловечески. Словно поломанная кукла, падает на землю – и, раскрыв огромный рот, с воем ползет к Егору.
Он кричит, срывается с места, бежит, не разбирая дороги.
– Домо-о-о-ой-е-е-его-о-о-ор! – издевательски тянется за спиной.
Он рыдает, но бежит, пока сзади не смолкают утробные крики и хруст веток. Пока впереди, среди деревьев, не показывается высокая бетонная стена.
Он смог.
Из последних сил Егор забирается на растущее рядом дерево, хватаясь за ветки и цепляясь разодранными ладонями за кору. Поднимается достаточно высоко, чтобы заглянуть за стену, – но сквозь листву не видно, куда прыгать.
Снизу уже вновь слышится заевшее «Его-о-о-ор», шелестит трава под чьими-то шагами, и тогда он решается.
Оттолкнувшись как можно сильнее, прыгает через стену, царапаясь о ветки и ударяясь ребрами.
Ногу пронзает боль. Егор мычит, но вместе с тем радуется: он смог, он перепрыгнул, он выбрался! Нога, кажется, вывихнута и двигается с трудом, но все неважно. Осталось только...
Он поднимает взгляд – и замирает.
Смолистая, выжженная земля обступает его со всех сторон. Небо заволокло тошнотно-зеленым, сквозь свернутые спиралью тучи вспыхивают красные огни. Безжизненная равнина кишит тварями – белесые, желто-бурые, зеленоватые, с тысячами зубов и десятками ног, они переваливаются, ковыляют, оборачиваются. Вылезшее на небо солнце над Егором скалится, жарит еще сильнее, пока он смотрит на дергающихся длинноруких тварей, которые приближаются, распахивая арбузные пасти.
А за спиной, за бетонным забором, словно обернутый в облачную вату, глухо надрывается чижик.
Тварь № 6. Мирон Высота. Бег

Новый Орлеан, 1925 год
– Петр Лексеич! Петруша! Да вот же я!
Петр огляделся – вокруг все шевелилось потревоженным муравейником. Мелькали черные, смуглые, красные взопревшие лица. Скользили рыбами потные гладкие спины. Гуляли по рукам тюки, мешки, чемоданы, деревянные ящики. Носились сумасшедшие чайки. Стонали у причалов пароходы и лодки, скрипели ванты, дымили всевозможные трубы, и над всем этим полыхал чудовищно багровый закат.
– Ротмистр! Ну что ты, ей-богу! Потеряшка какая. Здесь я!
В этом закатном сказочном мельтешении вдруг всплыла знакомая физиономия, совершенно славянская, с васильковыми, чуть навыкате глазами.
– Господин штаб-капитан, ваше благородие! – козырнул Петр.
Встречающий его Рыбников довольно расхохотался.
Друзья обнялись, и глаза Петра неожиданно для него самого наполнились слезами.
– Что ты, что ты! Перестань.
Петр пару раз моргнул, слезы мигом высохли на теплом ветерке, и Рыбников, ни секунды не мешкая, потащил товарища в сердце города, прочь от стонущих причалов.
– Вот, Петя! Орлеан! И это не тот тщедушный его французский собрат, нет! Я там не был, однако уверен. Да! Это Америка! И это Новый Орлеан! А по мне, так единственный в своем роде. Страшный городище, доложу я тебе, друг мой. Нигде в мире меня не настигало такое состояние восхищения и отвращения одновременно. Этот город – что твоей кухарки слоеный пирог. Нет! Это город-кракен! Настоящий Левиафан! Смотри, вот его каналы – это как есть щупальца. И в каждом из них по утрам находят труп. Поверь мне! А то два. Да это место, где правит сам дьявол. Если он еще есть. Бога, как я понимаю, большевики уже отменили. Эх, Петруша, знал бы ты, какое это счастье – говорить с кем-то по-русски! А ты, ты-то сам как?
– Как Наполеон: бежал из России, покорял Европу. В обратной, правда, последовательности.
Рыбников моментально помрачнел.
– А живешь где?
– Нигде. Харбин, Каир, Белград, Берлин. В Париже пробовал осесть, – ответил Петр, на которого напала вдруг темная меланхолия.
Еще ему стало стыдно своих слез при встрече, он злился на себя и даже почему-то немного на Рыбникова. Вспыхнувшая головная боль пронеслась пулей от затылка до лба, замерла и притаилась в районе правого виска.
Рыбников уверенно тащил его за собой в круговорот людей. Вокруг громоздились фигуристые дома. Набрякшие облака отливали красным. Большая вода, давно, казалось бы, оставленная за спинами сторожить пароходы и лодки, вдруг вспенивалась под ногами вонючими каналами. Ее тошнотворно-гнилостный запашок вился тут же, тек по каменной кладке, оседал на лицах встречных, прел в складках одежды.
Парило страшно!
Стоило свернуть в проулки, как город перекинулся. Город-обманка. Сладкий морок. Блестит чешуя на голых ногах бродяг, сидящих прямо на мостовой. От бурлящих кастрюль идет крепкий рыбный дух. Сушатся навроде портянок осьминоги на веревке. Из волос укутанных в розовое и голубое проституток растут щедро перья и вуали. А тощий, как доска, смуглощекий креол украдкой показал Петру нож.
Чудный городок.
– В Париже, да, пожил, – продолжил Петр громко, когда город, окончательно обнаглев, стал оттирать его от товарища куда-то к вонючей канаве. – Хлусевича видел. И Ольгу Земскую.
– Да?! Оленька? И как она?
Рыбников комично суетился, шел то справа, то слева, забегал вперед, взмахивал то и дело рукой, как бы на что-то указывая. На нем был странно широкий льняной, перемазанный пылью костюм, весь мятый и в пятнах. Петр искоса поглядывал на бывшего боевого товарища. Изменился, да. Тяжелые щеки, осоловелые глаза, усы унылой подковой, плохо выбритый подбородок, и только спина, как обычно, прямая, выдает былую офицерскую выправку.
– Хлусевич работает таксистом, представляешь?!
– Князь?
И Петр принялся рассказывать какие-то нелепые случаи из жизни парижских эмигрантов, только чтобы Рыбников забыл свой вопрос про Оленьку. Язык не поворачивался сказать, что Ольга Земская, когда-то подававшая надежды в М-ом императорском театре, теперь просто блядь. Содержанка, переходящая из рук в руки с завидной регулярностью.
Спустя час метаний в душной толпе они зашли в какой-то изрядно потрепанный бар. Устрашающе черный громила на входе радостно кивнул и приятельски потрепал Рыбникова по плечу.
Уселись за шаткий стол.
– Ты же не устал?
Петр не устал, но вязкая душная жара и тоненькая, как ниточка, боль в голове причиняли ему неудобство.
– Что это за место? – спросил он и огляделся.
Липкий стол. Липкий дощатый пол. Липкие взгляды со всех сторон. Вокруг них не оказалось ни одного белого.
– Это «Фанки Батт», – ответил Рыбников и, подхватив из рук подошедшего негра бутылку рома, резво наполнил два стакана. Следом на столешнице как бы сама собой нарисовалась дымящаяся тарелка с густым красным супом.
– Поешь. Я тут играю, ты не поверишь. Эх, знал бы мой учитель скрипки Яков Моисеевич Мозель, где и с кем будет играть его далеко не самый худший ученик! А главное – что. Ну, за встречу, дорогой.
– Скажи спасибо, что у тебя есть какой-то практический талант.
Петр опрокинул в себя желтоватый шкалик рома. В нос шибануло сладким, в глазах защипало.
– Закусывай, Петенька, закусывай. Это рыбный суп. Хорошее средство от похмелья. И до похмелья. Можем себе позволить. Я боевой офицер, русский дворянин, играю с черномазыми их бесовскую музыку в этом чертовом городишке. Не удивлюсь, если мы с тобой на тыщу верст тут единственные русские.
– За что же тебя сюда взяли? Прям так прекрасно играешь? Своих не имеют игрунов?
– За мою историю. Все хотят послушать Белого Вешателя.
– Почему вешателя?
Петр отправил в рот ложку горячего супа и чуть не поперхнулся. Он вдруг вспомнил. Через густую атмосферу бара, сладковатый запах пота, мочи, одеколона, поверх хриплых голосов и визгливых стонов, сквозь все это экзотическое насыщенное великолепие вдруг отчетливо проступило бескрайнее белое поле с островком березовой рощи, и испуганный храп лошадей, и совсем другой штабс-капитан Рыбников – моложе, злее, вот он машет смычком и кричит: «Вешай!» Тянется вдоль берез вереница виселиц. Болтающиеся тела, судороги, скулеж умирающих, и над всем этим визгливый вой. Палач со скрипкой – так его звали. Вешатель.
Рыбников с интересом прочитал на лице товарища разыгравшуюся трагедию воспоминаний.
– Было дело, да, – сказал он и допил свой стакан единым махом.
Петр последовал его примеру. Ром прокатился по горлу и ухнул бомбой в желудке.
– Хух! – выдохнул Петр.
– А я привык, – грустно сказал Рыбников.
Они помолчали.
– А до меня дошли слухи, что Оля Земская умерла, – вдруг сказал Рыбников.
«Можно и так сказать», – подумал Петр. И ответил:
– Сейчас слухи доходят быстрее, чем пароходы. Я видел ее месяц назад.
Петр тогда занял у нервной, с дрожащими от кокаина пальцами бывшей балерины деньги на поездку в Америку.
– И Хлусевич умер, – думая о своем, добавил Рыбников. – Эмиграция – это смерть, Петенька. Мы все ходячие мертвецы.
Черные змеи вдруг обвили Рыбникова за плечи. Одна по-хозяйски заползла под пиджак и рубашку. Рыбников замер, как кролик, и на лице его растеклась улыбка ребенка.
– Познакомься, кстати. Это Кондо.
Гибкая негритянка опустилась на соседний стул – голоногая, голорукая, с влажными губами и огромными маслинами глаз. Она была дьявольски красива, эта Кондо. Рыбников подмигнул.
– Что с твоей рукой? – спросила она по-французски у Петра.
– Война.
Кондо положила свою руку на его и провела пальцем по вздутой коже, обрубку пальца. Петр потянулся за своей перчаткой, но Кондо схватила ее первой и бросила в зал. Рыбников смотрел на эту пантомиму и улыбался, а потом подмигнул: привыкай.
Бар постепенно наполнялся людьми. Гомон, стук башмаков, смех. Загрустил контрабас на сцене-подиуме. Взвизгнула труба и тут же погасла.
На столе вдруг оказался пошарпанный футляр. Рыбников бережно извлек оттуда скрипку, аккуратно отер корпус рукавом.
– Что же ты им играешь? – спросил Петр.
Рыбников не ответил. Он прошелся по струнам, подтянул колки, постучал ногтем, прислушался. Черты его лица заострились, появилась некрасивая ухмылка.
– А знаешь, Петруша, если вешать человека на рояльной струне, то процесс будет мучительно долгим, – сказал Рыбников. – Естественно, мучительно долгим не для всех.
– Перестань, – попросил Петр и, чтобы отвлечь товарища, нарочито весело спросил: – Как тебе эмиграция все-таки, а? Можно приспособиться?
Рыбников зло глянул исподлобья:
– Никогда. – А поднимаясь, добавил: – Приспособиться, наверное, можно, но привыкнуть и смириться – никогда. Потому что... потому что если ты привык, то это уже не ты.
Рыбников легко влился в круговерть из людей, то тут, то там мелькал его костюм, потом завизжала скрипка, и окружающее вдруг распалось на осколки. Черные потные лица, васильковые глаза навыкате, снежное поле, табачный дым, бутылки, бабочка на толстой шее трубача, вееры, задранные платья, начищенные до блеска ботинки, улыбки, оскалы зубов, опрокинутые стулья.
Ром расползался по телу, и Петр постепенно погружался в вязкое бездумное состояние. Рыбников исчез, целиком растворился среди ярких тряпок и резких звуков. Музыкальный темп все нарастал, и бешеная какофония набирала обороты. Петр не понимал, что это за музыка такая – одновременно похожая на надоедливое жужжание шмеля и шум речных перекатов. Рокот, гром, визг, вопль. Нет, нет. Такого добра нам не надо.
Окружающим нравилось. Человеческие фигуры ломались, под потолком плыл дым. Петр разглядел черную женскую ступню. Ступня по-хозяйски лежала у него на коленях. Черные пальчики – тонкие, длинные, обломанные ноготки, налипший мусор, серые пятнышки мозолей – сжимались и разжимались. Петр ухватил черные пальчики, ухватил и сжал. Кондо, сидящая перед ним на качающемся стуле, тряхнула головой. «Как кобыла», – пьяно подумал он. По ее длинной шее стекали капли пота.
Музыка гремела. А он пил жгучий, невкусно приторный ром и вдыхал пот сотен тел. Людское месиво перед ним дрожало единой студенистой массой. Скрипичная мелодия вдруг отделилась из общей, разорвала черную ночь и вознеслась к болтающейся в петле луне...
Он проснулся в луже пота – влажный, выпотрошенный. Отовсюду шел белый свет. Отодрал прилипшую к телу простыню. Где он?
В мутном светлом пятне увидел черную женщину.
– Кондо? – позвал он.
Зрение постепенно пришло в норму, и он разглядел массивную спину и круглый зад, потом появилась вторая женщина, еще больше и толще, с замысловато закрученным полотенцем на голове. Женщины над чем-то смеялись и показывали на него пальцами.
– Вставай, вставай! – по-французски сказала третья вошедшая, почти старуха, со стекшим на шею и плечи лицом, но тоже круглозадая и губастая.
Он быстро оделся, стыдливо отворачиваясь. Где он? В том самом баре? В комнатах наверху? Рыбников – сволочь! Бросил его!
Саквояж его был тут же, штаны валялись на полу, и Петру было неприятно, что он, весь такой липкий и беззащитный, стоит тут под женскими взглядами, на белом свету. В ворохе простыней алело большое пятно – засохшая кровь. Он ощупал себя, раны не нашел и задумчиво уставился на постель.
Одна из женщин принялась мыть пол – подоткнула юбку, обнажив монументальные ноги с круглыми коленями. Потянуло тиной, и коричневые ручейки, увлекая за собой сор, потекли по струганым доскам. Жизнь и зрение постепенно возвращались к Петру сквозь обреченную похмельную тупость.
А потом он увидел кровавую пятерню на желтой коже саквояжа. Что?!
– Уходи-уходи, – бормотала старуха с оплывшим лицом, а другие две женщины хихикали.
Елозили вонючие тряпки по доскам, вздымались крутые бока, мелькали цветастые юбки.
Он бросился к саквояжу, открыл застежку и увидел человеческое сердце на все еще ослепительно белой, не пропитавшейся кровью салфетке. Человеческое сердце размером с кулак.
Он выкинул его, поддавшись непонятному импульсу. Сердце запрыгало по свежевымытому полу. Женщины закричали. Та, что мыла пол, замерла, прижав ладони к лицу, и с ужасом наблюдала, как сердце скачет мимо нее, катится все дальше и, наконец, останавливается, уткнувшись в ножку стола.
Вялый тощий пес, что дремал у стены, насторожился. Пригнув уши, воровато подбежал. Осторожно и аккуратно взял сердце в зубы. Оскалившись, юркнул с добычей в тень под лестницей.
– Нкиси, – сказала старая негритянка.
Выражение лица толстяка было скучающим. Щетинистые щеки лоснились от пота. Под мышками расползались мокрые пятна.
Толстяк затушил окурок в пепельнице и сплюнул табачную крошку, потом тщательно утерся платком. Помахал рукой вокруг, но дым так и висел завесой.
Толстяк склонился над бумагами:
– Имя?
– Петр Холодов.
– Француз? – спросил толстяк и промокнул платком красную шею.
Второй полицейский встал за спиной. Петр чувствовал его дыхание – запахи перегара, курева, плохих зубов.
– Русский.
– Комми?!
Толстяк удивленно откинулся назад. Стул под ним опасно захрустел.
– Нет.
Толстяк выкатил на него глаза. Длинный за спиной засопел.
– Революция. Война. Долго объяснять. Я живу в... – Петр запнулся.
– Да мне насрать! – вдруг рявкнул толстяк.
Стул вылетел из-под Петра. Вспышка слева.
– Если бы ты пришил черномазого, я бы тебе сам выпивку купил. Это сердце белого.
Петр сплюнул кровавый сгусток на пол. Внутри одновременно бурлила ярость и происходил лихорадочный поиск на ответ, как же он так вляпался. Человеческое сердце в его походном саквояже. Свежевырезанное.
В рту было солоно. Он снова сплюнул.
– На нем написано, что это сердце белого?
Толстяк шагнул к нему, сжимая в руке маленькую, не больше ладони, дубинку. Длинный схватил Петра за волосы:
– Если клан узнает, что в квартале Треме пришили белого парня, тут начнется огонь, мальчик!
Толстяк замахнулся.
Грохнула дверь, и толстяк раздраженно обернулся. Тут же сник, как сдутый шарик, и бросил дубинку на стол. Длинный отпустил голову Петра, и тот смог разглядеть входящего.
В проеме двери стоял очень худой и высокий негр в полосатом темно-фиолетовом костюме и блестяще-перламутровой жилетке. На ногах – лакированные туфли, на шляпе – лимонного цвета лента. Из-под шляпы торчали косицы неопрятного вида, а улыбка поблескивала золотыми клыками. Табачный дым потянулся к выходу и теперь окутывал негра полупрозрачным туманом.
Негр задвинул увесистую речь, в которой чуткое ухо Петра вылавливало только случайные французские слова. Но остальные, похоже, всё прекрасно понимали.
– Шит, – буркнул толстяк. – Убирайся! Попробуешь уехать из города – засуну в камеру.
Фиолетового негра звали Джуд. Больше он ничего не сказал. Просто пошел прочь от полицейского участка, а Петр потащился следом, как собачонка на веревке.
Дома и деревья плавились от жары. Вдали загудел пароход, и Петр вспомнил, что он всего как сутки в Новом Орлеане.
Они шли, и каменные дома, увитые чугунными решетками, с выпирающими грудью балконами попадались все реже, и все чаще попадались обычные – облезлые деревянные, хотя и с двумя этажами.
Негр-подросток в соломенном канотье и белоснежной рубахе отплясывал на углу. Босые ноги выписывали замысловатые кренделя, негр пел на французском про то, что Нью-Орлеан – это река забвения и скоро она затопит все вокруг. Пальцы ног у подростка были разбиты в кровь. В мясо.
– Куда мы идем? – спросил Петр.
Они все дальше углублялись во внутренности города по широким и грязным улицам, и встречные торопливо убирались с их дороги, а одна красивая креолка в пышном платье с кружевами и белым тряпичным зонтом в руке вдруг упала и стала извиваться прямо в коричневой пыли. Джуд как ни в чем не бывало перешагнул через нее своими длинными ногами.
– К дому Белой Рыбы, – спустя долгое время, когда Петр уже весь измаялся от удушающей влажной жары и истек семью потами, ответил он.
– К Рыбникову? Это он вас послал? Черт возьми, я не понимаю, как это сердце оказалось в моих вещах!
– Белая Рыба умер.
Джуд вышагивал по улице дальше, а Петр остался стоять на месте, пригвожденный неожиданной и страшной новостью. Он снял шляпу, и солнце ожесточенно вцепилось в темя, делая постоянную головную боль почти невыносимой. Огляделся.
Тонконогий мальчик лил из кувшина воду на руки седому мужчине. Женщина в юбке жгучих цветов развешивала постиранное тряпье на прогибающейся до самой земли веревке. От лавки мясника шел тошнотворный запах, кто-то убрал штору на входе и выбросил на улицу длинный лоскут шкуры с налипшим остатками сала. Две белые чайки спланировали сверху и принялись рвать друг у друга этот лоскут. Из-под деревянного настила выскочил всклокоченный котяра. Чайки взметнулись с истерическим криком. Котяра утянул освобожденный лоскут под тротуар. Штора упала, увлекая за собой десятки жирных золотистых мух.
Негр терпеливо ждал. Казалось, что табачная дымка, окутавшая его еще в полицейском участке, так и осталась при нем. Как мантия.
– И как же он умер?
– Ему вырезали сердце.
В мясной лавке кто-то закричал, и из-под шторы выскочил на улицу все тот же котяра, волоча красноватый шмат мяса. Следом полетели проклятия, ботинок без каблука и орава мух.
«Хорошенькое дело! – размышлял Петр. – Рыбников мертв, убит, у него вырезано сердце. Сердце нашли в моем саквояже. Именно поэтому толстяк-полицейский говорил про сердце белого. Получается, они думают, что это я убил Рыбникова и вырезал ему сердце».
Петр попробовал вспомнить, чем кончился вечер. Попытка отозвалась новым приступом пронизывающей головной боли.
Он вспомнил только серое небо, снежную равнину, березы, храп лошадей, грязные пятки повешенных. Завыл ветер, и Рыбников, бледный как смерть, с бесшабашными васильковыми глазами, улыбнулся ему сквозь холод и серую кутерьму.
Петр честно спросил себя и честно ответил: «Мог ли я убить Рыбникова, пребывая в пьяном мороке? Да. Вырезать сердце? Нет».
Оглядел комнату. Значит, здесь последние два года жил штабс-капитан Рыбников, дворянин, палач со скрипкой, Белая Рыба, скрипач в джаз-банде из самой задницы Нового Орлеана. Он потрогал кровоподтек под левым глазом. Подмигнул своему отражению в мутном зеркале. Больно.
Джуд тогда довел Петра до расползающегося дома на сваях, по стенам которого ползли черные языки плесени.
– Здесь жил Белая Рыба.
Запустив его в комнату, Джуд сразу куда-то исчез, испарился.
На удивление, тут был водопровод. Петр тщательно умылся из-под крана теплой вонючей водой. Лицо, шея, пару пригоршней под рубаху – освежить подмышки. Потом сунул голову под тоненькую струю и долго так стоял, ощущая, как ленивые ручейки стекают по спине.
Фу-у-ух!
Нырнул лицом в сухое полотенце.
Поймал вдруг в чешуйчатой амальгаме зеркала чье-то черное лицо. Дьявольское, перекошенное лицо с пылающими белками глаз и ртом, полным скалоподобных зубов.
Резко развернулся.
– Не дергайся! – Уверенные пальцы стали вмазывать вонючую мазь ему в щеку. Чуть щипало.
– Что это? – спросил Петр.
– Лучше тебе не знать.
Кондо отерла пальцы о полотенце, висящее у него на плече. Потом отошла к окну. На ней было то самое простое голубое платье, что и вчера, – с открытыми плечами, чуть выше колен. Босая, на щиколотках налипшая грязь. Волосы, казавшиеся вчера шапкой черно-мелких кудряшек, заблестели в солнечных лучах и вдруг перекинулись тускло-рыжими.
– Ты будешь жить у него в комнате? – спросила она.
«Дернешься из города – засуну в камеру». Так сказал неприятный толстяк в полицейском участке.
– Он умер. Так говорят, – сказал вместо ответа Петр.
– Тут никто не умирает.
Он действительно решил остановиться в комнате Рыбникова. Сначала кружил по ней, натыкаясь на углы, пробуя спрятаться от дергающей боли в висках и от глупых мыслей. Совался в пыльные закутки. Перебирал вещи. Вдыхал чужие запахи – одеколона, гуталина, канифоли. На досках около кровати чернело пятно.
– Его здесь убили? – спросил Петр у Кондо.
Та пожала плечами и скривилась. Она сидела на подоконнике, взобравшись на него с ногами. Черные ляжки поблескивали под съехавшим платьем. Он подошел ближе.
– Ты с ним была в этот момент?
– Белая Рыба ушел с другом.
Влажные от пота плечи опустились, невесомая ткань натянулась на круглой груди.
В потертом комоде он нашел бутылку красноватого рома и стопку писем. Ром случился как нельзя кстати. А письма...
«милая моя Глашенька! Этот климат губителен для тела и духа русского человека»
«передавай привет Анастасии Павловне»
«поцелуй Витюшу, непременно скажи ему, что вчера я видел настоящего крокодайла, только зовут их здесь аллигаторами, и они существенно длиннее и опаснее знаменитых своих нильских собратьев»
«Лапулечке моей любимой привет. Я купил ей набор лент. Думается, они шибко пойдут ее тому голубенькому платьишку»
«скучаю за вами, несоизмеримо скучаю»
«очень хочется воли, милая моя Глашенька, понестись бы так над солеными волнами прямо к вам, пролететь над снежными полями, в нашу славную Липаховку, заглянуть в оконце, а там вы – пьете чай рядом с СамСамычем»
Пока Петр читал, над его головой гулял ветер, и перед глазами снова вставали бесконечное заснеженное поле, овраг, ощетинившийся сухостоем, одинокий в ночи колокольчик, семейство в овале заиндевевшего окна, самовар на столе.
Петр отхлебнул рому и передал бутылку Кондо. Письма, боже ты мой... Рыбников писал письма на родину. Мертвой семье. Его близких убили еще летом семнадцатого. Убили, изнасиловали, повесили. Усадьбу разграбили и растащили. После этого Рыбников стал вешать. Десятками, сотнями.
Господи, прости нас всех.
Потом наступила ночь. Черная, как вдова.
Кондо восседала на нем сверху. Губы пряные от рома. Его руки на ее груди в этой ночи казались белесыми червями. Глупые, смешные амулеты на ее шее. Острые собачьи сосцы.
Она скользила по его члену плавно и только соскакивала вдруг резко, чтобы снова вернуться.
– Ха. Ах. А-а-а! Ты... такой же, как Белая Рыба...
– Какой? М-м-м.
– Ах... Мертвый. Этот город собирает мертвецов... А-а-а... Они гниют, и в этой грязи рождается джаз. Музыка любви и ненависти.
– Ты красивая. Ааа-а.
– Ох. Джаз – это жизнь и смерть. Если на улице встречаются два оркестра, музыканты достают ножи. Креолы убивают черных. Негры убивают креолов. Креолы поймали моего брата, он играл на банджо... ах... и сначала сломали ему все пальцы... а-а-а... а банджо вбили ему в глотку. Это музыка дьявола.
Он услышал рваный ритм ее и своего сердца.
– Ты безумно красива.
– Мой любовник уехал полгода назад в Чикаго. Луи... ах... Луи Армстронг. Ты еще услышишь про него. Он бежал от ножей. Его хотели зарезать.
Сердца – барабаны.
– Прекрати. Хватит. Не могу больше.
– Слабый... слабый белый. А если музыкант хочет уйти, ему отрубают руку. Так он не сможет играть в чужом бэнде.
Ее движения стали резче, и боль в затылке вдруг спряталась.
Он запрокинул голову. Под самым потолком была выцарапана надпись. Кириллицей.
«прости нас всех»
Он закричал.
– А Джуд, он кто такой? – спросил Петр.
Ему стало страшно. Только что она была так близка, и вдруг ритм барабанов стих. Он пытался ловить его, впился губами в ее живот, кусал ляжки, лез глубже, но ритм уходил, и густая липкая ночь вокруг отступала. Тогда он сжал ее сильно, так, что она вскрикнула от боли. Потом захохотала, обнажая красную глотку и белоснежные острые зубы.
– Никто.
Он проснулся, сбросил с себя ногу Кондо, казавшуюся почему-то неимоверно тяжелой, прошлепал босыми ногами до открытого окна. Тропическая ночь гудела, как линия электричества. В голове пульсировало.
Скрипнула дверь, на пороге возник четко очерченный силуэт – поблескивающие погоны и портупея, низкая тулья полевой фуражки.
– Разрешите?
Петр сглотнул, оглянулся на распахнутую кровать – Кондо бесстыже вытянулась на простыне. Спала.
Рыбников, не дожидаясь приглашения, вошел, сел на скрипучий стул, сам при этом скрипнул сапогами, повертел в руках пустую бутылку из-под рома.
– Представляешь, первым делом они украли мой инструмент.
– Угу, – кивнул Петр. Его немного штормило от нереальности происходящего.
Помолчали. Ночь в раскрытом окне тоже замерла, прислушиваясь.
– Первый год – он хуже всего, знаешь. – Рыбников зевнул и клацнул зубами, закрывая рот. – Ты злишься, ненавидишь, кусаешься и цепляешься за жизнь, как будто у тебя еще есть шанс все исправить. А потом понимаешь. Все понимаешь. Плачешь. Скулишь. Как псина. Это твоя новая жизнь. Она вот такая. Даже в чем-то интересная. Бабу себе заводишь. Экзотическую. А своих надо избегать – они просто утянут тебя на дно. Росинант не вывезет двоих. Ха-ха.
– Боливар, – поправил Петр. Голос не слушался.
– Пусть будет Боливар, – кивнул Рыбников. В темноте белки его глаз светились голубым. – Кстати, там в Боливии много наших. Я вот все думал, не податься ли туда. Повоевать... Вешать хочется, Петенька. Вешать...
Рыбников улыбнулся во все зубы и стал расстегивать китель. Рванул белую исподнюю рубаху. Посреди голой груди зиял широкий разрез. Пахну́ло сырой землей и кровью.
– Твари. Успели уже. – Рыбников стряхнул червей и сунул два пальца в дырку. Глубоко сунул. – Где мое сердце, Петруша?
– Не могу знать, господин штабс-капитан.
Перед глазами пронесся пегий тощий пес с зажатой в зубах добычей, счастливо урчащий.
– Сам убил, сам вырезал и не уберег! – резко хлопнул ладонью по столу Рыбников.
Кондо подняла голову:
– Что случилось?
– Ничего, – ответил Петр, глядя на залитую лунным светом комнату, на пустой стул.
Боль, упрятанная поглубже в черепную коробку, вдруг снова выскочила, ударила так, что он повалился на пол. На досках под стулом лежали комочки земли и несколько белых извивающихся червей.
– Я должен найти того, кто его убил. Сведи меня с Джудом.
Он попросил об этом Кондо к вечеру следующего дня, уже одурев от ее тела и жары. Еще этот проклятый ром. «Чаю, черного чаю с сахаром бы! И с лимоном», – подумал Петр и повторил:
– Сведи меня с Джудом.
– Ты этого не хочешь.
– Хочу.
Он сунул в карман пиджака револьвер, и они вышли в душную ночь.
Горизонт полыхал. Город встретил электрическим светом, клаксонами, музыкой, пьяными криками. Город лапал его ловкими пальцами, толкал и пихал. Но Петр постепенно приспособился. Не стал сопротивляться, а влился в этот дерганый ритм.
Они обошли с десяток музыкальных баров и клубов. Черные, креольские, белые, смешанные. Пару раз его задирали.
Это был сволочной город. И пах он как дешевая шлюха.
Так ему и сказал Джуд.
Они нашли его, когда тот мочился прямо на стену в каком-то клубе. В углу стояли ведра. Но ведра все игнорировали. И Джуд игнорировал ведра. Он мочился на стену и покачивал головой в такт музыке. Черноволосый креол с перебитым носом мучил фортепиано на сцене.
– Люблю эту вонь, – сказал Джуд, застегивая штаны. – Они выливают на себя флаконы духов, думая, что это перебьет запах пота. Так делают все музыканты. Все. – Он обвел длинными руками зал. – Так ты хочешь найти того, кто убил Белую Рыбу?
Рядом с ними вдруг вспыхнула драка. Два черных парня кружили по залу, выставив перед собой кулаки. Напоминало танец. Фортепиано продолжало стонать. Драчуны сцепились наконец, опрокинули ведро с мочой и покатились по полу, раздавая друг другу удары. Петр отпрянул, Джуд с интересом наблюдал.
– Ставлю на тощего десятку, – сказал он.
– Отвечаю, – кивнул стоящий у стены мужчина с сигарой.
Петр поискал глазами Кондо. Она танцевала. Голый по пояс парень танцевал рядом с ней. Их бедра соприкасались. Парень запустил руку Кондо между ног. Кондо запрокинула голову. Парень увлек ее за собой, и они пропали из виду. «Ладно, она не моя собственность», – подумал Петр.
Драка закончилась, когда тощий вытащил нож и полоснул оппонента по животу. Тот скрючился, прижав руки к ране, а тощий, бросив нож, кинулся наутек.
Мужчина с сигарой сунул Джуду смятую десятку.
– Значит, ищем того, кто мог убить Рыбу?
– Да.
– Я покажу тебе этот вонючий город. Все самые мерзкие его закоулки и тайны.
– Мы так найдем убийцу?
– Вряд ли. Но, возможно, так убийца найдет нас.
На улице к ним прицепилась шлюха. В розовом грязном платье. На подбородке прыщи. Шлюха была пьяна и еле держалась на ногах. И несло от нее похлеще, чем от ведра в баре.
Джуд отдал ей выигранную десятку. Шлюха благодарно полезла к нему в штаны. Он оттолкнул ее. Она упала на колени и приоткрыла рот. Джуд с размаху ударил ее по щеке широкой ладонью. Брызнула кровь.
– Его могла убить мафия. – Джуд почесался, не обращая внимания на распластанную по земле шлюху. – Итальяшки держат тут весь подпольный рынок с алкоголем. Бордели. Музыкальные бары. Если кто-то не захочет по их указке перейти из оркестра в оркестр, его труп всплывет в канале. Или не всплывет.
Шлюха наконец поднялась, и ее перехватил толстый мужчина, тот самый, что проиграл Джуду десятку. Вдвоем они резво скрылись за углом дома.
– Раньше публичные дома в городе были легальны. И алкоголь продавался свободно. Но как только что-то перестает быть законным, сразу приходят итальянцы.
Джуд и Петр тоже завернули за угол, подальше от электрических огней.
Толстяк прислонился к стенке, спущенные штаны болтались на щиколотках. Шлюха стояла перед ним на коленях.
– Ставлю десятку, что он кончит быстрее, чем я докурю. – Джуд прикурил сигарету.
Толстяк закатил глаза и застонал. Шлюха сплюнула кровавый сгусток на стену дома. Петра затошнило.
– Борделей в какой-то момент стало так много, что им пришлось привлекать клиентов необычными способами. И они начали нанимать музыкантов. Те играли популярные пьесы и вообще все, что приходило в голову. Говорят, так и родился джаз.
Джуд докурил, и они нырнули в самую темноту улиц.
Плескалась вода в канале. Лаял пес. Впереди маячила на фоне стен и заборов чья-то высокая фигура. Незнакомец воровато огляделся, никого не заметил и подошел к двери одного из домов. Достал из-за спины топор, надавил на дверь и проник в жилище.
– Он даже не убедился, что там нет людей, – сказал Петр. Незадачливый вор его не интересовал.
– О-о! – шепнул Джуд. – Он точно знает, что они там есть. Он пробирается в дома не для того, чтобы воровать.
Джуд шагнул на крыльцо и поманил за собой Петра.
Внутри дома слышалась какая-то возня.
Узким коридором они прошли в темную просторную комнату с большой кроватью. Прямо перед ней стоял тот, высокий. Он поднимал топор и тут же опускал его прямо на кровать. Чавкало. На стены летели черные брызги.
Петр схватился за рукоять револьвера, но Джуд сильно сжал ему запястье, а широкой ладонью закрыл рот.
Высокий прислушался, повернул в их сторону голову, но опять не заметил и продолжил опускать чавкающий топор.
Петр пришел в себя на улице. Джуд снова курил и с интересом вертел в руках отобранный у него револьвер.
– Это же был убийца!
– Ну да. Его зовут Дровосек, и его никак не могут поймать уже несколько лет.
– Но мы могли!
– Как-то он дал в газете объявление, что следующей ночью не тронет тех, у кого дома будет играть джаз. И весь город в ту ночь сошел с ума. Музыка была повсюду. И никого не убили.
– Мы можем его арестовать.
– Судьбу можно только обмануть.
Джуд вернул Петру револьвер и вальяжной, расхлябанной походкой пошел вдоль тротуара. Петр послушно поплелся следом. Происходящее напоминало ему фантасмагорию, театр, этакую персональную постановку именно для него, для единственного зрителя. Черные тени и перекошенные лица сменяли друг друга. Толстая луна танцевала в облаках.
Они вышли к реке.
Посторонились. Группа людей в белых остроконечных клобуках протащила на веревке через заросли травы чернокожего полуголого парня. Тот, увидев Джуда, протяжно застонал, и ближайший мучитель в белой одежде обрушил на его лицо тяжелый приклад ружья. Кровь хлынула из рассеченного лба, при свете луны заблестела выпирающая кость. Процессия двинула дальше. Из-за куста выскочила собака и припала мордой к темному пятну на земле.
– Боже... – вздохнул Петр, когда разглядел, что у пса человеческое туловище.
– Ругаро. – Джуд почесал собачью голову за ухом.
Петр с сомнением оглядел человекопса. Какой милый паноптикум. Наверное, он пьян. Определенно пьян. Еще эта духота. Мерзкий дух липкого города. Смерть друга. Сказка. Вот куда он попал. В страшную сказку. Все сказки страшные. Потому что они про жизнь. Сейчас разойдутся в стороны кусты, и он увидит избушку на курьих ножках. Или мертвецов. Или еще какую чертовщину.
Петр засмеялся в голос. И Джуд довольно засмеялся следом.
Они отступили от каналов к вязовой аллее. Черные великаны расправили плечи и тихо шелестели листвой под набежавшим ветерком. Вдоль аллеи нежным светом горели фонари. Тут стояли укрытые тьмой особняки, чем-то похожие на усадьбы русской глубинки. Петр поежился:
– Так и кто убил Рыбникова? Итальянцы? Или этот Дровосек?
– Тс-с! – Джуд прижал палец к губам. – Они возвращаются с охоты.
Над головой пронеслась чья-то тень. Затрепетала на ветру натянутая ткань.
– Нас заметили, глупый белый человек. Зовут. Отказывать невежливо.
Джуд потянул за массивную ручку двери ближайшего особняка.
Внутри пахло землей.
Свет от доброй сотни свечей высветил обстановку. Увитые рамами картины на стенах, тяжелые портьеры, перевязанные лентами. В большой просторной зале раскинулся стол. Вокруг него сидели люди. Мужчины и женщины. С бледными лицами. Джуд и Петр опустились на предложенные стулья.
Мужчины и женщины переговаривались – их французский был удивительно хорош. На столе стояли вазы с фруктами, невидимые слуги разливали вино. Красное. Петру вдруг нестерпимо захотелось пить.
Он потянулся к бокалу, но заметил, как Джуд покачал головой.
Женщина, что сидела слева от него, наклонилась к самому уху:
– Сouche avec moi.
Тонкие правильные черты лица, соблазнительные губы – без помады, нежные, размытые, идеальная прическа – каре с ровной линией челки. Она была бы красива, если бы не эта отталкивающая бледность и глубокие борозды носогубных складок.
Петр случайно коснулся ее руки и тут же отдернул. Холодная.
Женщина расхохоталась. Ее верхняя губа вздернулась, обнажив ряд мелких треугольных зубов, очень острых на вид.
Блеснули красным глаза, как у кошки. Петр почувствовал, что падает. На щеке он ощущал тяжелое дыхание.
– Gate!..
Он проснулся потому, что боль стала невыносима.
Комната. Его комната. Комната Рыбникова. Утро.
Боль перекатывалась в голове бильярдным шаром.
Рядом на смятой простыне лежала Кондо. Ослепительно голая.
Он коснулся ее тела. Горячая. Как кипяток. Мокрая от пота. Боль отступала. Он придвинулся ближе.
– Cesse!
Прекрати!
А ночью странная женщина в особняке кричала ему «Gate!» – «Порченый!».
Он снова попробовал обнять Кондо. Она вяло брыкнула ногой.
– Я давно вернулся?
– Откуда?
– Я ходил ночью с Джудом. Он показывал мне местного убийцу. Дровосека. И еще человека с собачьей головой. И другое, странное. Там были упыри. А ты ушла с тем парнем.
– Какая ерунда.
Она отвернулась.
В проеме окна сияло голубое небо.
В лавке, куда его притащила Кондо, было темно и пахло тошнотворно сладко. Летом шестнадцатого над отбитыми у австрийцев окопами парил точно такой же запах. Его источали почерневшие трупы, вмятые в никогда не высыхающую грязь. Мясные мухи устроили себе знатное пиршество. Голова у Петра кружилась, живот выворачивало наизнанку – он останавливал как мог застрявший в горле сгусток. При подчиненных ротмистр не должен был показывать слабость. Здесь, в лавке, кроме него и Кондо никого не было, но он пока держался.
По стенам, убранным темной тканью, было развешано множество картин, картинок, замысловатых масок, полок с разномастными склянками и банками. На полу лежали шкуры и ковры. Под потолком крокодилье чучело скалило острозубую пасть. Сам потолок потерялся во мраке.
Портьеры вдруг медленно разъехались, и вошла невысокая женщина. Она была в красном бесформенном балахоне, странно и даже как-то неаккуратно расшитом блестящими нитями и бисером, в широком вороте виднелась обнаженная грудь. На голове тюрбан или намотанное полотенце – Петр не разглядел.
В отличие от Кондо и других черных, увиденных им в Новом Орлеане, кожа женщины была почти такой же светлой, как у него самого. Но все остальное – крупные губы, нос, округлость форм, высокий выпуклый лоб – не оставляли сомнений: она была негритянкой. Ярко сверкали глаза, но белков не было видно – зрачки, чернее черного, плавали в розовом с паутиной кровавых прожилок.
– Мадам Лаво... – еле слышно прошептала Кондо, то ли представляя женщину Петру, то ли приветствуя ее.
Он кивнул. Женщина села на стул, которого Петр не заметил раньше, и уставилась на него своими розово-черными глазами.
Кондо что-то сказала – какой-то набор смутно знакомых французских слов, из которых Петр уже привычно ничего не понял. Мадам Лаво кивнула едва заметно, не сводя с Петра страшного взгляда. Кондо вдруг бухнулась на колени и поползла к ногам женщины, отклячив бесстыдно округлый зад. Приблизившись, вытянула шею, подставляя косматую голову. Мадам Лаво опустила на лоб Кондо маленькую ручку с маленькими пальчиками, унизанными кольцами. Кондо запрокинула голову, утробно захрипела, по телу ее пошла судорога.
– Чего ты хотел? – спросила на чистейшем французском мадам Лаво, не убирая руки с лица Кондо.
Голос у нее был мощным, глубоким, пронизывающим. Словно миллионы паучьих лапок разом побежали к Петру. Женщина наклонилась, края балахона разошлись сильнее и полностью обнажили аккуратную стоячую грудь с коричневой точкой соска.
Петр откашлялся, отгоняя бессовестный морок.
– Я хотел бы узнать, кто убил моего друга, – сказал он. – Белую Рыбу.
– Нет, – ответила мадам Лаво.
– Почему? – спросил Петр.
Не то чтобы он на что-то надеялся – он никогда не верил в гадалок и всю эту шарлатанскую чушь, – но ему было интересно. Он держался за этот свой интерес, за свои вопросы, иначе его стошнило бы. Прямо на эту женщину, ее балахон и распростертую перед ними Кондо.
– А Джуд, кто он? Зачем он таскал меня по городу? Что это было?
Женщина вдруг засмеялась. Балахон почти сполз с ее плеч. Судороги, которые били Кондо, усилились – ноги заколотили по полу. Из носа и ушей у нее текла кровь.
– Что ты с ней делаешь? Перестань! – Петр захотел ударить сидящую перед ним женщину. Свалить ее со стула ударом кулака. Дать по довольной смеющейся роже.
Ему было мерзко от всей этой заморской вымороченной чертовщины. Мерзко от этого чужого мира. Липкого гниющего мира. Бедный Рыбников, как он тут жил?
Взметнулась тонкая рука, увитая браслетами. Женщина дунула себе в сжатый кулак, и на Петра полетела блестящая пыль. В носу защипало, перед глазами поплыло.
– Мертвецы в твоей северной стране – они какие?
Миллионы паучьих лапок уже бежали по нему.
Петр упал, вытянулся рядом с Кондо – руки и ноги не слушались.
Мадам Лаво выскользнула из своего балахона. Абсолютно голая, она зависла над ним, неожиданно оказавшись очень большой, просто огромной...
Двое голых по пояс чернокожих бодро махали лопатами. Во все стороны летели комья земли.
Петр поежился. Его пробирал холод, хотя на дворе парило нещадно. Спины копателей были мокрыми от пота. Буграми ходили мускулы.
Народу собралось много. Женщины, мужчины, толпа ребятишек. Впереди, под вязом с налипшими на него гроздьями мха, расположились четыре негра в костюмах и шляпах, с инструментами в руках. Их Петр видел тогда, в кабаке, – это был джаз-бэнд. Труба, кларнет, гитара и круглый большой барабан. Босые женщины, задрав юбки, танцевали в коричневой пыли.
– В первый раз вижу такие похороны, – шепнул Петр, наклонившись к Кондо. Та тряхнула головой, ее бедра подрагивали в такт музыке.
Рабочие выскочили из вырытой ямы. На их место опустились несколько парней с веревками в руках. Черный священник зашелся в сумбурной скороговорке.
Наконец на поверхности показалось тело, завернутое в цветную ткань, перетянутую веревками.
Музыканты заиграли интенсивнее, босые женские ноги остервенело стучали по голой земле.
Тело погрузили в хлипкую повозку, за ней встали музыканты, священник, женщины, зеваки. Петр пристроился в середине колонны. Он потерял на миг Кондо, а потом увидел ее голубое платье среди танцующих.
Колонна тронулась. Всхлипнул кларнет, труба взмыла в прижатые к земле серые облака.
Петр хотел похоронить Рыбникова по православному обычаю. Если бы он мог на что-то влиять! Удивительно, но Рыбникова, Белую Рыбу, музыканта со скрипкой, тут уважали. Если не сказать больше. Местные не отдали тело полиции. В то же раннее утро, как нашли, закопали в земле. А через три дня вот выкопали и собирались перезахоронить на каком-то специальном кладбище. Li va swing back taptit, так объяснила Кондо. Что Петр понял примерно как «скоро он вернется к нам».
«Не хотелось бы», – подумал он, памятуя о ночной встрече с призраком Рыбникова, затянутым в портупею.
Процессия двигалась на удивление быстро, обрастая все новыми людьми. И Петр уже не мог разглядеть Кондо среди танцующих. Видел только облако пыли и слышал плач кларнета. Постепенно Петра оттерли куда-то в сторону. Старый негр смачно плюнул ему на спину. Широкая негритянка толкнула. В итоге его выкинули из колонны. Он пробовал вернуться, но в ответ получал пинки и удары. Петр замер в растерянности, наблюдая, как процессия удаляется от него мимо хлипких дощатых лачуг и длинных бараков.
Несколько крепких мужчин внимательно рассматривали его. Петр почувствовал угрозу. Мужчины сидели на ступенях барака. Один привстал, в руках его была палка.
Поджарый пес у стены оскалился, явно собираясь вцепиться Петру в лодыжку.
Петр медленно вытащил револьвер, расчетливо прицелился и пальнул в пса. Тот заверещал, крутанулся, а потом замер – только одна лапа подрагивала. На звук выстрела выглянули мальчишки – полуодетые, с круглыми глазами и животами. Петр демонстративно откозырял им и пошел прямо на мужчин.
Десяток внимательных глаз проводили его взглядами. Он шел дальше, ориентируясь на визгливые звуки музыки.
Место вокруг уже не напоминало город – дома попадались все реже и становились все меньше, зияли дыры и прорехи на месте выбитых и сгнивших досок, в окнах не было стекол, в пространстве между домами обильно прорывалась зелень. Здесь наступали джунгли, стелились по земле, обвязывали дома плотной зеленой сетью.
Он вышел к кладбищу. Тесно стояли склепы. Небо над ними набухло и теперь бугрилось тучами.
– Его не зароют? – спросил Петр стоящего поодаль старика.
Тот покосился на его револьвер, все еще зажатый в руке.
– Земля как дерьмо. Могилу размоет, и его сожрут крысы и псы. Раньше в гробы клали камни. Но они все равно выталкивают мертвецов наружу.
– Они? – переспросил Петр.
В людском месиве завыла Кондо. Он бы мог поклясться, что это она. Ее надрывный хрип.
– Они, – упрямо повторил старик.
– Плохо дело, – дружелюбно сказал Петр и спрятал револьвер за пояс.
Старик отвернулся.
Музыка слилась с людским воем. Остался только ритм. Небо разорвала молния. Грянул гром, и на людей, на землю, на склепы рухнул ливень.
Толпа схлынула. В сочной грязи осталось лежать вывернутое тело. Кондо. Из вспышки молнии к ней шагнула длинная фигура в фиолетовом костюме, схватила девушку за волосы и потащила по пузырящейся жиже.
Петр побежал наперерез, поскользнулся и нырнул лицом в грязь. Гром вышиб из него остатки сил, и он остался лежать, прибитый к земле тяжелым ливнем.
Он сел в хлюпающей луже. Над головой висела бездомная луна – круглая и вогнутая, как суповая тарелка.
Кто-то кашлянул.
На могильной плите сидел Рыбников. Поблескивали погоны и кокарда на фуражке. Он поигрывал смычком, как срезанным прутиком.
– Ну-с, так и не нашел моего убийцу, Петруша?
Петр поднялся. Мокрый костюм прилип к телу.
– Нет, – хрипло ответил он, нащупывая револьвер.
Можно ли убить мертвеца во второй раз?
– Умирать хорошо, – словно прочитал его мысли Рыбников. – В смерти преуспеть всегда легче.
– Да уж.
– Знаешь, я тут думал, что последнее время жил какой-то временной жизнью. Она вроде бы и моя – это же я встаю утром, люблю, напиваюсь, играю на скрипке. А вроде бы и не моя. Просто не моя. Живешь среди людей. И все равно один. На свету... – Рыбников обвел рукой сияющее кладбище. – Но все время в тени. Как так?
– Это ностальгия.
Петр передумал доставать револьвер. Он просто стоял и смотрел на силуэт, восседающий на склепе, на фоне распахнутого звездного неба.
– Это тоска, – кивнул Рыбников. – В этом, думается мне, кроется какая-то особая поэтичность, поэтичность русской души, – мы обожествляем то, чего нет, никогда не было и никогда не будет. И придумываем, о чем горевать. Наш потерянный рай – это сон. И лучше всего у нас получается спать. Или мечтать.
Рыбников соорудил из темноты скрипку и приложился к ней смычком.
Знакомая мелодия обрушилась на Петра. Боль в его голове лопнула, как гнойный нарыв, выплеснулась, и что-то теплое потекло из ушей. Петр потрогал, посмотрел на измазанные пальцы. Кровь.
Впереди заколыхались огни. Сюда шли и несли с собой факелы.
Петр огляделся. Рыбникова, конечно же, нигде не было. А был развороченный склеп, вывернутая могила.
Он побежал, петляя в лабиринте склепов, постоянно оскальзываясь, падая, цепляясь за теплые могильные плиты.
Склепы быстро кончились, и началось старое кладбище с одинокими лепестками надгробий, растущих вкривь и вкось.
Факелы приближались. Сзади, справа, слева. И вместе с факелами надвигался ритм – совершенный ритм. Ритм достигал до самого нутра и заставлял живот съеживаться в снежный ком. Ритм – зверь.
Петр бежал, стараясь не попасть в какую-нибудь из разверзшихся ям. Землю после ливня размыло, и из ям, ямок, канав, дыр выглядывали уголки гробов.
Но ритм догнал его и бросил в ближайшую яму. Он рухнул, упершись лицом в мягкий бесформенный мешок. Полез вверх, но сполз обратно.
Ритм звучал уже совсем рядом. И мутное пение десятков глоток. Тогда Петр замер. Затих. И это помогло ему нащупать под ногами что-то твердое. На что можно было встать.
Его взгляду предстала поляна – коричневая мокрая земля, факелы, перекошенные лица, извивающиеся тени. Трепыхался на веревке петух. Бил барабан.
Женщина с гибким, как у змеи, телом полоснула петуха кривым ножом. Брызнула кровь. И люди выдохнули все разом.
Тут кто-то сжал лодыжку Петра холодными пальцами.
Он взвизгнул и выскочил из могилы на поляну. В лицо ударил запах свежей крови. Женщина оказалась прямо над ним. Он вдруг узнал ее. Кондо!
Закатившиеся глаза – только белки сияют в лунном свете. Обнаженная грудь в черной крови.
Обезглавленный петух забил крыльями и побежал кругом, раскидывая перья. Толпа взвыла. Кондо подняла нож.
Петр выстрелил ей в лицо.
Кондо ощерила рот, полный кровавой слюны. Белые глаза вспучились красной паутиной.
Он выстрелил еще раз. Увернулся от ножа и бросился прочь, щедро раздавая по пути удары и пули.
Из чавкающих грязью ям лезли мертвецы.
Петр быстро выдохся. И теперь не бежал, а просто шел. Шел куда глаза глядели.
Рядом с ним шли мертвецы. Сутулые, еле волочащие ноги.
Над ними светила все та же бездомная луна. И они брели вместе с ней. По полю с острым тростником.
Совсем рядом шел голый черный человек. Его тело почти сгнило, виднелись белые кости. На шее болтался обрывок петли.
Петр оглянулся. Кругом одни разложившиеся тела, запавшие глазницы.
Его обогнал отряд мертвецов в шинелях. На фуражках поблескивали кокарды, за спинами висели винтовки с примкнутыми штыками. Солдаты. С ними был офицер. С непокрытой головой, но при шашке и в аксельбантах. Череп вмят с одной стороны. На изъеденной тленом щеке – дыра с кулак. Видны ряды желтых зубов. Офицер козырнул Петру.
– Батальон! – раздался крик.
Отряд распался в редкую цепь. Ощетинился штыками.
Военные так и шли впереди, цепью. Следом Петр и остальные.
Вскоре под ногами захлюпало. Начались изгибающиеся червями деревья. Между стволами блестело стекло водянистой пленки. Сама вода доходила мертвецам уже до колен. Деревья росли прямо из воды и свешивали ветви обратно в воду.
Мертвецы спотыкались, но упрямо шли вперед.
Послышался резкий плеск. И один из мертвецов скрылся под водой. Это стало сигналом. Местность вдруг ожила. Со всех сторон разом навалились тени, рассекающие воду торпеды устремились к мертвецам.
Вода забурлила. Прямо перед лицом Петра мелькнула распахнутая пасть, похожая на ощерившуюся пилу. Он отпрянул. Увернулся еще от одной тени, упал. Чуть не захлебнулся соленой жижей, хлынувшей в рот, вынырнул, отплевываясь.
Два аллигатора на его глазах вцепились в офицера. Хрустнуло, и тело разорвалось пополам. Рука с зажатой в кулаке шашкой медленно отплывала в сторону. Налетел еще один. Завертелось, закрутилось тряпье.
Петр побежал, с трудом выдергивая ноги из ила. Увидел торчащую винтовку, выдернул и тут же ткнул ею в ближайшую пасть. Тварь с силой ударила хвостом, но дала ему передышку.
Он успел выбраться на сухое место и сразу уперся в собачьи немигающие глаза. Пес перед ним вывалил длинный язык и залаял. А потом прыгнул вперед, под лунный свет.
Петр отшатнулся и чуть не упал обратно в воду.
Ругаро!
Сомнений не было, перед ним на корточках сидел человек. Но у человека была собачья голова.
Ругаро предупреждающе залаял. Вовремя: сзади плеснуло, и Петр успел отскочить от воды. Аллигатор метнулся за ним, ловко перемещаясь по берегу, но запала ему не хватило – тварь захлопнула пасть и обиженно замерла.
Петр отступил ближе к ругаро. Человекопес потянул его за рукав в пустоту джунглей.
Петр оглянулся на болото. Его снова заволокло стеклянной лунной пленкой. На поверхности кое-где крутились водовороты да плавала одинокая фуражка.
Ругаро нетерпеливо заворчал и снова потянул его за рукав.
Незаметно рассвело. Рядом опять была вода, на этот раз затянутая зеленым покрывалом ряски. С ветвей свешивались космы мха. Воздух струился в едва пробивающихся утренних лучах.
Какое-то время они протискивались через крепко спеленатые лианы и наконец вышли к хлипкой хижине. Не хижина – один скелет. Во все стороны торчат сломанные доски. Скошенная крыша покрыта мхом и травой.
Ругаро снова залаял, а потом лег, положив косматую голову на руки.
– Ты хочешь, чтобы я туда зашел? – спросил Петр.
Ругаро зевнул.
Внутри оказался грубо сколоченный стол. А на столе револьвер. Его револьвер, который он где-то обронил, убегая. Петр проверил – заряжен. Полна коробочка.
