Евгений Гузеев

Дом, пропахший валерьянкой

«Дом, пропахший валерьянкой» – новый роман автора, написанный, как и предыдущие в социально-юмористическом книги, жанре фантастики, доступном широкому читателю. Время и место событий – смешение эпох, чуть странный альтернативный мир, недавно пережитый нами, и тот, о которой мы знаем по произведениям дореволюционных классиков. Главные герои – девушка и два молодых человека, которые на протяжении всего романа пытаются разобраться в своих чувствах друг к другу. Каждый из них проходит свой путь для достижения этой цели со своими забавными приключениями, водевильными сценами и почти детективными историями. Отношения в романе не ограничивается классическим треугольником: по мере появления новых лиц, возникают иные геометрические фигуры.

Серия «Русское зарубежье. Коллекция поэзии и прозы»

© Е. Гузеев, 2015

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2015

Глава I

Мишель, вы говорите дерзости.

– Но, Софи...

– Дерзости, дерзости. Все, что я только что услышала от вас это дерзкий вздор и больше ничего. Вы зачем-то решили меня обидеть, я знаю, я уверена, и, наконец, я это прекрасно вижу. И не пытайтесь сказать мне больше ничего. Не хочу слышать ваших пустых объяснений. У меня от них мигрень начинается.

– Софи, вы решительно меня неправильно поняли. Какие тут могут быть дерзости? Я и не помышлял, что вас это может как-то... Нет, мне кажется, вы слишком чувствительны и, вдобавок, утомлены после вчерашней поездки к Глинским.

Но девушка уже не слушала. Глаза византийской принцессы не видели его покрасневшего от недоразумения лица. Собственно давешний разговор действительно был ни о чем – так, какой-то пустяшный вздор. Может быть случайно брошенная фраза, скорее в порыве ревности, или неумелая шутка. Молодой человек недоумевал, пытаясь вспомнить суть беседы и не мог толком вспомнить. Шутки шутить у него и таланту не было. Да и чужой юмор он воспринимал не всегда сразу или вовсе не понимал. Не мог он никогда толком разобраться, как относиться к словам девушки – шутит, иронизирует она или говорит всерьез. Софи взяла с тумбочки флакон с туалетной солью и театрально отвернулась к окну. Нюхая соль, она принялась сквозь полупрозрачную шелковую штору рассматривать застрявший возле дома троллейбус маршрута № 9 с оторвавшимся усом.

Нет, она и не собиралась обижаться на своего фаворита. Ей просто нравилось играть подобный спектакль – так сложились ее отношения с Мишелем. Так ей было веселее с этим ухажером. Но вот Софи мельком взглянула на свой висящий на стене портрет, написанный маслом, и желание продолжать эту игру снова пропало. Она тихо спросила:

– Так что князь? Вы видели его?

– Помилуйте, где же я мог его встретить? Софи, я умоляю, вам нужно отвлечься. Поедемте куда-нибудь. Ведь мы можем сегодня отобедать в Эрмитаже, а потом...

– Оставьте, Мишель. Может быть я хочу нынче сама и без вашей помощи забыть все это. Напьюсь всем вам назло шампанского и поеду на «девятке» с офицерами куда-нибудь далеко-далеко и на всю ночь, – снова с тонким притворством произнесла София и шаркнула шагреневой туфелькой. – А вы будете ждать меня здесь в сенях и мерить их своими аршинными шагами. Будете курить свой любимый трехрублевый табак, пока портсигар не осиротеет. Нет, я и к утру не вернусь. Вот что я решила: пусть меня убьют.

– Но Софи, полноте, я вас покорнейше прошу, не надо, – испуганно произнес побледневший Мишель.

– Нет, именно, именно – пусть убьют. Какой-нибудь сумасшедший камер-юнкер в фуражке набекрень возьмет и зарежет меня из ревности и любви. Или нет – он меня проиграет в спортлото и обязан будет убить. Меня – в которую влюблен. И вот я лежу где-то в сквере у подножья ленинской статуи. Нож в моей груди. А лунная ночь – хоть деньги считай. Ильич смотрит сверху и милосердно улыбается. Он прощает мне мою беспартийность, безыдейность, скверный характер. И за то, что вас, Мишель, порой мучаю зря, тоже, заметьте, получаю прощение. Мрачная красота: мертвая лебедь, белая как мел, обескровленная, освещенная лунным светом. А завтра после долгих поисков по больницам вы, наконец, найдете меня в мертвецкой лежащею на белом мраморном столе. Вы будете рыдать и сморкаться в свой душистый платок. Но вы больше не увидите моих глаз, ибо кто-то до вашего прихода заботливо прижмет мои веки парой медяков или нет – пусть это будут тяжелые червонцы. А потом мы еще раз встретимся. Мое последнее пристанище – гроб, обвитый темно-лиловым плисом, убранный белым рюшем. Хладная и безгласая, но красивая, спокойная, с застывшей навеки мраморной улыбкой я лежу во всем белом. Надо мной витает полупрозрачный дым тающих смол, воска и ладана. Черный коленкор на зеркалах. Свечи, свечи, образа, образа – грустные глаза спасителя Владлена. Люди вокруг – родные, знакомые, чужие, любящие, скорбящие и равнодушные. Огни отражаются на лицах лишь тех, кто плачет. Остальные – какие-то угольные тени. Старенький парторг читает Политическое завещание Ленина, и голос его срывается. А потом катафалк, последний путь, последняя остановка, опять слезы и рыдания. Вот и лица моего никто уже не сможет увидеть никогда. Но вы-то не броситесь на гроб, нет, я знаю. Если бы вы меня любили, то тотчас утонули бы в своих слезах.

– Не извольте обижать, Софья Александровна. Да ведь я... То есть, я... Отчего же, помилуйте, вы это все мне...

– Не перебивайте, Мишель. Все. Опустили в сырую яму. Убрали полотенца. Первая горсть земли. Падает, бьется, рассыпается. О, я наверно услышу. Я должна это услышать. Нет, мне непременно надо не только слышать, но и видеть. Ведь правда, моя душа будет плыть где-то рядом, останется на некоторое время?.. Мишель, сколько времени?

– Что? – очнулся представивший всю эту безрадостную картину Михаил Петрович – так звали молодого человека. – Времени? Время уже, – он замешкался, пытаясь открыть крышку серебряных часов, – уже три часа по полудни.

– И лев печальный над ее над ее могилой... Но она все равно уйдет. Уйдет черным ходом.

– Кто уйдет?

– Душа уйдет в заоблачный кремль. Моя душа. Вы что, Мишель, не понимаете или не слушаете? Экий вы, право, неладный...

Разговор прервал вошедший в залу лакей Фрол с докладом.

– Барыня, чайник вскипел. Пожалуйте, господа, на кухню. Али может сюды приборы поставить прикажете?

– Пошел-ка ты вон со своим чаем, – холодно, но без злости отреагировала Софья Александровна. – Стучаться надо, сколько раз учили.

– Как прикажете. Токмо я, кажись, не без стука вошел. Вы, видать, не изволили расслышать.

– Иди, иди и не показывайся больше. Пьян, наверно, с утра пораньше.

– Не допустите несправедливости, Софья Александровна, – это я просто простывши со вчерашнего дня. Вот и в поликлинику нынче собираюсь к участковому порошков каких-нибудь попросить.

– То-то я и гляжу – нос красный, не иначе как простуда. Смотри, вместо порошков, водки снова не нахлебайся. Ладно, иди уж. Скажи только, где это нашу Аксинью носит?

– Аксинья-то? Дык она с вашего же позволенья отбывает отгул с посещением дома культуры.

– Опять с этим угольщиком из котельной?

– С ним самым, вестимо.

– Вот дура-то. Еще надумает разрешения просить – замуж захочет. Нет уж, дудки. Пускай в девках сидит. А рыпаться будет – обратно в деревню отправлю.

– Правильно, Софья Александровна. Не давайте ей согласия. А то гуляет по дискотекам – вся работа на меня возлагается.

– Ладно, работа – самовар вскипятить. Небось ревнуешь, сам готов девке предложение сделать, а?

– Ну уж, это зачем. И так кажный Ильичевый день на виду друг у дружки, куды уж больше.

– Ладно, знаем мы ваши ночные посиделки на кухне. Иди уж. Или нет, подожди... Мишель, – обратилась Софья Александровна снова к притихшему гостю, – или вы хотите чаю?

– Не беспокойтесь, Софи, у меня уж вся охота отпала. Лев ваш плачущий, то есть печальный, так и стоит в глазах моих. Увы, какой уж чай.

– Ну смотрите... А ты проваливай, – обратилась она к Фролу, – и дверь закрой, да не подслушивай, а то попрошу милиционеров – высекут.

Избавившись от лакея, Софья Александровна на секунду замерла в раздумьях, а затем медленно произнесла:

– Мишель, вот что... Сделайте это ради меня. Я напишу, а вы отвезите записку князю. Или хотя бы попросите своего человека, в конце концов с мальчиком каким-нибудь пошлите.

– Но Софи, мне и так нелегко. Я не сплю, я думаю а вас. А вы... Посудите сами, ведь это же будто яду выпил, а вы еще и еще в аптеку посылаете за добавкой. Да нет, ничего, ничего, я все выполню, как вы прикажете. Поймите только меня...

– Но Мишель, вы же клялись, вы хотели быть другом и только. Да и я, кажется, ничего такого вам не обещала.

– О да, я помню тот разговор. Но это было тогда. Теперь все по-другому. Вы стали мне ближе и дороже, и...

– Скажите-ка лучше: дальше и дешевле... Нет уж, не продолжайте, а то договоритесь до того, что опять в любви начнете объясняться. А вы ведь, батенька, даже на гроб броситься побоялись, тоже мне любовник.

– Опять вы про гроб, Софи, – воскликнул в отчаянии Мишель. – Это я скорее умру, а вы проживете долгую жизнь и меня забудете в один день.

– Ну, ну, успокойтесь. Я вас по-своему люблю. Ведь я всегда разрешала вам быть рядом. Разве вы этого не замечаете? Ну, поцелуйте же руку, я позволяю. А теперь оставьте меня одну. И не нужно никаких записок. Ничего не нужно. Уходите же. Не забудьте свою трость.

Михаил Петрович и правда чуть было не покинул залы без своей любимой трости, с которой редко расставался. Но сейчас он был растерян и огорчен, ибо опять убедился в том, что Софи не может забыть князя. А в отношении к себе самому почувствовал появившуюся прохладу, как и в ее пальцах, к которым только что прикоснулись его чуть воспаленные губы – холодных, как звезденская зима. В глазах, однако, у него мелькнула тень обиды и ревности, которую он скрыл от Софи, поспешно отвернувшись.

Глава II

Пришло время рассказать несколько слов о наших героях. Софья Александровна Татаринова – пожилая девушка лет двадцати четырех – появилась в Петербурге уже давно и считала себя полноценной городской барышней, усвоивши все модные привычки, манеры, внешние атрибуты и прочие статус-символы, о которых ее сверстники там в провинции ничего не знали и не ведали, либо же представляли как-то по-своему, иначе. Когда-то и она была обыкновенной деревенской барышней. Нынче же не каждый в ней признал бы ту самую девочку-провинциалку, появись она в родных палестинах. Так, ежели раньше по утрам она ела тюрю с толокном, то нынче Аксинья ей подавала кофей со сливками и пирожные. Если когда-то она бегала по траве босиком с косой ниже стана, то теперь без ковров не представляла себе возможным передвигаться по квартире, будто и полов в доме не было – голая земля вместо паркета. А прическа на ее голове – это сооружение нынче напоминало замок самого Владимира Дракулы. Пальцы ее забыли шитье и были усеяны ослепительными перстнями. Кофточки из ситца, сарафаны из пестряди и прочие грошовые наряды заменились дорогими туалетами – в основном импортными дефицитными. Ну и так во многом остальном. Она была темноволосой и статной с красивым дерзким лицом, почти классическим, в котором не улавливалось уж ни одной провинциальной черточки – как-то они, видимо, сгладились и исчезли под влиянием бурной городской жизни.

Семья ее и поныне проживала в своем колхозном имении из которого до Петербурга добираться дня не хватит. Отец Александр Модестович любил свое колхозное поместье, председательствовал в поте лица, и сам бывало хватался за лопату или грабли, подавая пример своим ленивым и нерасторопным крестьянам. Впрочем последнее время энергии на эти самоличные примеры стало не хватать, годы делали свое дело. Не смотря на почтенный возраст, он не помышлял об иной жизни, например, в городе. За ним числилось колхозных душ чуть менее ста. Нельзя сказать, что все крестьяне-колхозники были обеспечены и сыты, но и недовольных в колхозе было пожалуй меньше чем у соседей-председателей. Там ведь у крестьян-колхозников рубахи от пота не просыхали, а семьи их не доедали, и розгам управляющие не давали дремать. Да и сами хозяева собственноручно пороли мужиков за пустячную провинность и ленность. А кое-где еще и девкам молодым крестьянским прохода не давали, того гляди в баню затащат. Сынки их, баловни, чуть повзрослев, – и те туда же. Все же у Александра Модестовича на этот счет было поспокойней и попорядочней. И сам он был уже в таком возрасте, что не до девок уж такому. А сынков – ни порядочных, ни беспутных – супруга не народила. Хорошо хоть дочурка на свет появилась, наследница. Колхоз Александра Модестовича назывался «Красный пот».

Мать Софи и супруга председателя Алевтина Савишна вроде на первый взгляд была неприметной и тихой идейной женщиной, нюхала табак, доставая его по-многу раз в день из старой оловянной бонбоньерки, читала по вечерам труды Ленина и прочих классиков, надев на нос старомодные круглые очки с резиновой тесемкой вместо дужек. Звездилась перед сном на ленинские образа широко по-старинному. Днем по обыкновению все в тех же линзах и в синих нарукавниках она сидела в колхозной конторе, занимаясь бухгалтерской работой с приходно-расходными книгами в руках. Она не доверяла бухгалтерских дел каким-либо чужим заезжим счетоводам, частенько предлагавшим свои услуги, знания и даже звания. Иногда, когда в жизни случались важные события или гостей каких ждали, она будто просыпалась и начинала командовать не хуже опытного управляющего. В другое же время опять или погружалась в работу, или в свободное время читала святые первоисточники. Телевизором старики баловались в основном в зимнее время, когда работы было не так много. Глядя на экран, увлеченная каким либо сюжетом Алевтина Савишна по-многу раз вскакивала с места, ругала на чем свет стоит негативных героев сериалов и кинофильмов, требуя при этом, чтобы и супруг поддерживал ее негодование.

– Ты погляди, Александр Модестович, что делает-то, – гневно воскликала иной раз она, вскочив с кресел. – Бросить девицу такую: и лицом красавица – чем не угодила, и работящая, руки вон золотые! Не разглядел ты, что сокровище. И на кого ж ты, батюшка, променял-то ее? На худющую эту стерву? Али змий проклятый, али просто дурак дураком – как тут его назовешь иначе. Такими вот люди становятся-то от этой городской жизни проказной. Ну? Да как же так можно. А она-то, дуреха, еще, видать, пуще любит его... Ждала, за околицу бегала каждый день – этого-то баловня и изменника встречала. Да я б на твоем месте, матушка, плюнула б в лицо такому, – кричала она в телевизор страдалице, подойдя вплотную к экрану, словно так способней докричаться до ослепшей от неправильного своего выбора девушки. – Да неужто ты совсем глуха и слепла и не видишь, как Павлуша-то на тебя смотрит, воздыхает? Ведь вот же парень-то как парень, чист душой, добрый, простой, тверезый, пятилетки в три года исполняет, а не то что этот...

Александр Модестович при этих приступах супруги, вздрагивал, моргал маленькими своими глазками и испуганно кивал седой головой, поддакивая жене. Иной раз без лавро-вишневых капель такие просмотры не обходились, а то и за доктором посылали.

Единственную дочь свою они поначалу растили вольной и свободной ланью, отдав на попечение природе и особо не ограничивая контактов с крестьянскими детьми. Однако уроков природы было бы не достаточно для образования, и в один прекрасный момент для Софии была выписана петербужская учительница-гувернантка. Приехавшая вскоре молодая выпускница герценовского вуза Нина Ивановна, комсомолка и красавица, помимо корзин, коробок и чемоданов внесла в деревенское жилище председательской семьи нечто совершенно новое и необычное. Для маленькой Софьюшки это было почти волшебное ощущение, сгусток таинственных ароматов и оттенков цветов иной неведомой жизни, затмивших все привычное и обыденное, с чем ребенок доселе мог познакомиться, появившись на свет здесь в деревне среди природы и простых людей и прожив несколько лет. Общение с появившейся феей сильно повлияло на девочку, и она стала старательно учиться, чтобы понравиться учительнице, в которую была по-детски влюблена с первого взгляда. Софья была очарована манерами и необычными для деревни туалетами своей воспитательницы. А рассказы о городской жизни постепенно стали вызывать у девочки навязчивое желание стать взрослой и уехать как можно скорее в Петербург, сделаться своей на стогнах града, стать его частицей. Нина Ивановна страстно любила искусство и в особенности живопись. Она привезла с собой множество книг, среди которых большую часть занимали иллюстрированные книги о художниках и их творчестве. Страсть к художествам и искусствам мгновенно передалась и Софи. Она подолгу рассматривала иллюстрации, влюблялась не только в картины, но и в их создателей, хотела видеть их собственные портреты и все знать об их жизни и судьбе. Слушая свою учительницу, девочка постепенно стала различать стили и направления в искусстве, особенно в изобразительном. Деревенские игры и забавы были как-то быстро забыты, отошли в сторону, детство слишком рано осталось позади, ибо девочка решила серьезно готовиться к новой жизни. Так незаметно прошли годы. Учительница давно уже уехала – вернулась в город, выйдя замуж за партийного работника. Менялись учителя и воспитатели, но это были уже не те люди, способные возбудить впечатлительность ребенка до такой степени, как это смогла сделать волшебница Нина Ивановна. Да вот и учеба уже подходила к концу. Пора было определиться, что делать дальше.

Ведь Софье в ту пору было уже семнадцать лет. Родители только ахнуть успели, когда услышали ее твердые намерения оставить деревенскую беспечную жизнь и переселиться любыми путями в город. Ни уговоры, ни слезы не смогли повлиять на решение девушки. Делать было нечего, и Александр Модестович решился написать в Петербург своему пожилому старшему брату, который давно уже ходил вдовцом и помышлял остаток отпущенных богом дней прожить в спокойном месте в деревне. Лучшего он и не мог представить, как провести старость на лоне природы по соседству с братом. Двухкомнатная петербуржская квартира дяди решала многие проблемы.

В то раннее утро проводов колхозный старый грузовичок стоял наготове уже с вечера и до отказа был забит нужными и бесполезными вещами, которые собирали заботливые руки Алевтины Савишны. До станции было немало верст, да и дороги никудышные, поэтому задерживаться не было времени. Незадолго до отъезда Софьи мать перестала спать, а все думала по ночам, что еще понадобится Софьюшке там в большом городе. Она и плакала, и вставала среди ночи, зажигала лампочку и читала Ленина, чтобы как-то заглушить свою боль и печаль. Но первоисточники не читались. Тогда она опускала на колени книгу и переводила взгляд заплаканных своих глаз в угол, где улыбался ленинский образ в нише. Крепился Александр Модестович, но и он нет-нет да и смахнет скупую слезу с ресниц, поскорее отвернувшись, чтоб не увидели. Очевидно было, что одну девушку отправлять в город было решительно нельзя, и заботливые родители снарядили в дорогу двух колхозных крестьян – девку Аксинью и молодого мужика Фрола. Аксинье было наказано одевать и кормить молодую барыню, заниматься уборкой, стиркой. Фрол же предназначался для более грубой работы, охраны и обслуживания, перестановки мебели, выбивки ковров. Ему было приказано также подменять кой в каких делах Аксинью, ежели девки не будет на месте по тем или иным причинам. Аксинье в городской квартире был приготовлен угол на кухне, где стояла длинная лавка. Фролу же нашлось место в передней на сундуке на мягком видавшем виды тулупе. Ну а как прошли сами проводы, описывать это – слез не хватит. Все то уж давно позабылось.

София прижилась в городе. Окончив курс в университете, стала самостоятельной и независимой, получила престижную должность в Ленинской библиотеке. Квартира после недавней скоропостижной смерти дяди, окончательно перешла в ее владение. Так она стала зажиточной петербуржской барышней, устраивала вечера, заводила знакомства с представителями творческого промысла. Она и сама пописывала стихи, которые, впрочем, не всякому были понятны. Софи их нередко читала своим гостям, хотя последнее время все реже. Стихи были одной из причин, почему она завела у себя четверги, на которые приглашала друзей, поклонников и каких-нибудь интересных знаменитостей. Она вскружила головы многим мужчинам, появлявшимся в ее гостиной. Одни пропадали и появлялись снова. Другие всегда старались быть рядом, ловили ее руки и взгляды, лелея пустые надежды в своих влюбленных сердцах.

К таким вот воздыхателям, к которым Софи привыкла, не подпуская слишком близко, но и не давая повода уйти прочь и навсегда, относился знакомый наш Мишель, как-то странно влюбленный в Софью Александровну молодой человек, или Михаил Петрович Звягинцев – телеграфист чахоточной наружности из Главпочтамта. Достоинств особых или какого-либо таланта в нем не было ни на грош. Хотя нет, имелось кое-что: у молодого человека хранился партийный билет во внутреннем кармане сюртука, и это давало определенные преимущества и виды на будущую карьеру, не надолго оставаясь в должности подчиненного. Этим он и пытался покорить сердце Софьи Александровны, ибо внешними данными близорукий и чахоточный телеграфист тоже особенно похвастаться не мог. Вечно на его лице было какое-то болезненно-кислое выражение, недовольство, неудовлетворенность и некое недоброе напряжение с бледностью. Редко на нем появлялась улыбка. А уж смех и подавно. Гардероб его, однако, был достоин похвалы. Он являлся владельцем американских панталон из особой прочной ткани синего цвета, плотно облегавших его худощавые члены, и заграничных туфлей на чрезвычайно толстой подошве, что очень ценилось среди молодежи Петербурга. Он вырос в семье сравнительно богатого и влиятельного партийного чиновника, имевшего чин действительного партийного советника Петра Саввовича Звягинцева, служившего и по сию пору. Михаил Петрович жил до сих пор с родителями, пользовался многими известными льготами отца и имел помимо доходов от службы солидную прибавку от своего батюшки. Вдобавок ко всему – доступ к распределителям, импорт, дубленки, пыжиковые шапки, возможность получения твердокопченой колбасы в количестве полкилограмма в месяц, ложа в Кировском театре, и прочее-прочее, что давала причастность к партийной аристократии. Матушка Мишеля, Варвара Тимофеевна, бывшая простой иждивенкой, в лучшие свои годы требовала нарядов и развлечений, но с годами успокоилась, постарела и подурнела, посиживая дома, скучая перед телевизором и поджидая мужа со службы. Да, действительно, Софи частенько пользовалась этим ценным знакомством и срывала лучшие плоды, держа телеграфиста в фаворах, но однако ж о какой-либо более тесной близости с этим поклонником в ее ближайшие планы пока не входило. Ибо был князь...

Да, ведь надобно еще представить и его – некого князя, о котором давеча было упомянуто. Кто таков? Князь, в отличии от молодого повесы с партийным билетом, был человеком бедным, безыдейным и беспартийным, бородатым, свободным и независимым. Он занимался живописью, как и многие писал портреты вождей и прочую чепуху, смеясь и радуясь легко заработанным гонорарам. Впрочем эти работы он либо не подписывал своей фамилией вовсе, либо ляпал в углу еле различимой краской что-то неразборчивое. Его тянуло к другому, истинному и настоящему, к чему он имел врожденное интуитивное влечение. Поначалу он пробовал себя в различных стилях и направлениях, пока, вдруг, не понял, что обладает своим собственным почерком. Чаще всего такие картины появлялись в те моменты, когда он уставал от дел и суеты, засыпал в неудобном месте и просыпался снова, но как-то не совсем, а лишь наполовину. Оставаясь в полусне, он не лишался работоспособности, а, наоборот, обретал то самое третье дыхание, о котором мечтают многие творящие, испытавшие когда-либо это удивительное состояние. В этом полутрансе он мог воплотить ту или иную свою идею так, что сам потом удивлялся, на что был способен. Именно эти работы пока им оберегались, хранились в кладовках и не показывались никому. Итак, он работал и спал, когда вздумается. Тратил гонорары, когда они появлялись, пил портвейн и не жаловался, если приходилось отказываться от пиршеств в периоды затишья, когда средства были временно на исходе. Иногда, правда, просил у приятелей в долг – но так, ненавязчиво и между делом, почти в шутку. Отдавать, естественно, никогда и не помышлял. И в этом тоже был юмор, а для кого-то оригинальность, то есть признак принадлежности к избранным, особым людям творческого сословия. Он был сыном некого военного чиновника княжеских кровей, в прошлом богатого, но не без скандалезной славы. У отца были и деньги и деревенька – милое колхозное имение «Путь к коммунизму» под Гатчиной душ пятьдесят колхозников, однако гульба и скверный характер родителя сделали свое дело. Супруга не выдержала измен и прочих ударов, заболела какой-то редкой женской болезнью и скоропостижно умерла. Сам же глава семейства, не достигнув сорокалетнего возраста и генеральского чина, погиб на дуэли с неким столичным флигель-адъютантом, служившим в свите самого генерального секретаря партии. Колхозное имение же свое дуэлянт проиграл в карты незадолго до кончины, не оставив сыну никакого наследства, кроме долгов. Молодой князь остаток своего детства провел в опеках своей тетки – одинокой и страдающей дюжиной непонятных болезней старой девы, проживавшей в пропахшем парами эфирно-валериановых микстур мещанском домишке на окраине Петербурга. Перед смертью она сошла с ума, разлила всю валерьянку по полу и обрызгала ею все стены – две добрые дюжины бутылочек, что были у нее запрятаны в тумбочке, и пыталась поджечь дом, видимо, думая, что валериана будет гореть как керосин. К счастью возгорания не произошло. В тот же день ее, усопшую, нашли на полу среди разбросанных стеклянных пузырьков и висящих в воздухе валериановых паров. А вокруг дома сновали коты, обалдевшие от разносившегося из всех щелей дома этого кошачьего опиума. В последствии дом и пустующий каретный сарай превратились в художественную студию и хранилище картин молодого князя. Некоторые близкие друзья называли князя Валерьяном, а дом – Валерьянкой («а не поехать ли нам, господа, в Валерьянку?»), намекая на вечно поселившийся в обоях запах лекарств давно уже почивавшей на погосте бывшей хозяйки домика. На самом же деле звали князя Адольфом Ильичем Шумаровским. Оригинальное нерусское имя ему придумал покойный батюшка Илья Сергеич в честь своего старого товарища Адольфа Ивановича Кукуевского, с которым служил во время Великой отечественной войны и которого потерял незадолго до победы.

Князь не мыслил себя в роли служащего, военного или партийного работника. Ему по душе была свобода и занятие художественным искусством, к которому он почувствовал влечение уже в раннем возрасте. Так постепенно он влился в стаю этих длинноволосых, веселых и свободных людей, перепачканных красками, в плащах и беретах, найдя среди них свою прочную нишу и кусок хлеба под крышей сего ремесла. Каким-то ветром однажды князя занесло в гостиную Софи, где его благодушно приняла хозяйка. После первого знакомства она попросила его и впредь не забывать посещать четверги, ибо присутствие на таких вечерах талантливых гостей среди простых смертных всячески поощрялось и оживляло атмосферу. Она еще не видела его картин, но ощущала талант, не понимая, откуда идет это чувство. Князь побывал у Софьи Александровны несколько раз и даже сделал пару случайных визитов, минуя четверги. Потом он пропал на некоторое время, снова появился, но не заметил на лице хозяйки той смеси радости, облегчения, связанного с его возвращением, и чего-то еще тревожного, какого-то сомнения и беспокойства, не успевшего полностью уступить места радостным эмоциям. В тот же вечер Софи заказала князю свой портрет.

Глава III

Выйдя на улицу, Михаил Петрович, расстроенный, обиженный и даже несколько оскорбленный, не захотел тратить денег на такси, а решил остановить ваньку, чтобы на какой-нибудь паршивой развалюшке добраться до дому. Не до роскоши ему было сейчас. Сев в старый жигуленок на заднее обтрепанное сиденье, покрытое рогожей, и приказав водителю двигаться пошибче, он достал из серебряного портсигару папиросу «Голенищев-Кутузов» и закурил. За окном мелькала обрызганная солнечными лучами первая весенняя зелень, но Мишель внимал ей равнодушно, ибо мысли его были заняты не этим, а глаза запорошило злобой, словно у генерала, которому к Дню Победы орден не дали. Слишком многое Михаилу Петровичу доставалось в жизни запросто, по одному лишь желанию, требованию и даже намеку. Так уж он был воспитан в семье партийного аристократа в стенах отдельного четырехкомнатного царства. А тут какая-то беспартийная зазноба, даже не член ВЛКСМ, может себе позволить такое и лишь потому, что так пленительна и хороша собой. Ах этот манящий рот, ах соболиные брови, ах эти сплошь черные глаза. Горит, горит, прямо жжет – не чувство, а пламень, – думал он о том о том, что в данный момент происходило у него под шинелью телеграфиста в его чахоточной груди. – И ведь не потухнет, спалит когда-нибудь все мое слабое здоровье.

Увидев, что развалюху запросто обгоняют даже мещанские Запорожцы, он нащупал рядом с собой любимую трость и ручкой ткнул водиле в лохматый затылок:

– Я тебя, брат, что? Я просил пошибче ехать, а ты что, рожа твоя безобразная, – свое барахло ржавое бережешь? Смотри, ни гроша ломаного не получишь.

– Дык, батюшка барин, я ж не понарошку. Уж больно ухабисты нынче мостовые, не ровен час колесо спустит.

– Я тебе спущу, да так, что долго меня вспоминать будешь, – пригрозил Михаил Петрович.

Водитель нахмурился и обиженно засопел, но скорость прибавил. Однако пришлось не только сбавить скорость, но даже остановиться, ибо на пути вдруг появился городовой. Выведя водилу на свет Ильичев, он стал журить того за лихачество и вдобавок попросил дыхнуть три раза. Не почувствовав у нарушителя запаха вина, отпустил его с Лениным, пригрозив, что другой раз прикажет высечь розгами, ежели что. Мишель при этом, решил не вмешиваться и не воспользовался своим партийным билетом, чтобы помочь водителю, пожалев только, что связался с этим недотепой.

Проезжая мимо телефонного автомата, Мишель вдруг потребовал остановиться, достал из внутреннего кармана шинели старенькую обтрепанную записную книжечку красного цвета с еле сохранившимся тисненым профилем Ленина, а также мелкую монетку из другого кармана. Он быстро отыскал нужную страничку и, приказал лохматому шоферу:

– Ты это, братец... Вот тебе две копейки, позвони по этому номеру, попроси, чтобы вызвали Клавдию Тимофеевну и скажи ей, что звонишь от Михаила Петровича, пусть приготовится, я буду скоро. Да поживей, что глазами водишь, скотина, может звонить не научил никто? Или меня заставишь вылезать?

Водитель нехотя подчинился, долго топтался внутри телефонной кабинки, чесал макушку головы и пожимал плечами, переговариваясь с кем-то, но просьбу Михаила Петровича, как ему показалось, в конце концов выполнил. Изменив маршрут движения, Жигули повезли «сердитого барина» в отдаленный район Петербурга Озерки в одно из женских общежитий, где проживала близкая знакомая телеграфиста семипудовая вдовствующая белошвейка Клава. По пути пришлось остановиться еще раз возле чайной, где Михаил Петрович решил разогреться рюмочкой, да и папиросы все вышли, нужно было запастись табачком. Он подумал, и решил еще купить Клаве кулек пионерских конфект. Когда, наконец, добрались до Озерков, было уже четверть пятого. Выйдя из развалюшки, Михаил Петрович не снимая лимонных перчаток достал из портмоне мятую ассигнацию малого достоинства и небрежно бросил на сиденье, где только что сидел сам.

– Эх, барин, куда ж это годится? Добавил бы за старательность, – забеспокоился водитель, обернувшись и увидев мятый рубль. – Цельный час, почитай, кружились по городу. Как же это можно? Хоть бы на рюмку-то еще... Да и детки у меня, опять же, кормить надо. Добавь, слышь, партийный ты человек, а?

– Я тебе сейчас так добавлю, будешь меня помнить, – повысил голос Михаил Петрович, потрясая в воздухе тростью. – Не заслужил покамест. Тоже мне «Чайка» с ковровыми сиденьями. Гляди, милиционеров позову, будешь просить добавки. Отвезут куда надо на казенной девятке, а твою рухлядь в помойку сбросят.

– Тьфу ты, провались, – в сердцах огрызнулся водитель и быстро отчалил от греха подальше.

– Вот народ пошел, не уважают партийный билет и все тут. Ну что-же это творится на свете? Да разве раньше такое допускали? – заворчал себе под нос и закачал головой Михаил Петрович, развернувшись и направившись в сторону женского общежития.

В просторных сенях заведения его встретила пожилая вахтерша, резко вскочив со своего места, выбежав на встречу и низко кланяясь гостю. Он, швырнул в объятья старухи свою шинель, фуражку, перчатки и трость, оставив только кулек с конфектами, сунул в сухую старушечью ручонку пятак и тотчас направился по лестнице на третий этаж, не отвечая на взгляды и улыбки сидящих в сенях двух-трех девушек. Подойдя к двери комнаты Клавдии Тимофеевны, он приостановился, разгладил волосы ладонью и постучал. За дверью слышался какой-то непонятный шум. На стук никто не отреагировал.

– Клавдия Тимофеевна, – произнес и еще раз постучал в дверь Михаил Петрович.