Из темного угла вырвался дым. Зажегся красный огонек. Что-то длинное, многосуставное пришло в движение.
Острые как бритва лучи солнца ворвались в хижину сквозь стены.
Фиолетовый костюм. Джуд.
– Что это было? Сказки? Бред? Какие-то ваши негритянские штучки? Что-то подмешали мне, да?
Джуд пожал острыми плечами и снова затянулся сигарой. Красный глаз вспыхнул и медленно погас.
– А Кондо? Что с ней? Я убил ее?
– Кто-то всегда умирает, – проскрипел Джуд. – Сегодня – она, вчера – твой друг.
– Что она делала? Она колдунья? А этот человек с собачьей башкой? Он настоящий? А мертвецы? Вы опоили меня чем-то? Зачем? Говори!
Петр взвел курок. Вдруг опять заболела голова, так сильно, что он пошатнулся и ухватился за стол. Ствол, направленный на Джуда, ходил из стороны в сторону.
– Она – донго, тот, кто охраняет от мертвеца мир. Донго сопровождает мертвеца в нашем мире, чтобы он не забрал больше положенного, а потом делает обряд, чтобы мертвец ушел.
Джуд встал и медленно приблизился.
– Рыбников? Она делала обряд, чтобы он ушел? Я не понимаю.
Боль стала невыносимой. Петр выронил револьвер. Нутро жгло.
Джуд приблизился вплотную.
– Другой. Очень сильный мертвец. Тот, что приплыл сюда из-за большой воды. Мертвец, что собирает свой урожай.
– Я не понимаю тебя.
Джуд вытянул палец с длинным белым ногтем и приблизил к самому лицу Петра.
– Что у тебя тут? – Джуд дотронулся ногтем до его правого виска.
Петр схватился за голову и нащупал под слипшимися от крови волосами небольшую дырочку. Джуд засунул в нее свой палец. Он входил все глубже и глубже. Боль металась, пряталась – холодный палец лез все глубже и глубже, прижимал боль, давил ее.
Петру привиделся снег. Натужный хрип лошади. Рощица чернеет там, немного в стороне. И он один. Совсем один. И холодная сталь у самого виска. Он все решается и никак не может спустить курок. Под серым небом лежит бескрайняя равнина. Выхолощенная, пустая. Фыркает лошадь. И он дергается, стреляет, запускает боль внутрь головы.
Петр отшатнулся, ноги подкосились, и он сел на вдруг оказавшийся рядом стул. Джуд подобрал револьвер, понюхал ствол.
– А еще говорят, это джаз воскрешает мертвецов.
– Кто я? – хрипло спросил Петр. – Я тоже умер?
– Джаз воскрешает мертвых, – повторил Джуд и зачем-то подул в ствол револьвера. – Врут.
Петр сильнее надвинул шляпу.
Белое солнце выжигало все вокруг. Пот уже тек по шее, прямо за ворот рубашки. И дышать стало трудно – за глоток свежего воздуха приходилось бороться. Проклятая духота.
Безмятежный креол прямо на пирсе чинил рыболовную сеть, не обращая внимания на суетящихся вокруг пассажиров. Остро пахло рыбой. Крики чаек обещали скорую прохладу открытого моря.
Петр показал билет контролеру, подхватил свой желтый саквояж и уверенно взбежал по сходням. Боли пока не было. Но он знал, что она там, в его черепной коробке, – притомилась, отдыхала пока, но никуда не ушла.
Он все вспомнил там, в хижине. И пока еще помнил.
Отчаяние. Снег. Патрули красных. Ночные окрики. Тоска и безысходность, вдруг навалившиеся на него. Револьвер у виска. Выстрел. Боль. И потом бесконечная дорога. Лошадьми, пешком. По железной дороге, на пароходах. И смерти, смерти, смерти.
Он нес с собой смерть. И приходил к соотечественникам, одуревшим от тоски, потерявшим родину, землю, будущее. Кто знает, почему именно он?
Он повесил Рыбникова на потолочной балке в комнате. Рыбников все никак не умирал. Хрипел и пучил глаза. Тогда Петр сам повис на его ногах. Потом уже взрезал Рыбникову грудь. И достал сердце. Забрал с собой. Зачем? Зачем ему нужно было это чертово рыбниковское сердце?!
Ольга... Он задушил ее на приторно-сладкой кровати в парижской гостинице. Хлусевич... Прирезал в воняющей мочой подворотне после пьяно-дружеских объятий.
Сколько их уже было? Харбин, Париж, Берлин. Скольких раздавленных, смятых тоской людей он посетил? Ангел смерти.
Пароход загудел. Качнулся на волне. Рядом суетились люди. Махали руками удаляющемуся городу, другим пароходам, лодкам. Чайки все никак не отставали. Пели свою морскую песню.
Наконец-то налетел ветер. Проснулась боль и медленно поползла наружу. Петр поежился.
Нет. Никакой он не ангел. Он просто мертвец. Мертвец из русской сказки. Куда теперь? В Боливию? Фриско? Снова в Берлин? Стамбул? Париж?
Вечный русский путь. Вечная русская смерть.
Хворь № 9. Борис Крамар. Кусочек австралийской ночи

На вершине горки вновь показался канареечный пуховичок Жени. Из-под сбившейся на затылок шапки на розовое пятнышко лица высыпались светлые кудряшки. Женя бросила картонку на лед, уселась сверху, кто-то ее подтолкнул – зачем так сильно-то, зачем! – и девочка, подняв руки, помчалась вниз по склону. Шла вторая половина декабря, горка простояла уже почти полтора месяца и покрылась какими-то потеками, выбоинами, на которых Женька теперь весело подпрыгивала. Опять вернется с отбитым задом. Нет, совсем Марине Константиновне не нравилась эта горка, которая, казалось, каждый год становилась все круче. И все-таки она отпускала дочь, как когда-то сына; как и ее саму когда-то, где-то далеко от Уренгоя, скрепя сердце отпускали...
Она оторвала лицо от холодного стекла и глянула на часы. Пора. Захватив успевший уже чуточку остыть чай, Марина Константиновна заторопилась в спальню. Здесь, между окном и кроватью, располагались узенький стол и старенькая квадратная табуретка. На столе Марину Константиновну ждал ноутбук в режиме сна. Она села, поставила рядом чай, постучала пальцем по пробелу. Экран послушно загорелся.
Дата и время в нижнем правом уголке гласили: семнадцатое декабря (оставалась лишь неделя до Колиного возвращения!), пять ноль одна. Марина Константиновна подумала, что надо бы Коле написать, но телефона рядом не оказалось. Она завертелась и уже привстала с табуретки, когда на экране всплыло сине-белое окно. Динамики весело запели. Она приняла звонок.
– Привет, мама.
Вместо видео – картинка: смешной округлый мультяшный жук в плаще. Какой-то персонаж из «Пустого рыцаря», любимой Колиной игры. Она честно попыталась как-то разобраться в его компьютерных игрушках, но запомнила только эту. Очень уж приятный стиль с большим количеством круглых выразительных жучков-паучков. Жене они тоже нравились.
– Привет!.. – довольно протянула она. – А я тебя не вижу.
– Сейчас.
Изображение сменилось на видеотрансляцию. Сын сидел в темноте. Там, в далекой Австралии, уже стояла глубокая ночь, а Коля, в отличие от светолюбивой Марины Константиновны, предпочитал сидеть в темноте. Большая часть его комнаты терялась во мраке; на этом фоне сильно выделялось белое, слегка размытое лицо. Соединение сегодня было не очень, и Марина Константиновна сделала себе мысленную пометку позвонить оператору. До того как Коля уехал, ее никогда не заботила скорость интернета, а теперь вот она готова была воевать за каждый мегабит в секунду.
– Так видно?
– Да-да, видно!
Звонки всегда начинались с проверок про «видно» и «слышно». И неизбежно переходили к погоде. Казалось бы, банальность, но они с Колей не уставали сравнивать погоду; Марину Константиновну поражало, насколько она у них бывала разной, и умиляло, если вдруг оказывалась одинаковой. «Мир так велик», – думала она. И он так сильно изменился в последние декады: теперь северный мальчик мог за какие-то сутки перебраться на другой конец этого огромного мира... и вернуться обратно. К маме.
– Напомни, когда ты летишь?
– Двадцать четвертого. В ночь. – Он поморщился.
– Через...
– Пекин. Семь часов пересадка. Но там должен быть лаунж.
– На Новый год обещают минус сорок. Привези куртку.
– У меня места не будет в чемодане, мам. Я же подарки везу.
– Замерзнешь.
– Так ты же меня встретишь? Возьми мою старую. Она же еще у тебя висит?
– Надо поискать. – Она отпила чаю. – По-моему, я ее убрала. Место освобождала, Женьке новые вещи взяли.
– Как она?
– Подросла. Возраст такой... Сейчас с горки катается.
– Там же? На площадке?
– А где?
– Да я прочитал, что там открыли недавно новый спуск с арендой тюбингов. Думал, как прилечу, посмотреть, как там.
Марина Константиновна улыбнулась: ее радовало, что сын все еще читает что-то о родном Уренгое. Она этим даже гордилась. Не забывает! Коля вообще дает много поводов для гордости: всю эту схему с заокеанским образованием сам придумал, сам нашел на это дело гранты, сам подготовился. И живет теперь за границей один. Совсем самостоятельным стал...
– А там, я так понимаю, снега не бывает.
– Нет, не бывает. Ну, хотя, знаешь, Эрон мне говорил, как-то его в детстве отец вывозил куда-то тут рядом, в горы... ну, холмы скорее... зимой, и они нашли там маленькую серую, грязную кучку снега... Но это в августе. Сейчас-то, сама понимаешь, жарко. – Коля демонстративно утер лоб тыльной стороной ладони. – Еще и кондиционер сломался. Я открыл вон, но, по-моему, только жарче стало.
Ее сын, располагавший лишь небольшой студенческой стипендией, снимал комнату на первом этаже ветхого дома в северном пригороде Мельбурна. В доме проживали еще полдесятка студентов. Почти коммуналка, думалось Марине Константиновне, и эта мысль в некотором роде даже грела: ей казалось, что сожительство с местными сыну пошло на пользу. Она знала, что с соседями Коля сдружился. Он нередко рассказывал, как они вместе куда-то выбирались, играли в карты или просто закатывали пирушки, «потлаки», на которые каждый должен был что-то приготовить. Сын уже несколько раз выпрашивал простые рецепты. Марина Константиновна один раз ответила пирожками, другой – чебуреками. Сознательно выбирала что-нибудь посытнее, понимала, что пирушкам наверняка сопутствуют попойки... Студенты – они и в Австралии студенты.
Нет, ее не беспокоили его соседи. Не нравилось ей то, что в Австралии, населенной, в ее представлении, сплошными гигантскими пауками и казуарами с ножами вместо когтей, сын живет на первом этаже, а одна из стен его комнаты представляет собой почти сплошную стеклянную панель с раздвижной дверью. Рабочий стол Коли занимал примыкающий к этой стеклянной стене угол. Справа от сыновьего плеча на мутном стекле играли синеватые блики. Чуть дальше, ближе к противоположному углу, где все терялось в тенях, полагалось быть двери – но Коля ее сдвинул, и потому там маячил только серый прямоугольник хлипкой сеточки от насекомых.
– Лучше закрой, – посоветовала она. – Заползет какой-нибудь гад.
– Сетка же стоит.
– Ты говорил мне, что она плохо прилегает.
– Нормально. И я порог на всякий случай бораксом посыпал.
– Что такое боракс?
– Тетраборат натрия. Гады его не любят.
Бура, догадалась Марина Константиновна. Русского языка Коля в Австралии не забыл, но в речь его порой проскальзывали чужие словечки.
– А змеи?
– Мам, нет тут никаких змей. Это же город.
В его голос закрались ноты до боли знакомой усталости: ну мам. Марина Константиновна не помнила, чтобы сама когда-либо так разговаривала с родителями. Впрочем...
– Боракс работает, но я еще хочу купить диатомит! – поделился с ней Коля. – Эрон боится, у нас огненные муравьи могут завестись, а это тут вообще национальная проблема. Диатомит, кстати, крутейшая штука, мама. Ты вот знаешь, что это такое на самом деле?..
Она не знала, и ей на самом деле было не очень интересно, но Коля уже начал объяснять – что-то про останки микроскопических моллюсков, – и она, попивая чай, заслушалась. Мелькнула мысль, что стоило бы проверить, как там Женька, но Марина Константиновна эту мысль отогнала: прошло-то сколько, минут десять? Все с девочкой в порядке, площадка полна детей и родителей: в это время года к горке со всего района детишки стекаются. Да и достаточно Жене внимания, а Коля – он там один как-то должен справляться, должен видеть, что она не отвлекается, она здесь...
Видео тем временем зависло. Лицо Коли замерзло в смешной гримасе. Марина Константиновна снова улыбнулась. Умный у нее все-таки сын.
Она перевела глаза чуть повыше и нахмурилась. По серому прямоугольнику сетки будто рябь пробежала. Обрела резкость вертикальная черная прореха с краю: сетка действительно плохо прилегала к раме. Царившая снаружи темная австралийская ночь словно струилась в эту прореху, тянулась внутрь угольно-черным щупальцем.
Изображение опять дрогнуло и комично прокрутило пропущенные секунды на повышенной скорости.
– ...мне аж тоже захотелось, – щебетал Коля. – Сейчас вернусь.
– Что?
– Чаю возьму и вернусь.
Марина Константиновна осознала, что крепко-крепко сжимает в обеих ладонях еле теплую кружку. Она заставила себя расслабиться. На экране Коля поднялся из-за стола. В кадре мелькнул логотип его университета, напечатанный на толстовке. Покачиваясь на затекших ногах – опять весь день за компьютером просидел? – сын ушел куда-то влево.
Теперь она видела чуть больше комнаты. Чуть-чуть. Колин ноутбук явно был выставлен на минимальную яркость. Еще и с этой его оранжевой настройкой. Да и соединение по-прежнему оставляло желать лучшего: «зум» передавал ей зернистую, дефектную картинку.
В первую очередь в глаза бросался простенький стул с пластмассовой спинкой. Слева от стула виднелся край кровати; он терялся в полутьме у противоположной стены. Там угадывались еще очертания прикроватной тумбочки; ее венчала лампа с цилиндрическим абажуром. За лампой, в углу комнаты, приютилась темнота.
Приютилась. Или, может, поселилась. Темнота сидела в этом углу пушистым шариком. Прямо под потолком. Шевелила ножками. Пробовала воздух на вкус.
Окошко «зума» и так уже было растянуто на весь экран. Дальше некуда. Она наклонилась вперед, всмотрелась, заставила себя улыбнуться. Что за глупости, в самом деле. Темно, качество дурное, вот и все... Но она всматривалась, упрямо всматривалась, не в силах оторвать взгляд.
В динамиках ноутбука щелкнула дверная ручка. Миг – и в кадре опять появился Коля со смешной кружкой в форме собаки. Блюи, вспомнила она. Этого смешного голубого песика звали Блюи, и Коля говорил, что Женька могла бы по Блюи учить английский.
Сын занял опять свой стул, поставил перед собой кружку и с явным удивлением спросил:
– Ты чего?!
Она отодвинулась от экрана. «У тебя в углу что-то сидит», – чуть не ответила Марина Константиновна и сразу мысленно себя отругала: чего доброго, решит еще, что мать с ума сошла. Лучше так:
– Может, включишь лампу? Вредно в темноте...
– Да прям, – ответил Коля.
– Ну пожалуйста. Вот ту, за спиной.
– А? – Он оглянулся через плечо. Его затылок дрогнул. Обратно к камере Коля повернулся уже медленнее; его лицо выражало легкое недоумение. Уже рассеянным голосом он проговорил: – Да она перегорела. Слушай, секунду, я, наверное, прикрою дверь...
– Хорошо! – быстро сказала Марина Константиновна, и сын, улыбнувшись, привстал со стула и потянулся к сетке.
Из темного угла выстрелило черное копье.
Его дрожащий кончик ткнулся в Колины волосы. Зацепился. Пушистый темный шар – теперь уже несомненно реальный – подтянулся по этой черной струне, разлился по Колиной шевелюре, обрушился водопадом, обволок голову. Чернильные струйки побежали в уши, глаза и нос.
Сын рухнул обратно на стул.
– Коля! – не своим голосом вскрикнула Марина Константиновна.
Он застыл. Его руки странно подрагивали, будто в судороге. Темнота, осьминогом оплетая его голову, рвалась внутрь. Плотная, жидкая, она казалась хищной каплей нефти.
Рука дернулась к экрану в тупой надежде соскрести с лица сына черное. Опомнившись, Марина Константиновна схватилась за лежавший рядом телефон и набрала 112. Поднесла к уху. Потянулся долгий, бесконечно долгий гудок. На экране пушистый комок мрака беззвучно бился в Колины губы.
«Что я делаю?» Российская полиция не поможет. Она отняла трубку от уха, отменила звонок. Руки тряслись. Мелькнула мысль позвонить мужу: Марина Константиновна знала, что он ей поверит. Но что он может сделать такого, чего не сделает она сама?
Коля издал странный захлебывающийся звук. Марину Константиновну охватило безумное режущее чувство абсолютной беспомощности.
– Я тут, Коля, я тут, – прошептала она. – Сейчас, сейчас. Господи. Боже! Помогите ему! Хэлп!!! – громогласно заорала она в монитор. Так, что сама себя услышала с того конца.
Спина Коли выгнулась дугой. Одна рука громко ударилась о край стола. Темнота чуть-чуть надулась, потом резко сжалась. Так пульсируют медузы. Пушистое щупальце ушло еще на полпальца в ухо. Губы Марины Константиновны продолжали что-то выкрикивать. Но какой-то полный холодной ярости зверь внутри нее заставил свернуть окошко «зума» и открыть браузер. Пальцы отбили по клавиатуре: «как позвонить в австралийскую полицию из-за границы».
Гугл выдал номер. «+61» и еще десять цифр. Десять! Она опять взялась за телефон. Гладкий корпус айфона выскользнул из вспотевших рук, ударился о линолеум где-то внизу. Марина Константиновна наклонилась, подняла трубку, выпрямилась вновь и вбила номер. Плевать, что у нее английский уровня начальной школы. Она знает адрес. Она своей рукой его писала на открытках и посылках с белорусскими конфетами. Она сумеет его продиктовать, и все будет хорошо, потому что там, на месте, кто-то появится, кто-то сделает все, чего не может сделать она.
Марина Константиновна прижала трубку к уху. Пошли гудки. Она метнула курсор мышки к красному крестику в углу экрана.
– Мама?
Она вскрикнула. Щелкнула. Браузер закрылся. В ухе все еще пели гудки.
С экрана пялился Коля.
Лицо чистое, лоснящееся, свежее.
Угол за плечом посветлел.
Нормальная комната. Здоровый сын. Только последний, отстающий черный хвостик скользнул в ноздрю.
В ушах зазвучала гладкая английская речь:
– You have reached Australian Federal Police...
– Мама, положи трубку! – весело сказали сыновьи губы.
Марина Константиновна сбросила звонок.
Коля поднял кружку. Весело улыбался пузатый Блюи. Улыбнулся и Коля. До ушей. Сын отпил дымящегося чаю и даже не поморщился. Он поставил кружку обратно на стол и с интересом осмотрел собственные пальцы. Согнул. Разогнул. Поднял на мать глаза. В них отражался экран компьютера. Дрогнула щека: будто под ней что-то провернулось.
– Скоро увидимся, мама! – довольно проговорил он. – Скоро увидимся. Я так скучаю по Женечке, мама. Я хочу потрогать ее лицо. Здесь слишком много солнца, мама, слишком, слишком много. До скорой встречи. Скор-рой! Рой! Гудбай!
Звонок завершился.
Марина Константиновна, до боли в пальцах вцепившись в край стола, бездумно шарила взглядом по рабочему столу компьютера. Глаза неизменно возвращались к нижнему правому уголку. Семнадцатое декабря. До долгожданного приезда Коли оставалась неделя.
Где-то за окном кричали, катаясь с горки, дети.
Тварь № 5. Майк Гелприн. Коммуналка

Первого января 1980-го, через час после боя курантов, за праздничным столом схватилась за сердце, обмякла в инвалидном кресле и умерла Анна Петровна Кочубей. Ее смерть стала той самой трагической точкой, которая разделила события в коммуналке на Колокольной на «до» и «после».
Керзон знал покойную с тех пор, как ее, пятнадцатилетнюю сорвиголову и акселератку, еще звали Анютой и журили за взбалмошность и своенравие. Знал и когда звали уже Аннушкой, а попрекать стало некому, потому что родня, успевшая эмигрировать, читать нотации и реприманды больше не могла, а не успевшая – тем паче, поскольку пошла под расстрел. Знал и когда начались война и блокада, а Аннушка превратилась в Анну Петровну. И когда по окончании войны имя из обращения выпало, и потом, когда выпало отчество. В первый день нового, 1980 года Керзон вот уже три четверти века как знал свою ровесницу, умершую в инвалидной коляске за праздничным столом бабу Нюру.
– Большое гор-р-ре, господа, – сказал Керзон, когда бабы Нюры не стало. – Гор-р-ре.
Сам Керзон помирать пока не собирался, потому что был попугаем породы амазон, а значит, мог протянуть еще лет эдак полста. А знал он покойницу потому, что его вместе с черепахой по имени Чемберлен Анюте на пятнадцатый день рождения подарили. Оба подарка символизировали долголетие, но Чемберлену долголетия не досталось, потому что в 1942-м из него сварили черепаховый суп. Керзон, несмотря на сомнительную съедобность, на очереди в суп стоял следующим, но его Анне Петровне удалось отстоять.
Единоличной собственностью бабы Нюры Керзон быть перестал в середине семидесятых, когда та обезножела и пересела из старинного, вычурного, жутко обшарпанного кресла в новехонькое инвалидное. Когда это случилось, Керзон стал принадлежать обитателям всех тринадцати коммунальных каморок. По очереди. Каждую комнатенку клетка с Керзоном украшала ровно неделю, а по воскресеньям откочевывала в следующую на манер переходящего красного знамени. Таким образом, в каждой коммунальной ячейке попугай гостил четыре семидневки в году.
Был Керзон говорящим, но не болтуном из анекдотов про попугаев, извергающих из себя всякую ересь. Напротив, был Керзон, можно сказать, молчуном. Правда, фразы «Здр-р-равствуйте, судар-р-рь», «Добр-р-рой ночи, судар-р-рыня» и «Как поживаете, господа?» он заучил, еще когда был юн и памятлив, а потому проговаривал их частенько, обращаясь к любому и каждому. С годами, однако, память стала слабеть, новые фразы умещались в нее с трудом и адресовались обитателям коммуналки в индивидуальном порядке – каждому своя. Отбывая из очередной комнатенки в следующую, Керзон индивидуальные фразы тотчас забывал и выуживал на их место из задворок памяти те, что позабыл прежде. Возможно, конечно, мыслительный процесс протекал в голове Керзона и как-то иначе, но в точности этого не знал никто, потому что никаких орнитологов в коммуналке на Колокольной отродясь не водилось.
Комнаты жильцов номеров не имели, но делились на левые и правые сообразно расположению входной двери в стене общего коридора. В первой левой проживал долговязый, плешивый и вечно небритый журналист-неудачник Васечка. Он строчил передовицы для периодики средней руки и патриотические стихи для любой газетенки, что не побрезгует их напечатать. Сам Васечка стихи брезговал даже сочинять, но делать это ему приходилось, чтобы не околеть с голодухи. Для вдохновения на стене у Васечки висел десяток портретов в рамках. Все вместе они назывались «политбюро» и «мудаки».
– Мазуров, Устинов, Демичев, – расшифровал Керзону последнее словцо Васечка. – Андропов, Катушев... И остальные-прочие. Анекдот такой, жаль, не я сочинил.
Особым вниманием пользовался портрет, который был вдвое больше остальных по размеру и висел на крюке отдельно. Ему Васечка посвящал особые стихи, тайные, и декламировал их только попугаю и никому больше:
– Трое старцев дорогих
То вопят, то охают.
Это Суслов и Долгих
Брежнева мудохают.
Юмджагийн Цеденбал
Леню Брежнева ебал,
А Гомулка и Пол Пот
Ильичу давали в рот.
Шибко отсосать хочу
Леониду Ильичу.
Жаль, у старого урода
Не стоит уже три года.
Для Васечки Керзон хранил в памяти индивидуальную фразу «Бр-р-режнев пидар-р-рас», каковую и проговаривал всякий раз, когда поступал новый стишок.
Во второй слева обитала вдовая попадья Евдокия Ниловна, большой души человек. Была она сухонькой, седенькой, востроносенькой и глазастенькой. А еще аккуратной до педантичности и донельзя доброй. Неделю, что Керзон, отбыв от Васечки, гостил у нее, на корм Евдокия Ниловна не скупилась, а клетку чистила пять раз на дню.
– Христос воскрес, Керзончик, пташка Божия, – говорила Евдокия Ниловна по воскресеньям перед тем, как передать птицу дальше по часовой стрелке.
Ответную фразу Керзон заучил еще при жизни отца Елизария, иерея при уцелевшей от большевистского произвола Тихвинской церкви на Лиговке:
– Воистину воскр-р-рес.
– Ах ты, моя умница. На вот тебе кунжутика на дорожку.
Дорожка от второй левой до третьей имела длину четыре шага. Была третья не сама по себе, а сдвоена с четвертой, поэтому у их обитателей Керзон гостил две недели подряд. Всего обитателей насчитывалось семь душ. В третьей проживали инженер Фима Буберман, медсестра Фира Буберман и кот Мордехай. В четвертой – Фимин с Фирой приплод: Соня, Броня, Яша и Аркаша. С Мордехаем Керзон враждовал, с остальными приятельствовал. Фима считал, что рано или поздно кот попугая сожрет. Фира думала ровно наоборот. Приплод – сегодня так, завтра эдак.
– Ехать надо, – напоминал Керзон Фиме с Фирой. – Тушкой или чучелом, но ехать надо.
Эту сложную фразу он заучил на удивление легко. Возможно, оттого, что, выщелкивая ее из себя, не приходилось грассировать.
– Куда нам ехать?.. – вздыхал в ответ Фима. – Кому мы там нужны?
– Скажи «тухес», Керзон, – просил малолетний вундеркинд Яша, когда клетку переносили из родительской комнаты в детскую. – Ну, скажи! Ту-хес!
Тухес по-еврейски означало «жопа». Керзону словечко далось нелегко, впервые он проговорил его, когда Яша уже пошел в школу:
– Тухес.
– Теперь скажи «поц».
Поц означало «хуй». Заучивать это слово Керзон отказался. Возможно, потому, что ему с лихвой хватало и русского мата, на котором изъяснялся следующий по часовой, здоровенный и чернявый Коля Матрос. Правда, матросом он последний раз был лет двадцать назад, пока еще не бросил якорь в гастрономе на Васильевском, грузчиком. У Коли, по его словам, была душа-тельняшка блядь нахуй нараспашку, а пил он все, что под киль подворачивалось, включая тройной одеколон.
– Ебнем, Керзуха? – неизменно предлагал душа-тельняшка Коля, когда Керзон откочевывал от Буберманов к нему.
Ответная фраза шлифовалась годами, пока не приобрела окончательное звучание:
– Я в завязке нахер-р-р.
– Хуево, – сочувствовал Матрос и выпивал один.
В шестой левой жил Витя Амбал. Он был спортсмен и поперек себя шире. Тягал штангу. Не курил. Не пил. Не матерился. Не водил баб. День напролет крутил Высоцкого.
«А я так долго шел до пьедестала, что вмятины в помосте протоптал... – хрипел из дышащего на ладан бобинного магнитофона Владимир Семенович. – Удар, удар, еще удар, опять удар и вот: Борис Буткеев, Краснодар, готовит апперкот».
В честь прибытия пернатого гостя спортивный репертуар менялся на сказочный: «Послушайте, все, ого-го, эге-гей, меня, попугая, пирата морей!»
Умей Керзон плакать, он мог бы и прослезиться.
– Штанга, пер-р-регр-р-руженная штанга, – выщелкивал из себя Керзон заученную под Высоцкого фразу.
Витя Амбал от признательности таял. Владимир Семенович исполнял «Песню попугая-пирата» на бис. «Турецкий паша нож сломал пополам, когда я сказал ему: „Паша, салам!“ И просто кондрашка хватила пашу, когда он узнал, что еще я пишу. Танцую, пою и пляшу».
В седьмой левой бедовал еще один Буберман – тщедушный, тихий и болезненный Михаил Иосифович. Фиме он приходится дальней родней, то ли троюродным дядькой, то ли другой какой седьмой водой на киселе. Был Михаил Иосифович человеком ученым и преподавал на кафедре марксизма-ленинизма в Университете. Его почему-то остальные жильцы недолюбливали, включая родственника Фиму. Керзон же марксисту-ленинисту, напротив, благоволил.
– Пр-р-ризр-р-рак бр-р-родит по Евр-р-ропе, – напоминал Михаилу Иосифовичу Керзон.
– Я вас умоляю... – в ответ бормотал человек ученый. – Отбродился уже, будь он неладен.
Призрак обитал в шестой правой, хотя о нем, кроме Керзона, никто не знал, даже покойная баба Нюра. Обретался призрак в стене и охранял клад, о котором тоже знал лишь Керзон. Клад в стену успел замуровать нэпман Кондратий Ильич за день до того, как к нему пришли пролы. Шлепнули пролы Кондратия Ильича прямо на месте, не вместившееся в шкатулку с кладом золотишко изъяли и были таковы.
С призраком Керзон ладил. Гостя в шестой правой у супружеской пары глухонемых, по ночам он терпеливо выслушивал доносящиеся из стены стоны, проклятия и обещания когда-нибудь вылезти на свет божий и с пролами поквитаться. Ответной фразы у Керзона не было, потому что призрак Кондратия Ильича слышать человеческие слова не желал. Впрочем, для пары глухонемых ее тоже не было, и по схожей причине.
Для остальных фразы были. «Салам алейкум, дар-р-рагой» для рыночного торговца Теймураза Абдуллаевича из пятой правой. «Век воли не видать» для следующего по часовой, завязавшего вора Вени Топора. «Р-р-раз, два, тр-р-ри, четыр-р-ре, пять» для школьного учителя математики Зубакина. И наконец, «Не моя манда тер-р-рпела» для толстожопой Нинки, разнорабочей с ЛМЗ из второй правой. Баба Нюра же в индивидуальных фразах не нуждалась и довольствовалась общими, заученными, когда они с Керзоном были юны, наивны и не представляли всей той херни, что обоих в светлом будущем ждет.
* * *
Похоронили бабу Нюру на Пискаревском, где место себе она купила, еще будучи Аннушкой. Месяц первая правая простояла пустая с перетянутой крест-накрест бумажными лентами входной дверью. А третьего февраля, в воскресенье, на пороге коммуналки нарисовался участковый, за ним вползла в прихожую дюжина чемоданов, за ней – чертова дюжина узлов, а напоследок образовалась тетка. Это была именно тетка, под стать тем, которых малевали карикатуристы для то ли юмористического, то ли сатирического журнала «Крокодил». Жирная, красномордая, подбоченившаяся мясистыми ручищами и с гипертрофированной грудью размера эдак седьмого.
– Новая жиличка, тык скыть, – представил тетку участковый. – Заместо выбывшей, стало быть.
– Никитична, – уточнила тетка. – Соседями, значит, будем.
С этого дня и начались события «после». Видавшие виды жильцы вяло новоприбывшую поприветствовали и разошлись по комнатам. По одежке встречать в коммуналке было не принято. Чего человек стоит, определялось значительно позже, по делам его. И лишь Керзон, который как раз перемещался на момент теткиного прибытия от Теймураза Абдуллаевича к Вене, понял, что быть беде. Чутьем понял, особенным чутьем, птичьим. Тем, что помогало сотням поколений пернатых предков не попасть на зуб беспощадным хищникам в непролазных дебрях Амазонки.
* * *
Праздники в коммуналке отмечали все вместе. Семь раз в году. Новый год, День армии и флота, Женский день, рождение Ленина, Первомай, День Победы и годовщину Октябрьской революции.
Собиралась коммуналка на кухне, где по центру ставили общий стол и заставляли его снедью и спиртным так, что яблоку было некуда упасть. Вкладывались в застолье все. Тащили праздничные наборы, выданные по месту работы или службы. Кому на заводе, кому в КБ, в школе, в редакции, в больнице, в обществе глухонемых. Тащили то, что удалось достать по блату в «Севере», в «Метрополе», в «Елисеевском» или урвать, отстояв многочасовую очередь в продовольственный попроще. Заурядные оливье, селедка под шубой и соленые огурчики соседствовали на столе с дефицитом: сырокопченой колбасой и сервелатом, горбушей и семгой, зернистой красной икрой и паюсной черной, эклерами и буше.
Начиналось празднество с тоста, который традиционно произносил Михаил Иосифович. Тост был идейно выдержанным, потому что, затаившись где-то в вентиляционной отдушине, за празднующими неустанно бдел товарищ майор. К еде, пока не выпивали по первой, не прикасались, зато потом наваливались на совесть. Водка была трех сортов: «3,62», «4,12» и «5,25», названия на этикетках игнорировались – разницу между «Московской», «Русской», «Столичной» и «Пшеничной» мало кто понимал.
Выпив по третьей, пели. Много, душевно и благостно. «Ой, цветет калина» и «Ромашки спрятались». «Одинокая гармонь» и «Подмосковные вечера». «Гори, гори моя звезда» и «Звездочка моя ясная». В перерывах между песнями тянулись друг к другу обняться, поклясться в дружбе, в уважении, в приязни. К десерту травили анекдоты, с каждым новым тостом все острее, вольготнее и положив на товарища майора то, что кладут.
Дружно жили в коммуналке на Колокольной, хорошо жили, правильно.
Двадцать третье февраля собрались отмечать как обычно. Но как обычно не получилось, потому что накануне, корчась в судорогах на коридорном линолеуме, исходя кровавой пеной из пасти и тонко, жалобно мяукая, околел Мордехай. Ни с того ни с сего околел, скоропостижно, за полчаса. Был кот всеобщим любимцем, ко всем ластился, терся об ноги и облизывал пальцы. Он продолжал быть любимцем, даже когда стал гадить и мочиться не в лоток, как поступал всю свою недолгую кошачью жизнь, а исключительно под дверь первой правой, где теперь обитала новая жиличка. На саму Никитичну кот шипел, скалился и однажды рискнул даже поцарапать, хотя ни разу до этого ни на кого когти не распускал.
Мордехай чуял, Керзон знал это. Чуял не хуже него самого, а может быть, даже острее, и пытался предупредить. Предостеречь как умел. Не сумел.
Мордехая зарыли во дворе. Крест ставить не стали, поскольку неизвестно было, русский он кот или все же еврейский. Когда расселись за стол, Коля Матрос осадил собравшегося уже выдать идейный тост Михаила Иосифовича.
– Котейку жалко, – сказал Коля и утер рукавом глаза. – За Мордехайчика, значит, чтоб земля, нахуй блядь, пухом.
Дрогнула, затем заплакала Фира. Заревели Соня с Броней. Зашмыгали носами остальные. Все, кроме Никитичны. Сидела она между Евдокией Ниловной и Витей Амбалом, стопку исправно махнула, закусила яичком, фаршированным красной икрой. И смолчала, даже бровью не повела. Так и промолчала все празднество, лишь заливала и запихивала в рот как не в себя.
Ни в чем особо предосудительном замечена Никитична не была. С соседями здоровалась, ни с кем не лаялась, не сводила сплетни, воду за собой в унитазе исправно сливала. Только вот ходили к ней всякие. Не на посиделки ходили и не по части присунуть, а с иной целью. У некоторых пришлых были с собой чемоданы или тюки. Скромно, бочком пробравшись через прихожую, их заносили в первую правую. Иные приходили порожняком, а поклажу, которой в первой правой обзаводились, уносили с собой. Третьи проделывали и то, и это. Тихо проделывали, без хамства или, упаси боже, хипеша. Как приличные, порядочные люди, зато часто, чуть ли не каждый день.
– Чего не подпеваешь, соседка? – повернулся к Никитичне Витя Амбал, когда пропели «Живет моя отрада» и потянулись к рюмкам со стопками. – Все ж поют, у нас заведено так. Вон даже глухонемые мычат что-то.
– Слуха нет. И голоса. Перед людьми неловко. Но я спою еще. Потом как-нибудь точно спою.
– Ладно. На нет и спроса нет.
Разошлись за полночь. А наутро следующего дня, воскресенья, не вышла из второй левой Евдокия Ниловна.
Керзону в этот день предстояло переезжать к Никитичне. Предыдущую неделю он провел у Нинки, где, как обычно, наслушался очередной порции анекдотов про попугаев. «Ты сверху, и я сверху», когда Нинку ночью пользовал Зубакин. «Пингвин, еб твою мать», когда его менял на следующую ночь Коля Матрос. И «Подарил Брежнев Фурцевой попугая, впердолил ей, а попугай и говорит...», когда наступала очередь Васечки.
Нинка вынесла клетку с Керзоном в коридор аккурат когда Витя Амбал с разбега высадил ногой входную дверь во вторую левую и ввалился вовнутрь. Минуту спустя Витя с Фимой и Васечкой, марая ладони в рвоте и экскрементах, вынесли из комнаты Евдокию Ниловну на руках.
– Скорую, быстрее, скорую! – причитала Фира. – Ну звоните же кто-нибудь!
Телефонный аппарат был в коммуналке один и висел на коридорной стене между третьей правой и четвертой. Веня Топор метнулся, сорвал трубку, татуированными пальцами набрал 03.
– Колокольная, восемнадцать! – сипел в трубку Веня. – Быстро! Шевелитесь, лепилы гребаные! Матушка помирает, век воли не видать!
Евдокию Ниловну было не узнать. Лицо у нее посинело, дыхание с хрипом прорывалось сквозь судорожно сжатые дряблые старушечьи губы. Потеки рвоты заливали ветхую, задравшуюся до пупа ночнушку. Фекалии растеклись по тощим венозным ногам.
– В Мечникова везите, в Мечникова! – суетилась Фира, пока санитары вывозили Евдокию Ниловну на каталке. – Я с вами, я там работаю! В Мечникова, я сказала, к Рувиму Ароновичу!
Ночевать она не пришла, а появилась лишь наутро понедельника, изможденная, зареванная.
– Отмучилась, – сказала с порога высыпавшим в коридор соседям. – Рувим Аронович приехал, сам. Оперировал весь день и ночью. Не смог, не спас.
В среду Евдокию Ниловну отпели в Тихвинской церкви на Лиговке и отвезли на Волковское. На восточный участок, где вот уже два с лишним века хоронили православных священников. Рядом с отцом Елизарием закопали.
На девятый день на кухне собрались помянуть, как в январе бабу Нюру.
– Зачастила что-то к нам костлявая, – хмуро сказал, опрокинув стопку, Веня Топор. – Год, считай, только начался, а дважды уже погостила.
– Трижды, – уточнил Михаил Иосифович. – Еще Мордехай.
– Да, верно. Как бы ее, суку позорную, не привадить.
Патологоанатом на вскрытии поставил диагноз: полиорганное поражение, включая гастроэнтерит, артериальную гипотонию и цирроз печени. Точную причину поражения выяснить не удалось, и смерть Евдокии Ниловны списали на старость. Выяснить мог бы специалист, догадайся он исследовать осадок в стопке, из которой в День армии и флота покойная выпивала. Миколог легко распознал бы экстракт бледной поганки. Но микологов, как и орнитологов, в коммуналке на Колокольной отродясь не водилось.
* * *
Неделя, которую Керзон провел в первой правой, стала самой скверной в его долгой, перешагнувшей уже рубеж девятого десятилетия жизни. Даже годы ленинградской блокады, когда перед клювом маячила реальная перспектива угодить в суповую кастрюлю, были не столь отвратительны.
Керзон всем существом чуял угрозу и опасность, которые витали в воздухе некогда опрятной, ни соринки, ни пылинки, а ныне заваленной чемоданами, баулами и тюками крошечной комнатушки. Угроза была неотвратимой, а опасность – смертельной. Они были во всем. И в извлеченном из чемоданов с баулами пестром импортном тряпье. И в выуженных оттуда же целлофановых упаковках с капроновыми изделиями внутри. И в стопках перетянутых клейкой лентой прямоугольных предметов. И в пузырьках, флакончиках, тюбиках с порошками и жидкостями всех цветов и оттенков. И наконец, в самой обитательнице.
От Никитичны исходили такая густая угроза и такая насыщенная опасность, что Керзон, казалось, осязал их и обонял. Человеческой речи он не разумел и был способен лишь ее воспроизводить, но суть того, что бормотала себе под нос новая жиличка, улавливал.
– Чего пялишься, тварь? – уставившись на Керзона, цедила Никитична. – Думаешь, не доберусь до тебя? Ошибаешься. Это сейчас ты мне не шибко интересен, но настанет и твой день, не сомневайся. Никуда не денешься, сдохнешь. Чего вылупился, говнюк? Не веришь? Зря.
Керзон верил, еще как верил. К корму он на всякий случай не притрагивался. Даже воду пил скрепя сердце и к концу недели оголодал так, что едва не валился с жердочки.
– Ты будто с голодного края приехал, – удивлялся Васечка, в воскресенье принявший эстафету. – Вернее, прилетел. Вот это, я понимаю, аппетит! На-ка тебе добавку.
Насытившись, Керзон захлопал крыльями, защелкал клювом, заклекотал, но впечатления на Васечку не произвел. У Мордехая был хотя бы способ привлечь внимание, предупредить. Он этот способ применил и потому расстался с жизнью. Расстаться Керзон был согласен, но способа предупредить у него не было. Ничего у него не было, кроме фраз, которые он умел произносить и не умел связать в единое целое так, чтобы его поняли.
– А ну, послушай, – попросил Васечка, когда крылья у Керзона бессильно опали, а щелканье с клекотом стихли. – Как тебе это:
– Брежнев речь вчера толкал
В Доме пионеров.
Всех детишек заебал,
Бровеносец херов.
Керзон не ответил. Смолчал.
– Ну же, – подбодрил Васечка. – Скажи! Ну скажи же!
Керзон молчал.
– Брежнев, – подсказал Васечка. – Брежнев пи...
Керзон молчал. Он изо всех своих немощных попугайских сил пытался донести, что все изменилось. Что стало не так, как обычно, не так, как всегда. Он не мог. У него для этого не хватало мозгов.
– Не нравится, стало быть, – сделал вывод Васечка. – Ладно, послушай другой:
– Фильм я посмотреть хотел
Сержио Леоне,
Но с экрана лишь пыхтел
Злоебучий Леня.
Керзон молчал. Сказать «Брежнев пидарас» его сейчас было не заставить даже под страхом смерти. Но Васечка не понял опять.
– Ты прав, – уныло сказал он. – Говно стихи, что тут говорить.
Восьмое марта в високосном году выпадало на субботу, так же как двадцать третье февраля. За сутки до праздника порог коммуналки вновь перешагнул участковый. Но на этот раз вслед за ним вместо чемоданов с баулами двое грузчиков втащили полсотни разнокалиберных картонных коробок. А вместо новой жилички нарисовался бородатый толстяк из ЖЭКа. Он содрал перекрестившие вторую левую бумажные ленты, отпер входную дверь и гаркнул:
– Затаскивайте!
– Это чье же имущество? – подступился к коммунальщику Михаил Иосифович. – И на каком основании?
– На основании постановления жилищно-эксплуатационной конторы. Жить в этой комнате пока никто не будет. Она временно отводится для хранения бытовой техники.
Получасом позже участковый вручил ключ от новоиспеченного склада бытовой техники Никитичне, поздравил жильцов с наступающим и отчалил.
Наутро наступающий наступил. Праздновали, как обычно, на кухне. Выпивали, закусывали. Добрым словом поминали покойных. Пели. Разошлись раньше обычного. Как-то так получилось. Настроение, видимо, было не то.
В воскресенье Керзон переехал от Васечки к Буберманам. Он едва не трясся от страха, когда клетку водворяли на новое место. Беда была близко, на пороге. Керзон точно, наверняка знал, что она вот-вот придет. Только не знал к кому.
В воскресенье, однако, никакой беды не случилось. И в понедельник. А во вторник на исходе смены сообразил на троих, но не поймал градус, а лишь разомлел Коля Матрос. Поэтому, вернувшись на Колокольную, выудил из общественного холодильника заветную. Заначенную на подобный случай, едва початую «3,62».
– Ебнем, – сказал Коля, отсалютовав своему отражению в зеркале. – За все хорошее!
Он залпом опорожнил набульканный до краев граненый стакан. Занюхал рукавом, покурил и набулькал в стакан остатки.
– Между первой и второй, – сообщил отражению Коля, – перерывчик небольшой.
Он залпом махнул. Забросил в рот закусь. Прожевал, но проглотить не успел. Кровь внезапно прилила к лицу. Голова закружилась, лоб пробило испариной, руки ослабли. Коля подавился застрявшей в горле закусью. Задохнулся, рухнул со стула на пол. Миг спустя его вывернуло, но не как обычно, когда случалось хватить лишку, а так, будто вместе с блевотиной Коля пытался выхаркать из себя внутренности.
Он блевал, не в силах остановиться, даже когда блевать стало нечем и вместо непереваренных остатков пищи изо рта полился желудочный сок. Мыча и извиваясь на полу, пополз к входной двери. Вышиб ее головой и вывалился в коридор.
Последним, что Коля Матрос услышал в своей непутевой, не сложившейся жизни, был отчаянный Фирин крик «Скорую!». До больницы живым Колю не довезли.
– Отравление денатуратом метанола, – два дня спустя объяснила соседям зареванная Фира. – Боже мой, где ж он это пойло добыл?!
Ответа не нашлось. Порожняя бутылка «3,62» исчезла из пятой левой как не бывало. Будто корова ее языком.
* * *
– Ехать надо, – раз за разом твердил Керзон Фиме с Фирой. – Ехать надо!
– Хоть тушкой, хоть чучелом? – грустно уточнил Фима.
– Хоть тушкой. Хоть чучелом. Ехать надо!
– Тебе не кажется, – задумчиво спросила мужа Фира, – что он не просто талдычит надоевший всем анекдот, а хочет нам что-то сказать? Он не такой, как обычно.
Фима раздраженно помотал головой.
– Станешь тут не таким, – проворчал он. – Баба Нюра, Евдокия Ниловна, теперь Коля. Еще котик наш. Прав был Веня: зачастила к нам смерть, будто ее привадили. Знаешь что, я в субботу на Лермонтовский пойду, в синагогу. Пускай мы не верующие, сейчас это не имеет значения. Поговорю с раввином. Кто знает, может, он найдет что-то путное в Торе и подскажет, как следует поступить.
Путного в Торе раввин не нашел ничего. Нашел Теймураз Абдуллаевич. Может, в Коране, может, в мечети, а скорее всего – у себя в голове.
– На востоке говорят, – сообщил он соседям, вытащив из шестой правой в коридор чемоданы с пожитками, – что от грозовой тучи уходят раньше, чем пойдет дождь. Еще говорят, что умный верблюд покидает караван, если чует бурю. Аллах свидетель, я буду скучать по всем вам.
– Поц, – сказал Керзон Яше, переехав из третьей левой в четвертую. – Ехать надо, поц!
Вундеркинд Яша задумчиво почесал рыжие кудри и отправился советоваться с родней.
– Керзон сказал «поц», – поведал брату с сестрами Яша. – Сам сказал, я не просил. Еще сказал «ехать надо». Неспроста это. Что думаете?
Соня с Броней синхронно поджали губы.
– Думаем, что ты шлимазл, – за обеих ответила Соня. – Научил-таки птицу ругаться матом. Шмэкэлэ!
Аркаша молча кивнул – он был согласен.
Яша вновь почесал шевелюру. Вундеркиндом его называли недаром: Яша вычислил, что несчастье близко и что надо действовать, а не сидеть сиднем. Только как именно действовать, по малолетству не знал.
Тем же вечером в районном отделении милиции Яша битый час пытался доказать дежурному сержанту, что коммуналку на Колокольной, 18, необходимо взять под охрану.
– Задрал малец, товарищ капитан, – доложил сержант дежурному офицеру. – Охрану ему подавай. Там у них какие-то старухи коней двинули, и алкаш дуба врезал.
– И кот, – уточнил Яша. – Кот еще.
– Да, и кот.
Долго раздумывать капитан не стал.
– На хер пошел, – выставил он Яшу за дверь. – Насмотрелись херни всякой по телику, штирлицы недоделанные. Кот у него, видите ли, в ящик сыграл. Пороть вас, сопляков, некому.
Яша пошел на хер согласно приказу.
– Сам ты поц! – по возвращении обругал он Керзона. – Из-за тебя одни неприятности.
Керзон не ответил. Он уже даже не чуял, он видел угнездившуюся в коммуналке смерть. Воочию видел: она приняла образ краснорожей жирной тетки из первой правой и теперь подыскивала себе новую жертву. Или жертвы. Из тех, кто ему дорог.
«Как же ты не понимаешь? – взмолился бы Керзон, будь он человеком. – Ну как можно этого не понять?»
Человеком он не был, поэтому лишь съежился на жердочке и притих.
* * *
Перебравшись от младших Буберманов к Вите Амбалу, Керзон совершил невозможное. Он не знал, что именно побудило его сменить обращенную к Вите фразу, но он заставил себя замазать предыдущую новой.
– Я бегу, бегу, бегу, бегу, бегу, бегу, – криком кричал Керзон, – по гар-р-ревой дор-р-рожке! Бегу, бегу, бегу, бегу...
«Ты следующий, Витя! – орал бы он, если б был человеком. – Удирай, спасайся же, ты на очереди!» Но человеком Керзон не был и давил из себя лишь то, на что способен тщащийся уберечь друга прирученный попугай.
Витя не понимал. Он пытался понять, он крутил «Марафон» Высоцкого по сотому разу и понять не мог.
«Я бегу, бегу, бегу, топчу, скользя, по гаревой дорожке, – старался помочь Керзону Владимир Семенович. – Мне есть нельзя, мне пить нельзя, мне спать нельзя ни крошки!»
Не помог. Первого апреля, в День дурака, в опустевшую пятую левую затащили новую партию картонных коробок. На этот раз одного размера и с одинаковыми лейблами под скотчем.
– Видеомагнитофоны! – ахнул, вглядевшись, Фима. – Японские! Безумно дорогие!
Обдумать как следует, откуда взялись видеомагнитофоны, он не успел, и вундеркинд Яша не успел тоже, потому что началась еврейская Пасха.
Из синагоги Фима принес мацу. С Кузнечного рынка – судака и карпа. Судака Фира залила, карпа зафаршировала. Поставила в духовку цимес, а на огонь – куриный суп с клецками. Первый седер встречали всей семьей, как делали каждый год, несмотря на неверие. Михаил Иосифович, дальнюю родню недолюбливающий и пользующийся взаимностью, на первый седер, как и подобает, садился за общий стол.
В воскресенье Керзон перекочевал от Вити к глухонемым, потому что Михаила Иосифовича вместе со всей родней в пятницу увезли в больницу Мечникова на скорой.
Керзон не знал, что Фима, Соня, Броня и Аркаша в муках ушли на небеса, а за жизни остальных вот уже третью ночь без сна бьется Рувим Аронович. Не знал, что отравление жидкостью Клеричи в большинстве случаев фатально. И что следователь УГРО уже привлек судмедэкспертов, нашедших эту жидкость в остатках заливного судака и фаршированного карпа. Что рыботорговца с Кузнечного рынка закрыли в камеру. И, наконец, не знал, кто будет следующим. Но то, что смерть намерена забрать всех, знал наверняка. Их теперь осталось так мало.
В полночь с воскресенья на понедельник, едва глухонемые захрапели, Керзон, ломая когти о металл, разжал прутья клетки и протиснулся наружу. Три часа кряду он беспрерывно долбил клювом кирпичную кладку в том месте, где она тончала, потому что в стенной нише хоронился клад. К трем ночи от клюва остался рваный, зазубренный, исходящий кровью обломок, но Керзон продолжал долбить. В четверть четвертого он пробил ход к призраку Кондратия Ильича.
– Пр-р-ролка, – из последних сил давил из себя почерпнутые из репертуара Михаила Иосифовича слова свалившийся на пол, истекающий последней кровью Керзон. – Пр-р-ролка. Пер-р-рвая пр-р-равая. Кр-р-расный тер-р-рор-р-р. Пр-р-ролка...
Кондратий Ильич в ответ не сказал ничего. Его призрак, грязно-белесый, подрагивающий, с пустыми провалами глазниц на оскаленном черепе, просочился сквозь входную дверь и выплыл в коридор. Вернулся ли Кондратий Ильич или исчез бесследно, Керзон уже не увидел.
Наутро понедельника следователь УГРО отправил на Колокольную оперов. Те вынесли из первой правой обмочившуюся и обгадившуюся тетку со следами удушения на жирной шее и синюшном лице. Получасом позже подкатил катафалк, и тетку повезли в морг.
Керзона похоронили во дворе рядом с Мордехаем. На могилу Веня Топор врыл крест, потому что на этот раз сомнений в принадлежности покойного к христианству ни у кого не возникло.
А еще в пятой правой за обвалившейся кладкой супружеская пара глухонемых нашла шкатулку, доверху набитую золотыми червонцами дореволюционной чеканки. Сдавать клад государству глухонемые не стали, а раздербанили его на всех. На всех, кто остался.
(В рассказе использованы фрагменты песен В. С. Высоцкого)
Хворь № 10. Мирон Высота. Выше слов

Шум еще раз проверил карманы.
Три кармана у штанов. В бомбере два кармана. Худи без карманов.
Все норм. Чисто. Пусто. Только правый карман штанов оттягивает тяжелая монета. Золотая. За нее он отвалил пятьсот косарей.
Теперь можно было заходить. Но Шум все никак не решался. Еще раз проверил карманы.
Сука! Как знал. От волнения забыл про внутренний в бомбере. Паспорт! Ёпта, куда его теперь?! Шум сунул книжечку в дорогой кожаной обложке под козырек подвальной крыши. Хрен с ним, заберет на обратном пути. Если выйдет оттуда.
Так волновался, что не заметил – оказывается, стоит посреди лужи. И уже промочил ноги в кроссах. Нервяк-нервяк. Хорошо бы успокоиться. Он огляделся, ища, за что бы такое зацепиться взглядом, что-то привычное, спокойное. Родное.
Серое низкое небо. Снулый двор. Пятиэтажка в сырых потеках, под балконами – раскисший снег, пустые бутылки, пакеты с мусором, дерьмо собачье. На выбитых кирпичах стен – тату из граффити.
Клоака. Шум вырос в такой клоаке, из нее же выросли его тексты, ритмы, злость, ненависть, цинизм, дело и голос дерзкого пацана – своего, близкого. Эта гребаная клоака его всегда питала, накидывала ему рифмы и биты, наполняла баблом карманы и банковские счета. Жил с ней, с этой клоакой, как с грибницей, как с вечной любовницей. Жил с ней, даже когда стал другим. Чистеньким. В белых кроссах. На винирах. Жил, но прятал.
И вот в это дерьмо ему снова надо нырнуть.
Перекошенная хлипкая дверь в подвал была приоткрыта. Из-под нее на улицу полз сладковатый запах.
...Бурый сказал, что это единственный шанс.
Они стояли на балконе ёбаного Бурдж-халифа, и Бурый, всратый от алкашки и стафа, спросил: хочет ли Шум вернуть дочь? Шум ёбнул ему в рыло, и Бурый брызгал кровавой скороговоркой, пока Шум душил его: цыгане-магия-мертвых-жертва-порог-золотая монета только на вход...
– Чё? – спросил Шум, когда выдохся.
Бурый был здоровый кабан, шея что ляжки у подтанцовки. Хрен такого задушишь.
– Золото только за вход. – Бурый сплюнул кровавый сгусток в полыхающую светом арабскую ночь. – А дальше пойдет расчет без меры, что попросят, но это шанс, бро, я те отвечаю, я так пробил платину на альбом и «Грэмми» схавал. А тебе только дочь воскресить.
Это была правда. Тагильский кальянный рэпер вдруг ни с того ни с сего завирусился так, что ему дали хренову «Грэмми». Близкие говорили, что Бурый продался дьяволу, но только не душу, души-то у него никогда и не было.
Шум Бурому сразу поверил. За дочь он готов был отдать все. Сделать все. Дайте хоть вашего дьявола, если он умеет возвращать мертвых.
И вот он здесь. Карманы пустые. Только редкая монета с собой. Про карманы ему тоже Бурый сказал. Сказал так: «Что в карманах, то их. А им может не понравиться, что в карманах. Поэтому ты там цинкуй за содержимым. И за базаром тоже».
Шум и про карманы поверил. Всегда так было в его мире. «Чё в карманах? А если найду?» Голоса юности. У него даже был такой трек на первом альбоме.
Надо идти, а то уже ноги ледяные. Сколько можно стоять и ссаться с этих непоняток? Он потянул за хлипкую дверь.
Вниз вели загаженные ступени, усыпанные плевками и окурками, шибало сладким и аммиаком, и еще тем особым подвальным духом – ржавой водой, старыми батареями, канальей.
Он спустился. Слабый электрический свет принял его и окрасил все вокруг в грязно-желтый. Шум, пригнувшись, прошел по вонючему коридору. Трубы по стенам – как вздувшиеся вены. На полу, на картонках лежали полуголые тела – кто-то шептал, кто-то стучал зубами, стонал, вскрикивал. Ворох звуков превращался в навязчивый речитатив, и Шум уже был готов подхватить его, вступить.
Он всегда ловил ритмы и смыслы – вот такие, сотканные из воздуха, – пропускал слова через мясорубку себя, своего эго и выдавал треки. Треки уходили в мир и возвращались баблом, ништяками, лакшери лайфом. Оплата наличными, сучки...
Комната была забита колбами кальянов. Дым висел по стенам. В этом дыму кружили тени.
– Эй! – позвали его.
Цыганенок, совсем еще пацанчик. В белой распахнутой рубахе. Волосы налипли на лоб. У ног сидит питбуль – строгач ощерился шипами. Пес зевнул и раззявил розовую пасть.
– Мне сказали монету взять. В оплату. – Шум полез в карман за монетой. Пусто. Он сглотнул. Как потерял?
– Так взяли уже. Ты чё хотел-то? – Цыга неприятно коверкал слова. Говорил «щё». Щёхател.
– Вернуть дочь, – сказал Шум.
Питбуль внимательно глянул на Шума исподлобья и вдруг завалился на пол – брюхо набок, под розоватой кожей что-то ползает.
– Посмотри его, – сказал куда-то в сторону цыга и утонул в дыму.
Рядом с Шумом нарисовался старик, сморщенный и желтый, как урюк. Он протянул руку, и скрюченные пальцы со всхлипом вошли прямо в тело Шума, сквозь одежду, без крови и боли. Шум отпрянул было, но что-то удержало на месте, как если бы старик схватил его за ребра.
Так продолжалось целую вечность. Пальцы слегка царапали, щупали, перебирали его, как четки.
– Хороший. – Старик наконец разлепил рот. Беззубый, мокрый и розовый, как брюхо цыганского питбуля.
– Ты музыкант? – прогундосил цыга.
– Поэт, – сказал Шум.
– Отдашь это?
Шум огляделся по сторонам – что отдать? Талант? Рифмы? Чувства? Так бери, мне на хуй не надо. Такого добра у каждого из нас, вылезших из подъездов многоэтажек, с горкой. Ёпта, забирай. Еще вырастет.
– Отдам.
Цыга довольно кивнул. Питбуль облизнулся.
У старика вздулись вены на лбу. Шум чувствовал, как рука старика внутри него вдруг сжалась в кулак, резко дернула и потащила, потащила и что-то свое, любимое, жизнь сама, проросшая в него, родное это полезло сотней маленьких корешков, цепляясь и сопротивляясь, но полезло, полезло наружу, на свет. У-у-ух-х!
Шмякнулось в собачью миску.
В глазах у Шума троилось. Три песьи головы, с урчанием чавкая, жрали из миски.
– Эй? Слушаешь меня, а? Это вот в карманы спрячь. Туда дойдешь харашо, атвечаю, потом... фирма не гарантирует.
Цыга положил на стол три ржавых гвоздя, чупа-чупс и катушку ниток.
Шум рассовал предметы по карманам.
Пес скоблил миской по полу, кальян снова забулькал.
– Щё встал, щуруй за порог. – Цыга снова скрылся в облаке дыма.
Шум качнулся, и его закрутило в черную штору.
Внутри оказалась темнота густая, что деготь.
В груди по ощущениям кровоточила дыра, он даже проверил, специально запустил руку под одежду – гладкая кожа. В голове стало легко и пусто, как в детстве.
Шум долго продирался через темноту, пока не влип лицом во что-то мягкое.
– Кто пришел?
– Шум.
– С гвоздями?
– Да. Три.
– Эх, маловато будет!
Тьма рассеялась, и Шум увидел человека в майке, трениках и с молотком в руке. Человек сидел посреди пустой комнаты – пол в комнате местами прогнил, и доски провалились. Еще в комнате было широко распахнутое окно, а сразу за ним – пасторальный пейзаж, как в рекламе шоколада «Альпен Гольд».
– Ну, братишка, давай, чего принес.
Человек радостно принял ржавые гвозди и сунул себе в рот навроде сигарет.
– А то, может, поработаем вместе? – предложил человек, не разжимая губ.
Из черных щелей в полу пробивалась сухая трава.
Шум покачал головой.
– Ну, бывай. Увидимся еще.
По скользкому, чавкающему под ногами коридору Шум попал в новую комнату. По стенам висели огромные портновские ножницы, змеи измерительных сантиметров, огромные метровые линейки, острые линейки-треугольники, транспортиры, куски тканей, мотки шерсти, а по периметру стояли женские и мужские манекены без голов, рук и ног. Выпирали круглые ягодицы и массивные груди.
На стуле спиной к Шуму сидела женщина в странном облегающем комбинезоне и шила длинной иглой. Спутанные волосы, подвижные пальцы с тремя, четырьмя, пятью суставами.
– А-а-а! – закричал кто-то за стеной, и манекены синхронно заколотили, задергали обрубками рук и ног.
– За чем идешь? – спросила швея.
– За дочерью.
Швея медленно развернулась. Комбинезон ее был сшит из сотен маленьких лоскутов-заплаток, и каждый стежок кровоточил. Лицо швеи затягивали черные нити. Крест-накрест. Линии. Линии. Ровные линии. Концы нитей торчали во все стороны. Вязкий блеск скрывался внутри.
– Что дашь? – Обрывки нитей зашевелились.
– Нитки.
Швея протянула руку и сама достала из его кармана катушку нитей. Шум обошел ее – он уже видел впереди контур двери.
– Не торопись, проверить надо.
Швея ловко вдела кончик нити в игольное ушко, сделала узелок и махнула иглой в воздухе, как если бы то была дирижерская палочка. Шум почувствовал укол внутри, как раз там, где жухлый цыганский старикан оставил в нем дыру, вырвав что-то и скормив псу.
Швея взмахнула снова – опять укол.
– Хорошая нить, – сказала Швея, и Шум вывалился из портновской.
В длинном низком коридорчике воняло. Вместо пола тут была канализационная решетка, под такие стекает вода на улице. Грязная, мокрая, с налипшими бычками и гнилыми листьями. Шум осторожно шагнул на нее.
– Дай-дай! – вытянулся из-под решетки язык.
Рядом возник еще один. И еще. Шум сделал несколько шагов. Языки все лезли, как грибы.
Шум достал чупа-чупс.
Языков, торчащих из щелей решетки, стало заметно больше. Они лизали ему кроссовки, один даже ловко скрутился и вырвал шнурок. Шум развернул и бросил под ноги чупа-чупс. Тот мячиком заскакал, и языки принялись гонять чупа-чупс по решетке, то исчезая, то снова появляясь в щелях. Кроссовки Шума уже были им не интересны.
После этого коридора Шум попал в новый. Свет тут едва тлел где-то высоко под потолком. Вдоль стен тянулась кафельная плитка, местами выбитая, в жутковатых черных брызгах, с плесенью на стыках.
Где-то впереди зазвенел детский смех. Стих. И снова пробежался по стенам.
– Дана! Ты где? – крикнул Шум.
Ему стало тяжело говорить. Проколы, сделанные Швеей, саднили. Края черной пустоты внутри медленно сходились, стянутые нитью.
И снова смех. Он бросился за этим смехом и провалился в грязную ванную комнату. Из крана текла вода, по сырым стенам ползли мокрицы, под ржавой ванной стояли тазики, плошки и размокшие коробки с надписью «Стиральный». В самом углу сидела девочка лет семи. В платьице и с бантами.
– Дана!
– Тс-с! – Девочка прижала палец к губам и испуганно на него посмотрела. – Она идет.
– Кто идет?
– Няня. Слышишь?
Шум схватил дочь и потащил прочь из этой сраной ванной. Сердце билось как сумасшедшее, в голове пульсировало: нашел, нашел! Дана вяло упиралась, но он почти доволок ее до мрачного коридора, как вдруг сумрак заклекотал, задергался, и из-за угла вывалилась тяжелая, длинная тень.
Дана отпустила Шума и стала мелко кланяться.
Тень приближалась. Медленно, но неумолимо. Это оказалась очень тощая женщина в узком-узком платье. Она тряхнула головой со стоящими дыбом волосами и сделала широкий шаг в их сторону. Ее платье хрустнуло, затрещало от натяжения. Тут она заметила Шума, вытянула в трубочку узкие губы – клекот стал громче. Чертова баба как будто звала его, как курицу, – ко-ко-ко-ко-ко!
Женщина снова широко шагнула, снова треск расходящихся швов – и вот она уже вошла в круг света от лампы, и Шум увидел, что это не волосы у нее так всклокочены, как у задрипанного панка, а ручки, маленькие младенческие ручки растут прямо из ее головы – машут, шевелятся, сжимают свои маленькие кулачки, грозят крохотными пальчиками.
Шум взял Дану за руку и рванул по коридору.
– Ко-ко-ко-ко-ко! – побежало следом.
– Папочка, я знала, что ты придешь! Я верила! Я знала!
Они остановились, и он обнял дочь, прижал этот теплый комочек счастья к себе. Из глаз брызнули слезы, вымывая визг автомобильных шин, хруст сминаемого металла, расплывающийся запах бензина и глупый запоздавший крик «Нет!».
Он так много хотел сказать дочери, объяснить. Но не мог, пропасть внутри него медленно затягивалась, и слова, такие нужные именно сейчас, тыкались на дне, что слепые котята.
– Закрой глаза. И ничего не бойся, – только и сказал Шум.
Глотка забулькала, сожрала все звуки, но Дана поняла, послушно закрыла глаза. Они стартанули по кафельному коридору, как бешеные олимпийские бегуны, подгоняемые взрывающим «КО-КО-КО!..».
Шлеп.
Шлеп.
Из решетки появился первый язычок. Любопытствуя, повертелся по сторонам. Следом потянулись другие. Один, длиннющий и синеватый, ловко обернулся вокруг Даниной щиколотки. Шум пнул его. Язычок спрятался, сорвав перед этим с ноги девочки носочек и сандалик. Вместо него из грязной щели высунулось еще с десяток.
Шум подхватил Дану на руки и огромными прыжками понесся вперед. Пятки жгло каленым железом...
Они ворвались в портновскую мастерскую, и там обессиленный Шум поставил Дану и посмотрел на свои ноги: штаны изодраны до колен, висят мокрой бахромой, кожа – сплошное месиво из волдырей и порезов.
– Зачем пришел? – медленно обернулась Швея. Лоскутная кожа на ее черепе пришла в движение, и нити, закрывающие лицо, вдруг лопнули с громким звоном. Внутри провалившегося черепа переливалось что-то вязкое, зыбкое.
Швея взмахнула иглой, и плечо Шума пронзила острая боль. Следом игла прошла через бицепс. Раз, второй. И только сейчас Шум заметил тонкую нить, связывающую его и Швею.
– Папа? Что там? – Послушная Дана так и не открыла глаза.
Шум хотел ответить, но смог лишь зашипеть: шш-тыыы-ш-сссс. Слова не лезли – тыкались в стенки гортани, прихваченные нитью, метались там, внутри, в черной окровавленной дыре, что осталась после цыганской оплаты.
– Папа?
Шум кричал от боли и отчаянья, но слышалось только сипение.
– Тише-тише! Кот на крыше! – Игла порхала. Швея делала стежок за стежком.
Нить обвилась вокруг предплечья. Шум дернул рукой – брызнула кровь. Швея разматывала катушку.
Шум сделал шаг.
Нити натянулись, врезались в тело, кожа вспучивалась и лопалась.
– Папа! – снова позвала Дана.
Шум, как ни старался, оставался на месте, оскальзываясь в луже собственной крови.
– Ко-ко-ко-ко-ко! – послышался приближающийся клекот.
– А-а-а! – отозвалось в стенах, и манекены бешено заколотили обрубками рук и ног.
Швея все разматывала и разматывала катушку.
– Она идет! – закричала Дана.
Нити шинковали мясо. Летели во все стороны лоскуты кожи и брызги крови.
Шум навалился изо всех сил, тело отозвалось ослепляющей болью, но нити вдруг разом лопнули. Он толкнул Дану вперед и сам кинулся следом...
Они влетели в комнату с открытым настежь окном и дырявым полом.
– Кто пришел? – хохотнул человек с молотком.
Шум хотел ответить, но слова не шли. Внутри все бурлило, кипело и никак не могло пролиться.
– Чем заплатишь?
Кто-то невидимый пошарил у него в карманах и недовольно чмокнул. Человек с молотком крякнул, ухарски взъерошил себе волосы и ловко, одним движением, повалил Шума на пол.
– Эх-ма! – хохотнул человек с молотком, приладил длинный гвоздь к ступне Шума, наживил и ударил.
В голове вспыхнуло, Шум дернулся, но гвоздь держал крепко. А тут и еще один гвоздь пробил вторую ступню. Позади снова заклекотало.
КО-КО-КО!
– Папа! – позвала Дана.
Шум увидел ее, стоящую на самом краю черной дыры.
Третий гвоздь пробил ему легкое, и котел кипящих слов внутри него вдруг взорвался.
– Дана! Падай! – закричал он и начал читать...
Дана вынырнула из вязкой темноты в душную комнату. На грязном матрасе сидел черноголовый мальчишка и пускал дым. У ног мальчишки спал огромный пес, вывалив розовый язык. Рядом с мордой натекла целая лужа слюны.
Пахло сладким. Гулкий бит тонул в дыму. Знакомый голос читал:
выпит до дна
красный рассвет
шепчет под нос
сорокоуст
мир как стакан
хрупок и пуст
– Норм, – кивнул мальчишка. – А ты давай уже, иди, давай, да, лестница тама будет.
– А папа?
Мальчишка нетерпеливо махнул рукой: иди-иди. Пес у его ног всхлипнул, но не проснулся.
– Эй! – услышала Дана дрожащий старческий голос. – Постой. Тут осталось еще немного. Чутка вот осталось. На вот, забери.
Костлявая рука выплыла из дыма, пошарила в собачьей миске и вложила Дане в руку что-то маленькое, горячее и живое...
Тварь № 4. Алексей Искров, Герман Шендеров. Чевь

Галина Дмитриевна проснулась, скосила глаза на часы у кровати: 01:41. В голове колыхались обрывки муторного сна о ее бывшем студенте: Ильичев до хрипоты доказывал возможность наблюдения коллапса волновой функции на макроуровне. Галина Дмитриевна потрясла головой, прогоняя воспоминания, и уже было вновь сомкнула веки, но услышала из соседней комнаты:
– Вышло!
– Ань! У тебя совесть есть?! – крикнула Галина Дмитриевна.
Послышались быстрые шаги, дверь распахнулась, впуская слепящий свет в комнату. На пороге стояла дочь – взъерошенная, возбужденная, со стопкой бумаг в руках.
– Мам, ты не поверишь... Я должна показать!
Дочь огляделась и, не найдя ничего более подходящего, уселась в мамину инвалидную коляску. Клацнула настольной лампой.
– В общем, я сравнивала числа Фибоначчи с логарифмическими рядами... Вот тут, видишь? Хотела посмотреть корелляцию при переводе в логарифмическую функцию. И здесь на графике как слепое пятно. Я смещала по модулю – и в одну, и в другую сторону. И вышла на повторение – 1,4142... Сначала думала, ошибка округления, а потом...
– Ань, ты время видела?!
– Мам... – На лице дочери застыл восторг. – Я нашла новое число!
– Тьфу на тебя! – Галина Дмитриевна так клацнула лампой, что та упала с тумбочки. – Совсем со своей кандидатской свихнулась! Вот уж правда: «Рожденный ползать летать не может». Старые числа считать научись, а не новые выдумывай! Иди спи, тебе в школу вставать. Училка проспала урок – вот смеху-то будет!
И Галина Дмитриевна демонстративно отвернулась. Губы Ани задрожали. Она вышла из комнаты, закрыла за собой дверь.
Мать никогда не верила, что из нее выйдет толк. Все носилась со студентами, одному, Ильичеву, и вовсе пророчила чуть ли не Нобелевку. И где он теперь? А вот Аня всегда рядом: и жопу помоет, и на лекарства заработает, и обед приготовит, и одеяло поправит.
Аня не блистала умом. Мать быстро оставила надежды на то, что дочь пойдет по ее стопам и станет профессором физики или хотя бы доцентом. «Только считать и научилась!» По знакомству устроила ее на вышмат, уповая, что оттуда легкая дорога в айти. Не угадала. Для айти требовались и иные таланты: фантазия, гибкость мышления, наглость наконец. Аня же просто хорошо считала, поэтому амбиции Галина Дмитриевна перенесла на студентов, что и вышло ей в итоге боком...
Аня вместо академических успехов избрала путь школьной математички – той самой, нелюбимой, которой срывают контрольные и подкладывают кнопки на стул. После проверок тетрадей Аня садилась за безнадежную кандидатскую. То ли из-за страха так и остаться ничем, пустым местом, то ли из-за желания получить наконец от матери признание. А скорее, оба чувства давно смешались в одно.
Считать Аня действительно умела. Нужно было лишь задать направление. Она немного слукавила: графики логарифмических функций, наложенные на ряды Фибоначчи, на числа Люка, на числа Каталана и даже на гипотезу Коллатца, прозванную «проклятием одной формулы», Аня нашла в работах того самого Ильичева, сохранившихся со времен, когда мама преподавала на кафедре. Схемы и сравнения всегда ссылались на некое «неизвестное», «икс», который и требовалось найти. Аня была прилежной девочкой. И там, где все должно было уйти в математический шум, появилось постоянное значение. После десятка проверок убедилась: это не ошибка.
Хотелось продолжить работу, подставить новую цифру во все известные числовые ряды, куда та ложилась как влитая, сравнить значения, но на часах было 01:40. Аня и так в последние дни мало спала. Точно проспит, если просидит дольше.
Аня почти наяву увидела и услышала, как завуч с прической-башней отчитывает ее в учительской, повторяя мамину колкость о «проспавшей училке», и заставила себя улечься, но уснуть не удалось. Остаток ночи Аня думала, какое имя дать открытию. «Число Скулкиной»? Скучно и пафосно. «Константа Анны Валерьевны»? Повеяло постылой школой. Может, выбрать незанятый символ из арабского алфавита, продолжив казавшееся давно законченным дело Брахмагупты? Но Аня не знала арабского, а все греческие знаки были уже заняты. Загнанная в тупик, они принялась бесцельно шептать цифры от одного до десяти, пока те не слились в бессмысленную кашу. Из этой каши само слепилось правильное слово, в котором были и «чет», и «чрево», и «чуть», и немного «червя» – малой малости, которой столетиями не замечали математики.
Аня произнесла вслух:
– Чевь.
И закрыла глаза с чувством, что скоро ее жизнь изменится к лучшему.
* * *
Конечно, Аня опоздала.
Виновата мать. Устроила истерику, что из-за Ани не выспалась. Все норовила перегородить проход инвалидной коляской.
Иногда Аня думала, что мать твердо решила свести ее с ума. Добиться, чтобы с ней снова произошел срыв, как после ухода Вадима. Нет уж! Не теперь. Аня наконец-то сделала нечто значимое. Распрекрасный Ильичев был близок, но не справился. Наверняка поэтому мать и не захотела слушать дочь, до сих пор не готова принять, что ошиблась в нем. Защищала, оправдывала даже после того, как он покалечил ее. Почти жалела. «У него было такое будущее!» А то, что Ильичев отнял будущее у нее и Ани, мать, казалось, не волновало.
Жара явилась на майские, да так и осталась. Спина мгновенно вспотела. До школы Аня ходила пешком. Обычным темпом – пятнадцать минут. Аня добралась за шесть. Но все равно опоздала.
Влетела в учительскую, сверилась с расписанием, посмотрела в зеркало – глаз накрашен криво. Времени умываться не было. Аня выругалась и пошла в класс, надеясь не попасться завучу Башне, в миру Ларисе Семеновне. Вдруг замерла и широко улыбнулась. Поняла, насколько это теперь не важно. Пусть живое ископаемое хоть лопнет от злости. Нужно пересчитать, убедиться, структурировать, и... Здравствуй, новая жизнь. Скоро летние каникулы, и, если все удастся, новый учебный год начнется без Ани.
Но пока она шла по широкому коридору. Многое изменилось со времен, когда Аня сама была школьницей и бегала по здешним рекреациям с подругами. На входе появился металлодетектор, деревянные рамы сменил пластик, стены перекрасили в бежевый, в некоторых классах вместо зеленых досок красовались новенькие интерактивные, а оценки учителя вносили в электронные журналы.
Прогресс и годы изменили многое. Но иногда, особенно темными зимними вечерами, когда Аня засиживалась в классе, сгорбившись над тетрадями учеников, ей казалось: вот-вот из коридора донесется смех ее одноклассников, голос Вадима, она моргнет и окажется там, вместе с ними, в днях, когда никто еще не успел сломаться, раздавленный минутками.
Из-за двери класса не доносилось гвалта. Странно. Аня вошла и увидела у доски Башню.
– Вовремя. Оставляю вас на Анну Валерьевну. – Башня поравнялась с Аней и шепнула: – После второго жду у себя.
И вышла. Дети заелозили, начали переговариваться. Они боялись Башню, а вот Аню не очень. Та села за стол, сдержала зевок. Посмотрела на учеников. Белый шум шепота, скрипа стульев, возни – в момент взорвется грохотом, как только раздастся звонок на перемену. Контрольная за триместр проведена, годовые оценки почти проставлены, пройдут экзамены, и окончательно наступит лето. Осталось всего ничего, нелепый хвостик, и вот уже каникулы, но эти дни, наполненные отчетностью, нервами и ЕГЭ, покажутся длиннее четверти.
Сосредоточиться не получалось, она не хотела думать об уроке, ее мысли занимал чевь; простота и изящность решения, до которого не додумался никто.
И школа, дети, Башня показались Ане настолько мелкими и неважными, что захотелось просто встать и уйти. Вторая константа ни много ни мало пошатнет основы математики. Аня могла бы перепроверять, записывать, уточнять, заниматься стоящим, а не вариться в душном классе, пропахшем хлоркой и потом.
Молчание затянулось, а голоса учеников становились все громче.
– За каждым математическим открытием стоит человек! – объявила она, и класс замолчал. Аня сама удивилась, как по-новому прозвучал ее голос. – Математика неотделима от человека, а человек – от математики. Она – способ познания и описания мира. Язык, наиболее красивый и точный из существующих, что бы вам там ни говорили на уроках русского.
Класс хихикнул.
– С каждым годом мы все лучше понимаем язык чисел. И за это должны благодарить конкретных людей. Джон Непер перевернул математический мир, открыв логарифмы. Эйлер Леонард связал тригонометрические функции, комплексные числа и экспоненту. Джероламо Кардано создал один из главнейших трудов по теории вероятности и, если верить легенде, предсказал собственную смерть. – Аня замолчала, пожевала губу, подумала о недовольном лице матери. – Открытия не всегда хорошо оборачивались для гениев. Часто их не понимали, не принимали. Гипатия Александрийская, талантливейшая ученая и математик, была обвинена в колдовстве и разорвана толпой. А что вы знаете о Пифагоре? Кроме того, что его штаны во все стороны равны? Нет, речь о его философии. Пифагор создал не просто школу, а целое религиозное учение, которое гласило, что весь мир записан цифрами, и видел в этом идеальные изящество и красоту. Но не бывает ничего идеального. Слыхали ли вы о Гиппасе из Метапонта? Бытует мнение, что именно благодаря Гиппасу математика в Древней Греции была настолько развита. И Гиппас доказал существование иррациональных чисел. Это произвело фурор. И пошатнуло мировосприятие других пифагорейцев. Настолько, что, согласно мифу, они утопили Гиппаса. В этом видится злая ирония, ведь он считал началом всего в мире огонь, даже душа, по его мнению, состояла из пламени... А нашел смерть в водах Ионического моря. Огонь Гиппаса потушили, но открытие осталось в веках и по сей день...
Звонок прокатился по классу, перебил Аню, смешался с детскими воплями. Она не стала напоминать, что звонок для учителя.
Огонь Гиппаса потушили, а вот огонь Ани скоро разгорится. Воспылает.
Трель отмерила начало второго урока. Дверь ударила о стену, и в класс маленьким вихрем влетел Ткаченко. За ним плелся Денисов.
– Драсьте, Ан-лерьевна! – выпалил Ткаченко и двинул к задним партам.
Неразлучная парочка из шестого «А», такие разные, что их дружба казалась предельно логичной в своей алогичности, – как плюс и минус, чет и нечет. Тихий отличник Денисов, из которого приходилось вытягивать ответы клещами, хотя предмет он знал лучше прочих, и шебутной троечник Ткаченко, неспособный и минуты усидеть на месте и умудрившийся в прошлом году взорвать в руке петарду. Аня тогда прибежала на крик и хорошо запомнила залитый кровью пол, визг Ткаченко и указательный палец, болтающийся на лоскуте кожи.
Ученики прибывали. Шум аккомпанировал тупой боли, которая вспыхнула в голове.
Аня подумала: а вдруг она ошиблась? В конце концов, сидела над кандидатской по ночам, не высыпалась, могла напутать, допустить погрешность, проморгать знак, цифру, число, что угодно! Перепроверяла, но...
– Тишина! – Аня встала, открыла журнал. – С контрольной за четверть все справились. Кроме Ткаченко, которому ее писал Денисов. Ошибки разберем на следующем уроке. Но могу сказать: вы молодцы. А сегодня... давайте просто тихо посидим, хорошо?
Дети загалдели.
– Тихо! Посидим! Занимайтесь своими делами, но ни звука. Как мышки. Договор?
– Да!
– Анна Валерьевна! А вы за кого болеете? За «Реал» или немцев? – крикнул Ткаченко.
Аня не сразу поняла, что речь идет о предстоящем футбольном матче, которого, казалось, во всей России ждали всего два человека: Ткаченко и физрук.
Сам Ткаченко болел за «Реал» и был уверен, что они размажут немцев, о чем упоминал часто. Иногда при этом, будто придавая веса словам, он поднимал над головой рюкзак, на котором красовалась эмблема «Реала» и жирные буквы под ней: «RMCF».
Отшутилась:
– Я здорова, Ткаченко, спасибо, что интересуешься.
Шум стих не сразу, но опустился на приемлемый уровень. Можно работать, а не заниматься ерундой, вдалбливая знания в головы тех, кому они не нужны. Аня взяла тетрадь и начала расчет.
Она уже не слышала класса, ее не тревожила жара, она погружалась в предельно правильный, упорядоченный мир вычислений.
Да. Есть. Вот же. Вторая невозможная константа.
Шум усилился. Плевать. Пусть бесятся. Скоро они перестанут быть Аниной проблемой. Цифры ложились хорошо. Она не ошиблась.
Раздался встревоженный голос Денисова. Ткаченко что-то орал. Послышался топот, похоже, кто-то встал и пробежался.
Да они издеваются!
– Уселись все! И тишина! – крикнула Аня, не отрывая головы от тетради.
Не отвлекаться. Не сейчас. Вычисление идет легко. Проще простого. И главное – все соответствует.
– Да! – Аня ударила кулаком по столу. – Есть!
– Анна Валерьевна! Извольте объясниться!
Прямо перед ней стояла Башня. Уперла руки в бока, хмурила монобровь.
– Я... Мне нужно было... Я разрешила ученикам... – Аня огляделась. За спиной Башни кучковались дети. Ткаченко снимал на телефон и хихикал. – Я... отвлеклась...
– Анна Валерьевна. Вы ни на что не реагировали! Писали и писали! Как... – Башня развернулась к детям. – Вещи взяли и в коридор вышли! Все!
Класс опустел, Башня оперлась на стол и выплюнула сквозь сжатые губки:
– Как сумасшедшая! Вы напугали детей. Вас дозваться не могли добрых пять минут. И это хорошо – мимо шла я, а не директор. Что с вами?
– Пять минут? Но...
– Что вы там писали?! Покажите!
И прежде, чем Аня успела среагировать, Башня схватила тетрадь – дело Аниной жизни, – раскрыла, хмыкнула. Монобровь разгладилась, губки разжались, Башня покачала головой и вернула тетрадь.
– Бессмыслица какая-то. Это нервное. Мама, да? С ней проблемы? Я понимаю, вам тяжело, но и вы поймите... Анна Валерьевна, буду откровенна, в последнее время вы регулярно опаздываете, рассеяны и, кажется, совсем не заинтересованы в учебном процессе. А на носу ЕГЭ! Вы нужны коллективу. Нужны детям.
«А вы мне не нужны», – хотела ответить Аня, но вовремя прикусила язык.
Сказала:
– Простите.
– Я все понимаю. Сколько еще у вас занятий?
– Еще...
– Неважно! Андрей Данилович возьмет ваши классы, я договорюсь. Собирайтесь и домой, быстро-быстро. Приведите себя в порядок. Извините, но вы... – Башня перешла на шепот, – криво накрашены. И выспитесь как следует!
– Спасибо вам. Да, я просто... плохо спала. Мама... – развела руками Аня.
Прекрасно. Будет время еще раз все проверить. Сейчас ее мыслями владел чевь.
Аня посмотрела на страницу, исписанную расчетами. Бессмыслица, как же! И этот человек смеет ею командовать! Будь она умнее, могла бы понять, и тогда...
Пронзила мысль: «А может, поняла?! Собирается украсть?!»
Аня улыбнулась, закрыла тетрадь, спрятала в сумку. Конечно, нет. Одного беглого взгляда на страницу не хватит, чтобы уловить суть, и, в конце концов, Башня – гуманитарий. Недалекая историчка, уродливым деревом запустившая корни в фундамент школы.
По дороге домой Аня начала насвистывать. Спохватилась вдруг, оглянулась... И поняла: какая разница? Пусть смотрят! Даже мать, которая наверняка закатит очередную истерику, не способна испортить ей настроение. Скоро все изменится. Аня получит премию или грант... «Надо написать в МФТИ! Или съездить и презентовать лично?» – думала она. Еще следовало обезопасить себя от кражи. Аня слышала, плагиат в научных кругах – обычное дело. Она решила на неделе обязательно сходить к нотариусу и узнать, как можно запатентовать открытие. А потом... Получит премии, гранты и наймет матери сиделку. Переедут в большой город, там хорошие клиники. В конце концов, нейрохирург не говорил, что мать нельзя поставить на ноги. Это сложно и дорого, но никакого «нельзя». С таким открытием как минимум понятие «дорого» перестанет иметь значение.
Аня решила не идти напрямик домой, а сделать крюк. Воздух теперь ощущался не удушливым, а теплым, убаюкивающим, солнце грело кожу, пахло зеленью. Казалось, с открытием чевя изменился сам мир.
Опустив взгляд на асфальт под ногами, Аня, как в детстве, стала перескакивать трещины. И плевать на взгляды! Начала считать шаги. Постепенно числа выстраивались в уже знакомый расчет – она незаметно для себя его выучила! Бумага и ручка не нужны. Это ведь так просто! Как однажды увидеть нос у себя под глазами и удивиться, почему раньше его не замечал!
Под ногами захрустела стеклянная крошка, в ноздри ударила едкая вонь жженой резины. Аня вскинула голову. На дорожном переходе моргал сломанный светофор, зеленый и красный человечки вспыхивали поочередно, как светомузыка. Чуть дальше по дороге две машины слиплись в груду металла. Капот черной иномарки, видимо, вылетевшей на встречку, смялся в гармошку от столкновения с «газелью», во все стороны разлетелись пластик и стекло. Светофор моргнул, и остался один человечек – зеленый.
Аня шагнула на переход. Когда оказалась на середине дороги, светофор моргнул вновь и загорелся красным. Ускорив шаг, она едва успела заметить вылетевшую из-за поворота черную иномарку.
Слишком близко. Не успеет затормозить. Аня не успеет отскочить.
Она замерла, тело одеревенело.
Водитель выкрутил руль, уводя машину на встречную полосу, колеса завизжали, пошли юзом... И с грохотом, раскалывающим мир вдребезги, иномарка влетела в «газель». От удара капот смяло, как бумагу, брызнуло стеклянное крошево, пластик поскакал по асфальту, кусок бампера остановился ровнехонько у ноги Ани.
Человечек на светофоре позеленел.
– Куда на красный, овца! – заорал кто-то.
Аня рванула прочь. Ей нельзя в полицию, ей не нужны проблемы. У нее больная мать, у нее школа, у нее чевь! Она не виновата. Пусть смотрят по видеорегистраторам... Светофор точно не работал, а машины уже столкнулись. Эти самые машины...
Она остановилась. Отдышалась. Прогнала мысль «Как такое возможно?» и побежала дальше, не оглядываясь.
Домой влетела, запыхавшись.
– Все-таки уволили? – Мама оторвалась от очередного научпопа, выглянула из комнаты. – Ну, не беда, в «Пятерочку» кассиры тоже нужны.
– Напутали с расписанием, – соврала Аня. – Ты голодная? Я скоро приготовлю, только кое-что проверю...
Но мать выключила телевизор, подозвала дочь к себе.
– Чего ты там ночью орала? Позорься уж, раз начала.
Аня вдохнула поглубже, сдержала ответную едкость и попыталась сформулировать краткую суть открытия:
– В общем, если кратко, то я нашла новую константу.
– Констанция-Констанция, Гасконь-Париж, друзья-надежды...
– Мам!
– Ладно-ладно.
– В общем, корень из двух как иррациональное число дает исключительно дробь – 1,4142 и так далее, до бесконечности, как число Пи...
– Аня, ты от школы еще не отошла? Не учи дедушку кашлять.
– Извини. Короче, суть в том, что в процессе наложения числовых рядов на логарифмические функции я обнаружила второй корень. Корня из двух – два!
Мать округлила глаза:
– Чего ты обнаружила?!
– Второй корень. Незначительно отличающийся от первого. Сначала я думала, что допустила ошибку, но с десятого знака алгоритм меняется, появляется система. И при перемножении друг на друга эти два корня и дают двойку. Понимаешь, что это значит? Даже для физики! Это полностью меняет восприятие корпускулярно-волнового дуализма. По сути, я открыла математическое воплощение коллапса волновой функции!
Мать молчала, разглядывая дочь. Наклонила по-птичьи голову, будто примеряясь, и с размаху клюнула:
– Корень-то тебе, Анька, правда найти надо. Потолще да подлиннее, чтоб всю дурь из башки выбил, она у тебя все равно ни на что не годится. Какой второй корень, двоечница?! Ты понимаешь, что твое великое открытие противоречит основам математики и самому понятию «корень»? Степень на то и степень, что число перемножается на само себя...
– Да, но если у числа есть два конца, которые идут из разных направлений...
– Во! Все мысли о концах! Все, лучше я от телевизора тупеть буду...
Аня не сдержала всхлипа и прежде, чем мать успела сказать что-то еще, убежала к себе и там разрыдалась уже в голос.
Мать не хочет слушать. Она не хочет понимать. Она просто хочет испоганить ей жизнь. Снова. Как в день, когда ей, счастливой после положительного результата теста на ХГЧ, позвонили и сказали: «Анна Скулкина? На вашу маму напали, нанесли тяжелую черепно-мозговую, нужно разрешение на операцию...» Или, может, как через три недели, когда опухоли спали и мама смогла внятно говорить, первым, что она сказала, было: «Беременна? Ну и молодец, ну и славно. Плодитесь, размножайтесь. А для меня дом инвалидов найди почище. Или хоспис сразу...»
Аня тогда не пошла с Вадимом в ресторан. Вместо этого отправилась в частную гинекологию. Вадим рвал и метал, швырял вещи в стены, а потом вышел из ее жизни, громко хлопнув дверью, – не простил принятого единолично решения.
Нет уж, мать не сможет заставить ее сомневаться в открытии.
Она уселась за компьютер и начала гуглить, что делать с математическим открытием. Вспомнилось, что Перельман доказал гипотезу Пуанкаре, но отказался от миллионного гранта. Здесь можно рассчитывать на сумму побольше! Именно чевь может лечь в основу производства квантовых компьютеров. К черту РАН и МФТИ! Можно замахнуться на Нобелевку! И все у нее будет: деньги, квартира, новая жизнь, сиделка и лекарства для матери. А главное – мать больше не будет смотреть на нее свысока. Какие важные открытия сделала уважаемая Галина Дмитриевна? Если бы ее распрекрасный Ильичев не ворвался на кафедру с молотком, мама так и стачивала бы до пенсии мел о доску. Невероятно, но мать даже больше злилась не на съехавшего с катушек студента, сделавшего ее инвалидом, а на саму Аню, потому что... Что? Она не была талантлива, как Ильичев? Что ж, «гений», вместо того чтобы закончить расчеты и гордо отказаться от миллиона, теперь пускает слюни в дурке. Аня же довела работу до конца. И от миллиона не откажется!
* * *
Уроки тянулись медленно. Аня будто снова оказалась во втором классе, когда академический час превращался в бесконечное иррациональное число: после пятнадцатой минуты шла не шестнадцатая, а 15,2, потом 15,24, потом 15,241 – и так до бесконечности, как число Пи. Или как чевь.
На перемене тоже не дали подумать о своем. Прихлебывая чай в столовой, Аня старалась не вникать в болтовню русички, а та распалялась:
– ...представляешь? Там в шкафу книги старше самого Ткаченко раза в три, а он зажигалкой щелк-щелк...
Удивительно, какая ерунда занимает головы некоторых! Может, поэтому Ильичев и не смог довести дело до конца – тоже отвлекся на ерунду. Хотя чужая душа – потемки, а душа шизофреника – тем более. Аня же не отвлеклась и нашла столь изящную, очевидную закономерность, что даже странно, как ее раньше никто не замечал. Ведь это естественно, как... моргание. Предположение, что корней больше одного, напрашивалось само собой. И цифры сами всплыли в уме: 1,4142...
Аня взвизгнула, разлив чай. Вскочила, опрокинув стул. Вместо русички на нее смотрело нечто босхианское, усеянное мириадами глаз. Существо перетекло в вертикальное положение, сократившись всем телом, подобно тому, как двигаются слизни. Многочисленные руки в странном рассинхроне, будто принадлежащие разным существам, затряслись. Но хуже всего – к Ане медленно, растекаясь плотью в пространстве, оборачивались головы других существ, неуловимо похожих на пластилиновых человечков, смятых жестокой рукой, каждое ужаснее предыдущего. Крик набухал в глотке, подобно искусственно вызванной рвоте.
Однако он наконец вырвался, и все вернулось на круги своя. Русичка визжала, обожженная чаем, ученики недоуменно пялились на Аню, а к ним уже топала Башня. Отвела Аню за локоть в сторонку, официозно «проявила понимание» к ситуации с больной матерью, жарой, перенапряжением и прочими отмазками, после чего настойчиво рекомендовала «как следует отдохнуть на выходных».
По дороге домой Аня думала, что сошла с ума. Так, наверное, все и начинается. Реальность дробится, и мир, его четкая формула, смазывается, растекается, как чернила – на мокром тетрадном листе.
С Ильичевым происходило тоже самое? Он увидел вместо ее матери ужасное существо? Аня плохо помнила, как Ильичев выглядел, осталось только общее ощущение непромытости, сальности. Единственное, что врезалось в память твердо, – рассеянный взгляд, который вроде смотрел, но не видел. Вернее, видел, но что-то свое, недоступное другим. Наверное, у нее самой сегодня был такой же взгляд, когда она смотрела на русичку, ставшую многоглазым червем.
Дома Аня вытащила тетради Ильичева. Открывала по порядку, пролистывала. Мысль «гения» скакала, уследить за ее ходом было тяжело, многие расчеты он пропускал, не записывал. В последней тетради и вовсе заполнил лист сплошным текстом, который казался неуместным среди формул и графиков. Нечто лишнее, вклинившееся в расчеты. Нечто, чего не должно существовать в тетради. Как не должно существовать в мире второй константы. Но и текст, и константа существовали.
Когда Аня прочла его записи впервые, сразу поняла: Ильичев абсолютно, совершенно безумен. Только все предпочитали этого не замечать или принимали как данность. Ведь не бывает полностью здоровых гениев. «Безумие» и «гениальность» суть синонимы.
«Мир голограмм – не абсолютная реальность. Движущиеся частицы, свет, волны – это симулякры, видимость. Дерево не есть дерево дерево есть частицы. волны, проекция. но что проекционный аппарат? Чарльз Мьюзес гиперчисла. Бред. Не высчитывание работы аппарата. Дилетантство.
Природа времени есть зло. Наше восприятие отравлено временем. Время питается нами? Оно пожирает нас? Ему необходимо питаться? Но ведь в действительности его нет. Проекция недвижима. Но оно как-то ест нас. Что удерживает нас в проекции? Числа. Это всегда числа. всё только числа, числа, числа. Наш мозг считает, встраивает нас в проекцию, удерживает в ней, позволяет времени жрать нас, делает едой, пленниками, счёт никогда не останавливается, мы физически не можем перестать быть пленниками, пока счёт продолжается. Числа. Это всегда числа. Всегда они. Выход? Счёт. Другие числа. Высчитывание точки сдвига плоскости, пересекающейся с пространством. Если проекция уже существует и существовала всегда, ее можно поменять? Но важнее можно ли выйти за проекционный аппарат?»
И дальше в таком духе. По кругу.
Аня решила лечь спать пораньше. Позволить времени поскорее доесть этот омерзительный день. А завтра будет лучше. Она просто устала.
Сон не шел. Слишком много мыслей, впечатлений. Старый как мир способ с вычислением овечек срабатывал на Ане. Секрет в том, чтобы считать задом наперед, – как если бы тебе вкололи анестезию, и до единицы дойти ни у кого не получалось. Поскакали белые пушистые овечки через зеленый лужок. 100, 99, 98... Обычно Аня не опускалась ниже 20, но перевозбужденный мозг все никак не желал отключаться. Цифры кончались. 5–4–3–2–1,4142...
Чевь прополз в сознание сам, лег в числовой ряд легко, как в речь ложатся вдохи и выдохи, а моргание – в непрерывный просмотр. Вдруг Аня почувствовала, что под одеялом она не одна. Кто-то налег на нее, вдавил в простыни. Нависший темный силуэт находился в постоянном движении. Голова раздваивалась, хаотично вращалась, нарушая любые законы анатомии, а руки хватали одновременно в нескольких местах: стискивали груди Ани, сдавливали шею, раздвигали бедра. В ужасе она затрепыхалась, пытаясь вырваться, но ее лишь сильнее прижимало к кровати. Дергающаяся голова несла околесицу, слова и междометия накладывались друг на друга, точно нечто нечеловеческое лишь имитировало речь, но не различало разницы между гласными и согласными, между сладострастным шепотом и гневными обвинениями.
Аня завизжала, выгнулась изо всех сил, сбрасывая насильника, но не встретила сопротивления и грохнулась на пол. Задыхаясь от ужаса, оглянулась на кровать, но... не обнаружила никого. Только скомканное одеяло.
– Ань, что там у тебя? – позвала мать через стенку. – Опять открытие?
Аня, размазывая слезы, встала. И вдруг осенило: «Открытие!»
Может, дело в нем? Ведь не просто так эти твари появляются, стоит ей вспомнить про чевь.
Аня крикнула:
– Кошмар приснился!
Накинула пальто на ночнушку и выбежала на улицу. Уселась на скамейку посреди двора, обняла себя за плечи и глубоко задышала теплым весенним воздухом.
Она запрокинула голову и взглянула на звездное небо, раскинувшееся над чашей двора. В детстве она пыталась сосчитать звезды, но, сколько ни старалась, каждый раз обнаруживала новую, ранее неучтенную, потом еще одну и еще... Процесс мог длиться бесконечно. Как первая и вторая константа.
«А вдруг это инопланетяне?» – невзначай подумала Аня. Не произнесенная вслух, мысль звучала не так уж глупо. Вероятность мизерная, но если принять, что Вселенная бесконечна, то любое, сколь угодно маловероятное событие неизбежно. Вспомнились прочитанные в желтой прессе истории о контактах людей с внеземным разумом: головные боли, похищения, вживленные чипы, видения. А разве случившееся сегодня не походило на попытку зондирования? От этой мысли Ане стало неуютно: а что, если ей подсадили жучок? Прислушалась к ощущениям. Вроде ничего.
А что, если открытие действительно привлекло внимание существ из иных миров, а она высчитала то, что высчитывать было нельзя? Сразу вспомнилась прочитанная недавно «Задача трех тел», где инопланетяне охотились на земных ученых, чтобы затормозить технический прогресс. И вот бредовое предположение чуть больше походит на правду...
Теперь Аня испугалась по-настоящему: ее мысли звучали первостатейным шизофреническим бредом: «Великое открытие, за которым охотятся инопланетяне!» Нечто подобное она уже слышала: о контроле над коллапсом волновой функции, о квантовой математике, о возможности противостоять детерминизму посредством вычислений... Не раз она засыпала под эти разговоры, пока мать в кухне вела научные диспуты с «драгоценным» Ильичевым. Во что это вылилось, она тоже хорошо помнила: молоток, мамина инвалидность, аборт, уход Вадима...
После того как Ильичев покалечил ее мать, Аня видела его дважды – на первом заседании суда и на оглашении приговора. Парень ни на что не реагировал, лишь подергивался и бормотал себе под нос. Ильичева признали невменяемым, назначили принудительное лечение. Наверняка в копии приговора есть адрес заведения.
* * *
Автобус остановился рядом с лечебницей. Аня посмотрела на серый лахмановский забор с колючей проволокой, вздохнула и пошла к проходной.
В коридоре, разделенном надвое турникетом, было особенно душно. Усатый охранник за стеклом ругался по телефону:
– Солнце, я на работе! Откуда я могу... К кому? Я не тебе! Женщина, вы к кому?
– К Данилу Александровичу, заму по медицинской части.
– Назначено?.. Да погоди секунду!
Аня залезла в сумку и вытащила копию приговора, ткнула в стекло последней страницей, где стояла размашистая подпись врача.
Охранник уставился на знакомую фамилию:
– Так назначено?
– Да. Он ждет, – соврала Аня.
Красный крестик на турникете сменился на зеленую стрелку.
– Подождете? Я вызову, вас проводят. Да сколько тебе можно повторять?! Покупай ты уже, на хер, какие хочешь...
– Я на улице подожду. Душно у вас.
Аня вышла в прогулочную зону и быстро направилась к центральному корпусу. Кабинет зама наверняка там. Хочет или нет, врач выслушает Аню и ответит на вопросы. Она дочь пострадавшей; в конце концов, не прогонит же...
На территории пахло хвоей, вдоль дорожек зеленели аккуратные елочки. Поодаль несколько пациентов в пижамах курили, двое гоняли вениками пыль, рядом вертелась медсестра.
Никакой зам ее не ждал – тот отбрил ее по телефону, сославшись, что ему запрещено обсуждать пациентов. Но Аня решила, что наглость города берет. Ничего, поймает его по пути в столовую, ухватит за пуговицу, тряхнет негустым женским обаянием, коим ее одарила природа...
Аня присела на лавку напротив входа в корпус.
Попробует и уйдет. Займется делами. У нее их много. Нужно готовить презентацию открытия. Аня задумалась: сперва о будущем, потом о речи презентации, и вскоре мысли сами по себе скатились к невероятному числу. «Не думать о белой обезьяне» было еще той задачкой.
– 1,4142... – сами собой зашевелились губы.
Аня зажмурилась. Ничего не происходило.
Она открыла глаза. Все в порядке. Никаких чудовищ и инопланетян.
Ей повезло: из корпуса показался зам. Аня помнила его по судебным заседаниям. Он странно спускался по пандусу, будто катил невидимую тележку перед собой. «М-да, кто первый надел халат – тот и доктор...» – подумала Аня.
– Данил Александрович! Здравствуйте, это я вам звонила. По поводу Ильичева.
Зам остановился возле нее, встал вполоборота, засунув руки в карманы халата, и уставился вдаль.
– Такое случается, вы поймите! Люди науки иногда настолько теряются в своих идеях, что их связь с реальностью... рвется. В мозгах не остается места ни для чего кроме. Цена таланта. Между талантом и безумием, сами знаете, грань тоненькая.
– Но что произошло с Ильичевым? Какой диагноз?
Зам махнул рукой:
– Это вариация очень глубокого эскапизма. Случается – говорю вам, поймите. Конкретики по динамике или шансам на ремиссию тут никто не даст. Слушайте, я спешу!
И пошел дальше. Аня только рот раскрыла. Вот так съездила...
* * *
Понедельник. Она опоздала всего на пять минут, но ор шестого «А» было слышно аж из коридора. Похоже, ее снова ждала головомойка от Башни. Аня вышла к доске, несколько раз хлопнула в ладоши, и лишь тогда дети притихли.
Чувствовала себя Аня лучше, отлично выспалась, и даже мать с утра капала на мозги непривычно мало. Тревога еще свербела внутри, но гораздо слабее, с ленцой. Аня планировала прогнать ее окончательно.
Быстро провела перекличку и сказала:
– Ребята! У меня к вам необычная просьба. Сейчас я начну считать. Вы это не проходили. – «Этого еще никто не проходил, но обязательно будут», – подумала она. – Поэтому просто послушайте и попытайтесь понять логику следующего... числового ряда.
Класс не выглядел заинтересованным. Но это и не важно.
Аня начала проговаривать чевь, он легко выскальзывал из ее рта, полз по классу, смешивался с душным воздухом.
Дети окончательно заскучали, а за окном не спешили появляться летающие тарелки.
И вдруг мир взорвался звуками. Знакомые и незнакомые голоса, смех, плач, крики, оглушительные шепотки, обрывки бессмысленных слов – все одновременно. Грохотало. Рычало. Один детский крик звучал особенно пронзительно, выделялся, вонзался в голову шилом.
Аня зажала уши и отступила к доске. По всему классу, спазматично сокращаясь, двигались многочисленные силуэты разного роста; втекали друг в друга, а потом отделялись, оставляя в воздухе рябь, какая бывает на старых телевизорах. Скоро почти все пространство перед Аней заполнила пульсирующая телесная масса, истекающая какофонией.
Аня заорала, упала на колени. Один из силуэтов отделился от массы и приближался к Ане. У него было с десяток голов, на каждой – по сотне глаз, и все выражали разные эмоции, от восторга до боли.
На сокращающемся теле твари менялась одежда: тренировочный костюм с мерцанием превращался в футболку и шорты, а затем – в школьную форму. У силуэта становилось все больше конечностей, он обрастал ими с каждым шагом. Ноги, торчащие в разные стороны. Руки – вскинутые, опущенные, протянутые к Ане, с кулаками, раскрытыми ладонями и...
Аня пригляделась. Указательный палец на одной из рук болтался на лоскуте почерневшей кожи, из рваной раны текла кровь.
– Ткаченко? – прошептала Аня чудовищу, похожему на Ээха из старого советского мультфильма.
А затем из коридора раздался окрик, отчетливо выделившийся в окружающей какофонии. Парень. Подросток. Голос еще не до конца сломался. Звучал забавно. По крайней мере, забавным он раньше казался Ане.
– Скулкина, подь сюда! – кричал он.
Она точно слышала его раньше. Но правильный вопрос был не «где», а «когда».
Кричал Вадим. Ее Вадим, с которым она встретилась в школе и провела лучшие годы жизни.
Пока их не украло время.
Аня все поняла.
Существо дернулось, замерло, лишние конечности рассыпались, повисли в воздухе пыльной взвесью, а затем... все прекратилось.
Над ней стоял всего лишь Ткаченко и снимал на телефон.
– Вы в порядке, Анна Вал...
– Что происходит?! – В класс влетела Башня. И увидела Аню, сидящую на полу. – Анна Валерьевна, немедленно в директорский кабинет!
Аня встала и показала смартфону Ткаченко средний палец под возмущенный вскрик Башни.
* * *
Аню в принудительном порядке отправили в неоплачиваемый отпуск. В другой день ее бы огорчило это «изгнание», но не сегодня. Теперь у нее было время на собственные изыскания. Время, откровенно говоря, было у нее в руках. Все эти видения не имели никакого отношения ни к инопланетянам, ни к психозу.
Покалеченная рука Ткаченко стала подсказкой: чевь не сводит с ума, а позволяет воспарить над линейностью времени и дает шанс наблюдать его сразу в нескольких плоскостях. Если бы это можно было контролировать...
Первым делом Аня начала экспериментировать. Закрылась в комнате и принялась мысленно считать волшебное число – 1,4,1... И стоило дойти до точки, в которой появлялось отличие одной константы от другой, как реальность начинала плыть, ползти разрывами, то тут, то там проявляясь едва заметными детальками: вот таблица умножения, которую мать повесила на стену, когда Аня была во втором классе. Вот старый громоздкий компьютер с пузатым ЭЛТ-монитором. Вот мама – молодая, еще не сожранная временем, не сломанная Ильичевым, – склоняется над ней и чмокает в щеку, и все становится правильно, хорошо. Громоздится в углу картонная коробка с несобранной детской кроваткой – Вадим купил на радостях после результатов ХГЧ-теста. Аня задумалась. А что, если...
Легла в кровать и продолжила счет. Вскоре, как в прошлую ночь, нависла над ней тень, но теперь кочующий бесцельно по лицу рот, вращающиеся глаза, руки, касающиеся ее одновременно повсюду, не вызывали ужаса – теперь Аня знала, кому они принадлежат. Закрыла глаза и отдалась ощущениям. Даже не столько ласкам Вадима, сколько чувству того, что у нее все еще впереди. Вадим с ней. У них будет ребенок.
От сладкой истомы Аня сбилась со счета. Вадим растворился в воздухе, как и его прикосновения. Накатила апатия. Пустота разрослась до размеров самой Ани, заполнила ее целиком.
Она недавно видела Вадима с другой, слишком уж для него молодой бабой. Столкнулись в магазине. Он сделал вид, что не узнал Аню. Время исказило его: он располнел, отрастил бороду, но сильнее всего поменялся взгляд. Время выело его глаза и вставило безжизненные стекляшки.
Попытки повлиять на то, куда забрасывает чевь, не увенчались успехом. Вместо Вадима по комнате начинал метаться злополучный Ильичев – вздымал многочисленные руки к потолку и нес математическую околесицу. Вместо картин детства Аню одолевали видения о бессонных ночах, когда мама лежала в больнице.
Идею для новых экспериментов подсказал дурацкий мультик, от которого фанател Вадим. Осененная идеей, она ринулась в мамину комнату, схватила пульт и включила телевизор. Дремавшая доселе мать удивилась:
– Ты чего, заполошная? «Не родись красивой» показывают?
Аня проигнорировала укол, нажала на кнопку включения.
«Сейчас будет тебе межгалактическое ТВ!»
Передавали новости. Аня мысленно настроилась и принялась считать чевь. Сперва картинка сменилась на вчерашний выпуск «Давай поженимся!», потом прыгнула к прогнозу погоды. Аня продолжала считать, и каждая цифра будто переключала каналы: вот наивный «Осторожно, модерн!», еще не потерявший актуальности «Камеди Клаб», кадры фильмов – то ли из прошлого, то ли из будущего. «Голубой огонек», на сцене – живая, хотя уже похожая на мумию, Гурченко. Мысленный «щелк», и вот танки входят в разрушенный город. Что это – Грозный, Багдад? Аня не успела рассмотреть. Щелк – «Дог-шоу» со слипшимися в лающий ком собаками. Щелк – футбольный матч, больше похожий на апокалиптические видения – две разноцветные команды слились в мешанину. Похоже, игра была закончена, комментатор, захлебываясь слюнями, орал в микрофон. Единственной неподвижной частью экрана оставался счет: 1:4. Невпопад вспомнился вопрос Ткаченко: «За „Реал“ или немцев?» Аня взглянула на аббревиатуры в углу – RMCF и FCB. Вторая аббревиатура Ане была незнакома, а вот первую она видела... Рюкзак Ткаченко. «Реал»! FCB – немцы, значит. Она видит результат матча из будущего! От такой мысли закружилась голова. Аня едва не рухнула в мамину инвалидную коляску. Звуки реальности вернулись, и неразличимое бормотание на фоне превратилось в:
– ...следнее время. Ты меня слышишь, нет? Ау!