Шум и возня по ту сторону двери вдруг прекратились, но и открывать Мишелю явно никто так и не собирался. Он нагнулся, глянул в замочную скважину и увидел стул с висящим на нем кителем капитана милиции, рваные носки, сатиновые мятые трусы и прочее белье, в том числе и женские чулочки, явно растянутые полными ножками Клавы – кого же еще, а также внушительного размера белые панталончики со штрипками – ее же. Все это хаотично лежало и висело кое-как на стуле или покоилось рядом на полу. Какая-то усатая и рябая физиономия приблизилась к тому же отверстию с другой стороны. Михаил Петрович резко отпрянул от двери, а затем, плюнув в сердцах, понесся прочь по коридору и лестнице вниз, проклиная и бестолкового водителя, и Клаву с капитаном милиции. Мишель был зол как никогда. Сидящие внизу девушки с их настойчивыми и пристальными взглядами его никак не заинтересовали. Выйдя на улицу, он стал думать о Софи. Михаил Петрович как-то умудрялся и любить ее и ненавидеть, упрекая в своих неудачах, например, в напрасной этой надобности протестовать нежелательным образом и искать утешения в объятьях существа несколько иной природы. Нынче же он чувствовал, что душа его переполнена не пойми чем, и все это лезет уже в голову. Ему показалось, что так дольше он не выдержит. Душа может и продержит в себе некоторое время эту колючую смесь амбиций и неудач, но только не голова.

Глава IV

Через несколько дней опять наступил четверг. Опять вечером собрались гости, и среди них снова не было князя – который уже раз. Портрет был написан давно и висел на самом видном месте гостиной, напоминая Софи о тех счастливых днях, когда можно было часами находиться рядом с ним, ощущать его дыхание и взгляды, испытывать сердцебиение при приближении его, особенно когда его пальцы осторожно касались ее лица, исправляя положение головы, как ему, художнику, было нужно. Она много раз сознательно меняла позы, чтобы князь снова и снова бросал кисти и подходил вплотную, прикасаясь к ней. Пары валерьянки добавляли этим ощущениям странные и своеобразные оттенки. Запах перестал быть навязчивым и резким, Софи быстро привыкла к нему и сроднилась. А перед этим, там же в студии князя, она уже ощутила себя вспыхнувшим сухим деревом, которое сразила молния. Ведь до этого она еще не видела картин князя, и тут вдруг это открытие – его талант, его работы, стоящие будто случайно у стен на полу, висящие на стенах, лежащие на столах. Это были те самые настоящие работы, которые Адольф Ильич до этого никому не показывал. Он долго думал пока не решился на это. Софи была тем человеком, которому захотелось показать холсты, рискнуть. Но для молодой женщины это было не просто знакомство с творчеством художника, приглянувшегося ей. Это было действительно молнией, вызвавшей пожар. Ведь она уже была почти влюблена в этого человека, а что же теперь происходит? Теперь не только он, но и его картины, его талант – все смешалось, воспламенилось.

Она еще раз оглядела последние годы своей жизни как бы со стороны. Что же происходит? Став жительницей большого города, Софи без затруднения нашла себе окружение множества поклонников – людей достойных ее ранних представлений о том, как сложится ее судьба, с какими людьми свяжет, каков будет выбор. Но князь – этот почти нищий и ненадежный во многих отношениях человек... Как так получилось, что именно к нему возникло это сладостное и долгожданное чувство, о котором Софи читала в романах еще будучи совсем юной и мечтательной? Может быть виной этому были равнодушие его самого, насмешливость и надменность? Его эффектная красота и манера одеваться в черное? Но она догадывалась, что следы возникшего истинного чувства, страсти были не только в этом. Они были еще и в его картинах, в этой странной и неповторимой манере, мало кем пока еще понятой и оцененной, но поразившей более всех именно ее – Софи. И было что-то еще – оно пряталось где-то далеко, в детстве, в толстых с яркими иллюстрациями картин книгах Нины Ивановны, в той стародавней первой страсти, которая когда-то втеснилась в душу.

Гости ожидали хозяйку, которая встречала опоздавших гостей. Но звонок молчал. Софи приготовила на всякий случай страницу, чтобы попросить князя нарисовать и написать что-нибудь в ее альбом. Но где же? Где же он? Она остановила бегущую и запыхавшуюся от кухонных дел Аксинью и небрежно спросила, не сообщил ли кто из гостей, что задерживается.

– Ой, барыня, голова моя бестолковка, совсем забыла. И в правду, Максимильян Аполлоныч изволили позвонить. Оченно хочут прибыть и слайды показать, да только боятся заразить гостей ваших – простывши они, так что извиняются.

– И все, больше никто не звонил и не прислал записки?

– Не-а, барыня, вон хочь у Фролки спросите.

Делать нечего, надобно было как-то развлекать и веселить гостей, не затеряться, быть среди всех главной и все время на виду – ведь это она хозяйка дома, она их всех позвала. Софи порхала по гостиной, мелькая дорогим туалетом и стеклянными драгоценностями, кому-то механически улыбалась, с кем-то перебрасывалась двумя-тремя пустыми фразами, щедро отдавала свою белую руку на растерзание поклонникам, желающим облобызать ее запястье или хотя бы один пальчик. Среди них не было Мишеля, но она этого не заметила, хотя в другое время удивилась бы и даже обиделась. Голубоглазому поэту Андрею Дерзкому не терпелось зачитать главу из своей новой поэмы. Хозяйка поняла это по его нетерпеливым жестам, намекам и сосредоточенному лицу. Она тотчас призвала присутствующих гостей оставить разговоры и передвижения, чему все охотно подчинились, и представила молодого гения. И вот уже поэт, протянув бледную руку в сторону серванта, предварительно закрыв глаза и приподняв подбородок, произнес завывающим голосом первую фразу главы своей любовной поэмы:

– Вот дом ее, а вот подъезд,

Я нынче здесь, а завтра съезд,

На нем отчет мой и доклад

Народ услышать будет рад.

А я все с думою одной —

О ней – любимой и родной...

Гости слушали поэта может быть и не слишком внимательно, но их лица выражали наслаждение и глубокое удовлетворение. Поэт Дерзкий, тайно поглядывая на реакцию слушателей, подумал даже, не зачитать ли еще что-нибудь из своего творчества. Однако остальные стихи его не были пока еще столь сильны, чтобы соперничать с этим лучшим произведением. И он передумал, несмотря на аплодисменты и восторженные возгласы присутствующих. Не аплодировал только один человек, ибо руки его были заняты рукописями, а лицо выражало сосредоточенность и озабоченность. Из его рукописи только что выпал бумажный листочек – закладка. Теперь ему пришлось в срочном порядке искать то место, с которого он собирался зачитать собравшимся в гостиной у Софи отрывок страниц в двадцать пять из своего серьезного романа. Ожидали также появления художника, но никто не появился – ни князь, ни кто-либо другой. Поэт покинул предполагаемую сцену, а писатель уже почти было разобрался со своими рукописями, как вдруг в новеньком, слегка помятом темно-сером костюме фабрики «Красный текстильщик», даже при галстуке в гостиную вошел Фрол и объявил господам: кушать подано. Все метнулись на кухню, оставив фраппированного таким животным поведением толпы писателя, у которого от этой дерзости разлетелись по полу листы рукописи. На кухонном столе были разложены бутерброды с докторской колбасой и с сыром, стояли бутылки с сухим вином и посуда. Аксинья с горящими от волнения и сосредоточенности щеками сновала между столом, сервантом и холодильником, резала хлеб, сыр и колбасу, убирала посуду. Кипел чайник. Потели стекла окон. Открывались и захлопывались дверцы шкафов и холодильника. Все были оживлены и несли легкомысленную чушь. Кто-то остался на кухне, боясь отдалиться от бутербродов. Кто-то камнем колол орехи на подоконнике или просто стоял прислонившись к стене. Мужчины курили табак, мило каламбурили, дамы смеялись. Иные разошлись по квартире, держа в руках бутерброды, стаканы с напитками. Они горячо обсуждали важные проблемы. Иные обсуждали услышанных поэтов и писателей, работы художников, восхищались хозяйкой и угощениями. Как всегда на такие вечера попадали и те один-два гостя, которым что-то не нравилось, чего-то не доставало. Вот один из них, военный, стряхнул с обшлага мелкий кусочек свалившейся с бутерброда колбасы и, убедившись что хозяйка не слышит, поделился с другим, партикулярным своим приятелем, следующим дерзким соображением:

– Не показался ли вам, сударь, слишком соленым этот сорт колбасы?

– Да, да, я с вами вполне согласен. Могу предположить, что это связано с повышенным содержанием соли в этом продукте. А вы какого мнения о причинах?

– Именно, именно, именно. Это я и сам предполагал с самого начала, – оживленно поспешил подтвердить это совпадение мнений с собеседником военный.

Незаметно к жующим и пьющим, оставшимся на кухне, присоединился и писатель. Рукописи он оставил гостиной. Молча, не глядя ни на кого, он налил себе вина с целый стакан и присмотрел подходящий бутерброд. Настроение было отвратительным, а полученное оскорбление требовало некой материальнофизиологической компенсации. Повышенной концентрации соли в колбасе он не ощутил.

Глава V

Причина, по которой Мишель не смог быть Софи, хотя и жаждал встречи с ней, была не слишком серьезной. Он не был пока совсем уж болен, наоборот чуть ожил и ощутил ревностное желание снова быть на четверге, находиться рядом с желанной и, как ему казалось, любимой женщиной, оберегая свое сокровище от поползновения всяких там князьков-художников, да хоть поэтов с писателями. Он верил, что Софи вскоре позабудет князя, и этот шлагбаум на пути к ее сердцу не помешает более. Он освободился раньше времени от службы, сославшись на общественные дела, и отправился домой переодеваться. В подъезде партийно-элитного дома его встретил ливрейный вахтер, проворно выскочивший из своей каморки. Он тотчас услужливо подбежал к дверям лифта, вызвал для важного жильца кабинку нажатием специальной красной кнопки и замер в почтительном поклоне.

– Папенька дома? – небрежно спросил Михаил Петрович.

– Изволили-с прибыть со службы. Они уже час как дома.

Надобность увидеться с отцом у Мишеля имела в основном материальную основу, ибо собственных деньжонок молодому телеграфисту не всегда хватало. А может и хватало, но с папенькиной прибавкой было бы повеселей. Но сегодня лучше было бы избежать лишних вопросов и попробовать как-нибудь потихоньку смыться из дома. В дверях лифта он столкнулся с двумя мужичками, которые завидев молодого барина уважительно расступились и поклонились. Оба были стриженые в скобку, в одинаковых посконных рубахах, по крестцам подпоясанные и в рваных сапогах. К отцу приходили. Денег просить или какой-нибудь работы. Из деревни, из нашего колхоза, вестимо, – подумал Мишель и, войдя в лифт, прикрыл нос белым батистовым платочком, боясь резких запахов, оставшихся в лифте. Михаил Петрович тихо вошел в прихожую, и, не побеспокоив прислуги, сам отворил ключом дверь. Двери в гостиную были прикрыты. Он прошмыгнул в свою комнату и переоделся. Однако, выйдя снова за чем-то в прихожую, тотчас попался на глаза домашним. Двери в гостиную уже кто-то успел настежь отворить. Пришлось засвидетельствовать свое прибытие.

Отец Мишеля Петр Саввович Звягинцев, дебелый, с красный и вспотевшим лицом, по своему обыкновению сидел за столом в гостиной под гроздью хрустальной люстры и кушал чай, наливая в стакан в который уже раз кипятку из трехведерного самовара и добавляя из чайничка черной, как деготь, заварки. На блюде еще оставались сушки и пряники, а в хрустальной розетке краснело малиновое варенье. Маман суетилась возле мужа, не смея доверить святое дело прислуге.

– Мишенька, ангел красный ты наш, чивой-то ты рано так сегодня? – всплеснула она руками.

– А, молодое поколение явилось, – наигранно проворчал Петр Саввович и протянул для поцелуя сынку свою полную красную руку, не обращая к нему лица.

Мишель подошел, наклонился, послушно прикоснулся губами к потной руке и по привычке приготовился выслушать какие-нибудь папенькины сентенции и ответить на вопросы.

– Так, значит, работа, говоришь, подождет до завтра. А сегодня, что ж? По партийным делам занят? Внеочередное партсобрание? – иронично начал Петр Саввович. – Ладно, не буду вмешиваться, сам знаешь, что делаешь, коль взрослый человек. Хотя и посоветовать всегда готов, только попроси, а то что-то ты уж больно надолго застрял на партийной лестнице, в низу самом топчешься, сидельцем почитай сделался. Не пора ли продвинуться повыше? Да и по службе тоже. Ступеньки-то вот они, перед носом. Только ногу подыми. Аль мне опять телефонную трубку мять? Да, нынче молодежь не та пошла. Им бы эти, как их... танцы-шманцы, где кривляются чисто обезьяны. Не до партийных дел им, наших святых. Ленинобоязны-ми перестали быть. А некоторые вместо Ильича какого-то бога придумали – есть такие, говорят. Это ж надо, до чего дошли. Бог вместо Ленина! В острожный дом бы их всех запереть. А с чего все начинается? Книжки читают, дребедень музыкантов слушают, мазню художников рассматривают, задумываются. Ну и прочее. Даже к спортлото пристрастие – и то не такой уж грех. А то бог у них... Признаю, вина нашего брата в том пробеле тоже имеется. Нет, увы, на все силы. Отдаешь себя делу, где тут за детьми иной раз углядишь. Все по театрам и собраньям. В клубе опять же необходимо присутствие, а как же. А надо бы позорче быть, позорче. Приглядывать за вашим братом почаще.

Петр Саввович отхлебнул чаю и поморщился, видимо остыл чаек.

– А это что ж за панталоны на тебе? Откель такие? Что-то негоже для хранения партбилета, а тем более на собрании в ен-том показываться. Что ж свет партийный на сие платье скажет? Как-то даже неприлично. Али спознался с этими длинноволосыми всякими, с них берешь пример? Да и самому-то не пора ли лохмы-то маленько подкромсать? Так куда нарядился, рассказывай? С кем это ты нынче встречаешься? Нам с матерью хотелось бы знать.

– Да вы не беспокойтесь, папенька, – замялся Мишель, сильно покраснев. – Я с порядочными людьми общаюсь.

– В таких панталонах к порядочным людям не ходят, – чуть прикрикнул Петр Саввович. Его щеки слегка затряслись, а это ничего хорошего не предвещало. – Небось всякие там поэты так называемые с художниками, отпрыски культуры, да женщины, которые вместо чтения писаний Маркса и Ленина маникюры себе делают – порядочных людей в свои сети заманивают, чуть партийный билет увидят. Им бы до распределителей наших только добраться. На чужой паек метят.

– Папенька, ну зачем же вы так. Ведь Софи... Она... То есть... Ой, – испугался Мишель случайно вылетевшему имени.

– Что? Какая такая Софи? Что это за имя этакое заморское? Ну-ка, ну-ка, продолжь, покорнейше просим... Так, хорош чайничать. Налей-ка мне, матушка, перцовочки, а то чай твой остыл, а меня аж льдом покрыло.

Испуганная и побледневшая мать Мишеля резво подбежала к буфету, на ходу перезвездившись на портрет Ленина, достала початую бутылку и дрожащими руками налила мужу полстакана бурой жидкости.

– Горкой, горкой, матушка, наливай, – приказал Петр Саввович. Он тотчас выпил перцовку залпом, даже не крякнул и не закусил подрукавным хлебом, как обычно это делал с юмористической целью. – Так-с, слушаем.

Путаясь и еще больше краснея, Михаил Петрович кое-как промямлил папеньке с маменькой, кто такая Софи, откуда она появилась в Петербурге, где служит. Он также слегка упомянул и ее четверги, кто на них приходит и с кем он там общается.

– То, что служит – это хорошо, это ладно. Но ты мне доложи, друг милый, есть ли у нее какое партийное происхождение, намерения соответствующие.

– Я не уверен. Впрочем я точно не знаю. Вряд ли...

– Так, председательская дочь, говоришь... Как это говорят? Беспартийное сочувствующее сословие. Небось даже звездятся иной раз, когда грома пугаются. Образа Владлена по углам, чернильницы хлебные с молоком. Похвально. Одначе... Кровь-то партийную, ее ведь в жилы-то этим не вольешь. Тут, брат, одной веры в Ильича-спасителя не достаточно будя. Тут ведь надо наследовать и следить зорко, не допускать чужих кровей... А к этому еще добавь, мил человек, продвижение по службе Владлену нашему... А что, говоришь, нонче барышня городской, значит, себя считает?

– Городская. И квартира имеется, прислуга... Служит в библиотеке, – ответил тихо Мишель.

– Гм, смотри-ка, даже при хоромах собственных. Значит зажиточная интеллигенция, так сказать. Не какая-нибудь из мещан и тем более из фабричных. Книжки читает и даже на работе с ними дело имеет, с книгами, как я понимаю. Книги-то, правда, разные бывают... А папенька с маменькой к земле привязаны. Понятно. Провинциальная интеллигенция, газетки выписывают, небось даже фортепьяны водятся. Домишко с колоннами, и дворов двадцать вокруг старенького парткома. Скверного тут вроде и ничего, я даже уважаю. Колхозное именьице – хорошее дело, сами владеем парочкой таких. Сегодня вот творожку получили и сметанки – все свое. Управляющий Иван Тимофеич прислал гонцов. Пьянь, конечно, все они, дурят хозяина, но мы не об этом. Вот, значит, как оно. Итак городская, считай, барышня, начитанная. Гм... Приказывает уважать и любить. Так-с. Оно вроде бы и ничего с одной стороны. Тем более многие нынче говорят, что все люди равны, не взирая на ранги. Однако это так, философия неудачников, бездельников и тунеядцев – вот что я скажу. Они сами это и придумали. Лично я, конечно, в этом сильно сомневаюсь, ибо воспитание и заслуги на поприще служения партии выводят человека на иной совершенно уровень. А эти поэты твои с художниками, читатели романов да владельцы тайных притонов, которые забыли, что значит жить в страхе ильичевом, – им теория нужна, философия, понимаешь ли, чтобы свои недостатки, беспартийность, неудачные судьбы и карьеры какой-нибудь философской мутью оправдать, легализовать свое ничтожество. Рядом со мной хотят стоять, наравне, гордо задрав голову свою волосатую. Нет, не позволю. Не выйдет. Пусть достигнут хоть половины того, чего я достиг. И сына своего я не позволю тянуть на дно, да хоть даже в сторону. Али ты иного мнения с отцом? Говори, говори, правду хочу знать. Может и партбилет тебе зря справили?

– Да я, папенька, ни в коем случае не против продвижений. Я стараюсь, я ведь...

– Ах стараешься. Улизнуть стараешься побыстрей к этой своей... К этим твоим... – Петр Саввович протянул указательный палец к пустому стакану и держал его в этом положении до тех пор, пока супруга не поняла этот жест и не вылила остатки перцовки в стакан, который тотчас был осушен. – Вот, возьми Ивана Федосеича – сына он Максимку своего недавно женил. Вот это пара, всем на зависть пара! Согласен, она может не ахти и старше его значительно, и без маникюров ходит, бородавочка опять же на носике, зато в партии уже с того времени, когда вы с Максимкой с гувернантками по Летнему саду гуляли. А отец-то особы этой, ты хоть знаешь, кто? Покруче самого Ивана Федосеича будя. Выше титулярного партийного советника уже, в члены политбюро метит. Говорят, – перешел на шепот Петр Саввович и при этом даже оглянулся на всякий случай, – он даже с самим... За одним столом... Рюмка в рюмку... Короче, пили, приходилось как-то. Так-то вот. А если глубже взять, так дед ейный, ныне покойный, ведь тоже не прост был. Тока представь, в семнадцатом стоял внизу в первых рядах и Ленина за дряп пальто трогал, может даже за пуговицу, когда вождь с броневичка проповедь читал. Вот ведь положение. Кажись у них даже нитка сохранилась от польта ленинского, где-то в сейфе держат, никому не показывают. Вот это династия, брат. Вникаешь, чья внучка-то – жена Максимки? Вы ж в козаки-разбойники в детстве играли, а теперь он породнился вишь с кем и на тебя не посмотрит, ежели встретит где-нибудь в кулуарах. Вот это брак по-нашему, по партейному расчету. Максимка-то, гляди, и сам тоже теперь тянется, старается идти по стопам своей семьи и жениной, собрания не пропускает, выступает, на съезд пытается пробиться. Или, возьми, сынок Степана Виниаминыча... Да ладно, что уж перечислять их, умных людей. Умных в том смысле, как я понимаю, а не так ты или как твои волосатики это понимают. Вот что, братец, мы хоть с матерью тяжелы на подъем – на развлечения всякие ходить, да вот сегодня придется... Обещал я ентому самому Ивану Федосеичу племянницу ихнюю, Максимкину кузину, что из Москвы приехала, сводить на оперу какую-нибудь. Приехала к ним... Она планирует закончить курс в высшем партийном пансионате благородных комсомолок. Чуешь? Так что, сударик, пойдешь с нами, составишь компанию. А заодно и побеседуешь с разумной барышней, воспитанной, благородной и нравственной, познакомишься, глядишь понравится, встречаться будете.

Родители ейные уехали по дипломатической линии куда-то далече. А дочь свою отправили на попечение к нашему Ивану Федосеичу. Папенька ее и Иван Федосеич – братья они. В ложе-то нашей все мы и устроимся, поместимся. Только портки эти сними, есть у тебя во что одеться поприличнее. Да лорнеты-то наши, лорнеты, помнишь? Отыщи непременно, а то в прошлый раз без лорнетов сидели, как крестьяне на сходке. Кто-ж нынче без лорнетов по театрам ходит? А ты, матушка, веер свой не забудь взять, обмахиваться будешь. Все жены партийных работников так делают, нам негоже отличаться от других.

Мишель уныло подчинился папенькиному приказу. На душе стало отвратительно, и даже во рту как-то горько и омерзительно. Но что он мог? С отцом шутки плохи, придется подчиниться.

Глава VI

Она на сидела одна в пустой гостиной. Избавившись кое-как от гостей намного раньше обычного и почувствовав некоторое облегчение, Софи, не снимая ботинок, уселась с ногами в прюнелевые кресла и достала из пачки женского «Беломорканала» длинную изящную папиросу. Хотела было закурить, но тотчас передумала, смяла и бросила ее на столик прямо на книжку толстого журнала. Она прикрыла ладонью уставшие веки и на появившемся багровом фоне увидела мелькающие сонмы лиц, знакомые по сегодняшнему вечеру. Все они были лживы, циничны и неестественно льстивы. Среди них так и не было того, кого она хотела бы больше всего на свете видеть. Его давно уже не было среди посетителей ее вечеров. Он как будто безнадежно пропал. Тогда зачем все это, какая радость от этих остальных людей? Все, к чему она раньше стремилась – сделаться городской, влиться в общество, укрепить свое положение, затем подняться над всеми – все это как будто начало сбываться и одновременно стало терять смысл. Вспомнила и своего телеграфиста, околачивающегося у нее чаще других и по четвергам, и по прочим дням. Она нередко подумывала, а не влюбиться ли серьезно в этого тощего чахоточного обожателя-франта из богатой партийно-аристократической семьи. О, какие перспективы открылись бы. Как будто влюбиться можно так же, как решиться прыгнуть в воду или дотронуться до горячего утюга. Но что из этого получится? В лучшем случае что-то вроде взаимной привязанности сурка и Бетховена. Бетховеном она представляла, разумеется, себя. Размышления прервал какой-то шум в прихожей, чьи-то голоса. Рука Софи оторвалась от лица, она открыла глаза. В них светилась напрасная надежда. Нет, это не был князь. В дверь постучалась Аксинья.

– Барыня, там странница-паломница одна оченно хочет вас видеть. Парашей назвалася. В лохмотьях вся, прямо ужасть, грязныя лохмотья-то. Говорит, что с матушкой вашей встречалась, в колхозной деревне нашей побывала у прошлом месяцу. И сюды пешим ходом пришла да на подводах.

– Святые партийные, да что же это такое? По чьей милости? Послал же Ильич, да еще и под вечер? Проси, однако. Может что-нибудь про матушку с батюшкой хочет сообщить.

В гостиную буквально влетел комок каких-то жалких тряпок. Вбежавшая угодница мелькнула мутными восторженными глазами и морщинистым серым лицом, всплеснула грязными руками и бросилась целовать белые руки Софи, носки ее ботинок, причитая при этом, как будто знала хозяйку с детства. Софи поморщилась, однако дала себя расцеловать. Странницу она никак не припоминала. Может быть батюшка за какие-нибудь заслуги отпустил ее из колхоза, и вот она, свободная, постранствовав, вернулась повидать бывших хозяев и даже вот сюда в город заглянула?

– Ой, барышня ты наша, красавица, красный ангел-пионер небесный во плоти. Батюшка с матушкой твои рассказывали, а я то, дура, и не поверила. А ведь и правда – звезда предрассветная, да и только. Бровки-то вон, как ворон черные, а личико-то, личико – никакой сурьмы с белилами не надо. Худенька, легка, как серна. Одета, обута, словно куколка и светится, как Надежда пречистая Крупская наша. Разве признаешь, что не городских и не партийных кровей родом? Правду чистую на полном говорю суриозе. Вот те звезда, – пере-звездилась странница.

– Полноте вам, Прасковья э-э-э...

– Парашей, Парашей зови, милая. Вот, гляди, родная, – странница достала из под лохмотьев что-то завернутое в газету «Сельская жизнь» и разворошила пакет, – матушка твоя послала сарпинковый платочек и карточку Ленина. Держи, душа моя. Всю дорогу шла и боялась, как бы разбойники не отобрали. Старики твои живут не тужат, как у Ленина за пазухой, тебе приветы передают, да скучают, когда работы нет, зовут приехать.

Волна грусти нахлынула на Софи, когда она увидела эти неприхотливые подарки родной матери, и чтобы не расплакаться, стала расспрашивать странницу о ее скитаниях.

– Ой, милая барышня-красавица, ой, где я только не побывала, ой, чего только не перевидала в тех местах, откелева пришла. По всем ленинским местам прошла, в шалаше спала и по лагерям-гулагам тоже прогулялась, через всю страну пешком шла. И в Акмолинском женском побывала, и в Воркутинском лагере, и в Норильском, и в Соловецком, во всех Пермских, всего не перечислишь и не запомнишь. Везде монахи-гулахи и монашки-гулашки встречали, как родную, кормили, поили... Ой, матушка-раскрасавица, чайку бы. Нонеча нам ведь ваших деликатесов не надо, только бы чайку попить с дороги, погреться, а то уж больно устала и буду много довольна. Да и зубов-то у меня – только чайничать и осталось.

– Конечно, конечно, как же это я сразу... Аксинья, – крикнула Софи и резко позвонила в колокольчик. – Чаю Параше, – приказала она, как только Аксинья просунула закутанную в белый платочек голову в просвет двери.

– И постилась по полной продовольственной программе, и спала на нарах, и мерзла, – продолжала странница, найдя в уголку темный ленинский образок и сделав звездное знамение средним пальцем левой руки, – и на лесоповал ходила, все огни и воды прошла, как в партийном писании указано. И к схимнику-старцу Вовану ходила поклониться в евонную обитель. Выстроили монахи-гулахи ему дачу на берегу речки вдали от всех, точь в точь Мавзолей, только из кедра. Обет он дал не есть на обед черной еды, пока Ленин не проснется. Черную икру, например, отказывается употреблять, выбрасывает в овраг, токмо красную употребляет. Ест ее с белым хлебом. Черный ему нельзя. Спит в гробу. А еще вот чево. Целую сотню я, представь милая, Ленинских Бревен вот этими руками сама заготовила для отправки на святые субботники. А иначе, как грехи наши тяжкие снимать – только этак вот и можно. Счастливая я теперь, свободная, ничего больше мне не надоть, лишь бы чаек только был. Теперича и сплю хорошо, как свои грехи-то искупила, да и своих близких-родных тоже. И за тебя, считай, тоже, милая, искупила. Хоть и грехов то на тебе – плюнь, не попадешь. Так что тебе-то, красавица ты наша, ручки свои белые, мягонькие не надо будет грубить понапрасну. Прибереги, будешь суженного своего ласкать да нежить. Дай бог тебе в женихи члена ЦК какого-нибудь моложавого – красавца писанного. Али генерала – оне тоже все партейные.

Кое-как выпроводив идейную паломницу на кухню к прислуге, Софи опять задумалась о том, что будет и что было, и что происходит сейчас. Зачем ей князь? Что она в нем нашла? А если без него? Что надо сделать для того, чтобы найти счастье и успокоение как-нибудь по-другому. Не вернуться ли домой, хоть на некоторое время, или остаться ждать чего-то здесь, отыскать какую-нибудь морковку в поле зрения, идти за ней, как ослик, все дальше и дальше, и не важно, что она не приближается, а все маячит на том же месте? Или просто идти, чтобы идти, лишь бы на месте не оставаться, вслепую двигаться куда-то. Только вот куда? И каким путем? Ведь их много. Неужели, чтобы ощущать радость и свет, нужно пройти такой же путь, какой прошла Параша? Ведь вон она какая счастливая, светится даже, не смотря на лохмотья и беззубье свое. Сама того не замечая, Софи встала и принесла из своего будуара флакон с валерьянкой. Вернувшись, подошла к портрету, висящему на стене. Она открыла флакон, поднесла к лицу и, ощутив запах, стала всматриваться в свое собственное лицо, написанное рукой князя, – долго, долго. Она пыталась через картину и знакомый запах увидеть и ощутить его самого, ибо знала, что эти ее написанные маслом глаза именно в тот момент отражают князя, тайком всматриваются в его лицо, ищут его взгляда, следят за его руками, занятыми работой. Такой она была, когда видела князя. И теперь, будто пытаясь таким образом слиться с полотном, она была уверена, что вернулась в то недалекое прошлое. Вот краска на лбу его, вот прищуренный взгляд, волшебное движение кисти в его опытной руке, задумчивость над тем или иным штрихом. Она почти явно это ощутила снова и уже ожидала, что вот-вот наступит истинное видение, вспыхнет какой-то свет, как вдруг вместо лица князя ей померещился какой-то голый, жалкий старик, смущенный, страдающий и стесняющийся своей наготы. В гримасе и взгляде его было многое – стыд, мольба, беспомощность, страдание, любовь и тоска, попытка что-то сказать, объяснить, понимание безнадежности и невозможности, грань чего-то, тупик. Софи вскрикнула и отпрянула назад. Видение исчезло. Это не к добру, – решила она. Все правильно, вот он какой князь на самом деле, не тот человек, каким она хочет его видеть или даже видит. Она его не знает. Не понимает каких-то темных, неведомых и невидимых сторон его жизни, не представляет будущего бок о бок с ним – что из этого получилось бы? Нет, конечно, он ее не любит. А иначе не увидела бы она таких безрадостных и странных картин в своем полубольном от транса поле зрения. Разве это не доказывает того, что надежды на князя беспочвенны, бессмысленны, безнадежны, опасны в конце концов. Вон их сколько вокруг – телеграфисты, военные, моложавые парторги и прочие. Стоит сделать только один шаг, и все устроится, утрясется, жизнь станет еще более комфортной и беспечной. А ежели так и продолжать, пытаться что-то предпринимать, посылать записки, умолять, мучить свою душу – все равно это может повлечь за собой какой-нибудь хаос, катастрофу, несчастье и если не сразу, то когда-нибудь потом. Софи была по-деревенски суеверна. Это то, что осталось у нее с детства от общения с крестьянскими подружками – теми бедными детьми, что жили в своих тесных жилищах с темными и малообразованными родителями, бабушками и дедушками. Поэтому увиденное и пережитое стало для нее серьезной гранью между хрупкими, без четких форм чувствами и той, открывшейся за чертой некой иной, чем она представляла, реальностью. Как будто шила она одежды, не зная кому шьет, лишь вообразив кого-то, да вот ошиблась. Что же еще, – думала она, – может означать видение? Нет, видно ничего хорошего, не к добру это. Забудь князя. Но душа ее не слушала этих беззвучных слов и шепота, она была тронута чем-то еще новым и непонятно чем.

Глава VII

Кресла партера и ложи Кировского театра были почти заполнены, и лишь последние опаздывающие зрители торопились к своим местам. Вот-вот должна была прозвучать увертюра. Слепили глаза наряды и драгоценности дам, сверкали золотом погоны и аксельбанты военных, блестели пикейные смокинги богатых партийных аристократов и прочих уважаемых людей, занимающих лучшие места и ложи. Давали оперу «Орфей и Эвридика». Ждали с нетерпением Понаровскую. Женщины мечтали увидеть и Асадуллина, модного нынче оперного певца-красавца. Оркестр издавал хаотичные звуки – настраивались инструменты, проигрывались сложные отрывки партий. Сам Журбин обещался встать у пульта. Знакомство Мишеля с приезжей москвичкой состоялось у входа в оперу, куда девушку привез казенный автомобиль ее дяди и отца ее кузена Максима, которого папенька Мишеля уже неоднократно ставил сыну в пример. Сам Петр Саввович в последний момент сослался на занятость и отказался пойти в оперу, чем немало расстроил свою супругу, скучающую без развлечений. Мишель разгадал замысел отца. Вместо встречи с Софи, сегодняшний четверг ему придется провести один на один с какой-то приезжей москвичкой. Папенька, видимо, надеялся сблизить молодых и, возможно, размечтался насчет хоть отдаленно породниться со своим более удачливым в партийно-карьерных делах коллегой неким Иваном Федосеевичем. Максимку, сына этого продвинутого чиновника, Мишель не мог вспомнить, как ни старался. Мало ли с кем ему в детстве доводилось играть в казаки-разбойники. Теперь же Михаил Петрович обреченно, но намеренно раскованно, будто махнув на все рукой или плюнув, прохаживался по фойе, играя черепаховым лорнетом и ожидая в назначенном месте московскую барышню. Зачем это ему нужно? Неужели батюшка не отстанет от него? Так и будет продолжать вмешиваться в его личную жизнь, – думал Мишель. А если, ко всему прочему, она дурной наружности? А если у нее скверный характер? Наконец, сквозь окно фойе он увидел, как подъехал автомобиль, как резво выскочил водитель и открыл заднюю дверцу, и как появилась она – московская гостья. Они сухо, почти без улыбок, познакомились, обойдясь общими фразами и формальными вопросами друг к другу. Мишель рассеянно оглядел ее лицо и фигуру, но тотчас перестал думать о ее внешности, вернувшись к своим мыслям и проблемам. Сейчас он вдобавок чувствовал себя снова как-то болезненно. В голове шумело, мысли плохо работали. В гардеробной он помог ей снять легкое кринолиновое пальто. Сам он уже избавился от шинели, любимой трости и своих дорогих жувеневских перчаток. Нет, она была вполне в его вкусе, не смотря на противоположности во внешности – ее и Софи. Девушка была невысокого роста, с детским румянцем на лице, но с недетским бюстом. Волосы ее, светлые как лен, были аккуратно заплетены в толстую косу, на кончике которой красовался черных бархатный бант. Наряд не был излишне роскошным, присутствовали какие-то элементы народного костюма, но в остальном – элегантность и строгость, которые, видимо, тоже немало стоили. Лицо ее было чуть кукольное, но не карикатурное, светлое, хотя вовсе не бледное. Выражение глаз гордое и серьезное. Какому-нибудь приезжему южанину такая девушка могла бы показаться пределом мечты и желания. Мишелю бросилось в глаза и то, что на ней не было никаких особых украшений, но зато на выдающейся груди вызывающе поблескивал рубиновыми бликами комсомольский значок. Девушку звали Тасей.