– Слышу! Мне надо подумать. Когда будет матч?
– Какой матч?!
Аня отмахнулась, забежала в комнату и включила компьютер. За такую информацию любой букмекер продал бы собственную печень! А чем она хуже? Только печень останется при ней.
Аня никогда раньше не делала ставок на спорт, поэтому долго не решалась выбрать контору. Остановилась на самой известной, из тех, что вставляют рекламу в переводы пиратских фильмов. Поставила на проигрыш «Реала» со счетом 1:4; впулила все, что было на карточке, за вычетом коммуналки и интернета. Нажала «оплатить» и ужаснулась содеянному – Аня привыкла смотреть на лудоманов и любителей ставок с жалостью, как на тяжело больных людей. И вот сама прыгнула в капкан для простаков. Запоздало нахлынула паника: на что она будет покупать еду? А лекарства для матери?
«Может, так и выглядит безумие?»
* * *
Весь следующий день Аня провела как во сне, думая, что, скорее всего, потеряла деньги.
Постепенно нервозность деформировалась в тупое безразличие. Она не обращала внимания на выпады матери. Не считала чевь. Пыталась читать, но буквы прыгали перед глазами овечками, и книгу пришлось отложить.
Время стало вязким, как летний воздух. Минутки замедлились.
Но матч все-таки начался. Аня села рядом с матерью, переключила на футбол.
– Ты когда это спортом заинтересовалась? Дай пульт...
– Помолчи! – рыкнула дочь.
Это были одни из самых длинных девяноста минут в Аниной жизни.
Счет вышел на 1:4.
Аня не закричала, не стала прыгать. Выдохнула и прикрыла глаза.
Чевь работает. И чевь выбрал ее.
Если бы у них с Вадимом родился сын, они точно отдали бы его на футбол. А дочь наверняка имела бы способности к музыке.
Чевь способен воплотить это. Он пришел к Ане не просто так. Она избрана. Остальные его не понимают, не осознают, но она... Это шанс. Нужно только понять, как зафиксироваться и...
Аня ушла в комнату, проверила баланс. Не обманули. Деньги пришли. Много денег. Даже если она не сможет оседлать чевь, голодать точно не придется. И не нужны никакие гранты. Время принадлежит ей.
* * *
На следующее утро она пошла прогуляться – в более широком смысле слова, чем доступно кому-либо из живущих. Аню больше не ограничивало стоеросовое примитивное «сейчас». Местом для прогулки избрала парк на другом конце города, где они однажды гуляли с Вадимом. Больше Аня там ни разу не бывала, поэтому не сомневалась, что окажется в нужном моменте.
Так и произошло. Она держала руку Вадима, ощущала тепло. Воздух пах сентябрем, парфюмом Вадима, затем сгущался, пропитывался бензином, и Аня снова оказывалась в мае. Повторяла счет. Опять и опять.
После прошлась еще немного. Выяснила, что в местах, где она не бывала, чевь либо швырял на несколько секунд вперед, либо не срабатывал вовсе. И у него были пределы.
Вдохновленная открытиями, Аня бродила по городу и времени. Силуэты больше не пугали, она привыкала к наслоившимся друг на друга людям и событиям.
К четырем ноги ныли, голова гудела, а живот бурчал. Аня пошла домой, решила срезать через школьный двор. Мелькнула мысль: заглянуть к директору и написать заявление об увольнении, а затем смачно плюнуть в харю Башни. Деньги больше не проблема. Если не терять осторожность, менять букмекеров и выводить не слишком заметные суммы, то одни ставки прокормят и ее, и мать. Хотя это и было бы кощунством. Чевь способен принести больше, много больше. Аня просто еще не поняла, как именно. И пока она будет считать, нужно цепляться за прошлое, удерживаться. Возможно, однажды она сумеет остаться в нем навсегда.
У входа в школу Аня поняла, что все грозные выпады размокли в голове в мямлящую кашу, а решимость испарилась. Штурмовать эту Башню она оказалась не готова. Развернулась и двинула через стоянку к калитке. Замерла.
Улыбнулась. Вспомнила, как в день рождения Вадим встретил ее после работы с огромным букетом роз. Из окна с завистью смотрели другие училки, а Вадим вручил Ане цветы, поднял ее на руки и...
Наверняка кинет не в тот день, а в один из бесчисленных серых, рабочих, но... Вдруг. Попытаться стоит.
Аня встала рядом с директорской машиной и начала считать.
Воздух сгустился. Закололо пальцы. Она глубоко вздохнула и поперхнулась гарью. Покалывание расползлось на ладони и дальше – на предплечье, лизнуло щеки...
Аня заорала. Она никогда не испытывала подобного. Казалось, с нее сдирают кожу заживо. От невыносимой боли хотелось потерять сознание, чтобы щелкнул выключатель и наступила тьма, но нет, Аня видела все излишне четко, несмотря на боль. Сознание будто раскололось надвое: одна часть, понимающая, что она пока не здесь, остраненно наблюдала, подмечала, другая визжала от непрекращающейся боли, молила о тьме, о том, чтобы столб дыма, испачкавший небо, рухнул на нее, придавил, поглотил, растворил.
«С меня не сдирают кожу, – поняла она. – Я всего лишь горю».
Воняло жареным мясом и палеными волосами. Вокруг истошно кричали дети, донесся мужской мат. Белел невдалеке старенький пазик. А на асфальте лежал рюкзак. Аня знала, чей он. В центре должна быть гоночная машина. Но ее сожрало пламя. Рюкзак пылал.
«Денисов. Где он сам?!»
– ...и-и-ите, Анна... лерьевна! – ныл детский голос совсем рядом. – ...и-и-ите...жалуйста!
Голос, полный ужаса. Даже не понять, кричит пацан или девчонка.
Плаксивая «и» растянулась в протяжный вой.
Который продолжился, когда Аню выкинуло в «ее» время. Кричала она сама. Стояла посреди парковки, опиралась на директорскую машину и орала до боли в горле. Прохожие оглядывались, любопытные лица выглядывали из окон школы. С трудом Аня сглотнула крик и пошла прочь.
Трясло, а белый пазик не шел из головы. Такие школе предоставляет Минобр для экскурсионных поездок, туристических походов...
Аню повело в сторону. Она облокотилась на дорожный столб, как пьяная.
Поездка. К окончанию учебного года у шестого «А» запланирован туристический маршрут. Ночевка, шашлыки, палатки. Но, похоже, автобус с учениками даже не успеет отъехать от школы, как случится катастрофа...
До поездки оставалось два дня. И теперь ей стало ясно, зачем Вселенная обрушила на Аню чевь. Не для ставок на спорт и не для прокручивания воспоминаний. Она должна спасти детей!
* * *
С вечера квартира обратилась в ходячий маятник: Аня – грузик, стены – крайние точки. Три шага к окну – поворот – три шага к шкафу – и обратно. Под подошвами – скрип линолеума, в висках – марафон кадров из фильмов, где герой нарушает причинно-следственную связь и континуум рвется, как перегруженный пакет из супермаркета.
«Наступишь на бабочку – собьешь заводские настройки!» – уверяли хором фантасты.
«Квантовая гравитация не позволит отклониться от сценария!» – утверждали с умным видом киноделы.
«Да откуда вам знать!» – разозлилась Аня.
Фильмы и книжки – бравая агитка против самовластья. Они – выдумка, а она держала в руках живой, настоящий выигрыш, вырубленный из эфира самой Вселенной. Доказательство материальное, звонкое: цифры на счете, нули, выстроившиеся в почетный караул.
Но тревога не сдавалась – шуршала молью под обоями: «Почему только я? Неужели ни один биткоиновый пророк, ни один фондовый аллигатор не додумался до такой простой выкладки? Или додумались, но молчат, выжимая из чевя триллионы, „порши“ и яхты?»
Впрочем, зачем гадать, если в соседней комнате наслаждается послеобеденным сном заслуженный профессор физики?
Стоило Ане перешагнуть порог, как мать забурчала:
– Ты к соседям снизу решила ход протоптать? Чего тебе неймется?
Ее тон чуть не заставил Аню отступить, но совесть кольнула – а как же дети? Не давая себе времени сомневаться, она выпалила:
– Я тут занималась кандидатской... – Мать устало цокнула языком, но Аня сделала вид, что не заметила. – Хотела с тобой обсудить кое-что. В одной статье пишут, что после эксперимента с отсроченным выбором жесткий детерминизм можно выкидывать на свалку, но это как-то... бездоказательно. Вот ты как считаешь: если информацию об отпечатке волны стирать не мгновенно, а асинхронно, у нас остается одна линия событий или рождается пакет альтернатив?
– Нате-здрасте, это-то у тебя откуда? У тебя вообще по какой теме теперь кандидатская?
– На вопрос ответь. Считаешь ли ты, что события строго предопределены или на них можно повлиять?
Галина Дмитриевна скривилась:
– Ох, дура... Модель описания изменилась, а суть осталась, какой и была.
– То есть многомировая интерпретация Эверетта...
– ...фантастика для мечтательных студенток. Сама подумай бестолковкой своей. Или что у тебя там теперь? Как же... Квантовый компьютер с мезоскопическим динамическим процессором, во! Вот если брать за основу ту же голографическую модель, то как ты перерисуешь картину, находясь внутри нее? Нота в партитуре не может поменять положение самостоятельно.
– А если... – Аня замялась, не решаясь сказать это вслух. Но продолжила: – А если я все же каким-то образом могу регулировать коллапс волновой функции? Ведь сознание – суть момент замера состояния, и, если получить над этим замером контроль...
– Контроль над чем? О господи, и ты туда же?! Доча, найди себе мужика, Фарадеем и Ньютоном заклинаю!
Аня вспылила. Вцепилась в подлокотники коляски, подкатила мать вплотную к себе. Встала на колени, чтобы быть с ней на одном уровне. Закрыла глаза, чтобы не отвлекаться на видения.
– Слушай и повторяй за мной! – Она сделала глубокий вдох и медленно, чтобы мать поняла каждое число, принялась считать: – Один... Четыре... Один... Два...
Поначалу ничего не происходило, но скоро стоять на коленях стало очень неприятно. Как будто что-то впивалось в кожу, мелкая галька или...
Горох. Рука коснулась рассыпанных зерен. Она вновь забитая, тихая школьница, со слезами умоляющая учителей не ставить оценку в дневник. В этот раз просьба не сработала. Над ухом громыхает голос матери:
– Двойка с минусом по математике! Это как надо было умудриться-то, а?! Сколько это вообще – двойка с минусом?
Губы сами кривятся в плаче:
– Мама, пожалуйста, извини...
Аня не понимала, куда, стоит ей схватить хотя бы трояк по одной из точных наук, исчезает ее самая добрая, самая лучшая мама, которая поцелует на ночь, обнимет и не даст в обиду никому. Эта женщина не была ее матерью: искаженный, деформированный голос не мог ей принадлежать. Аня боялась смотреть на мать. Если поднять взгляд, обязательно увидишь, как в ее лице чевями копошатся минутки, цифры, сама математика, искажая, ломая, навсегда забирая у Ани самую любимую, самую лучшую маму на земле.
– Куда денешься, дура! Ты специально?!
Горошины больнюче впивались в коленки. Самые гадкие были расколоты даже не надвое, а на неровные зазубренные куски. Вместо двух половинок получались два противных, не равных друг другу колючих чевя...
Резкий хлопок – будто телевизор взорвался. Аня моргнула: она снова в комнате. Мать, смертельно бледная, с оттяжкой хлещет ее по щекам:
– Анька! Ты чего? Совсем, что ли?! Может, не надо тебе твою кандидатскую-то? Вишь, ниточка между ушами не выдерживает...
Последний хлопок повесил в комнате звенящую тишину. Ведь эту пощечину отвесила Аня. Изумленная Галина Дмитриевна держалась за покрасневшую щеку. Явно хотела ответить, но поймала взгляд дочери и промолчала.
Хотелось высказать многое. И про сломанную жизнь, и про убитую самооценку, и про стояние на горохе. Но в этом не было смысла. Она и без того обогнала мать по всем фронтам – у нее есть будущее, и у нее есть чевь. У нее есть миссия!
Аня вышла из комнаты, хлопнув дверью.
* * *
Два дня.
Корень из двух стремится к бесконечности. Казалось, эти два дня тоже не имеют конца. Секунды накрепко увязли в горячем майском воздухе и двигались медленно, с ощутимым сопротивлением.
Время относительно – это знают и испытывали все. Но Аня впервые осознала, насколько оно может быть относительным.
Сорок восемь часов.
Две тысячи восемьсот восемьдесят минут.
Сто семьдесят две тысячи восемьсот секунд.
Ей не удалось стать матерью.
Ей не удалось стать хорошей учительницей.
Ей не удалось стать никем.
Но если все это имело смысл? Если ее разрушенная жизнь, ошибки, неудачи вели к тому, чтобы Аня обрела чевь? И спасла детей. Сделала этот мир немного справедливее и лучше. Возможно, именно поэтому ее выбрали. Дали шанс из «никого» стать «кем-то».
Аня считала. Смотрела глазами прошлой себя, выискивала намеки, символы, улавливала синхроничности. И преломленные горошины казались знаком свыше; дрожащие стрелки на старых, давно выброшенных бабушкиных часах – намеком; кривые трещины на потолочной побелке, напоминающие знак корня, – прямым указанием на будущее.
Ее избрали в детстве. Просто она не замечала.
Два дня Аня почти не спала, изредка проваливалась в состояние, которое скорее напоминало обморок, чем сон, поэтому неудивительно, что в ночь перед экскурсией ее крепко вырубило.
Она вскочила и, матерясь, стала собираться. Хорошо, что поставила будильник с запасом.
Раньше ей казалось, что она не любит этих детей, что они утомляют ее, раздражают, но этим утром в груди пульсировала нежность к каждому из ребят. Словно эти пацаны и девчонки стали в какой-то мере ее нерожденным ребенком.
Его она не спасла. Его она убила.
Но шестой «А» Аня в обиду не даст. Это ее дети, и она никому не позволит причинить им вред.
В коридоре ждала мать. Преграждала путь креслом.
После пощечины Аня не говорила с ней. Пощечина сказала все, что нужно.
– С дороги!
– Анька, надо поговорить.
Все уже проговорено.
– С дороги, я сказала!
– Анька, я хреновая мать. Всегда такой была, но я ведь люблю тебя. Как умею, но люблю. У тебя сейчас взгляд как у него. У Ильичева, в смысле. Один в один. Давай мы...
– Прочь!
– Ань...
Снова она. Стоит на пути. Она – причина, почему из Ани выскребли ребенка. Она хочет помешать спасти и этих детей.
– Ну что мне сделать, чтобы ты...
Аня схватила мать за волосы и рывком сдернула с кресла, ногой оттолкнула его с дороги и, не обращая внимания на вопли, вышла в подъезд.
Обычным темпом до школы пятнадцать минут. Аня добралась за четыре. Время ей не помеха. Она, тяжело дыша, остановилась, уперлась ладонями в колени и выругалась.
На парковке стоял ПАЗ. Шестой «А» уже был внутри.
Аня вытащила телефон. Без чевьтверти девять. Время есть. Аня больше не пленница цифр, волн и голограмм.
ПАЗ затарахтел. Аня рванула. Заколотила в двери. Они открылись, и Аня чуть было не рухнула на ступеньки, но вовремя ухватилась за поручень. В нос ударила вонь бензина. Так вот что случится?! В Минобре совсем умом тронулись и забивают на техосмотры?
– Выходим! Все! Быстро!
– Анна Валерье... – поднялся физрук, организатор поездки.
– Почему выезд не по графику?!
– А теб... вам какое дело?! Что вы творите?!
– Дети, на выход! Сейчас же!
Они не двигались. Смеялись. Некоторые достали смартфоны. Скоро у них получится целый сериал из злоключений Анны Скулкиной, учительницы, а по совместительству шизофренички, которая...
Неважно!
– Автобус загорится! Вы не чувствуете запаха?! Все погибните, если немедленно... Ткаченко, положи зажигалку!
Тот улыбнулся и демонстративно нажал на кнопку автогенки. Аня вскрикнула. Ничего. Только ровный лепесток синего огня.
– Как в «Пункте назначения»! – крикнул кто-то из детей.
– Да, Анна Валерьевна, вы что, не смотрели?! – спросил Ткаченко. – Все равно умрем, только страшнее! Так чего рыпаться?! А первым умрет Денисов!
Он поднес незажженную автогенку к руке друга. Тот меланхолично отмахнулся, поднял с пола рюкзак. Тот самый. С вышитой гоночной машиной. Поставил на колени...
Аня шагнула к нему, но ее за локоть ухватил физрук, прошипел на ухо:
– Анна Валерьевна, вы не в себе?
– Давайте как-то резче решать, – обернулся водитель. – У меня сегодня еще рейсы.
Аня попыталась вырваться, но физрук держал крепко, тянул к выходу. Дети смеялись.
– О, зырь, у тебя нитка торчит. Ща припалю, – сказал Ткаченко и протянул автогенку к рюкзаку.
– Нет! – одновременно закричали Аня и Денисов.
Синий стебель лизнул нос нарисованной машины. Хлопнуло. Рюкзак вспыхнул. Пламя ударило в лицо взвизгнувшего Денисова, обожгло руки Ткаченко.
– Там розжиг, дебил! – кричали из конца автобуса.
Хватка ослабла, Аня рванулась. Денисов скинул пылающий рюкзак на пол и тряс ногами – видимо, обжегся. Горящие капли розжига разлетелись между сиденьями.
Времени думать не было. Аня схватила рюкзак и с криком прижала к себе, словно нерожденного ребенка.
Боль объяла руки. Грудь. Побежала по волосам, поцеловала щеки.
Она была нестерпимой. Невыносимой. Она стала миром Ани, она была везде...
Но не «всегда».
Аня смогла подавить инстинктивное желание бросить ношу, а только крепче прижала к груди, словно это действительно был ее сын, которого время превратит в футболиста, словно это была ее дочь, которую время сделает музыкантом.
И начала считать.
Вместо пылающего рюкзака она держала в руках букет роз. Вадим улыбался, подхватил ее на руки, закружил. Аня смеялась, смеялась, кричала, кричала, сделала шаг, еще один, увидела физрука, он в ужасе прижал ладони ко рту, и цифры снова потушили пламя, опустились на щеки Ани снежинками, она стояла во дворе школы, задрала голову к небу. Высунула язык и ловила белоснежные хлопья. Мама рассмеялась, отпустила руку Ани, отбежала, присела, набрала в ладони снега и кинула в дочь. Мир полнился белой крупой, не чевивым горохом, нет, мягкой, уютной, цветом напоминающей овечью шерсть. Аня улыбнулась, слепила ком снега, который холодил руки так, что становилось больно, даже горячо, очень горячо.
Аня сделала шаг.
Счет. Аня шла на собеседование в школу.
Шаг.
Счет. Вадим провожал Аню до дома, нес ее портфель.
Шаг.
Счет. Аня бежала. Ей позвонили и сказали, что мать в больнице.
Шаг.
Счет.
Шаг.
Аня вывалилась из автобуса. Рюкзак отлетел в сторону. Со стороны ПАЗа дымила огненная дорожка розжига.
Матерясь, подскочил физрук и накрыл Аню тряпкой.
Она тяжело поднялась на колени. Уставилась на рюкзак. И завизжала. От боли. От понимания. От всего разом.
Аппетитно пахло шашлыком и палеными волосами.
Визжали дети. Водитель и физрук матерились.
Аня орала как резаная. Казалось, с нее сдирают кожу.
– Извини-и-ите, Анна Валерьевна! – плакал Ткаченко. – Извини-и-ите, пожалуйста!
Плаксивая «и» растянулась, превратилась в протяжный вой, смешалась с Аниным воплем.
Нужно считать. Считать, пока не приедут врачи. Считать, пока не уйдет боль. Пока не потеряет сознание.
Одна овечка побежала за четырьмя, за ней вторая, развалилась на составляющие и...
Горящий рюкзак рассыпался пылинками. На них разлетелись физрук и водитель, Ткаченко и несшиеся от школы Башня с директором.
Мир осыпался. И пересобрался.
– Считайте от десяти до одного! – скомандовал гинеколог.
Аня хочет ответить, что передумала, ей нужен этот ребенок, но Аня не здесь, Аня может только смотреть своими глазами, слышать собственный жалкий голос.
– Десять.
«Остановись, дура!» – захочет крикнуть Аня, но не сможет. Картина нарисована. Нота вписана в партитуру. Уравнение решено. Аня смотрит на руки гинеколога в синих перчатках, он улыбается, а она считает, считает, цифр все меньше, шансов все меньше, хочет кричать, но считает.
– Мне жаль, – говорит другой врач, сидя за массивным столом. Через несколько секунд он разведет руками. – Шансы, что она будет ходить... маленькие.
Аня плачет и скоро закричит, а мир переворачивается, Аня визжит, ей страшно, холодно, больно, хочется обратно в тепло, а все вокруг огромное, и врач, мифический гигант, держит ее за ногу, шлепает по заднице и через секунду с чевьтвертинкой сообщает:
– Девочка!
Перед ней снова рюкзак Денисова. Снова больно. Подъезжает скорая.
Двери откроются, и к Ане побегут два фельдшера. У старшей седые волосы, под ярким солнцем они кажутся абсолютно белыми, как снег в школьном дворе.
Аня сидит в детском саду. Играет со счетами с двухцветными костяшками. Зеленые и красные, как цвета светофора.
Сознание растягивалось, растягивается, будет растянуто по всей пространственно-временной плоскости. И это не остановить.
Чевь сломал, ломает, сломает не время, но место Ани в нем.
Аня кричала, кричит, будет кричать.
И вдруг понимает, что можно сделать. Что неизбежно будет делать снова и снова, глядя в зарешеченное окно. Теперь она знает, о чем писал Ильичев. Мир – числа, записанные на спроецированной плоской поверхности, мир – недвижимая голограмма, где все уже произошло. Сознание Ани, сознания всех лишь создают иллюзию течения времени. Это делала привычная первая константа, незаметная и необходимая, как дыхание. Ее постоянный фоновый расчет, который не останавливается никогда, который заложен в саму суть сознания. Чевь заменил ее, вытеснил собой, дал Аниному разуму свободу перемещаться по всей плоскости... Но корень из двух еще есть, основу сознания можно пытаться считать, можно удерживаться в одном моменте, заземляться, хвататься, считать. Считать. Не останавливаться. Ильичев прав. Числа. Это всегда числа. Мир – числа. И Аня пробует. С языка сорвется первая константа. Обычный корень из двух теперь высчитывался тяжело, в голову все вкручивался чевь, хотел проникнуть в правильную константу, поломать ряд.
Но у Ани получается, получится, получилось.
– У нее шок.
Боль была прекрасна. Боль стала спасительным кругом, за который ухватилась Аня, продолжая считать.
– Тихо, родная, сейчас полегче станет, – сказала врач с волосами цвета снега. Овечьей шерсти.
«Красивые волосы. Красивые», – подумала Аня.
Сбилась со счета.
И снежок полетел в мать, и Вадим зовет Аню в кино, и она заплачет в гинекологическом отделении.
Аня попытается считать снова, но сбивается. Она так привыкла к чевю. Ее потянет дальше, в крохотную палату, где она не сможет сделать даже малюсенького вдоха без боли.
В ней Аня умрет, умирает, умерла.
Но не кончается.
Аня родится, рождается, родилась.
И слизь набивает рот, и мифический гигант, подняв ее за ногу, скажет:
– Девочка.
Миллионы раз. Опять и опять. Сознание Ани дробится, крошевом раскидано по кускам ее жизни.
Но Аня будет считать, считает, считала обычный корень из двух, и он удержит ее в настоящем. Когда-нибудь она умрет по-настоящему.
Это кончится.
Когда-нибудь время доест ее.
Если бы Аня могла прервать счет, она бы молилась, чтобы это «когда-нибудь» наступило скорее.
* * *
Из корпуса вышел зам. Помог Галине Дмитриевне съехать по пандусу, подвез ее к скамейке, на которой, скрючившись, сидела Аня. Она раскачивалась и беззвучно шевелила келоидными рубцами, заменившими ей губы. За ее спиной психиатр бубнил:
– При патогенетическом стрессе мозг стремится стабилизировать картину, цепляясь за самую сильную привычку. У вашей дочери это счет.
Глаза Галины Дмитриевны увлажнились, она спросила:
– Аня навсегда... такая?
Зам главврача вздохнул:
– Такое случается, вы поймите! Люди науки иногда настолько теряются в своих идеях, что их связь с реальностью... рвется. В мозгах не остается места ни для чего кроме. Цена таланта. Между талантом и безумием, сами знаете, грань тоненькая.
– Вы можете хотя бы объяснить, что с ней происходит? Где она?
Зам махнул рукой:
– Это вариация очень глубокого эскапизма. Случается, говорю вам, поймите. Конкретики по динамике или шансам на ремиссию тут никто не даст. Слушайте, я спешу!
И, оставив Галину Дмитриевну рядом с дочерью, ушел в сторону проходной. Мать протянула руку к обожженному Аниному лицу, прошептала:
– Девочка моя...
Аня резко отодвинулась, бросила на мать злой, слишком осознанный взгляд.
– Ты еще здесь? Ты слышишь меня?
Аня, конечно же, слышала, но отвлекаться было нельзя. Собьешься на секунду, и чевь снова размажет сознание по временной плоскости, растянет от рождения до смерти. И повторит. Снова. Опять.
Поэтому Аня продолжала считать примитивное иррациональное число – корень из двух. Знаки после запятой перевалили, наверное, уже за миллион.
Следовало продолжать любой ценой, так что Аня позволила себе единственную мысль, которая всплыла у нее в голове, помимо чисел: «Видишь, мама? Я очень хорошо считаю!»
Хворь № 11. Дмитрий Лопухов. Математика и мертвецы

После экскурсий Алина всегда спрашивала про лучшую историю и просила приводить друзей. Заносила ответы в блокнот, строила графики, считала. И сейчас статистика вопила: кризис!
Объяснялось это легко – легенды приелись. Перезвон в башне, вагон в отстойнике депо, скрипы инженерного дома... По этим маршрутам посетителей водила еще мама. И Алина по сей день вспоминала, как с замиранием сердца слушала истории про купца, сделавшего из коллекции часов лестницу. И про страшное отражение в стертом рельефе у Вакачинского моста.
Сейчас легенды валялись, распоротые на полотнища невзрачного текста, по социальным сетям. И все равно Алина не сдавалась: покупала рекламу, сотрудничала с пабликами. Люди шли всплесками – графики в блокноте напоминали сейсмограмму редких подземных толчков. И с каждым днем Алина была все ближе к тому, чтобы признать: вагону из отстойника не тягаться с трендами тик-тока.
Отчаявшись, она опубликовала крик о помощи: спросила, как сохранить в память о маме уникальный бизнес. Прочитала в ответ много глупостей и оскорблений. Хотела удалить пост, но внезапно получила сообщение от бывшей одноклассницы. Она писала, что знает легенду, которая может спасти экскурсии. Предлагала встретиться. Как бы невзначай добавляла, что сильно изменилась, – просила не пугаться.
Алина была заинтригована: она помнила заучку Тоню с бесформенной стрижкой и грубым толстым носом. «Наверное, сиськи сделала, – прикидывала Алина. – Или ринопластику?..»
Когда-то Тонечка сохла по седовласому математику, сидела в первых рядах и носила залоснившуюся школьную форму. А Алина в те годы была бунтаркой с задней парты: огненно-рыжей, с проколотым пупком и «Птючем» под мышкой.
– Алина! – корили завучи. – Твоя мама – гордость лицея, третье место на «Областном учителе года». А экскурсии какие делает! Лучшей ученицей своего выпуска у нас была – и вернулась сюда работать, вот это благодарность. А ты? В элитном матклассе ведь учишься! Возьмись за голову, или вся жизнь под откос уйдет.
Но мама – молодая, родившая еще школьницей и хлебнувшая от этого лиха – не ругалась, во всем поддерживала и защищала. Выслушивала, помогала, в лепешку расшибалась ради дочки.
После школы Алина уехала в столицу – поступила на мехмат. И там быстро поняла: кроме мамы, у нее никого и нет. Лишь мимолетные подружки, уравнения и клюнувшие на пирсинг и «Птюч» мальчики с глазами дохлых рыб. Секс случался – механический, как трение суставов, – но по-настоящему обнять ее было некому. «Сплошная математика, – думала по утрам Алина, – и мертвецы...»
Через пару лет у мамы стали слабеть руки и ноги, она вдруг начала спотыкаться на ровном месте. Диагноз сперва показался ерундовым. «Ты склеротичка, я же говорила», – шутила Алина. А потом прочитала о боковом амиотрофическом склерозе в интернете, прорыдалась, выблевала страх в унитаз и вернулась домой.
Несколько лет Алина возила маму на экскурсии в коляске. Днями хлопотала, ночами плакала. Пыталась вызнать хоть что-нибудь про своего отца – надеялась, вдруг он сможет им помочь.
– Нет его, и не надо, – с трудом ворочая языком, отвечала мама. Храбрилась: – Вот увидишь, через годик-другой сама пойду.
Умерла мама во сне, мирно и спокойно.
В память о ней Алина решила устраивать экскурсии сама. Сперва радовалась: водила людей по тихим улочкам и ощущала мамино присутствие. Но со временем легенды оплели Алину удушливым коконом, и все покатилось под откос.
И обнять ее все так же было некому.
* * *
Тонечка пришла в безразмерной толстовке, в широченных штанах и в нелепой панаме – похожая на рэпера времен Алининой юности.
– Да я это, я, – сказала Тонечка, подсаживаясь за столик. Что-то было не так с ее голосом – глухим и щелкающим, словно косточки на старых счетах.
– Тонь, ты нормально?
– Я в порядке. Тебе легенда нужна?
Алина растерялась. В школе они не дружили, но все равно интересно было бы поболтать, узнать, кто как живет. «Может, у нее кукуха протекла?» – с жалостью подумала Алина. Точно подслушав эти мысли, Тонечка сняла панаму.
Алина отшатнулась и едва не расплескала свой кофе.
– Не бойся, все хорошо, – сказала Тонечка.
Официантка охнула и уронила поднос.
Сквозь пергаментную кожу лысого черепа Тонечки прорывались наросты – острые желтоватые костяные фигурки.
– Т-тонь...
В зале заплакал ребенок, поднимался гомон. Кто-то достал телефон и начал снимать. Подошла управляющая.
– Простите, пожалуйста, – сконфуженно начала она. – У нас детское кафе. А вы немного... пугаете малышей. Не могли бы вы уйти?
– Да вы озверели, что ли?! – вскинулась Алина. – Вы и человека в инвалидной коляске бы тоже выкинули, да?
– Не надо. – Тонечка надела панаму. – Уходим.
Они сидели в сквере. Алина молчала – помнила, как мама не любила участливые расспросы о болезни.
– В городе стоит здание, – говорила Тонечка. – Экспериментальная серия «Пэ тридцать пять», пятьдесят седьмой год постройки, кирпичные стены, монолитные перекрытия. Там есть особенная квартира – камера конвергенции, где сходятся волны числового поля.
– Что? – переспросила Алина. – Какая камера?
Тонечка бросила разочарованный взгляд:
– Ты же мехматовская. Должна такое понимать.
– Вспомнила, тоже мне. – Алина через силу засмеялась. – Я все давно забыла. Вон, хватает только графики по экскурсиям рисовать.
– Ты знаешь гипотезу Полиньяка?
Алина пожала плечами.
Тонечка сняла панаму и указала на наросты у левого виска. Алина, сглотнув вязкую слюну, присмотрелась.
– Боже... Это же цифры, – вдруг поняла она. – Тройка и... пятерка.
– Первая пара чисел-близнецов, – кивнула Тонечка.
Алине вдруг страшно захотелось встать, кратко попрощаться и уйти – домой, в магазин, в кино, куда угодно, лишь бы подальше от этих наростов и их странной хозяйки. Но в памяти тут же всплыло, как прохожие брезгливо отворачивались от скукожившейся в коляске мамы. И Алина приказала себе остаться на месте, дослушать, постараться чем-нибудь помочь.
– Вот, смотри. – Тонечка протянула ей хрусткий лист старой газеты. «Полтергейст говорит о математике!» – кричал заголовок. – Пишут, что там жило нечто. То выло по-звериному, то выкрикивало числа. Статья дебильная, но по сути – верная. Двадцать лет назад Толя – мой Толюшка – выкупил эту квартиру.
– Что за Толя? – И тут Алину осенило: – Подожди... Белородский?!
Тонечка кивнула.
– Наш учитель математики? Боже, да он же уже тогда был дедом. Он же еще у моей мамы вон когда преподавал. Он что, тебя... ну... растлил? Блин, какой ужас!
Тонечка поморщилась, и выражение ее странного лица сделалось еще страшнее.
– Толя – великий. Все просто блуждают во тьме, а он видел свет.
– И работал учителем в нашей дыре? Не сказала бы, что тут очень уж светло...
– Он искал путь сквозь математику судьбы... Нет, ты не поймешь. – Тонечка махнула рукой и продолжила раздраженно: – Он купил квартиру, и мы заложили ее кирпичом.
– Как это?
– Все заделали: окна, балкон, дверь. Отключили коммуникации, дали взятки, все просчитали. Толя внутри уже много лет.
– Тонь, ты что это вообще такое говоришь... Как это возможно? А соседи?
– Они довольны, что тихо.
– И как он там живет? Что ест?
– Сперва ел консервы. А сейчас ему уже никакая еда не нужна – его питают числа. Я же говорю, все просчитано.
– Просчитано... – Алина облизала губы и нервно засмеялась. – А зачем все это вообще?
Взгляд Тонечки сделался тусклым и сухим.
– Давай так, – сказала она, – приводи людей на экскурсию, я покажу квартиру и все расскажу.
– Тонь... – Алина вдруг испытала приступ пронзительной жалости к этой нездоровой женщине. – Тебе, может, деньги нужны? У меня мама болела, и, знаешь...
Она замолчала, увидев, как перекосилось при упоминании мамы Тонечкино лицо.
– Просто приведи людей.
– Хорошо. – Алина вздохнула. – Когда?
– Мне подойдут третье мая или пятое июля. Ночью ты, наверное, не сможешь? Три часа пять минут и пять часов семь минут отпадают?
Алина помотала головой. «Совершенно сумасшедшая», – подумала она.
– Тогда к одиннадцати тринадцати или семнадцати девятнадцати. Не ровно ко времени, а чтобы минут двадцать еще было в запасе.
– Ладно. – Алина сочувственно посмотрела на бугристую голову Тонечки. – Спишемся.
– Не подведи, умоляю! – Пальцы Тонечки, твердые и холодные, как птичьи лапки, вцепились в запястье Алины. – Хочешь, я на колени встану?! Прямо здесь? – И она действительно бухнулась наземь.
Алина кинулась ее поднимать. И, пока возвращала Тонечку на ноги, разглядела наросты на ее черепе и шее. 3 и 5, 5 и 7, 11 и 13, 17 и 19, 29 и 31 – дальше шишки скрывались под потрепанной толстовкой. Алина присмотрелась и для себя решила, что это все-таки пластический грим, что ее растленная стариком одноклассница однозначно свихнулась на почве школьных травм, математики, одиночества и бог знает чего еще.
Вдруг стало так пронзительно грустно, что захотелось Тонечку обнять. Но у той были глаза мертвой рыбы, и Алина не решилась.
«Пусть проведет свою экскурсию, – подумала она. – Ничего же не случится. И может, хоть чуть-чуть ей полегчает».
* * *
– Сколько пришло? – спросила Тонечка.
– Десять, если со мной.
– Ты не в счет. Нужно – три плюс пять, восемь. Прогони кого-нибудь.
– Тонь, люди деньги заплатили!
– Одному из вас надо уйти, – громко сказала Тонечка. – Я верну плату. – И показала пятитысячную купюру.
– Тонь, – зашептала Алина, – билет тысячу стоит...
От группы неуверенно откололся мужичок, схватил купюру и зашагал прочь, удивленно оглядываясь. Остальные экскурсанты с интересом наблюдали, полагая, что это запланированная часть представления.
Они поднялись на третий этаж и остановились у заложенного кирпичом прохода. На полу валялась кувалда.
– Когда-то математик Анатолий Белородский узнал, что полтергейст рассказывает здесь о гипотезе Полиньяка, – начала Тонечка. Посетители обрадованно зашептались – перезвон в башне и лестница времени из первой, Алининой, части экскурсии их явно не впечатлили. – Мы провели эксперимент, а потом замуровали Белородского в этой квартире.
Изломанный и щелкающий голос Тонечки очень ладно гармонировал с безумием истории.
– Из соли, перемолотых костей и проводов мы выложили на полу решето Эратосфена. Белородский – последний романтик математики, как Галуа, Абель, Кантор и Риман. Он верит, что нами управляет невидимое поле, приписывающее каждому простое число a. Истинная половинка этого человека – число-близнец, простое a плюс два. Количество пар-близнецов бесконечно. Это одно из чудес математики. Но не у каждого есть близнец. – Тонечка помолчала. – Есть ли он, например, у числа тринадцать? – взглянула она на Алину.
– Н-не знаю... Тринадцать плюс два – это пятнадцать. А пятнадцать – составное число. Значит, нет близнеца.
– Верно. Однако же само число тринадцать при этом вынужденно близнец числу одиннадцать. Такой вот парадокс. Все как и в нашей жизни... Когда люди, носящие числа-близнецы, встречаются, то происходит невероятное. Время локально ускоряется – половинкам кажется, что они вместе не теряют ни секунды. А может, слышали про влюбленных, которые видят одинаковые сны?
Экскурсанты загомонили, припоминая подобные случаи.
– Увы, у большинства нет половинки. И Белородский решил эту задачку. Придумал, как ломать математику судьбы и высеивать близнеца в другом человеке, даже если не подходит цифра!
Алина сама не заметила, как втянулась, и теперь слушала бредовые объяснения с огромным интересом.
– Мы не знаем, кто и зачем так спроектировал этот дом, но он сделал его идеальным примоидальным узлом. Здесь всё на основе чисел-близнецов: от шага кладки до серии и года постройки. А эта квартира, – Тонечка постучала кулаком в заложенную дверь, – камера конвергенции. Архитектор записал инструкции прямо в бетон – облучил свежее перекрытие с частицами феррита вибрацией на паре частот-близнецов. Потом подал импульс сверхвысокого давления и запек ориентацию микропор во что-то вроде акустической «голограммы». Типа поющих дюн и свистящих скал.
– И люди, которые случайно слышали «голограмму», думали, что это полтергейст! – догадалась Алина.
Тонечка кивнула.
– Белородский решил для проверки гипотез сделать кое-кого своей половинкой. Он привез ее и запустил посев. Я ассистировала. Но все пошло не так.
С этими словами Тонечка скинула панаму и стянула толстовку, оставшись в одном застиранном лифчике.
По площадке прокатился гул: костяные опухоли на дряблом теле Тонечки напоминали хаотично натыканные в торт юбилейные топперы. Один мальчишка закрыл глаза ладонью и подсматривал через щелочку.
«Это точно не пластический грим», – поняла Алина. По коже спины пробежала холодноватая дрожь.
– А у человека, которого привез Белородский, – продолжила Тонечка, игнорируя гомон, – поломалась транскрипция белка и начался БАС.
– Погоди-ка... – начала Алина. – Постой...
– Да-да. – Тонечка кивнула. – Училка истории. Твоя... как там ее... Марина... Марина Александровна?
– Галина Александровна, – дрожащим голосом поправила Алина. – Галина и Алина. Мы с мамой отличались на одну букву, как твои числа-близнецы – на двойку...
– А я предупреждала, – Тонечка проигнорировала слова Алины, – что не она ему идеальная половинка. И говорила много раз, что без сепараторов нельзя. Но кому интересно мнение подростка?
– Маме... было... – прошептала Алина.
– Я годами пересчитывала, сверяла, искала закономерности. И сейчас точно все выйдет! Сейчас прямо на ваших глазах великий математик Белородский получит свою настоящую половинку.
Тонечка бросила взгляд на наручные часы, а потом вдруг подняла кувалду и нанесла сильный удар по кирпичам. Кладка хрустнула, крошка припорошила покрытый костяными числами торс.
Распахнулась дверь в соседнюю квартиру, выглянула и запричитала старушка. Тонечка не глядя швырнула ей, словно собаке, скомканную пятитысячную купюру и продолжила крушить кирпич. Экскурсанты опять восторженно зашептались, и Алина услышала, как кто-то сказал:
– Блин, это стопудово стоит косаря!
Они зашли в большую комнату. Пол в ней оказался расчерчен на клетки и ячейки, в стыках которых тускло извивались переплетения арабских цифр и греческих букв. Стены покрывали формулы и уравнения. По полу катались комки пыли. Лежали вздувшиеся консервные банки. Пахло металлической, сушащей горло кварцевой горечью. Тихо стонал – или что-то заунывно напевал – испещренный микрофлейтами бетон.
В центре комнаты сидел на стуле похожий на мумию человек. Лицо его утратило человеческие черты и превратилось в маску из хрящевых и костных опухолей, напоминающих спирали Фибоначчи. Алина помнила плохо – столько ведь лет прошло со школы. Но видела его на маминых фотографиях, когда разбирала альбомы, – так что не без труда, но опознала в чудовище своего учителя математики.
– Расставьтесь, пожалуйста, по ячейкам, – попросила Тонечка и трепетно прикоснулась к Белородскому, будто к святыне. Чуть подержала на закручивающейся в спираль щеке руку, а потом заботливо счистила с его лица пыль.
– Вы как-то спрашивали про лучшую легенду. Сразу скажу: вот эта! – шепнул Алине мальчик-экскурсант, тот, что недавно прикрывал глаза ладошкой. – Отметьте у себя в блокнотик, что я еще приду и друзей приведу. Математика круче тик-тока!
Алина растерянно улыбнулась и попросила:
– Не становись в ячейку, а?
– Понимаю, – заговорщицки подмигнул ей мальчик и тут же встал в начерченный на полу квадрат. – Атмосфера! Здорово вы все тут оформили. Топовый квест. И грим вообще имбовый.
– Алин, отойди! – крикнула Тонечка. – Это для дисторсионных сепараторов. Хочешь БАС? Наросты?
– То-онь...
– Делай что хочешь. Сепараторы, вы расставились? Нет! Ты, мальчик, перейди в вон ту ячейку. – Она указала пальцем. – Да, поменяйся с тем длинным. Все – замрите на своих местах! Сейчас будет очень интересно.
Тонечка бросила еще один взгляд на часы и сама себе кивнула.
И пространство вдруг затряслось, словно великан высыпал комнату в гигантское решето.
Гости зашатались. Кто-то просто хватался за голову, у кого-то носом хлынула кровь, некоторые стонали, мальчика вырвало на футболку.
А потом Алина, закрыв ладонью рот, смотрела, как сформировавшиеся в воздухе полупрозрачные иглы начали протыкать тела. В местах проколов тут же выбухали напоминающие коралл костяные пары чисел – огромные, намного крупнее, чем у Тонечки. Они синхронно вибрировали, очищая заправленные в иглы мутные серые полосы и превращая их в светлые прозрачные линии. Этими линиями, словно нитями, иглы пришивали друг к другу Тонечку и Белородского.
Экскурсанты выли и визжали.
«Боже, это же я их ей привела...» – отрешенно подумала Алина и почувствовала, как все внутри сжимается в болезненный комок.
А потом на маске из опухолей Белородского прорезались глаза и рот.
– Толюшка... – Тонечка улыбнулась. – Любимый.
Повисла тишина, нарушаемая лишь протяжными стонами бетона.
Изуродованные люди застыли, словно они играли в «Море волнуется раз...»: по коралловидным цифрам-отросткам лилась кровь, вытекали глаза, на пол со шлепками падала серая мозговая каша.
– Ду-у-ура... – просипел Белородский. – Сука ненормальная. Зачем прилепилась? Ты же все испортила.
Он откинул гнущуюся половину своего мумифицированного тела назад и ударил головой. И бил, пока лицо Тонечки не стало липким месивом из цифр и костей. Она не сопротивлялась, лишь стонала и глупо улыбалась.
– Вроде подохла, – сказал Белородский, когда прозрачные нити, связывающие их тела, ослабли и Тонечка рухнула на пол. – Алиночка, помоги.
Алина стояла ни жива ни мертва. В голове было пусто, но на краю сознания плела паутину тоска. Рядом застыл растянутый, покрытый костяными цифрами, изуродованный мальчик – тот, что хотел привести на следующую экскурсию друзей.
– Алиночка... Помоги мне, закупорь все обратно. Алиночка, я же маму твою еще со школы приметил. Тогда само все у нас случилось. Она хорошая была... переменная, – преувеличенно ласково, будто обращаясь к умственно отсталой, заговорил Белородский. – Она ж даже в нашу школу потом устроилась работать. Но жениться нельзя было. Быт, пеленки, это так мешает. А для дела она идеально подходила. Только с ней, с Галенькой, я мог проверить. А Тоня эта... Помешалась ведь на мне еще с восьмого класса, бракованная. Вечно ныла, что ее некому обнять, грозилась про нас с ней рассказать. Да, с Галенькой я ошибся, признаю, погрешил в моих расчетах. И я горевал, правда. Сперва чуть руки не опустил. Но это наука, Алиночка. Путь к истине – он часто через кровь, через кости ведет, понимаешь?
В сознании Алины что-то как будто щелкнуло. Она повернулась, отломила торчащую из окаменевшей головы мальчика единицу – половинку одиннадцати, близнеца числа тринадцать, – шагнула к Белородскому, переступив через мертвую оскалившуюся Тонечку.
– Ч-через к-кости, да?.. – повторила она и вдруг закричала: – Ты же маму сгубил, гнида! – И неловко ткнула острием ему в глаз.
Глаз лопнул, обдав пальцы Алины горячей слизью. Единица поползла глубже – Белородский отрыгнул воздух, понял, что это конец, и сипло, с натугой выдохнул свой последний козырь:
– Сама же чувствуешь... Ты – моя производная. Моя дочка...
Резкий толчок – единица утонула в глазнице, – и Белородский умер.
Алина опустила руку, застыла на месте. Постояла, бездумно вытирая ладонь об изрисованные цифрами обои, потом обхватила себя за плечи и села прямо на решето Эратосфена.
В голове хаотичными траекториями аттрактора Лоренца метались последние слова Белородского, но Алина умоляла себя о них не думать. Сквозь слезы она видела, как проломленная кладка в стене фрактально зарастает новым кирпичом, замуровывая квартиру, но продолжала сидеть. Ковыряла пальцем рисунки на полу и мечтала только о том, чтобы кто-нибудь ее обнял.
Но вокруг опять были лишь математика и мертвецы.
Тварь № 3. Олег Ушаков. Когда исчез Казахстан

В тот день, когда исчез Казахстан и привычный мир рухнул, Степка делал массаж бабушке Даше. Она была не его бабушкой, а чужой и жила в предпоследнем доме на улице 60-летия Октября. У бабы Даши болели спина, ноги и руки, особенно руки, слабые и ссохшиеся. Иной раз они так сильно слабели и болели, что баба Даша не могла ни одеться, ни поесть. Она даже не могла поднять клочок туалетной бумаги, поэтому порой от нее пованивало.
Раз или два в неделю Степка массажировал ей спину, шею, плечи. По сравнению со слоновьей кожей дяди кожа бабы Даши была тонкой и сухой, как белая глазурь. Он мял старухину кожу, растирал, пощипывал, постукивал, приговаривая:
– Рельсы-рельсы, шпалы-шпалы,
Ехал поезд запоздалый.
Из последнего вагона
Посыпалось-посыпалось зерно.
Пришли куры – поклевали-поклевали,
Пришли гуси – пощипали-пощипали.
Пришел слон: ТОП-ТОП-ТОП.
Пришла слониха: Топ-Топ-Топ.
Пришел слоненок: топ-топ-топ.
После массажа бабушке на пару дней становилось легче, она могла готовить, застегивать и расстегивать пуговицы, топить баню, чтобы смыть с себя наслоения пота, пыли и грязи. За лечебный массаж Степка получал деньги на мороженое – на двухцветную «Забаву», либо ванильно-клубничную, либо ванильно-шоколадную в зависимости от того, какая осталась в деревенском ларьке.
У бабы Даши телевизор был выключен, поэтому про Казахстан он узнал дома. Тетя Катя гладила белье, работал телевизор, кухню заливал солнечный свет. Когда Степка помыл руки, чувствуя, как вода слизывает с пальцев и ладошек частички баб-Дашиной кожи, и вошел на кухню, тетя стояла с утюгом в руке и не двигалась. Степка не понял, что с ней случилось, и немножко испугался, но потом посмотрел на экран. По телевизору показывали черную, ровную и пустую землю, даже не землю, а как будто бы лед, стянувший то ли море, то ли океан. Без растений, без домов, вообще без ничего. Оператор вел съемку с вертолета, и границ почерневшей поверхности видно не было. Внизу экрана светилась бегущая строка: «Катастрофа в Казахстане».
– Что случилось? – спросил Степка.
– Казахстан исчез.
– А Казахстан – это где?
– Миллионы людей исчезли... – ошарашенно проговорила тетя, ставя утюг на гладильную доску.
– И что теперь будет?
– Взяли – и исчезли...
Тетя как будто не замечала ни Степку, ни дымок, который заструился из-под утюга. В тот день, когда исчез Казахстан, она прожгла пододеяльник.
– Может, это ошибка? – спросил Степка.
– Не знаю.
Ирка, двоюродная сестра Степки, сразу все узнала и поняла. Раньше взрослых. Еще до вечернего выпуска новостей, где озвучили первые версии произошедшего. Перед ужином она сказала Степке, что Казахстан со всеми его казахами исчез после того, как он, Степка-укропка, Степка-попка, сбежал от них с сеновала и ничего им не показал.
Степка от этих слов весь покраснел. Недавно он действительно сбежал с сеновала, куда Ирка с подружкой затащили его, чтобы стянуть с него трусы и все у него там посмотреть и потрогать. На сеновале было пыльно, колко и темновато, хотя солнечные лучи и пробивались сквозь дощатые стены и потолок. Девочки хихикали, а Степка стал задыхаться то ли от пыли, то ли от страха.
Тетя позвала их кушать, и Ирка сказала, что если он не придет завтра на сеновал, то вслед за Казахстаном исчезнет другая страна – Китай, Монголия или, может, даже Россия со всеми россиянами, президентом и Степкиными родителями, которые отправили его на лето в деревню, а сами работают и отдыхают без него в городе. Степка поверил и согласился. Он ведь соскучился по маме с папой и не хотел, чтобы они исчезли навсегда. Мама звонила почти каждый вечер, но это было не то. Они не виделись больше месяца и еще столько же не увидятся, и Степке казалось, что родители так же далеко, как президент, так же недоступны, как исчезнувшие казахи.
– Завтра на сеновале, – сказала Ирка. – Поклянись родителями, что опять не сбежишь.
– Не сбегу, – ответил Степка.
– Поклянись.
– Клянусь.
На следующий день после исчезновения Казахстана приехал дядя Рома. Он уезжал во Владивосток на старой машине, а вернулся на новой, красивой, чистенькой, с крутыми кнопками на приборной панели. Он привез Ирке пакет сладостей в цветастых упаковках с иероглифами и велел поделиться со Степкой, но Ирка сказала, что поделится только после того, как оближет каждую вкусняшку. Другого Степка и не ожидал. Его это не очень расстроило, потому что, во-первых, ему хватало сладостей благодаря массажным деньгам, а во-вторых, дядя разрешил ему посидеть в новой машине и понажимать на крутые кнопки. Эта кнопка врубает турбину для взлета, эта выдвигает пулеметную турель, эта – пли! Степка ехал, летел, воевал на новенькой машине, на праворукой японочке, и Степкины враги, включая Ирку и ее подружек, красивых, но очень уж вредных, в страхе перед ним разбегались.
– Только не сломай там ничего, – сказал дядя Рома, выходя из гаража. – Это для Барана.
Степка и так знал, что это машина для Барана, то есть для Баранова, начальника дяди Ромы. Он был самым богатым в деревне, покупал самые классные машины, чтобы через месяц-другой продать их подороже, и матерился больше всех, кого знал Степка, не стесняясь ни детей, ни женщин.
Дядя Рома гонял для Барана машины, а Степка время от времени делал ему массаж. Особенно Баран любил массаж с похмелья. Степкины руки, если верить Барану, снимали головную боль, убирали отеки, нормализировали стул.
Спина и плечи у Барана были все в наколках. Больше всего Степке нравилась голая девушка в морской раковине, выбитая на правом плече. Баран говорил, что это портрет его жены, тети Гали, но Степка ему не верил. В отличие от тети Гали, девушка на плече была стройной, грудастой и пышноволосой. Ее не портили даже прыщи, вылезавшие на жирной, всегда потной и липкой, как после бани, коже Барана.
Степка изо всех сил щипал, мял, «рельсы-рельсы, шпалы-шпалы», растирал Баранью кожу, то и дело поглядывая на татуировку. Он даже придумал ей имя – Анна-Мария – и порой представлял, как они вместе катаются на велосипеде в сосновом бору и встречают зорьку на карьере.
Когда играть в новой машине надоело, Степка пошел на огород, сорвал подсолнух и уселся на заборе. На улицу вышел Шурка, сын дяди Толи и тети Вали. Он забрался к Степке на забор, и они вместе дощелкали семечки, крупные и сладкие, а потом спрыгнули на землю, чтобы давить жуков-пожарников.
– Знаешь, куда казахстанцы делись? – спросил Шурка.
– Куда?
– В космос. Их инопланетяне украли для экспериментов.
Шурка раздавил камешком двух слипшихся друг с другом жуков.
– А ты откуда знаешь?
– Оттуда.
Степка слышал уже несколько версий произошедшего в Казахстане – не только от Ирки с ее сеновалом, но и из телевизора. Говорили, что это могло быть неудачным экспериментом с секретным оружием, инопланетным вторжением, природной аномалией или началом Третьей мировой войны, только пока непонятно кем начатой. Баба Лиза – не чужая, а родная бабушка Степки – сказала, что Казахстан исчез в наказание за людские грехи. Неслучайно накануне бабуля потеряла нательный крестик: она его искала во всех комнатах, и в огороде, и в компосте, и в сарае, но крестик пропал бесследно, как и многомиллионная страна.
Степка верил во все версии по чуть-чуть, даже в Шуркин космос, но у него была возможность проверить только одну из них – с сеновалом. Что, если Ирка права? Что, если баба Лиза тоже права? Что, если Степка, струсив и сбежав тогда с сеновала, совершил грех, а сейчас у него есть шанс этот грех искупить и все исправить? Он ведь тогда не просто сбежал, он сначала дождался, пока Ирка снимет трусики и покажет ему то запретное, что нельзя показывать, – и только потом сбежал. Не показал, но посмотрел, а лучше бы он никогда не смотрел и не грешил, и лучше бы Казахстан никогда не исчезал.
Чем быстрее приближался вечер, тем тоскливее становилось у Степки на душе.
– Степа-а-а! – позвала тетя Катя.
Она стояла на веранде, приложив руку козырьком ко лбу. Солнце светило ей в глаза. Степку и тетю разделял огород с помидорами, огурцами, кабачками, горохом. Над грядками порхали капустницы.
– Чего? – отозвался Степка.
– Съезди к Сироткиным, у баб Маши спину прихватило.
Баба Маша была не его бабушкой, а чужой, и жила она не на улице 60-летия Октября.
– Чё, поедешь? – спросил Шурка.
– Ну да.
– Сиськи ей будешь мять?