– Орфей и Эвридика? Это что-то революционное или так, для пустого времяпрепровождения? – строго и с оттенком презрения спросила Таисия, и Мишель понял, что весь вечер придется обмахиваться своим партбилетом да напрягать память, вспоминая цитаты святых революционных классиков.

– Я, право, не знаю, – промямлил он, – не осведомился загодя. Папенька так неожиданно мне предложил вас сопроводить, что... Он с вашим дядей хорошо знаком, насколько я знаю. Вот и взялся помочь. И меня привлек, ибо мы по возрасту с вами...

– Откуда вы знаете мой возраст? Разве это прилично даже намекать женщине на такие вещи?

– Простите, – опешил Михаил Петрович, – я ведь ничего такого... Тем более вам нечего стесняться своих лет. Насколько я понимаю, вы еще того... Ведь вон же на вас значок ВЛКСМ.

– Ага, так я и знала. Значит вы свысока смотрите на то, что я слишком молода? Или вам не нравится, что кто-то с гордостью носит комсомольский значок? А, поняла. Возможно вы не являетесь членом партии, тогда, действительно, все понятно, – сказала Тася и стала оглядываться, как будто в таких ситуациях можно срочно подыскать какого-нибудь другого кавалера, с партбилетом, а этого так просто оставить.

– Нет, что вы, – с некоторой гордостью в голосе поспешил опровергнуть это подозрение Мишель. – Тут вы ошиблись. Как раз членом партии я и являюсь.

– Ах, ошиблась? Возможно, возможно... Хотя странно.... А вы, значит, считаете, что человек не имеет права ошибаться? Вы это хотите сказать? Иными словами хотите меня обвинить за ошибку и надейтесь, что я тотчас попрошу у вас прощения?

– Прощения? За что? Это как раз я прошу меня извинить. Виноват, ибо не совсем понял смысла ваших упреков, – произнес Мишель, стирая со лба появившуюся влагу.

– Не понимаете слов? Может быть дикция моя не совсем правильна? А может вы считаете меня недостаточно грамотной, косноязычной и вообще принимаете за невежу московскую? А вы, мол, петербуржские, столичные, мы, дескать, на голову выше какой-то там Москвы. Ах, вы же мне неотесанной можете помочь, не правда ли? Ведь я только учусь, иду на курс учиться. Что там мне надо было давеча вспомнить? Ах, да... Так вот, если вы истинный партиец, тогда, наверно, не откажите в любезности назвать номер паровоза, на котором Ленин въехал в ваш родной город, когда народ встречал его пальмовыми ветвями, а то я невежда что-то позабыла. Покорнейше прошу, напомните, будьте так любезны, а то мне скоро держать экзамен, нужно решительно вспомнить, ан нет, не вспоминается что-то.

– Я право... Я не припоминаю... Может чуть позже... Это слишком редко встречающийся, хотя и несомненно важный факт истории спасителя Владлена нашего, – пуще прежнего смутился Мишель. – Я не готов ответить вам... Позже... Мне бы надо...

– Нет уж, будьте покорны, мне сейчас, сию минуту понадобилось. В книгах я позже и сама сумею найти... А впрочем я вдруг вспомнила. А вы, ваше сиятельство, запомните этот номер на всю оставшуюся жизнь. И пусть вам будет неловко и совестно оттого что я, московская невежа, барышня-комсомолка должна вам, носителю партбилета, напомнить этот архи-важнейший факт из жизни спасителя нашего. Итак, запомните: номер сей Н2-293.

– С., с.... спасибо... Мне, честно, неловко. Но ведь в моем понимании это все же... То есть, я не то хотел сказать, простите...

Мишель готов был броситься наутек или попросту упасть тут же на пол. Он не знал, что нужно сказать. Но вот спасительно прозвенел первый звонок. Нужно было потихоньку направляться в ложу, а Тасе успеть еще зайти в дамскую комнату. Когда за ней закрылась дверь, Михаил Петрович вздохнул облегченно, походил взад-вперед и оглядел картины и фотографии, чтобы успокоиться. Затем от нечего делать заглянул в открытую дверь буфета. Зрители торопились, оставляли свои недоеденные пирожные и эклеры, бросали недопитые напитки на столах. Все устремились в зал. Мишель вдруг вздрогнул от неожиданности: за одним из столиков раскованно и в полуоборот сидел князь Адольф Шумаровский. Он отнюдь не спешил никуда, а шумно разговаривал с похожим на него тощим молодым человеком, тоже бородатым и длинноволосым. Оба были одеты явно не по-светски, как подавляющее большинство находящейся в здании паркетной знати. Неизвестный приятель к тому же был покрыт пятнами краски – его руки и платье. На столе стояло с полдюжины пива, стаканы и пустая бутылка из под лафита. Закусок – никаких. В пепельнице дымились окурки, рядом пестрела россыпь обгорелых и незажженных, но поломанных фосфорных спичек. Князь был возбужден, говорил о чем-то красноречиво и эмоционально, помогая себе руками. Плащ и красный шарф его небрежно свисали со стула, шляпа валялась тут же на полу. На нем была расстегнутая на груди черная толстовка распояской и синие американские панталоны, похожие на те, что Мишелю пришлось оставить дома, только уж больно заношенные и, как показалось Михаилу Петровичу, с неприличными прорехами на некоторых складках. Однако после первого знакомства с московской барышней князь показался Мишелю, самому себе на удивление, чуть ли не родным, и, более того, будто бы и не было между ними образа Софи. Впрочем, на князя пока и обижаться-то было не за что. По сию пору он был лишь пассивным соперником.

– Право это смешно, но сегодня мне везет на приятелей, – воскликнул князь, завидев Мишеля. – Звягинцев, да ты ли это, брат? Эк ведь, каналья! И каким же это вздором тебя сюда заманило вместо известного места, где тебя всегда по четвергам только и можно встретить...

– Я, Адольф Ильич, право, как бы случайно тут, по чужой надобности, – замялся Мишель, все еще стоя в дверях и слегка оглядываясь назад. Князь ему показался весьма странным. Ведет себя, будто он, Мишель, один из лучших его приятелей. Вроде и на ты не переходили. А ведь у Софи князь всегда был тих и застенчив. Какая-то искусственная эйфория сейчас в нем? Или все же нормальное анархичное поведение свободного художника? А там в присутствии Софи, напротив, тонкая игра – тихий, скромный, молчаливый, загадочный, скрытный, лишь малой частью выглядывающий из своей раковины, скрывающий какие-то неведомые тайны. Женщины от таких сходят с ума.

– А что ж это ты, дружочек мой, сборище-то у Софьюшки нашей нынче манкируешь? – продолжил Адольф Ильич. – Или поднадоело, иного хочется? Смотри, брат, пусто место свято не бывает. Кабы знал, что тебя там нет, понесся бы сам туда, а то найдутся ли достойные, вроде нас с тобой, за хозяйкой ухаживать?

– Так и сам я, признаться, удивлен – увидеть вас в этом, извиняюсь, неожиданном месте, а не там... Какими-то и вы судьбами...

– Ну я, скажем... Я тут за кулисами, к товарищу по малярному творчеству пришел с советами. Вот отдыхаем, перетрудились, значит. А туда, в зал, и не собираемся вовсе, нет охоты и особой надобности. Кроме того мы любители мест, где, как говорится, можно быть в расстегнутом жилете. И вообще у нас, брат, тут не только отдых, но и профсовещание. Серьезное мероприятие, что твое партзаседание. Правда, Иванов? – подмигнул он своему приятелю-художнику.

– Истинная правда, – подтвердил собутыльник, а для подкрепления своих слов приподнял стакан и отхлебнул из него пива, стараясь это делать как можно комичней.

– Ну, видишь? – продолжил князь. Расскажи-ка, братец Иванов, нашему Звягинцеву, еще раз тот курьезный анекдотец свой про то, как ты сюда попал на службу в такое вот престижное заведение. Сюда ведь нашего брата обычно и близко не подпускают. Тут вон фраки сплошные со смокингами да костюмы с искрой. Так вот, прелюбопытнейший анекдотец... Ну-с, Иванов, изволь, сделай одолжение...

– Повторяться-то нетути силы. Кому только не сказывал, – с усталым притворством махнул рукой приятель князя и тут же принялся за рассказ. – Люблю, я, други моя, свободу и о какой-либо службе-тяжбе и не помышлял никогда вовсе. Но вот в портмоне прорешка появилась, да уж больно надолго осталась проклятая, не желает затягиваться сама собой и все тут. И вообще, кушать-то иной раз так хочется, что думаю, лучше б уж ложка в руке, чем сухая кисть в кармане, да тарелка с кашей, заместо пустого холста. Ну и решился. Шел мимо вот этого самого заведения, увидал на стене щит паршиво нарисованный чей-то бездарной рукой, набрался с пуд смелости да еще полтора пуда наглости проглотил, ну и забрел сюда, прямиком попав к некому чиновнику высокого ранга прямо в его канцелярию. А он, видать, бывший военный, заштатный то есть нынче, седой такой, важный, с брюшком. Вицмундир с иголочки. Не то что наш брат с чахоточной наружностью да в лохмотьях. Сам не знаю, как я в кабинете его оказался, по какой случайности. Писарь, видать, по своей надобности пост свой привратный покинул, а я тут как тут. И вот стою пред их сверкающие злом очи, оробел вестимо, на ковер в ноги гляжу. Да, признаюсь, был я слегка под мухой за чей-то чужой счет. Уж не ты ли меня, князь, подпоил тогда? Нет, кажись это был Геннадиев. Но это ладно. А чиновник как заорет, мол кто таков, как посмел, кто позволил войти? Ну, я мямлю, ни жив ни мертв, ваше, мол, сиятельство, нет ли работы какой для голодного художника и тому подобный бред несу. А он еще пуще со мной, побагровел аж весь. Сейчас, вызову городового, кричит, он быстро тебя на свет ильичевый выведет, да еще такого пинка даст, что и трамвай не понадобится, улетишь куда надо. Фамилью мою потребовал. Ну, я врать не стал, говорю, мол, Ивановы мы. Тут он, услышав фамилие мое, вдруг побледнел, словно мелу объелся, да так и плюхнулся на свое место. Молчит, смотрит на меня. Ну, думаю, что ж это такого я сказал. А он ко всему прочему водички из графинчика себе налил ручкой дрожащей, выпил, чуть не разлив от дрожи-то. Вытер пот со лба платочком беленьким, коленкоровым, губки мокрые осушил им же и опять смотрит на меня. Я молчу, не знаю, что делать, бежать куда аль падать.

– А скажите, сударь, не состоите ли вы случаем в родственных отношениях с тем самым Ивановым? – спросил он вдруг совсем другим, тихим и каким-то робким даже голосишкой. И ждет ответа с надеждой в глазах и с явным нетерпением.

– Простите, какого Иванова вы изволили-с иметь ввиду? – спрашиваю осторожно.

– А того самого. Вы разве не понимаете, о ком речь идет?

– Никак нет-с, – отвечаю. – Может подскажете? Ведь их – Ивановых – их же...

– Нет, – перебил чиновник, – я именно того имею ввиду.

– А, – говорю, – того, значит. Тогда понятно.

– Именно, именно.

– А не могли бы уточнить, кого из них того.

– То есть, не понимаю, вы о ком это еще? Это шутка? Я полагаю, что вы понимаете, но шутите. Естественно, я имею ввиду пародиста Иванова. Кого ж еще? Так как? Не родственники ли чаем будете? Ведь фамилия же ваша... Понимаем-с, что не батюшкой он вам приходится и не братцем родным, но может подальше как-нибудь в родстве завязаны? Видите ли, я уж больно уважаю творчество этого господина талантливого. Очень. Весьма-с.

– Вы правы, прямой линии нет, – сообразил я соврать ему. – Но десятая вода на киселе, вы же понимаете – тетушки дядюшки, троюродные, четвероюродные и прочие – это да, это вполне возможно. Имеется цепочка определенная, если разобраться. Надо будет как-нибудь заняться, проследить все звенья или правильней сказать – веточки генеалогического деревца.

– Ах вот как? Я так и знал... Вы, любезный, простите, что давеча был с вами некорректен. Но я так уважаю господина Иванова – пародиста нашего Александра, что готов вам, милостивый государь, посодействовать. Возможно у нас найдется дело для вашей персоны. Тут вот оперу ставим, нужны мастера вашего профиля – декорации, знаете ли и прочее.

– Вот, собственно, и все. Таковский анекдотец со мной приключился. Так что я нынче туточки на жаловании.

– Ну, ты слышал, Звягинцев, каков мой приятель шут и плут? А? – заливаясь смехом воскликнул князь и вдруг задумался на секунду. – А, кстати о прорехах... Ты, вот что, Звягинцев... Не одолжишь ли ты, брат, нам презренного металла некоторое количество? А то Иванов еще жалования не получил, а что у нас с ним было – так вот оно, на столе, почти пустое.

– Металла? Какого такого презре... Ах, да, конечно, понял. Нет, я знаете ли... Не захватил я лишнего сегодня, – испугался Михаил Петрович, зная ненадежный нрав князя.

– А жаль, могли бы еще одну бутылочку упоительного – того... Да и ты садись, брат, присоединяйся, что ли, хоть так посидишь. Али тебе того – в ложу пора? А, понятно-с, уговаривать не станем, – слегка сбавив тон сказал князь, сменив громогласье тихим насмешливым и чуть ехидным тоном, ибо за спиной Мишеля вдруг увидел появившуюся белокурую барышню. – Ну, уж в антракте тогда... Заходи, брат Звягинцев, поговорим о том, о сем. Авенантная какая, ей Ленину, – совсем уж тихо шепнул он Иванову, чтобы барышня не услышала.

– Решительно авенантная, – подтвердил тоже шепотом Иванов и потянулся к стакану.

– Какие вы бессовестные, право, – пылая негодованием прошептала Тася. – Это я-то должна вас искать и, представьте, где я вас нахожу – у входа в буфет, вдобавок почти что в компании каких-то подозрительных личностей. Взялись сопровождать барышню, а ведете себя весьма странно.

– Так ведь это все папенька... – попытался возразить Мишель, но увидев гнев на лице Таси, не смел продолжить. К счастью, войдя в ложу, уже не было времени на объяснения. Грянула увертюра.

Глава VIII

Был вечер, но в это время года в Петербурге окна почти не хмурились даже ночью. Софи появилась в прихожей и решительно растолкала Фрола, спящего на своем сундуке садче дитя невинного. Было слышно, как Аксинья на кухне домывала посуду, засучив рукава и напевая песню Пахмутовой.

– Фу, накурил тут опять, сколько раз говорила, ходи на улицу или дыми хотя бы в форточку на кухне. Что ни говори, все втупе. Не слишком ли рано спать завалился? – сказала с некоторым раздражением в голосе Софи проснувшемуся и опешившему от неожиданного пробуждения Фролу. – Закладывай Москвича, поедем скоро, отвезешь меня на Невский.

– Это мы щас, это мы мигом... Я вот только... А дымно – так это не я с папиросами-то, вот те звезда, Софья Александровна, это все гости ваши тут надымивши-насоривши, – начал было оправдываться Фрол, но Софья Александровна уже нашла другую причину придраться к слуге.

– Ты что ж это, дубина этакая, в костюме новом спать завалился? Для этого ль я тебе его справила? Манжеты вон на два вершка, новые, а уже грязью покрылись. Весь перемятый. Что ж это, Надежда Пречистая, творится-то? Барышнику сто целковых почитай отдала, чтоб прислуга моя парадной выглядела. Нет, честное слово мое, отправлю тебя обратно в деревню в наш колхоз к батюшке с матушкой, будешь там за сохой ходить босиком по земле в старой посконной рубахе, да вспоминать каким дураком был.

– Не гневайтесь, Софья Александровна. Я ж спервоначалу и хотел было платье поменять. Думаете охота мне в ентом ходить да потеть, тем более почивать? Да вот задремал до бессознательности, вестимо, от гостей ваших уставши, – ответил Фрол, особо не испугавшись, ибо знал нрав хозяйки – таких угроз он слышал от Софьи Александровны по дюжине за неделю.

– От гостей моих... Нечего Лазаря-то со мной петь. Наедков да напитков набрался, что от них остались, вот и отключился.

– Это вы напрасно, Софья Александровна, не обижайте. Мне ведь нынче еда не идет на ум.

– Ну уж впрямь не идет тебе на ум... На тебя и не похоже. Не влюбился ли чаем?

– Вот, то-то и оно, матушка, влюбимши мы. Именно. Послал бы ее, любовь эту, ко всем нелегким, да вот никак не выходит пока, лежит на сердце и огнем горит. Нейдет зараза прочь, хоть чем ее.

– Ах вот оно что... Ну, и кто она, счастливая избранница?

– Ой, не спрашивайте, Софья Александровна. Так уж угораздило нашего брата, что не знаем как выпутаться. Страх как полюбил.

– Да рассказывай, дурень ты этакий, будешь тут за моей спиной тайные любовные интриги разводить. Ну, признавайся, кто ж такая?

– Институтка одна, Варей зовут. Дочь она столоначальника горуправы.

– Ого, эк ты, батюшка, замахнулся! Ну, слава Ильичу, что хоть не из семьи какого-нибудь там тайного партийного советника политбюро. Но тебе и эта многовато будет. Нашел бы швею какую-нибудь или прачку.

– А то.

– Как же ты с ней в таком мятом костюме собираешься встречаться?

– Да Аксинья погладит, ей это раз плюнуть.

– Ну вот. У тебя почитай две жены уже, одна любит, другая гладит.

– Это точно, кажись вроде как две и получается.

– Где же ты ее нашел барышню-красавицу свою и чем привлек? Смотри мне, гарем только не заведи.

– Гарем? Не-е-е, девка она здоровая. А нашел то где? Да смотрю идет – барышня как барышня, ну в кринолинке, в мантильке. Шляпка на ней. А тут ветер подул – она и улетела.

– Барышня, что ли, улетела?

– Да не барышня, шляпка. Я за ней, она от меня.

– Барышня, что ли?

– Не, это я за шляпкой побежавши был, ну и столкнулся со своей Варей, сбил ее, уронил как бы.

– Так что она, шляпка-то, обратно прилетела, как бумеранг, выходит?

– Куда это обратно? Так, почитай, и улетела навечно, а что ж тут поделаешь – ветер уж больно сильным сделался.

– Хоть бы я что-то поняла. Как же ты с барышней столкнулся, ежели за шляпкой побежал?

– С какой барышней? Я с Варей столкнулся, а та барышня – она осталась без шляпки стоять. Я про нее и думать позабыл сразу. Варя-то она – не наглядеться – ладная, кудри сивые, сама пудов семь будет, а та что – тьфу, живой аршин, посчитай, хоть и в шляпке, чего ее вспоминать. И бледная-то, бескровная, тьфу – краше в гроб кладут. Короче, другого сорту табак. То табак, а о то – табачок. Варю-то до меня никто с места сдвинуть не мог, а я вот, выходит, первым оказался, повалил, значит.

– Фу, что за гадости ты говоришь...

– А что ж тут, какие гадости, упала Варя – прямо на мостовую рухнула на улице Краснова аккурат около ситценабивной фабрики. Чуть даже под мучным обозом не оказавши была. Я ее подымать, а она сама любого подымет. Резво вскочила, да как влепит мне по уху-то. У меня аж мозговое кровоизлияние в ентот момент случилось, я подозреваю. Извилина любви кровью наполнилась, да еще шибче извиваться видать стала, чисто змий раненый.

– Да, это точно, змеи у тебя в голове давно уже завелись.

– А то. Тут-то, выходит, и попал я в капкан любви-то. С тех пор вот тягу непреодолимую к предмету этому и возымел.

– Только не вздумай без моего ведома в загс свою зазнобу вести. Не дам своего на то согласия. Гулять гуляй, да помни, что батюшка мой на душу твою колхозную право имеет, а я его дочь и наследница.

– Знамо дело, на том стоим, – грустно согласился Фрол и пошел готовить Москвича к выезду.

Глава IX

Дни стали долгими, спать никак не хотелось. Только поверив стрелкам часов, можно было понять, что уже поздний вечер, но однако ж вглядываясь в небо нетрудно было и ошибиться. Софи об этом не думала. Без всякой цели, без плана, без мыслей шла по каким-то черным питерским улицам, которых даже не знала. Она уже не помнила, как вернуться на Невский, где остался ее ждать Фрол, задремавший в Москвиче тотчас, как только молодая барыня скрылась из виду. Софи шла, не замечая протянутых грязных рук нищих, просящих копеечку, не видя хищных прищуренных глаз подозрительных господ, как и она одиноко шагающих по тротуарам. Если бы она ответила вниманием на один такой взгляд, то неизвестно, чем бы обернулось это авантюристическое ее путешествие по сомнительным улицам города. Она не видела стоящих по углам таких же, как и она одиноких женщин, которые, напротив, пытались поймать чьи-то взгляды, привлечь чье-то внимание. На фоне бредущей мимо Софи, они переставали быть даже на грош привлекательными, становясь жалкими, несчастными и больными на вид. Из открытых окон грязных домов иногда слышались крики, ругань, пьяный смех и плач. Ее пытались остановить торговцы морфием, но Софи не реагировала на их завуалированные предложения.

Наконец, она очнулась, ибо почувствовала жажду. Осмотревшись, Софи нашла себя в странном и не слишком привлекательном месте среди незнакомых зданий. Недалеко в мрачном дому она разглядела вывеску трактира и решила зайти, попросить оршаду или хотя бы сельтерской. Хозяин трактира, скучающий за буфетной стойкой, с удивлением взглянул на вошедшую даму «из порядочных» и кивнул человеку. К Софи быстро подскочил половой – энергичный и расторопный мужичок, стриженый в скобку и одетый в светлую холстинную рубаху, подпоясанную черным кушаком – видать из бывших деревенских.

– Чиво изволите-с? – спросил он, одновременно, как бы на всякий случай, протирая тряпкой вроде бы и так достаточно чистый стол, за который присела усталая Софи.

– Воды принеси. Ледяной. Да не из речки, смотри, и не из колодца. Вот что, сельтерской можешь принести? И бутылку откупоришь при мне.

– Известно, можем-с и сельтерской. Это мы даже мигом, – кивнул половой и, незаметно переглянувшись с хозяином, не сдвинулся с места.

– Что стоишь, исполняй, дурень.

– Не изволите ли еще чего-нибудь, посущественней-с. Устриц, к примеру или осетринки. У нас свежее все, во льде. Просим откушать...

– Знаем мы вашу свежесть. Воду неси, не приставай.

– А ежели жажду испытываете, может пивца холодненького преподнести? Это мы мигом-с.

– Во дурак-то. Решительно дурак. Даме пиво предлагать. Господи, куда ж это я попала?

– Так может... того?

– Чего того?

– Может вы того... – от скуки семейной уставши, отдохнуть хочите? Так у нас и нумера имеются. Массажи делаем, свинцовые примочки, ежели клиенту вздумается. Это пожалуйста, токмо прикажите. Ну... и прочее...

– А ну проваливай живо и неси что попросили, или сейчас же встану и уйду.

– Слушаюсь, – понятливо кивнул половой и тут же испарился, словно его и не было.

Софи хотела было что-то предпринять – встать и уйти или пожаловаться хозяину трактира, как вдруг почувствовала, что сзади скрипнула лавка – кто-то ожил за ее спиной. Послышалось бормотание и вздохи. А ей только что показалось, что она единственная посетительница в пустом трактире. Оглянувшись, она увидела старика, который с трудом, при помощи двух палок, пытался сесть, подняться со своего ложа, на котором он, видимо, только что по-настоящему почивал. Проснувшийся был пьян, но, проспавшись, видимо, уже не так уж сильно. Это был тощий и неопрятный старик, с синими влажными губами и красноватым сухим лицом. Увидев Софи, он улыбнулся беззубой улыбкой и изобразил удивление и блаженство на своем лице.

– Она, она, та самая... Конечно, конечно... Вот и свиделись. Я так и знал... Славная. Да, способный он малый, способный. Мастер. Передал главное. Столько же блеску в глазах.

Софи решила сделать вид, что не расслышала, хотела встать и уйти или хотя бы пересесть на другое место. Но несколько вылетевших из уст старика непонятных и интригующих, фраз все-таки задержали ее порыв. Что-то заставило ее прислушаться. Толком не разглядев старика, она отвернулась и увидела перед собой полового, открывающего запотевшую бутылку ланинской.

– Приятной жажды-с, – заискивающе улыбнулся он и снова испарился.

Софи осмотрела со всех сторон стакан и налила себе воды. Старик между делом о чем-то тихо, сам с собой, разговаривал, скорее бредил. Но Софи прислушалась.

– А ведь не побрезговал. В дом пригласил. О то-то и оно-с... Так то ведь... Мог бы из господ партейных кого-нибудь взять, ан нет – на меня обратил внимание свое. Именно, именно... Нужны ему мы – юродивые и убогие, старые, дряхлые, грешные и беспартийные, рубцами и морщинами покрытые, шрамами располосованные. Однако ж, сами понимаете, и иная крайность их привлекает не меньше, а скорее всего и поболе даже – вот она, вот спина ее стройная, как кедр. Черноокая, такая ж как ты, Марфуша. И ты ведь была, ух... Тебя бы тоже надо было тогда, пока молода была, глядела б на меня со стены моей коморки, да не выйдет уж... Не вернешь... Так вот, господа, други мои... У нашего брата-то тело непростое – иное, корявое, травмированное, избитое, грубое чисто старое древо – и это не может не зажечь их воображения. А у этой другой стороны наоборот – беспрекословность линий, излучение ауры, кусочек яркой синевы в окошке нашей сырой темницы. Вот она, сидит, и это есть та самая другая крайность. Совершенство, без которого их брат тоже не мыслит жить и работать. А то как же. Тянет, будит спящие и замороженные зачатки их талантов, а то и гениальностей, взбудораживает, заменяет собой сон, хлеб и вино. Но, увы, может и загубить. А между этими крайностями середина – широкая река. Так вот это подавляющее большинство плывущее – тьфу ты на него. Для ихнего брата это почти нуль. Не вызывают простые смертные, мутная жижа эта, в душе мастера того самого известного резонанса. Хоть и приходится иной раз их тоже того... с их наградами липовыми на грудях. Нет, они не то... Только убогость и божественность, эти два берега – вот это оно, то самое. Один берег – скалы, другой – нежный золотистый песочек с янтарем. Ведь и я, ваш покорный слуга, когда-то, по молодости, имел доступ к сему таинству, обладал способностями и чутьем... Хоть и учен был на медные деньги, но талантик имел. Так что и наш брат в их рядах побывал. А может и так просто, баловался. Но хвалили. Иные пророчили. Ошиблись, матушка, ошиблись. Не оправдал я... Все всуе. Вот ведь, к примеру, взять доктора какого-нибудь, земского врачишку-замухрышку, морфиниста этакого... Всю жизнь работает... Или, тьфу на доктора, вот хотя бы кузнеца возьмем или цирюльника какого. Так ведь и то... Почитай искусство. А я не оправдал... Пусть уж молодежь продолжает, таланты и нынче эвон какие попадаются. Взялся и ее, черненькую эту... Этак раз, два и прямо в яблочко. И нет, не то что как зеркало похоже... Вовсе нет. Это зачем, это кустарщина. Но ведь, смотрите-ка, и я, невежа-грешник, даже я, червь, узнал ее тут же, только глаза живые увидел. А мог бы и не разглядеть, кабы не мастер сделал. О как – почитай, волшебство. Конечно, не только талант, а еще сладкий и горький труд – все вместе. Вот ведь оно-с в чем заключается. Эх Марфуша, была б ты живая. Как похожи-то ваши глаза черные, обе пары друг на дружку. Кстати, надо было... Эх, надо было... Но уж все теперь, опять нынче опоздал, пропил все, успел нализаться. Вот не выпил бы сегодня, свечу пудовую на этот рубль Ленину поставил бы, тебя поминая, прямо в Ленинском зале и поставил бы под гипсовым бюстом. Непременно пудовую. И аж три чернильницы хлебных с молоком взял бы на сдачу и проглотил бы тут же все их, не отходя. Решительно три, не меньше. Как и он тогда глотал одну за другой чернильницы-то эти, страдалец великий, в темнице-то своей томясь. Он ведь завсегда... Чуть только жандармы ключиком в замок... Оп-с и проглотил. А я-то ведь видишь, Марфушка, чего нынче наглотался? Не того-с, брат Марфа. Осуждаешь оттудава, это я знаю, чувствую. Вот и эту черноокую послала мне в укор. Гляди мол, не похожа ль чем на некую персону, вроде твоей Марфуши покойной, к примеру. Виноват, видят классики, виновен. Загубил я тебя неразумностью и ненадежностью своей и себя заодно довел до этого скотского состояния. Да был я, Марфуша, молод тогда, горячая шапка, нагрешил, знаю. Куда меня потом судьба только не бросала, все пришлось пройти от а до ижицы. Эк, князь, не встреть я тебя, давно бы с голоду-то... А так – вот сижу, последний его рубль пропиваю. Сегодня, кажись, еще не помру...

Софи вздрогнула, услышав слово «князь» и замерла в каком-то нелепом ступоре, приподняв плечи и вытянув голову в сторону старика, вся изогнувшись назад. Но старик отчего-то замолчал. Ничего не услышав более, она резко обернулась в его сторону. Тот безнадежно спал, снова лежал на лавке, повалившись на бок. Хозяин и половой посмеивались, глядя на уснувшего пьяницу. Однако выражение их лиц сменилось удивлением и недоумением, когда они увидели, как Софи неожиданно резко вскочила и оказалась над спящим стариком. Забыв про всякую брезгливость, она стала его расталкивать, трясти и даже хлестать ладонями по щекам.

– А ну, просыпайся, слышишь? О каком князе ты давеча тут упоминал?

Старик открыл свои безумные слезливые глаза и заморгал промокшими ресницами:

– Матушка-красавица ты наша. Ты ли это глядишь на меня? Чай не картина? Али сон сладкий? Нет, сама собой, вся во плоти. Бровки соболиные. Губки отрадные, маков цвет. Огнеглазая. Чиста, безгрешна, свята, как Наденька наша пречистая, в небесном Кремле пребывающая.

– Полно бисер рассыпать. Я о князе тебя спрашиваю, говори же. И меня откуда знаешь?

– Я, матушка... – начал было старик и замолчал, оглядываясь, будто проснулся заново, но теперь уже по-настоящему. – Я того... натуру свою продаю художникам и князю твоему тоже. Он писал с меня картиночку одну – тут в трактире меня и нашел. Ходил я долго к нему. А пока стоять без исподнего перед ним приходилось часами, взгляд мой к другому холстику был постоянно прикован. Так вот, ты это и была, из уголку на свет глядела. Портретик твой не готов был тогда еще, сыренький, каждый раз новые черточки в нем появлялись, а я ввиду схожести с моей покойной Марфушей, сроднился с ним, до чего досмотрел. Только вот голенький совсем я был и шибко смущался поэтому, хоть и годы мои вроде бы... А князь это понял и портрета твоего не убрал, не прикрыл тряпицей. Очень уж ему захотелось меня во всем смущении написать, что-то он нашел в этом видать, какую такую изюмину на лице моем заметил, уж не знаю, ему видней. Только показалось мне, поначалу, что и сам он засмущался сильно, чисто ревнивец какой, не хотел, чтобы ты на старика обнаженного смотрела с портрета. Как к живой к тебе относился, оберегал. Видно, что волнуется, любит, не иначе. Однако переборол как будто себя, не прикрыл портретика-то тряпочкой, оставил мне на обозрение. Смущение мое очень уж хотел сохранить и изобразить. Художник, мастер, пожертвовать готов... А тебя я, матушка-раскрасавица, узнал давеча, узнал. Ты ить у меня как синь-порох в глазу – так и осталась, запомнилась.

– Так князь-то, что он?

– А хтой зна? Князя я с тех пор не встречал боле, а когда последний-то раз побывал у них, так холстика с твоим личиком не увидел на своем месте, пропал вестимо. И самому грустно стало. Точку, видать, князь поставил – и на мне, и на тебе. Оба портретика, значит... Не у тебя ль твой-то висит? Эх, да мне-то почем то знать. Это ли не чудо, что живую тебя встретил? Марфушу вот вспоминаю, весьма похожа была, ну да ладно. У меня тут еще гости только что были... Отошли, видать. Ну, где ж вы, други мои? Соратнички, ау, отзовитесь, мы еще не все с вами... Потолковать бы... А то вот может шашечки сразимся... Вот-те на, как разбежались, – замотал головой старик, оглядывая стены и потолок своими безумными глазам.

Софи вернулась за сумочкой, достала небольшую пачку розовых кредиток, вытянула одну и вернулась к старику. Тот сладостно спал. Было понятно, что большего от него не добьешься. Она сунула спящему в карман рваного сюртука кредитку и вернулась на свое место. Еще раз оглянулась и вдруг, наконец, вспомнила, узнала – это был тот самый старик, который померещился ей, когда она давеча всматривалась в свои же собственные глаза на портрете, написанном рукой князя, когда хотела через них, преломив свет, взгляд, время и судьбу как отражение увидеть желаемое. Софи опустилась на стул, она была взволнована, вздымалась под корсажем ее грудь от частого неровного дыхания. Значит, все меняется, – думала она. – Этот несчастный старик – вот причина ее видения, с ним она встречалась глазами, вовсе не с князем? Выходит, что видела она старика таким, каков он есть, а не князя в убогом и пугающим облике старого и больного человека, как она превратно поняла. И никакой тут притчи, которую надо разгадать, ни аллегории или некого завуалированного пугающего предупреждения о грядущих катастрофах судьбы, к которому нужно прислушаться. Как странно и непонятно все вышло. Кто ж знал, что между ними двумя какой-то третий лишний еще появился. Выходит, опять все вернулось на свои своя – все те же надежды, те же желания, грезы, ожидания. Ко всему прочему добавилось и то, что сказал о князе старик. Ведь именно больным безумным старикам да малым детям иной раз на мгновение приходит тот некий дар спонтанного проникновения в суть и истину, и даже таинство пророчества нередко становится доступным им будто бы по чьему-то велению. Это может быть всего лишь невольно сказанное слово, фраза, может быть иной какой-нибудь знак, жест, направление перстом туда, откуда можно получить ответ – картина, строчка книги, предмет.

Все эти зарубки и приметы можно и пропустить, не заметить. Да и сами сивиллы эти невольные не ведают, что ляпнут иной раз. А ведь можно быть внимательным, прислушаться иной раз, приглядеться ко всяким странным словам и наступает прозрение, появляется свет над невидимой тропой и даже грядущее на миг открывается. Будто кто-то предлагает помощь, направляет, да не может сам появиться и показать путь, сказать правду, предостеречь и делает это через убогих да немощных, а то иной раз через птиц, животных или даже явления природы – дождь, порыв ветра. А ведь старик этот сказал, что князь любит меня, – пронеслось в воспаленной голове Софи. Может быть это и есть та самая истина в бреду?

Через несколько минут, выпив залпом оставшуюся воду и чуть успокоившись, она позвала человека. Половой подскочил и угодливо приготовился выслушать просьбу.

– Скажи-ка, бывал ли у вас некий художник, может быть припомнишь? Князем зовут. Правильное имя – Адольф. Худой, высокий, длинноволосый с бородой, одет в темное – странно одет...

– Как же, припоминаем-с. Они со старичком вот этим самым последний разочек, когда побывали в заведении, беседы вели за тем столиком. Токмо давненько это было. Они еще тогда изволили расплатиться ломбардным билетиком-с. А уходя старичка этого с собой прихватили.

Глава X

Мишель не удивился бы красочному вееру в руках Таси или изящному перламутровому театральному биноклю. Но уже при первых аккордах увертюры на ее коленах каким-то неведомым образом появилось нечто иное и неожиданное, а именно – небольших размеров блок-нот. Даже беглым взглядом и не смотря на полусвет, Михаил Петрович с ужасом разглядел по отдельным фразам, что открытые страницы Тасиного блок-нота пестрят законспектированными цитатами из первоисточных скрижалей святых партийных мучеников, соратников-апостолов Ленина и самого его – посланника и спасителя Ильича. Возможно, также, что это были выписки из старого марксистского завета. Михаил Александрович и так уже несколько часов недомогал, но теперь почувствовал еще большую дурноту в голове, ему стало совсем нехорошо, слишком много чего-то лишнего накопилось за этот день, да и за предыдущие тоже. Заподозрив, что приближается то ли обморок, то ли какой-то иной болезненный приступ, он тотчас перевел свое удивленное и испуганное лицо на сцену, ибо поднялся занавес, появились герои, началось действие.

Музыка, игра и пение актеров, великолепие костюмов, оригинальное либретто и режиссерская работа с первых же минут спектакля взволновали сидящих в зале. Наверно это было написано у всех на лицах, если бы в зале остался гореть яркий свет. Декорации, к которым по всей видимости приложил руку тот самый Иванов, а возможно и князь, пришедший на помощь приятелю, поражали своей оригинальностью, яркостью, неожиданным, но тщательно продуманным сочетанием предметов и цветов, высоким художественным вкусом и прочими проявлениями идей их создателей. Мастера света доводили всю эту картину до еще большего совершенства. В какой-то момент Мишель боковым зрением увидел как переворачивались страницы Тасиного блок-нота, а губы ее явно, или очень тихо, почти беззвучно, воспроизводили написанное. Видимо, и глаза ее были заняты тем же.

Поняв это, Мишелю стало совсем плохо. Он опустил голову и стал смотреть вниз куда-то в темноту, затем прикрыл глаза. Тотчас в сознании его началось броуновское движение последних событий, что свалились на его голову, и прочих бессмысленных и ненужных вещей. Он решил не открывать глаз и стал напрягать свое внутреннее зрение, заметив какое-то мелькание света. Ему удалось увидеть нечто странное. Возможно глаза, прикрытые веками, были здесь вообще не причем. Скорее всего что-то было сегодня с головой не в порядке. В темном сознании Михаила Петровича принялись летать, ударялись друг о дружку и разлетались по всем сторонам внутреннего поля зрения частицы сцен спектакля, музыкальные инструменты и звуки, сердитое лицо папеньки, собственный партийный билет с оторванной фотографической карточкой, рваные носки милиционера, огромные панталоны со штрипками белошвейки Клавы, разодранная на какие-то полуопределенные куски и неподдающаяся описанию блеклая материя – частицы его собственной беспокойной и неспособной во что-либо сформироваться души. Белокурая коса Таси и черные брови Софи столкнувшись друг с другом вдруг слились в единое целое и превратились в рыжие усы милиционера, а из двух лиц девушек волшебным образом сделалось одно широкоскулое лицо Клавы. Тут же в хаотическом круге появились летающие листки Тасиного блок-нота. Их были тысячи, на них пестрели аккуратно законспектированные притчи и события, описанные в евангелиях от Троцкого, Зиновьева, Каменева и Бухарина, история предательства Кобы, продавшего своего учителя врагам народа за 30 революционных пайков.

Неожиданно среди летающего хаоса появилась живая картина того, как в известный субботний день полусогнутого в пояснице Ленина с бревном на спине ведут от Красной площади в сторону Воробьевых гор. Страдалец терпит выпавшие на его долю испытания, будто выкован из железа. О чудо – на лице его знакомая улыбка, а глаза, как обычно, добрые, прищуренные и чуть хитроватые, ибо он знает, за что терпит страдания. Все правильно, все заранее предрешено, все не случайно. О том, что должно произойти можно было найти меж строчек ветхозаветных учений Маркса и Энгельса, написанных задолго до этих трагических событий.

Появляется новое лицо. Из толпы зевак, наблюдающих процессию, отходит в сторону удрученный происходящим ученик Ленина Троцкий. Какие-то военные его тут же просят предъявить документы. Троцкий, испугавшись, тотчас отрекается от учителя, и, назвавшись Груздем Соломоном Моисеевичем, влезает в кузов грузового автомобиля, в котором уже сидят выезжающие за пределы страны – Мексику и другие государства какие-то изменники родины с чемоданами и узлами. Ему выдают сомбреро и трехдневный сухой паек. Тотчас над грузовичком пролетает птица, раздается чириканье воробья, что-то капает на шляпу. Услышав воробьиное пение, горько рыдает Троцкий-Груздь из-за слабости своей и невольного предательства, и слезы его начинают вращаться в хаосе видения Мишеля. Рядом с собой плачущий обнаруживает сидящего на стопке книг писателя Горького, тоже отъезжающего. Писатель качает головой и презрительно отворачивается от нового пассажира, делая вид, что ест итальянские спагетти фрутти ди маре.

А процессия уже у подножья Воробьевых гор. Начинается восхождение. Бревно еще больше согнуло мокрую спину мученика Ленина, но и это испытание через семь потов было им преодолено в конце концов. И вот роковая ноша уже там на вершине. Толпу увы оттеснили назад, люди остались ждать внизу. Послышался стук. Это молот. Народ понимает, что кто-то к бревну прибивает звезду, заранее сколоченную из толстых дубовых досок, окрашенную красной краской, замешанной на крови молодого тетерева и малиновой наливке, специально доставленных из Шушенского. А пока минута отдыха дана Ленину, только что сбросившему тяжелую ношу. Но нет, не долог этот вздох облегчения. Появляется облако – откуда? Оно скрывает все и превращается в красный дым, который раскручивается как рулетка в казино, а когда рассеивается, на горе Воробьевой появляется, чисто новая водонапорная башня, бревно с призвезденным к нему Ильичом. Мученник висит в белом исподнем, на голове его пока еще удерживается кепка. Она мокрая от пота и покрыта пылью пройденной тропы.

Откуда-то появляется женщина, фамилия которой Каплан, красивая, ухоженная, в дорогом вечернем темно-лиловом платье и с компактным, изящным женским револьвером в руке. С презрительной гримасой на лице она прицеливается и стреляет в Ленина. Пуля сбивает кепку с головы Ильича. Слышится легкий стон, вылетевший из груди расшестого. Упав на землю, головной убор неожиданно превращается в хомячка. Зверек испуганно оглядывается и убегает. Но вихрь не дает ему скрыться и берет с собой в свой хаотический марафон. Постепенно хомячок обрастает каким-то твердым панцирем и становится похожим на маленькую черепашку, а затем как-то незаметно обретает формы крошечного броневичка. Одновременно слышатся вопли двух женщин – Крупской и Арманд. Они где-то рядом, не могут сдерживать более слез и обнявшись рыдают, обливая друг дружку горькими слезами. Появившись в темном поле зрения Мишеля, женщины вдруг плавно перевоплощаются в Орфея и Эвридику, а рыдание их как-то незаметно переходит в совместное дуэтное пение. Непонятно лишь, кто в кого превратился – Крупская в Орфея и Арманд в Эвридику либо же наоборот. Вдруг Мишель видит, что поющих уже четверо, квартет – Арманд, Крупская, Асадуллин и Понаровская. Вся четверка, не прекращая пения, тут же начинает беспорядочно летать, взявшись за руки словно балерины – маленькие лебеди из балета Чайковского Лебединое озеро. В это время невидимые руки облачают висящего на звезде Ленина в черный фрак, который, прикрыв исподнее, превращает Ильича в капельмейстера Журбина. Улыбка тотчас освещает лицо маэстро, стирая все признаки физического страдания, не смотря на то, что со звезды его пока никто не снимал, за исключением фотографа, который появившись делает снимок, сверкнув магнием, а затем исчезает вместе с фотографическим аппаратом. Остается лишь его черная мантия. Снова грохочут литавры, фрак спадает на земь, скрещивается с мантией фотографа, сделав несколько ленивых фрикций, и превращается в небольшую туристическую палатку. Палатка обрастает сеном, словно подбородок щетиной, и тотчас становится шалашом, из которого выползает гад. Змея, которая виновато, словно укусила кого-то за зря, резво уползает в неизвестном направлении. В вихрь хаотического танца она по каким-то неведомым причинам не попадает. Тотчас сено шалаша вихрем разрыхляется, распадается, разлетается и превращается в рой сенных палочек. Через мгновение сенные палочки становятся туберкулезными палочками, а затем превращаются в деревянные. Тут же появляются стеклянные колбочки и железные наковальни. Все опять замешивается в хаотическую спираль вроде той, что находится во внутреннем ухе человека. Композитор Журбин, лишившись фрака, опять становится мучеником Лениным. Сухие губы Ильича вдруг слегка оживают, наполняются кровью, изображают подобие улыбки. Они то пытаются петь Интернационал, то шепчут Вихри враждебные, затем слабо насвистывают Аппассионату Бетховена, которая плавно переходит в музыку Журбина и затихает постепенно на нет.

Всему приходит конец, и вот, не выдержав более страданий, расзвезденный на бревне страдалец теряет тонус, все его тело начинает обвисать, испустивши партийный дух и лишившись физиологических процессов. Тотчас мелькает картина снятия Ильича со звезды, за которой следует второе видение – перенос светящегося радиоактивного тела в мавзолей. На секунду возникает еще один всплеск – картина чудесного исчезновения Ильича из подвалов мавзолея, когда одним прекрасным утром его неразлагающееся тело вдруг не обнаруживает прибывшая на экскурсию группа пионеров – бывших беспризорников. От Ильича сохранилось лишь пальто из драпа с оторванными пуговицами. Впрочем пуговицы, спервоначала они были, но как-то спонтанно стали в один момент собственностью пионеров и были тотчас ими проглочены еще до прихода всех возможных важных лиц от дворника и выше. Вот мелькают в поле внутреннего зрения Мишеля детские испуганные и удивленные их лица. А вот уже крутятся в хаотическом вихре их широко раскрытые глаза и пионерские галстуки, которые разлетаются и сталкиваются с появившимися кусками красной рыбы холодного копчения. Галстуки и рыба сливаются в единое целое и превращаются в финскую твердокопченую колбасу типа сервелат.

Глава XI

Неизвестно, что бы еще померещилось Михайлу Петровичу, если бы он не ощутил случайного легкого прикосновения сидящей рядом Таси. Видения пропали. Он очнулся, открыл глаза. Слава Ленину, во время приступа он не упал на пол ложи, не свалился в партер, не забился в конвульсиях. Мишель взглянул на Таисию и вздрогнул. Теперь он увидел ее завороженно смотрящую на сцену, где заканчивалось первое действие оперы «Орфей и Эвридика». Она смотрела на героев представления широко раскрытыми глазами и чуть приоткрыв свой пухлый ротик. О конспектах было забыто. Первое отделение закончилось бурными овациями. Зрители, однако, душой стремились в фойе к столикам, где их ждали полоски песочные, эклеры и ликеры. Многие уже сдвинулись с места, сбили ритм оваций, и на этом аплодисменты как-то нелепо сошли на нет. Мужчины похлопывали себя по карманам, нащупывали портсигары, соскучившись по своим папиросам. Многие женщины желали выпить в антракте кофею. Мишель приготовился помочь Тасе встать с кресла, но она, сославшись на небольшую мигрень, пожелала на весь период антракта остаться в ложе отдыхать. Выглядела она задумчивой и чем-то озабоченной, но на секунду как-то странно и внимательно посмотрела на Михаила Петровича. Мишель с облегчением вышел в прохладное фойе и тотчас направился в буфет. Его слегка покачивало, но он постепенно приходил в себя. Князь сидел по-прежнему на своем месте в уголочке буфета. Приятеля Иванова не было рядом. Адольф Ильич успел снять маску эйфории, сидел с грустным видом, чуть наклонив голову и прижав пальцы к вискам. Стол был убран. Стоял лишь один стакан. Князь пил сельтерскую. Увидев Мишеля, он очнулся и жестом пригласил присесть рядом. Михаил Петрович побоялся, что начнутся допросы о спектакле, актерах и декорациях. От оперы у него остались лишь обрывки того, что ему померещилось там в ложе во время странного приступа. Но князь как будто забыл, где находился и откуда вдруг появились вокруг эти прилично одетые сливки партийного света.

– Скажи мне, Михаил Александрыч...

– Петрович, я извиняюсь... По батюшке.

– А, да один ли табак... Шучу. Ну, прости брат, я не прав. Нельзя этак вот с родителями-то, хоть они и не твои предки. Я, впрочем, не об этом. У меня ведь нынче столько всего в голове, не знаю что и делать. Так-то вот. Не осуди уж строго. Я перед многими виновен, обижаться уже стали. Скажи мне, как она? Тоже плюнула, небось?

– Я, право, не знаю, не уверен. Я возможно ошибаюсь... – нехотя ответил Мишель и напрягся.

– Ну да, ты ведь нынче в окружении таких славных богинь, что позавидуешь.

– Да это не я, это все папенька так устроил...

– Ладно, парторгу будешь исповедоваться, брось объясняться, пустое. Я ведь грешным делом думал, что она... Софи... Что ты... Что вы с ней... А я-то кто? Тьфу. Сегодня здесь, завтра там, сегодня князь, завтра грязь. Кисти, работа спасают. А тут с чего-то в сомнения ударился. А вдруг... Ведь было электричество про меж нас, было... Я ведь ее черепаховые шпильки храню как... Оставила она их, позабыла на трюмо.

– Как черепаховые? То есть... оставила у вас? – изумился и раскрыл рот Мишель.

– Что ты, брат? Ильич знает, что подумал? Я же портрет ее писал... Была она в Валерьянке моей, волосы по плечам распустила – я попросил... Прости, брат, может и ты того... Все еще... К ней-то... А я откровенно тебе так... Послушай лучше, что я тебе расскажу. Подивишься. Я ведь, Миша, с таким чудом давеча столкнулся, что чуть умом не двинулся. Так меня это от мирской жизни и этих вот дел амурных отвлекло, что не дай партия. Вот сегодня первый раз развеять решил туман из головы, тут оказался. А надо было, конечно, лучше туда, к ней наведаться. Я ведь не только по ней, я и по портрету сохну одновременно.

Мишелю стало неуютно от всех этих откровенных слов. Он съежился, покраснел и не придумал ничего больше сказать князю, вставить хоть одно словечко. И ревность странная появилась в душе, пестрая какая-то, даже грязная, с привкусом полынной горечи, с сомнением и чувством вины перемешанная, будто не от любви зародившаяся, а от какой-то животной физиологии с рефлексами. Князь же продолжал, не замечая конфуза.

– Наведался тут некоторое время назад некий господин из партейных, солидный такой, высокого росту, с густой шевелюрой, суровый, плотный, с топорным лицом. На вид – да хоть обер-секретарь верховного сената, коллежский партийный советник или прокурор судебной палаты – не меньше. В общем, за версту видно – особого благородного звания. Поначалу не мог слова сказать, стоял как камень верстовой, губы кусал. Ну и что? Оказалось, портрет своей персоны пришел заказывать для некой особы, с которой, как я догадался, тайно сожительствовал. И чего ему совестно, думаю, меня, дело-то ведь это частное, не политическое. Нашего брата не касается. Я лицо заинтересованное. На этих блаженных презренный металл только и зарабатываю. Без них и красок-то с кистями не купишь для настоящей творческой работы. Да и на кутеж в перерывах подобный оному, – махнул князь рукой на свой стакан, – остается иной раз на донышке кармана некоторое количество. Только, говорит, сделайте милость, напишите меня сверху обнаженным хотя бы по крестцы и непременно за один присест. Ну и краснеет, значит, намекает на интимность просьбы и взаимопонимание. О полюбовнице – ни слова, но по взгляду догадываюсь, что дело тут какое-то хитрое, пикантное, хотя в душе и посмеиваюсь. Мне-то что до этих любовных интриг, я наушничать не обучен с детства, не побегу к начальству или к супруге этого неверного. В общем, слушаю его просьбу чисто чиновник похоронного бюро, с полным сурьезом на лице. Ну что ж, надобно – пожалуйте портретик-с. Торсик изобразить – и это можно-с. А может во весь росточек изволите хотеть, так и это без проблему, ради Владлена нашего. Панталончики и исподнее вот сюда повесьте, будьте добры. С вас столько-то. Ладно, брат Миша, пропущу-ка ненужное, а то на второе отделение опоздаешь. Разделся, короче, натурщик этот странный, снял сюртучок, рубашечку и прочее. Я приготовлениями занимаюсь, расставляю что нужно по местам. А потом глянул и подивился – тело крепкое у их сиятельства и растительностью обильно покрыто – на грудях, на животе и даже на спине прилично оброс. Ничего страшного, всякое бывает, вариант нормы, чему тут удивляться. Сколько угодно таких. Многие женщины в восторге даже. Поставил его в позу и прошу разрешения осмотреть, прежде чем за кисти-то браться. Хожу вокруг, всматриваюсь, поодаль встану, поближе подойду. Особенно меня спина заинтересовала. Встал перед ней и смотрю долго-внимательно – спина-то волосистая не так уж и часто попадается. И вдруг чувствую, какой-то сдвиг во мне происходит, в транс некий вхожу. Я ведь и раньше испытывал некие странные состояния, работая с картинами. Но это были какие-то пребывания в полусне. Вторая моя половина не исчезала, участвовала в процессе работы. Но сейчас было что-то особенное, иное. Кажется, я с головой ушел в другое измерение. Сначала я вдруг стал понимать, что эта шерстка, покрывающая спину и прочие части тела – это ж все не наше человеческое, имея ввиду современного человека. Это же часть иной цивилизации из далекого прошлого. Сохранилось, через тысячелетия дошло до нас. Это же частичка того доисторического человека, от которого отросла та самая ветвь, давшая жизнь современному гомо сапиенсу. Словно бандероль из не знаю какого века... Вот получите, распишитесь, привет предок ваш передает, успехов желает и здоровья. Свои собственные волосы у меня вздыбились от этого ощущения и как-то глубже и глубже я стал через эту волосатую спину двигаться назад, в смысле лететь сквозь всю нашу антропологическую спираль куда-то в неведомое прошлое, в предысторию. Закрутило меня и завертело – то ли видеть стал – прозрел, то ли представлять. Веришь, брат, или нет, но через несколько секунд я узрел одного из тех, от кого пошли гулять из одной в другую эпоху эти явления – атавизмы или рудименты, то бишь как они там по науке, в принципе нам не присущие. Я, представь, увидел его – предка того взгляд, хотя вглядывался в спину заказчика. Как будто и он меня почувствовал, смотрел в мое лицо злыми своими глазенками. У меня до сих пор в глазах стоит этот приплюснутый лоб, выдающиеся ниши глазниц, широкий нос, огромные скулы, обросшее грубое лицо, мощный торс, огромные сильные руки, обилие растительности на теле. Я видел где-то в стороне камни и обглоданные кости животных, нечистоты, сидящих в стороне женщин – кажется это были женщины, ибо на их руках были младенцы – странные морщинистые существа. А рядом более старшие дети – тоже волосатые и коренастые, грубые, будто и не дети вовсе. А потом каким-то чудом я увидел картину предыдущих тысячелетий – и все в один миг. Я узрел некую погибающую, сгорающую в огне и радиации, цивилизацию, уничтожившую саму себя бесчисленными атомными энергетическими экспериментами и оружием, опьянением и одурманиванием властью, алчностью, ненасытностью и безнравственностью ее создателей. Как однажды все живое словно домино пало ниц и исчезло, превратилось в прах. И то еще пронеслось во мне, что выдержать весь этот радиоактивный яд, кроме каких-то вирусов, умудрились лишь тараканы, ставшие белыми от радиации и постепенно в течение миллионов лет мутировавшие. Множество ветвей эволюции дали они впоследствии, стали животными, птицами и рыбами, динозаврами и мамонтами, покрывшись шерстью, перьями, чешуей, отрастивши новые конечности и крылья. Как предок наш появился на свет от таракана, я, брат, не понял, не доглядел, ибо гость мой, весьма удивившись моему ступору у себя за спиной, заволновался, задвигал лопатками и шерстью своей и спросил вдруг, не возникает ли какая-нибудь проблема, смущает ли что. Нет, говорю лишь отчасти очнувшись, будем работать, будем писать торс ваш – сказал словно в бреду.

Работал я тогда, находясь под впечатлением увиденного. Плюнул на свою голову, отдал руку и кисти с красками какой-то чужой неведомой мне силе – такое вот ощущение было. В общем рука с кистью свое делает, а сам я будто одной ногой все еще там нахожусь где-то в недрах увиденного. Ну и голова тоже – одно полушарие здесь, другое там. Не помню, может часа четыре-пять рука моя водила кистью по холсту, а клиент все это выдержал, крепкий видать был и целью задался определенной. И вот, чувствую, возвращаюсь в себя, а значит и портрет должен быть готов. Отпрянул я от холста и глядеть не стал, не посмел, отошел в сторону, плюхнулся на лавку. Готово, говорю, извольте оценить. Не будет ли претензий каких? Заказчик мой не спеша оделся, подошел, стал вглядываться в портрет, точно как я давеча в спину его вглядывался. Вдруг, смотрю, побагровел, глаза вылупил и ко мне обращается. Это что же, говорит осипшим от шока голосом, милостивый государь, за зверь такой? Это же обезьян какой-то, может даже бобер, а не человеческое существо, тем более не я. Смотрю, а гнев в нем закипает, как вода в самоваре, чувствую сейчас разгромит мне всю мастерскую, не только эту работу мою. А я даже портрета не увидал, что ж я такое натворил. Тут он уже громче, мол, да вы знаете с кем имеете дело, да я вам за такие шутки... Это оскорбление, милостивый государь. Именно, именно. Да стоит мне только... Но представляться не стал, что за шишка, и насчет угроз тоже, запнулся. Понял, видать, что и пожаловаться-то не может – осмеют, да еще спросят, что и зачем. В общем оказался в таком вот глупом положении. В конце концов плюнул, схватил шляпу и умчался восвояси. Не помню, как долго в таком состоянии я был, с места встать не могу, к портрету боюсь подойти, а надо было сразу, ибо через какое-то время дверь распахивается, вваливается обратно ко мне господин тот самый собственной персоной, не глядя на меня, молча бросает на стол червонцы, хватает сырой портрет и мгновенно исчезает. Хлопнула дверь – и словно не было ни заказчика, ни портрета с неизвестным изображением. Вот собственно и вся история. Что было на холсте – убей не знаю. Я теперь маюсь, думаю об этом, боюсь в дом умалишенных попасть. Хочу знать, что я изобразил в трансе. Опять же эти видения, что не каждому дано увидеть, узнать – сбило все это, право, с колеи. Решительно сбило. Чудно. Вот о том все и думал последнее время, маялся да по ночам не спал. Ведь это все-равно, что не дать знать человеку, кто у него родился, сын или дочь, на кого похоже дитя-то, и все ли прошло как надо. Сны про это вижу, да там все завуалировано, к утру каша в голове. Ты же видишь, в каком я состоянии нынче – то плачу, то смеюсь.

Прозвучал первый звонок. Мишель заскрипел стулом, так и не придумав, что сказать князю. И о чем же он должен говорить? Успокаивать чем-либо или сочувствовать?

– Вот что, – добавил князь, будто заторопившись тоже куда-то, – я как-нибудь справлюсь со своими тараканами. В конце концов какая уж такая беда случилась – вздор все, глупость. Полетал вороной, пора возвращаться, на ноги вставать, по земле как все ходить. Выше залетишь – больней ударишься. Ведь все равно упадешь, судьба у нас двуногих и бескрылых такая – летай, да только нызенько. Еще и руки за спиной повяжут, спрячут от нормальных людей в каменные стены, обитые мягким. Нет, не хочу. То-то, брат Миша. Только я ведь рассказываю все не тебе, прости уж, грешного. Я ей хочу это объяснить... Потому что я ее... Она для меня... Думаю, вот, что ты с ней увидишься да и передашь в двух словах, что со мной происходит, какая чушь и какой вздор. А, впрочем, забудь. Тебе ли это надо?

Глава XII

Софи до Невского взялся провожать мальчонка лет семи-восьми, служащий у хозяина трактира на разных подсобных работах или, как в простонародье говорят, на побегушках. Его разбудили и полусонного привели к ней. Вдвоем они вышли на улицу. Софи вздохнула, чуть задержалась на выходе и огляделась. Близостью ночи все еще не пахло. Было скорей свежо, чем прохладно и удивительно светло, словно днем. Такие они – петербуржские белые ночи, удивляют даже самих петербуржцев. Софи считала себя жительницей этого города, и она тоже удивлялась переменам, которые происходят каждый день и с природой, и с ней самой. Какой судьбой ее привело сюда в незнакомое место, где она снова ощутила князя, его тень, след его присутствия, где она опять вернула себе ту потерянную частичку надежды, что таилась в ней совсем еще недавно, пока пропала вдруг?

Мальчик, отряхнувшись от сна, бодро двинулся вперед да так, что Софи еле-еле стала за ним поспевать.

– Подожди же, мальчик, куда ты так быстро поспешил? Мне ведь и не поспеть за тобой.

– А я, тетя барынька, такой уж есть какой есть – боевой да расторопный, с детства привык все по-быстрому да по-скорому делать, – бойко и с гордостью в голосе ответил мальчик Софи и чуть замедлил шаг.

– Ах вот ты какой, – улыбнулась Софи, поравнявшись со своим провожатым. – С детства, говоришь? А зовут-то тебя как, и откуда ты взялся таков?

– А Василием нас... Василием Степанычем зовут. Из деревни нашей родом. А сюда прислали меня матушка с батюшкой. Председатель колхоза согласие дал, сделал милость, отпустил за то, что спас его тонувшего тятенька мой из омута и откачал потом прямо в лодке, а я помогал. Я ведь, тетенька, большой уже, а тятеньке с маменькой тяжело стало младших братишек и сестренок моих кормить. Вот я им всем теперь и какую ни есть помощь обеспечиваю. И ремеслу обучаюсь.

– Да уж догадываюсь, какое оно твое ученье. По сто оплеух за день получаешь – вот и весь курс в университете твоем.

– Это да, это бывает, не без того, – вздохнул Вася. – Хозяин-то злючий иной раз, найдет к чему прицепиться – и то ему не то, и это не так.

– Как же ты, Василий Степаныч, в такой поздний час один домой возвращаться будешь, не боишься ли?

– Нет тетенька, мы не из пугливых.

– Так ведь какой-нибудь разбойник раз и схватит тебя.

– Не догонит, тетенька. Я как возьму да и шибко побегу, где уж ему, разбойнику, поспеть за мной.

– Да как же ты, дурачок этакий, побежишь в таких-то вот сапогах? – засмеялась Софи, кивнув на непомерно большие взрослые сапоги мальчика.

– А я как разбойника или пьяного какого увижу, так сниму сапожки, в руки их, и попробуй догони нашего брата. Шибко побегу, ой как шибко. Я завсегда крепкий был на ноги. Никто не догонит.

– А ежели сейчас прямо, разбойники на нас нападут, убежишь и меня одну им на расправу оставишь?

– Не-е, вас я не оставлю. У меня, тетенька... – оглянулся Вася на всякий случай, – в кармане есть кое-что, ежели вас захочет кто обидеть.

– Прореха, что ли, в твоем кармане или сахару кусочек?

– Не, тетенька барынька, у меня вот что есть, – прошептал доверительно Вася и достал из кармана небольшой перочинный ножичек.

– Где ж ты взял такую роскошь, расскажи-ка?

– Дяденька один добрый дал поиграться. Я досочку построгал тогда, а когда вернуть ножичек хотел, так их сиятельства и след простыл. Забыли и ушли. Жду не дождусь, когда снова дяденька этот у нас в трактире появится, я б и возвратил сразу. Обязательно вернул бы.

– А не жалко?

– Ой, сударынька, жалко до смерти, как же иначе. Была у меня когда-та октябрятская звездочка, да пропала, снял, вестимо, какой-то злодей, оторвал с корнем – кажись на ярмалке это было. Как я, тетенька, плакал тогда над пропажей сей, знали б вы. И вот нынче боюсь шибко, не пропал бы ножичек. Ой, как боюсь. Такой замечательный перочинный ножичек. Он мне нужен очень, страсть как нужен. Я и сплю с ним, прячу под подушку. Боюсь только, хозяин увидит, отберет. Как родной мне этот ножичек. Я ведь бывало и во сне вижу его. Как будто ножичек этот воры-грабители или какие-то злые люди норовят отобрать у меня. Будто оконце на ночь забываю закрыть, и кто-то в коморку-то и забирается в темноте. А я один в темном уголочке сплю. Частенько один. Я ведь, тетя, с дворником коморочку-то делю, а он не каждую ночь ночует-то. А другой раз нет-нет и пьяненький вдруг приходит, так тогда спать не дает, и боязно мне с ним бывает тоже. А когда пропадает и утра не показывается, так и то тоже не шибко хорошо – спать-то ночью одному оставаться. Вот я и пужаюсь, не засну никак. Все мне мерещится кто-то в углу. Я уже и карточку Ленина под подушечкой держать стал, рядом с ножичком, и «Вихри враждебные» про себя напеваю, да цитаточки разные повторяю из тезисов. Вроде и засну как-то незаметно. И все бы хорошо – уснуть-то забыться, так сны опять же пугают. Лезут во снах разбойники окаянные, да ножичек норовят выкрасть у меня. Ой, как, тетенька, страшно-то иной раз становится, и помощи не от кого просить. Я от страху и караул во сне кричу: ножичек, кричу, отдайте ножичек, и просыпаюсь потом в поту в темноте, все плачу и плачу, да дрожу, пока ножичек под мокренькой подушечкой не нащупаю. И потом до самого утра все целую его да к сердцу прижимаю, к груди, как котенка малюсенького или щенка, или птичку, выпавшую из гнездышка. А сердечко у меня все бьется и бьется, успокоиться никак не может до рассвета. А уж коли дворник возвращается средь ночи пьяненьким, так ведь и то, как я давеча вам сказывал, не в радость. Он ведь тоже может вещицу эту заветную отобрать, коли увидит, я подозреваю. Да и пропьет, глядишь, ее. Это точно. А то и зарежет среди ночи этим же ножичком в бреду своем пьяном – то-то боязно мне становится. А иной раз сожитель мой так больно по лбу бьет, ежели я во сне криком кричу, что шишка поднимается к утру, так и болит весь день. Но я не сдаюсь. Молчу, никому ножичка не показываю, не рассказываю о нем. Вот только вам сегодня...

– А меня, значит, не боишься, доверяешь? – спросила растроганная Софи.

– Доверяю, тетенька, еще как. Вы ведь мне сразу добротой и красотой своей приглянулись, вот я и доверился. Я может когда-нибудь стану богачом-миллионщиком или даже клад какой найду, так куплю девятку вишневого цвета и приеду за вами замуж звать.

– Ну, уж прямо замуж, – рассмеялась Софи. – Я может к тому времени, когда у тебя золотые червонцы заведутся, старенькой сделаюсь, с палочкой ходить буду, найдешь и помоложе – вон их сколько вокруг. Да и сердце-то мое нынче уже занято... Что ж делать-то?

Вася серьезно и внимательно посмотрел на Софи, чуть задумался, а через полминуты уже позабыл о своем предложении и снова вернулся к ножичку.

– Я все, тетенька, забываю, что ножичек-то вовсе и не мой, а когда вспоминаю, жалко становится. Только я ведь, барынька милая, чужого ничего не хочу. Придет дяденька тот, я ему обязательно сразу и верну вещицу как хозяину, вот те звезда. А заработаю когда-нибудь много-много денег и сам куплю такой же, а может и лучше отыщу в какой-нибудь лавке.

– Ну что, ж, я вижу, ты хороший мальчик. Может дядя тот вернется и оставит тебе его. Возможно он уже успел новый приобрести. А пока храни вещицу эту дорогую, не потеряй.

– А знаете, тетенька, ведь действительно, ножичек поначалу не особо новым выглядел – весь красками сухими был перемазан, особенно лезвие – цветное было от красок чисто радуга. Никуда это не гоже. Но я его почистил как следует, он теперь как новенький – блестит словно зеркало на трюмо. Может дяденька тот похвалит меня за это?