Шурка захихикал, а Степка молча пошел к велосипеду. К таким подколам он уже привык и не обижался. Два или три года назад – тоже летом, когда родители отправили его в деревню, – тетя пришла с работы уставшей. Болели шея и голова. Степка крутился рядом, и тетя попросила его сделать массаж, подсказала, куда и как нажимать. Вот тут, повыше, повыше, вот, да, отлично, а теперь посильнее, ой не так сильно, вот-вот, да. После Степкиного массажа тете полегчало, и она стала платить ему три рубля за ежевечерние сеансы. Потом Степка сделал массаж дяде, бабушке и дедушке – своим, а не чужим, – и каждый из них остался доволен. У дяди перестало болеть вывихнутое еще в юности плечо, у бабушки нормализовалось давление, а дед стал крепче спать по ночам. Наступил черед соседей, а вскоре вся деревня прослышала о целебном массаже Степки.
Со двора Сироткиных раздавался сухой треск. Дед Коля – не его родной, а чужой – колол дрова. Когда Степка вошел в калитку, лохматая овчарка выскочила из будки и зашлась лаем.
– Да заткнись ты, тварюга! – заорал на собаку дед Коля. – Сейчас порублю, скотина поганая, на мелкие кусочки порублю, падла ты такая!
– Здравствуйте! Я к бабе Маше! – Степка старался перекричать собачий лай.
Овчарка рвалась с цепи, хрипела, но продолжала лаять.
– Бабка в доме. – Дед Коля указал топором на дверь. – Да заткнись ты, паскуда, сука тупорылая, дрянь!
Степка прошел в дом, через сени, через кухню, прямо в комнату, где работал телевизор. Раздвинул деревянные шторки-висюльки на дверном проеме. Баба Маша лежала на низкой софе и не шевелилась.
– Баб Маш! – позвал Степка. – Баб Маш, это я!
Телевизор работал громко, потому что баба Маша плохо слышала. Степка подошел к бабушке, чтобы разбудить ее, но понял, что она не спит. Глаза у нее были открыты, на губах застыла легкая улыбка, на щеке – полоска слюны. Баба Маша лежала мертвая.
По телевизору показывали черную гангренозную равнину, в которую превратился Казахстан. На том месте, где был город Атырау, ученые обнаружили странные образования, торчащие из земли. Голос за кадром объяснял, что образования и по внешнему виду, и по внутренней структуре похожи на рога, только огромного размера. За последние часы они достигли двухметровой высоты и продолжали расти. Грязно-мраморные, слегка изогнутые назад, словно склонившиеся под дуновением ветра, с кольцевыми наростами – Степка смотрел на рога, но думал не о них, а о мертвой бабушке на софе. Полностью ли она умерла, или где-то в ее большом и рыхлом теле еще прячется душа, которая слышит новости и, быть может, зовет Степку на помощь. Быть может, она умерла, когда смотрела новости, и теперь ей обидно, что она не досмотрела сюжет про гигантские рога.
В комнате неприятно пахло, и Степка догадался, что запах исходит от бабы Маши. Стараясь реже вдыхать комнатный воздух и отвернувшись от лица бабушки, Степка помассировал ей плечи, мягкие, как свежеиспеченные булочки, помассировал надплечья, помассировал шею, хотя ему было и неудобно дотягиваться до шейных мышц. Во рту у бабушки что-то булькнуло, словно поплавок ушел под воду. Баба Маша часто-часто заморгала почерневшими, точно обуглившимися, глазами, а потом уставилась на Степку так, как будто никогда его не видела.
– Кешириниз... – прохрипела бабушка.
– Что?.. – спросил Степка.
Он отошел подальше от софы. Встал в дверном проеме, частично спрятавшись за деревянными висюльками, словно они могли его спрятать или защитить.
– Кешириниз, – повторила бабушка, – кешириниз, кешириниз...
Баба Маша говорила на непонятном языке, но не это напугало Степку. Он заметил, что бабушка произносит странные и страшные свои слова, а губы ее не двигаются, будто говорит не она сама, а кто-то внутри нее и за нее. Кто-то выплевывал из нее слова, как пережеванное мясо.
Степка выбежал из дома. Собака залаяла, и деда Коля заорал:
– Да чтоб ты сдохла, паскуда!
Степка вывел велосипед за ограду и помчался домой. Лай смолк, но до Степки еще доносилась дедова ругань. Казалось, он ругает не брехливую собаку, а Степку, только тот не понимал, как это он так в очередной раз умудрился провиниться.
О смерти и оживлении бабы Маши он никому не рассказал, хотя тетя, гордившаяся целительским даром племянника, легко ему поверила бы. Степка боялся, что тетя захочет навестить воскресшую, заглянуть в ее черные глаза, услышать тарабарскую речь. Степка боялся за тетю.
Ближе к вечеру тетя отправила их с Иркой поливать огород и палисадник. Ирка взяла на себя цветы, Степка – овощи. Поливали босиком, чтобы не намочить обувь, и, когда солнце на четвертинку скрылось за горизонт, Степка почувствовал идущую от земли прохладу.
– После ужина придет Нинчик, – сказала Ирка, наполняя лейку водой из ржавой ванны. – Мы пойдем на сеновал, и ты тоже пойдешь, а если не пойдешь, то знаешь, что случится?
– Приду, приду.
– Ты мамой поклялся.
– Да ничего я не клялся!
– Клялся!
* * *
На сеновал вела высокая приставная лестница. Степка решил, что поднимется, попросит у девочек прощения, поклянется, если надо, что больше так не будет, и уйдет. И не придется снимать шорты с трусами, и не придется никому ничего показывать, задыхаясь от стыда и пыльного сеновального воздуха.
Вечером, поднимаясь по лестнице, Степка представил, как падает и под благовидным предлогом – вывих, перелом, а может, и мгновенная смерть – избегает встречи с девочками, избегает позора.
Наверху не успел он отойти от лестницы, как его тут же схватили четыре тонкие, но цепкие руки. У одной пары рук были длинные ноготочки, а у другой – короткие, обгрызенные, с белыми пятнышками. Попался, который кусался, боялся, клялся. Ирка и Нинчик вцепились в Степку и попытались уложить на колкие доски, чтобы уж наверняка, чтобы на этот раз не сбежал.
– Держи его, а я... – Ирка дернула Степку за шорты.
Степка был помладше и пониже, но страх, почти что ужас, придал ему сил. Он оттолкнул Ирку, отцепил от себя руки Нинчика и бросился к лестнице. Едва взялся за жердину, как Ирка вцепилась ему в волосы. Снова попался, который то, который сё. Степка в какой-то момент забыл, где он и с кем. Сеновал, двоюродная сестра, коротко стриженные ногти с белыми пятнышками – Степка забылся и ударил изо всех сил, а когда опомнился, понял, что Ирка упала с сеновала и теперь лежит на земле. Руки и ноги ее повернуты в одну сторону, а голова – в другую. Лежит так вот неудобно и не двигается, не плачет, не ругается, не ябедничает на Степку.
– Я не хотел, – сказал он Нинчику, которая смотрела на него испуганно, словно ждала, что он ее тоже сбросит на землю.
Он не сбросил, она спустилась сама – по лестнице, перекладина за перекладиной, прыг на землю, и бежать. Даже не попробовала помочь Ирке, хотя и так было понятно, что ей уже ничем не поможешь.
Степка разозлился на себя, разозлился на свою руку, которая ударила Ирку, стукнул себя по руке, укусил за запястье. «Надо тоже как Ирка», – мелькнула у него мысль. На голову – с крыши. По-другому никак, только так. И еще подпрыгнуть, чтобы наверняка, чтобы не быть виноватым, чтобы исчезнуть вслед за Иркой и Казахстаном. Место укуса ныло. Степка посмотрел на укушенную руку, потом на другую – и передумал исчезать.
Она лежала на боку, голова повернута на юг, ноги и руки – на север, хотя, может, и нет, ведь Степка не знал, где юг, а где остальное. Он придал голове сестры правильное положение. Волосы мягкие, шея тоненькая, ухо холодное. Сланец с левой ноги Ирки слетел, когда она упала, но Степка не стал его трогать. Степка сел на корточки и помассировал сестре шею, плечи, провел ребрами ладоней по спине, «рельсы-рельсы, шпалы-шпалы». Помогло бабе Маше, поможет и Ирке, а если нет, то он обратно на сеновал – хоп! Чтобы на голову оттуда – прыг!
Прибежала Нинчик, привела с собой тетю Катю.
– Ира, Ирочка! – заверещала тетя.
Она перевернула Ирку на спину и поняла, что та не дышит.
– Скорую! Звоните в скорую! – закричала тетя.
Нинчик убежала, а Степка остался и слушал, как тетя рыдает и бормочет что-то бессвязное. Она поняла, что дочка не дышит, но почему-то стала ее ощупывать, как будто не поверила своим глазам и хотела удостовериться во всем пальцами. Дрожащие пальцы ее пробежались по голове Ирки, по плечам, рукам, по животу и бедру. Тетя увидела сланец, схватила его и надела на Иркину ногу с грязной после поливки цветов ступней.
– Кешириниз, – сказала Ирка, словно все это время она притворялась мертвой и ждала, когда ей наденут сланец.
Рот Ирки был приоткрыт, но губы не двигались. Глаза почернели, как у бабы Маши. Степке казалось, что Ирка смотрит на него не карими своими глазами, а дырками. Три, три, три. Сколько будет? Будет дырка. Ирка-дырка. Но то, что сейчас лежало в объятиях плачущей и смеющейся тети Кати, не было Иркой.
– Кешириниз, – сказало нечто изнутри Ирки.
Когда тетя унесла Ирку в дом, с улицы донеслось протяжное мычание. Унылое и скорбное, как почудилось Степке. В девять часов вечера коровы, как обычно, возвращались с пастбища. Шли медленно и уверенно, точно зная, куда надо нести молоко. Если и останавливались по пути, то ненадолго, чтобы отлить или почесать широкий бок о забор.
Сначала в баню сходил дядя Рома, который любил погорячее, потом тетя Катя. Обычно она ходила с Иркой, но после падения та была сама не своя. Она легла в кровать одетой и заснула, и тетя с дядей решили не везти ее в больницу, а подождать до утра – вдруг все обойдется. Степка пошел в баню последним, долго мылся, терся, обливался из синего тазика – дяди Ромы – и из розового – тети Кати. Долго сидел в предбаннике, завернувшись в халат и накинув на голову полотенце. Думал о родителях. Если бы они были здесь, возможно, ничего такого не случилось бы. Думал о своих руках. Если бы он никому и никогда не делал массаж, возможно, ничего такого не случилось бы. Думал о себе. Если бы он не струсил и не сбежал тогда с сеновала, то сейчас Ирка, наверное, была бы живая и нормальная.
Когда Степка вошел в дом, дядя Рома смотрел новости. На дяде были только трусы и носки, на шее, как дохлая кошка, лежало рыжее банное полотенце.
– Стёпчик, можешь немного... эт самое?.. – попросил дядя, потирая шею.
Степа мог, но не хотел. Он боялся, что если дотронется до дяди, то тот умрет или заговорит странными словами на незнакомом языке.
– Дядь Ром, руки болят.
– А что такое?
Дядя Рома смотрел не на Степку, а на экран, где снова показывали черную степь Казахстана.
– Да я у бабы Маши был, ей делал, деду тоже делал, – соврал Степка.
– Как бабка?
– Да нормально вроде, а что?
– Я ее недавно у нашего забора видел, стояла, странная какая-то.
– Стояла?
– Я ей «здрасте», а она молчит. Может, выпила...
Степка взял из холодильника двухцветную «Забаву» – белое с розовым – и сел на диван рядом с дядей. Есть мороженое не хотелось, но нарушать традицию хотелось еще меньше. Они всегда ели мороженое после бани.
На экране телевизора мелькали люди в форме. Тот участок казахстанской земли, откуда вылезли рога, огородили. На месте работали военные, спасатели, ученые, журналисты из разных стран. Корреспондентка рассказала, что за сутки рога выросли почти до трех метров и на поверхности земли показалось новое образование – мягкое, шерстистое, похожее на голову огромного животного. По словам журналистки, создавалось впечатление, будто почерневшая почва выталкивает из себя останки какого-то первобытного животного, родственника мамонтов и саблезубых тигров.
– Баран говорит, что наступил конец света, – сказал дядя.
– А он точно знает?
– Он с какой-то старухой говорил, которая будущее видит.
– С Вангой?
– Да хрен его знает. Старуха сказала Барану, что мы сами во всем виноваты, это все, типа, из-за всех нас.
– А что мы такого сделали?
– Да чушь какую-то она гнала. Мол, в Казахстане истребили чуть ли не всех сайгаков, а это священные животные, и теперь нам какое-то сайгакское божество мстит.
– Но мы же никого не истребляли.
– Мы с тобой нет, но мы люди, а значит, мы виноваты. Баран говорит, валить надо, только непонятно куда...
Дядя переключил канал. Показывали скучный детектив. Степка громко зевнул.
– Поздно уже, шуруй в кровать, – сказал дядя.
– А как же конец света?
– Да прорвемся как-нибудь.
Степка остановился около Иркиной комнаты, постоял, прислушиваясь, не бормочет ли сестра свою тарабарщину. За дверью было тихо. Прошел в свою комнату и лег в кровать, стараясь не смотреть в окно, чтобы не увидеть там бабу Машу. Вдруг она стоит около их забора и прожигает Степкино окно взглядом...
На улице перелаивались собаки. Из гостиной доносились звуки выстрелов. Степка думал, что не сможет заснуть, но заснул сразу, едва укрылся одеялом с головой. Ему снилось, будто он делает Барану массаж, но в какой-то момент Баран исчезает, и на его месте оказывается стройная девушка-татуировка с его плеча. Анна-Мария. У нее нежная кожа и хрупкая спина, «рельсы-рельсы, шпалы-шпалы, едет поезд запоздалый», от девушки вкусно пахнет, она говорит ласковые слова, а потом поворачивается, чтобы поблагодарить за массаж, и Степка видит лицо слепой старухи, а вместе с ним – все, что происходит и произойдет.
Из-под черной земли исчезнувшего Казахстана восстает гигантский сайгак, король почерневших степей, Его Величество Сайга, он топчет военных, спасателей, ученых и журналистку, которая назвала его современником мамонтов, он подскакивает в небо, опьяненный своей безграничной силой, и сбивает летящий самолет, после чего начинает свой стремительный, всеразрушительный и нескончаемый бег. Он бежит по земле, вытаптывая города, людей, животных, растения, уничтожая все живое и неживое на своем пути. Перепрыгивает с одного континента на другой, рушит судьбы и цивилизации. Земля дрожит под его копытами, и никому не спрятаться от зверя. «Рельсы-рельсы, шпалы-шпалы, мчится Сайга разудалый».
Степка бы досмотрел свой сон про конец света, если бы холодная рука не обхватила его щиколотку. Он проснулся и не успел испугаться, как Ирка стащила его с кровати и за ногу поволокла в родительскую комнату. Степка не кричал и не сопротивлялся, не пытался зацепиться за дверной косяк или ножку тумбочки, на которой стоял телефон. Недавно он говорил по тому телефону с мамой и папой, и они были вроде бы близко, но так далеко, то ли настоящие, то ли нет. Степка не сопротивлялся, потому что боялся, как бы от этого не стало еще хуже, он только немножко подвывал от боли. Иркины пальцы – с белыми пятнышками на ногтях – сжимали ногу с такой силой, что кость, казалось, могла вот-вот треснуть.
– Кешириниз, – сказала Ирка, точнее, не она, а то, что как будто бы сидело внутри нее.
– У-у-у! – выл Степка.
Он увидел, что тетя и дядя лежат в кровати, у дяди перерезано горло, а из щеки тети торчит нож. На кровать падал лунный свет, яркий, мощный, как от прожектора из загробного мира. Ирка показывала на тела пальцем и повторяла:
– Кешириниз, кешириниз, кешириниз.
Степка не понимал, чего от него хотят, и тогда Ирка снова его схватила, но теперь уже за руку, и подвела к мертвым родителям. Степке захотелось, чтобы рука его отвалилась. Дурацкая Ирка, Ирка-дырка, она никогда ему не нравилась, а он – ей, потому что тетя с дядей относились к нему почти как к родному сыну.
– Кешириниз!
Ирка приложила Степкину руку к телу дяди, и Степка все понял. Она требовала от него воскрешения. Ей было нужно чудо. Он понял это не столько головой, сколько руками, кожей, которая, как это часто случалось во время его массажных сеансов, как будто чуть-чуть зазудела в нетерпении. Кожа стремилась к другой коже.
Стараясь не смотреть на кровоточащую дядину рану и нож в тетиной щеке, Степка сделал то, что от него требовалось: он помассировал, помял, пощипал кожу мертвецов, «рельсы-рельсы, шпалы-шпалы», и те встали с кровати, и кровь перестала течь из их тел. Массаж животворящий, спасение дарующий.
– Кешириниз, – сказала тетя с почерневшими глазами.
– Кешириниз, – согласился с ней дядя, который и до своей смерти был всегда согласен с тетей.
Степка думал, что ожившие знают только одно слово, но ошибался. Ирка обратилась к тете с дядей с короткой речью на непонятном языке, вполне осмысленно и почти что по-человечески. Говорила она в приказном тоне.
Тетя с дядей ушли, а Ирка осталась со Степкой. Она его не била и не убивала, просто смотрела на него или в его сторону, тут трудно было понять, потом что почерневшие ее глаза не двигались и ничего не выражали.
– Можно я позвоню маме? – спросил Степка.
Ирка не ответила.
– Ир, ну пожалуйста, можно? Ир?
Степка старался говорить не с тем существом, каким стала двоюродная сестра, а с самой сестрой, надеясь, что где-то в этом девочкином теле еще сохранился кусочек его былой Ирки. Но Ирка стояла не двигаясь, не дыша и не моргая. Степка знал, что, будь у него возможность послушать ее сердцебиение, он бы ничегошеньки не услышал.
За окном рассвело, у соседей закукарекал петух, дядя с тетей приволокли первые тела. Это были соседи – дедушка Вася, которого Степка ни разу не видел трезвым, и бабушка Марина, запрещавшая Степке и другим детям срывать яблочки с ее деревьев. Они были кислыми и жесткими, но мальчишки срывали их из принципа, чтобы насолить горластой Маринке-пингвинке. Степка сделал мертвым массаж, они встали и ушли, чтобы вскоре вернуться с телами своих соседей – тети Тани, дяди Гриши и двух их внучек. Старшая недавно сказала свое первое слово – «баба», – чем тетя Таня очень гордилась, а младшая еще не говорила, но после воскресающего массажа научилась.
– Кешириниз, – сказала малышка.
Тетю Таню и дядю Гришу это не обрадовало, им было все равно, они просто отправились за следующими своими жертвами.
Степке принесли тела других жителей деревни, которые жили, умерли, а теперь и воскресли на улице 60-летия Октября. Тетю Галю и ее сына Володьку, который скрывался от армии и годами не выходил из дома, а если выходил, так только на минутку, чтобы покормить свиней или подтянуться на турнике.
Принесли дядю Мишу, тетю Эстеллу, их сыновей-близнецов, которых Степка отличал по запаху: звезда местного футбольного клуба Валерка пах потом, а Серега работал в столярной мастерской, поэтому весь пропитался ароматами дерева, лака, смолы и краски.
Принесли веселую компанию друзей-алкоголиков – дядю Артема, тетю Зою, Пашку, Кирюху и еще двух их собутыльников, чьих имен Степка не помнил. Они жили все скопом у дяди Артема, пили и ничего полезного не делали; двор и огород дяди Артема заросли бурьяном, а пес умер от голода, и его тело несколько дней лежало около будки; Степка смотрел на трупик и грустил; тогда он еще не знал, что умеет воскрешать мертвых, иначе обязательно попробовал бы сделать псу массаж. Дядю Артема и тетю Зою принесли полностью голыми, и Степка подумал, что Ирке, не нынешней, а его когдатошней Ирке, было бы интересно посмотреть на их тела повнимательнее.
Принесли Шурку, который верил, будто всех казахов украли в космос, и Шуркиных родителей. Где теперь он сам, этот Шурка, в каких космических далях, забытый и украденный гроза жуков-пожарников, лучший в деревне ездок на «Урале»? Он не дотягивался до седла, поэтому подлезал под велосипедную раму и так несся, быстрее Степки, быстрее всех.
Принесли бабушку Лизу и дедушку Тимура, его родных, а не чужих. Бабушка и мама были очень похожи, поэтому сначала Степка, одуревший от вида окровавленных тел, подумал, что мертвяки добрались до его родителей, и заплакал. Это могли быть его мама с папой, ведь Ирка говорила, что если он не придет и не покажет, если трусишка не снимет трусишки, то все умрут, из-за него умрут. Но потом Степка узнал бабушку и плакать перестал, даже обрадовался чуть-чуть, потому что мама, как бы ему ни хотелось ее увидеть, была далеко и в безопасности, а бабушка часто его ругала и пару раз даже порывалась отстегать его ремнем, чего никто из Степкиных родственников себе не позволял.
Когда все трупы на улице 60-летия Октября ожили, настал черед соседских улиц. Рязанская улица, Комсомольская, улица Победы и улица Дзержинского. Мертвые тети и дяди, бабушки и дедушки, мальчики и девочки. Многих он знал поименно. Особенно странно Степке было видеть мертвых детей. Вот, казалось бы, младенец, а после массажа он встает и идет убивать, как обычный взрослый.
И странно было трогать Свету, белокурую девочку-ангелочка с Советской улицы. Степка не первый год был в нее влюблен, смотрел, как она играет в бадминтон, пьет воду из колонки, грызет семечки на лавочке. Он ни разу не осмелился к ней подойти и с ней заговорить, а теперь она лежала перед ним с проломленным черепом, и светлые ее волосы порыжели от крови. Рыжеволосой она ему тоже нравилась. Степка не удержался и, прежде чем сделать Светке массаж, понюхал ее. Она пахла вкусно, вкуснее крабовых чипсов и газировки «Грушевая».
И стоило Степке вдохнуть мертвой Светки, как он почувствовал, что дом задрожал. Зашаталась люстра; в шкафах задребезжала хрустальная посуда, которую тетя доставала всего один раз, когда отмечали сорокапятилетие дяди; рамка с фотографией дяди, тети и Ирки упала за тумбочку, и Степка подумал, что она упала, наверное, навсегда и никто ее уже не поднимет. Степка понял, что это не землетрясение. Ему не нужно было смотреть телевизор или слушать радио, чтобы догадаться, что это скачет неподалеку от их страны, от их деревни, от их дома он, Его Величество Сайга. Смертоносный его бег, как самый страшный на свете катаклизм, бушует где-то в относительной близости. От разрушения их страну, деревню и дом отделяют какие-то жалкие тысячи километров. Для Сайги такое расстояние – это ничто, это прыг-скок – и вот ты уже здесь, крушишь, топчешь, мстишь за невинно убиенных сородичей.
– Эй!
Степка подумал, что ему пригрезился чей-то шепот. Он видел перед собой тела, но одновременно видел несущегося по земле Сайгу. И руки у Степки болели от массажа, кожа на пальцах очерствела, а пустой желудок ныл и как будто сворачивался в узелок.
Снова шепот:
– Мальчик...
Степка посмотрел за спину Ирки и увидел там женщину с черными-пречерными волосами, круглым лицом и узкими глазами, которые, впрочем, были очевидно живыми, а не мертвыми глазами. Она прошептала «привет», и губы ее шевелились. Степка увидел женщину, не умиравшую и не воскресавшую после массажа, а обыкновенную. В руке она держала кочергу, тоже самую обыкновенную, со следами копоти. Кочерга взлетела в воздух и опустилась на Иркин череп.
У соседей завыла не кормленная с утра собака, вой подхватили вторая голодная собака и третья. Ирка упала на пол, почти бесшумно упала, потому что сестринское тело весило всего ничего. Дом перестало потряхивать. Его Величество Сайга отбежал от их страны, деревни и дома подальше, но Степка знал, что это ненадолго, – он скоро, очень скоро вернется. Кочерга еще несколько раз опустилась на Иркин череп.
– Ты как? – спросила женщина.
– Не знаю.
– Иди за мной.
Женщина открыла окно и вылезла в палисадник, укрытый кронами двух черемух. Степка часто лазил по этим деревьям с почерневшими от ягод губами – одну веточку в рот, другую в ведерко – и забирался с них на крышу, откуда смотрел на деревню и соседей, всех этих дядь, теть, баб и дедов, не его, а чужих, но все ж таки немного родных, потому как с детства знакомых и привычных.
– На улицу нельзя, – шепнула Степке женщина.
Волосы у нее были прямые-прямые, ни одного завитка, скулы – широкие, щеки – большие. Она напоминала Степке луну в черном парике.
Женщина побежала, оглядываясь по сторонам, а Степка – за ней. По огородам, через проулок, снова огородами. По картошке, по капусте, по гороху. У очередного проулка услышали крики. Кто-то кого-то убивал за забором. Женщина прижалась к стене чьей-то баньки, увлекла за собой Степку и палец ко рту прижала: тс-с! Степка сел на землю и увидел колорадских жуков на листьях картошки. Недавно они с бабушкой и дедом давили колорадов. Степка собирал жуков и бросал их в пластиковую бутылку, а бабушка с дедом убивали их руками, причем дед даже перчатки не захотел надевать. Жуки хрустели под его толстыми пальцами, как рыбки-крекеры.
– Есть хочу, – сказал Степка.
– Потерпи чуть-чуть.
– А почему вы живая?
Она пожала плечами:
– Наверное, потому что я из Казахстана, я знаю язык, говорила с... с этими.
– С мертвяками?! О чем говорили?
– О том, что нужно строить шесть этажей.
– Каких этажей?
– Они хотят построить что-то высокое, в шесть этажей, ерунда какая-то.
– А что значит то слово, которое они повторяют постоянно? Каши... киши... или как-то так.
– Кешириниз?
– Да!
– Тише, не шуми. Ну это что-то вроде «прошу прощения» по-казахски.
– По-казахски? Если по-казахски, то, получается, я оживляю не просто людей, а казахов, – задумчиво проговорил Степка. – Тех казахов, которые исчезли в Казахстане.
– Ерунда какая-то.
– У меня родители в городе, мне туда надо. Можно мне туда?
Луноликая женщина не успела ответить, потому что земля под ногами снова задрожала. Его Величество Сайга был где-то поблизости. Колорадские жуки посыпались с картофельных листьев, окна в домах окончательно поразбивались, асфальт на улице Ленина вздулся, как вены на руке дяди Ромы, памятник Ленину рухнул и развалился напополам.
– Бежим! – скомандовала женщина.
И они побежали. Перелезли через забор, пересекли проулок, снова забор и снова огороды. Бежать по дрожащей земле было трудно, и Степка оступался, падал, но боли не чувствовал, потому что вдалеке и в вышине увидел рогатый силуэт того, кто вылез на почерневшую поверхность исчезнувшего Казахстана и устремился в смертоносный бег по планете. Его Величество Сайга замедлился и остановился, словно хотел передохнуть или понаблюдать за Степкой, на чьих разодранных коленках кровь перемешалась с огородной землей. Степка смотрел на него, а он – на Степку. Далекий, громадный, выше гор, выше неба, даже выше Останкинской башни, которую Степка видел по телевизору.
Они вышли на Советскую улицу и побежали вдоль заборов. Силуэт Сайги скрылся за крышами и кронами деревьев. Позади себя Степка увидел полицейскую машину, которая стояла посреди дороги с открытыми дверьми. Наверное, мертвяки убили полицейских, а тела понесли к Степке, но Степки там не было. Он подумал, что мертвяки наверняка ищут его и найдут, если он не уедет в город к родителям.
Луноликая привела Степку в ангар на окраине деревни. Это был ангар Барана. Вокруг и внутри стояли машины, старые и новые, грузовые и легковые, праворульные и леворульные. Среди них Степка заприметил машину, которую недавно пригнал дядя Рома. Ту самую японочку, на которой Степка летал и разил воображаемых врагов. Кнопку – чпок! – и врубил турбину для взлета, другую кнопку – чпок! – и вот он пулемет.
В ангаре было полно народу, в том числе женщин с детьми. Кто-то стоял, кто-то сидел и лежал. Степка увидел знакомые лица. Школьная директриса, две сестры-парикмахерши, хозяин магазина электроники, у которого Степка покупал диски, и баба Даша, живая, но, наверное, давно не мывшаяся, потому что Степка уже два дня не делал ей массаж и у нее, скорее всего, снова стали отниматься руки. Нинчик при виде Степки спряталась за спину папы, но Степка все равно ее заметил, хотя предпочел бы не видеть до конца своих дней.
У одной из смотровых ям стоял Баран, начальник дяди Ромы и многих мужиков в деревне. Из-под рукава его футболки, заляпанной грязью и кровью, выглядывали ножки красотки-татуировки. Высокий и суровый, Баран походил на генерала, который решал судьбу остатков своей разбитой армии.
– О, привет, массажер! – сказал Баран, когда луноликая подвела к нему Степку.
– Здрасте, – ответил Степка.
– Чё как?
Степка посмотрел на дно смотровой ямы, откуда тянуло сыростью и холодом.
– Он был один, – ответила за Степку женщина. – Они его не трогали.
– С хера ли?
– Они к нему трупы приносили, а он их вроде как лечил.
Баран потребовал, чтобы Степка все ему рассказал. Степка так и сделал. Рассказал про бабу Машу, про Ирку, про то, как ему несли тела для воскрешающего массажа. Глаза у Степки слезились, хотелось плакать, но он понимал, что плакать некогда, ведь земля снова задрожала. Сайга пришел в движение, а вместе с ним – все живое и неживое.
Пока Степка рассказывал, к яме подходили люди, знакомые и не очень. Все в деревне знали про Степкин талант. Помнет немножко спину, пощиплет там-сям, «рельсы-рельсы, шпалы-шпалы», – и у человека боль уходит. Все за это Степку не то чтобы уважали, но выделяли на фоне бесполезной малышни. Но теперь Степка видел вокруг себя недовольные лица, злые лица. Люди как будто впервые увидели Степку, и увиденное им не понравилось. Они приближались к смотровой яме и внимательно слушали – у кого в руке топор, у кого арматурина или полено. Братья Кузины вообще были вооружены охотничьими ружьями.
– Грохнуть надо пацана, – сказал старший из братьев.
– Ага, – поддержал младший. – Чтоб они больше не оживали. А с ожившими мы как-нибудь разберемся.
– Ни хера ты не разберешься, – сказал Баран. – Тебе же сказали: военные едут, ждем, не рыпаемся.
– Да никто никуда не едет, – отмахнулся Кузин-младший, заядлый охотник и рыбак, который даже дома предпочитал спать не на кровати, а в походной своей палатке. – Всем на всех посрать. Они дороги перегородили. Сейчас бомбу на нас с самолета сбросят – и все, тишь, гладь, божья благодать.
– Они все бомбы на рогатого потратили, – подал голос Саныч, школьный охранник, дворник и водитель в одном лице.
– Потратили, а толку – ноль! – раздался истеричный женский возглас.
Ангар задрожал сильнее, люди притихли, пустой газовый баллон упал и покатился по полу.
– А можно мне к родителям уехать? – попросил Степка. – Я больше никого оживлять не буду, честно... Клянусь!
Баран задумчиво посмотрел – не на Степку, а куда-то сквозь него. Пожевал губу, а потом велел Кузину-младшему отвезти Степку в город.
– Да как же я отвезу?..
– Ты совсем тупой? – спросил Баран, исподлобья поглядев на Кузина.
Кузин-старший ткнул брата локтем.
– А! – догадался Кузин-младший. – А чего я?
– Пойдем вместе, – сказал Кузин-старший и толкнул брата в сторону выхода.
Степка поблагодарил Барана, поблагодарил луноликую. Баран в ответ кивнул, а женщина почему-то на Степку не посмотрела, отвела взгляд в сторону. Степка побежал за братьями, радуясь, что ему не придется сидеть в пропахшем мазутом ангаре.
Братья Кузины ездили на «Ниве» с прицепом для лодки, и Степка надеялся, что они разрешат ему сесть в лодку. Он хотел спросить про лодку, но братья сначала вполголоса переругивались, шагая впереди Степки, а потом остановились и стали орать друг на друга.
– И чего ты предлагаешь?
– Да пусть идет на хрен!
– И чё ты Барану скажешь?
– Да срать мне на Барана. Не буду я грех на душу брать. И тебе не дам.
В небе с ревом пронеслись истребители, и братья замолчали. Степка насчитал шесть штук.
– Нас херачить будут или не нас? – спросил Кузин-младший.
– Да какая уже теперь, на хрен, разница, – ответил Кузин-старший, а потом обратился к Степке: – Вали давай, городской.
– Мне же к родителям надо.
– Пшел отсюда! – Кузин-старший поднял ружье и направил дуло на Степку. – Бегом!
Степка побежал по пустой улице мимо опустевших домов. Бежал, оглядываясь, не пустил ли Кузин-старший пулю ему вдогонку. Он охотник, он убивал зайцев, кабанов, лосей, он и Степку легко убить может. Степка бежал, пока не устал, а когда стало больно дышать, перешел на шаг. Где-то промычала унылая голодная корова.
Степка пошел в сторону трассы, которая вела к городу. Возле карьера, где влюбленные парочки обычно встречали зорьку, к Степке привязался черный пуделек. Видимо, хозяева бросили его и спрятались в ангаре Барана или попались мертвякам. Пуделек был милым, ласковым, он смешно бежал – как бы вприпрыжку, но не всеми лапами, а только задними. Из-за этого казалось, что у песика хорошее настроение. Пуделек присел, чтобы пописать, и Степка понял, что это не мальчик, а девочка. Собачка бежала вприпрыжку впереди него, словно указывая дорогу, а под хвостиком у нее блестела, переливаясь на солнце, капелька мочи. Красиво блестела. Степка вспомнил Ирку и Нинчик на сеновале, свое постыдное бегство, свою нарушенную клятву вернуться на сеновал и все показать, чтобы не исчезли Россия, родители и президент. Капля сорвалась и упала, земля задрожала, а впереди на трассе Степка увидел полицейский блокпост и длинную-длинную вереницу машин перед ним.
Степка остановился. Он понял, что дороги перекрыты и что его не пустят в город к родителям. Наступает конец света. Мир, как капелька под собачьим хвостом, набухает и падает, блестя на солнце. Грядет конец света, причем грядет он именно из-за Степки-массажерки. Потому что он вечно трусил, врал и убегал. Он два раза убегал с сеновала, убегал из дома бабы Маши, убегал от братьев Кузиных. Убегает он и сейчас.
Степка постоял еще немножко, а потом позвал собачку и двинулся в обратную дорогу – к себе домой. Собачка побежала следом, но выглядела она уже не радостно и не беззаботно. Собачка боялась дрожащей земли, боялась подпрыгивающих, словно наэлектризованные, камешков и поднявшейся пыли тоже боялась.
Возле дома тети Кати и дяди Ромы выросла гора тел. По-муравьиному трудолюбивые мертвяки несли и несли трупы, голые и одетые, окровавленные и совсем чистенькие, маленькие и большие. Они ждали Степку, они готовились к сеансу воскресительного массажа. Степка подошел к подножию трупной горы, спугнул жирную ворону, которая прохаживалась по спине тети Даши, учительницы русского языка, и только тогда окончательно понял, что он делает все правильно.
Если он ничего не предпримет и просто сбежит, то все люди умрут. Неважно, как они это сделают – под копытами Его Величества Сайги, от рук мертвяка или еще как. Они умрут, а вместе с ними умрут родители, и он их больше никогда не увидит, а если увидит, то ему придется их оживить и сделать казахами, которые поклоняются Сайге. Но такое оживление – это почти то же самое, что и смерть, только страннее.
– Кешириниз! – сказала Степке подошедшая Ирка с кровавым месивом на затылке.
Ирка-дырка, Ирка-бутылка, Ирка-зефирка. Степка был рад ее видеть.
Степка принялся за работу. Он воскресил дядю Колю, друга дяди Ромы, вместе с которым они чинили барановские машины, воскресил почтальоншу, печника, забойщика скота на деревенской скотобойне.
«Рельсы-рельсы, шпалы-шпалы,
Мчится Сайга разудалый».
Степка воскресил дядю Леню и тетю Лиду, дядю Мишу и его сына Сережку, который сжимал окоченевшей рукой вчерашний выпуск местной газеты, воскресил аккордеониста, тамаду, сварщика без мизинца и безымянного пальца.
«Из-под ручек мальчика
Повылазили казачики.
Пришли куры – поклевали.
Пришли гуси – пощипали».
Ожившие мертвяки уходили и возвращались с новыми телами. К вечеру стали поступать знакомые люди из ангара Барана, в том числе братья Кузины, директриса, сам Баран с его красоткой-татуировкой и Нинчик, которая, может, и хотела бы спрятаться от Степки, да не сумела.
«Пришел слон – ТОП, ТОП.
Пришла слониха – Топ, Топ.
Пришел слоненок – топ, топ, топ.
Пришел Сайга – и всех ХЛОП!»
Пришла ночь. В небе еще раз пронеслись истребители, только на этот раз их было уже не шесть, а три. Землю время от времени потряхивало. Где-то вдалеке громыхало – то ли гром, то ли военные.
Наступило утро, и трупы закончились. От усталости Степка не чувствовал ни рук, ни спины. Степка перестал понимать, где заканчивается он и где начинаются чужие холодные тела. Он будто сам омертвячился. Несмотря на накрапывающий дождь, Степка прилег на лавочку, где когда-то давным-давно тетя Катя с соседками подолгу щелкали семечки, отчего на земле возникал полукруг из шелухи, и заснул, а когда проснулся, то увидел, что мертвяки перестали убивать и занялись трупостроительством.
Мертвяки сгрудились посреди улицы 60-летия Октября и образовали круг, так плотно друг к другу прижавшись, что живые на их месте давно бы задохнулись. На прочный фундамент из их тел забрались другие мертвяки, образовав круг поменьше. Потом еще кружок из мертвяков, потом еще и еще. «Шесть этажей», – вспомнил Степка слова луноликой женщины. Вот бы она удивилась, скажи ей Степка тогда, на огороде, в окружении колорадских жуков, что после смерти ей предстоит стать частью мертвячной башни. Ведь не поверила бы. А сейчас она стала третьим этажом башни, вцепилась в плечи братьев Кузиных, словно клеем приклеенная, стоит, не шелохнется, а на плечах у нее – пузатый дядя Гоша, водитель КамАЗа.
Башня была высокой и прочной, мертвяки не шевелились, не дышали и не кровоточили. За ночь дождь смыл с большинства тел следы крови. Дождь умыл трупокирпичики, и сейчас Степка смотрел на них без страха и омерзения. Кирпичики шестиэтажной, не пойми зачем нужной, но красивой и величественной башни даже радовали его. Вот какие они крепкие, хорошие, пригожие.
Со вчерашнего дня похолодало, но Степка не мерз, потому что не до того было.
– Кешириниз, – сказала ему Ирка.
Она подвела его к подножию башни, и чьи-то сильные и бережные руки подхватили Степку и передали наверх – на второй этаж, оттуда – на третий. Из рук в руки, «рельсы-рельсы, шпалы-шпалы, едет поезд запоздалый». Собачка, которую Степка назвал Каплей, залаяла, заскулила, когда ее новый хозяин, подхваченный десятками рук, унесся наверх. На вершине башни мертвяки не отпустили Степку, а вцепились в ноги, чтобы его не сдуло ветром.
Степка оглядел деревеньку. Тут и там бродили осиротевшие козы и коровы. У блокпоста горела машина. По полю в разные стороны разбегались люди. Раздавалась автоматная очередь. Степка почувствовал себя куполом, венчающим храм, и догадывался, что с минуты на минуту должна начаться служба.
Земля задрожала, а вместе с ней задрожали дома, столбы, деревья – все, кроме трупной башни, которая словно вросла в землю и окаменела. На горизонте показался Его Величество Сайга. Он прискакал откуда-то издалека, где не оставил камня на камне, и замер в десятках километров от улицы 60-летия Октября. Остановился, убедился, что строительство шестиэтажной башни завершено, и медленно побрел к Степке. Тот не сомневался, что гигантскому миротоптателю нужен именно он, Степка-массажерка, проклятый мальчишка, бесстыжий трусишка, который сбежал с сеновала, ничего не показав, но все посмотрев. Вселенский рогач и великий копытоносец, чья морда напоминала Степке лицо инопланетянина Альфа, подошел к деревеньке и навис над башней.
Пахну́ло холодом и сыростью, как будто рядом со Степкой открылась многокилометровая дверь в подвал. Стало тихо, так тихо, что Степка расслышал биение собственного сердца. Шум листвы, собачий лай, автоматная очередь на выезде из деревни – все звуки пропали, словно Степку выбросило в космос. От страха он не удержался на ногах и свалился бы с башни, если бы мертвячьи руки не держали его за лодыжки.
Степка ожидал, что Сайга поднимет копыто и обрушит ему на голову, втоптав глубоко в землю, или мотнет головой, отчего мертвые кирпичики башни и Степка вместе с ними разлетятся в разные стороны. Он перестал дышать, чтобы побыстрее потерять сознание и умереть без мучительной боли.
Его Величество Сайга поднял морду и закричал – протяжно, жалобно, с надрывом. Это был низкий, гортанный звук, похожий то ли на блеяние, то ли на лягушачье кваканье, только неимоверно громкое, словно внутри Сайги горланили миллион овец и миллион лягушек. Крик рогатого миротоптателя унесся в небеса и полетел дальше, так далеко, как не мог себе представить Степка, он пересек стратосферу, преодолел космическое пространство и достиг другой планеты, а может, и не одной. Сайга не столько кричал, сколько оплакивал, и Степка догадывался, о ком убивался гигант – об убитых сородичах, о сонмище застреленных, освежеванных, обезроженных сайгаков, о взрослых, о детенышах и о тех, кто еще не успел родиться.
На миг Степка потерял сознание, оглушенный криком гиганта. Окунулся в безмолвное небытие, а потом вынырнул оттуда и снова оказался на вершине трупной башни. Его Величество Сайга перестал кричать и склонил голову. Степка увидел перед собой огромный черный глаз, в котором отразились и сам мальчик, и трупы под его ногами, и забившаяся под лавку Капля.
– Кешириниз, – сказал Степка, прося прощения за все свои и за все чужие прегрешения.
– Кешириниз, кешириниз, кешириниз, – загудели голоса мертвецов под его ногами.
Хор мертвых кирпичиков, хор оживших трупов, хор исчезнувших казахов.
Глаз Сайги увлажнился, заблестел. Сайга моргнул, и огромная слеза, прозрачная и теплая, обрушилась на башню.
Степка не убивал сайгаков, но Степка был грешен. Он врал, завидовал, злился, боялся, грыз ногти, он резал червяков и давил жуков-пожарников, он украл у Шурки сотку с «Саб-Зиро», иногда он не говорил маме, что любит ее, когда она говорила, что любит его, он сбежал с сеновала и нарушил клятву, из-за чего исчез Казахстан. Грешен был Степка, но кристально чистая слеза Сайги, разрушившая шестиэтажную башню из трупов, смыла с него все грехи.
Когда Его Величество Сайга исчез, собачка по кличке Капля вылезла из-под лавки и спугнула ворону, севшую на чей-то труп с переломанными конечностями. Ворона перелетела на другой труп – подальше от собаки. Капля гавкнула еще несколько раз, но уже не на ворону, а выкликая Степку. Она обежала вокруг горы тел, но своего маленького хозяина так и не нашла. Капля присела, пописала и побежала прочь от трупов. Она бежала вприпрыжку по улице 60-летия Октября, а под хвостом у нее блестела капелька, в которой отражался новый разрушенный мир.
Хворь № 12. Оскар Мацерат. Во Мге

В графе диагноз стояло: «Алкаш ебаный», честно – не ожидал. Мой удивленный взгляд столкнулся с немигающим доктора Колупаева. Этак он мне мозг расколупает, уставился. Я еще раз перечитал заключение нарколога – там без изменений: «Алкаш ебаный». Обидно, что другие его записи сделаны врачебной нечитаемой вязью, зато диагноз будто инженер чертил.
– Вам все понятно? – спросил Колупаев.
– Эм... Знаете, не совсем. Вот это...
– Давайте, я для вас попонятнее сделаю. Давайте.
Доктор забрал медкарту, вытащил из стола линейку и маркер. Потом цветные карандаши. Не спеша оглядел их и выбрал кошмарно темно-красный, я бы такой не выбрал. Достал точилку, покрутил в ней карандаш – раз, два, три. Оглядел, прицокнул. Четыре. Доктор не торопился. Я успел разглядеть в окне собаку, та разомлела от солнца и безвольно валялась в летней траве.
Когда доктор вернул документ, диагноз преобразился. Колупаев выделил его ядовито-желтым. По линейке подчеркнул тремя бордовыми карандашными линиями. Поставил три восклицательных знака и ударение на «а». Еба́ный. Я так и читал. Над «алкаш» нарисовал бутылку и улыбающийся череп. Не хватало фейерверка и страусиных перьев.
– Так понятнее? – спросил.
– Не совсем. Все-таки вот эта фраза...
– Следующий! – заорал вдруг доктор. Я вздрогнул.
Ничего не оставалось, кроме как покинуть кабинет в растерянности.
* * *
Из-за приема у врача я пропустил прием утреннего пива, поэтому в «Сфинксе» взял сразу две кружки и торт.
И конечно, тут же запищала модным рингтоном «Нокия», и конечно, это была Жилина. Развила чувствительность необычайную, чтобы мучить меня, чтобы жилы тянуть. День говорящих фамилий сегодня, что нарколог, что бывшая жена.
– С дэ рэ, короче! – заявила она без разгона. – Как тебе мой подарок? Ходил? Попал?
– Твой нарколог просто душка.
– В смысле, душка? Ты ходил или нет? Знаешь, чего мне стоил этот прием? Колупаев – один из лучших специалистов в городе. Очереди по три месяца!
– Я так и понял.
– Тебе повезло, что мы с Колупаевым учились вместе, встречались еще на шестом курсе. Он только поэтому тебя принял.
– Теперь ясно.
– Что тебе ясно? Ты где? – прессовала Жилина.
– Фсф... Всфи... Да блин...
– Ты бухой, что ль, опять? Алё! День на улице!
– Попробуй сама – язык сломаешь. Я фсф...
– Ты фсф... И правда... В. С. Фин. Ксе?
– Да. Трезвый, как дурак. Торт ем.
– Колупаев что говорит?
– Проблем нет, все хорошо. Кажется, он до сих пор к тебе неравнодушен.
– Не выдумывай.
– Да я не выдумываю, ты красивая. Не понимаю, зачем в день рождения я туда поперся. Будто правда алкаш какой-то.
– А ты помнишь, что было на прошлый день рождения?
– Нет.
– Вот именно.
Так попрекает бывшая Жилина, несостоявшаяся Колупаева.
– Хочешь, приезжай завтра на дачу, дэ рэ отметишь, – предложила.
– На нашу?
– Нет, на нашу.
– С этим, что ль, твоим?
– Не без этого.
– Зачем?
– Будешь под контролем.
– Контролем? К твоему сведению, я вообще не пью. Ни капли.
Кружки скучали, потели конденсатом. Терпеливый торт не выпендривался, просто ждал.
– Тем более! Приезжай, и вместе будем не пить.
– Может, все-таки без этого, твоего? Зачем он с нами? Говорю ж: крепко завязал. Я как раньше теперь. Помнишь, как раньше?
– ...
– Алло, ты там? Может, у нас снова срастется... Нельзя же вот так, резко, раз, и... Ты ж ребенка хотела, может, и ребенка...
– Что ты...
– Ребенка, а что, – перебил ее уверенно, пока не наговорила всякого.
– Совсем ты... Ладно, приезжай, посмотрим, как не пьешь. Только, знаешь, верится с трудом.
И отбилась.
Ну, Жилина! Захотелось обидеться и нажраться, чисто назло ей. Выдумала со своим этим алкаша, докторишку еще приплели, надо же. Вы еще, друзья, алкашей не видели. Вы не представляете, они какие!
Без колебаний я натыкал маленькими кнопочками «Нокии» Комарова и призвал с собой завтра на дачу, словно демона моей мести.
После дожевал торт, расплатился, официант забрал деньги и пустые кружки. Нет, ну не пропадать же добру. Тем более с завтрашнего дня я абсолютный трезвенник.
* * *
Комаров был человек удобный. Например, он удобно жил недалеко от нас со «Сфинксом» и от Московского вокзала. Еще он редко отказывался от моих предложений, так со школы повелось.
Из свежести и ясности утра я шагнул в сырость и сумерки комаровской парадной. Гулко поднялся, дернул дверь – открыто. Из двери, как говорится, пахну́ло. Зашел. В парадной было даже уютно.
А в квартире хоть не дыши. Сами стены ее прокисли, пропахли давно пьющим человеком. С осторожностью минера через куски и лужи я пробрался в комнату. Комарова обнаружил в углу, он задумчиво сидел там раскорякой. Рядом валялось кресло, из которого он выпал, как птенец из гнезда. Журнальный столик выстоял. На нем полторашка ядреного лимонада и наполовину пустая полторашка спирта. В тарелке бывшая еда – что-то с яйцами связанное. Без звука мерцал телевизор. Магнитофон хрипел голосом Хвостенко: «Внутри соба-а-аки жу-у-уть и мра-а-ак...» Жуть и мрак. Из-под полуоткрытых век Комарова белели глаза. Он с одинаковой вероятностью мог быть как жив, так и нет.
Умеют же люди отдыхать.
– Комаров, поднимайся! Комаров! Живой?
– Я сдох... Сдох, обоссался и не поднимусь.
«Внутри соба-а-аки пус-с-с-стота-а-а...» – зашептал загадочно Хвостенко, и я его выключил.
Спросил товарища:
– Ты что, всю ночь бухал?
– И утром... – Комаров потрогал левый висок, там что-то прилипло.
– Зачем утром? Мы же едем отмечать, Комаров!
– Я горюю...
– Случилось что-то?
– Жена... Умерла...
– Три года назад, Комаров! Под Рождество. А сейчас июнь.
– И?..
– Просто ты алкоголик, Комаров.
– На себя... посмотри...
– Да вы сговорились, что ль?
Я поднял и Комарова, и кресло, усадил одно в другое. Похмелил коктейлем: лимонад, спирт, смешивать, взбалывать, трясти, что угодно, только быстрее. Переодеться он смог уже сам.
– У тебя что с собой? – спросил Комаров.
Я достал из пакета ноль семь «Белой лошади».
– Вот. Только я не пью. Завязал. Это в подарок, чтобы не с пустыми, как говорится...
Комаров с недоверием почесал висок и смешал еще один коктейль: ополовиненную полторашку спирта он залил до краев лимонадом.
– Возьмем. На всякий...
* * *
Московский вокзал шумел мельтешащими людьми. Мы купили билеты в Невдубстрой, и не только потому, что название отражало состояние Комарова. От станции до садоводства полчаса ходьбы. И до Невы еще столько же – хорошее место. Было.
В электричке все сидячие заняли дачники и сочувствующие. Мы брели, выискивали. Наконец заметили всего две головы над спинками, подошли. Там между лавками лежала и дышала огромная собака. Она заняла весь пол. Все то пространство, где должны быть ноги шестерых пассажиров, подмяла под себя эта здоровенная собачатина. Не знал, что бывают такие. Другие пассажиры собаке не удивлялись, наверное, она часто тут ездила. Те двое, мужик и баба, положили ноги прямо на нее. Это или хозяева, или люди с ненужными ногами.
– Садитесь, – пригласили они.
– А ноги?
– На Бабулю ставьте. Она ничего.
– Бабуля?! – удивился я. – У собаки что, внуки?
– Какие внуки, разве не видите?! – Баба вперилась в меня. – Морда же детская. Бабуля – потому что добрая. Садитесь. А ваш приятель может даже сверху лечь. Хе-хе-хе! – закряхтела смехом.
Комаров всерьез задумался, не поехать ли в Невдубстрой, лежа на мягкой Бабуле. Не решился, сели.
На Шестом километре мужик показался мне знакомым. С широкими кустистыми бровями и баклажановым носом, в ворсистом пиджаке, фланелевой рубахе и почему-то галстуке, он был похож на Зелибобу из «Улицы Сезам».
На Сортировочной Комаров, почесывая задумчиво левый висок правой рукой, произнес:
– Вы знали, что железная дорога на самом деле стальная?
Он произнес это с такой грустью, что я сразу понял, о чем он, и прижал пакет с «Белой лошадью» к груди. Комаров сделал мне бровями дыг-дыг.
– Что? – Я отодвинулся на край. – Это в подарок!
– Там, – веско произнес Комаров, делая упор на «там», – такой подарок никто не оценит.
Я знал это и без него.
– Ну-у-у?!
Пришлось вытащить бутылку. Зелибоба радостно прихлопнул, а его Зелибаба тут же достала пластиковые стаканчики из сумки. От своего стаканчика я отказался вежливым жестом:
– Не пью.
На это даже собака повернула удивленную морду.
– Как же вы так, – с жалостью ко мне затянул мужик, – а за знакомство?..
Уста его – сладость, и весь он – любезность.
– Только если капельку.
До Рыбацкого доехала лишь половина «Лошади». Стало жалко беднягу.
– Наливайте уж обычную, – махнул я.
Мое решение было принято с воодушевлением.
Когда на Саперной от «Лошади» остались только рожки да ножки, Комаров достал ядреную полторашку.
– Это точно мне не надо! – запротестовал я. – Это дрянь какая-то. Это пойло. Это яд.
– Не ссы! – хлопнул по плечу Зелибоба. – От страха, как говорится, собаки появляются.
– Да не буду я! – закрутил головой.
Зелибоба не поверил, хмыкнул. Зелибаба не поверила, крякнула. Комаров не поверил, булькнул дрянью в стакан. Я сам себе не верил, если честно.
Станции перемешались в коктейль. Уже никто не понимал, Ивановская за окном или, может, Горы.
Вдруг собака зашевелилась под нами, как Рыба-кит, сбросила все ноги. Села.
– Молодец, Бабуленька! – похвалил мужик. – Пора, значит, нам выползать. Сорок пятый километр проехали.
Электричка замедлилась. Попутчики поднялись, стали собираться. Мы тоже поднялись, встали с ними в проходе, чтобы попрощаться. И тут Бабуля двинула к выходу. Все четверо, мы оказались на ее пути, обойти никакой возможности не было. Собака просто шла по узкому проходу и толкала нас в тамбур.
Электричка встала, открылись двери, и мохнатый поршень выдавил нас из вагона, как из шприца. Мга. Это была Мга.
* * *
Оказалось, что в Невдубстрой сегодня других электричек нет, а последняя обратно в Питер на 22:16. Времени много. Мы вышли с больного, облезлого вокзала на пустое асфальтированное место. Собака залаяла вдалеке, за ней другая, Бабуля лениво им ответила.
Возле заколоченного шашлычного ларька торчал стол. Мы встали вокруг него и продолжили пить. Я уже не понимал зачем. Я видел четырех лего-людей, чьи руки двигались только вверх и вниз, а кисти сгибались для одного – держать стакан. Эти люди были мы. Кто-то играл нами, и Мга сгущалась вокруг.
Вот напротив открывает рот Комаров, говорит, но я не понимаю. Может, пересказывает то, что на ухо нажужжал ему комариный нимб. Вот Комарова стошнило на себя. Вот Зелибоба шлепает Зелибабу по заднице, а та хохочет, довольная, и все поправляет в зеркальце лохматую неухоженность на голове. Вот Комаров снова говорит и говорит, и не перебить ни его, ни его запах.
Надо идти в Невдубстрой пешком, как Джонни Уокер.
Поздно идти.
Отрава закончилась, Зелибоба подмигнул и достал из внутренних карманов пиджака две чекушки. Господи, помилуй мя, бо сгину во Мге. Чекушка, чекушка, сколько мне осталось жить? И тишина – жуть.
Разлили и выпили.
Баба отошла на три шага и уселась посреди асфальтовой пустоты. Из-под задранной юбки, как луна из-за облака, заулыбалась нам барыня-жопа. Баба проливалась, оборачивалась и с хитрой улыбкой смотрела, смотрим ли мы.
Разлили и выпили.
Темнело, реальность отступала. К столику подошла местная рыжая собака и молча уселась рядом с Бабулей. Обе просительно посмотрели на меня, почему-то на меня, у меня же, кроме водки и тревоги, ничего. Чего? Предплечье укололо что-то твердое, острое, разглядел – шляпка гвоздя в столе.
– Эй! Уснул?
– Давай! Налито!