– Что ты сказал? Краски? – попыталась как можно спокойней переспросить Софи, услышав про краски. Она даже приостановилась, но пересилила себя и снова поспешила за своим проводником. Сердце ее, однако, отчаянно колотилось в груди. Она, кажется, даже вспомнила, что когда князь писал ее портрет, помимо кистей в руках его появлялись и другие предметы и инструменты. Возможно даже, он что-то при ней тогда подчищал на холсте или корректировал перочинным ножом. Софи побоялась показать мальчику, что взволнована. – А каков он был из себя, – осторожно спросила она, – хозяин ножика перочинного, сможешь мне описать его?

– Каков был? Да добренький, ласковый он был со мной, шутки шутил и фокусы показывал. Лицо бородатое и одет как-то особо, в черное. Да я особенно не припомню, я тогда на ножичек загляделся, который в руках у него был. Он им развлекался, вестимо, пока закусочки поджидал у нас в трактире.

– Сдается, Вася, что я знаю хозяина этого перочинного ножа и могу помочь тебе. Расскажу-ка я ему, как ты ножичек этот бережешь и хранишь. А он как узнает, может быть и оставит тебе вещь эту ценную, которую ты так полюбил.

– Ой, тетенька, миленькая, добренькая, драгоценная, сделайте милость, я вас буду всю жизнь помнить и любить за это. Дайте, я вам ручку поцелую, только не откажите, – остановился и растроганно, обливаясь слезами, стал просить Вася. – Я, если хотите, звезду могу вам выстрогать этим ножичком – я умею, жуть как хорошо умею.

Глава XIII

Мишель вернулся в ложу после второго звонка. Он побоялся войти в последний момент. Что бы на это сказала Тася? Сколько раз за этот вечер он удивлялся и даже чуть не потерял сознание от всяческих переживаний и событий, которых у него и так от подошвы по самое темя, но и сейчас, когда он увидел Тасю в уголку ложи, еле-еле удержался на ногах. К счастью, стоять и не нужно было, и он тут же опустился в свое кресло. Куда же делась ее коса, где и когда Тася успела распустить ее – ходила в дамскую комнату или совершила этот акт прямо здесь в ложе? – подумал он, но выяснить подробности не решился. И даже сделать комплимент он тоже побоялся. Светлые волосы девушки были чуть волнисты, будучи расплетенными, тщательно расчесаны гребнем. Они блестели словно металлическая проволока, отражая свет люстр и действительно в таком виде были ей к лицу, делали привлекательней.

– Что же вы молчите, скажите что-нибудь, – сказала она, подняв на Мишеля свои большие глаза. – Или я опять вас чем-нибудь обидела, как давеча?

– Нет, что вы. Просто... Я, право, затрудняюсь, что мне сказать. Чувствую себя сегодня весь день весьма скверно.

– Что с вами, – испугалась Тася, вскочила и стала трогать лоб Мишеля. – Вы действительно так бледны, и лоб как будто горячий. Может быть врача? Вам бы срочно какой-нибудь эфирно-валериановой микстуры. У нас дома всегда были... Маман каждый раз, когда ей делается дурно хватается за флакон. А еще ей помогают лавро-вишневые капли. Их прописал ей, кажется, доктор Карл Генрихович Зейдлиц...

– Нет, нет, полноте, не нужно никаких Зейдлицев и микстур. Я сейчас, я только... Уже лучше.

От прикосновения мягкой и прохладной длани девушки Мишелю действительно стало легче. К его удивлению прошла вдруг головная боль, он почувствовал наплыв приятной успокаивающей волны и расслабился в своем кресле. Такое бывает с маленькими детьми, когда их ласкают и гладят по голове чьи-то хорошие и добрые руки. Это состояние хочется продлить, пребывать в нем долго-долго, не шевелиться, а потом уснуть с этим же чувством. С годами такие ощущения пропадают или редко посещают взрослых застрессованых людей. Мишелю захотелось, чтобы Тася постепенно превратилась в Софи, а тесная театральная ложа стала знакомым будуаром. Хотя нет, ему вдруг захотелось, чтобы обе девушки были рядом с ним, и обе одновременно, вот так вот по-матерински успокаивали бы его хрупкие и напряженные нервы – в четыре руки. То есть как обе? – что-то ударило вдруг в голову Мишелю, и он встрепенулся от этой странной мысли на своем месте.

Однако началось второе отделение. Тася, убедившись что Мишелю действительно стало легче, вернулась на свое место. Ее лицо преобразилось тотчас. Девушка некоторое время будто забыла о рядом сидящем молодом человеке и, тем более, о конспектах. Она полностью была поглощена происходящим на сцене. Странная перемена и за такой короткий промежуток времени, – покачал головой и подумал про себя Мишель, вспомнив их встречу в фойе перед спектаклем. Он тоже стал вслушиваться в музыку, пение и попытался понять, что происходит на освещенной яркими прожекторами сцене. Прикрыть глаза он больше не посмел. На Тасю он тоже не решался лишний раз бросать взгляды, хотя и появилось желание внимательно всмотреться в ее лицо, попытаться увидеть и оценить ее достоинства другими глазами. Тася продолжала сидеть, не издавая ни малейшего шороха и не двигаясь. Но вот вдруг Мишель почувствовал какое-то движение с ее стороны. Неожиданно он увидел у себя на коленях вырванный из блок-нота листочек бумаги, сложенный пополам. Внутрь был вложен короткий карандашик. Михаил Петрович вопросительно и мельком поглядел на девушку. Но она сидела снова все так же неподвижно и смотрела туда, куда были устремлены взоры всех находящихся в зале восхищенных зрителей. Всем своим видом и положением Тася зачем-то хотела подчеркнуть, что она здесь не причем. Однако текст записки говорил как раз об обратном и не было какого-либо смысла это скрывать.

«Давайте играть в фанты», – было написано в записке почерком, похожим на детский.

Какие еще фанты? О, Ильич, да что это значит, сумасшествие какое-то, что происходит? – возмутился Мишель про себя, но побоялся сделать какого-либо резкого движения и просто написал ответ: «Извольте, как прикажете. Только я не понимаю, о какой игре идет речь. А как же опера?». Он осторожно вернул Таси листочек, положив его ей на колена, боясь нечаянного физического прикосновения. Девушка тотчас настрочила ответ: «Будем посылать друг другу откровенные и поэтому до минимума сокращенные фразы, пытаемся отгадать смысл и отвечаем в том же духе. Я начинаю: у вас чуд. проф.»

Мишель рассеянно посмотрел на Тасю. Она глядела в сторону сцены и медленно водила указательным пальчиком вверх-вниз по линии своего носика, ниже по губам, до подбородка и обратно.

Что за чушь – у меня чудесная профессия? – подумал Мишель, не поняв, что Тася имеет ввиду его профиль и даже пытается ему помочь разобраться в сокращениях. – Что в моей профессии может быть чудесного? Простой телеграфист, – и он ответил Тасе сокращенно: «нет, это вы крайне ошибаетесь».

Тася, получив записку, где было написано: «нет, это вы кр.о.», как-то странно и серьезно посмотрела на Мишеля. Кажется, она даже сильно покраснела. Фразу она расшифровала как «нет, это вы красивы очень». Тотчас она ответила, трепеща от какой-то нервной радости, написав с сокращением «хотите будем дружить?»:

«Хотите б. др.?» – прочитал Мишель и понял это как «хотите быть другим?»

«Очень х.», – написал он к великой радости Таси.

«Может дружба стать любовью?» – набралась смелости и задала она вопрос. Ее уже лихорадило от этого молниеносного развития событий, от этого ощущения близости некой запретной черты, к которой она подошла, преодолев множество самой и светскими партийными законами построенных внутренних препятствий. Обратного пути уже не было. Эффект домино проявлял себя также неумолимо, как любой физический закон. Упавшая костяшка валит соседнюю, а та следующую, – без вмешательства извне эту цепную реакцию остановить уже невозможно.

Фраза в записке была, однако, сокращена до минимума: «М.б.д. стать. л?»

«Может даже стать летчиком?», – расшифровал это послание Мишель, пожал плечами и представил себя вместо телеграфиста в фризовой шинели в костюме воздухоплавателя. Ему понравилась эта идея, почему бы нет, и хотя он никогда раньше особенно не задумывался о смене профессии, решил прихвастнуть и ответил девушке «Летчик – вот моя мечта»

«Л. в.м. меч.» – «Люблю, вы моя мечта», – с восторгом повторила про себя полностью расшифрованную фразу Тася и бросила на Мишеля нежный взгляд. Щеки ее запылали пуще прежнего, а сердце лихорадочно застучало в груди так, что комсомольский значок стал подпрыгивать на месте. Тотчас Мишелю пришла еще одна фраза:

«Я вас тоже люблю», – решилась идти до конца Тася и отрешенно вернула исписанный загадочными для неосведомленного человека фразами листочек.

«Я в.т.л.» – прочитал Мишель и понял смысл: «я вчера тоже летала». Значит прилетела из Москвы в Петербург воздушным путем?».

Игра эта Мишелю уже поднадоела. Однако что-то понять в происходящем на сцене он тоже уже не пытался. Возможно, эти кроссворды даже помогли ему каким-то образом сосредоточиться на чем-то простом и неважном. Маленькое путешествие в детство никогда не мешало взрослому человеку. Наоборот, глупые эти и безобидные отклонения от привычных норм поведения весьма даже полезны при необходимости найти защитную реакцию от натиска каких-то сомнений, неудач, проблем. У Мишеля даже поднялось настроение. И когда зал рукоплескал, он тоже отчаянно хлопал в ладоши, словно получил массу удовольствия от проведенного вечера и прикосновения к таинствам великого искусства. Сверкая счастливым лицом, громко аплодировала мастерам сцены и Тася, посчитавшая этот спектакль поворотом в ее личной судьбе. Ведь только что состоялось объяснение в любви, как она считала. А это для молодой девушки событие решительно судьбоносное.

Они вышли из ложи в фойе. Подхваченные толпой молодые люди дошли до гардеробной. Затем, одевшись и выйдя на улицу, увидели ожидавшее Тасю авто. Они так и не решились что-то сказать друг-другу, о чем-либо договориться. В этой ситуации с сокращениями не поговоришь – это было бы весьма странно и оригинально, нужны были простые и конкретные слова. К счастью, люди, шум, яркий свет и так не способствовали каким-либо интимным откровениям или переговорам о дальнейшем. Собственно, в планах Мишеля этого и вовсе не было. На Тасю он, однако, смотрел с более повышенным интересом и уже не боялся каких-либо неожиданных и странных выходок со стороны этой московской барышни. Он с удовольствием также вспоминал ее прохладные и целительные ладони и даже все еще ощущал их прикосновение. В последний момент Мишель почувствовал, что в его руке оказался листочек бумаги все из того же блок-нота. Когда автомобиль увез улыбающуюся от счастья девушку, Мишель вздохнул, пожал плечами и прочитал записку Таси, в которой не было ни одного слова, только номер телефона – видимо ее дяди, у которого она покамест проживала. Некоторое время он не мог решить, что делать с запиской – смять и выбросить или положить в карман. Наконец он решился: смял записку, раскатал ладонями в комок и, не выбросив, сунул в карман шинели.

Глава XIV

Прошло дней пять. Софи вспоминала, как была возбуждена и обнадежена, как снова щемило в ее груди тогда в тот поздний вечер. Она попрощалась с мальчиком Васей, проводившим ее от дверей трактира до Невского проспекта, поцеловала на прощание его в лобик, перезвездила и пообещала как-нибудь к нему наведаться. А еще она дала ему целый рубль, осчастливив мальчонку так, что тот расплакался, словно это горе, а не счастие. Она не торопилась к дому, хотела тогда еще побыть одна и шла не торопясь до того места, где ее поджидал дремлющий в Москвиче Фрол. Потом, добравшись до дома, Софи еще долго не могла уснуть и ей пришлось принять на ночь морфию. Теперь же по прошествии этих нескольких дней сомнения вновь посетили ее. Все признаки того, что князь ее любит или чувства его к ней на грани любви, перерасти в которую не дает лишь ничтожная черта сомнения, как-то поблекли, стерлись и перестали быть явными и убедительными. Так порой счастливые, яркие и красочные сны к вечеру, а иной раз к утру, теряют свои краски и очертания, становятся жалкими и смутными воспоминаниями, а порой вызывают иронию и усмешку. Как без поддерживающих инъекций прогрессирует заболевание, так и чувства Софи требовали поддержки – что-то нужно было обнадеживающее получать извне, из чужих уст, хоть иногда. Но пока Софи оставалась со своими мыслями и чего-то ждала, все неотразимо скатывалось снова и снова от белого к черному. Нынче же она решилась, наконец, посетить свои родные палестины, повидать матушку с батюшкой. Да и отвлечься от сомнений и дум тяжких и бесполезных не мешало бы. Надавав кучу заданий по уборке и ремонту квартиры своим слугам, Софи отправилась в дальний путь в деревню. Перед этим она заехала в почтовое отделение, чтобы отправить телеграмму родным о своем приезде. Там она встретилась со своим обожателем телеграфистом Мишелем. Он удивил ее своей растерянностью и рассеянностью. Он чем-то был то ли взволнован, то ли расстроен, излишне застенчив, путался в словах, но Софи не стала допытываться. Позже, сидя в купе пассажирского поезда, она вдруг поняла, что Мишель не иначе, как о чем-то осведомлен. Он, возможно, даже встречался с князем. А не рассказал ей о встрече лишь потому, что ревнует. Может быть князь что-то ему сказал о своих чувствах? Разве не это ли хорошая новость, – подумала она, но тут же одернула сама себя, ибо это было лишь предположение вовсе ничем конкретным не обоснованное.

В деревне же с раннего утра тщательно готовились к приезду молодой барыни из города. Ближайшая станция, где останавливался курьерский поезд, находилась в сорока пяти верстах от родной колхозной усадьбы Софи. До ее приезда оставались считанные часы. Старый председательский домик о четырех белых колоннах, казалось, расшатался и вот-вот рухнет от той беготни и суматохи, которая была затеяна по случаю приезда дочери – уборка во всех помещениях, срочный ремонт снаружи и внутри старинного здания, подготовка комнаты для дочери, стряпня на кухнях и прочие, порой не обязательные, приготовления. Топились печи, а в них пеклись хлеба, пироги, щи и запеканки. Жарились блины на сковородках. В зале накрывались столы. Колхозных девок в срочном порядке послали в лес собирать грибы и ягоды, хотя сезон еще только-только начинался. Мальчишек отправили на речку удить рыбу и ловить раков. Доставались из погреба соленья, бутылки с наливками и банки с вареньем.

Всех выгнали из людской избы, всем надавали заданий. Александр Модестович между приказами тайком принимал какие-то порошки, успокаивающие нервы, а то и выпивал стопку другую дешевого коньяку, бутылки которого прятал за книгами в своем кабинете и в других местах, одному ему известных. Алевтина Савишна вся раскрасневшаяся бегала из комнаты в комнату и следила за выполнением заданий. И все ей было не угодить, везде она находила недочеты с недоделками, ругала девок и мужиков за лень и нерасторопность, за неловкие манеры, грозилась всех их высечь розгами.

– Батюшки мои, флигель-то, флигель, – охала она, – ведь запущен-то вестимо, не ухожен. А вдруг Софьюшка пожелает во флигеле-то почивать, как бывало в детстве. Пылища там да паутина с мухами по углам. И лампа-то там небось без керосина с тех пор так и висит. Ой, что ж это делается-то, святые классики, ведь и занавесочки-то, их же тоже надо, и портретик спасителя Ильича в уголок.

Ежели какая-нибудь краснощекая из девок пробегала мимо, шлепая босыми ногами, то Алевтина Савишна обязательно должна была одернуть и побранить ее как следует:

– Что ж это ты, дура нерасторопная, бегаешь туды сюды, пустыми руками болтаешь. Вон глянь, ведро-то стоит посередь комнаты, возьми да и захвати заодно, вынеси в сени, а то раз-беглась тут незнамо зачем, лишь бы вид показать.

Глянув в окно, она тут же находила какой-нибудь другой изъян:

– Трифон, хорош вертушки крутить, нашел время табаком баловаться. У меня, гляди, понюхать табачку ни трошки времени, а он расселся тут на пенечке. Козелок-то Александра Модестовича в порядке? До чугунки-то еще доехать надо ко времени, к курьерскому, да не застрять где-нибудь на полдороги. Глянь, не спустило ли колесо аль с мотором чего не так. Да стеклы-то, стеклы протри как следует, дурень лохматый, а то вон пылища какая, с палец толщиной будет. Шапкой-то зачем, дубина ты неотесанная. Поди тряпку возьми у Марфы, скажи я велела. Смотри, опоздаешь, или чего случится, велю к кнуту присудить. Ты меня знаешь.

Готово ли все было к встрече Софьи Александровны или нет, но спустя несколько часов за поворотом дороги вдруг показался вечно сопливый деревенский дурачок Сенька-поручик. Он бежал сильно запыхавшись, размахивал руками и сердце его груди колотилось, словно раненая птица. На его тощем, прикрытом грязными лохмотьями, теле болтались самодельные ружья и автоматы, сделанные им самим из старых досок и поленьев. На голове еле удерживалась фуражка непонятного происхождения, кажется видавшая не только боевые сражения, но и, возможно, побывавшая на морском дне и под пламенем пожара. Был он бос, хотя считал себя с рождения военным.

– Едут, едут, едут – кричал он уже издали всей деревне, не замечая своих соплей. Он был в восторге от счастья и от того, что, находясь на боевом посту, первым заметил клубы пыли у горизонта над рощей. Оттуда выглядывала та единственная дорога, по которой можно было добраться до колхозного поместья и которую Сенька каждый день ходил охранять, считая ее важным стратегическим объектом. Крестьяне тотчас бросили свои дела и скучились возле председательского дома чуть в стороне, освободив место хозяевам у парадного входа. Вскоре распахнулись двери дома, и на улицу выбежала Алевтина Савишна в новом белом чепце, а за ней следом появился и Александр Модестович. Подъезжал действительно знакомый всем колхозный газик. Последние сомнения рассеялись, когда встречающие увидели лицо молодой женщины, белевшее в приоткрытом окне подъезжающей машины.

– Софьюшка ты наша, радость моя ненаглядная, наконец-то, – воскликнула Алевтина Савишна и бросилась обнимать выпорхнувшую из козелка дочь, оросив ее дорожное платье своими слезами. – Наконец-то, слава святым революционным классикам, а то я уж думала сердце мое материнское не выдержит. Видел небесный председатель наш Владлен страдание мои. Доченька ты наша, городская, красавица, расцвела-то как, да слезы-то, вишь, мешают, рассмотреть тебя не дают как следует. Уж как я ждала-то, мучилась, едва обтерпелась.

Прослезился и Александр Модестович, расцеловавшись с Софи. Плакала вся прислуга, поспешившая на встречу гостье, да и многие из крестьян не смогли удержать влаги в глазах своих от этой трогательной встречи. Естественно, и сама Софи не могла обойтись без слез. В этот миг ей даже показалось, что не нужно ей ничего другого, кроме этого любимого места, куда она вернулась, и тех близких людей, которых она вновь встретила. Как будто бы и князь куда-то отдалился, остался за некой оградой – то ли будет дожидаться ее, то ли уйдет восвояси. Может все эти давешние переживания были пустым вздором и ничем более, – пронеслось в голове Софи.

Крестьяне вежливо раскланивались, говорили «добро пожаловать» и «здравия желаем». Женщины держали мокрые платочки в руках и радовались сквозь слезы. Всем приезд молодой барыни был праздником. Войдя в дом, Софи вздохнула родной воздух, ощутив знакомый запах старых стен, мебели и предметов быта. Она улыбнулась, увидев на стенах зала полотна неизвестных кустарных мастеров с различными пейзажами, вспомнив наивную привычку отца выписывать из города недорогие предметы искусства сомнительных авторов и тем самым быть «на уровне». Сам же Александр Модестович в искусстве понимал ровно столько же, сколько городской художник разбирался в сельском хозяйстве и оценивал работы мастеров живописи и скульптуры по принципу «похож-не похож».

Мать самолично сопроводила дочь в отведенную ей комнату, очищенную до блеска, чтобы дать отдохнуть с дороги и привести себя в порядок. В помощь позвали одну из молодых девок, которую Софи как будто бы даже вспомнила, хотя пролетевшие несколько лет назад та была совсем маленькой крестьянской девочкой, не похожей на ту, какой стала нынче. Алефтина Савишна срочно возвратилась на кухню, чтобы проследить, все ли готово к приходу в столовую Софьюшики, все ли правильно сделано и до появления Софи успела наделать кучу замечаний поварам и прислуге. Когда спустя некоторое время Софья Александровна явилась свежая, умытая и причесанная, переодетая из дорожного в простое, но красивое платье, все уже стояло на столах, румянилось и дымилось. Мешались запахи и ароматы. Софи невольно рассмеялась, увидев такое количество блюд, горячих и холодных, сладких и соленых.

– Неужто, все это мне нужно съесть?

– Для тебя, Софьюшка, все для тебя, родненькая. Кто ж тебя в городе-то вашем так побалует? Небось впроголодь живешь. Ведь Фрол с Аксиньей без моего надзору знать от рук отбились и не следят за тобой. А сами-то с господского стола кормятся, хватают небось лучшие куски. Худенькая ты вон какая, бледна – пудры не надо, сердце мое разрывается. Личико осунулось, кровиночки в ем нет, аж щечек не видно. А раньше-то пухленькие, помнишь, были – яблочки да и только? Нет, токмо здеся в родном доме тебя, доченька, и накормят и приласкают, как бывало в детстве. Родная мать всегда найдет кусок хлеба детю своему. Дома-то все равно что у Ильича за пазухой. Скорей бы уж за стол. Голодна-то, уж сразу видно. Мать не обманешь.

– Отчего же непременно полною нужно быть? И это у вас здоровьем называется? – рассмеялась Софи.

– Толстой, не толстой, а такой как надо, чтобы хвори никакой не было видно на лице. Ой, что ж это стоим-то мы? Александр Модестович, руководи, не молчи. Ты отец и хозяин в доме, – спохватилась Алевтина Савишна, дав всем понять, что скорее как раз не он, а она тут хозяйка и хозяин в одном лице. Тем более сейчас, в сию минуту, председатель робел и побаивался не только одну свою супругу, но и дочь, ставшую взрослой, такой важной и независимой.

Александр Модестович засуетился, стал руками заманивать всех к столу, и сам тут же поскорее и как-то неловко принялся разливать наливку по рюмкам. Когда все уселись, он остался стоять, растерялся, покраснел, схватился дрожащими пальцами за свою рюмку и запинаясь всего лишь произнес:

– Ну-с, чокнемтесь, что ли за приезд, за встречу. Доченька наша приехала. Вот оно, значит, как...

Алевтина Савишна покачала головой, но замечаний делать не стала. Все выпили, а Софи лишь пригубила из своей рюмки.

Весь разговор за столом поначалу сводился к попытке навязать Софи то или иное блюдо, к которому Софи еще не притронулась. Худоба и бледность Софи (которой, впрочем, и не было – но разве мать убедишь) связывалась с каждым яством. Упоминались нехватка свежего воздуха в городах, спешка, суета, отсутствие там всех главных преимуществ деревенской жизни и прочее-прочее. Глядя на то, какими малыми порциями довольствовалась Софья, сердце Алевтины Савишны не покидали волнение и тревога.

– Доченька, грибочки-то, грибочки... Посмотри, один другого краше. И на тебя аж загляделись. Нешто ты не замечаешь этой красоты? И капустки-то совсем не взяла. Полезный овощ. А кулебяшечки-то, ну отведай же, ради Владлена нашего, хоть маленький кусочек. Вкуснота, красота.

Александр Модестович незаметно подливал себе вишневую наливку, которую, впрочем, берегли уже давно вовсе не для него, а для Софьюшки. Он глядел на дочку, шевелил губами, повторяя что-то неслышное и несущественное, часто моргал, кивал головой невпопад и счастливо улыбался. Наливка добавляла не только счастья внутри, а еще и блеска в глазах и красноты на лице. Он был рад, что дочь привезла ему хорошего курительного табаку и предвкушал удовольствие. Вслух он произносил только «Да-с», «Вот ведь как», «Так-то», «То-то и оно-с», «Именно, именно-с».

Мало помалу, уже за чаем, мать осмелилась заговорить о том, что давно тяготило и волновало стариков, а в особенности ее саму.

– Как же ты, доченька, жить в дальнейшем собираешься? Ведь по сию пору все одна и одна. Не след так жить в одиночестве-то. Али есть кто на примете, приличный какой-нибудь, солидный ухажер – из партейных, к примеру? – с надеждой она спросила у дочери. – Ведь мы уже старики, погляди на нас. Скоро придет час, комиссары небесные придут за нами, возьмут под белы руки. А нам до этого и внуков хочется дождаться и убедиться, что твоя жизнь в надежные руки попадет. Да и колхоз-то наш... Кому ж это все достанется? Нешто пропадет все нажитое, продавать чужим людям придется после нас?

– Да есть, маменька, поклонники, и знатные и чиновные, и умные и бестолковые, с партбилетами, при погонах и простые смертные. С этим в городе не как в деревне.

– Ну, так чего ж тянешь-то, миленькая. Уж пора бы... В наше-то время не думали, шли, лишь бы матушка с батюшкой за кого высватали.

– Ну, это дело не хитрое. Да вот боюсь, как дальше будет? Ежели не по-любви-то... И жить потом с постылым? Нет, уж лучше одной.

– Ильич с тобой, дочка. Не по-нашему ты рассуждаешь, милая. Это все глупости городские. Поклонников много... Не было бы их столько вокруг тебя, так иначе бы заговорила. Хоть за любого, лишь бы замуж. Другие вон стонут и плачут. Годы-то не ждут на месте, не стоят. Ты вот что, послушай нас с отцом, – понизила тон Алевтина Савишна и, понюхав табаку, продолжила: – у нас в соседстве, тут недалече, верст тридцать пять будет, жил у своем колхозе, не тужил председатель один – Степан Матвеич. Жил, значит, горя не знал, хоть и вдовцом сделался о прошлом годе. Охотник славный был, любил это дело. И хозяин он был хороший, справедливый, о душах своих заботящийся – спроси хоть самих евонных крестьян-колхозников. Ты вон только на избы их глянь – крепкие, ровные, в общем деревенька что надо, не то что у некоторых соседей нерадивых. И душ самих за ним числится, не буду врать сколько, но говорят поболе будет, чем у твоего батюшки. И мужички-то не заложены, как у иных нерадивых, которые в городах проживают, к спортлото пристрастие имеют да к прочим городским соблазнам, а в имениях своих колхозных пройдох-управляющих оставляют. Так-то вот... А что касательно охоты, то и в том не было равного соседушке нашему. Да вот хворь прихватила недавно его бедного. Ну, выписали лучших докторов из города, да все в суе, и вот уж нет его Степан Матвеича нашего, на погост отвезли бедного, с женой покойницей вряд положили. И вот, слушай, недавно сынок евонный из города прибыл, принял хозяйство и зажил здесь бобылем. Скучать пока не скучает, в дело вникает, но чует мое сердце, захочется ему и семью завести, и развлечься. Может съездим с визитом, как соседи добрые и вежливые. Не грех ведь. Заодно может познакомишься. Говорят весьма недурен и общителен.

– Ах, маменька. Я ведь только приехала, мне бы отдохнуть да подышать воздухом родным, а вы так сразу... Да и что это за забота такая? Неужто я сама не разберусь в своей жизни?

– Ну прости, прости, милая, родная. Это ведь я так, по-матерински, от сердца своего. И вправду, тебе надо и погулять и поспать сначала, полениться хорошенько, молочком здоровье подправить.

– Да неужто я действительно на больную стала похожа? – рассмеялась Софи.

– Больная, не больная, а все равно не даст тебе мать впроголодь здесь жить, да воду одну пить. Надо сердце подкрепить. Вернешься в город – не узнают, ахнут. А то вон и кровинки нету в лице. А слова мои, хоть и поспешные, ты положи на сердце свое, подумай, как время подойдет. Кто ж тебя торопит. А пока отдыхай, принцессой будь. Места-то у нас – зелено все, красиво. Лежи себе под березкой или гуляй. Тут тебе пенье, тут и чтенье, лучшего отдохновения, чем в родных местах не отыщешь, доченька, ни в одном городе, – сказала Алевтина Савишна и снова открыла коробочку с нюхательным табачком.

Глава XV

Тасе Мишель не позвонил. Про скомканный бумажный листочек с номером телефона он как-то быстро позабыл, хотя посещение театра и сама встреча с девушкой все еще держалась в памяти и стереть оттуда это событие было бы весьма непросто. Тут примешались и разговоры с князем перед спектаклем и во время антракта, и странные видения в ложе, когда Мишелю было не по себе. Да и сама девушка, ее странное и молниеносное перевоплощение из одного состояния в другое – это тоже оставило немалую долю впечатлений от того четверга, проведенного по воле папеньки иначе, чем он привык за последние несколько месяцев там у Софи. Михаил Петрович не мог сплести в своей душе эти три нити – ужас перед строгой и идейной девушкой при первой встрече, позже то странное успокаивающее ощущение от ее рук и от нее самой и, наконец, привкус психиатрии от игры в какие-то там фанты, что посылала Тася ему непонятно ради чего. К тому времени, когда он успел встретиться на телеграфе с отъезжающей в деревню Софи, произошли новые события, опять же связанные с его новой знакомой Тасей.

Через несколько дней папеньке позвонили. На проводе был тот самый Иван Федосеич, дядя Таси, он же старый приятель Петра Саввовича, отца Мишеля. Приятелем он как таковым, возможно, никогда и не был, это было условно и преувеличено для приподнятия своего собственного статуса среди прочих знакомых и в глазах членов семьи. Поэтому неудивительно, что папенька, услышав знакомый голос, встал по стойке смирно, и на щеках его появилась багрово-пятнистая краснота, а на лбу тускло заблестела испарина. Он лихорадочно соображал, что значил этот звонок. Так стоял он с телефонной трубкой в руках, боясь шевельнуться и отогнать назойливую муху, севшую на переносицу. Ведь это ж они сами, Иван Федосеич, звонят, чего сроду никогда не было. Видать, дело крайней потребности. И с чего бы это такая честь выдалась нижестоящему чиновнику? Никогда ранее этот партийный вельможа папеньку Мишеля к своей особе близко не подпускал без особой надобности, да и вообще не снисходил до того, чтобы сам обратиться к кому-либо ниже своего ранга, тем более самолично появиться в присутственном месте. Все просьбы, распоряжения и приказы отдавались через своего личного обер-секретаря. Даже идея развлечь племянницу – и то была случайность, стечение обстоятельств. Вряд ли о Петре Саввовиче вспомнилось бы, ежели он случайно не подвернулся б Ивану Федосеевичу под руку, когда сынок, кузен Таси, отказался везти развлекаться усталую с дороги родственницу, а ему самому и вовсе не было охоты отвлекаться на такого рода пустяки, как посещение опер. Узнав знакомый голос, Петр Саввович прежде всего не мог определиться, радоваться ли этому событию или тут кроится нечто сверхнеприятное, поэтому, вскочив с мягкого прюнелевого кресла, так неестественно напрягся. Иван Федосеич, однако, начал небрежно и полушутя, чуть издалека, мол, мы старики заняты истинным делом, а эта нынешняя молодежь что-то уж совсем не в ту сторону стала бросать взгляды. Ей бы вперед смотреть, учиться партийному ремеслу, да уважать начатое отцами и дедами дело, продолжать строить правильное общество, готовиться к заоблачному светлому будущему, ан нет, оне все туда же. Отрываются от священных партийных писаний, даже романы и стихи любовные тайком почитывают, мысли их блуждают по романтическим опасным лабиринтам, а выйти им помочь – сам заблудишься, навредишь еще часом молодой несозревшей психике. Того глядишь, какому-нибудь древнему Христу-богу вместо Ленина надумают поклоняться. Страшно подумать. Но, слава Ильичу, тут проблемы иного характера. И как тут быть? Тем более не свой ребенок, а племянница. С сынком своим Максимкой он быстро бы разобрался, выпорол бы, да к счастью надобности нет, у того рассудок оказался на редкость здоровым, супругу-то вон какую отхватил себе в соратники, хоть и не красавицу и не молодую, да зато настоящее партийное сокровище в третьем поколении. А тут племянница, хрупкая, как ваза, голос не повысишь. Знаем, знаем, и твой парнишка тоже тянется к работе нашей, может и не плохой малый, пусть и не активен, как говорят. Однако, ведь помниться, насчет сынка твоего мы и не договаривались. Вроде ты, Петр Саввович, сам брался барышню нашу сопроводить на представленье, а что ж это получилось? Али стерлось с памяти, о чем речь шла тогда? И что ж это за опера такая? Без Ленина что ли в главной роли? Как же это не сумели разобраться загодя, прозевали, не продумали. Может я не предупредил. Но ладно уж. Так что ж это он, твой малый, голову-то девчонке попутал, а ей учиться надобноть. Не для того в театры-то ее давеча отправляли, чтобы голову затуманить так. И что ж это за молниеносность такая безумная – раз, два и признание в любви. Какая еще такая любовь? Разберись-ка, мил человек Петр Саввович, поговори-ка с сынком да отрапортуй о происходящем. Уж коль признался парнишка в лямурах, так не исчезай, брат, появись, а там посмотрим, кто таков, достоин аль нет. А то несмышленая девичья голова плачет да по ночам не спит, не до конспектов ужо. Супруга и то намучилась с нею, не знает каких капель давать. К доктору уж посылали. Да он болезни никакой не нашел. Любовный червь, говорит, гложет молодое комсомольское тело.

После звонка Петр Саввович прежде всего напился воды из графина и вытер полотенцем влагу со своего вспотевшего лица. Он так и не понял, радоваться ли некоторой появившейся возможности породниться с родственниками самого Ивана Федосеича, или Иван Федосеич не собирается допустить этого и требует устроить баню сынку, который кашу эту заварил, пусть мол разгребает, а потом и не показывайся боле. Опять же без укора к самому Петру Саввовичу ведь не обошлось, не придется ли самому держать ответ за произошедшее? Папенька Мишеля понимал свою вину и перед сыном. Ведь было это все, были задние мысли, сладкая мечта по поводу возможного развития событий после знакомства сына с племянницей своего партийного кумира в желательном направлении. Но чтобы так – объясниться в любви и разбить сердце этой московской девице с первого раза, не выходя из ложи – тут действительно произошел некий явный и неожиданный перебор. Вроде сынок на такого не похож, не тянет на шибко темпераментного. Тут ведь можно навредить так, что Иван Федосеич шутливый тон свой быстро поменяет на гнев, и тогда держись, брат, бросай службу и карьеру да отправляйся от греха подальше в одно из своих колхозных имений и сынка не забудь прихватить с глаз прочь.