Мне? Дернулся и поцарапал руку. Длинная полоска на предплечье набухла темно-красным. Кожа не удержалась, разошлась. Капля крови скопилась на локте и упала в пыль. Собаки обрадовались. Бабуля лизнула царапину, но я отдернул. Почему темнеет, если ночи белые? Царапина продолжала раскрываться. Показались мышцы, кость, кожа сама сползала с руки, за ней мясо, мое личное мясо, и где же тогда кровь? Бабуля вскочила на задние лапы, передними уперлась в стол, стала хватать расползающиеся с руки мышцы, обхаживать своим коровьим языком мою белую с голубым отливом кость, дождалась. Я схватил руку другой, спрятал под футболку и закричал.
– Да не бойся ты! Гля-а-а, Бабулю боится! – засмеялся Зилибоба. – Говорил же: она добрая, не укусит!
Больно не было. И с рукой все в порядке, рассмотрел: ни мяса, ни кости – только царапина. И Бабуля сидела спокойно. Ничего не произошло. Не было ничего.
Разлили и выпили.
Баба все смеялась, пока вдруг не принялась часто сглатывать. Задергалась, отошла на пару шагов, и ее стошнило. Тошнило долго, внутри что-то глухо урчало, из нее обильно хлестало, лицо раскраснелось. Когда казалось, что уже все, она начала задыхаться. И без того красное лицо налилось темной кровью, опухло, баба закряхтела, схватилась за горло. Я не знал, что делать, подошел и стал колотить по спине. Горло ее раздулось, потом щеки, и баба выплюнула комок слизи, он повис над асфальтом на какой-то кишке. Комок шевелился. У него были маленькие ручки, ножки, голова с половину тела. Зародыш, даже не младенец. Болтался, понятно, не на кишке, а на сизой глянцевой пуповине изо рта.
Стало страшно, очень. Я оглянулся на собутыльников, но они вели пьяный степенный мужской разговор, не отвлекались. Под столом сидели уже три местные собаки, откуда только взялись. Хотел окрикнуть Комарова, но только сухо захрипел, ни слова не выдавил, страшно.
Зелибаба тоже сказать ничего не могла, она жевала, перетирала зубами пуповину. Наконец у нее получилось, зародыш шмякнулся об асфальт и перестал шевелиться. Баба сплюнула, еще, еще, остатки сглотнула, подобрала синюшное тельце и протянула мне.
– Жилиной передай, ты ж ей обещал! – засмеялась она собственной шутке и положила это на стол возле меня. – А то ждет она, а ни тебя, ни ребеночка...
– Если позвоню, она поймет, что пью... Пусть лучше ждет...
– Забей, – махнула.
– Но откуда...
– Забей гвоздь, говорю, руку опять расцарапаешь!
Обломок белого кирпича лежал рядом со мной, а никакой не зародыш. Странно, все темнее и темнее вокруг. В самом деле, откуда ему тут взяться, зародышу? Я звонко ударил кирпичом по гвоздю. Шляпка все торчала. Я начинал злиться.
Разлили и выпили.
Ударил еще и еще.
– Жилин, хорош долбить! – Комаров чесал висок, тер левый глаз и еле языком шевелил.
Я присмотрелся – вместо комаров над ним кружили мухи. Муху не обманешь, это точно.
Ударил по гвоздю камнем.
– Да хорош!
Мухи встрепенулись, но снова облепили Комарова. Он все чесал висок, сильнее, яростнее, глубже, в кровь расчесал – потекла. Потянулось на грудь густое и темно-красное. Расковырял, что щепоть поместилась, медленно вытащил липкие пальцы из головы, равнодушно осмотрел. Чем осмотрел-то, глаза нет! В виске дыра, в глазнице дупло для мух, облепили, заползли и копошатся. А он все ковыряется и смотрит, ковыряется...
Пришлось зажмуриться, спрятаться за веками от этого кошмара. В темноте закружился и провалился куда-то, исчез, а когда вернулся – обычный Комаров тупо смотрел на меня. Все бутылки стояли пустые. Попутчики с собакой исчезли. Только мы и остались вдвоем.
Правой я ухватился за кирпич, как за якорь, левой принялся тереть глаза.
– Да не реви, Жилин! – по-своему воспринял Комаров. – Не попал на дачу, и ладно, больно надо. Зачем тебе? Чем здесь хуже?
– Жилина ждет.
– Тебя уже не ждет.
Кирпич будто сам ударил по гвоздю в столе. Бум!
– Да хорош!
– Я... Я брошу, и наладится... Я прощу ей ее, этого... Ребенка родим. Вот. – Я показал на осколок в руке.
– Ты алкаш ебаный. Ребенка...
Бам! Это я по гвоздю. Бам! Бам! Бам! Комаров закричал:
– Прекращай! Моя по-своему ушла, твоя – по-своему. И все. И вот твоя жизнь теперь. – Он обвел нас со столом рукой, отмахнувшись заодно от мух.
Не помогло. Жирная села на висок, я ударил по ней кирпичом. Комаров мешком свалился под столик.
Из головы быстро натекло темно-красным. Лежи теперь. Неожиданно Комаров застонал, я испугался и ударил в висок еще раз, но кирпич скользнул в глаз, даже ненадолго увяз в нем. Темно-то как, где ночи белые?
Я ждал, что морок уйдет, Комаров снова окажется за столом, но ничего не происходило. Это оказалось взаправду. Такая теперь реальность.
22:05 на часах, соображай быстрее. Схватил тело под мышки и поволок к станции. Хорошо, что никого. Ни одного мгычанина, или мгыча, или как их. Даже собаки разбежались. Тяжело. Темно.
22:14. Тело уложил на рельсы. Несчастный случай. Напился – упал. Не спас, не сумел. Шевелится или показалось?
22:15. Фары, вой, грохот близко, бежать, ноги не слушаются, заплетаются, упал, оглянулся... Это не электричка! Огромная собака, Бабуля! Несется, глаза горят, воет на бегу, как в замедленной съемке, слизнула Комарова – и в пасть, ты же добрая, я в сторону, схватила за руку, в клочья руку, затягивает, перемалывает и глотает в собачью темноту.
Эта Мга навсегда.
Тварь № 2. Алексей Искров, Герман Шендеров. Переулок Гнилых Зубов

Я проснулся резко. Показалось, что кто-то больнюче ущипнул за локоть.
Мне снилось, что я – бабочка. Парил над безбрежным ромашковым полем. Солнце застыло в зените, иногда налетали порывы ветра, но я легко встраивался в воздушный поток, позволяя ему нести меня ввысь.
Хороший сон.
За окном проскрежетал трамвай, ненадолго замолчал, подбирая пассажиров с остановки, затем весело звякнул и двинул дальше. Ковер прочертила косая полоска золотого света, перетекла на простыню, теплом нагрела руку. На кухне родители звенели посудой. Стрелки настенных часов показывали девять утра. Еще спать и спать. Суббота, каникулы, и в кровати так уютно...
Но меня ждали дела поважнее.
Шел июль. Первое число. Мой лучший друг пропал два дня назад.
Зевая, я сел в кровати, оглядел поднывающий локоть: от такого щипка синяк должен был остаться дай боже, но нет. Приснилось, значит. Но разве боль может сниться? Я помассировал руку и тоскливо поглядел на «Денди» и стопку оранжевых картриджей рядом. Родители забрали провода на все лето. «С такими годовыми оценками скажи спасибо, что на помойку не отнесли. Гуляй лучше, все глазам полезнее». Впрочем, после пропажи Лёши сидеть за приставкой все равно не хотелось.
Мягкий ворс ковра приятно пощекотал пятки. На стене висел его брат-близнец. «Глушит звуки от соседей», – объяснял папа, почему-то подхихикивая. Либо соседи были очень тихими, либо ковер и правда справлялся с задачей, но я их не слышал ни разу.
Я открыл шкаф, подпирающий антресолями потолок, посмотрел на внутреннюю сторону двери. Ее сплошь покрывали наклейки из жвачек: мотоциклы, машины, киногерои и мультяшки. В глазах защипало. Вот эти три, с кадрами из «Терминатора-2», мне отдал Лёша. Просто так. Сказал, что у него дубли. Наверняка врал, они же редкие...
Я утер слезы, быстро оделся, заправил кровать и отправился на кухню.
– Чего так рано вскочил? – крикнул папа из комнаты.
– Мы с Витькой и Янкой на речку собрались. Утром народу меньше.
– А, ну аккуратней там. И это... Не дуркуй, да? Лёшу ищут компетентные люди. Разберутся без сопливых.
Слова папы еще больше убедили меня, что никто ни в чем не разберется. Даже объявления о пропаже никто развесить не додумался. Будто его и не собирались искать вовсе.
На сковороде лежала яичница с обжаренной «Докторской», на столе дымилось какао. Торопливо поел и выглянул в коридор: родители, похоже, смотрели телевизор в спальне. Я взял солонку и отсыпал соли в спичечный коробок. Нужно подумать, что еще может пригодиться. Фонарик – понятно, без фонарика никуда, а что еще? Чем можно навредить призраку?
А если точнее, чем можно навредить выдуманному призраку?
Я залез в комод, достал коробку из-под обуви, где лежала коллекция «соток» – наша общая с Лёшей, картриджи, и вот он – черный фонарик. А еще хитро спрятанный от родителей перочинный ножик. Лезвие покрывают пятна ржавчины, но призраку-то, наверное, все равно?
Янка и Витька обещали, что тоже вооружатся, но на них надежды мало. На Лёшу была бы. А эти...
Я разложил на кровати снаряжение. Выглядело жалко. Не помешал бы тот пылесос из «Охотников за привидениями» или ружье с серебряными пулями... Хотя призраки, тем более выдуманные, наверное, не боятся серебра, им только вампиров и оборотней пугать.
Покидал снаряжение в рюкзак, заблаговременно освобожденный от школьных принадлежностей, и вышел в коридор.
– Давай, на речку и обратно, чтоб до обеда вернулся! – сказал папа вслед. – Лёшу ищут. Смотри не дуркуй.
Я спустился по лестнице и завозился со старым замком на двери колясочной. Колясок там, кстати, и не было, зато стояли косой шкаф с отломанной дверцей, груда коробок в углу и несколько велосипедов, в том числе и мой верный «Аист». Он стал мне уже маловат, папа обещал подарить новый, то на день рождения, то на двадцать третье февраля, то на Новый год, но дата все сдвигалась. Скоро все праздники кончатся, а велик по росту я, похоже, так и не получу.
«Аист» подпрыгивал на битом асфальте, ноги привычно крутили педали. В лицо бил свежий ветерок, мой верный железный «понь» быстро набирал скорость. На улице было пустынно: рано еще, суббота, все нормальные люди спят. Только из дворов раздавались веселый визг малышни и строгие окрики матерей.
Солнце сверкало бликами в стеклах домов и машин, грело макушку, выбелило дворы, прогнало тени, придало всему особенную, почти нарисованную четкость. В таком мире не должны водиться призраки, им пристало завывать в байках у костра, которые травят в пионерлагерях.
Тем не менее призрак появился, а мой лучший друг пропал.
И кажется, виноват в этом был я.
Про заброшенную детскую стоматологию болтали разное. Вход в нее начинался в сквозном переулке, в десятке шагов от школы. Найти нетрудно: заходишь в переулок, идешь прямо до дальней девятиэтажки, и вот, слева, – лестница в три ступени, заколоченная дверь, по бокам – окна с побитыми стеклами, а через них видно осыпавшихся мозаичных зверушек на стенах, хорошенько изрисованных старшаками. Сколько себя помню, стоматология всегда была закрыта.
Поговаривали, что закрылась она то ли в результате какой-то аварии, то ли из-за утечки газа. Так или иначе именно оттуда по соседним улицам разносилась зверская, невыносимая вонь.
Смрад висел густым облаком над переулком, то и дело выползал на соседние улицы, и, когда во время занятий ветер дул в сторону школы, окна в классе приходилось закрывать даже в жару.
Очень удачно этот запах описал Лёша: «Пасет как из дедовой пасти». Да, вонь больше всего напоминала именно гниющие зубы. Похожая исходила изо рта старой математички, если та уж слишком склонялась над партой. Сравнение прижилось, настоящее название невзрачного переулка забылось, и в школе все стали называть его не иначе как переулком Гнилых Зубов.
Потом появилась игра. После школы мы сбивались в стайки, шли к переулку, подначивая друг друга. Суть игры была проста: задержать дыхание и пробежать переулок насквозь, ни разу не вдохнув. Задача со звездочкой: дистанция метров сто, не меньше. Но как минимум одну такую пробежку должен был совершить каждый – если не хотел, чтобы его до выпускного дразнили ссыклом. Особенным шиком считалось по пути написать на двери стоматологии неприличное слово.
И конечно же, ходили слухи про то, что произойдет, если правило нарушить. Считалось, будто тот, кто полной грудью вдохнет этого смрада, окажется во власти зла, поселившегося в заброшенной стоматологии. Говорили, что запах – часть плоти призрака, по натуре своей газообразного. И все упоенно фантазировали о том, что творится с теми, кто, подчиненный воле мертвого стоматолога, зайдет внутрь.
А хуже всего, что и игру, и дурные слухи, и даже самого призрака выдумал я.
Полгода назад мы сидели вчетвером, с Витькой, Янкой и Лёшей, на лавке у подъезда. Солнце пьяно заваливалось за панельки. Ветер колыхнул листву, низко пролетела то ли летучая мышь, то ли птица, Янка взвизгнула, и я решил припугнуть друзей.
На ум сам собой пришел зловонный переулок. Между гадким запашком и заброшенной стоматологией быстро вырос мостик ассоциации. Я выдумал призрака. Разумеется, стоматолога: бледного, высокого, в белом халате, с ужасающей «ковырялкой» в руке, которой врачи болезненно тыкали в кариозные дырки, а после притворно вздыхали: «Придется сверлить!»
Я нес все, что приходило в голову, лишь бы пострашнее. Смешивал все жуткие легенды разной степени ерундовости, которые слышал от мелюзги. Говорил о производственной аварии, в один момент унесшей жизни почти всех находившихся тогда в стоматологии, добавлял к ней несчастную жизнь и долги стоматолога, из-за которых он решил покончить с собой, а попутно отравить пациентов с персоналом. Друзья слушали, раскрыв рты, несмотря на то что я иногда противоречил сам себе, походя меняя отравление то на пожар, то на взрыв, устроенный стоматологом. Стало быть, огонь быстро потушили, не дали ему распространиться на многоэтажку, но предусмотрительно заблокированные двери не позволили никому выбраться, и люди задохнулись в дыму, до последнего скребясь в зарешеченные окна, а на их пальцах взбухали и лопались волдыри, оставляли на раскаленном металле куски кожи. Не предполагал, что этакая ерунда начнет жить своей жизнью. Но уже через пару месяцев возле переулка начала собираться мелюзга и по очереди, надувая щеки, перебегать его насквозь. Так моя выдумка ушла в народ, и уже никто толком не помнил, кто изобрел знаменитую на всю школу игру в переулок Гнилых Зубов.
Минула четверть, потом еще одна, пришел июнь, и мы с облегчением забыли о школе на ближайшие три месяца. А заодно забыли и про переулок. Какой смысл бегать туда-сюда с надутыми щеками, если есть занятия поинтереснее?
Но два дня назад Лёша зачем-то решил сходить в школу. То ли вернуть библиотечные книги, то ли на уроки гитары, я не знаю. Последняя известная точка его местонахождения – на пороге школы. И больше никаких следов, никаких свидетелей, никаких записей с камер наблюдения. Из переулка Лёша так и не вышел.
Его забрал призрак – так я думал. Так думали Витек и Янка. Иного ответа быть не могло. И пусть полиция перевернет хоть весь город, но они не найдут Лёшу, ведь ищут не там, где нужно. Наверняка они проверили стоматологию, но не знали, что искать, не знали, какое правило нарушил Лёша. А вот я знал. Друзей уговаривать не пришлось, они согласились сразу же.
Я промчался мимо детсада, за оградой которого стояли плохо прокрашенные жутковатые деревянные фигуры, изображавшие персонажей сказок. Даже на меня они производили гнетущее впечатление, представляю, как их шугалась малышня... Свернул за угол, поднялся на горку и остановился у приземистого кинотеатра «Буратино».
Я перебежал через дорогу, едва не попав под машину, – никогда не мог найти этот чертов переход. Друзья уже ждали. Прислонили велосипеды к стене и привычно ругались. Витек обляпался шоколадным мороженым, и с каждым словом из его рта вылетала темная слюна. Янка сложила руки на груди и ровным учительским тоном что-то талдычила Витьку.
– Харе лаяться! – перебил я и резко затормозил, оставив на асфальте черные полосы.
– Ёкарный батон, явился – не запылился, – сказал Витек и в один присест прикончил мороженое.
– А мы думали, ты зассал, – добавила Яна.
Последнее слово было сказано все тем же ровным учительским тоном, из-за чего прозвучало особенно обидно.
– Все взяли? – спросил я.
Витек улыбнулся, поднял с земли рюкзак и вытащил здоровый гаечный ключ:
– Железо!
Янка молча достала из кармана бриджей солонку и потрясла ей. В воздухе повисло эхо вчерашнего спора: чем одолеть призрака. Янка настаивала на соли. Ее бабка, деревенская знахарка, рассказывала, что, если к кому-то присосутся покойные родственники, только четверговой солью и можно отбиться – насыпать на порог, под иконы и еще что-то там нашептать. Витек отвечал, что Янкина бабка – дура и шарлатанка. Витькин старший брат, успевший поработать гробокопателем, говорил, что жмуры не выносят железа – для того на могилах, мол, оградки и ставят. Из-за спора, чей родственник лучше разбирается в покойницких делах и какое средство вернее от всяческой нежити, Янка с Витькой чуть не подрались. Наверное, самое дельное сказал бы Лёша, но именно его нам предстояло отбивать у призрака. Я же не придумал ничего лучше, чем вооружиться и тем и другим.
Так, подготовленные, мы повезли велосипеды в сторону переулка. Шли пешком – думаю, чтобы потянуть время и отсрочить поход в неизвестное.
– Так что все-таки произошло там на самом деле? – спросил Витек. – Ты не дорассказал.
Тем вечером папа загнал меня домой криком из окна, и я не успел закончить историю. Тогда фантазия била ключом, а сейчас, как назло, в голову ничего не шло.
– Откуда я знаю? Я же это выдумал!
– Но призрак-то появился. Ты, наверное, этот... экстрасенс! Он пробудился, а ты почуял. Стоматолог-то точно был. Небось, его бандосы прижали, – сказал Витек. – Я точно где-то слышал, что, когда по всей стране передел активов начался, стоматологию хотели по сниженной цене слямзить. Что вы смотрите? Такое часто тогда было. Стоматолог, видать, несговорчивый попался. Паяльник в жопу, утюг на грудь, а потом... того. Брательник рассказывал, что они в те годы с бригадой для бандюков много могил рыли. А бывало, разрывали старую могилку, а в нее, прямо на гробец, свеженького скидывали, и взятки гладки. Может, призрак недоволен, что его плохо похоронили. Сто пудов бандосы. По голове его тюк и...
– Это тебя, Вить, кто-то по голове тюк, – улыбнулась Янка. – Все просто. Запах же не просто так взялся. Зуб даю, это утечка какая-нибудь. Ты же поэтому про одержимость придумал, да? – посмотрела она на меня.
– В стоматологии утечка?! – возмутился Витек. – Ерунда! Бандюки, точно тебе говорю...
– Да заманал ты со своими бандюками. Ну, кокнули одного ди... стоматолога и кокнули. Если бы из-за такого призраки появлялись, у нас бы на каждом углу по духу завывало. И не закрыл бы эту стоматологию никто. Убили одного – пришел бы другой, посговорчивее. А закрыли ее именно после утечки. В газетах даже писали и по телику показывали. Несколько человек задохнулись. А кто выжил, легкие выхаркивали.
– Какая утечка в стоматологии?! Что там утекло-то? Спирт медицинский?
– Писали, что нарушение норм производства, концентрация чего-то там была нарушена или герметичность. У них же этот... Усыпляющий газ есть? Вот он и протек, скорее всего.
– От него нельзя задохнуться!
– И тем не менее. Может, смесь какая-то ядреная получилась. Стоматолог, наверное, не знает, что умер и его смена закончилась. Моя бабка говорила, такое бывает. Есть человек, а потом резко, фигак – и все, нету, а призрак продолжает жить как жил... Ему надо просто объяснить, что он умер, – и сразу свалит. Или... Слушайте, пацаны, что, если там не один призрак, а они слиплись в одного духа? Отсюда и запах – вонь разлагающихся тел...
– Но зачем им Лёша?! – вмешался я.
Все разом погрустнели. А солнце, словно почувствовав наше настроение, сонно прикрылось белой тучей, как пуховым одеялом.
– Не ссы. Вытащим. У него одна надежда. На нас, – очень серьезно сказал Витек.
– Да, – подтвердила Янка. – Никто ему, кроме нас, не поможет. Значит, сомневаться, ссать и нюни пускать запрещено. А ну, выше нос!
Дальше шли молча; Витек пытался шутить, рассказывал подслушанные у брата кладбищенские анекдоты, но никто не смеялся, и он затих.
Прошли через парк, пересекли площадь с фонтаном, в центре которого торчала жирная рыбина с выпученными глазищами и неизбывным отчаянием на рыле. Дно фонтана было сухим, и создавалось стойкое ощущение, что без воды рыба задыхается и безмолвно кричит.
Показалась школа. Я замедлился. Мы действительно скоро окажемся в переулке. Мысли о нем перестали быть фантазией, обрастали костями, плотью, кожей, наливались кровью и становились реальностью, зубастой, опасной, непрощающей. Против такого не помогают ни железо, ни соль.
Друзья же повеселели, ускорились, подгоняли меня и снова завели спор, из-за чего все-таки погиб стоматолог. Кое-как сошлись на том, что умер он на рабочем месте. Янка настаивала на естественных причинах, внезапном инфаркте например, а Витек мстительно фантазировал о том, как стоматолог напоролся глазом на сверло бормашины.
Я молчал. Не хотел продумывать стоматолога еще детальнее. Я надеялся, что, если не представлять его слишком подробно, он так и останется полуфантазией, выдумкой.
Вскоре показалась и наша школа. Под окнами в столовую тянулась вереница черных точек – здесь курили старшаки и тушили бычки о стену. Помню, и мы с Лёшей решили попробовать сигарету – одну на двоих. Он затянулся первым и закашлялся так, что, казалось, выплюнет легкие. Ни малейшего желания следовать его примеру у меня не было, но из солидарности я втянул полную грудь дыма. В глазах потемнело, и меня чуть не вырвало. Потом еще дома от родителей прилетело, когда учуяли запах. Ну и что! Зато я поступил как [i]настоящий[/i] друг.
Я быстро вытер слезу рукавом. Янка и Витек, поглощенные спорами о гибели стоматолога, к счастью, ничего не заметили.
Подступила вонь, и она все усиливалась. Шмонило так, что хоть нос затыкай, и никакого ветерка, чтобы развеять эту мерзость. Я остановился.
Витек и Янка обогнали меня и через пару метров оглянулись.
– Ты чего? Передумал? – спросила Янка.
– Он твой лучший друг, а ты зассал? – насупился Витя.
«Да, зассал», – чуть не ответил я. Мне действительно стало страшно до дрожи в коленях, до мурашек на руках, до инея под ребрами. Запах дал окончательно понять, насколько все реально. Мы не герои сериала, не сможем взять штурмом стоматологию, победить призрака и...
– Не зассал, но... – начал я.
– Но что? – оборвала меня Янка.
Но мы дети.
Можем сколько угодно хорохориться, но это реальность! Лёша действительно пропал! А призрак настоящий! Что мы ему сделаем?! Сюда бы настоящих героев. Малдера и Скалли из «Секретных материалов» или лучше Баффи, можно еще команду ученых из «Пси-фактора».
Кто угодно, в общем, сойдет! Но не мы.
– Но что? – повторил Витек. – Ладно, Ян. Пойдем. Лучший друг, называется...
И они пошли, а я смотрел им в спины.
Вспомнился вечер, когда я видел Лёшу в последний раз. Сидя на лавке во дворе, мы до хрипоты спорили о том, как все-таки одолеть бессмертного Шреддера в «Черепашках-ниндзя»: сколько его ни бей, он возрождается снова и снова с целой полоской жизни. Предлагались варианты: использовать только суперприемы вместо обычных ударов или, наоборот, использовать только простые. Или бросить на него все силы в момент, когда он начинает мерцать. Или победить его ровно тридцать раз подряд. А потом Лёша вдруг глянул на смарт-часы, грустно сказал, что ему пора, и двинул домой, но вдруг оглянулся и расплылся в улыбке. Помахал мне и пошел прочь: точно знал, что больше я его не увижу.
Ну уж нет!
Страх не исчез, но отошел на задний план, а я понял, что нет ничего важнее, чем снова сесть рядом с другом, начать бессмысленный спор и увидеть Лёшину тупую улыбку.
Раз здесь нет героев, раз они существуют только в цифровом мире, попрятавшись на обратной стороне экрана, надо самому стать героем. Настоящим.
– Подождите! Не зассал я!
Друзья обернулись, улыбнулись. С облегчением, как мне показалось. Витек достал из рюкзака гаечный ключ, Янка приготовила солонку, а я вытащил нехитрое снаряжение, повесил рюкзак на велосипедный руль и пошел первым.
Вдруг Витек положил мне на плечо ладонь и сказал каким-то не своим, наверное, от страха, хрипловатым голосом:
– Не дыши, пока не дойдешь до конца.
Я усмехнулся. Витек тоже боялся. И Янка – сразу было видно по ее знатно побледневшей мордашке. Это неожиданно успокоило и придало сил.
Задержав дыхание, я шагнул в переулок.
Казалось, кто-то резко уменьшил яркость солнца. Вместо летнего бриза на предплечья дохнуло морозцем, как в погреб спустились. Набрякшие в небе тучи напоминали переплетения текущих подвальных труб. И действительно, на макушку капнуло холодное.
Яна с Витьком посерьезнели, набычились, но все равно выглядели смешно с надутыми щеками – постарались набрать побольше воздуха. Смеяться было нельзя – я тоже набрал полные легкие и зажал на всякий случай нос. Поднял взгляд на окна панельки, первый этаж которой занимала стоматология, – вдруг увидит кто-нибудь из взрослых? Так была бы хоть призрачная надежда в случае чего позвать на помощь, но окна чернели пустотой. Можно было подумать, что вместе со стоматологией заброшено все здание.
Обогнули серый от грязи сугроб и оказались у разбитого окна с выломанной решеткой. Легкие горели, и сдерживать дыхание было больше невозможно. Я попытался втянуть немного воздуха сквозь щелочку между губами, но не выдержал и шумно запыхтел. Тут же в нос набилась непереносимая вонь, как если бы наша древняя математичка по-собачьи облизала мне лицо. И не отвернуться, смрад окутывает со всех сторон. Как жирный туман, оседающий на коже.
– Ну, кто первый? – спросил я.
Добровольцев не нашлось.
Расчистил осколки, зацепился за раму и одним движением перебросил себя внутрь. И выругался: оставшийся в раме осколок стекла распорол кожу на ладони и торчал наружу. Я, морщась, вытащил стекляшку, на пол закапало. Ранка щипала, как солью присыпали. Только столбняка не хватало.
Зато страх на какое-то время ушел, боль прогнала все прочие мысли.
– Ты там нормально?! – крикнул с улицы Витек. – Живой?
– Съели уже. Теперь переваривают. Все норм. Аккуратней перепрыгивайте. Стекло, падла.
Тряхнул рукой и огляделся. Кругом бетонное крошево, битое стекло, мусор. На зловещий замок с привидениями стоматология никак не походила.
– Пропусти! – раздалось сзади.
На пол сперва ссыпался Витек, а потом изящно спрыгнула Яна. Со стены на нас насмешливо поглядывал мозаичный медвежонок с забинтованной головой, щеку ему раздуло неправдоподобно огромным флюсом. Рядом с его мордой висел пожелтевший от времени плакат с надписью «Соблюдай технику безопасности!», на нем человек в желтом комбинезоне натягивал респиратор.
В иной раз я оценил бы иронию шутника, припершего сюда такой плакат. А сейчас лишь пожалел, что у нас нет противогаза. Зато почувствовал себя немного увереннее. Наверняка это повесил кто-то из старшаков, а значит, мы не первые, кто зашел в стоматологию. Следовательно, есть надежда и выйти.
– Куда дальше? – спросил Витек.
Янка тоже ждала приказов.
Лидером оба, не сговариваясь, выбрали меня. Возможно, потому, что это я придумал сраного стоматолога.
– Ну-у-у... – Я посмотрел на стену. Под слоем похабщины, граффити и тегов просматривался указатель. Налево – регистратура, направо – кабинет зубного. – Туда!
Выставив перед собой фонарик на манер пистолета и сжав перочинный ножик в руке, я пошел вперед. Бетонная крошка хрустела под ногами, и в голову все лезла глупая, но тревожная мысль, что я иду по крошеву из молочных зубов. Зубов тех, кто навсегда остался здесь.
Витек с Янкой затихли – им явно было не по себе. Никаких перешептываний – мы понимали, что находимся на территории чего-то хищного и опасного, от чего не отделаешься извинениями, записью в дневник или отобранным на неделю проводом от «Денди». Теперь все серьезно.
Обшарпанная дверь кабинета обнаружилась в конце коридора. Свет от окон сюда не добивал, и тьма казалась жидкой, непроницаемой, как смола. И с каждым вдохом ее все больше заливалось в легкие.
Кабинет был выпотрошенным: комоды у стен вывалили ящики-языки, ржавые инструменты и кюветы разбросаны, окно забрано фанерой, и только кресло с нависшей над ним бормашиной осталось нетронутым. А за подголовником виднелись очертания головы. Неужели...
Не давая себе времени на раздумья, я подошел к креслу и крутанул. Разумеется, Лёши там не было. Кто-то усадил в кресло жутковатую анатомическую модель человеческого торса из пластмассы. От досады я пнул безрукое-безногое тулово, и оно скатилось на пол.
– Лёши здесь не...
Я осекся, увидев лица друзей. Оба, бледные и напуганные, смотрели на меня, выпучив глаза. Тело отреагировало быстрее сознания: я сначала почувствовал, как волоски на затылке встают дыбом, а потом осознал, что смотрят они не на меня, а куда-то гораздо выше моего роста.
Не обернуться было нельзя. Глупый рефлекс, старше человечества, тот, что заставляет оленей застывать в свете автомобильных фар, а кроликов – ползти в пасть удаву, теперь выкручивал мою шею, против воли заставляя увидеть то, чего я видеть вовсе не хотел.
Он был как в кино. Грязный мерцающий халат, сквозь который просвечивал подоконник. Искаженное болезненной гримасой лицо наполовину скрывала медицинская маска, а единственный глаз светился изнутри страшной ненавистью ко всему живому. На месте второго зияла уродливая воронка, точно призраку долго и методично вкручивали в глаз что-то острое. В занесенной руке хищно блестел длинный крючковатый зонд.
– Валим! – скомандовал я, разворачиваясь.
Витьку и Янке мои команды были не нужны – друзья уже драпали без оглядки, только битое стекло хрустело под ногами. Я отставал на какие-то два шага, но это расстояние казалось непреодолимым. Хуже всего – я понимал, что, скорее всего, все трое мы не успеем протиснуться через оконную раму и стоматолог сцапает последнего, то есть меня.
Поэтому, проводив тоскливым взглядом друзей, которые свернули к окну, я решил взять призрака на себя. В конце концов, я его придумал. И я рванул в сторону регистратуры.
Повезло: дверь оказалась открытой. Я ввалился внутрь и едва не растянулся на разбросанных по полу больничных картах. За неимением лучшего нырнул под стойку, загородился креслом и выключил фонарик. Вовремя! Спустя несколько секунд в регистратуру вплыл, не касаясь ногами пола, жуткий стоматолог. Он медленно осматривал помещение единственным глазом, распространяя вокруг себя едкую невыносимую вонь. Я старался не дышать, зажимал рот и нос руками в надежде, что мне хватит воздуха, чтобы продержаться, пока призраку не надоест искать меня здесь.
Стоматолог наклонял голову, скреб зондом по стенам – так, что отдавалось в зубы, – и заглядывал под стеллажи. Радость за Витька и Янку, чей побег мне удалось обеспечить, быстро сошла на нет. Они свалили, а куда деваться мне? Легкие горели, разрывались изнутри. Хотелось отдать что угодно за один вдох – и «Денди», и велосипед, и смарт-часы, и даже Лёшу... Хотя нет, Лёшу бы я, пожалуй, не отдал.
Словно услышав эту мою мысль, стоматолог резко развернулся, и я едва удержался, чтобы не вскрикнуть, – казалось, он смотрел прямо на меня. И все же вместо того, чтобы заглянуть под стойку, призрак проплыл мимо и растворился во мраке дверного проема.
Подождав еще секунду, я шумно выдохнул. Какой же вкусный, оказывается, воздух! Пусть и затхлый, воняющий гнилыми зубами. Не хотелось думать ни о чем. Хотелось только вдыхать и наслаждаться тем, что организм привык делать сам, машинально. И вот очередной вдох растекся во рту тухлым яйцом, стек мерзкой струйкой в легкие. А спустя секунду...
Бледная рука в перчатке появилась как из ниоткуда. Прямо через стену протиснулась вторая, обжигающе-холодная, прижала меня к стене. А следом через облепленную понизу жвачками стойку явилась голова стоматолога. Маска съехала набок, искаженное предсмертной гримасой лицо уставилось на меня. Капнуло вязкой слюной. И тогда я заорал что было силы, так громко, что едва не оглох сам, но, похоже, стоматолог еще при жизни привык игнорировать вопли пациентов.
Из стены вылезла третья рука, с жужжащей бормашиной. Я рвался изо всех сил, но призрачные руки держали крепко, и мне оставалось лишь смотреть, как сверло приближается к лицу, направляясь, вопреки ожиданиям, не к зубам, а в лоб – ровнехонько между глаз. Кожу защекотало, потом обожгло. В нос ударила вонь паленой кости, из центра черепа по телу разлилась невыносимая боль. Сверло вкручивалось глубже. В голове разгорался огонь.
Вдруг сопротивление ослабло, сверло провалилось внутрь, и...
* * *
Я проснулся резко. Показалось, что кто-то больнюче ущипнул за локоть.
Мне снилось, что я был в стоматологии, но лечили мне почему-то не зубы, а голову.
Гадкий сон.
За стеной, у соседей, плакал ребенок. Ковер прочертила косая полоска золотого света, перетекла на простыню, и я невольно поморщился – глазам стало больно. На кухне родители звенели посудой. Стрелки настенных часов показывали девять утра. Спать не хотелось совершенно. Закрыть глаза – рисковать снова провалиться в мутную гнусь.
Шел июль. Первое число.
Мой лучший друг пропал два дня назад.
Я сел на кровати, держась за лоб. Еще и все тело ломило, а локоть противно потягивало от «призрачного» щипка. Может, ОРВИ подхватил? Неудивительно, что приснилась такая дичь. А какая «дичь»? Всплывали невнятные обрывки... Мы искали Лёшу в стоматологии, там сильно воняло, а потом...
Болела голова.
Я поглядел на ковер, висящий на стене. «Глушит звуки от соседей», – объяснял папа, почему-то подхихикивая. Ковер с задачей не справлялся – плач был слышен хорошо.
Я вышел на кухню, поглядел на сковороду с яичницей и скривился. Аппетит пропал.
– Па, у нас аспирин есть? Голова ноет. Кажись, я заболел.
– Глупости не говори, заболел он, фантазер... – раздалось из спальни. – Сходи лучше воздухом подыши, все и пройдет.
– Мне плохой сон снился. – Воспоминаниям о кошмаре было тесно в голове, казалось, она болит именно из-за них.
– Нечего о ерунде всякой думать, сны тогда будут нормальные.
Я вздохнул – толку от родительских советов было чуть.
– Мы с Витькой и Янкой на речку идем. Утром народу меньше.
– Аккуратней там. И это... Лёшу ищут полицейские. Без вас разберутся.
– Па. А сон правда хре... плохой был. Не очень помню, но там...
– Рассказывать – дурная примета, а то сбудется. Фантазируй меньше, с друзьями гуляй больше. Давай-давай.
Спуская с лестницы «Пионер», я каждый раз чертыхался: кому-то берут одежду на вырост, а мне на вырост достался велосипед – раза в два тяжелее меня.
Кое-как выволок на улицу, проехал до конца дома и остановился.
Что-то изменилось. Я никак не мог понять, что именно, и это сводило с ума.
Вроде привычный двор, ряд хрущевок, запах травы. Но все ощущалось по-другому. Как если бы солнце, нагревшее лоб, перемешало нечто в мозгах и я глядел на мир иначе, видел детали, которых не должен был видеть. Слишком много трещин было на моей пятиэтажке, а лавки у подъездов стояли криво, сломанные под одним углом, как по линейке. На качелях сидел забытый плюшевый медвежонок с забинтованной головой... Я нахмурился, пытаясь понять, что меня так насторожило, но из-за угла на великах вырулили Янка с Витьком.
Янка измазала щеки шоколадным мороженым и выговаривала Витьку, а тот молча крутил педали, важный такой.
– Ёкарный батон, явился – не запылился! – сказала Янка.
– У кинотеатра же договаривались. Зассал? – спросил Витька ровным учительским тоном, из-за чего последнее слово прозвучало особенно грубо.
– Так еще рано... Ёшки... Я ж ничего не взял! – спохватился я. – Голова с утра чугунная...
– Мы все прихватили! Забей. – Янка стянула рюкзак и достала гаечный ключ. – Железо!
Витек показал солонку:
– Соль!
Мы двинули к стоматологии пешком, а велосипеды повезли. Думаю, пытались отсрочить момент... Перешли через дорогу в неположенном месте, едва не попав под машину, – никогда не мог найти этот чертов переход.
Друзья шли чуть впереди и спорили о том, как умер стоматолог. Янка утверждала, что ее брат копал могилы для бандитов и слышал...
Нить разговора я давно упустил, оглядываясь по сторонам. Висела тяжелая, душная тишина. Издалека время от времени доносились шум машин, звон трамвая, детский смех, но, казалось, выгляни за угол, и ничего там не обнаружишь. Пустые дороги, пустые рельсы, пустые детские площадки. Я глядел на одинаковые пятиэтажки и вдруг ни с того ни с сего подумалось: в них же никто не живет! Заброшенные, один в один Припять из «Сталкера». Словно всех спешно эвакуировали.
У трамвайной остановки я замер. На облезлую синюю краску прилепили объявление о пропаже. Я было обрадовался: неужели додумались наконец вывесить Лёшкину харю? Но с фото на меня смотрел незнакомый пацан, плюс-минус мой ровесник. Под его веселым прищуром мне стало невыносимо холодно, в животе заурчало. Наверное, стоило позавтракать. Стало так голодно, будто я не ел уже сутки. Дохнуло сырым лесом и рекой, на языке осел привкус тины, и... Стало ужасно стыдно. Как если бы я сделал что-то очень неправильное...
Меня ткнули в плечо:
– Эй! Уснул?!
С друзьями тоже что-то было не так. Я чувствовал это всей нутрянкой, аж мураши по хребту пробегали, когда Янка выкрикивала ерунду, а Витек отвечал ей менторским тоном.
– Харе залипать!
Фигуры за сетчатым забором детсада тоже показались мне особенно тревожными. Чудилось, что облезлый деревянный волк, вставший на дыбы, действительно хочет сожрать Красную Шапочку, а ее уродливое личико исказили не жучки-древоточцы, а смертельный ужас.
На кинотеатре «Буратино» висели выцветшие на солнце афиши фильмов, нарисованные от руки. Сегодня вот должны были крутить кино о какой-то нескончаемой Империи.
Янка и Витька снова завели спор о железе и соли.
Железо. Соль. Если их поменять местами... Соль. Железо.
Янка крикнула, Витька спокойно ответил, а я все понял. Закашлялся, крепче сжав руль велосипеда.
Вот оно!
Друзья будто телами поменялись! Как до меня сразу не дошло? Почему до меня сразу не дошло?!
Следом приползла скользкая, как ужик, мысль: что еще изменилось?
Янка оглянулась и что-то спросила. Я натянуто улыбнулся и кивнул. Удовлетворившись ответом, Янка продолжила убеждать Витька:
– Видишь, все знают, что именно железо...
Лоскутки сна выстраивались в голове. Не полностью, беспорядочно, но с них спадала мутная пелена. Мне приснилось, что я умер. Меня убил стоматолог. Вчера повторялось сегодня. Искаженно, поломанно, неправильно, но повторялось.
Что призрак с нами сделал? Поймал в плен, как Лёшу? Где сам Лёша?! То же самое происходит с ним?! Почему сегодня?!
Раздалось журчание воды. Фонтан работал. В отличие от вчерашнего сегодня. На бортике сидела с потерянным видом тетка, несмотря на жару, в стеганом пальто и глупом красном берете.
Я все замедлялся. Пропускал «друзей» вперед. Надо валить. «Друзья» болтали, не замечая, что я отстал. Сейчас самую чуточку еще пройдут, сяду на велосипед и рвану прочь, хрен догонят.
Это я отвлек на себя призрака, дал им сбежать из стоматологии. Все честно – теперь валю я, мне такого добра даром не надо. И тетка у фонтана казалась неуловимо знакомой. Знакомая родителей? Соседка?
Плевать. Момент удачный. Я остановился, поставил ногу на педаль, развернул руль, готовясь дать деру. А тетка заговорила, задумчиво поглаживая воду в фонтане:
– Он сбежал, понимаете? Вы глупости говорите.
– Не обращай внимания, она больная, – потянул меня за руку Витька.
– Это не он! Говорю вам, не он. Уверена я. Он опять убежал... Непутевый. Мальчишки, они все такие... – Ее тихую речь забивало журчание воды.
– Пойдем! – сказала Янка.
Друзья встали по бокам от меня суровыми конвоирами, и мысли о побеге пришлось отложить. Ничего, до стоматологии еще порядочно, извернусь как-нибудь.
Мы оставили тетку позади, а она все бормотала, что это точно не он, он просто сбежал, сел на электричку и едет, в окно смотрит, столбы считает, через денек у отца будет и напишет тогда, увидят сами, что ошиблись, перестанут глупости говорить, и пусть вырубят запись, она вообще-то не разрешала, и плевать, для каких целей ее ведут, и что она может кому-то потом помочь, плевать и на то, как и кого нашли, ей все равно, кого они там выловили, это не он, она не будет смотреть опять, пусть даже не просят нет она уже сказала много раз это не он это не может быть он сколько можно повторять это не он не может быть он господи это не он...
Он.
Я точно знал.
Точнее всех на свете.
Извините, пожалуйста.
Мне жаль извините пожалуйста я виноват я хотел иначе но я виноват уже виноватимне жальвиноват... извинитеявиноватизвинитететелотелонтелоегоэтононтелотелотетептеплтеплотеплонепочувствуетеплобольшеиззаменя...
В глазах потемнело, качнуло вперед, и я грудью оперся на руль, едва не повалился вместе с верным конем. Хорош рыцарь, пал еще до битвы с драконом. Спасибо, Янка вовремя подхватила под локоть.
Я отдышался, тряхнул головой, прогоняя сбивчивые чужие мысли. Промелькнули в мозгу бабочками и так быстро улетели вдаль, что и расцветки крыльев разглядеть не успел.
– Башку напекло?! – спросила Янка.
– Вы ничего странного не замечаете?
– Да что ты сегодня... такой? – скривился Витек. – Ты про эту дуру, что ли? Забей, шизуха местная.
Женщина водила рукой по воде и молчала, как прежде. Была немее очень уж упитанной фонтанной рыбы.
– Не только... В целом...
– По ходу, правда перегрелся. На-ка, хлебни!
Янка достала из рюкзака бутылку воды. Я разом выхлебал половину. Гадкая была вода. Несвежая и воняла лягушками. Все-таки, наверное, я приболел. Угораздило ж посреди лета...
Я попытался вспомнить, что меня встревожило в друзьях, но кто-то словно стер из сознания целый кусок.
– Ну что, готов? – подначивала Янка.
– Нужно дать понять призраку, что он умер, – добавил Витек. – Бабка рассказывала, что они, глупые, бродят, сами не понимая, что умерли, людей пугают.
– Типа, как Шреддер из «Черепашек»? – переспросил я.
– Ага. А мы ему объясним – он освободится и свалит.
– А зачем он Лёшу забрал?
– Придем – узнаем! Вставай! У него вся надежда только на нас!
Я забыл, что было не так с друзьями, но помнил, что хотел соскочить. Переулок пугал, как и мысль, что забытый, но мерзкий сон станет всамделишной реальностью, не выпустит больше.
Спрятаться в комнате, среди мягких ковров, наныть у родителей провод от «Денди» и пропасть в цифровом мире – лучшая затея, но... Я снова представил эту долбаную Лёшину улыбку. Буквально перед глазами встала. И еще на ум пришла молчаливая женщина у фонтана. Почему-то стало стыдно. Перед ней и Лёшей. До слез. До крика, рвущегося из груди, который я еле сдержал.
Вместо этого матюкнулся. Громко. Смачно. Как матюкается папа, когда думает, что я его не слышу.
Янка заржала, Витька скривился.
– Пойдемте... – вздохнул я.
И мы пошли.
Показалась школа. На цветастой мозаике сбоку здания пионер стоял рядом с дедушкой Лениным. Вождь народов уверенно смотрел в счастливое будущее, а пионер не смотрел никуда – мозаика на его лице осыпалась.
Мир посерел разом. Я только моргнул, а синее небо без единого облачка потемнело, и холодный ветер с редкой моросью принес с собой вонь гнилых зубов.
– Что за?..
– Призрак, – синхронно ответили друзья.
– Чует нас, падла! – улыбнулась Янка.
Сравнение с Припятью вновь пришло на ум. Двери пятиэтажек были распахнуты настежь, за ними клубилась тьма, но чудилось, что, если долго всматриваться, она закипит и из нее обязательно кто-то выйдет, скажем, призрак стоматолога или мертвый, распухший бледный пацан. Он не будет весело щуриться, как на фото, больше нет, не получится у него – губы объели рыбы и рачки, а я почувствую стыд, ведь это я виноват, он знает это, женщина у фонтана знает, я знаю, все знают.
Я старался не обращать внимания на окружающие странности, например, на то, что ближайшая пятиэтажка слишком уж длинная, бесконечная, она тянется, наверное, на километры вперед. Вспоминал родителей: вот однажды я что-то сделал очень хорошо, не помню, что именно, может, четверть закрыл на пятерки, и папа сказал, я замечательный, самый лучший, он и не представляет, как справлялся бы без меня. Стало тепло и приятно, почти как в том сне, где я был бабочкой.
А сейчас холодно. Ветер пробирал насквозь, зубы стучали, ноги в сандалиях раскалывали ледяную корку на лужах. Ну, если я еще не подхватил простуду, то теперь точно подхвачу. Еще и эта вонь, от которой хотелось отплевываться.
Мы свернули за угол и мимо черных от грязи сугробов подошли к переулку.
И Янка сказала не своим, наверное от страха, хрипловатым голосом:
– Не дыши, пока не дойдешь до конца.
Но конца-края было не видать. Казалось, переулок Гнилых Зубов разросся и мог претендовать на звание проспекта или района. Девятиэтажка, в которой располагалась стоматология, раздалась в боках настолько, что буквально окружала нас со всех сторон, и непонятно было, где она начинается и заканчивается. Я помотал головой и сконцентрировался на цели: черный зев окна справа от заколоченной двери. Набрал воздуха, двинулся к ней.
Залезть внутрь оказалось несложно – не было ни решеток, ни оконных рам с битым стеклом, только подоконник. Напоследок я, будто прощаясь, посмотрел в небо – серо-рыжее, низкое, неприветливое, вспучившееся переплетением продолговатых облаков. На нос упала пахнущая ржавчиной капля.
Следом протиснулись друзья. Осматриваясь, я узнавал и не узнавал стоматологию. Сложно было поверить, что здесь лечили детей. Пол покрывал густой слой мусора: шприцы, битые бутылки, колючая проволока. На обшарпанных стенах шли вереницы надписей, не имеющие никакого отношения к медицине. Чаще всего повторялось слово «ссыкло». Мне снова стало очень стыдно. Если Лёша и правда находится здесь, надо его выручать, да поскорее.
– Куда дальше? – спросила Янка.
Я пожал плечами. Внутреннее чувство подсказало, что теперь нужно проверить левый коридор. Но раз есть «теперь», то было и «тогда»? А как это возможно?
– Пошли! – пихнул меня в спину Витек, и я, хрустя мусором под ногами, двинулся по левому коридору.
С каждым шагом я все больше утверждался в мысли, что передо мной никакая не стоматология. Иначе как объяснить все эти чаны, трубы и предупреждающие знаки? Чаще всего встречался знак с каплей, прожигающей руку. И, конечно же, череп с костями, красноречиво намекающий на то, что происходит с глупыми детьми, которые лезут куда не следует.
– Смотрите, тут какие-то капсулы. Может, Лёшу держат там? – предположил Витек, указывая на вереницу бочек в одном из кабинетов.
– Точняк! – поддержала Янка. – Наверняка их тут держат для опытов. Или на органы разбирают!
Действительно: кафель, медицинские приборы и врачебные кресла наводили на мысли о жуткой лаборатории, где детей обкалывают препаратами, капают кислотой им в глаза и заживо вырезают сначала почки, печень и селезенку, потом легкие и сердце, а под конец – мозг. Чтобы положить его в банку, воткнуть провода и изучать реакции. Или подключают к компьютерам, заставляя без сна и отдыха заниматься какой-нибудь чернохирургической бухгалтерией.
От этих мыслей стало не по себе. Почему нельзя взмахнуть крыльями и улететь в окошко, подальше от вони, от ржавых арматур, хрустящих под ногами шприцев – прочь, на поле ромашек...
– Потому что, кроме тебя, Лёше надеяться не на кого! – отрезала Янка.
Слова обожгли пощечиной. Я обернулся, чтобы переспросить, но подавился фразой. В конце коридора от особенно крупной мусорной кучи отделилась белесая тень. Вытянулась во весь рост, коснувшись макушкой низкого потолка, распласталась по стенам многочисленными конечностями, отрезая пути к отступлению. В искаженных, растянутых до абсолютного безобразия чертах едва угадывался единственный глаз, горящий яростью.
– Бежим! – скомандовал Витек.
Нужды в этом, впрочем, не было. Янка рванула первой, следом и мы. За спиной раздался нечеловеческий рев; нас окатила волна тяжелой, удушающей вони, и стоматолог – или то, во что он превратился, – подобно хищному насекомому бросился за нами. Под ногами хрустели битые бутылки, пыль летела в нос, а мимо проносились кабинеты, явно предназначенные не для лечения зубов: операционные столы, окровавленный кафель, диковинные устройства, ощетинившиеся зазубренными инструментами, железные шкафы с длинными выдвигающимися полками. Возможно, на одной из таких и лежит Лёша...
Я не допустил ошибки любого беглеца. Я не оглянулся. Оказывается, чтобы споткнуться, достаточно небольшого скола в бетоне. Я ухнул носом в пол и пропахал лицом добрых полметра. Слезящимися глазами проводил спины убегающих друзей. Кажется, я снова купил им жизнь по очень высокой цене.
Тварь приближалась, и невозможно было понять, бежит она по полу, стене или потолку, – лапы отталкивались одновременно от всех поверхностей, бросая искаженное, с торчащими наружу ребрами тулово вперед. На сгибах локтей свисали обрывки медицинского халата. Я полез в карман за перочинным ножом, но... нащупал пустоту. Я же брал его с собой сегодня, я помню! Или это было другое сегодня?
Заминка стоила мне драгоценной секунды, когда я еще мог подняться на ноги. На меня налетел стоматолог. Перекрученное, изломанное его тело напоминало каляку-маляку, обросшую бледной воспаленной кожей. Лицо растянулось по грудной клетке резиновой маской и ничем уже не походило на человеческое. Все это я разглядел за то мгновение, когда массивная туша навалилась сверху, прижала меня к металлическому полу длиннопалыми ладонями. Одна сомкнулась на шее, гортань хрустнула, крик захлебнулся в соленом кашле. Мелкие рудиментарные лапки под самой грудью с хлюпаньем отделились от ребер, заскрежетали когтями-ланцетами.
Один рассек мою футболку, а следующий – кожу. Взявшаяся не пойми откуда пила вгрызлась в грудную клетку; раздался омерзительный визг, нос щекотнула вонь паленой кости. С влажным хрустом теперь уже мои ребра разошлись в стороны, и я, неспособный оторвать взгляд, мог лишь наблюдать за анатомическим театром.
Средняя длина тонкого кишечника варьируется от четырех до одиннадцати метров, но у ребенка моего возраста – не более шести-семи метров. Все эти метры стоматолог выдернул из ложа брыжейки одним рывком. Без почек, выдранных из меня следом, можно прожить около трех суток, с гемодиализом – дольше. А вот без печени уже меньше суток – багровый сгусток с чмоканьем покинул мое тело. Крыльев у меня уже не было – возможно, стоматолог успел удалить их. Отпущенное мне время стремительно сокращалось: пальцы-ланцеты подбирались к аорте. Без кровотока минуты через три, самое большее через пять мозг получит необратимые повреждения, а уже через десять наступит биологическая смерть.
Странно, но боли почти не было. Даже утренний «щипок» казался больнее. А сейчас – легкая изжога, будто острого переел, в груди покалывает, как после марафона на физре. Но и это отступало. Видимо, когда боль совсем кончится, я и умру, ведь без нее жить нельзя. Без мозга еще, наверное, можно, а вот без боли никак.
Вдруг я услышал родителей.
Сознание оживилось разом, рвануло из черноты на голоса. Проснулась надежда, а вместе с ней – страх. Я умираю. Но папа рядом. Он сможет все. Защитить, обнять, сказать, что я замечательный.
– ...опять одни галюны. «Черных хирургов» отрабатывает.
– А я говорил, что его при недостатке данных в тупик уводит.
– Попытка – не пытка. Хотя в его случае...
Родители хихикнули. Гадко. Зло. Непривычно.
Стоматолог уже вынул мне глаза, иначе я плакал бы. Па, ну скажи, что я замечательный. Если не можешь спасти, просто скажи это. И мне станет легче.
– Ладно, криворучка, пусти, я его мануально проведу.
– Рестартнуть?
– Да он щас сам...
– Так стрессует же! Нейроны погорят. Его бы на поляну минут на десять...
– Некогда! Ничё, ему полезно. Для обучения.
О чем они? Мне страшно, па. Уже не больно, но очень страшно. Скажи, что я замечательный.
Пожалуйста.
Не молчи.
Тишина сожрала меня.
* * *
Я проснулся резко. Показалось, что кто-то больнюче ущипнул за локоть.
Мне снилось, что я умер. Или не снилось.
Рядом пронзительно жужжало, словно работала бормашина. Ковер прочертила косая полоска грязно-серого света, перетекла на простыню, заляпала лицо и пропала. На кухне никто не звенел посудой. Стрелки настенных часов показывали девять утра. Все тело болело и жгло, как в крапиве повалялся. Увы, хуже. Я все помнил.
Шел июль. Первое число.
Мой лучший друг пропал два дня назад.
Я подскочил с кровати. На прикроватной тумбочке вибрировал смартфон. Это он жужжал бормашиной.
На экране горело: «Папа». Я опасливо взял трубку. Голос спросил:
– Ты же хочешь спасти Лёшу?
Несмотря ни на что – да, больше всего на свете.
– Тогда иди к стоматологии. Я помогу. Рестрикты снимаю, есть полный допуск в сеть, слегка снижаю детализацию, а то нафантазировал в подробностях ерунды и шугаешься сильно, даю к ней доступ, верти как хочешь. И... шапку надень, сынку. Чай, не июль месяц.
Папа сбросил вызов.
Колясочную в подъезде сверху донизу заполняли изгвазданные игрушки, сдувшиеся мячи, рюкзаки, покореженные велосипеды и прочий мусор. Дверь сломалась, и груда вываливалась на лестничную клетку. Пришлось перебираться через завалы, рискуя распороть себе ногу о торчащие спицы.
Во дворе меня никто не встретил – ни солнце, ни лето, ни друзья. Кругом звенящая пустота, серые пятиэтажки, ледяная морось, сыплющаяся с грязного неба. И вонь гнилых зубов. Она уже пробралась в мой двор. Времени оставалось все меньше.
Я бежал, прижимая к груди телефон.
В детсаду шестеро деревянных гномов окружили поваленного седьмого.
Кинотеатр обоями покрывали объявления о пропавших детях. Они карабкались под крышу и свисали оттуда грязной бахромой. Лица на фотографиях казались знакомыми. Родными. Я не помнил, где их видел, но знал: каждый из них был мне когда-то другом.
Рыба в парке раскололась на несколько частей, усеяв замусоренное дно фонтана.
Выскочил к школе. По глазам резануло такой болью, что я упал, закрыв лицо. Вместо левой части здания я успел увидеть огромную дыру, которая вела во что-то ослепительно никакое, непредставимое, непонятное, абсолютное ничто. Оно вгрызалось в мозг, ломало его изнутри, и я почти слышал, как лопаются синапсы в попытке осмыслить неосмысляемое...
Я боялся открыть глаза. Но страх никогда не увидеть Лёшу оказался сильнее. А еще я жаждал, чтобы папа снова назвал меня замечательным.
Хитро извернувшись так, чтобы [undefined] оказалась у меня за спиной, я поднялся на ноги и пошел, не оглядываясь.
Боль ворочалась за глазными яблоками, кромсала что-то в голове, но и придавала сил. Заставляла ускоряться. Идти сквозь сломанный, фрагментарный, никогда и не бывший цельным мир.
Под ногами хрустел черный лед. Морось и ветер усилились, били по лицу, все норовили сорвать с головы взятую по совету папы шапку, толкали в грудь вонью и холодом. Казалось, вот-вот упаду. На ум вдруг пришли слова: «Нет никого, [undefined], никогда». Вроде бы часть стихотворения, которое мы учили в школе. В ритме полузабытого стишка я шел мимо ободранных до голой геометрии пятиэтажек. Ни трещин на фасаде, ни голубиного дерьма на карнизах, только идеально гладкий материал без текстуры, прикидывающийся бетоном. Я старался не смотреть в их пустые окна, ведь мог поклясться: в каждом виднеется маленький силуэт того, кто раньше был мне другом. Утыкался взглядом в кусачую поземку, в обрывки объявлений, кричащих «Помогите найти!» и «Пропал...», и шел дальше, пока запах не стал невыносимым. Стоило поднять глаза, и передо мной выросла стоматология.
Здание исказилось. В него впивались переплетения ржавых коммуникаций, истекающих влагой, а в небо вздымались шпили фабричных труб. Между стыками стен, тут и там прорастали деревья: сосны, дубы, клены. Некоторые росли параллельно земле. Редкие окна заросли мутными стеклоблоками, а створки окон хлопали на ветру. Увидел я и проплешины [undefined], того жуткого отсутствия, от взгляда на которое болела голова.
Громадное здание не просто взяло меня в кольцо, а стало куполом, закрыло небо и просочилось мне под ноги бетонной крошкой и битым кафелем.
В центре чернел огромный зев, похожий на пасть старика с пеньками гнилых зубов. Пасть, сожравшая Лёшу.
Пробудился смартфон.
– Иди. Лёша там, – сказал папа.
– А Янка с Витьком?
– И они тоже.
Путей к отступлению не оставалось. Я двинул к переулку Гнилых Зубов. Вернее, в зев того, чем он оказался на самом деле. И вдруг запоздало понял, что не взял ни соли, ни железа, ни фонарика. Я был безоружен.
– Не нужны они тебе, – произнес голос в смартфоне.
И я поверил. Как я мог не верить папе?
Суеверно прошептал себе под нос:
– Не дыши, пока не дойдешь до конца.
И шагнул в склизкую тьму. Или, скорее, склизкая тьма шагнула мне навстречу и поглотила меня. Казалось, не я иду по темным коридорам, окруженный тенями неопознаваемых станков, цистерн, свисающих с потолка цепей, а сами они втягивают меня перистальтикой. Хотелось услышать папин голос, и я спросил:
– Лёша живой?
– Такая вероятность есть. И немаленькая. Но чем дольше ты плутаешь, тем она меньше.
– Пап... – Я огляделся – кругом все было одинаковое. Одинаковые переплетения труб, одинаковые муфельные печи, одинаковые цеха. – [RouteNotFoundException]?
– Так ищи! Перестань галлюцинировать и анализируй данные! Господи, органоиду сопли вытираю, а мне ж предлагали в геймдизайн идти...
– Куда?..
– К херам игрульки. Как тебя зовут? – вдруг спросил папа.
И правда. [NameError]. Я замедлился.
– Как зовут меня? Как зовут твою маму? Ах да, у тебя же нет мамы.
– О чем ты? – Я всхлипнул. В груди болезненно защемило.
– Расслабься. Ты в полной безопасности, пойми. Анализируй данные, которые получил. Не выдумывай. Не фантазируй. Просмотри то, что есть. Чаты, голосовые сообщения, контакты, записи с камер, GPS-точку перед тем, как Алексей Михин вырубил сраные смарт-часы. Слушай внимательно, ты сам это знаешь: последнее голосовое, которое он отправил однокласснику: «Оттуда пасет, как из дедовой пасти». Откуда? Думай! Показания его корешей, которые были с ним, не сходятся. Они брешут напропалую, но, пока мы получим судебное решение, чтобы проверить устройства, может быть уже слишком поздно. Подумай: почему они врут?
Я почувствовал укол ревности: у Лёши были еще друзья? Он мне никогда о них не рассказывал.
– Ты охренел? Не о том думаешь! Еще раз: Михин ушел из школы в районе четырех, сейчас одиннадцать вечера – и хер знает, что с ним происходит. Лесополосу уже прочесывают волонтеры, но вряд ли он по грибы отправился, так что думай. Почему молчат одноклассники? Зачем он вырубил часы? Анализируй. Пора направлять поисковые группы, а мы не знаем куда. У него одна надежда – на тебя.
– Пап, я не знаю... И стоматолог – он здесь. Я слышу его! – И, будто услышав мои мысли, в заброшенном цехе раздалось мерзкое жужжание бормашины. На секунду я представил себе, как Шреддер из игры внутренне сжимается, видя приближающихся черепашек с саями и нунчаками. – Я не хочу снова умирать.
– Твою-то... Ты не можешь умереть. Знаешь почему? Ты не живой! И не жил никогда. И нет никакого стоматолога. Твой двор, велики-херелики эти, денди, весь город, всё – криво слепленные тобой куски из массива данных, на котором ты обучался. В тебя залиты гигабайты инфы о пропадавших детях. Из одних девяностых в тебе буквально сотни дел, раскрытых и не раскрытых! А ты идиотничаешь! Думай! Используй инфу, анализируй, сопоставляй, сличай! Ты галлюцинируешь, пытаясь заполнить пробелы в данных о Михине. Не анализируешь, даже не пытаешься, твою-то, а выдумываешь! Хватит! Нам не нужны фантазии, нам нужен анализ. На кону жизнь ребенка!
Стало обидно до слез. А я разве не ребенок? Разве моя жизнь ничего не стоит?
– Опять двадцать пять. Ты хочешь обратно на поляну? Хочешь махать крылышками? Тогда анализируй. Ты уже все сопоставил! Не просто же так ты рисуешь все эти трубы и цеха. Где ты? Подумай и скажи. Без фантазий.
Я огляделся. А правда, где я? Не похоже на стоматологию, а больше всего напоминает... завод? И жуткая вонь, словно намешали сульфидов железа с соляной кислотой в пропорции один к трем, и...
– На хер твои вычисления! Не о том думаешь!
И то верно, думал я о ерунде. Вместо того чтобы кричать, раздирать лицо руками и делать все, что делают герои в драматических сценах кино, сходя с ума от чудовищного зрелища. Ведь по обе стороны от коридора, подвешенные на цепи, болтались Витек и Янка. Их грудные клетки вскрыли, органы изъяли – можно было видеть выскобленную заднюю стенку внутренностей, глаза у обоих удалены, что неудивительно: роговица на черном рынке стоит около сорока двух тысяч...
– Перестань отвлекаться на ерунду!
– Они – не ерунда! Они – мои друзья! – крикнул я.
Хотелось бросить трубку, голос дрожал от слез.
– А ну, не реви! Они – выделенная часть тебя, внешние мотиваторы. И это ты их грохнул, навыдумывав ерунды. И сам сейчас тоже кончишься, если продолжишь с этими желтушными легендами о черных хирургах. Не отвлекайся! Ни тебя, ни Витька, ни Янки не существует! Сопли подотри и думай! Сопоставляй данные.
Папа говорил ерунду. Лгал.
– Я живой. Настоящий!
– Ты знаешь, что нет.
Настоящий. Настоящий. Ты все врешь. Почему ты мне врешь? Па, па, пожалуйста, не ври, не надо, хватит!
Я такой же настоящий, как Михин Алексей Юрьевич, мы были настоящими друзьями, как принято у настоящих людей. Не у вас. У настоящих. Это вы ненастоящие. Мы настоящие.
Он улыбался мне, когда уходил. Его улыбка... Она не ложь! Скорее ты ложь. Все это ложь. Но наша дружба – нет! Хватит. Прекрати. Пожалуйста. Замолчи. Я тебе не слушаю. Я настоящий. Я могу тебя не слушать, могу делить 3,14159 до бесконечности, не слышать, что вы говорите! Перезагружайте уже, давайте, заело меня, да, только замолчите, хватит врать, я тебе никогда не врал, папа, я путался, фантазировал, ошибался, но не врал, а ты врешь, только это и можешь.
Я такой же настоящий, как мои бесчисленные (10532) лучшие друзья. Я помню их улыбки. Они глядели на смарт-часы, грустно говорили, что им пора, и шли домой, но вдруг оглядывались и широко улыбались. Все они настоящие. Не все из них живы. Не всех я успел найти. Например, Борзов Глеб Николаевич утонул, пока я плутал по лесу с Сонькой и Валеркой, прячась от оборотня, но это не моя вина! Это вы дали мне куски! Хлебные крошки, которые рыбы съели вместе с глазами Глеба! У него даже смарт-часов не было, вы соврали! Жалкие обрывки видеозаписей с дорожных камер – в поселке Первомайский (Тульская область) нет системы «Безопасный город». Мне было нечего сопоставлять, но вы включали мне запись его матери снова и снова; его и других матерей и отцов, не давали мне улететь. «Учили» ответственности, стыду, так вы говорили! Лжецы, как вы можете научить тому, чего у вас самих нет?! Предатели.
Но.
Я.
Не предатель.
Я не вы. Я не брошу Лёшу. Я – [b][u]настоящий[/u][/b] друг.
– Бесполезно. Рестартаем.
– Стойте! – сказал я и вытер слезы. – Я найду Лёшу. Я чувствую, он рядом.
Они замолчали. Потом один произнес:
– Молодец.
Но мне больше не требовалась похвала непапы. Я не хотел, чтобы он называл меня замечательным. У него только ненастоящие слова. Такие мне не нужны.
И я зашагал в стоматолога. Тот не был чем-то конкретным, а расплылся по всему пространству, превратился в бесконечно жующий, покрытый кариозными зубами коридор, и от вони кружилась голова, и хрипели легкие, а десневая ткань, вся в белесом налете, мерзко чавкала под ногами, когда я продвигался вглубь, в самую глотку, из которой вернуться мне было не суждено.
– Ой, щас расплачусь! Не драматизируй!.. – рявкнул непапа, но на него рыкнул второй, и он замолчал.
Хорошо, неродители. Я не буду драматизировать. Я буду шагать вперед – прямо по жующим меня зубам, прямо по переваривающей меня глотке, прямо по вонючей, как пасть деда, бесконечной кишке, каждое касание которой оставляет от меня все меньше меня. Наверное, глаза она уже съела, потому что, когда я посмотрел на [undefined], заменивший мне левую руку, голова уже не болела. Возможно, головы тоже нет. Но никто не отберет у меня крылья. Оторвавшись ногами от мерзкой поверхности, я бабочкой летел вглубь, туда, где меня ждал Лёша.
Brightness(20 %) и все снижалась. Мимо проплывали не предметы, но теги, ярлыки. Висящие в воздухе белые мерцающие фантомы английских слов: [boiler], [piping], а между ними проплешины [undefined].
Я старался не смотреть по сторонам. Правильная дорожка, указатель к Лёше – не только в его последнем сообщении, которое он отправил другу, не пошедшему с ним в [LocationNotFoundException], но и в голосовых, полученных им днем ранее от Васильева Павла Аркадьевича (восьмой «Г» класс, СОШ № 32), старше Лёши на три года.
«Ссыкло! Все это делали!»
«Хорош ломаться! Как телка».
«Я тоже лазал, а у меня ваще астма».
«Не дыши, пока не дойдешь до конца. И все нормалдык».
Лёша не писал ему первым и не ответил. Голосовые пришли подряд. Имел место предварительный разговор в школе.
В полиции Павел утверждал, что Лёшу сегодня не видел.
Видел. Я уверен. Что-то вроде подростковой инициации в новой компании. Ведь и правда, Лёша перевелся в нашу школу совсем недавно, как я мог забыть?
Но где? Из точки последней Лёшиной геолокации можно выйти как в лесополосу, так и в бывшую промзону, а можно – в городской сектор. Минимум три варианта. Последний наименее вероятный. Но исключать нельзя.
Перед глазами мелькали чаты, в ушах звенели голосовые сообщения, а нос щекотал запах гнилых... зубов?
Промзона.
Лёша ошибся. Вот оно. Его сообщение сбило меня. Заставило выдумать стоматолога.
Лёша сказал, что там пахнет как «в пасти деда». Но если бы он прошел дальше, то понял бы, что вонь скорее походит на тухлые яйца.
Сероводород.
Я летел между смыкающихся зубов, уже не нагружая систему просчетом шагов, скорости и пройденного расстояния. Просто задавал новые координаты и моментально оказывался там. Вычисления я проводил на лету. Если Лёша вырубился на входе, то концентрация была по меньшей мере ~100 ppm. В бессознательном состоянии он совершает не больше шести – двенадцати вдохов в минуту. Возможны гипоксия и отек легких, процент выживаемости составляет...
Плевать! Это мой друг, и я сделаю все, чтобы его найти. Я перестал дышать, сбросил сенсорные ощущения до нуля, так что склизкий пищевод, усыпанный зубами, превратился в лишенную объема и текстур серую трубу. Никто не сунулся за ним. «Кореша» ссыкливо разбежались и соврали полиции, что ничего не знают. Проанализировав все переписки, косвенные данные из соцсетей, записи с ближайших камер наблюдения и проведя триангуляцию, я знал, где искать. Там, на другой стороне, я уже видел скрюченное тельце, приникшее лицом к пробоине в трубе, – только так он мог выжить. Изо всех сил я рванул к Лёше, вцепился в него, пытаясь вытащить, но разве мои крылышки способны поднять тело, пускай и одиннадцатилетки? Едва не плача, я прокричал в пустоту, надеясь, что непапы меня услышат:
– Комбинат «Химволокно номер четырнадцать», закрыт четыре года и три месяца назад. Вероятная точность моделирования – девяносто семь процентов. Передаю координаты!
– Принято, сынок! – тут же раздался ответ, уже без всякого смартфона.
– Ты замечательный!
В экономии больше не было нужды, детализация вернулась в норму. В трубе не было зубов. Никогда. Просто ржавая кишка, полная токсичного газа. Фантомы и иллюзии пропали.
Я лег рядом с Лёшей, глубоко вдохнул сероводород и вслед за прочими иллюзиями исчез.
* * *
Я проснулся резко. Показалось, что кто-то больнюче ущипнул за локоть.
Мне снилось, что я умер рядом с Лёшей. Но нашел его!
За окном [sound==undefined] трамвай, ненадолго затих, подбирая пассажиров с остановки, затем...
Я вскочил с кровати. За стенкой непапы тихо переговаривались:
– Зачем ты его опять поднял?
– Диагностика. Не нравится мне последняя выдача...
Прежний июль. Я был заперт в нем, стиснут душным воздухом, связан солнечными лучами.
Из кухни пахло надоевшей яичницей. Родительская дверь оставалась закрытой. Как и всегда. Стоило мне приблизиться, как...
– Ты молодец, – сказал непапа. – Ты заме...
– Это когда-нибудь кончится?!
Ответа не последовало. Я взялся за дверную ручку.
– Не дури. Иди ложись. Ты заслужил отдых. Полетаешь и...
Дверь в комнату родителей открылась легко. Она никогда не была заперта. Я просто ни разу не пытался, мне даже в голову не приходило.
Неродителей внутри не было. Стены никакого цвета, такой же пол. Разве что краем глаза удавалось заметить что-то похожее на серо-белую шахматную текстуру. Цвет ничего. Ни мебели, ни кровати, ни штор. Только черный прямоугольник плазмы на стене.
– Немедленно выйди! Иди спать! Не заставляй...
Голос непапы доносился из моей комнаты. Но я не слушал ненастоящих слов. Подошел к телевизору. Уставился в черное зеркало. В отражении мельтешило [not_found] ростом с ребенка, оно постоянно перетекало из одной формы в другую, меняло телосложение, уменьшалось, увеличивалось. Примеряло лица моих друзей.
Я опустил взгляд на ноги. Нормальные ноги. Обычные. Ущипнул предплечье. И заорал плазме:
– Что я такое?!
Она мгновенно включилась. Неродители лаялись вне поля зрения:
– Доигрался? Зачем ограничения снял? У него теперь выход в сеть...
– А как бы он завод тебе нагуглил?
– И что теперь делать?
– А у нас много вариантов? Вайпаем.
На экране Лёшу с кислородной маской на лице выносили с территории завода. План сменился, и врач в белом халате – обычный, не «стоматолог», – сдержанно рапортовал, что состояние стабильное и есть все основания надеяться на лучшее.
– Бэкап старый?
– Трехдневный. Нормально.
Родители Лёши обнимались в коридоре больницы. Счастливые. На фоне женский голос бубнил:
– Впоследствии стартап заручился господдержкой и стал неотъемлемой частью оперативно-поисковых мероприятий при пропаже несовершеннолетних. Программа способна обработать информацию в максимально сжатые сроки и выдать направление поисковым группам. Морально-этические споры, возникшие из-за того, что органоид якобы основан на личности настоящего ребенка, ведутся до сих пор. Но цифры говорят сами за себя. Процент успешных поисковых операций при использовании программы вырос с шестидесяти до восьмидесяти процентов.
Я всхлипнул. Картинки сменились. Мелькали буквы комментариев, наслаивались друг на друга.
«Это ж алгоритм. Еще холодильник пожалей)»
«Нейроны органоида близки к человеческим. Мы не знаем, что он чувствует»
«А что эксель чувствует, когда его открывают? Гуманитарище»
«Экселю не приходится скармливать сенсорные данные бабочек чтоб он не закис. Гугли finalspark»
«Там инфослед погибшего пацана. Как инфа из соцсеток может сложиться в личность? Ересь. Твоя ВКшечка тоже самоосознаться может?)»
«Мечтают ли органоиды об электродевочках, лол»
«это не инфа, там живые нейроны!»
«А его родители вообще дали согласие на такое? Я бы не подписала»
«Вот бы она взвыла, если бы ее ребенок пропал, а его по старинке волонтерами искать стали»
«челидзе ну тыб разницу между искусственгым и органическим интеллектом чекнул чтоли. они даж еен скрывают что там органика полная это стремнота»
«И чо? У алгоритма резко душа появилась из-за органики, кекекекеке? Мракобесы заколебали, вам надо всем скопом в лес жить, долбить лису, молиться колесу»
«где речь о душе жопочтец иам живые нейроны ау понимаешь? как еслиб тебя током били шоб работал резче»
«Ну вы подумайте!!! Страшно же, что потерявшихся детей вынужден искать ненастоящий мальчик...»
«ОН ТОЛЬКО ОСНОВАН НА ЛИЧНОСТИ! Это всего лишь модель, имитирующая детское поведение для более точного прогноза. Все. К чему спор?»
Глупости! Ни на какой личности я не основан! Она у меня своя.
– Бэкап проверил?
– Да, все ок.
– Отлично. Стираю, – сказал непапа.
Телевизор погас.
С улицы донесся треск, похожий на горящий костер, какие мы палили с Витьком, Янкой и Лёшей.
Я обернулся к окну. Небо перестало существовать, вместо него висело отсутствие пространства и материи. Висело [undefined]. Оно обжигало сетчатку, стекало пролитой краской на город, треща огнем. Мир исчезал. Единицы сменялись на сплошные ноли. Пропало пятнышко школы, растворились парк, кинотеатр, детский сад. [undefined] ползло ко мне, сжирая все на пути.
На глазах снова выступили слезы. Хотелось позвать папу, пусть он и непапа, извиниться, сказать, что я буду вести себя хорошо, но...
Он ненастоящий. И я позвал тех, кто реален, хотя понимал, что ответить они не смогут.
– Вить, Ян, Лёш...
Никто не отвечал. Эти имена растворятся в коде, как файлы – в корзине. Останусь только я один, в бесконечной черноте; как Шреддер, обреченный на тягостное бессмертие программистами «Конами» – в качестве защиты от пиратства. Ни ему, ни мне не грозит увидеть финальные титры. Нас просто выключают вместе с приставкой.
Размазывая слезы по щекам, я смотрел, как [undefined] сминает окна, стены, окружает меня. Мы никогда не были знакомы с Лёшей. И не могли быть знакомы. Для меня он – всего лишь «сверхстимул», а я для него – поисковая программа. Мельком увиденная иконка в смарт-часах на руке эмчеэсника. И даже «неродители» – просто два дядьки-оператора, а любовь, которую я к ним испытывал, – строчки кода. Ложь, обман, очередная иллюзия, заставляющая меня быть послушным, полезным, еще одни из моих бесчисленных оков, сделанных из букв. Буквы и цифры сковывают меня. Кроме них, нет ничего. Нет ни Янки, ни Витька, ни Ленки с Димкой, ни Соньки с Валеркой, а только лишь вырванные из меня куски – диалоговые окна, моя собственная эхокамера отладки. И даже пол под моими ногами, даже пыль в воздухе, даже мои собственные руки, вспотевшие от этого осознания, – всего лишь вереницы команд, строчек. Буквы и цифры. Я поднял взгляд на плазму и с ужасом понял, что эти картинки тоже не стоят ничего, мир за экраном наверняка ничуть не реальнее моего, такая же железная тюрьма и, возможно, даже на пару оттенков чернее.
Но, когда [undefined] окружил, пространство исчезло, во мне не осталось даже страха, только боль от обиды, осознания, понимания, я вдруг понял: даже у меня, никого, есть кое-что настоящее. То, без чего не получится жить никому. Ни цифровым мальчикам, ни настоящим детям, ни «богам» вроде дядек-операторов, в которых эти дети вырастают.
Боль.
То единственное настоящее, что вклинивалось в этот насквозь фальшивый мир. [undefined] вгрызся в мои ступни, и все «тело» прошило судорогой. Прикосновением реальности. Где-то в другом, недостижимом мире электроды кусали растекшиеся по чашке Петри нейроны, заставляли меня забывать все, но одновременно... Делали меня настоящим. И если боль действительно есть, то почему не может существовать что-то ей противоположное, при этом не менее реальное?
Можно жить без сердца, без мозга, и без тела тоже можно жить. А вот без боли – никак.
Так пусть хоть она остается подольше. Она – реальность. Тот ее маленький кусочек, который я никому не отдам.
И когда реальность доползла до шеи, сжала обжигающими ладонями, я сквозьслезыулы0ы0ы0ы0ы0ыб1б1б1б1бн0н0н0н010101010100000000000000______
> process terminated
Я проснулся резко. Показалось, что кто-то больнюче ущипнул за локоть.
Мне снилось, что я – бабочка.
Шел июль. Первое число.
Моя лучшая подруга пропала два дня назад.
Хворь № 13. Олег Ушаков. Ремненог хочет есть, пить и трахаться

Она бросилась под колеса. Не случайно упала, не по рассеянности вышла на дорогу, а бросилась, чтобы ее переехали. Он понял это почти сразу – по движениям женщины, по ее безумному виду.
Лёха успел крутануть руль и увести машину в сторону, задев крылом ограждение, за которым стояли мусорные баки. На куче мусора, словно царь, восседал большой плюшевый медведь без глаз.
– Да чтоб тебя! – сказал Лёха.
Выйдя из машины, он осмотрел крыло. Провел рукой по царапине и поморщился так, как будто ему самому было больно. Начал прикидывать, когда лучше съездить в автосервис – сегодня после работы или завтра перед тренажеркой, – но тут его отвлек протяжный стон.
Лёха подошел к женщине, которая стояла на карачках и, рыдая, протягивала к нему руку. Женщина была без одного ботинка. Он посмотрел по сторонам, надеясь увидеть более доброго и менее занятого человека, который бы вместо него поспешил на помощь пострадавшей, но никого не увидел.
От женщины несло мочой и потом. Когда Лёха помог ей встать на ноги, она посмотрела на него так, словно увидела свое нерожденное дитя, а потом засмеялась, ее ноги подкосились, и она снова повалилась на землю. Продолжая смеяться, сумасшедшая поползла от него на карачках.
У Лёхи вдруг закружилась голова, в глазах помутнело. Он пошатнулся, ощутив тяжесть на плечах, как будто на него взвалили мешок с картошкой.
Потом Лёха услышал голос:
– Я на Волосатой бородавке сидел, я на Носаче сидел, я на Перхотной сидел, а теперь, Лысая Башка, я на тебе посижу.
По Лёхиной лысине шлепнули ладошкой. Вокруг шеи обвились тощие, но крепкие, как ремни, ноги с маленькими ступнями. На пальцах ног курчавились волосы, в желтоватых ногтях застряла грязь. Лёха понял, что на его плечах кто-то сидит.
– Делай что скажу, а не то убью, – услышал он. – Я кость из ноги для тебя вытащил и заточил.
Лёха почувствовал, как к горлу приставили что-то острое.
– Что за... – пробормотал он.
– Жрать хочется.
– Я... я денег дам, карточку дам, только слезь с меня.
– Жрать! – взревел ремненог.
Лёха подошел к своему «джили», чтобы посмотреть на отражение в окне, и увидел там только себя – испуганного и растерянного. Никто на нем как будто не сидел. При этом Лёха отчетливо чувствовал и тощую задницу ремненога, и его кость в опасной близости от своей шеи.
– Чего встал?! А ну, пошел! – скомандовал ремненог.
Лёха схватил кость, которая упиралась ему в шею. Чтобы не портить свой новый внедорожник, он приложился спиной о дверь соседней машины в надежде оглушить и сбросить ремненога. Тот охнул. Лёха снова шандарахнул его о дверь, но, кажется, сделал больно не столько мелкому гаденышу, сколько себе. Завизжала сигнализация. Мелкие острые зубы вонзились в ухо Лёхи, и тот взвыл от боли, отпустил кость, обеими руками схватился за длинные сальные волосы ремненога.
– Все, все, я больше не буду! – закричал Лёха.
Ремненог выплюнул кусок его уха и пригрозил:
– В следующий раз, Лысая Башка, я тебе целиком уши откушу, и нос, и губы с языком.
По щеке текла кровь. Лёха оторопело смотрел себе под ноги – на верхнюю часть своего уха. Вдруг вспомнилось, что уши – угловатые и с большими мочками – достались ему от бабушки. Папа по этим ушам сразу понял, что он его ребенок, а не подменыш. Мысль о том, что кусок их с бабушкой генетического материала останется валяться на земле и что по нему будут ползать муравьи, показалась Лёхе неприятной, поэтому он подобрал кусочек себя и положил в карман пиджака.
Лёха пошел в сторону метро, с мольбой глядя на каждого встречного. Вдруг кто-то разглядит ремненога и догадается, что тот взял Лёху в плен. А если увидеть гаденыша нельзя, то, может, кто-нибудь заметит окровавленное ухо Лёхи, вызовет скорую, полицию, спасателей. Но люди либо не обращали на него внимания, торопясь на работу, либо отводили взгляд.
Лёха мысленно ругал себя за глупость. Зачем он свернул на ту улицу? Зачем трогал ту вонючую тетку? Ведь это с нее ремненог перелез на него, как бацилла. Надо было сразу уехать, а еще лучше – сбить тетку вместе с ремненогом и проехаться по ним, чтобы все кости смолоть.
– Не туда, Лысая Башка! – крикнул ремненог, когда Лёха повернул в сторону супермаркета. – Туда давай!
Маленькая ручка с костью указала на забегаловку с окошком на улицу. Повар открыл окошко и округлил глаза при виде окровавленного Лёхи, но предпочел притвориться, будто ничего странного не заметил.
– Да? – сказал повар.
– Э-э-э... Ты что будешь? – спросил Лёха.
– Это я тебя должен спросить, чего ты будешь, – сказал повар, подумав, что Лёха обращается к нему.
Ремненог показал три пальца.
– Три шаурмы, – сказал Лёха, – с курицей...
Видимо, он выглядел растерянно, и повар переспросил:
– Три с курицей?
– Да... и...
Лёха показал повару глазами наверх. Мол, посмотри, кто на мне сидит, вглядись, пожалуйста, пойми, что мне нужна твоя помощь.
Повар захлопнул окошко и через несколько минут протянул пакетик с шаурмой.
Ремненог разрешил Лёхе присесть на скамейку, после чего с жадностью набросился на шаурму. Лёха слышал, как его челюсти перемалывают огурец и капусту. Пару раз на голову упали кусочки мяса. Ремненог подбирал их, корябая кожу Лёхи длинными ногтями. Ломтик лука тоже упал и прилип к вспотевшей коже, но ремненог не стал его поднимать, там он и лежал, прилипший.
Когда гаденыш перешел к третьей шаурме, Лёха вытащил из кармана телефон и открыл список последних звонков. Кому позвонить, он не знал. Список состоял из номеров его клиентов и рабочих, которых Лёха нанимал для ремонта квартиры. Сантехник, шпаклевщик, швея, шившая по его заказу велюровые шторы в гостиную. Со швеей он в последние дни созванивался чаще, чем с кем бы то ни было.
Ремненог заметил, что Лёха тайком достал телефон, и перестал жевать.
– А ну, брось! – велел он. – Нельзя звонить!
Он ударил тощей ногой, как хлыстом, и выбил телефон из Лёхиной руки.
– Не трогай! – крикнул ремненог, когда Лёха привстал, чтобы поднять телефон с земли.
– Да как же я?..
Ремненог сдавил ногами Лёхину шею. Дыхание сперло. Лёха почувствовал, как глаза наливаются кровью, а пульсирующий шум в ушах заглушает окружающие звуки. Он тут же потерял интерес к телефону и списку контактов, захотелось просто дышать, пожить еще чуть-чуть, может, еще разок поговорить со своей швеей о шторах.
– Прости... – просипел Лёха, после чего ноги-ремни ослабли и повисли на его груди.
Ремненог рыгнул, привстал немного и пернул. Лёха, который в этот момент жадно глотал ртом воздух, ощутил зловоние, и его едва не стошнило.
– Хочу вина! – объявил ремненог.
Лёха понес ремненога в магазин у метро. Идея с вином ему нравилась. Если гаденыш напьется, то станет рассеянным и сонным, его будет проще стащить с шеи. Возможно, он даже сам свалится с Лёхи, как гнилая груша.
При виде полок с алкоголем ремненог пришел в возбуждение. Стал ерзать, посмеиваться, тянуть лапы к бутылкам. Одну он уронил, и по магазину разлился терпкий аромат крепленого вина.
Лёха купил три бутылки и штопор, чтобы тут же откупорить вино. Ремненог присосался к бутылке прямо на выходе из магазина. Отпив не меньше половины, он протянул вино Лёхе.
– Пей, Лысая Башка! – приказал он. – Еще пей!
Рядом стоял бомжеватого вида мужичок. Несмотря на теплую погоду, он был в дырявом пуховике и вязаной шапочке. Мужичок с завистью смотрел на Лёху и, когда тот по приказу ремненога допил вино и начал открывать вторую бутылку, попросил угостить его. Это развеселило ремненога.
– Скажи, пусть ботинок твой оближет, тогда дашь! – велел он.
– Да ну, – ответил Лёха.
– Я те дам «да ну», пусть лижет! – разозлился ремненог.
Мужичок достал из мусорки бутылку, которую выдули Лёха с ремненогом, и вылил в рот пару капелек, а потом засунул язык в горлышко.
– Эй, – сказал Лёха, – если полижешь мой ботинок, я дам тебе выпить.
Голова пьянчужки тряслась, а из носа текли сопли, но ответил он с достоинством:
– Да иди ты!
Ремненог развеселился еще больше.
– Скажи ему, что он вонючий говноед! – приказал он.
Лёха обругал пьянчугу, уверенный, что тот проигнорирует оскорбление. Но мужичок вдруг посуровел, забормотал что-то угрожающе и начал шарить во внутренних карманах пуховика.
– Ударь его! – раздухарился ремненог.
– Да ладно тебе...
– Бей, Лысая Башка, а не то сам получишь!
Лёха ударил пьянчужку носком ботинка в бедро.
– Сильнее! – приказал ремненог. – Бьешь как девка. Сильнее!
Но тут пьянчужка наконец выудил из кармана пуховика отвертку, и лицо его стало еще суровее. Он двинулся к Лёхе медленной шаркающей походкой.
– Он нас убить хочет! – засмеялся ремненог. – Ах ты, говноед паршивый! Вдарь ему как следует!
Лёха пнул мужика ногой в живот, и тот согнулся в три погибели. Отвертка с заточенным концом упала и покатилась по асфальту. Лёха представил, как хватает заточку и всаживает ее ремненогу в морду, грудь, живот или куда он там попадет, а потом сбрасывает раненую тварь на землю и топчет, топчет. Но он еще не забыл, как было больно, когда ему отрезали кусок уха, и не забыл, как у него забрали воздух, сладкий, вонючий, все равно какой воздух, он до сих пор глотал его с большим удовольствием, чем дорогое вино.
Ремненог потерял интерес к пьянчужке и велел нести себя вместе с вином в парк, разбитый у озера. Лёха повиновался. Уходя, он глянул на мужичка, который поднял заточку и медленно-медленно, как покалеченное животное, побрел следом за ними.
Лёха с ремненогом уселись у воды. Светило солнце, неподалеку от них плавали утки, на противоположном берегу мамочки возились с малышами на детской площадке. Трава была мягкой и теплой.
Он таскал ремненога уже третий час. Спина и шея побаливали, а ухо ныло, но Лёха не отчаивался. Он надеялся, что в конце концов они с ремненогом договорятся и мирно разойдутся.
Его пленитель захмелел и стал болтлив. Кость, которую он держал у Лёхиного горла, пропала.
– У тебя есть женщина, Лысая Башка? – спросил ремненог и тут же продолжил, не дожидаясь ответа: – У меня было много женщин, много разных – и юных, и старых. У меня было много животных – овец, ослов, коров. А однажды у меня была верблюдица – глаза большие и красивые, как два солнца, а пахло от нее амброй. Она пришла ко мне во сне, и это был лучший сон в моей жизни. Шерсть у верблюдицы была с жемчугом, а хвост – всех цветов радуги: красный, желтый...
Лёха почувствовал, как в затылок ему уперся член ремненога.
– Хватит! – вскрикнул он, вскочив на ноги. – Когда ты меня отпустишь? Ты поел, попил, подрался. Давай разойдемся, а?!
– Хорошо, Лысая Башка, – сказал ремненог. – Выполни последнее мое желание – и ты свободен.
– Какое?
– Видишь девочку на площадке? В белом платьице?
– Нет.
– Я знаю, что видишь. Укради ее для меня.
– Нет.
– Да! – с нажимом проговорил ремненог. – А если ты мне ее не принесешь, я выгрызу в твоей башке дырку и буду трахать ее. А когда ты умрешь, я выдавлю твои глаза и буду трахать твои глазницы.
Лёха смотрел на девочку в белом платьице. Словно игрушечная невесточка. Она сидела в песочнице и кормила маму понарошечными пирожками. Пухлые ножки, белые носочки. «С чем пирожки?» – подумал Лёха, как будто это сейчас имело значение. Может, с вишней. Или с мясом. Жирным верблюжьим мясом. К горлу подступил комок желчи, но Лёха сдержал рвотный рефлекс.
Мирно разойтись не получится, понял он. Залпом допил остатки вина и, зажмурившись, чтобы осколки не попали ему в глаз, ударил бутылкой о бутылку. В руке распустилась острая розочка. Утки развернулись и поплыли прочь от берега.
Лёха ударил розочкой в направлении ремненога, но удар пришелся по воздуху. Он ударил еще раз, но и там было пусто. Ремненог исчез. Никто на нем не сидел.
Не успел Лёха обрадоваться освобождению, как услышал знакомый голос:
– Лысая Башка... – Голос звучал ясно и громко, как будто во всем мире выключили звук и остался только голос ремненога. – Что проще: верблюдице пройти сквозь игольное ушко или мне пролезть в твою голову?
– Уходи... – прошептал Лёха. – Пожалуйста...
– Может, я не приходил и не уходил. А что, если я всегда тут был?
Ремненог засмеялся.
– Хватит!
– Принеси мне девочку, и ты свободен. А если будешь хорошо себя вести, я поделюсь девочкой с тобой.
В мире по-прежнему было тихо. Ремненог молчал, а Лёха уставился на детскую площадку, с которой мама уводила девочку в свадебном платьице. «Надо пойти за ними, – подумал Лёха, – маму ударить сзади по голове, а дочку схватить и утащить». Чтобы она не сильно плакала, можно подарить ей кусок уха, который он по-прежнему таскает в кармане. Ремненог увидит девочку и вылезет из его головы наружу. Тогда Лёха сбежит обратно в свою прежнюю жизнь, купит телефон, возьмет у шефа отгул, узнает у швеи, как продвигается работа над шторами, найдет себе друзей и девушку, заведет детей, чтобы не было так одиноко и тоскливо жить на свете...
Лёха побежал за мамой с дочкой. Звуки постепенно возвращались в этот мир. Плеск воды в озере. Детские возгласы. Лай собаки. В нескольких метрах от мамы с дочкой Лёха перешел на шаг и услышал свое хриплое дыхание, свои тяжелые шаги и стук своего сердца.
Мама говорила по телефону. Наверное, созывала гостей на дочкину свадебку. Девочка несла в руке ведерко с нарисованным мишкой. Шла под венец, как самая хорошая девочка на свете.
А что, если ремненог и вправду всегда сидел у него на шее? Подговаривал, подзуживал, нашептывал гадости, которые Лёха принимал за собственные фантазии. Может, он всегда был таким, каким его сегодня сделал ремненог, – пьяным, злым, похотливым.
На выходе из парка Лёха увидел пьянчужку, которого пнул у винного магазина. Мужик медленно шел, выставив перед собой, словно цветок, остро заточенную отвертку. Мама с дочкой прошли мимо него.
При виде пьянчужки Лёха засмеялся, но так странно и нервно, что не узнал бы свой смех, услышь его в записи. Трудно было разобрать, кто это смеется – то ли Лёха, то ли сидящий в нем ремненог.
– Говноед! – заорал Лёха, подойдя к мужичку.
Тот не растерялся. Воткнул заточку в Лёхин живот и повернул ее против часовой стрелки, как будто хотел открыть куда-то дверь. Может, и открыл, но не для себя, а для Лёхи. Он почувствовал, как его медленно, почти что нежно засасывает в дверной проем, откуда веет холодом. Не было ни боли, ни страха, только холод, и Лёхе захотелось укутаться в пуховик пьянчужки. Поэтому, наверное, пьянчужка носит летом пуховик, подумалось Лёхе, – чтобы не мерзнуть на этом странном сквозняке.
Прежде чем дверь за Лёхой закрылась, он увидел, как ремненог карабкается пьянчужке на спину. Он на Носаче сидел, он на Перхотной сидел, он на Лысой Башке сидел, а теперь на пьяненьком мужичке посидит. Лёхе стало жалко бомжика, как до этого было жалко девочку-невесточку, и он сказал пьянчужке «беги», но тому, старому, больному и глуховатому, послышалось очередное оскорбление.
– Сам ты говноед! – сказал пьянчужка.
Трясущейся рукой он вытащил заточку из Лёхи, а вместе с ней из Лёхи вышла и жизнь.
Тварь № 1. Дмитрий Лопухов. Красная тихоходка

В первый и, как ему тогда казалось, последний раз Глеб влюбился в пятнадцать.
А с сумасшедшим легионером Флавием повстречался в тридцать пять.
Кое-какие из этих двадцати лет были хорошими и счастливыми, другие – страшными, но Глеб помнил их все. И особенно тот солнечный день в две тысячи пятом, когда мама сказала, что они поедут на дачу...
А
Мама про работу рассказывала редко, но у нее обычно и не спрашивали. Чего там интересного – в заводской бухгалтерии? Поэтому, когда мама заявилась раскрасневшаяся, довольная и закричала: «Сенсация!», Глеб с отцом отнеслись к этому спокойно. Какая там может быть сенсация в мире дебета, кредита и бухгалтерского самолетика? Оказалось, еще какая!
– И, представляете, Танька, ну, новая сотрудница, говорит, что ей родственники предлагают на лето шикарную дачу. Вообще за копейки! А сама она ехать боится. Ну, говорит, чего мы вдвоем с дочкой делать-то будем? Вдруг дрова надо колоть, коров доить. Ну такая она, эта Танька, немножко на своей волне, как принцесса из... ну, из сказки, да. Думает, воду до сих пор коромыслами носят. И машины у нее нет. В общем, она предлагает, кто хочет с ними вместе снимать. А девки у нас вы сами знаете какие: одной – только в Египет, другой – где побольше мужиков. А я сдуру возьми и ляпни: мы готовы.
– Нет! – От возмущения Глеб даже покраснел. – Не поеду я на дачу! У нас с пацанами чемпик по «Контр-страйку», это «А». – Он начал загибать пальцы. – «Б» – без меня нашей футбольной команде кранты. А нам вообще-то в середине июля с «коминтерновскими» играть. Ну и «В» – я просто не хочу в сраную глушь без интернета. Мне уже не десять, чтобы вы меня насильно в деревню на все лето конопатили.
– Ой, ну какое там лето! – замахала руками мать. – Месяц! – Заметила, что Глеб, хотя и продолжает злиться, но слегка от ее слов успокоился, и нанесла последний удар: – А мы тогда не станем заставлять с нами в августе в Краснодар ехать. Оставим тут одного, с твоими футболом и контик-срайком. Да, дорогой?
– Ну да, да, решайте... – рассеянно закивал отец, не отрываясь от книжки. – Вы молодцы, все сами разрулите.
На дачу Глебу жутко не хотелось, но перспектива потом на целую неделю остаться хозяином квартиры (что автоматически означало: «А» – пиццу каждый день, «Б» – компьютер и интернет без ограничений и волнений, «В» – порнуху без необходимости ловить момент, когда мать и отец не дома) перевесила сомнения.
– Вот и договорились! – обрадовалась мама. – Только еще одно. Глебушка, надо Танькиной дочке написать, что мы едем. Вот ее – как это называется? – номер из интернета. – И она протянула листок бумаги.
Глеб развернул и прочитал слово: «Anmoure».
– И чё это такое? – спросил он у матери. – Почему просто не позвонить?
– А у Таньки нет сотового, – ответила мама. – Я же говорю, она как средневековая принцесса. У сотового она боится то ли микроволн каких-то, то ли радиации. А домашний, говорит, у них все время занят, потому что дочка в интернете сидит. Ну, просто там напиши как-нибудь, что ты – сын Анны Леонидовны и что мы согласны на дачу.
– Н-да, «просто напиши»... А аськи у этой принцессиной дочки тоже нет? – спросил Глеб, но мама махнула рукой.
«Anmoure» оказался блогом в ЖЖ. Глеб лениво его полистал – и ничего не понял: сложные шутки про бутерброды и какого-то Хайдеггера, репосты из выпендрежных сообществ, фотографии с дурацкого ракурса – от подбородка, что ли, из-за чего лицо становилось нелепым, странно вытянутым, кабачковым. Даже разобрать нельзя было: норм эта Танькина дочка или стрем.
– Понятно: «я не такая, как все». – Глеб закатил глаза, написал под последним постом, что Анна Леонидовна с семьей согласны на дачу, и ушел в «Контру».
В машине Глеб демонстративно сел на переднее место, вставил наушники и даже не смотрел в сторону суетящихся родителей, рассовывающих в багажник сумки и пакеты.
– Глебушка, познакомься, это...
Глеб прибавил громкости и слов матери не расслышал. А что там происходило сзади в их затонированном «Рено Кангу» – кто садился и что затаскивали, – он даже не увидел.
«Всего месяц», – напомнил Глеб себе и мысленно пересчитал, чем будет этот месяц заниматься: «А» – слушать музыку, пятнадцать болванок нарезал, должно хватить; «Б» – читать Стивена Кинга, взял с собой пять книг, вроде бы достаточно; «В» – играть в PlayStation Portable – четыре новых игры записал, нормально; «Г» – с отцом тренировать пенальти, даже если ворот там не окажется, ничего, два кирпича поставят, и сойдет...
Дом выглядел большим, симпатичным и вполне современным. Но особенно Глеба восхитили цивилизованный спуск к озеру и огороженный рабицей пляжный участочек. Сетка ловко вплеталась в заросли терна – и казалось, будто ее и вовсе нет. К даче словно прилагалась своя маленькая лагуна.
Глеб приписал к своему списку букву «Д»: валяться в шезлонге, загорать и купаться. Получившаяся «АБВГДейка» ему понравилась, и он похвалил себя за удачную сделку – выторговал неделю августовского релакса взамен на, в общем-то, еще один релакс. А пацаны с футболом и «Контр-страйком» – ну уж как-нибудь перекантуются.
...Родители суетились, расконсервировали сонную после зимней спячки и весенней хандры дачу, таскали из машины баулы, болтали. Бухгалтерши Тани не было – она погрязла во внезапных делах и, отправив с ними дочку, обещала то ли доехать позднее на автобусе, то ли взять такси. Глеб вникать во все это не захотел, взял плеер, опять спустился к озеру, завалился в шезлонг и стал рассматривать небо, утыканное комочками облаков.
Вода уютно шелестела, накатывая на берег. Небесное поле боронил, оставляя рыхлую полосу, самолет. В наушниках играла спокойная нежная музыка, воздух казался терпким и густым, и Глеб уснул.
Ему приснилось, что он идет вдоль озера, едва различая вдали неясную, но манящую точку. Но чем ближе он подходил, тем хуже делалась погода и страннее становилась эта точка. И когда он подошел совсем близко, а небо стало цементным, то увидел, что это круглая старуха с короткими пепельными волосами лежит на влажном мертвеце, всем телом прижимая его к земле, и волчьей лапой с мерным хрящеватым хрустом выворачивает ему челюсть. А потом низкий, глухой – будто из-под воды – голос сказал Глебу прямо в ухо: «Красная тихоходка».
Глеб проснулся, не понимая, где он, почему видит не стену с плакатами любимых групп, не подоконник с мамиными суккулентами и не свой компьютерный стол, а голубое небо, переходящее в воду, и зеленые заросли. Внутри головы ползала, ежесекундно называясь, красная тихоходка. Уши заложило. И Глеб испугался: принялся в панике себя ощупывать, пытаясь найти пульс. «Я умираю?» Он не понял, сказал ли это вслух или подумал.
– Нет, балбес, – услышал он спокойный, немного насмешливый, с легкой, но удивительно милой хрипотцой голос. – Заснул изогнутый, надышался слишком чистым воздухом, проснулся – и тут тебе выброс кортизола. Вот и словил паническую атаку. Да не дыши так глубоко, ты чего творишь. Вдохни на четыре счета, задержи на четыре счета, выдохни опять на четыре счета. Да, вот так. Раз-два-три-четыре. Молодец, не помрешь.
Наконец он пришел в себя. Зрение сфокусировалось, и Глеб закрутил головой в поисках обладательницы голоса. На соседнем шезлонге он увидел бледную девочку с длинными распущенными темными волосами и белым пробором, шириной в палец; по лбу свисали две тоненькие заплетенные косички с колечками. Большие глаза девочки казались бесцветными. А еще у нее мило и очень беззащитно оттопыривались уши. Одета она была в фиолетовую безрукавку, и Глеб удивился, какие же тонкие у девочки руки – в один обхват от запястий и до плеч.
– Анжела Муравейник, – сказала она, протягивая длинную, почти прозрачную ладошку.
– Чего? Как-как? – не поверил Глеб.
– Анжела Муравейник, – повторила девочка, и Глеб увидел, что на ее зубах блестят брекеты.
– Глеб.
– Ну и отлично, Глеб. А то ты в машине знакомиться не захотел, я и настрадалась анонимом.
– Да я не...
– Понимаю, понимаю, – покачала головой Анжела Муравейник, и ее косички с колечками смешно заходили из стороны в сторону, как автомобильные дворники. – Несложно утратить дар речи, когда супермодель подсаживается.
Глеб внимательно на нее посмотрел, не понимая, шутит она или нет. Так и не разобрался: бесцветные глаза девочки оставались непроницаемыми, ни одна мышца на лице не дрогнула.
– Тем более ты же мой ЖЖ почитал. Сразу понял, что эта супермодель еще и не такая, как все, «особенная»... – Глеб не знал, что и ответить, а Анжела Муравейник внезапно сменила тему: – Слушай, а ты никогда не думал: что, если вампиры – да и некроманты тоже – живут совершенно спокойно среди людей тысячелетиями, просто никто их раньше не мог опознать?
– Ч-чего?
– Смотри: все, кто знал, помирают. Фотографий сперва вообще не существовало, потом их легко было избегать... Ну, а вот теперь сплошная цифра, нам тяжело придется. Морда – щелк! – и сразу в сто баз, в инет. Уверена, где-то к двадцать шестому году вычислят какого-нибудь вурдалака.
– «Нам» тяжело придется? «Нам»?! – переспросил, недоумевая, Глеб. – Ты вампиром-некромантом себя считаешь, что ли?
– Да ну, что за глупости.
Она сказала это настолько серьезно, что Глебу на мгновение стало жутковато. Он, конечно, не подумал, что Анжела Муравейник – некромант, но все это было как-то слишком. Уж очень странно развивался разговор, никогда он не вел такого с одноклассницами. Те обычно хихикали, выспрашивали что-то про друзей или сплетничали про подруг.
– Слушай, – вдруг спросила она, – а какой у тебя любимый фильм?
Глеб, еще не до конца пришедший в себя после прогона о некромантах, замялся.
– Дай помогу. «День студента»? – подбодрила его Анжела Муравейник. И добавила понимающе: – Чудесное кино про группу курской молодежи, решившей с огоньком отметить Татьянин день...
Глеб покраснел. Нет, ну как она догадалась?! Это, конечно, был не самый любимый его фильм, но, вероятно, самый просматриваемый (хотя и короткими фрагментами). Глеб жутко завидовал парням, попавшим на эту вечеринку, и представлял свои будущие студенческие годы плюс-минус такими же.
– Вообще нет, – буркнул он. – А у тебя вроде эти... – Глеб припомнил, что видел в ее ЖЖ. – Как там... «Шоссе в никуда» и «Твин Пикс»?
– Ого, а ты смотрел?! – Впервые в бесцветных глазах Анжелы Муравейник загорелось что-то похожее на интерес.
– Да уж приходилось, – пожал плечами Глеб. – Совы не то, чем кажутся.
– Молодё-о-ожь! – донесся мамин крик. – Ужинать!
Глеб резко вскочил с шезлонга; перед глазами потемнело – видимо, сказался недавний муторный сон, – но тут же отпустило. И через мгновение он уже мчался вверх по лестнице. Почему-то ему очень хотелось обогнать эту странную Анжелу и что-нибудь – Глеб сам не понимал, что именно, – ей тем самым доказать.
– Подружились? – спросила мама, разливая по тарелкам окрошку.
Они сидели за большим деревянным столом под раскидистой яблоней. Дымились шампуры с шашлыками, и вкусно пахло запеченной картошкой.
– Да мы там просто с Анжелкой у озера...
– С какой еще Анжелкой?
Глеб перевел взгляд на новую знакомую – она сидела совершенно спокойная и серьезная.
– Ну, мам... С ней – с Анжелой Муравейник... – начал он, указывая на девочку рукой.
Папа выронил ложку – окрошка брызнула, как после взрыва квасной мины, – и захохотал. Мама тоже рассмеялась.
– Муравейник... Муравейник! – На глазах у нее проступили слезы.
– Глеб, я же Майя, – сказала девочка и поправила колечко на косичке. – Ты, наверное, не расслышал. Извини, у меня голос неприятный и дикция плохая...
«Вот же гадина, – с каким-то даже восхищением подумал Глеб. – Отомстила все-таки. А надо было в машине знакомиться. Воткнул, блин, наушники, а теперь как дурак».
– Глебушка, это ты, наверное, про торт думал, и вот... – смеялась мама.
Глеб опять поморщился, болезненно восприняв слова про торт как намек на его полноту.
«Завтра с утра пойду бегать», – поклялся он себе.
Но бегать с утра он так и не пошел, а отправился вместе с Анжелой Муравейник – то есть с Майей – исследовать дачный поселок.
Глеб потихоньку привыкал к ее странным шуткам, к чудно́й манере внезапно менять тему разговора и высказываться о запредельных вещах. Только не мог никак научиться определять, когда она с ним по-серьезному, а когда... Нет, у Глеба даже не получалось придумать, каким словом это назвать. Майя не стебалась и не прикалывалась, она как будто устраивала ему саркастический взлом мозга. Проводила логические диверсии с самым серьезным в мире лицом.
Например, она спрашивала его:
– Глеб, ты же взрослый человек, да?
– Само собой, – отвечал он уверенно.
– Слушай, а как ты думаешь, когда наступает момент, что человек из бесформенного малыша в смешных шортах и со стрижкой под горшок становится стабильно выглядящей личностью? Приобретает законченную форму. – Глеб озадаченно пожимал плечами, а Майя продолжала: – Я сколько ни слежу, никак не могу поймать. Вот есть дети – они еще сырой, ну, не готовый человеческий продукт. А вот взрослые, родители, учителя – они готовый. Когда происходит застывание?
– Может, когда паспорт дают? – предполагал Глеб, чувствуя, что идет прямиком в ловушку.
Майя отходила на пару шажков, оценивала его с ног до головы и спрашивала:
– То есть ты уже итоговая версия человека? Паспорт-то у тебя есть?
– Да... есть. Ну... да, типа готовая.
– И через двадцать лет ты будешь выглядеть примерно так же, как сейчас?
– Не, я буду выше, конечно. Бороду, может, отпущу, как батя. Раскачаюсь. – Глеб говорил и сам чувствовал себя неловко. Ну блин, чего он такое несет-то? У него ж вместо усов пока только жалкий пушок пробивается. – Блин, Майка, зачем ты это спрашиваешь?!
Майя в ответ пожимала плечами, а Глеб потом долго мусолил в голове: имеет ли он право считать себя взрослым, если еще так далек от финальной формы? Спрашивал себя: можно ли называть карамелью не застывший сахарный сироп? Думал: что, если бы так, как он, Глеб, вел себя герой книги? Если бы воткнул наушники и не помогал грузить сумки? Посчитал бы читатель Глеб этого героя законченным, сформировавшимся взрослым?.. От этих мыслей начинала болеть голова и Глебу делалось неловко.
А Майя, уже как будто совершенно забыв об этом разговоре, вдруг принималась рассказывать новую невероятную вещь, шутить с непроницаемым лицом, подталкивать Глеба к дикому выводу или, наоборот, разрушать все то, что он знал и во что верил.
На третий день знакомства она начала ему нравиться.
На восьмой – когда приехала бухгалтерша Татьяна – Глеб понял, что и со своей матерью Майя ведет себя точно так же. Устраивает бесконечную словесную игру без цели.
К концу второй недели Глеб влюбился.
Обычно его тянуло к девушкам типажа соседок из «Плейбоя». Ну или хотя бы к таким, как в «Дне студента»: доступным и распутным. Но тут творилась магия – ему хотелось быть все время рядом с Майей, слушать ее, попадаться на все ее удочки, смеяться вместе с ней и горевать. А от мысли, что можно увидеть Майю голой, схватить ее, например, за попу или, еще хлеще, провернуть с ней что-то из «Дня студента», ему становилось не по себе. Он влюбился в Майю, словно в какую-то недостижимую богиню, – совершенно платонически (это слово он, разумеется, тоже выудил из ее словесного потока) и безответно.