В тот же вечер состоялся разговор между отцом и сыном в той же, что и в тот известные четверг, гостиной и за тем же столом, под гроздью той же люстры. И на столе стояли все те же самые предметы – и самовар, и сушки, и бутылка. Только на этот раз это была особая крепкая вишневая наливка, изготовленная в колхозном поместье Петра Саввовича по старинным шушенским рецептам. Не давеча как вчера была она прислана с оказией самим управляющим колхоза в количестве двенадцати бутылок. Начатый было серьезный тон папеньки был прерван вопросительным недоразумением. О каком-либо объяснении в любви, как покаялся Мишель, не было и намека в разговорах с Тасей. Петр Саввович свой гнев и страх сменил на облегченный вздох. Действительно, ежели так оно и было, то проблемы с их стороны не должно быть. Видно барышня попалась впечатлительная и влюбчивая. Пусть помается, может что-нибудь потом хорошее и выйдет из этого. А сынок потихоньку созреет и поймет все выгоды и преимущества такого союза. Оставив Мишеля в сильном недоумении, Петр Саввович занялся другими делами и лишь на следующий день дал отчет о разговоре с сыном Ивану Федосеичу, встретившись с ним лично в перерыве партсзаседания. С явным оттенком раздражения, но, к счастью для Петра Саввовича не повышая голоса, чтобы не дать обратить на себя внимание окружающих, Иван Федосеич зашипел, словно гусь:

– Вы, милостивый государь, потрудились бы повнимательней разобраться с сынком вашим. Может он на словах, вслух то есть, и не сказал ничего такого, да только вы не побеспокоились поинтересоваться, а не велась ли между молодыми людьми иного типа беседа, не затрагивающая ни коим образом голосовых связок. Например, переписка какая, и не написал ли сынок ваш на бумаге каких-либо легкомысленных вещей, вроде объяснения в так называемой любви, и этими написанными словами совратил с истинного пути невинную, но слабую и незрелую по амурным делам барышню. К вашему сведению, мне попал в руки листок бумаги с такими вот откровенностями. Расшифрованную копию беседы этой письменной я могу вам показать. Ладно, – чуть поостыв, продолжил Иван Федосеич, не глядя на застывшего в ужасе собеседника, – уж не будем пока наказывать и миловать кого-либо. Нам бы надо девицу успокоить. Боюсь, только сам виновник и может в этом помочь. Пусть зайдет, а там поглядим, что и как.

Когда Мишель увидел доказательства своего признания в любви Тасе, прочитав законспектированный расшифрованный текст беседы, написанный на розовом листке бумаги без всяких сокращений и точек аккуратным, почти детским почерком девушки, он почувствовал прилив тошноты и ужаса. Прежде всего Михаил Петрович никак не мог сообразить, было это или не было на самом деле, действительно ли это им самим написанные слова, ведь находился же он тогда в каком-то бреду и мог написать все что угодно. Однако, постепенно он начал припоминать суть игры в фанты и попытался объяснить папеньке причины недоразумения, кое как разобравшись сам. Папенька из объяснения мало что понял, но грозно приказал пойти и успокоить барышню. О каком-либо недоразумении не должно быть и речи, а иначе, ежели хрупкой и чувствительной барышне отворот-поворот сходу дать, то это что же будет-то? Девица в истерику еще пуще прежнего впадет, Иван Федосеич взбесится, и тут полетит все в пропасть – и карьера отца, и сына его.

Михаила Петровича приняла тетка Таси – супруга Ивана Федосеича, женщина средних лет, весьма дородная, если не сказать поперек себя толще. Звалась она Антониной Андреевной. Причем, к удивлению Мишеля, хозяйка приняла его весьма радушно. Видимо она знавала и понимала мужчин иначе, чем ее супруг или племянница, имея некий свой личный опыт, и поныне окруженная поклонниками. Этим, видимо, и объяснялось это неожиданное для Мишеля, который ожидал приема посуровей, снисхождение. Кавалеры вокруг Антонины Андреевны действительно пока еще порхали, как мотыльки вокруг лампы, но скорее всего этих смельчаков интересовали чины и возможности ее мужа – знатного партийного служащего, стоящего двумя рангами выше папеньки Мишеля. Достоинствами же она была наделена, как считала и была уверена, пожизненно. В отличие от многих других занятых людей, у этой женщины было слишком много времени для изучения самой себя, верней своего отражения, которое как будто и не собиралось стареть. В ее будуаре только одних зеркал можно было бы насчитать с дюжину. А прочих предметов, бонбоньерок, коробочек с пудрой, баночек и флакончиков с мазями, помадами, белилами, жидкостями и всякой чепухой было и вовсе не счесть. Глядя часами на свое отражение в течение многих лет, хозяйка будуара не замечала того естественного и постепенного рокового изменения, происходящего с любой женщиной да и с нашим братом мужчиной, когда человеку уже за сорок. Ни лишних пудов, ни обвисших щек, ни полноты шеи глаза ее не желали замечать. Если и что-то тревожило ее, то с помощью пудры и прочих хитростей, она возвращала себе восторженное настроение и уверенность. Впрочем и зрение шло ей навстречу, ослабляя способность видеть морщины и прочие уязвимые места, бросающиеся в глаза посторонним, особенно молодым людям. Так часто мы не улавливаем момента отхода поезда со станции, когда он начинает двигаться медленно и без всякого толчка, и лишь спохватившись и взглянув в окно, мы удивляемся, что там уже давно мелькают здания и деревья. А потом, чуть позже, начинается ощущаться и стук колес и покачивание вагона. А те кто стоят на перроне, со стороны видят это движение гораздо отчетливее и замечают раньше нас с вами, сидящих в купе.

Она оглядела Мишеля с той самой необоснованной снисходительностью, которой никто от нее и не требовал бы, особенно супруг Иван Федосеевич, с улыбкой, не лишенной даже некой томности и лукавого кокетства. В иной ситуации все это можно было бы соотнести к так называемому флирту, впрочем ненужному Мишелю ни сейчас, ни в другое время. Вряд ли он обратил бы свое внимания на все эти уловки, манеры и внешние атрибуты, которыми Антонина Андреевна хотела произвести впечатление на молодого человека, встреть он ее случайно где-нибудь в Ялте на променаде, романтически скучающую и жаждущую приключений. Сама-то она была уверена в обратном, ибо считала себя еще вполне привлекательной, стыдливо избегая употреблять про себя более яркие эпитеты. «О, эти желторотые, юные, беспомощные, никем не пригретые... Знаем, знаем, как вы мечтаете попасть в объятья таких вот как я – зрелых, опытных и хищных пантер», – думала Антонина Андреевна, подобрав подходящее сравнение из фауны и усмехаясь про себя. Хотя можно было бы для таких аллегорий посоветовать ей подыскать и более подходящих зверей – ведь есть же в природе и медведи, и слоны, и гиппопотамы. Впрочем, зачем бродить по джунглями – и среди домашних животных найдутся не менее подходящие.

Антонина Андреевна встретила Мишеля окутанная яркими газовыми кусками ткани, поверх которых вдобавок ко всему было надето нечто вроде тальмы из шелка или фуляра. Считается, что полноты в таких балахонах никто не приметит. Она специально шелестела тканью, сама придумав, что эти шуршащие звуки сражают мужчин наповал. Ее пухлые пальчики сверкали от крема и дорогих перстней, и она, нисколько не сомневаясь, решительно протянула Мишелю свою ручку для поцелуя. Самого хозяина, к счастью для Мишеля, не было, что было вполне объяснимо его занятостью. Впрочем, Иван Федосеевич занят сегодня был тем, что играл в спортлото в своем клубе, куда, естественно, жен своих брать не принято. По той причине, видимо, и скучающая супруга немного отвлеклась от серьезного дела, ради которого был вызван сюда Мишель, на секунду позабыв, к кому, собственно, пожаловал господин Звягинцев младший. Нужно было спасать здоровье племянницы Тасеньки, а не думать о своих забавах.

– Ах вот вы у нас какой – знаменитый сердцеед, Казанова, покоритель молодых дев, – искусственно рассмеялась Антонина Андреевна, элегантно поправив отлетевший в сторону локон, специально пристроенный ею скрывать бородавочку на левой щеке неподалеку от уха. Хотя не так уж и катастрофична была эта мелкая дерматологическая неприятность, ибо подобные вещи с помощью черного карандашика фабрики Сакко и Ванцетти легко превращаются в более приемлемые – пигментные кожные образования.

– Ну, расскажите же мне, расскажите скучающей невеже, чем же таким острым и терпким можно заставить женское сердце забиться в конвульсиях от тоски и безысходности, – поинтересовалась хозяйка, взяв Мишеля за пуговицу сюртука? – Ой, да ведь с вами даже мне, старушке, опасно находиться так близко. Не ровен час, заразиться можно тем же недугом... Не приведи партия, – будто спохватившись произнесла она на всякий случай. – А ведь дети же, совсем еще дети... Кошемар, кошемар. Натурально кошемар... – будто сама себе, но вслух, добавила со вздохом она, неопределенно улыбнулась, перевела взгляд в сторону, пожала плечами и кокетливо покачала головой, подчеркивая свое удивление.

Мишель заставил себя попытаться дружелюбно и более внимательно взглянуть на мясистое, напудренное и нарумяненное лицо женщины, украшенное жирно напомаженными губами, изображающими улыбку. Он невольно разглядел все возможные следы отечественной косметической продукции и даже канцелярской, скользнул взглядом по покрытому газом стану женщины, ощутил приторный запах духов «Наденька» и чуть не отшатнулся. Слава Владлену, этого оскорбления он не нанес хозяйке дома, а остального, что отразилось на его лице, она не заметила. Прошлой ночью Мишель не мог заснуть, боялся скандала, упреков, какого-то давления, а тут начинается опять что-то такое, чего его психическое здоровье не может выдержать. Но что делать, надо спасать и себя, и папеньку. К великому счастью Антонина Андреевна с некоторым сожалением и сама, наконец, поняла, что ее роль вовсе не в том, чтобы флиртовать с молодым телеграфистом, и попыталась каким-то образом перестроиться. Снизив степень улыбчивости и необоснованной дружелюбности, она вздохнула и произнесла более сдержанным тоном:

– Ну-с, я вам доверяю бедное неопытное сердце своей племянницы. Идите, успокойте дитя, а я распоряжусь насчет чая.

Мишель уныло последовал за шелковой колыхающейся массой по просторному коридору, увешенному портретами в золотых рамах – Ленина и святых партийных апостолов, и вскоре оказался в небольшой комнатке, где в углу на застеленной кровати под небольшим расшестием Ильича сидела, поджав под себя ноги, Тася и держала на коленах книгу. Двери за Мишелем захлопнулись – Антонина Андреевна решила оставить молодых людей наедине. Попыталась, однако, подслушать, прислонив ухо к двери, но ничего не услышала. Фыркнув, она отказалась от этой идеи и удалилась.

Девушка неглижировала факт появления предмета ее любви. Она повела себя так, будто не услыхала хлопанья дверей и прочего шума и продолжала всматриваться в страницу, держа взгляд на одной и той же строке в одном и том же месте. Возможно, она видела лишь одну букву или вообще ничего не замечала – ни напечатанных слов, ни самой книги. Михаил Петрович, затрудняясь и не зная как себя вести, некоторое время молча стоял, затем тихонько кашлянул и сделал один осторожный шаг, чуть приблизившись к девушке. Тася вздрогнула и тотчас сделала вид, что Мишель тут уже давно в комнате, она это знает, и как будто уже состоялся какой-то важный разговор, все прояснилось, а теперь лишь так – обычное времяпровождение молодых людей в гостях у того или другого – можно говорить, можно молчать.

– Вот... Где же это было? Это интересно. Я хотела вам прочитать. Была же закладка. Нет, я решительно не понимаю, куда она запропастилась...

– Таисия Николаевна, я бы хотел... То есть я...

– Подождите, – нашла она какую-то страницу, – и здесь вот тоже очень важно: «он был звезден Карлом Звездителем и сразу же вслед за Своим звездением был увлечен к девочкам в город Иваново на искушение». Но я не то хотела вам прочитать. Так вы не видели моей розовой закладки? Она выпала, должно быть, из книги. Может быть вы нашли?

– Я... Я, право, не знаю, то есть не видел никакой закладки.

– Ну посмотрите-же, где-то она должна быть. Может быть на полу? Загляните же под кровать. Или мне прислугу попросить? Или вы хотите, чтобы я сама...

– Нет, не надо, не трудитесь. Я сейчас, я мигом...

Мишель опустился на пол, согнулся и сунул голову под кровать, но ничего похожего на закладку там не увидел. Когда он попытался подняться на ноги, Тася не дала ему выпрямиться, потянула за край одежды и посадила на кровать рядом с собой. Она дотронулась рукой до его головы, пощупала лоб, будто померяла температуру и стала тихонько гладить по волосам. Михаил Петрович снова почувствовал некую волну тепла и электричества, исходящих из ее пальцев и замер, боясь потерять появившееся знакомое чувство легкости и какого-то особого счастливого умиротворения.

– Милый, добрый, усталый... Я ждала тебя, а ты... Где ж ты был так долго? Нет, не отвечай, не надо. Зачем все это, право? Ведь ты пришел, ведь ты теперь здесь, сидишь рядом, я чувствую твое тепло и слышу, как стучит твое сердце. Не будет больше ни гроз, ни сырых и длинных ночей, ни холодного серого дождя без просвета.

Она что-то еще мило и грустно шептала ему на ухо, какой-то тихий, непонятный, но чудесно успокаивающий вздор. Мишель вскоре совсем расслабился, слезы появились на его глазах, в теле возникла дрожь. Чуть позже, уже не пытаясь сдерживать себя, он тихо заплакал, а через минуту зарыдал по-настоящему, очутившись в объятьях Таси. С каждым всплеском, с каждой судоргой тела ему становилось все легче и легче. Через несколько минут он успокоился и уснул. Голова его осталась лежать на коленах Таси. Руки девушки продолжали нежно гладить ему волосы. Она тихонько стала напевать Симбирскую колыбельную:

Спи, Володя, спи дружок,

Не проснется петушок,

Он в сарае любит спать,

Не пускай его в кровать.

Ему рано нас будить,

Рано по двору ходить,

Будет время, будет час,

Он тогда разбудит нас.

А когда ты подрастешь,

В кремль дорожку сам найдешь,

Ждет тебя броневичок,

Не ложися на бочок.

Спи, Мишутка, спи дружок...

Уснув, Мишель увидел двух рыбаков, сидящих в грязной таверне, прозванной народом «Галилеем», и пьющих дешевое горьковатое пиво. Название свое таверна получила от имени барменши Гали, ибо она была мужеподобна и иной раз своей силой могла сравняться с мужчиной, с легкостью выталкивая за порог буйных подвыпивших посетителей. Рыбаки были спокойны, но опечалены, ибо к пиву они не могли заказать никакой закуски – даже корочки ржаного хлеба. Что уж было мечтать о рыбе или раках. Они и на рыбалке были давеча, да без толку. Вот и пиво, откровенно говоря, было тоже не ахти – слабо, не брало. Звали их Зиновьев и Каменев. Мишель смотрел на рыбаков-неудачников откуда-то со стороны, как вдруг неожиданно исчезла отстраненность, и он почувствовал себя одним из этих двух посетителей, хотя не понял кем. Будто просто вошел в чье-то тело и слился с ним. Тотчас он сам на себе, всем своим нутром, ощутил тоску, неудовлетворенность, безысходность, скуку и то самое непреодолимое желание найти какой-то способ порадоваться – закусить по-человечески. Но с пустым пивом достигнуть идеального равновесия и чувства глубокого удовлетворения было невозможно. Неожиданно бродяги ощутили на себе пристальный взгляд со стороны. Какой-то лысый бородач, сидящий за соседним столом, следил за ними и по-отечески улыбался, только как-то хитровато, и улыбка эта и взгляд были исполнены и понимания и желания помочь и чего-то еще – какого-то пестрого светлого сгустка великих таинств и знаний, неведомых простым смертным. Рядом с ним на столе стояла кружка с пивом, а чуть поодаль покоилась черная кепка.

– Что, товарищи, – забавно картавя поинтересовался сосед, – закусочки не нашлось, я так понимаю? Архиужасное состояние?

– Да, вот, уважаемый незнакомец, как видите, страдаем помаленьку, – ответил Мишель голосом то ли Зиновьева, то ли Каменева.

– Сочувствую. Пгескверно. А вы вот что... Вы под кепочку вот эту вот загляните, не потрудитесь, – посоветовал незнакомец.

Бродяги переглянулись, покачали недоверчиво головами, но однако ж сдвинулись с места и кепочку приподняли. Тотчас словно яркий свет вспыхнул в темной таверне, озарив ее до потолка, и музыка как будто пролилась с неба и наполнила волшебными звуками помещение, ибо под кепкой странного посетителя оказалась она самая – серебристая с золотым брюшком вобла, и не одна, а целые три жирные рыбки.

– А как насчет подкгепить? – подмигнул удивительный человек.

Зиновьев и Каменев насторожились, не веря еще, правильно ли они поняли незнакомца, и о чем же это идет речь. Спаситель же, не ожидая согласия, оглянулся по сторонам и тихонько отворил ворот черного пиджачка так, чтобы бродяги увидели внутренний его карман. Сомнений не было. В кармане был стеклянный сосуд с прозрачной жидкостью. О, какой же это был чудесный живительный бальзам! Вместе с ним темноватое пиво приобрело более светлый оттенок и засветилось в мистическом свете янтарными оттенками, обрело волшебный вкус и сказочный аромат. В этом сне Мишель стал свидетелем одного из чудес, описанных соратниками спасителя. Это был счастливый и радостный цветной сон. Так Ильич накормил рыбой оставшихся без улова рыбаков. Позже он видел продолжение: вся троица, выйдя из таверны, пошла на Васильевский остров, чтобы выйти к морю. Спаситель обещал, что в тот день море им будет по колено. Все трое ходили целых сорок пять минут по воде и пели Интернационал.

Глава XVI

Трифон Матвеевич Залыгин, сравнительно молодой председатель колхоза «Десять заповедей Ильича», возвращался со своим псом Полканом с охоты где-то уже в час по полудню, с раннего утра набродившись вдоволь по своему собственному лесу и не пристреливши никакой добычи. Охотником он был неважным. Больше заглядывался на прелести природы. Мог бы он в прошлой своей городской жизни видеть все это в таком необъятном количестве, как здесь на родимой стороне, где он провел давно забытое детство и первые юношеские годы, которые также смутно помнил? Нет, тут уж натурально другой коленкор, и обратно в город ему уж более никак не хотелось. Он шел по лесной дороге и уже слышал лай деревенских собак – деревенька его была недалече – как вдруг из-за крутого поворота выскочила грациозно восседавшая на легком одноцилиндровом «Ковровце» К-175 незнакомая ему лихая наездница – молодая женщина в в темно-зеленой с черным бархатом амазонке и покрывавшем ее гордую голову изящном шелковом цилиндре с вуалью. Ковровец и наездница смотрелись будто одно целое, в котором сочеталось многое – и гибкость тела самой амазонки, ее легкий стан, и мягкость чувствительных ее рук, держащих руль, и мощность темпераментного двигателя, послушного воле своей хозяйки, и, наконец, хромированные и покрытые темно-красным лаком колеса, детали и корпус машины. Трифон Матвеевич залюбовался на несущуюся к нему навстречу женщину на мотоцикле, игнорирующую светские партийные правила, которые не позволяли приличным дамам ездить верхом на мотоциклах без специальных женских сидений. «Откудава ж взялось сие привидение? Прямо волтижерка какая-то. Решительно, волтижерка,» – подумал председатель и, снявши шляпу, почтенно поклонился проехавшей женщине, сойдя на обочину и придержав пса. Проехав мимо, женщина вдруг остановилась, развернула машину и вернулась, остановив Ковровец возле стоящего в восхищенном недоумении Трифона Матвеевича.

– Прошу меня простить, ведь мы незнакомы, но я вынуждена искать чьей-то помощи. Мне кажется, я заплуталась на этих лесных дорожках. Будьте любезны, подскажите, куда же это меня занесло? И простите уж за нескромность...

– О, какие пустяки. Это для меня честь и большая радость. Готов помочь и оказать покровительство, но я, кажется, прежде всего должен... Честь имею рекомендоваться: Трифон Матвеевич Залыгин, владелец данного колхозного имения, на просторы коего вы изволили попасть по причине заблуждения. Да это и не мудрено. Леса-то вон везде, – показал рукой Трифон Матвеевич, – те же деревья, кусты и пни, поляны с травой по-колень – одно место от другого не отличишь. Ну и дороги опять же... А вы, сударыня почтенная, полюбопытствовал бы узнать, будете?..

– Да, конечно, и я тоже обязана представиться. Софья Александровна Татаринова. Я из Петербурга. А тут в гостях вот уже несколько дней, хотя имею право эти места считать родиной, ведь я родилась здесь неподалеку. Наше колхозное имение «Красный пот» должно быть где-то в тридцати-сорока верстах отсюда. Или я ошибаюсь?

– Слыхал, слыхал. Действительно, не так уж и далече находится поместье ваших родителей. Знаете, мне ведь давно уже пора было нанести визиты к соседям, да только я новичок здесь, сам из города – не так давно принял от свежепокойного батюшки Степана Матвеича именьице сие колхозное и вот правлю, представьте. Вернее пытаюсь управлять делами, да уж больно тяжело дается непростая эта наука. Вот и времени-то на визиты – ну нетути, что поделаешь.

– А, так ведь я, кажется, что-то слышала о вас от маменьки...

– Вот как? Соседи уже обо всем осведомлены. Интересно-с. А что касается вашей просьбы, так не лучше ли нам пока добраться до моей деревеньки – тут ведь вон она рядом, дымок-то видите? Там скоро и крыши за елями появятся... Если, конечно, не сочтете мое предложение за дерзость, – спохватился председатель. – Знаю, что не позволительно так вот... Но ведь иначе я вам, боюсь, такого насоветую на словах-то, что совсем заплутаете. Лучше уж проводить... Постараюсь провезти вас сам до родных ваших полей на своем «Урале». Мой-то красавец, правда, в мотоциклетном сарае стоит ржавеет и пылится, да мужички его быстро приготовят к езде. А вы покамест отдохнете в скромных моих палатах. И без чая не останетесь, обещаю – устали ведь от такой езды, вестимо.

Софи не сочла предложение Трифона Степановича чересчур вульгарным и дерзким и легко дала себя уговорить провести один-другой часок у председателя в гостях. Да и любопытство распирало ее.

– Ну что ж, – обрадовался председатель, – прекрасно. Так вы потихоньку поезжайте прямо по дороге до околицы, подождите чуточку, а я поспешу и быстро нагоню вас.

Дом Залыгина действительно находился совсем близко, и Софи не пришлось слишком долго ждать появления из-за леса хозяина и его собаки, лай которой она услышала чуть загодя. Это был крепкое двухэтажное здание, старое и надежное, окруженное сзади сараями и прочими мелкими строениями. Не было ни мраморных львов, ни белых колонн – видимо у покойного Степана Матвеевича, построившего когда-то этот дом, не имелось особой потребности в таких атрибутах. Сквер, окружавший дом, тоже не содержал каких-либо романтических идей вроде беседок и скамеек в укромных уголках, искусственных прудов с лилиями или петлистых аллей с нависшими кленами, а отдан был больше природному естеству. Скорее всего он был предназначен для того, чтобы отделять хозяйский дом от крестьянских изб, впрочем, тоже крепких, как справедливо заметила некоторое время назад мать Софи, знававшая старшего Залыгина-отца. Внутри дома Софи не обнаружила особых признаков роскоши или каких-либо дешевых украшений за исключением прескверных картин с изображением лесных животных, а также висящих по стенам мерзких шкур – кабана и медведя. По всей видимости некоторое время назад этих сомнительных произведений искусства было гораздо больше; часть поснимали, ибо на стенах просматривались более яркие квадратные и прямоугольные пятна – не выцветшие части на фоне потускневших обоев. Все остальное, что было в гостиной, куда привел Софи хозяин, имело какое-то значение, выполняло некую определенную функцию. Прислуживали двое – мужик и баба. Оба в простых крестьянских платьях – к особой одежде для прислуживания в доме, по-видимому, никто не был приучен, и хозяин этого не требовал, а может даже не любил и не признавал.

– Прошу откушать, – пригласил хозяин дома и протянул руку в сторону поспешно накрытого стола.

К чаю были принесены хлеб, масло и несколько кусков сыру. Какие-то сладости лежали на блюде, но их было мало, и гостья к ним не притронулась. За чаем Софи немного рассказала о себе, а председатель поведал свою грустную историю. Он оказался бездетным, но в прошлом женатым чиновником – теперь уж бывшим. Нынче же ненавистный ему вицмундир валялся где-то в чулане. Служба в городе не давалась легко, ибо, со слов председателя, сослуживцы оказались проворными и нахальными, не гнушаясь ничем, шли упорно по служебной лестнице вверх, не давая возможности Трифону Степановичу продвигаться по службе нормальным человеческим путем. Вдобавок тогдашняя супруга Трифона Степановича изменила ему с каким-то то ли скульптором, то ли художником. Обиженный чиновник и обманутый муж решился бросить все, избитый в кровь двумя этими несчастиями – смертью отца и разводом. Городской жизнью он насытился и теперь вот искал спасения в родовом колхозном гнезде, которое получил в наследство от отца. Здесь не было начальников и коллег-карьеристов; здесь он сам себе был начальник и хозяин. Здесь у него возродилось чувство некого патриотизма по отношению к земле, к народу, к их нравам и привычкам. Стал он презрительным ко многим вещам, оставленным в той городской жизни.

– Вот ведь иной чиновник, – рассказывал он, – живет в городе, служит в присутственном месте, по вечерам по клубам и театрам разъезжает с барышнями, с визитами опять же к тому, другому ходит. А у него именьице колхозное где-нибудь в Саратовской губернии разоренное и без присмотру. Или, как у иных бывало, гульба затягивается, раз два и мужики уже заложены, а то и весь колхозец в спортлото проигран, ну и народ стонет, голод видит. Управляющий пьянь, ворует. Нет, мы не того сорту. То, что до меня касается, я долго не раздумывал: как батюшки не стало и хозяйство родное осиротело – бегом сюда в родные Палестины.

Рассказал председатель вкратце и о прочих делах и тяжбах. Как и когда Трифон Степанович попал в город, он пообещался Софи рассказать как-нибудь в другой раз, намекнув на то, что рад был бы продолжить знакомство. Видно, что боевая барышня, с детства привыкшая к этим местам, – отметило он про себя, – хоть и городская нынче. Хороша была бы хозяйка. Тем более он сделал открытие, что Софья Александровна была свободна и независима, а вдобавок еще и хороша собой. Естественно, что о своих противоречивых и смутных любовных переживаниях случайная гостья постороннему человеку не поведала.

В окошко было видно, как два мужичка возились с «Уралом» Трифона Степановича. Один орудовал инструментами, а другой протирал мотор и спицы колес, а также наводил блеск на корпус машины и коляски. Мужички не торопились, движения их были замедленными. Что ж это, ленивы они и нерасторопны, или хозяин так пожелал, чтоб не спешили, задумалась Софи, воспользовавшись минутой, ибо разговор с председателем был прерван вошедшим слугой. Какой-то шум и возня слышались за дверью. Трифон Степанович вышел в сени, извинившись, но вскоре вернулся со свертком.

– Вот, видите – опять, уже третья, – кивнул он на завернутый в бумагу предмет и, покачав головой, поставил его в угол к стенке, будто Софи понимала о чем шла речь, и что находится в свертке.

Некоторое время нахмурившийся Трифон Степанович молчал и, усевшись снова за стол, стал разглядывать остывший чай в своей чашке. Софи невольно отодвинулась на своем стуле, и председатель тотчас будто проснулся:

– О, простите великодушно, это так... Сидите, сидите. «Урал» мой вот-вот будет готов и мы скоро с вами... То есть я впереди, а вы за мной. А это? Это так... Это батюшка мой покойный мне до сих пор такие подарки присылает, посмертные, так сказать. Видите ли, он был заядлым охотником, не то что ваш покорный слуга, как вы сегодня сумели убедиться. Так вот, когда ноги его ослабели, и он перестал ходить в лес, то он, представьте, придумал вот это – выписывать из города картины лесных зверей... Да вот, вы и сами видите, – указал рукой на стены Трифон Степанович, – и это еще не все. В сараях их еще больше. У родителя моего, кремль ему небесный, в вашем Санкт-Петербурге проживает по сию пору один знакомый то ли купец-откупщик, то ли галерейщик, скорей всего барышник, у которого батюшка и выписывал чепуху эту намалеванную. Картины эти до сих пор приходят, заказанные якобы при жизни его. Да дурит, думаю, галерист этот, и попробуй теперь докажи, заказывал их родитель мой или нет. Я обратно их отправляю – посыльные не берут, счет оставляют, извольте оплатить, люди мол трудились по просьбе батюшки вашего и так далее. Не знаю, что и делать. Вот вы когда вернетесь в Петербург... Да ладно, нет у меня права обращаться к вашей милости по таким пустякам, нужно ль оно вам. Что ж там, опять зверь какой-нибудь? – Трифон Степанович встал и нехотя вернулся к свертку, разорвал бумагу, взглянул в прореху и покачал головой. – Тьфу ты, лохматое чудо какое-то, не понять даже, что за зверь. Нет в наших лесах таких.

– И где же все эти новые картины? Уже в сарае? – спросила Софи.

– А вон там в углу две картины, видите? Тоже звери, третьего дня прибыли. Тришка обещал в сарай отнести, да вот, дубина, не сделал. И эти со стены не посиял... Должно заметить, этого добра нашему брату и даром не надо, тем более за деньги. Мы люди практичные. Природу – да, я понимаю – птички живые, цветочки, деревца, звуки, запахи – так ведь это все натуральное. Зайца увидеть живого, косулю. Даже шкуры эти, и то уж лучше они... А тут холсты эти, художества так называемые – мертвое оно все.

– Но ведь бывают же иные картины – живые, написанные интересными и талантливыми художниками и ожившие благодаря особому дару их сотворивших. Ведь не все же мертвое то, что создается художниками. В некоторых картинах можно легко понять и ощутить больше того, что изображено. Изображение – оно не стоит на месте, в нем есть некое движение, путь. Это можно увидеть и почувствовать, как в пространстве, так и во времени – что было до этого запечатленного момента чьей-то жизни или какого-либо явления природы, события, и что будет после – через миг, через минуту, даже через годы. В таких работах нет той мертвой незыблемости и завершенности, нет стояния на месте, как на иных, бездарных – вот хотя бы на этих висящих холстах. Но есть жизнь и движение, есть истина. Как вы считаете?

– Гм, – прозвучало из уст хозяина дома.

– Да, действительно, это, – продолжила Софи и кивнула на висящих зверей, – я и сама с вами согласна, это не картины. У вашего покойного батюшки, видимо, и цели были другие. Душа его требовала как-то восполнить то, к чему привык, чего лишился – охота, звери. Но ведь я о другом. О настоящем. Вы же понимаете...

– Все одно – хлам, – как-то хмуро возразил ей хозяин. – Я б их запретил, мазил этих. Я уж лучше этих хорьков и зайцев на стене оставлю, пусть висят. А мастера так называемые, особые, избранные, малюют что-то неправдоподобное, потому что руки их на большее не способны. А люди, особенно городские, боятся признаться, что не понимают этого так называемого искусства, и врут за глаза и в глаза всем вокруг, что вот это и есть искусство, мол тут что-то особенное, тут цвет гениальный подобран, тут тень мистическая мастерски передана, какие, брат, линии-то, какие сочетания оттенков, а? Мол ежели всматриваться под этим углом и под таким-то светом, глядишь, можно в запредельное поле попасть или еще куда. А вы лучше у мужичка моего спросите насчет мазни этой, только он вам правду-то и скажет. Глянет, плюнет и скажет, что видит, как оно есть. Вот тут и будет истина. Мужик знает. Ибо это народ. Я понимаю, ну, ежели на память понадобится портретик, так на то придуманы фотографические аппараты и карточки. А холсты эти, на которые столько пустого времени тратится, – зачем их марать, когда можно на мешки для капусты и моркови использовать. А то вон их как не хватает. Мазил же этих – на грядки посадить, пусть собирают урожай полезный.

Почувствовав наплыв неприятного удивления, Софи попыталась что-то сказать, как-то возразить. Но лишь приоткрыла рот. Увы, она ведь не помнила уже, кто увел у председателя жену и не могла понять психологической причины поведения и отношения к искусству человека, который на первый взгляд вовсе не показался ей глупым и невежественным. Наоборот, первые впечатления ее были вполне позитивны. Софи охватила тоска и потребность срочно встать и уйти. Недавний интерес к соседу-председателю вдруг сменился новым отчаянным желанием увидеть другого человека – князя, его картины, следить за движением его рук, глаз, как будто это был глоток воздуха, которого так не хватает, когда долгое время не имеешь возможности вырваться из какого-нибудь тесного, душного и мрачного помещения. Она была удивлена и оскорблена одновременно, но желание как-то это высказать или доказать обратное у нее больше так и не появилось. Она просто встала из-за стола и направилась к выходу, еле слышно поблагодарив хозяина. Трифон Степанович же не заметил этого бесшумного движения. Он шурша разрывал остатки свертка и бросал грубую бумагу на пол, пока, наконец, не обнажил холст.

– Вот, полюбуйтесь, – насмешливо сказал он и, развернувшись вместе с картиной, показал ее Софи. При этом он чуть вздрогнул, удивившись, что гостья уже встала из-за стола и готова направиться к выходу. Однако, вздрогнула от неожиданности и Софи, бросив взгляд на холст. Не этого она ожидала. Она остановилась, замерла и осталась в ступоре своем, забыв о недавнем желании покинуть дом.

Некто Вениамин Дормидонтович Сурков, партийный аристократ и птица высокого полета, был зол до невозможности, особенно оттого, что не мог подключить свое высокое служебное положение, дабы поставить кой-кого на место. Однако, объясни он в чем дело хоть одному из своих сослуживцев или, бери выше, начальнику еще более высокого, чем он сам, ранга, то что ж это последовало бы за этим? Тут, представляя последствия, он покрывался испариной, а сердце начинало буйно колотиться в груди. Нет, сам виноват, сам и разберусь, решил он. Случилось это неприятное для него событие задолго до того, как Софи заблудилась на лесных дорогах и попала в дом новоиспеченного председателя, и почитай в тот самый день, начиная с которого князь Шумаровский перестал спать и принялся бредить своей картиной – ту, что написал в странном лихорадочном и полусознательном состоянии, о чем он поведал позже Мишелю в театре. Князь был прав, заказчик картины был человеком темпераментным и по-партийному не слишком нравственным, ибо имея законную супругу, члена партии, тайно сожительствовал с другой, более молодой и знающей свое дело барышней беспартийной и легкомысленной. Дело это перескочило в какой-то степени на душевный уровень, во всяком случае для Вениамина Дормидонтыча, о коем идет речь. Опытная его любовница сумела выколотить из этой связи уже немалую сумму в деньгах и еще в виде всяческих иных вариантах поощрения – и за любовь, и за прочее. Под прочим подразумевается ее способность внушать слегка стареющему Суркову иллюзию, будто он великолепен как любовник и как образец мужской красоты. В общем Аполлон или Давид да и только. Не хватает лишь скульптора, дабы увековечить это явление человеческой природы. Или хотя бы художника... И вот теперь, когда какой-то мазила посмеялся над доминирующими признаками его мужества, явными достоинствами, и довел это до такого вот комического гротеска и абсурда, Вениамин Дормидонто-вич просто-таки заболел по-настоящему от злости и безысходности. Но это еще не все. Что делать с картиной, за которую, кстати, заплатил? Подарить любовнице, что он первоначально собирался сделать – смешно (он ведь представлял, что в его отсутствие женщина эта только и занималась бы тем, что разглядывала его мужественное тело на холсте, была б картина реалистичной). Отнести домой? А что он скажет супруге, как объяснит, что это такое и зачем? К себе рабочий кабинет? Рядом с Лениным? Подарить какой-нибудь гимназии для учебных целей или отдать в дом для престарелых? Что ж еще? Однако, успокоившись и еще раз подумав как следует, Вениамин Дормидонтович нашел неплохой способ попытаться избавиться от картины и даже вернуть себе кой-какие деньжонки, брошенные художнику на стол. Жест этот был сделан в порыве гнева или может быть где-то даже в знак протеста, но скорее всего для того, чтобы художник, не получив гонорара, не поднимал шума вокруг этого дела. Таким образом буквально в тот же день картина попала в лавку одного из спекулянтов по продаже плодов творчества художников-кустарщиков, стоящих в стороне от настоящего искусства, а оттуда через некоторое время она, заодно с хорьками и тетеревами, отправилась в дальнюю провинцию. Сомнительный приятель покойного Степана Матвеевича, который крупно играл в спортлото и проигрался не так давно, действительно рискнул воспользоваться смертью заказчика, покорыстился и подсунул наследнику-сыну несколько картин якобы заказанных покойным отцом еще при жизни. Владелец лавки, а также спекулянт-откупщик, хотел лишь поправить свои дела и вынужден был забыть на время о своей совести, да и об элементарном уважении к своему покойному клиенту и его здравствующему сыну. В число этих нескольких картин и попал этот непонятный как для Виниамина Дормидонтовича, так и для Трифона Степановича зверь.

Так картина князя оказалась в руках новоиспеченного председателя колхозного имения «Десять заповедей Ильича». Доисторическое существо, гениально исполненное рукой князя, ведомой спустившейся с небесного кремля некой силой, встретилось глазами с Софи. Девушке не нужно было подходить и долго рассматривать картину. Она тотчас поняла, с каким гениальным творением столкнулась. Что-то обожгло ее всю изнутри. Невольно, будто сравнивая, она еще раз пробежалась глазами по стенам гостиной дома председателя, оглядела намалеванных зверьков и вернулась к холсту. Тотчас она скользнула глазами по углам картины, но знакомой подписи художника не нашла. Нет, это не может быть князь, тут что-то другое, кто-то другой... Он всегда ставил свое имя на «свои» и не подписывал заказные работы. Сердце Софи отчаянно забилось в груди, она не могла понять, что ее так взволновало. Похожий почерк? Да, но здесь все выглядело более гениальней, чем на самых лучших картинах князя. Что же это может быть, откуда это появилось? Чья рука сотворила? Не значит ли это, что князь подражает гению, а сам вовсе не гений, просто талантлив. И вообще чужой стиль выдает за свой. Кто же он тот, кто сотворил этот шедевр? Мысли перепутались в голове Софи, она побледнела, и на лице ее появилось странное выражение – изумление и растерянность, даже испуг. Что-то негативное, неприятное змеей опять вползло в ее душу, что-то связанное с ним – с князем. Странный, непонятный человек, как мало она знает о нем, – который уж раз подумала она, и вдруг одна мысль засверлила ее голову: не случится ли так, что она разлюбит князя по той причине, что когда-нибудь объявится художник, написавший этот вот шедевр? Она почувствовала, что уже восхищается этим незримым и неизвестным гением. И пусть он уродлив, стар или пусть даже женат, но это лишь половина всего. Вторая часть – этот способность создавать гениальное. Что главнее для нее? Возможно ли такое? – подумала она и испугалась. Две нити – и обе разные, несовместимые, не сплетающиеся в клубок ее представлений, ожиданий, надежд и грез. Ведь совсем недавно, особенно после того, как она увидела работы князя, ей казалось, будто все сошлось – связались сами собой эти два оборванных куска именно одной нити – князь-человек и князь-художник-гений – все в одном. И теперь, если одна из нитей оборвалась, то выдержит ли ее чувство к князю это неожиданное изменение? Достаточно ли ей лишь человек-талант или человек-полугений? И может ли она допустить, что Адольф Ильич нечестен как мастер, а всего лишь подражатель или даже вор стиля, и тем более не гений, а она заблудилась, поверив в эту бутафорию гениальности. А она-то сама кто? Имеет ли право требовать такого совершенства для себя, даже если будет любить тайно, безответно? А уж тем более надеяться на взаимность... Не проще ли быть как все – любить в человеке одно человеческое, ибо ты и сама человек и не более. И таким же человеком для тебя мог бы остаться князь. А все остальное не должно мешать любви, если речь идет о гениальности, талантливости и прочем. Увы, Софи не могла пока еще сама себе ответить ни на один из этих вопросов.

– Что-то не так? Вы испугались? – разбудил ее хозяин. – Я понимаю. Обезьяна какая-то мерзкая. Действительно, разве ж в наших лесах... А скажите, Софья Александровна, пока я не забыл спросить, батюшка ваш сам лично порет колхозничков своих за провинности, или человечек специальный припасен для такого пикантного дельца? Мне ведь положено знать, а я, видите ли, новичок-с в этих делах. Тут ведь не просто любопытство... И чем, кстати, – вожжами, прутиком или плеточкой специальной?

– Простите, вы уверены, что не знаете, чья это работа? – не слушая, перебила председателя Софи.

– Помилуйте, не знаю и знать не хочу. Вы же видите...

– И что, эту картину вы тоже в сарай?

– Куда же еще, не в Красном же уголке ей висеть, народ пугать.

– Отдайте ее мне.

– То есть как? Я, право, не знаю... Зачем вам? Извольте, конечно, но я думал все же попытаться вернуть было бы разумней, тем более... Вот квитанция.

– Сделайте милость, я вам заплачу... Сколько скажете.

Трифон Степанович покраснел, замялся, но сообразив, что если он хочет добиться расположения гостьи, то лучше всего держаться подальше от темы денег, не видеть и не брать из рук Софьи Александровны никаких ассигнаций, ни серебра, ни меди. Мало ли что. Женщина эта так хороша собой, и они могли бы... Хотя он ее почти не знает, чем она живет, чем дышит, согласится ли она променять городскую жизнь на эту, что полюбилась ему. Неожиданно председатель понял все. Ему нельзя было про художников так вот сгоряча... Притвориться надо было понимающим и знающим или молчать да поддакивать. Но как? Ведь это у него и было самым больным местом души? Его жену увел художник! После развода Трифон Степанович не мог допустить даже слабенькой мысли встать на защиту хоть одного в мире художника или похвалить чьи-либо работы. Даже простой маляр, обрызганный красками, держащий кисть в руке и красящий забор, напоминал ему о душевных незаживающих ранах. Эта проблема давно уже пребывала на таком уровне, что ее мог бы объяснить лишь опытный специалист по душевным болезням или какой-нибудь психолог-аналитик, но не Софи, которая не могла понять и простить председателю такой ярости по отношению к тому, что ей самой наоборот дорого, близко и понятно.

– Впрочем, если вас это устраивает, – произнесла с холодной интонацией Софи, – я могу вернуть эту работу тому, кто ее прислал – думаю это не трудно – и вам не придется оплачивать счет. И лавочник не будет иметь к вам никаких претензий, ибо я куплю у него эту работу сразу по прибытию в Санкт-Петербург.

Глава XVII

Весть о том, что Софья Александровна вернулась в Петербург и, как это было заведено до ее отсутствия, в ближайший четверг ждет гостей, облетела весь город, всех ее друзей и поклонников, в том числе Мишеля и князя. К этому времени Михаил Петрович уже не раз появлялся в партийном свете со светловолосой комсомолкой Тасей. Нельзя сказать, что в его душе все, наконец, встало на место. Отнюдь нет, ибо образ Софи всплывал перед его глазами, да и не только она сама, ее красота, но и вся атмосфера, окружавшая всегда ее – художники, писатели, поэты, музыканты. Все это тянуло пытающуюся протестовать половину его хрупкой души в иную жизнь, чем та, к которой он принадлежал. Кроме всего прочего, он не был совсем здоров, какие-то болезненные процессы в голове не давали ему успокоиться и сосредоточиться на чем-то одном. Тася поступила таки в Смольный институт благородных комсомолок. Нынче она проживала при своем учебном заведении, носила, как и все курсистки, ее сверстники, белое платьице и пелерину. Теперь она могла встречаться с Мишелем лишь по особым, свободным от занятий дням. Но когда ее не было рядом, мысли Михаила Петровича как-то незаметно опять переключались на Софи. Он думал о ней, вспоминал и начинал сомневаться. Около Таси, однако, он снова успокаивался, сомнения исчезали, и порой ему казалось, что он даже счастлив, доволен и вполне здоров. Они гуляли по осеннему Летнему саду и по прохладным сыроватым набережным Невы. Тася рассказывала неизвестные факты из жизни Ленина, о которых узнала во время занятий, и обо всем, что ее окружало в Смольном – о подругах и учителях. Мишель мало говорил, больше слушал. Так ему было хорошо и уютно.

Князь окунулся в работу, нигде не показывался. Какие-то друзья его навещали, но не задерживались надолго. Долгое время совсем никто не приходил. Лишь в День Облысения Спасителя в Валерьянке снова собрались приятели, и от них князь узнал о Софи, что она здесь в Петербурге, и в ближайший четверг была бы возможность ее увидеть. Когда друзья покинули Валерьянку и Адольф Ильич опять остался один, он задумался и в этот вечер не вернулся к работе, не брал больше кистей в руки. Он все думал о Софи и не понимал, какой ему смысл надеяться на некую взаимность и чувство с ее стороны иного уровня, чем обычная симпатия или восхищение его способностями как живописца. Если он так будет продолжать – общаться с ней, видеть хоть иногда в своем поле зрения, слышать что-то о ней – ведь это станет болезненной необходимостью или просто хронической болезнью, от которой никогда не избавишься. Лишь один бальзам существует от такого недуга – взаимное чувство. Все остальное, как бы хорошо к тебе не относились, это будто соленая микстура, в лучшем случае просто вода, которая омывает воспаленную рану, но не лечит. Как все это повлияет на его творчество и вообще судьбу? Ведь вот и сейчас – сердце тотчас забилось при упоминании ее имени, руки сразу опустились, кисти остались брошенными в углу, работа остановилась.

На следующий день – это была среда – в его дверь вдруг постучали. На пороге стоял белоголовый, чуть диковатый мальчик, посыльный, с запиской от Софи. Адольф Ильич с некоторым недоумением на лице развернул густо пахнущий дорогими духами листочек бумаги и стал вглядываться в написанное. Он вздрогнул и побледнел, когда узнал знакомый почерк. Князь не хотел читать записки сразу при посторонних, но мальчик не уходил, дожидаясь ответа (ведь он еще не получил своего вознаграждения – той замечательной монетки, что пообещала дать ему Софи по возвращении). Адольф Ильич отошел в сторону и наконец, сдерживая волнение, смог вникнуть в суть этих нескольких строчек: «Я вернулась. Жду вас завтра у себя. Непременно приходите. Скажите мальчику да или нет. Софи». Мальчонка ушел, шепотом повторяя про себя «да, да, да», будто боялся, что забудет это слово покуда добежит до места и не отчитается перед красивой барыней. Князь не знал, что Софи только что была совсем рядом, пила остывший шоколад в первой попавшейся ей на пути кофейне недалеча от его дома.

В тот четверг, когда после длительного перерыва в гостиной у Софи снова появились ее друзья, случилось вот что. Впрочем нужно сначала вернуться к тому мистическому творению руки и кисти князя, что путем долгих перемещений по захолустным дорогам вернулось снова в Петербург, но однако ж не к самому гению, написавшему этот шедевр, а попало в эту самую гостиную – к Софи, где картина заняла видное место на одной из четырех стен неподалеку от известного портрета хозяйки. Софи выполнила обещанное и, вернувшись в Петербург, в тот же день расплатилась за картину со скользким и неприятным спекулянтом, заплатила требуемую сумму. Спекулянт попытался потребовать платы за предыдущие липовые заказы, но Софи сухо отстранила его намерения – не ее это дело.

Итак, нынче картина обрела свое постоянное место и встречала гостей вместе с хозяйкой, завораживала и восхищала знатоков и делающих вид, что понимают, но вызывала недоумение у прочих – случайных невеж, впрочем, чем-то удивляя и их тоже. Софи улыбками и пустыми фразами встречала всех. Глаза ее, однако, блуждали, не видя этих лиц, улыбок, взглядов, не слыша ей предназначенных фраз. Спроси ее чуть позже, что она отвечала на все эти вопросы и что сама спрашивала, она затруднилась бы вспомнить. Глаза ее периодически смотрели через чьи-то головы в сторону входной двери. Хозяйка вздрагивала от каждого скрипа двери и звона колокольчика. С едва скрываемым трепетом в груди она ждала князя, не понимая, что хочет от этой встречи – увидеть его самого, объясниться, показать висящую на стене новую картину и узнать некую тайну по его реакции, взгляду, выражению лица, пристыдить, простить, оправдать, согласиться на что-то, поставить точку... Князь не появлялся, хотя обещал. Под конец Софи решилась отстраниться от этого навязчивого ожидания, каким-то внутренним всплеском, резким движением стряхнула с себя это напряжение и смогла заставить себя обратить внимание на своих гостей, стала опять прежней – гостеприимной и обаятельной хозяйкой. Неожиданно она даже вспомнила о своем телеграфисте. Где же он? Не успела подумать, как вдруг он появился сам в прихожей – какой-то нерешительный и растерянный. Софи по-прежнему приняла его благосклонно и оказала особое покровительство, оставив рядом с собой в фаворе и тем самым опять дав Мишелю пустую надежду. Она не могла знать всех душевных сомнений и переливов своего обожателя, когда едва сама смогла бы разобраться в том, что творилось в ее собственной душе. В тайне Мишель надеялся на холод стороны Софи и вообще на что-либо негативное, чтобы решиться окончательно вырваться из этого двоякого неопределенного состояния, остаться в том мире, к которому принадлежал, и рядом с другой женщиной. Нынче же здесь у Софи он опять стал сомневаться не только в себе, но и в отношении хозяйки салона к нему. Нет ли потепления с ее стороны? Как будто да. Сегодня она странно доброжелательна. Так он видел и чувствовал. Ни шутки, ни иронии, ни тонкой игры или кокетства он не желал замечать и не мог понять, что все это просто что-то нервное, что она его использует, хочет этой игры, дабы оправиться от пустых ожиданий и отойти от своей душевной неопределенности, а отношение к нему, к Мишелю, вовсе не стало лучше, чище или хуже. Ему же казалось наоборот – Софи изменилась потому, что князь каким-то образом исчез из ее души, выпал, словно письмо из конверта, что вот-вот еще чуть-чуть, и наступит момент, когда Софи сделает свой окончательный выбор в пользу его, Мишеля, и он тогда бросит все – партийный билет и карьеру, папенькино мнение, всяческое благополучие, даже Тасю и променяет весь тот мир прочный и легальный на этот – легкомысленный, ироничный, ненадежный, во многом неправоверный, но притягательный чем-то необъяснимым, утоляющий жажду внутреннего протеста, ибо его требует любая несформировавшаяся душа в определенный период жизни. И, что самое главное, у Мишеля создалось впечатление, что мир этот придуман и создан ею – Софи. Вот она – свежая, яркая, улыбающаяся стоит снова пред ним. Опять все начинается сначала, уносит куда-то. Так зачем же я пришел сюда, – слабо подумал Мишель, и не пытался более сопротивляться. Как паж, как влюбленный в королеву карлик, он не мог более отойти в сторону, так и остался рядом с ней.

– Мишель, вы бледны, как Пьеро, что с вами? Каюсь, я немного виновата. Уехала и не давала о себе знать. Но ведь я простилась тогда, а вы... Ну скажите, ведь вы вовсе не скучали и забыли бы обо мне совсем, окончательно, если бы я еще дольше пробыла там в провинции?

– Что вы, Софи, как можно. Ведь я... я...

– Вот видите, у вас уже румянец на щеках. Куда пропал ваш бледный грим? Вы меня не проведете. Но я не ревную, я даже не буду допрашивать вас. Просто подсыплю яду в ваше вино и таким образом отомщу за измену.

– То есть как яду? Я ведь... Ведь я... Какая измена, это все мой папенька. То есть никакой измены... Просто папенька хотел... Собственно о чем это я? Ведь вздор это все, вздор, пустое.

Мишель и рад был бы как-то убедительней возразить, попытаться оправдаться, но, вспомнив прогулки с Тасей, не мог более произнести ни одного внятного слова. В иной ситуации он бы соврал, не моргнув глазом, но теперь, под снисходительно-насмешливым взглядом Софи, пред ее улыбкой... Этого не хотелось почему-то.

– Ну вот, я так и знала. Сидела там в деревне и думала о вас, доверяла вам, а вы – вот вы какой, этакий негодный мальчишка. Прямо гимназист, а не взрослый человек. Нельзя вас оставлять одного, того гляди найдете спички, начнете баловаться и подожжете дом.

– То есть как спички, какие спички? – растерялся Мишель и смутился еще больше. Ему стало снова дурно. Кружилась голова.

– Успокойтесь. Что у вас с юмором нынче? Лучше пойдемте в гостиную, я вам что-то покажу.

Взяв за руку Мишеля, Софи провела его сквозь толпу гостей, будто заблудившегося в лесу ягненка, и подвела к картине, вокруг которой скопилась большая часть посетителей салона. Михаил Петрович взглянул на картину и какая-то неопределенная мысль кольнула его в голову. Его глаза расширились, он пытался что-то вспомнить. В тот же момент где-то в противоположном углу гостиной некто шутливо кривляясь и привирая слова запел: «Орфей разлюбил Эвридику, какая жуткая история». Какие-то женщины громко засмеялись на этот удачный юмористический экспромт. Мишель побледнел, у него еще больше закружилась голова. Он вспомнил театр, антракт, буфет, встречу с князем, его рассказ и каким-то чудом прозрел, поняв, что не может быть иного автора у этого шедевра как сам Адольф Ильич. Он вспомнил также, что картину заказал некий важный чиновник для своей полюбовницы. Последние сомнения отпали, и он окончательно решил, что картина написана рукой князя – изображение совпадало с рассказом Адольфа Ильича о своем трансе и видении. Значит Софи – она и есть... Появилась тошнота и сухость во рту, сознание все сильнее и сильнее затуманивалось. Михаил Петрович взглянул на улыбающуюся Софью Александровну и не увидел в ее глазах искренности. Так вот в чем дело, – подумал он. Вот оно что, оказывается. А я-то, наивный, ослепленный, одурманенным ложным чувством, повеса... Да тут двойная жизнь и двойная мораль – вот смысл сей тайны. Улыбки и добродетель – это все вздор, притворство. И я тут эту же роль играю, как тот содержатель с волосатой спиной, подаривший эту картину Софи. Может и мне придется свой портретик заказывать? Только где уж нам с нашими чахоточными плечами и сутулой бледной спиной. Хотя нет, от меня ведь тоже толку немало – вот он партбилет в кармане и перспективы виднеющиеся, и прочее. Почему бы и двух любовничков не поиметь – по вторникам и пятницам. Этого она хочет? Михаил Петрович представил Софи почему-то в объятьях этого доисторического человека, злобно смотрящего с картины на современный мир.

Мишель уже совершенно не соображал, что происходит. Он даже не соизволил вспомнить, что изображенное на картине существо вовсе не заказчик картины.

– Что с вами, друг мой, – спросила встревоженно Софи и убрала улыбку. – Вы дурно себя чувствуете?

– Нет, ваша светлость, с нами-то как раз все в порядке в отличие от некоторых, – странным голосом и замедленно произнес Мишель, дико и с каким-то параноидальным подозрением сверля лицо Софи. На его собственном, весьма постном лице стала появляться странная гримаса – улыбка не улыбка, а что-то напоминающее улыбку, нечто ехидное и ненормальное, змеиное. – А я все знаю. Так-то вот. И я готов даже всем рассказать. Окружающим. А почему бы нет? Слышите, господа? – голос его становился все громче и громче, было очевидно, что Мишель не в себе. Он обвел безумными глазами всю толпу, которая успела смолкнуть от этого громкого голоса и немного расступилась. Назревал скандал. Софи обомлела, никак не осознавая, откуда возникла эта перемена в поведении ее фаворита, о чем таком он говорит. Да, она кажется была сейчас с ним не особенно искренна, вела себя странно, но ведь она и не скрывает игры и кокетства с целью... С какой целью? Просто она так привыкла, всегда играла в эту игру, и началось это еще до князя. Шутка, глупость, что-то несерьезное, нервы в конце концов? Конечно. Неужели Мишель воспринимает все как-то иначе? Ведь он, кажется, даже о князе знает. Конечно знает (Софи вспомнила его ревность). Ей тоже стало нехорошо, чувство вины заполнило ее грудь. Давно уже нужно было прекратить эту глупую игру. А Михаил Петрович действительно спятил, не выдержав всех этих спутанных и смятых в комок подозрений, переживаний, дум, давления противоположных сторон, страхов и волнений, непонятных ощущений внутри себя. Софи хотела тотчас что-либо попытаться произнести, объясниться с ним, успокоить, но тот, однако, с какой-то несвойственной ему маниакальной торжественностью и одновременно со злостью в голосе сделал таки свое заявление:

– Господа, я не позволю себя обводить вокруг пальца, и я это громко при всех заявляю, ибо иначе не могу, не имею права. Хочу, чтобы все знали. Итак, я... Вот, убедитесь, вот партийный мой билет. И я не позволю... Ваш покорный слуга имел случай... Но я не о себе... Эта женщина... Она... Этот предмет... Вы думаете... Вы вот воспеваете, пальчики ловите на лету, целуете. А ведь эта особа... Да знаете ли вы, что хозяюшка наша является тайной полюбовницей некого господина. И знаете, кого? Да вот он сам, собственной персоной – вот этого самого, что смотрит на нас с холста и которым все вы тут восхищаетесь. А впрочем нет, я догадываюсь, что об этом и вы тоже все давно знаете. Все знают, кроме вашего наивного покорного слуги. Ну, что вы на это скажете? Но я не желаю... Слышите? Я не позволю... Я хочу дуэли. Я вызываю ее... То есть, его... С этим господином я желаю драться. Передайте ему. Все годится – от пистолетов до шахмат.

Гости все до одного стали еще раз бросать испуганные свои взгляды на картину, на изображение доисторического существа, мало чего имеющего общего с современным человеком, даже если у какого-нибудь представителя современности и найдется немеряное количество растительности на теле. Никто не мог допустить мысли, что в словах Мишеля есть какой-то малейший здравый смысл, какая-то логика или намек на что-либо. Все снова уставились на буйного Михаила Петровича, потного и дрожащего, и на побледневшую хозяйку, готовую упасть в обморок. Однако, неожиданно пал ниц сам виновник шума и забился на полу в конвульсиях. У него явно началась падучая. Кто-то закричал: воды, скорее воды! Послали за доктором, принимавшим неподалеку. Никто не знал, чем еще можно помочь бедному Михаилу Петровичу. Однако к тому времени, когда прибыл старенький доктор, припадок перешел в обычный сон. Лишь некоторое количество светлой пены в уголках рта напоминало о только что перенесенном болезненном приступе. Мишеля подняли на диван, он лежал и похрапывал. Софи сама стала протирать лицо ему мокрым полотенцем. Появившийся в гостиной доктор Генрих Францевич Цитцер не раскрывая своего саквояжа и с некоторым волнением быстро осмотрел больного и только после этого успокоился.

– Это есть нервный болезнь, припадок, – пояснил доктор хозяйке и всем присутствующим. – Этот пациент не есть заразный, у них нет опасный болезнь. Но надо отправлять в нервный клиник. Отдыхать и потом на воды.

Мишель до приезда кареты скорой помощи сладко спал и видел во сне, как Ильич раздавал землю крестьянам, сидя на небольшом пенечке рядом с кучей чернозема. Вождь рассыпал землицу детской лопаточкой по маленьким полиэтиленовым мешочкам – каждому крестьянину по мешочку.

Прибывшие санитары – два молодца богатырского вида в белых халатах, завязанных на спине лишь на верхние тесемки – уложили спящего Мишеля на носилки и двинулись было, как тот вдруг открыл глаза и спокойно сказал, чуть приподняв голову и одну ногу:

– Я сам. Разве вы не видите, господа, что ваш покорный слуга обладает достаточным количеством ног?

Тут же и нога и голова бессильно упали на носилки, и он уснул опять. Когда санитары увезли Михаила Петровича, все гости потихоньку стали расходиться. Это было естественно в такой ситуации. Хозяйку, правда, перед тем как оставить одну, как могли попытались успокоить. Никто не мог допустить мысли, что в обвинениях захворавшего душевной болезнью посетителя салона был какой-либо здравый смысл, все говорило о том, что человек этот оказался не в своем уме. Она, однако, была расстроена не из-за своей репутации, ее волновало здоровье Мишеля. Сейчас она даже о князе не могла думать. Ей было странно, что приступ Мишеля каким-то образом связан с картиной, которая и без того задала ей немало вопросов. Загадки, вопросы, тайны... И вот еще одна... Софи снова подошла к картине, всмотрелась в эти живые, словно восстановленные кем-то из праха веков, из мельчайших сохранившихся чудом молекул, глаза странного существа, попыталась как-то перестроить свое сознание и представить что вот-вот существо оживет, и с ним можно будет установить контакт, связаться какой-нибудь незримой нитью. И действительно, нечто такое стало постепенно происходить, а через некоторое время будто молния прошла меж двух электродов от приближения их друг к другу.

Софи будто почувствовала соприкосновение пластов времени, каких-то ветвей спирали. Словно исчезли границы, пропали немыслимые, неподдающиеся осознанию какие-то пропасти времени и пространства, словно целые материки или планеты приблизились друг к другу – протяни только руку. Что-то похожее на то, что ощутил князь, пробуждалось в ее сознании, стала приоткрываться дверь в иной мир, исчезло вдруг свое собственное примитивное видение окружающего пространства, но зажегся некий внутренний свет, осветивший нечто незримое, некое видение внутри себя, более совершенное, чем простое отражение окружающего физического пространства. Она уже не видела того, кто изображен на картине, она увидела нечто более грандиозное, какой-то сгусток, клубок чьих-то жизней, цивилизаций, историй.

Глава XVIII

Неизвестно, куда бы попала Софи, но этому помешала Аксинья, вошедшая доложить, что кто-то опоздавший ожидает в прихожей. Софи очнулась. Она нашла себя стоящей перед картиной, удивилась как смогла выстоять и не упала в обморок. Придя в себя, она почему-то не подумала о князе, хотя ждала его в самом начале вечера с таким нетерпением. Слишком много перемешалось в ее голове чего-то иного. Когда Адольф Ильич вошел в гостиную, недоуменно озираясь, ибо не увидел вокруг себя никого, кроме хозяйки, у Софи замерло сердце от его близости. Они остановились друг перед другом на расстоянии чуть больше сажени. Наконец Софи сделала первой шаг и протянула Адольфу Ильичу свои немного дрожащие и прохладные пальцы. Князь, нерешительно, поцеловал ей руку. Он все еще сомневался, правильный ли сегодня день – четверг, а не иной какой-нибудь. Софи усадила его в кресла. С минуту они молчали, оба смущенные. Адольф Ильич сидел спиной к своим картинам и робко поглядывал на Софи. Теперь он вовсе не был таким смелым и возбужденным, каким его однажды встретил в буфетной Кировского театра Мишель. Нынче он был тихим и застенчивым, нерешительным и грустным, лишь слабо улыбался чему-то. Софи тотчас забыла про картину и про многое, что собиралась сказать князю.

– Я вас ждала, а потом перестала ждать.

– Так ведь вот он я, здесь... Опоздал – это да. Не вините, Софья Александровна, ради Ленина, не взыщите. Я ведь и раньше, помните, никогда вовремя не появлялся. Вот и нынче работал три дня и три ночи – вот и всю эту последнюю ночь до самых петухов. Лишь к утру закончил, уснул да еле очнулся.

– Полноте, разве похоже, что я обиделась? Просто боялась, что вам безразличны эти четверги и хозяйка с ее глупой идеей.

– Напрасно вы так... Хотя, что мне гости ваши, я ради вас одной готов быть здесь.

– Все мне льстят, кому верить... Боюсь, я вас потревожила. Вам бы отдохнуть да выспаться. Ведь среди моих гостей у вас близких-то никого, зачем вам отвлекаться на пустое.

– Гости? Так где ж они все?

– Ах, вот об этом не нужно сейчас. Это потом как-нибудь. Моя легкомысленная и глупая манера разговаривать с иными закончилась тем, что... Ладно. Разошлись раньше времени, ну и пусть их. Лучше о другом, о вас, а то вы сегодня здесь, завтра нет, пропадете надолго, если не навсегда.

– Это да, это бывает у нашего брата художника. Страсть одна уводит от другой, а прежняя не отпускает, обратно тянет. Так и живем. А теперь вот, думаю, может по-другому как-то надо, всю жизнь так ведь не получится.

– Так вы хотите изменить свою жизнь?

– Да вот что б не сгоряча все было б, а как-то спокойней надо б устроиться. Нет, я художник, есть и останусь им. Отбери у меня все – угольком буду рисовать на стене, веточкой на песке, кровью даже своей. Но ведь вовсе незачем одним этим жить. Так и сгореть легко, если торопиться и другого не видеть, кроме того, что для холста годится. Зябко и неуютно стало мне одному по вечерам. Раньше друзья и вино помогали, а теперь – все это постылым стало, пресытился.

– Да вы не в депрессии ли чаем?

– Уж не знаю, болезнь это или существует другой термин какой... Но пока работаю, в этом смысле не болен. Кисти-то, слава Ильичу, не просыхают. Труд помогает. А вот в остальном...

– Но если не болезнь, так может быть... иное что-нибудь, уж не любовь ли какая? – осмелилась спросить Софи.

– Любовь... Это ведь, Софья Александровна... Это... Нашему брату лучше избегать даже думать о подобном. Даже если она и витает и над тобой, и внутри тебя. Самому себе не скажу всей этой правды. А ежели признаться, решиться на это, то что же потом, как жить с этим признанием, ведь все валиться из рук будет, и кисти в том числе. Я уж лучше так... Чуть взгрустнется, кольнет, бегом к холстам. Забыть, забыться.

– А, так вы... Все же влюблены, не иначе. Что ж вам мешает...

– Мешает? Можно ли реку рекой назвать, когда берег всего один? Не мешает, а не хватает. Да уж коли нет реки, ногами пойдем, что ж остается нашему брату. Простите, вздору я нанес всякого, смешно, наверно, – смутился Адольф Ильич. – Это слова пустые. Ничего, справимся. Лучше теперь о себе скажите что-нибудь. Давно не виделись. Счастливы ли нынче? Вы ведь не то, что я, за вами вон сколько поклонников-ухажеров, скучать вам не дают. А может скоро выйдете замуж, и захлопнется дверь сюда в вашу гостиную. Не до художников с поэтами будет.

– Да будете ли вспоминать-то тогда, или не заметите даже, если я за кого вдруг выйду и исчезну из вашего поля зрения? – с грустной иронией спросила она, не замечая, что опять рискует из-за своей ненужной игры, из-за того, что избегает прямоты.

– Что ж мне вам ответить? Неужто ль сами не понимаете... Право, все же давайте о другом, нужно ль вам нагружать себя тем, что там у кого в душе творится. Вот вам нравятся мои работы, это уже хорошо, от этого у меня тепло вот здесь в груди. Но, думаю, без них меня здесь и не было бы. Хотя, признаюсь, последнее время что-то нарушилось в моем творческом сознании, какие-то переломы произошли после одного странного потрясения, ну да вождь с ним. Поэтому я свое не решаюсь писать покамест. Думаю, что-то должно измениться в моих работах, почти уверен. Я этого и хочу, и боюсь. Вот не знаю, понравится ли вам, к примеру. А пока просто на хлеб зарабатываю, малюю помаленьку птиц этих высокого полета – знатных, чиновных, солидных. Знаю, многие осуждают. Как говорится, перед Лениным грешен, перед людьми виноват. Но мне все-равно. Это ведь то же самое, что художник между делом фотографом работает, подрабатывает. Что ж тут грешного. Или мне умереть с голоду?