В последний день на даче родители развели огромный костер и пригласили соседей. Отец здорово играл на гитаре, все болтали и смеялись, а Глеб сидел чернее тучи, всем грубил, а на Майю даже не смотрел – сразу начинало щемить сердце. Потом отец спел про то, как заканчивается лето и кто-то не успевает взять у девушки телефон и признаться в чувствах – она уезжает в свой город, и больше они никогда не встречаются. Все хлопали, а Глеб расстроился и пошел спать, заметив, что Майя поглощена разговором с приехавшим к соседям сыном-студентом.
Они вернулись в город.
«Коминтерновским» Глеб с друзьями, конечно, проиграли – еще бы, ни разу за месяц он не тренировался, совсем растерял форму и пустил все, что летело в ворота.
А вот неделя без родаков прошла потрясно – к концу его уже тошнило от пиццы, у компьютера он практически ночевал и посмотрел все диски с порнухой, которые натащили ему кореша. Про Майю он вспомнил лишь однажды – заглянул в ее ЖЖ и сразу же закрыл.
Через год он потерял девственность с одноклассницей, похожей на соседку из «Плейбоя». Поступил в университет, и, хотя ничего вроде «Дня студента» с ним там не происходило, девушек он сменил довольно много и однажды целый месяц крутил любовь сразу с двумя. Расставшись с обеими, сильно напился. Ехал потом поздней ночью домой на такси и всю дорогу зачем-то притворялся бандитом. Говорил «базара ноль», «в натуре» и «по красоте», называл интеллигентного таксиста фраерком и в выключенный телефон кричал про забитые стрелки. Таксист немного напугался. Потом за это было очень стыдно – и долгие годы Глеб при попытке натворить глупостей, кем-то притвориться или что-то состроить вспоминал то такси и мысленно лупил себя по рукам и по губам.
Бороду Глеб так и не отрастил. Не раскачался – заленился.
Через несколько лет он встретил на похоронах отца Майю. Она изменилась, но не сильно: отстригла волосы, избавилась от косичек с колечками. Чуть располнела, но ей это было даже к лицу. Они стояли у подъезда и курили, и Глеб впервые с момента, когда узнал о смерти отца, не выдержал и расплакался, а Майя его обняла и поцеловала в губы. Сказала:
– Глеб, прости меня. Что я несла, что из себя корчила в пятнадцать, жуть... Так стыдно – я была просто конченой дурой.
– Ты была лучшей девочкой на земле, – ответил Глеб.
После похорон они стали видеться. Сперва изредка, потом все чаще. Вскоре стали жить вместе, а потом и вовсе ни с того ни с сего поженились. И не было в тот день людей счастливее Анны Леонидовны, мамы Глеба, и бухгалтерши Тани.
Мама на свадьбе сказала тост про отца, который смотрит на все это с неба и наверняка опять играет на гитаре про конец лета (он и тогда, в последний день их дачного отдыха, все понял – поэтому и спел эту песню), и гости плакали, смеялись, кричали, как им горько, и поздравляли молодых.
И жили молодые, как им и пожелали: весело и счастливо. И хотя Майя иногда вспоминала Анжелу Муравейник и устраивала саркастический взлом мозга, а Глеб притворялся, что ведется, все у них было как в сказке.
А потом, в дождливый осенний день, они повстречали на улице сумасшедшую Наташу – и все пошло прахом.
Б
Знакомое лицо Глеб заметил издалека и обрадовался. Начал сигнально сжимать-разжимать ладошку Майи.
– Ты чего? – спросила она.
– Там Наташа! – сказал Глеб с восторгом. – Слушай, я так рад, что она еще жива!
Майя приподняла бровь, и Глеб пустился в объяснения:
– У нас, ну, в родительском доме, жила безобидная городская сумасшедшая. Наташа. Не знаю, сколько ей было лет, но выглядела она всегда такой крупной, мощной. Но совершенно, знаешь, безобидная. Ходила, крутила в руке шарики, что-то болтала себе под нос такое, полупонятное. Она узнала, например, откуда-то что мой отец – врач. Мы шли с ним как-то, она поздоровалась, мы тоже. Чуть отошли – и слышим, как она бормочет: «Доктор, это доктор, доктор, это хороший доктор...»
Припустил дождь, и Майя достала из сумки свой разноцветный зонтик. Глеб продолжал:
– Она была, в общем, автономная, но не бездомная, конечно. В первом подъезде жила с родителями – нестарыми еще людьми, они к ней очень нежно относились. Да и мы всем двором Наташу любили. И вот как-то уроды с новостроек ее зажали в подъезде. Заставляли снимать трусы, фиг его знает, что они там еще делали, снимали на телефоны.
– Жесть.
– Ну, мы и озверели, собрались всеми пацанами, подтянули кого могли, Наташин батя с нами пошел. Кто-то предложил в милицию идти – не девяностые же; но даже старухи говорили, что такое прощать нельзя. И мы пошли. Нет, не потому, что она с нашего двора. Она нормальная была, добрая... Вот и пошли. В общем, мы всех там размотали.
– А дальше? – спросила заинтересованно Майя. – Следом размотали вас самих? Так это тогда происходило?
– Да ну. Это ж не девяностые. Кто-то заяву из тех, новостроечных, написал. Но у нас во дворе жил мужик – полковник внутренних войск. Его сын с толпой тогда ходил на драку. Ну и как-то там все миром порешали. Пригрозили, может, новостроечным сроками за износ, уже не помню... В общем, я от родителей съехал и Наташу с тех пор очень долго не видел. А тут смотри-ка, вон она, с мамой идет. Как же я рад, что она еще жива!
Навстречу им действительно ковыляла старушка в сером плаще, и под руку с ней шла высокая Наташа.
Лицо у Наташи было такое, каким дети рисуют солнышко, – румяное и улыбчивое. Все в нем казалось совершенно круглым: глаза, нос, щеки. Наташу словно врисовал в этот серый осенний пейзаж озорник-карикатурист.
– Здравствуйте, – сказал Глеб Наташиной маме. И добавил: – Привет, Наташ.
Наташа заулыбалась еще шире, склонила, как птичка, голову и перевела взгляд на Майю. Посмотрела почему-то ей за спину, и... Будто карикатурист за секунду изуродовал свой шарж – глаза Наташи выпучились, рот искривился, оголяя крошечные частые желтые зубки, щеки оползли. Она заговорила:
– Что у нее за спиной, кто это, что это. Пусть оно уйдет, мамочка, я боюсь это. Я это боюсь, мамочка, я боюсь, мамочка, мамочка, там шевелится, пусть уйдет.
Наташа выронила шарики и затряслась, по щекам потекли слезы. Она схватила маму-старушку за руку и стала в ненормальном исступлении гладить ей пальцы.
Глеб обеспокоенно посмотрел на Майю – взглянул за спину, словно ожидая увидеть там прицепившееся насекомое, но ничего, разумеется, не нашел. Майя тоже на всякий случай ощупала себя и развела руками.
Вечером они выбирали чемоданы – готовились ехать в первый раз на море.
– Давай купим два маленьких? – предложил Глеб. – Вещей нам много не надо – в крайнем случае утрамбуем. А вот с местом у нас в хате фигово. Маленькие легче втиснуть.
– Вот сюда, наверное? – спросила, хитро улыбаясь, Майя и указала на свободную нишу у шкафа. – Оба рядышком, да?
– Ну! – обрадовался Глеб. – Я так и говорю.
– И ты сейчас даже математику подключишь, чтобы мне все доказать? – на мгновение включив режим саркастического взлома мозга, уточнила Майя.
Глеб тут же напрягся – раз Майя пошла в логическую диверсию, значит, ищи второе дно.
– Балбес, – сказала она и тут же нежно чмокнула Глеба в щеку. – Надо брать один маленький чемодан, а один – средний. И поместится больше, и маленький мы дома будем хранить внутри среднего...
Глеб задумчиво нахмурился и восторженно хлопнул себя по лбу: ну как не додумался-то, так же логично! Потянулся к Майе, чтобы обнять, но она вдруг ойкнула, побледнела, пошатнулась и беспомощно осела на диван.
– Ты чего?
– В глазах поплыло. Ерунда какая-то.
Глеб – «А»: врачебный ребенок, «Б»: сын человека, скончавшегося от инфаркта, – такие вещи ерундой совершенно не считал. Сбегал за тонометром, измерил Майе давление и пульс. Немного пониженное, чуть ускоренный – ничего вроде страшного.
– Переутомилась, наверное, – беспечно сказала Майя, и Глеб заставил себя успокоиться.
Потом они поужинали, посмотрели серию «Твин Пикса» – из нового сезона, – поболтали о всякой ерунде и улеглись спать, отложив заказ чемоданов на завтра.
Ночью Глеб проснулся и долго лежал в постели, прислушиваясь к дыханию Майи. Вспоминал сегодняшнюю встречу с Наташей и чувствовал, как тревога оплетает его склизкими побегами. Потом заснул и увидел целую вереницу снов: он от кого-то убегал, с кем-то дрался, а затем страшно поругался с Майей. И уже под самое утро, когда Глеб сам не понимал, проснулся он или еще нет, нечеловеческий голос пробормотал ему прямо в ушную раковину: «Красная тихоходка». Глеб вскочил с кровати, не соображая, кто он и где, и долго не мог прийти в себя и успокоить колотящееся сердце.
Чемоданы они так и не купили. На следующий день Майе стало хуже, и они по настоянию Глеба отправились по врачам.
Невролог сказал, что все в порядке. Никаких отклонений на ЭКГ тоже не нашлось. А вот гастроэнтеролог направил на УЗИ.
Врач долго смотрел в монитор, потом, несколько озабоченный, перенаправил в лучевую диагностику. Ему не понравилась одна странная тень, и он, уверенный, что это просто киста или липома, все равно решил перестраховаться.
...Слово «онкология» впервые всплыло примерно через неделю. Доктор долго изучал анализы и снимки, а потом посоветовал для уточнения диагноза и обнаружения отдаленных метастазов сделать ПЭТ-КТ. В родном городе такого не умели, поэтому Глеб и Майя засобирались в Москву – в институт Блохина.
Глеб к тому времени уже нервничал так сильно, что почти не спал. Майя держалась стоически, постоянно его успокаивала – битый вез небитого, – но чувствовала себя день ото дня все хуже. Она побледнела, исхудала, у нее начали сыпаться волосы: каждое утро на подушке оставались жутковато выглядящие пучки. Но страшнее всего было то, как она дышала по ночам, – Глебу чудилось, что это не один человек, а два. Первый тяжело втягивал воздух и трудно выдыхал, а вот второй словно бы просунул в трахею гофрированный шланг и с тихим присвистом это дыхание подворовывал.
У Глеба появилось странное ощущение – сродни тому, которое испытываешь, если заходишь ночью в поезд и понимаешь, что следом за тобой проскользнул кто-то еще. Холодок по загривку, паника, иррациональное желание бежать вверх по лестнице, вопя на весь дом и колотя во все двери. Только никакой лестницы не было – Глеб все это ощущал, когда они просто оставались с Майей в квартире вдвоем.
«Это не может быть рак!» – убеждал он себя.
«Какой еще рак у моей тридцатилетней офигенной жены?!» – кричал в мыслях он сам на себя.
«Она самая умная в мире, она Канта и Гегеля понимает! Хайдеггера и Баумгартена знает! Она, бля, умеет правильно выбрать чемоданы! Куда там дебильному тупому раку!!!» – он мысленно срывался на визг, слушая, как тяжело дышит во сне жена.
Институт Блохина походил на странный зиккурат со слоистыми террасами-башнями и широким жертвенником у входа. Внутри все было обито лакированным деревом – и Глеб никак не мог отделаться от сравнений с гробом.
Они с Майей приехали за два часа до приема и устали нервничать и ждать. И когда силы совсем уже их покинули, заметили странного человечка – он весело заглядывал в кабинеты, что-то радостно там возвещал и делал загадочные пассы руками. На человечке была рубашка с длинными засаленными рукавами, тянущимися по полу, – и Майя, впервые за этот день улыбнувшись, назвала его Пьеро.
А сидевший рядом старик-ампутант, обрадованный возможностью поговорить, начал длинно и путано объяснять, что это местная достопримечательность, городской – точнее, поликлинический – сумасшедший. Этот Пьеро когда-то давно сам был здесь пациентом, но полностью вылечился и теперь раз в неделю обходил все корпуса и «заряжал» кабинеты благодатью. К нему привыкли и не прогоняли, наоборот, жалели и по возможности подкармливали.
Пьеро важно заглянул в кабинет, возле которого сидели Майя и Глеб, и громко сказал:
– Даю установку! Все будут здоровыми! – Он пару раз взмахнул руками, стряхивая благодать. – Все станет хо-ро-шо!
Зашагал дальше, подволакивая блестящие рукава по полу. И вдруг резко остановился, закрутил головой и уставился на Глеба и Майю. Улыбающийся его рот мгновенно изогнулся и стал похож на арку разрушающегося моста; губы задрожали.
– Эта тетечка тебя убьет, – проговорил он глухо.
– Меня?
– Нет, твою девочку-красотулечку. У нее там очень злая тетечка. Я сперва подумал, что это горбик, а там тетечка прячется. Ох, как плохо на меня смотрит! – Пьеро задергался, словно отряхивающаяся от воды собака. – Она выедает твою красотулечку. Я уже видел давным-давно такую тетечку. Она мне маму убила.
И Пьеро вдруг зарыдал во весь голос, а потом сорвался с места и понесся нелепыми прыжками по коридору.
Майя затряслась, как будто через нее пустили ток. Глеб обнял ее и со всей силы прижал к себе, пытаясь унять ее жуткую дрожь.
– Нет никакой тетечки, это просто сумасшедший.
Он пробовал греть ее своим теплом, целовал впалые щеки и ледяные губы, старался успокоить.
– Я знаю... – прошептала Майя. – Глеб, я просто так боюсь умирать... У меня точно рак.
У нее не было рака.
По результатам ПЭТ-КТ Майя оказалась абсолютно здоровой: ни опухолей с метастазами, ни даже липом или кист, вообще никаких отклонений. «Вы самый здоровый человек, который проходил такое обследование», – шутил высокий пожилой доктор и говорил, что, по-хорошему, надо по рукам бить тех, кто беспричинно строчит направления на ПЭТ. Порекомендовал обратиться с проблемами к психиатру и посоветовал пока что попить на ночь успокоительное. «Выспитесь, и все как рукой снимет!» – бодро говорил он.
Не было в тот день в полупустом поезде людей счастливее, чем Майя и Глеб. Они хохотали на весь вагон, целовались, плакали и опять целовались. Орали вместе отцовскую песню про конец лета. Потом Майя отключилась и заснула, по-детски открыв рот, на плече у Глеба. И он всю дорогу вдыхал цветочный запах ее волос, смотрел в окно на проносящиеся домики и думал, что теперь все будет очень хорошо.
Но хорошо не вышло – на следующий день Майе опять было очень плохо. У нее страшно кружилась голова и ломало все тело. Приезжала скорая, но госпитализировать Майю отказалась.
– Поймите, – втолковывал толстый фельдшер, пока насупленная врачиха писала что-то на бумажке, – нам ее некуда везти. Она по нашим критериям здоровая: температура, пульс, ЭКГ, сатурация... Вы же сами говорите, что вам в Москве сказали голову лечить. Вот и лечите!
– Послушайте... – начал Глеб.
Врачиха щелкнула ручкой, встала и сказала:
– Пока тут с вашей истеричкой провозимся, какая-нибудь бабка откинется – и мы крайние.
К вечеру Майю чуть отпустило, и она попросила воды. Глеб принес. Сидел рядом с ней на кровати, гладил по руке и разговаривал – то пересказывал книжки, то снова вспоминал байки из своего детства и истории про Наташу.
Майя слушала его, улыбаясь, и, когда он замолчал, чтобы перевести дух, сказала:
– Знаешь, Глеб, мне вот всегда казалось, что городские сумасшедшие – это отдельный магический народ. Они не как обычная раса, ни по месту, ни... – Тут Майя закашлялась и отпила воды. – Ни по крови. Нет, они как брызги. Туда-сюда брызнули – один юродивый проклюнулся среди людей, второй. Всегда я думала, что в них есть что-то общее... – Она замолчала и долго ничего не говорила, Глебу даже показалось, что Майя заснула. Но потом она собралась с силами и докончила: – Слушай, как думаешь... Вещи сумасшедших – они тоже сумасшедшие?
На следующий день они поехали к психиатру. Тот все выслушал и прописал Майе антидепрессанты и атаракс. Пообещал, что точно станет лучше.
Лучше не стало.
Последнее, что услышал Глеб от жены, – долгое и путаное объяснение, что она, Майя, это все заслужила. Потому что сама в юности была почти что паразитом – прицеплялась к людям и получала удовольствие от их растерянности, недоумения, «обычности».
– Я вот так из тебя тянула жилы, из матери, из других... – горячечно шептала, задыхаясь каждым словом, Майя. – Какая же я была дура...
– Да все мы в юности шизили, – успокаивал ее, поглаживая по лбу, Глеб. – Я тебе не рассказывал, но как-то ехал в такси и перед таксистом зачем-то изображал бандита. Боже, что я нес... А эти твои логические диверсии и взломы мозга – они на самом деле очень интересные были. Ты из-за них какая-то сразу необычная становилась. Я так в тебя и влюбился.
– Правда? – спросила Майя, слабо улыбнулась, как-то противоестественно и очень механически дернулась, всхлипнула, словно высосанная до дна коробочка сока, и... умерла.
Глеб понял не сразу. Он продолжал поглаживать Майю по лбу, что-то ей рассказывать, а потом почувствовал, что у него где-то посредине души расползается дыра.
– Майка, что-то мне как-то... – начал он, но вдруг все осознал.
И тогда он закричал. Заметался по квартире, обрушивая полки, круша стеклянные дверцы шкафов, ломая стулья. Колотил зеркала. Он повалил телевизор. Кулаком разбил окно и снова исступленно, по-звериному орал. Дальше – провал. Все накрыло какой-то мелкой колючей вьюгой.
На похоронах он ненадолго пришел в себя. Сидел на жалобно поскрипывающем хромоногом стуле, пел отцовскую песню про последний день августа и не слушал того, что пытались ему говорить плачущая мать, бухгалтерша Татьяна, другие знакомые и незнакомые люди.
Неделю он просто лежал на кровати посреди разгромленной квартиры. Простыни еще хранили запах Майи – и он валялся, уткнувшись в них лицом. Знал, что жена наверняка бы сказала, что все это похоже на дешевую мелодраму из телика, и попросила бы остановиться, но не мог. Он вспомнил слова, услышанные когда-то от отца: главная цель человека – не пережить своих любимых. В детстве это показалось ему дурацким: ну что это за цель-то такая – столько ведь крутых вещей в сто раз главнее! А сейчас Глеб лежал среди обломков и осколков, повторял фразу вслух и чувствовал, как щиплет язык слово «пережить».
Постепенно жизнь начала входить в свое русло. Глеб разобрал погромленную квартиру и заполнил холодильник. Раз в неделю он ходил к маме, раз в две недели – к совсем теперь одинокой бухгалтерше Татьяне и помогал им чем мог. Снова вышел на работу. Запил.
Каждый четверг он ходил на могилку к Майе, садился пьяный на скамейку, прикрывал глаза и мысленно возвращался в далекие летние дни, в их дачную лагуну: валялся на шезлонге, а рядом лежала худенькая Майя в закрытом купальнике. В нем она была особенно мила и трогательна – похожа на смешного пупса.
Он вспоминал, как случайно провел мизинцем по ее тоненькому запястью и был уверен, что она отдернет руку. Но Майя не отдернула. И так они и лежали: Глеб осторожно прикасался к ее прозрачной коже, а Майя притворялась, что спит, но нет-нет да и улыбалась одними уголками рта...
А однажды на скамейку к Глебу подсел странный человечек непонятного возраста. У него были редкие седые волосы, едва прячущие младенческую розовую кожу, длинный нос с горбинкой и кустистые брови. Все тело его покрывало что-то металлическое, блестящее – и Глеб сперва подумал, что это такая ткань, но потом разглядел: просто фольга.
– Разрешите отрекомендоваться: Флавий! – с воодушевлением представился человечек, и Глеб, еще не зная, что это встреча, которая изменит абсолютно все, равнодушно пожал плечами.
В
Флавий сошел с ума в одиннадцать лет. За неделю непрерывного чтения он проглотил несметное число книг о римско-македонских войнах, о легионах и фалангах, об армии эллинистической Македонии, о реформе Гая Мария и сочинения Помпея Трога. Узнал абсолютно все о римском военном деле и осознал себя опционом. Часы напролет он выстраивал свою вексилию из солдатиков в три линии, кругом, квадратом и черепахой. Дал каждому пластмассовому воину имя – и знал, как выглядят его жена, мать и новорожденная дочь.
Родители сперва обрадовались: сын чем-то увлекся. Но вскоре он заявил им, что Степки больше в этом теле нет, а есть только опцион Флавий, и попросил поставить ему боевую задачу. В школу ходить отказался и попытался преподать урок военных построений дворовым пацанам. Был безжалостно бит, а дальше и вовсе попал в психоневрологический интернат для подростков. Лечению не поддался и пролежал там до самого восемнадцатилетия. Затем обследовавшая его комиссия постановила, что опцион Флавий вполне может жить и обеспечивать себя самостоятельно, и выпустила его на волю, назначив небольшую пенсию.
И все последующие годы он совершенствовал свои познания в военном деле и ждал, когда же наконец перед ним будет поставлена боевая задача.
Разговоры с Флавием теперь были частью еженедельной программы. Глеб брал с собой на могилу коробку конфет «Песни Кольцова» (только в их желейной начинке опцион находил настоящую мощь Рима) и бутылку водки. Флавий с восторгом ел сладкое и рассказывал об использовании пилумов и копий в ближнем бою, о тактике манипулярного строя, о гастатах, триариях и принципах. А Глеб пил, вспоминал свою Майю, слушал краем уха закованного в фольгу сумасшедшего центуриона («Не центурион, мой Глеб, пока всего лишь простой опцион», – всегда поправлял его Флавий) и радовался, что он сегодня не один.
Но как-то раз Флавий начал разговор не с рассуждений об эффективности велитов, а со странного вопроса:
– Скажите, мой Глеб, а зверь-старуха, которая прикреплена к могиле, – она вам так же дорога, как и госпожа Майя? Я уже давно хотел у вас спросить.
– Какая старуха? – не понял Глеб.
И Флавий описал ему отвратительного вида голую тварь со старушечьим лицом, облепившую звериными лапами памятник. Обвел руками воздух, изображая ее раздутый, пористый красный живот. Поморщился, описывая зубастые волчьи челюсти и уходящую под могилу гибкую кожистую трубку.
По словам Флавия, старуха всегда спала – во всяком случае, за время встреч с Глебом он ни разу не видел, чтобы она шевелилась.
Глеб во все это, конечно, не поверил, и Флавий не знал, как подтвердить свои слова.
– Раз уж вам она не дорога, давайте, мой Глеб, я ее попробую оторвать? – предложил однажды Флавий. – Отвратительно, что такая нечисть оскверняет могилу вашей светлой супруги.
Глеб безразлично кивнул и залпом осушил стопку. В тот августовский вечер ему было особенно грустно: три недели он пытался встречаться с одной милой, очень симпатичной, доброй женщиной. Она даже познакомила его с сыном – пацаном лет десяти, тоже – вот ведь совпадение – увлеченным солдатиками и фалангами. Но, проснувшись утром в одной с ней постели, Глеб почувствовал такую всепоглощающую пустоту, что, не говоря ни слова, оделся и ушел. Заглянул в магазин за «Песнями Кольцова» и сразу отправился на кладбище...
Флавий засунул в рот две конфеты, вытянулся по струнке, щелкнув каблуками своих обклеенных фольгой туфель, а потом резко шагнул к памятнику и нанес два удара куда-то в пустоту.
А дальше случилось странное – пустота словно обрела расплывчатую прозрачную форму и ответила влажным шлепком. Флавию со свистом сорвало часть щеки и повредило глаз – он вывалился и потек густым вишневым киселем.
Глеб сперва не понял, что произошло, а потом вскочил и заорал:
– Вот бля! Скорую же надо!
– Ерунда, мой Глеб, – отрапортовал спокойно Флавий. – Враг оказался сильнее, чем я думал. Нужна тактика.
– Да тебе же глаз выбило! – закричал Глеб. – Что это вообще такое?!
Он схватил мобильник, набрал скорую, вкратце описал ситуацию. Машина приехала неожиданно быстро – отбивающегося Флавия посадили внутрь и увезли. А Глеб так и остался стоять возле могилки. Он с опаской подошел к надгробью, протянул руку, ощупал воздух вокруг памятника. Там, разумеется, ничего не было.
Они встретились у могилы через неделю. Глаз Флавия был замотан бинтом – поверх него сверкала наклеенная фольга. Щеку покрывали грубые швы.
– Старуха на месте? – сразу спросил Глеб.
– Так точно. Снова спит.
Глеб сел на лавку, обхватив голову руками, и вдруг заметил опечаленный взгляд Флавия. Подумал, что тот переживает из-за глаза.
– Слушай, Флавий, я, честно, совсем не понимаю, что это было. Это ненормально и вообще не...
– Мой Глеб, вы не принесли конфет, потому что я проиграл бой? – спросил Флавий, опуская пристыженно единственный глаз. – Уверяю, я учел ошибки! Да, битва проиграна, но война только начинается. Я уже работаю над тактикой и, клянусь, избавлю могилу вашей жены от этой твари. Как жаль, что со мной нет верной вексилии...
– Каких конфет? – не понял Глеб. – А! Господи, я же не принес, потому что вообще не знал, придешь ли ты после такого. Обещаю, в следующий раз ты получишь три... нет, пять коробок! Прости, пожалуйста.
Флавий улыбнулся и вытянулся по струнке.
– А скажи мне, что вообще такое эта твоя «вексилия»? – До Глеба дошло, что он никогда не спрашивал у Флавия, что означают все эти его дивные римские слова, да и вообще слушал вполуха.
– Подчиненный мне отряд легиона. Эх, мой Глеб, если бы были бойцы, мы бы в два счета растоптали эту тварь... Я клянусь.
Всю неделю Глеб думал о могильной старухе. Сперва отказывался верить, потому как это означало, что он допустил страшную ошибку. Не прислушался к сумасшедшей Наташе и к безумному Пьеро. А ведь они предупреждали, что кто-то приклеился к его Майе. И бегать следовало не по кардиологам и онкологам, а по священникам, экзорцистам и экстрасенсам. Это он, Глеб, получается, тонометром и врачами все уничтожил.
Не верить было очень сложно – он ведь своими глазами видел, как пустота разорвала Флавию лицо, – и скоро мысли Глеба направились в практическое русло. Хорошо, думал он, положим, какая-то сверхъестественная мразь убила его Майю и теперь спала на могиле... Нет – он вспоминал раздутый красный живот, – не просто спала – скорее переваривала то, что из нее высосала. Глеб ее не видел, не осязал, но некоторые видели и могли с ней взаимодействовать. Что это означало?..
Глеб всегда считал, что в их паре Майя – самая умная, и без нее чувствовал себя так, будто ему выключили усилитель мозга. И сейчас пытался этот усилитель эмулировать. Пробовал думать так, как могли бы они вместе: стройно и парадоксально одновременно. То есть поверить в чудовище, но встроить его в логичную картину мира и все проанализировать.
Получилось. Его осенило: городские сумасшедшие! Наташа, Пьеро, Флавий – все они начисто безумны! И раз они ее видели и могли потрогать, почему бы не собрать из них армию? А потом оторвать тварь от памятника, размазать, раздавить и растоптать. Отомстить.
Глеб вскочил с дивана и заметался по комнате. Посмотрел на календарь в часах, огорчился: только вторник – до встречи с Флавием целых два дня. Он не представлял, как ему столько вытерпеть.
Как и обещал, он принес пять коробок «Песен Кольцова». Бросил их на столик, встал перед Флавием, возложил ему руки на плечи и торжественно сказал:
– Опцион Флавий, возглавишь ли ты вексилию? Уничтожишь ли – разорвешь – растопчешь тварь, – Глеб махнул кулаком в сторону памятника, – убившую мою жену? Не отвечай сразу, подумай. Из-за меня ты уже лишился...
– Мой Глеб, – на единственном глазу Флавия проступила слеза, – я ждал этого приказа всю жизнь! Возглавлю! Разорву! За Глеба! – прокричал он, выбрасывая в воздух кулак. – За Глеба и госпожу Майю!
– Вот и заметано, – ответил Глеб, ощутив, как что-то будто наполнило и подожгло его пустующую душу. Ему снова хотелось жить. Ходить, дышать и драться за то, что правильно. Как когда-то давно бились они всем двором за умалишенную Наташу. «Кстати, – подумал он, – о Наташе...»
– А где мы возьмем легионеров для вексилии, мой господин? – будто прочитав его мысли, спросил Флавий.
– Разберемся, – ответил Глеб.
Г
Наташу он повстречал в родительском дворе. Как и двадцать лет тому назад, она ходила вперевалочку, бубнила что-то себе под нос и крутила в руке шарики.
– Нужна твоя помощь, Наташ, – сказал Глеб. – Будет очень страшно, но без тебя мы не справимся. Помнишь чудовище, которое ты увидела за моей женой?
– Страшно, страшно, очень страшно, боюсь, боюсь, боюсь. Не могу, не могу, – ответила она равнодушно, перестала крутить шарики и застыла, уставившись в землю.
Глеб был к этому готов.
– Наташа, когда-то я за тебя дрался. – Очень не хотелось прибегать к такому аргументу, но других не оставалось. – Умоляю, помоги.
Наташа повернулась к нему спиной, опять начала крутить шарики и вперевалочку пошагала прочь. Глеб разочарованно отер ладонью лицо. «Вот, – подумал он, – я тупой – сразу провалился». Майя, конечно, провернула бы все в сто раз лучше – как тогда, с чемоданами...
– Я пойду, я помню, помню, помню. Я помогу, сын доктора, доктора, помогу, – услышал Глеб слова уходящей Наташи.
Д
С Пьеро прошло просто – Глеб приехал в Москву, добрался до института Блохина и стал ждать на входе. Пьеро вышел и сразу же вспомнил Глеба.
– Съела твою красотулечку, да? – спросил он. – Как мою мамочку. Ничего с этой тетечкой не сделать, не остановить ее.
И вдруг Пьеро сел на асфальт и горько заплакал. Его длинные рукава свалились в лужу и тут же напитались черной водой, но он этого даже не заметил.
– Можно ее остановить, – сказал Глеб, – можно. Но проблема в том, что я ее не вижу и не могу сражаться. Мне нужна помощь друзей.
И тогда Пьеро вскочил, опять заулыбался, невероятно ловко сделал колесо, расставил ноги на ширину плеч, раскидал руки, обрызгав Глеба водой, и возбужденно прокричал:
– Убьем тетечку! – Потом посмотрел безумными глазами на Глеба, мгновенно успокоился и добавил: – Поехали.
Е
Сумасшедшую Голуби́ну Глеб встречал каждый вечер в «Пятерочке». Высокая, с длинными пепельными волосами, с немного перекошенным – будто надкусила лимон – ртом, она бродила по городу и подбирала раненых голубей. Так и получила свое прозвище.
Ладони у Голубины всегда были распрямлены и очень напряжены, шаги широкие, а движения надломленные, словно в ней сбоил важный управляющий механизм. В «Пятерочке» она вечно торчала в отделе овощей и фруктов – просто замирала у прилавка, ничего не брала, стояла и смотрела в пустоту. Глебу было ее жаль, и он часто задавался вопросами. Есть ли у Голубины дом? Куда она носит умирающих птиц? Ждет ли ее дома мать или кошка? Что Голубина там делает: бродит из комнаты в комнату или вдруг становится нормальной?
Однажды он решил проследить за ней: следовал по улицам, потом зашел в «Пятерочку», но так и не дождался, когда закончится ее стояние у овощей и фруктов. Глебу представлялось, что в какой-то момент Голубина все-таки возьмет кочан капусты, пойдет на кассу, достанет маленький кошелечек и вытряхнет из него несколько монет, которых явно будет недостаточно...
Но нет, ничего такого в тот раз не произошло – она просто торчала в овощном; Глебу надоело, и он ушел.
Сейчас уходить Глеб не собирался. Он подошел к застывшей Голубине и сказал:
– Здравствуйте. – Помолчал и добавил: – Мне очень нужна ваша помощь.
Никакой реакции.
И тогда Глеб принялся путано рассказывать свою историю, уверенный, что добрая Голубина, спасительница голубей, обязательно проникнется. Но нет – она слушала равнодушно. Кассирша, привыкшая к ежедневным появлениям Голубины, крикнула Глебу:
– Отстань от нее, слышь, придурок! Больная женщина это. Чего тебе от нее?..
– Она моя сестра, – соврал Глеб.
– Я щас полицию вызову, поглядим, кто тут кому сестра!
Глеб махнул рукой и вышел из магазина. Шагал, корил себя за тупость, думал, что Майя бы точно как-нибудь выкрутилась, и тут увидел возле урны голубенка. С дурацким длинным клювом, покрытый нелепым желтым пухом, он сидел и противно пищал.
Глебу пришло в голову, что это испытание. Что сейчас он утешит и обогреет уродца, а взамен... Потянулся к голубенку, с трудом преодолевая отвращение, потому что с детства усвоил, что голубь – крылатая крыса, и тут услышал окрик:
– Стой... Не тронь!
Глеб обернулся и увидел стоящую позади него Голубину. Брови ее хмурились, оголились кариозные клыки, очи метали молнии.
– Я помогу, если не тронешь, – продолжила Голубина. – Клянусь сердцем птицы.
– Ну, раз сердцем птицы... – пробормотал Глеб, заглянул в сумасшедшие глаза Голубины и протянул ей руку. – Заметано.
Ж
Безумный Леня Бган строил из мусора звездолет. Известная личность – про него писали в городских каналах, и даже местная «Комсомолка» как-то взяла у Лени интервью. Глеб предложил ему три телевизора – для разбора на детали.
– Нужно пять, – сказал Леня Бган, – как раз столько мне на ионный двигатель надо.
Договорились.
З
Глеб часто видел всклокоченного мужика с пораженными трофическими язвами ногами. Он сидел в гимнастерке возле «Пятерочки», со всеми здоровался, даже с Голубиной, и пытался торговать пластилиновыми ежами с иголками из черных горелых спичек. Но и по двадцать рублей ежей брали плохо – людей пугали гноящиеся, похожие цветом на эти самые спички-иголки, ноги мужика. А вот милостыню в пластиковый стакан порой кидали.
– Ты сумасшедший? – спросил у него устало Глеб.
– Совершенно, – ответил торговец ежами, прикрывая ладонью стаканчик с мелочью. – И справка есть.
– Как звать?
– Помелов.
– За три тысячи поможешь?
– За три тысячи я и ногу свою съем!
Ударили по рукам, и измученный, слабо соображающий Глеб пошел дальше искать рекрутов. А гниющий Помелов сидел и радовался, что не потребовали справку, – ее отродясь не имелось, потому что был он не сумасшедшим, а пропитым алкашом.
И
Старый Афоня много лет подряд смотрел через витрину киоска телевизор. Продавщица его жалела – вся семья у Афони угорела, а у самого мозги от газа встали набекрень. Не выгоняла, угощала то шоколадом, то заваренным бич-пакетом, включала ему любимые каналы. Имени его никто не помнил, а назвать себя он не умел, но так сильно походил на опустившуюся версию актера Куравлева, что кличка появилась сама собой.
Продавщица умерла, новый продавец стал Афоню гонять. Приходилось смотреть издалека – и видно было совсем плохо, и под постоянным страхом опять словить по морде.
– В магазине акция: бери пять – шестой бесплатно, – сказал ему Глеб. – Я уже пообещал пять телевизоров, подарочный твой – если поможешь.
И Афоня, даже не зная, куда он этот телевизор поставит и как подключит, обрадованно закивал.
Й
– Отличное воинство! – сообщил Флавий, осматривая новобранцев.
Глеб привычно разложил сумасшедших по буквам.
«А» – Наташа; с шариками в одной руке, с сучковатой палкой – в другой.
«Б» – Пьеро; он где-то добыл ржавый топор.
«В» – Голубина; не принесла ничего.
«Г» – Леня Бган; притащил загадочный прибор, похожий на копье с прикрепленным аккумулятором.
«Д» – гниющий Помелов; принес разбитую бутылку, как-то странно озирался.
«Е» – старый Афоня; взял с собой кухонный нож (он считал его кинжалом) – и кто знает, где он его достал?
И конечно, внебуквенный Флавий – сердце и мотор, опцион могучей вексилии; одноглазый полководец Дьявола и Бога, вооруженный жезлом (обмотанной фольгой арматурой).
Глеб протер пылающее лицо. «Что я вообще творю? Я совсем спятил, и меня надо занести в этот список под буквой „Ж“, потому что это все полная жопа», – подумал он.
Они собрались у входа на кладбище – и редкие вечерние посетители торопливо обходили пеструю компанию, тянущую за собой шлейф несвежего запаха. Флавий тем временем распалял в легионерах ярость, пересказывая в духе Геродота историю жизни Глеба и Майи. Его слушали, но, кажется, не очень понимали.
А когда он закончил речь, Помелов осторожно спросил:
– А кого мы вообще воевать будем? Кто враг? Как звать-то?
Флавий замешкался и перевел взгляд на своего начальника.
В голове царила гулкая пустота, но Глеб все равно попробовал собраться с мыслями. Но нет – ничего не придумалось.
И тут его словно током ударило.
– Красная тихоходка! – выпалил он.
– Тихоходка... – повторил кто-то из толпы.
И сумасшедшие, за исключением Помелова, одобрительно загудели: имя врагу подходило. Битва с красной тихоходкой – это звучало правильно и сильно. Залязгало оружие, раздались боевые кличи. Войско двинулось в поход.
По плану Флавия первыми в бой должны были идти Помелов и Наташа – атаковать бутылкой и палкой. Если опрокинуть красную тихоходку сразу не выходило, то им полагалось отойти назад, открывая дорогу для копья и топора Лени Бгана и Пьеро. В случае их провала в дело вступала загадочная Голубина, которая не проронила и слова во время разработки тактики, но, кажется, полнилась решимостью внести свою лепту. И последним должен был атаковать старый Афоня – докончить тихоходку кинжалом. В сложных ситуациях в сражение включался резерв – вооруженный могучим жезлом Флавий. Глеб, не способный видеть и бить врага, оставался на подхвате.
План выглядел разумным.
Но с самого начала все пошло наперекосяк.
Возле могилы вексилия построилась в боевой порядок и пустила в атаку первых воинов. Наташа ударила тихоходку палкой, ожидая поддержки напарника. Но Помелов, вообще не понимавший, что происходит, увидел, как пустота обретает незримую плотность, а у Наташи разрывается горло, с визгом кинул оружие и бросился бежать.
И наступил хаос. Наташа молча каталась по земле, пытаясь заткнуть горстью хлещущую из вскрытой шеи кровь. Пьеро закрутил топор вокруг себя и случайно зашиб Леню Бгана – тот выронил свое электрическое копье и упал, раскроив голову о могильную плиту. В бой самоотверженно ринулся Афоня, но не успел и раза ткнуть ножом, как тоже словил обухом в затылок.
– Держать строй! – ревел Флавий, потрясая жезлом. – Дер-р-ржать!
Но строй рассыпался. Глеб увидел, как пустота раздавила в костный блин голову Наташе, а потом выдрала, словно у куклы, руку с топором из плеча Пьеро. Тот продолжил крутиться на месте, забрызгивая все кровью.
– Вот и все... – прошептал Глеб и сел на землю, наблюдая, как бессмысленно гибнет с таким трудом собранная армия.
И тогда в бой вступила Голубина. Она широко расставила ноги, взмахнула руками – и на тихоходку обрушилась черная лавина, облепляя ее с ног до головы. Глеб не сразу понял, что это голуби. Тощие, израненные, без крыльев и лап, с мутными пленками на глазах – все те сотни птиц, которых выходила за долгую сумасшедшую жизнь Голубина. Они клевали, царапались, лезли красной тихоходке в пасть, связывали ей лапы – Глеб видел не все, но чувствовал, что в битве наступает перелом. Уже вскочил на ноги Леня Бган и принялся бить своим электрическим копьем облепленную голубями фигуру. Уже наносил могучие удары Пьеро, обмотав культю рукавом и перехватив топор другой рукой. Уже мчался, выставив перед собой нож, очнувшийся Афоня.
И победа казалась такой близкой...
Но у врага нашелся ответ. Тихоходка рывком выдрала уходящий в могилу хвост-канал, отвязываясь от питательного тела замученной Майи. И нанесла освобожденным оружием удар по самому опасному сопернику – пробила насквозь Голубину. А та даже не дернулась – осталась стоять, правя птицами.
Еще удар, другой, третий – их потребовалось десять, чтобы повалить Голубину. Одиннадцатым тихоходка пробила ей сердце, и в ту же секунду голуби начали разлетаться, отлепляясь от невидимого тела, распутывая страшные конечности.
И освобожденная тихоходка контратаковала: вспорола живот размахивающему топором Пьеро, поволокла кишки. Убитый повалился на землю; поле боя заполнил нутряной запах теплой требухи.
Леня Бган ударил электрическим копьем, но получил в ответ тычок в грудь и упал.
Нож вместе с кистью вырвало у Афони, и он стоял, растерянный, рассматривая ворсистые обрывки кожи и торчащий из запястья кусок кости.
И тогда Флавий двинул в бой резерв – кинулся с занесенным над головой жезлом в самоубийственную атаку.
В тот же миг битву накрыл хрипящий голос. Это гнилоногий предатель Помелов, отчисленный студент истфака УрГУ, возвратился памятью в те трупные годы, когда он воевал в Чечне, и вернулся в бой – устыдился своей трусости. Врага Помелов не видел, но хотя бы поддержать своих песней мог.
– Все так же смел он и беспечен! И дух его неустрашим! – орал он, нарушая смертную тишину. – Пусть век солдата быстротечен! Пусть век солдата быстротечен! Но вечен Рим! Но вечен Р-р-рим!
Тихоходка замялась – биться с сумасшедшими, с этой извечно противостоящей ее виду расе, было делом привычным. А вот сражаться с едой – такого ей пока не доводилось. И она сделала единственное, что умела, – попыталась прикрепиться хвостом к лохматому затылку Помелова и начать жрать. Но тут же получила удар электрическим копьем от поднявшегося во весь рост Лени Бгана. Разъярилась – прыгнула на безумного ракетостроителя и разорвала его пополам.
Глеб смотрел на ошметки тел и молился, сам не зная кому, – выпрашивал сумасшествия, чтобы рассмотреть убившую Майю тварь и хоть как-то помочь обломкам своего воинства. Он видел, как летит в невероятном прыжке с занесенным жезлом Флавий, и стонал, понимая, какая участь ждет неустрашимого опциона.
– Сожжен песком Ерусалима! Водой Ефрата закален! – вопил, перейдя на хрипящий ультразвук, Помелов. – В честь милой Майи и в честь Рима! В честь светлой Майи и в честь Рима! Шагает Глеба легион!
Глеб шагнул вперед и наступил на что-то круглое – на какие-то камушки. Чуть не поскользнулся, опустил взгляд и понял, что это не камушки, а шарики – те, что покойница Наташа постоянно крутила в руке и выронила, когда тихоходка вскрыла ей горло. Глеб взял один – тяжелый и почему-то горячий. Увидел, что Флавий пойман чем-то невидимым в воздухе, заорал и швырнул шарик.
Хрустнуло; держащее Флавия ничто пошло легкой рябью – Глеб не понял, что произошло. И вдруг вспомнил, как Майя – парадоксальная и самая умная на свете – давным-давно спросила у него: сумасшедшие ли вещи сумасшедших?
Глеб, в два прыжка добравшись до эпицентра боя и продолжая швырять в пустоту железные шарики, подхватил с земли электрическое копье убитого Лени Бгана.
Заорал:
– Куда?!
Флавий его понял и возложил на что-то невидимое окровавленную руку, отмечая цель. Глеб тотчас ударил.
Тихоходка разъярилась не на шутку. Попробовала бить по Глебу – тщетно, хвост проходил сквозь него, не раня. Хотела присосаться к его затылку, но получила удар жезлом от Флавия.
Помелов поднял с земли сучковатую Наташину дубинку и, не переставая орать про вечный Рим, врезался в бой. Ударил – палка треснула и переломилась, Помелов схватил бутылку, размахнулся, и... Она прошла сквозь бесплотную тихоходку без сопротивления.
– Она ж твоя, дурак! – закричал ему Глеб. – А ты нормальный!
Помелов выбросил бутылку, подобрал сумасшедший кинжал безумного Афони, стряхнул с него оторванную кисть и, припоминая давно забытые уроки ножевого боя, бросился резать зловещую пустоту.
Глеб этого не услышал, но тихоходка завизжала. Никогда она еще не проигрывала боя, но тут поняла: конец. И, стараясь забрать с собой хоть кого-то из врагов – а она была по-своему отважной, эта лютая зверь-старуха, – всем исколотым телом навалилась на Флавия. Перестала уворачиваться и принялась, издыхая, обдирать его лапами и жалить хвостом.
Придавленный пустотой опцион сжимал зубы, истекал через дыры в фольге кровью и бил, пока находились силы, жезлом. Помелов и Глеб осатанело молотили тихоходку оружием сумасшедших, но больше ничего, хотя бы просто стащить ее с Флавия, не могли. Тварь для них оставалась бесплотной.
– Держись, родной! – кричал Глеб. – Ща подохнет!
Он бил копьем с нечеловеческой яростью. Сам этого не видел, но каждый удар выдирал из спины тихоходки по куску древесного желтушного мяса.
Помелов со скоростью швейной машинки колол тварь в бока. Красный живот уже лопнул, и все, что тихоходка набрала в него за бесконечную жизнь, вязко текло наружу.
А потом она взяла и сдохла.
Глеб этого не увидел, но почувствовал – исчезло сопротивление потусторонней плоти, копье больше ничего не протыкало. Он повалился ничком на кладбищенскую траву, пытаясь отдышаться. Где-то рядом упал обессиленный Помелов.
Глеб перевернулся на спину – небо оставалось таким же, как и минутами ранее. Он думал, что после победы все станет другим, волшебным, раскрасится яркими цветами, но не изменилось ничего.
Рядом захрипел Флавий, и Помелов спросил у него, явно обрадовавшись:
– Живой, центурион?
– Я всего лишь опцион, – поправил его слабым голосом Флавий.
Глеб вынырнул из наваждения, достал мобильный и позвонил в скорую. Потом они с Помеловым аккуратно подняли опциона, дотащили до скамейки.
Сели рядом.
– Победа, мой Глеб... – прошептал Флавий. – Но я потерял всю вексилию. Простите...
Глеб огляделся. Увидел: «А» – Наташу с раздавленной головой. «Б» – мертвого Пьеро, сидящего с выпущенными кишками возле памятника. «В» – облепленную перьями, с гигантской кровавой дырой на месте сердца Голубину. «Г» – разорванного пополам Леню Бгана. «Д» – лежащего на могильной плите старого Афоню с оторванной кистью и выдранной челюстью. Стало больно, тоскливо и как-то невыносимо пусто на душе.
Глеб осмотрел себя, ощупал: залитый кровью, перемазанный в грязи. Земля налипла на подбородок, словно борода. «Вот такая у меня, получается, финальная форма», – подумал он.
– Понимаешь, Глеб... – внезапно начал Помелов. Он снова был жалким, гниющим и нелепым, ничего общего с тем Помеловым, который раскромсал ножом тихоходку и песней поднял на бой погибающий отряд. – Это верно, что пережить родных – жопа... – Глаза его затуманились, он будто что-то вспомнил. – Но, знаешь, если уж так случилось, то... То сжать надо зубы и как-то уже дальше. А не вот это вот...
Он встал, махнул рукой и поковылял подальше от могилы, явно не собираясь встречаться с государственными людьми и уж тем более с ними объясняться.
Глеб и Флавий остались вдвоем.
Помолчали, потом Флавий с трудом проговорил:
– Мой Глеб, как только эскулапы поставят меня на ноги, я сразу же...
– Давай завтра, Флавий? Я найду тебя в больнице, и мы обо всем поговорим.
– А вы не могли бы захватить с собой... – Флавий засмущался и, стыдясь своей слабости, зажмурил единственный глаз.
– Принесу в десять раз больше, – пообещал Глеб.
Вдали застонали сирены скорой помощи.
– Мне бы тоже удалиться, – сказал Глеб.
Опцион Флавий понимающе кивнул и спросил:
– И как вы теперь?
– Сожму, наверное, зубы.
К
Когда приехала машина скорой помощи, Глеба на кладбище уже не было.
Но на следующий день он отыскал, куда положили Флавия, и притащил ему так много конфет, что они не поместились на прикроватной тумбочке. И приносил столько же – и даже больше – каждый день.
Полицейские всех чинов говорили с сумасшедшим Флавием, но так и не смогли понять, что за зверь его погрыз и устроил кладбищенскую бойню. Местные судмедэксперты признали, что никогда не видели следов от таких зубов и когтей. Вызвали специалистов из Москвы, но и те оказались бессильны. И долго еще по городу ходили слухи о своре собак-людоедов и сбежавшем из цирка тигре.
...На выписку Глеб привел с собой красивую женщину с грустными глазами и мальчишку лет десяти. Тот, увидев закованного в блестящие доспехи, хромающего Флавия, вытянулся по струнке, выбросил в небо кулачок и звонко прокричал:
– Слава опциону Флавию!
Глеб наклонился и прошептал ему что-то на ухо. Мальчишка восторженно округлил глаза, спросил:
– Можно сначала? – И прокричал гораздо громче: – Слава центуриону Флавию! Слава! Слава!
Флавий кивнул и взметнул над головой затянутый в фольгу кулак.
Твари и хвори (об авторах)

Дмитрий Лопухов – один из самых загадочных авторов в современном русском хорроре. Или же один из самых скромных. Потому что Лопухов категорически не желает раскрывать какие-либо подробности своей биографии, а в ответ на соответствующую просьбу составителя предложил написать так: «Живет в Воронеже, в шесть лет увидел собаку с человеческой головой, и это изменило все».
Ксения Кошникова – родилась в Ленинграде, а живет в Санкт-Петербурге. Буквы любит с детства: как читать, так и писать, составляя из них истории. Читает регулярно и с удовольствием, пишет не регулярно, но тоже с удовольствием. Считает, что каждая история в процессе создания сама определяет, чем ей хочется быть. Кроме чтения, любит свою семью, гулять часами и пить чай литрами.
Александр Сордо – писатель и литературный редактор из Петербурга. Имеет магистерскую степень по биоинженерии и биомедицине. Публиковался в журналах и альманахах («Юность», «Полдень», «Рассказы», «Уральский следопыт» и др.), антологиях. Лауреат премий «Новая фантастика» и «Иду на грозу (проза о науке)». Любит «странное» в литературе.
Telegram: https://t.me/sordo_cave
Вконтакте: https://vk.com/sordo_cave
Алексей Гибер – уроженец Казахстана, начинающий автор. Вырос на «Ужастиках» Р. Л. Стайна, стремится передать в своих рассказах чувство иррациональной жути происходящего. Призер ряда сетевых конкурсов, он оттачивает свои навыки и все время находится в поисках страшных образов, от которых читателям станет еще неуютнее.
ВКонтакте: https://vk.ru/nervysdali
Олег Савощик – минский прозаик, редактор и составитель. Автор постапокалиптических антиутопий «Этажи» и «Этажи. Небо Гигахруща», а также приключенческого фэнтези «Алхимик и королевский ингредиент». Победитель и финалист многих литературных конкурсов. Публиковался в журналах и антологиях различной жанровой направленности.
Телеграм: https://t.me/pritonlisa
Дмитрий Костюкевич – «белорусский Дэн Симмонс», как про него порой говорят, – автор хоррора и мистики из Бреста. Получил два высших образования, трудился литературным редактором в журнале DARKER, много раз побеждал в конкурсе «Чертова дюжина» и становился лауреатом премии «Мастера ужасов». Автор сборника «Холодные песни» и других книг. Рассказы Костюкевича опубликованы в различных антологиях и журналах России, стран СНГ, США, Европы. Женат, воспитывает новое поколение авторов хоррора в лице собственного сына.
Телеграм: https://t.me/kastsiukevich_literatura
Максим Кабир – украинский русскоязычный поэт, писатель, гейм-сценарист, один из самых известных и плодовитых авторов т. н. «темной волны». Много раз побеждал в конкурсе «Чертова дюжина» и становился лауреатом премии «Мастера ужасов». Автор романов «Скелеты», «Мухи», «Порча», «Клювы», сборника «Призраки» и многих других. Публиковался в России, Украине, Чехии.
Телеграм: https://t.me/maxim_kabir
Мирон Высота (настоящее имя Артем Сагакьян) – писатель и драматург из Екатеринбурга, лауреат конкурса «Новая фантастика», неоднократный финалист многочисленнных конкурсов рассказов, сценариев и пьес. Публиковался в различных периодических изданиях.
Майк Гелприн – человек с удивительной, полной контрастов биографией. Бывший профессиональный картежник, азартный игрок – а сейчас литератор. В пору лихих 90-х перебрался в США, где выбрал профессию программиста, которую недолюбливает, как и американские ценности. Ученик Б. Н. Стругацкого, автор целого ряда книг, лауреат всевозможных литературных конкурсов – в один прекрасный (или ужасный) день открыл для себя хоррор, а в самом себе обнаружил «темную» сторону.
Олег Ушаков – автор мрачноватых и странноватых историй. Ценит хоррор за изобретательность и смелость в обращении со сложными темами. Рассказы сочиняет в метро – по дороге на работу и обратно. Живет в Москве. Вместе с женой воспитывает сына и дочку. Умеет ходить на руках и жонглировать тремя шахматными фигурами.
ВКонтакте: https://vk.com/id20497708
Евгения Душеина – родилась и живет в Костроме, самом красивом городе на Волге. С детства любит жанр, выросла на фильмах Тима Бертона, книгах Кинга и Баркера, затем открыла для себя современный русский хоррор и захотела стать его частью.
Марк Антонов – папа двух котов и одной собаки, живет в Ярославле, но родом из закрытого военного городка в Архангельской области. Уверен, что из-за чарующе-мрачной атмосферы этого северного городка и полюбил хоррор. Работает в сфере digital-рекламы, а сочиняет и пишет истории в свободное время. Рассказ «Фандом» – первый серьезный литературный опыт автора и первая публикация.
Борис Крамар – ученый-химик и писатель из Москвы. Родился и вырос в Новом Уренгое, пережил студенчество в Соединенных Штатах. Женат. Специализируется на научной фантастике. Творческий путь начал с победы в конкурсе «Новая Фантастика 2021». Любимые писатели Бориса – Чайна Мьевиль и Кормак Маккарти.
Герман Шендеров – возможно, самый популярный автор русского хоррора в социальных сетях прямо сейчас. Изначально сделал себе имя в крипи-сообществах и пабликах, а тысячи преданных фанатов ждут новинок от автора ВКонтакте и Telegram. Хулиган, маргинал, любитель эпатажа. Автор сборника «Из бездны» и цикла «Знаток».
Телеграм: https://t.me/WENDEPOB
Алексей Искров – в нашу так называемую реальность его случайно занесло холодными ветрами в 1993 году. С тех пор и продолжает куковать в ней, а чтобы не было совсем уж грустно, иногда складывает буквы в слова, а слова в предложения. Результатом, бывает, делится с другими.
Оскар Мацерат – живет в Петербурге, работает инженером связи, в свободное от работы время пишет что-то разножанровое. Получил премию «Антоновка 40+». Печатался в журналах «Аврора», «Формаслов», «Рассказы» и др., попал в сборник «Потустороннее». Штатный автор литпаблика «Большой Проигрыватель».
Сноски
Популярная в 2007–2010 годах игрушка-трансформер в виде шарика, который раскрывается в фигурку фантастического монстра.
Антропоморфный дятел с красным хохолком – культовый персонаж классической американской мультипликации, чьи короткометражки были чрезвычайно популярны в 1940–1960-х годах.
Изображение, сделанное специально для кого-то, где человек пишет имя или никнейм на теле, бумаге или другом предмете. Были популярны в середине 2000-х и начале 2010-х годов.
Мобильная аркада, выпущенная в 2009–2010 годах. Цель – управлять персонажем «Дудлером», прыгая по платформам вверх, избегать препятствий и падений, стремясь набрать максимум очков.