– Кто ж это может осуждать, ежели так... И это вы три дня без просвету чей-то портрет писали?

– Получил заказ от одного известного заведения, да не на портрет, однако, а на сюжетную евангельскую тему: Ильич исцеляет парализованного. Я за кисти было взялся, а потом совесть кольнула, надобно ж было найти некого убогого и больного, нельзя ж такое с головы писать, типаж нужен. Вот и отправился по Питеру на поиски. Я ведь и раньше убогих писал, искал их по трактирам и притонам, мне не привыкать. И вот где-то на задворках встретил одного такого – вынесли его, видать, на двор и оставили на солнышке осеннем греться, а может просто, что б не мешал домашним. Неопрятный, в лохмотьях он был, бледный и грязный. Двор-то пустой тот был, ни деревца, ни кустика – колодец в общем. Да и светило-то наше – вот-вот и за крыши спрячется. Одно развлечение – воробьев с воронами разглядывать али наблюдать, как дворник метлой машет. Сидел мужичонка тот на каком-то убогоньком кресле-коляске, чему-то улыбался, видать всему, что есть вокруг – убогому для радости и малое сгодится. Да какое там кресло – не пойми что, хоть и с колесами. За двор на нем сам не уедешь, а кому охота возить беднягу – таких желающих тоже не каждый день сыщешь. Чужой не повезет, родному опостылело. Вот я и взялся его прогулять по питерским улицам. Осчастливил, возможно. Хотя, каюсь, был у меня и свой интерес в этом общении. Я с ним о том, о сем, присмотрелся к нему, да и задумался. Он ведь в глубоком детстве травмирован уже был, в младенчестве возможно, и ножки-то его... видели б вы эти ножки. Они каку мальца малого трехмесячного, да еще и кривенькие такие, бескровные, безжильные. И обувки никакой – зачем ему. Носочки какие-то рваные, пыльные и нестиранные надеты и натянуты на штанины дряхлых серых порточек, видать чтоб не спадали. Да все равно свисали они малость, ибо чересчур велики были, того, гляди, и потерять недолго. А еще ступни – это же, почитай, лотосовые ножки – гордость знатных китаянок. Слыхали может? Говорят, таких старушек еще можно встретить в Китае и поныне. Вот и у него... Так как же, думаю, такой исцелится – ноги что ли на глазах у всех начнут расти и выровняются за три секунды, встанет и пойдет? В общем, вернулся домой в отчаянии полном, в раздумьях и сомнениях. Мужичонку жалко – это одно, но и в замешательстве я оказался насчет замысла картины тоже. Представил, как ему Ильич говорит: встань и иди. И он встал, бедненький, и пошел на этих кривых, как крючочки, ножках своих по булыжникам, по ухабам нашим питерским. Вот какая история...

– Но вы говорите, что картина готова, что же вы решились изобразить?

– А то, что им хотелось, то и изобразил – придумал подходящий образ, и ноги как ноги пририсовал, даром что не ходячие. Да только я все-равно скоро напишу ту другую картину – свою, про исцеление-то это, пусть-ка он исцелится – тот мужичонка, которого я по Питеру катал, пускай на этих вот своих ноженьках детских так и пойдет по дорожке, как есть.

Князь вдруг резко остановился, замолчал и взглянул на Софи. О картинах он устал думать и говорить.

– Вы, Софья Александровна... вы действительно хотите... собираетесь... – нерешительно попытался он спросить и не смог продолжить.

– Собираюсь? Куда? О чем вы?

– Вы сказали, что выходите замуж... Догадываюсь, это конечно же Михаил Петрович, который всегда с вами рядом? Я угадал? Только ведь он, кажется, того... Простите, я не имею право ничего сказать, не мое это дело. Да любит ли он вас, уверены вы в нем?

– Вождь мой Ленин, о чем вы, откуда вы такое взяли?

– Разве вы только что... Я был уверен. Простите, если ошибаюсь, не надо было мне, зачем это я... Просто об этом уже поговаривали, о Михаиле Петровиче и вас. Вздор, наверно... – с обнадеживающими интонациями в голосе торопливо произнес князь.

– Мишель и я? Наденька Небесная, что вы говорите такое. Возможно он не равнодушен, да... Да у него какая-то глупая ревность, а не любовь. Бывает, видимо такое. Привык получать любые игрушки, и эту подавай. Нет, тут не любовь. Он ведь не здоров, вы знаете? Ведь только что он... он, кажется, даже сошел с ума, все это видели, зачем-то оскорбил меня, попытался обидеть. Хотя могу ли я обижаться на чье-то умопомрачение... Представьте он меня обвинил прилюдно в связи с этим вот существом, – с горькой усмешкой на лице кивнула на стену Софи.

Князь повернул голову и увидел, наконец, холст. Глаза Адольфа Ильича расширились, рот приоткрылся, он вскочил с места и ринулся к картине. Встреча с ней сильно взбудоражила его, он встал перед холстом, долго не мог оторваться, рассматривал каждую деталь, что-то шептал сам себе, какие-то слова, кивал головой. Софи, тоже немало удивленная этим событием, наблюдала за князем и не мешала ему. Она не знала, что нужно делать, как вести себя и ничего не понимала. Постепенно Адольф Ильич успокоился, на его лице даже появилась счастливая и довольная улыбка, глаза засветились радостью. Он повернулся к Софи, и тут его пронзила какая-то совершенно иная мысль, лицо снова стало серьезным, он что-то стал варить в своей голове. Через минуту складки на лбу его и на переносице расправились, будто он, наконец, решил что-то для себя, дошел до некой сути. Тотчас на его лице слегка обозначилась неожиданная иная – почти презрительная гримаса. Это окончательно озадачило Софи. Она все еще молчала и ждала, что Адольф Ильич что-то ей объяснит, но он вдруг как-то неуклюже заторопился, стал уходить, на ходу придумывая неубедительные причины спешки. Лишь перед дверью он вдруг остановился, повернулся к Софи и грустно сказал, путаясь в словах:

– Я понимаю, надо что-то сказать, объясниться... Беда моя в том, что я, Софья Александровна, возможно, чуть больше знаю, чем надобно было б знать. К сожалению, имел честь познакомиться с вашим истинным избранником... Теперь уж я понимаю, кто он. Так-то получилось случайно. Действительно, вовсе не Михаил Петрович осчастливен вами, а он – тот... Да-c. Теперь я и Мишеля понимаю, с чем отчасти связано это его душевное состояние. Вы говорите, он увидел это картину и?.. Кабы знал я, в чем дело, о ком речь идет, не стал бы ему рассказывать – тогда в театре... А теперь вот ведь как обернулось, оказывается. Впрочем Мишель, как мне показалось... Ведь с ним была эта его белокурая... И все же вы говорите, ревнует... Ну, в общем Ленин вам судья. Если бы я понял, то и не понадеялся бы... Прощайте, Софья Александровна, не поминайте лихом.

Еще на мгновение князь все же задержался.

– Пожалуй я на днях пришлю вам конверт с деньгами. Вы их верните вашему... жениху или кем он вам приходится. Тогда картина эта станет для вас моим свадебным подарком. А если ни о какой свадьбе и речи не идет, а просто вы... То есть, если у вас, – запутался князь, – иные отношения с этим человеком, то... В общем все-равно я их пришлю. На эти деньги пусть он закажет свой портрет у другого художника и подарит его вам, как того ему хотелось в самом начале. А этот... – кивнул на картину князь. – Это совсем другое... Это... Нет, что-то со мной не так, не то я вовсе хотел сказать, кто-то за язык меня потянул, не понимаю, зачем я все это вам... Ведь не об этом надо было. Теперь все прахом. Простите, ради Ильича, забудьте...

Во время этого непонятного монолога Софья Александровна не смогла проронить ни одного слова, ни даже попрощаться. Когда Адольф Ильич исчез, захлопнув за собой дверь, она еще долго не могла подняться с места, все внутри у нее будто оборвалось. Ей стало страшно, появилась ужасная сухость во рту, началось что-то вроде мигрени – какое-то странное сужение пространства в поле зрения и тяжесть в голове. Не сошел ли и князь с ума? Что он наплел? В чем она виновата? В чем? О каком человеке идет речь? Театр, Мишель, какая-то белокурая, какой-то жених, какой-то любовник? Опять этот, что ли? – Софи бросила взгляд на картину. Она сидела и думала-думала, мысленно разговаривая с князем, рассказывая о себе, о своих чувствах, переживаниях, о своей жизни, повторяя то, что должна была сказать и объяснить Адольфу Ильичу, но не смогла, не сумела из-за растерянности и неожиданности. Наконец она поняла, что и оправдываться-то ей не в чем. Что Мишеля, что князя эта картина каким-то нелепым образом просто вводит в заблуждение. Чем, почему? И при чем здесь она сама? Отчего князь был нормальным, пока картины не увидал? Вот еще одна загадка: картину он как будто увидел впервые. Так во всяком случае показалось Софи поначалу. А прощаясь, стал дарить как свое произведение. Покачав головой и пожав плечами, Софи нарочно стала думать о князе плохо, оставляя на поверхности все самое негативное, принижая все его достоинства. Нет, он не автор картины, обманывает, – стала думать она. И вообще сомнительный человек. Такое искусственное очернение князя, как ни странно, ей помогло. Сейчас она почти убедила себя в том, что есть некто сильнее и выше него, а сам он, князь, – простой подражатель, в лучшем случае ученик гения. Может быть поэтому он и устроил этот водевиль с картиной, с женихами и любовниками. Придумал способ уйти, спрятаться, исчезнуть. Стыдно стало? Думая так, она однако через несколько минут почувствовала в себе сомнение и даже стыд, ибо эта объяснение все же не было убедительным, что-то за всем этим все равно стоит иное – нечто конкретное, существенное и важное. Какие еще деньги он хочет вернуть? Кому? Она даже не решилась спросить. Что она будет с ними делать? Вернет, конечно... Опять же Мишель... Тоже загадал загадку. Увидел картину, и вот – подменили человека, даже рассудка лишился. Нет, решила она, я не могу так мучиться, ведь эти думы и меня доведут до какой-нибудь хронической душевной болезни. Сколько я так вынесу, если за один час стала уже больной? За князем она и готова была бы помчаться, но поймав себя на мысли о том, что даже если и случайно, но все же он нанес ей какое ни есть оскорбление, а тем более если он это сделал явно, нарочно, остановила ее. Есть же гордость и самодостоинство. Другое дело, если он ошибся... Тогда она должна помочь. Она простит, даже сама попросит прощения. В разговоре с князем, пока он полотна не увидел, ей показалось, что отношение к ней у него стало каким-то особым, новым, теплым и печальным одновременно. А если его завуалированные фразы связаны с ней? Если бы это было так. С другой стороны, что она сама-то сделала, для того, чтобы князь понял настоящие ее чувства к нему. Ведь почти никакой надежды, никакого намека она не попыталась подбросить ему. Или не успела? Как же странно и неожиданно все перекосилось так нескладно. Увидев на полу возле дивана полотенце, которым она обтирала лицо Мишеля, Софи вдруг решила для себя, что Михаил Петрович мог бы осветить все темные углы и коридоры, только бы он выздоровел вернул себе разум. И даже если ему стыдно, или он до сих пор верит в ту чушь, о которой публично заявил, она всеравно должна его увидеть и расспросить.

Глава XIX

Михаил Петрович беспомощно и покорно стоял под двумя струями воды – горячей и холодной, прижавшись к бывшей белой, а ныне покрытой слизью и следами ржавой воды, кафельной стенке. Ничего положительного для своего организма и психического состояния от этой процедуры он не испытывал, одно лишь сплошное омерзение и унижение. Однако, как известно, французский врач, член Академии медицины и Академии наук Жан-Мартен Шарко получил всемирную знаменитость благодаря внедрению в медицину именно этого нехитрого метода помощи больным от стрессов, неврозов и прочих заболеваний, душевных и физических. Примечательно, что был он профессором-патологоанатомом. Гидропроцедуру проводила обладательница внушительных форм – баба с широким, красным от пара и пота лицом. Спереди у бабы болтался мокрый фартук из клеенки грязно-оранжевых цветов. Одна из тесемок его была оторвана, другая висела без пользы. Полы халата, ввиду отсутствия подходящих размеров, тоже были сзади нараспашку. Ноги были обуты в непомерно большие мужские резиновые сапожищи. Баба держала в своих мощных руках две резиновые кишки, которыми безжалостно и равнодушно обливала Мишеля. Ей бы в пожарные, – подумал он. Все же, какой бы она ни была, но являлась существом иного, чем терпящий это унижение Мишель, пола, а присутствие же какой-либо одежды у пациентов при таких процедурах, однако, запрещалось. За спиной инквизиторши стояла наполненная холодной водой огромная ванна, тоже вовсе не белая, как это принято в мире санитарной техники, а давно ставшая ржаво-серой и местами лишенная кусков эмали. В бездну этого корыта, имеющего прямое отношение к методам гидропроцедурного воздействия на больных, еще предстояло опуститься бедному Михаилу Петровичу. Во всем этом вечно сыром помещении, оснащенном и другими весьма изношенными и устаревшими медицинско-техническими творениями давно почивших докторов, ученых и изобретателей, самой белой была лишь аккуратно висящая на стуле простыня, ожидавшая мокрого пациента. Хотя, если присмотреться повнимательней, то и она местами имела ржавые полосы и пятна, А еще в ней имелись прорехи различных размеров. Причины таких повреждений ткани, как правило, могут иметь либо химические и физические корни – пролитые лекарства, механические воздействия, либо биологические – к примеру, воздействие фауны. И, конечно, ветшают вещи просто со временем. Можно подумать, что простыня и все оборудование было доильичевской эры.

Несколько лет назад Михаилу Петровичу доводилось провести два-три дня на больничной койке. Госпитализация была связана с неопознанной легочной инфекцией. Подозревалась чахотка, но Ильич избавил – диагноз не подтвердился. Нынешнее пребывание в стенах лечебницы весьма отличалось от того предыдущего. Тогда, не смотря на столь короткий срок пребывания в больничной постели, Мишель порядком помучился от всяческих запретов. Слишком грамотная и строгая няня не давала Михаилу Петровичу даже бровь приподнять. Любое движение пресекалось резкими фразами женщины, следящей зорко, несмотря на шитье в руках, за состоянием больного:

– Больной, вам нельзя говорить. Нельзя лежать на боку. Нельзя улыбаться. Читать запрещено. Курить нельзя. Нельзя чай пить большими глотками. Лежите, нельзя садиться. Нельзя косить глаза на окно. Нельзя шевелиться.

Мишель тогда никак не мог понять, что страшного произойдет, если он скажет слово или шевельнет пальцем и как это повлияет на его заболевание. Здесь же в лечебнице сладко тоже не было, но однако ж шевелиться все же разрешалось.

Наконец, плохо высушенный антикварной простыней Михаил Петрович вернулся в свою палату, чтобы отлежаться после этой водной феерии. Сосед по палате – худой и бледный пожилой мужик сидел на своей койке, опустив на пол синюшные свои ноги, торчащие из под коротких пижамных штанов и неотрывно глядя в какую-то невидимую точку. Лицо его было кислым, безучастным ко всему. Рядом с ним неотлучно находилась супруга, женщина тоже пожилых лет. На полу стояла большая сумка с продуктами, а на тумбочке уже теснились какие-то банки и бутылки с домашней снедью, принесенные заботливой женой. Ровно через каждые три минуты женщина повторяла почти одну и ту же фразу:

– Кондратенька, ну поешь ты хоть чего-нибудь.

Кондратий не отвечал жене, а только мотал головой и опять молчал. Через три минуты все опять повторялось:

– Кондратий, ну... Съешь что-нибудь, будь добр, ради Ленина.

Больше они ни о чем не разговаривали. Супруге, видимо, казалось, что здоровье мужа резко улучшится, если он положит себе в рот ложку другую чего-нибудь домашнего, и болезнь как рукой снимет. Не выдержав этого, Мишель вышел в коридор. Отделение клиники было смешенным, здесь были и мужчины и женщины. В основном лечились люди со слабыми и чувствительными нервами, не выдержавшие натиска тех или иных сложных жизненных ситуаций и трудноразрешимых проблем. Все они казались какими-то печальными, апатичными и заторможенными; кто сидел, кто слонялся, кого-то вели на процедуры. Слава Ленину, совсем сумасшедших и буйных не было. Здесь подправляли свое здоровье пациенты в основном страдающие неврозами и прочими недугами, не обязательно являющимися серьезными душевными болезнями, а лишь некими пограничными состояниями. Наверно, и я выгляжу не лучше, – подумал Мишель, глядя на лица друзей по несчастью. Он присел на свободную табуретку неподалеку от двух студентов медицинского факультета. Молоденькие студенты, получив от преподавателя задание, расспрашивали сухонькую старушку, пытаясь добраться до сути ее запутанных симптомов болезни. Чуть поодаль от этой троицы стояла другая пожилая пациентка, ревниво и нетерпеливо наблюдая сквозь толстые линзы своих очков за тем, что происходит. То, что соседку обследуют, а на нее не обращают внимания, отражалось на ее лице выражением полученного оскорбления. Когда довольные студенты отпустили старушку и собрались было уходить, она тут же к ним подскочила и строго спросила:

– Ребята, а вам моя болезнь не нужна?

– Нет, нет, нет, спасибо, – замахали руками испуганные студенты и заторопились к выходу, оставив разочарованную и еще более оскорбленную женщину ни с чем. Мишель побоялся, что она, за неимением ничего другого, захочет о своих особых проблемах побеседовать с ним. Пришлось сбежать. Так он бродил с места на место, пока, наконец, его не вызвали к доктору.

Глава XX

Доктор Зароков Вениамин Дормидонтович, пожилого возраста господин с небольшой бородкой, чуть лысоватый, сидел в своем кабинете за массивным дубовым столом и казался маленьким на фоне громоздкой мебели своего кабинета и рядом с огромной настольной лампой. Доктор придерживал одной рукой плохонькое пенсне, а другой перелистывал желтоватые страницы чьей-то истории болезни. Когда в кабинете появился Мишель в сопровождении сурового санитара, Вениамин Дормидонтович дочитывал какую-то важную фразу до конца и поэтому вместо головы поднял руку с вытянутым указательным пальцем и так держал, пока не закончил читать. Через несколько мгновений, он оторвался от чтения, поводил глазами по кабинету, будто ожидавшие попрятались, и он не мог их сразу обнаружить. Наконец вошедшие попали в поле зрения хозяина кабинета. Отпустив санитара, доктор поприветствовал вежливой улыбкой больного.

– Ну-с, молодой человек, прошу, присаживайтесь. Так, что там у нас? А... Михаил Петрович Звягинцев? Очень интересно, весьма... Ой, простите великодушно, забыл сам порекомендоваться: Зароков Вениамин Дормидонтыч, доктор, специалист по душевным отклонениям. Может хотите перекурить со мной? Вот, прошу, папироски, угощайтесь. У меня американские... Заодно и побеседуем.

Мишель привстал, осторожно принял папиросу и стал держать ее наготове. Доктор не торопясь сам закурил и затем протянул зажженную спичку поближе к пациенту, стараясь не обжечь свои пальцы. Наконец, задымил и Михаил Петрович, вернувшись в кресло. Это помогло снять некоторое напряжение.

– Я с вашего позволения налью себе красненького винца, мне коллега порекомендовал для сердца, – продолжил доктор, налил из бутылки с полстакана, поставил рядом с собой и в свою очередь устроился поудобней в креслах. – Мы ведь тоже, грешные, подвержены всяким недугам и болячкам. Увы – не вожди небесного кремля. А вам, батенька, вот этого как раз не советую. Не сочтите за негостеприимство. Вы ведь таблеточку приняли успокаивающую. Поэтому... Неизвестно, как отреагируете. А так, я бы, конечно... Другой раз обязательно. Итак... С вами Пал Палыч уже побеседовал, так что мы о чем-нибудь другом. Про детские болячки и прочее подобное не буду спрашивать, ну их с Лениным. Да вот оно все тут, в этой папочке; коллега оное описал и расписал в лучшем виде, – бросил на стол историю болезни Вениамин Дормидонтович. – Итак, у нас был небольшой психозик. Что ж тут такого, никто не застрахован на сей счет. Жизнь продолжается. Характера нервического – это многое объясняет. Так, так, так... – пробежался глазами доктор по истории болезни. – Ага... Ясненько. У Пал Палыча вас успешно полечили, смирительную рубашечку сняли, с чем я вас и поздравляю, худшее позади, а теперь к нам, в наше отделение отдыхать, силы восстанавливать прибыли третьего дня. Батюшка ваш хлопотал лично, чтобы непременно к нам. У нас репутация, знаете ли. Скажу вам по секрету, – понизил голос Вениамин Дормидонтыч и чуть оглянулся по сторонам, – одних Лениных у нас штук пять проходит реабилитацию. И Крупские есть. Даже Сталины имеются. Ну и прочие... Так что ваш случай – чистый стресс, такое бывает. Вы же не чайник, как некоторые себя таковым считают.

– То есть, как чайник?

– Ну вот, я же говорил. Все неплохо. Я вот о чем хотел... Расскажите-ка, милейший Михаил Петрович, каково вам в темнице-то нашей? Может на волю хотите, домой? Или ничего, нравится, прижились тут за три дня? На темницу не обижайтесь, это я так, с юмористической целью. Какая уж тут темница. Чистый курорт, и моря не надо. Гидропроцедуры-то оценили? Захотите лишний раз взять ванну, сообщите мне лично, организуем. Так как, милостивый государь, идете на поправку?

– Я... Я не знаю, но, кажется, мне не обязательно надолго-то сюда...

– Ну что ж... Это, батенька, не плохой признак, коль по дому скучаете. А то иные, знаете ли, – им тут век бы жить, уж так они себя здесь как дома чувствуют, что хоть прописывай их у нас. И рады бы, да ведь не резиновая клиника-то наша. Но я не к тому, чтобы вас, не долечив, выпустить в суровую жизнь, полную проблем, всякого рода коварства, насыщенную стрессовыми ситуациями. Отдыхайте покамест. А как только... Ну не до рождества же Ильичева держать вас здесь. Так, недельку, другую... Ой, знаете, – с мечтательными интонациями в голосе воскликнул доктор, – а ведь завидки берут иной раз. Вот хоть самому б сюда, в заведеньице это, на недельку, на приют и призрение, так сказать. Пижамка, постелька, книжечка, чаек – много ли надо... У нашего брата ведь тоже в жизни всяко бывает, тоже не без стрессов, убежать бы от всего этого. Вы, что же, думаете, нам обязательно легче живется, чем вам? Чушь! Вздор! Вот что, Михаил Петрович, я хочу вам предложить... А давайте-ка поплачем вместе – и вы, и я. Оба. Какова идея, а? И вам полегчает и мне. Кто начнет? Или уважаете синхронность? На счет три...

– Простите, доктор, я не совсем понимаю, – растерялся от неожиданности Мишель. – Я, право, не настроен того... слезы пускать, боюсь, уже не получится. В другой раз может быть и получилось бы, но нынче уж нет.

– Ах как жаль, ах как обидно. А я думал, вы меня поддержите. Видите ли, моя точка зрения такова, что если бы мужчины не пытались сдерживать своих слез, не стеснялись бы рыданий, то жили бы дольше. Ведь они иначе уходят раньше своих жен, оставляют их вдовами, возлагая на бедняжек все последствия – детей, грубую домашнюю работу, пропитание, долги, оставшиеся от мужа. Вот ведь как. А так бы... Ну да ладно. Возможно, это к делу не относится. Лучше давайте мы с вами попытаемся свои полушария привести в баланс, а то они как две головы в одной черепной коробке, каждая со своими идеями, одна вверх тянет, другая к центру планеты нашей стремится или в лучшем случае остается на месте. Отсюда и неврозы и похуже даже проблемки. Я не касаюсь известных противоположных функций полушарий, тех, что присущи нам с вами, они должны быть и остаются. В этом смысле они приветствуются; чем более выражена эта поляризация, тем лучше – эти люди и умнее и талантливее, то есть и поэт (правое полушарие) и математик (левое) в одном лице. Но имею я ввиду нечто иное, а именно проблему излишнего перевозбуждения одной из двух половин при одновременном чрезмерном снижении активности другой, что связано с теми или иными стрессовыми ситуациями и неразрешимыми проблемами, ну и прочими делами. Ну, с чем бы сравнить? Вот, представьте, балет. Балерина и ее партнер. Оба талантливы, опытны, у каждого, заметьте, своя роль. Они не должны быть одного роста, одного пола, одного веса и так далее – а иначе какой баланс, тем более совершенство. Все сходится, все комплементарно. Как говорят китайцы, инь-янь. Но вот по каким-то причинам она не поспала трое суток кряду, в жизни как-то не так все сложилось, финансовые проблемки, да еще и муж ее бросил. В результате – снижение тонуса, отсутствие сосредоточенности, потеря координации. А он, партнер, представьте, выиграл, мерзавец, в спортлото и от удачи переполнен излишней радостью и энергией – ему бы ядро толкать, гири поднимать, а не балерин. Что ж из этого получилось бы, какой такой дуэтец зрителям на смех? Представьте-ка. А вот ежели бы они оба выиграли, то это не так-то уж и плохо было б... Как раз наоборот. А? Ну в общем вы поняли. Хотя, возможно, пример неудачный. Поймите, я попытался как-то образно... Вернемся лучше к мозгу – перевозбужденному с одной стороны и усталому, спящему – с другой. Вот тут-то они и начинаются – проблемки. Есть, правда, мнение, что ритмические танцы восстанавливают этот дисбаланс. Происходит это таким образом, что стремящееся подняться вверх перевозбужденное, наполненное, так сказать, парами, полушарие сдается, сбавляет пары и опускается вниз, как ласточка, и садится рядом на один электрический провод поближе к своей сестричке, а та тоже просыпается, подпрыгивает поближе к братцу. Вот видите, опять я аллегориями. Но вы-то понимаете. Так вот, тут и спокойствие приходит, и сон улучшается, и тому подобное. Но каково ваше мнение, батенька, насчет того, чтобы сделать несколько иначе. Взять, к примеру, и вознести к небу эту ленивую, тяжелую на подъем птичку, но не посадить на проволочку, а пнуть ее повыше, то есть так, что и она взлетит ввысь и будет там барахтаться, кувыркаться вместе с другой птичкой в одном движении, ритме, на одной высоте. Или как давеча я вам про балерин, ежели б им обоим деньжонок подбросить и чего-то еще позитивного... Ну хорошо, если от аллегорий этих мы все же вернемся к нашим полушариям, то это означает, что мы не будем перевозбужденную часть трогать, а разбудим и перевозбудим спящую другую половину. Так вот, теперь главное: ведь и в этом случае тоже речь идет о восстановлении баланса. Только ведь расклад совсем иной получается, появляются весьма перспективные возможности, просыпаются некие спящие способности, таланты к тем или иным видам искусства, науки даются легко, карьера несется вверх. Не правда ли заманчиво? Вы поняли? Так какого ваше мнение, коллега... э-э-э... то есть, уважаемый Михаил Петрович?

– Простите, я не совсем понимаю... Если вы хотите электрическим током или как-то так, то я... я думаю, лучше не стоит... Меня во всяком случае... Вы там что-то насчет ритмических танцев вначале упомянули, я, возможно, готов обдумать, хотя и это... надо ли оно. Я, кажется, вполне уже здоров.

– Ну, батенька, уж сразу-таки электричеством. Зачем же это. Мы ведь современные люди с вами. Существуют и другие методики. Хотя, допускаю, возможности электричества не до конца изучены в нашей науке. Неплохо было бы действительно... Ладно, об этом как-нибудь в другой раз. Мы даже вместе можем подумать... Итак, давайте начнем с простого. Скажите-ка, уважаемый, сколько пальчиков вы видите, – Вениамин Дормидонтович показал три пальца – они чуть дрожали.

– Извольте, три.

– А уверены ли вы, гляньте-ка повнимательней.

– Сомнений нет – три пальца.

– Придется дать еще одну, третью возможность – Ленин всегда третьего искал для бесед, любил троицу. Итак, милостивый государь, напрягите все свое внимание и ответьте честно на вопрос, сколько пальчиков ваш покорный слуга вам дарит на обозрение?

– Я не знаю, должен ли я что-то иное сказать, но, как это ни странно, простите, вижу все те же три пальца. Со мной, значит, не все в порядке, если это не так?

– Прошу не принимать близко к сердцу. Дело в том, что вы правы, и я вас с этим поздравляю. Ну что ж, недурно. Идем дальше. А теперь, сударь, извольте принять от меня вот эту вот тоненькую ниточку. Будьте любезны, возьмите ее, – сказал доктор, и протянул руку в соответствующей позе.

Большим и указательным пальцами он действительно как будто держал нить, даже тихонько поболтал ею в воздухе. Однако, как Мишель не присматривался, никакой нити он не мог увидеть. Было совершенно очевидно, что брать было нечего. Как чуть позже подтвердил доктор, нити действительно не было.

– Ну что ж, – потирая руки продолжил Вениамин Дормидонтович, блеснув огоньком азарта, – все не так плохо, как хотелось бы. А теперь хватит школьничать, настоящим делом займемся и придвинемся еще ближе к нашим баранам. Итак, два полушария мозга нашего – одно горит-искрится, другое – аж побледнело от неподвижности и ленности своей. Одно в полете, того гляди в облако угодит, другое почивает, распластавшись на лужочке под яблонькой. А давайте-ка тряхнем эту яблоньку, чтоб яблочки этого с ленцой да и раз – по темечку, пусть-ка вскочет да побежит, может и подпрыгнет да и полетит братца искать, сам свои крылышки встряхнет-расправит, а то залежался ты, брат.

Мишель пытался собрать всех в кучу – ласточек, сестричек, братцев, баранов, яблочки, балерин, полушария мозга, и ему вдруг вместо всего этого винегрета мучительно захотелось просто чуть прохладных рук Тасеньки, которые могли бы сделать чудеса, возложи она свои длани на его голову, и не понадобились бы никакие гидропроцедуры, медитации и ритмические танцы. Только бы выйти из этого заведения. Тут же, кольнув болью и грустью, в его сознании промелькнул и образ Софи. Он был как бы вдали, в стороне. Мишель смутно помнил, что скандалил в ее доме, оскорбил как-то глупо, испытав приступ ревности, но не мог собрать все в единое, что произошло и как, вспоминая инцидент весьма расплывчато. Видно все теперь, отказали от дому навсегда, – с грустью думал он и чуть не заснул. Доктор между тем продолжал:

– Так скажите, братец вы мой, с какой стороны головки у вас потеплее, может даже побаливает, а с какой – ощущение холода, пустоты, этакой ленности?

– Я, право, не уверен, – очнулся Мишель, – может быть все-таки здесь болит и как-то горячей. А впрочем я не уверен, – Мишель показал указательным пальцем на свою левую половину головы и тотчас опустил руку. Чуть внимательней прислушавшись к своим ощущениям, он почти сразу же действительно ощутил головную боль слева. – Да, слева побаливает.

– Вот, вот, вот! А тут справа холодок гуляет, я угадал?

– Вроде бы так.

– Вы ведь не художник, не поэт, это нам известно. Но можно и догадаться. Хотя, вроде и не математик. А прикройте-ка глаза на минуточку, да представьте, обе половинки своего мозга окрашенными в разные цвета – один цвет бардовый или ярко-красный, другой – светло-голубенький, бледненький. Прикиньте-ка, что куда подходит лучше всего. Ну-с?

– Кажется слева должно быть поярче, возможно красный цвет идет; справа бледно-голубой лучше подходит, – ответил Мишель, честно проделав задание доктора мысленно.

– Именно, именно, так-то и должно оно быть у вашего брата служащего, – обрадовался Вениамин Дормидонтович. – А теперь давайте-ка, милейший наш, представьте себя, скажем, внутри апельсина. Какого оно там? Глазки-то закройте. Ну-с? Все проверьте, можно ли дышать, вкус, запахи учтите, попадание в глаза, в нос. Ой, как щиплет, хотя на вкус приятно. Ну, какого? То-то же. А теперича окажитесь-ка вы, батенька, в яйце, вареном причем. Ну, хорошо, не хотите в курином, разрешаю влезть в гусиное – оно чуть поболе будет, все ж не так тесно. И даже еще больше вам льгот даю: так уж и быть – пусть-ка это будет яичко всмятку. Так, так, представляйте, думайте. Мякоть вокруг, и вы сами мякенький, желтенький, китайца желтей. Вы ведь, батенька, роль желточка играете, прошу учесть. А теперь, милостивый государь, двинемся в ретроградном направлении. Прошу посетить сырое гусиное яйцо. Поплавайте там. Ой, совсем вы жиденьким стали. Не бойтесь, у меня здесь нет ни сковородки, ни электроплиты, ни керогаза, а то б зажарил вас с бекончиком. Я ведь еще не отобедал как следует.

Мишель, избегая излишней старательности, попытался представить себя внутри сырого яйца, но почувствовал себя эмбрионом, будто находится он в чреве своей матушки, где тесно, темно и жутко. Он стряхнул с себя это странное ощущение и открыл глаза. Сердце его колотилось.

– Ага, ощутили, какого там. Так-то вот. Ну-с, батенька, идем дальше. Вот что я вам предложу... Смотрите, вот на вас эта пижамочка. Чуть великовата, это ничего. Вот здесь дырочка, жаль, конечно, но и это ничего, ничего. А представьте-ка, родной мой, что тело ваше – это не вы, а нечто постороннее, предмет для удобства, а сами-то вы – вот это вот ваше платье и есть вы самый. В нем все ваши мысли, переживания, даже любовные, надежды, функции, физиология, опорная система... Жизнь, одним словом. А тело – это так. Как говорят, голова нужна для того, чтобы шапка не спадала, ну и все остальное что-то в этом роде. Сложновато, это я понимаю. А вы не торопитесь, осознайте, попробуйте...

Мишель попытался выполнить это весьма непростое медитационное задание доктора, но не смог никак оценить, правильно ли все получилось.

– Стоп, – продолжил минут через пять Вениамин Дормидонтович. – Шапочки-то как раз нет на вас. Это важно. Как это я не сообразил. Это же главное. Шапочка-то... Минуточку, я вам одолжу свою шляпу.

Доктор резво вскочил с места, подбежал к огромному дубовому шкафу и выудил оттуда свою потертую со всех сторон шляпу.

– Вот что, милейший, мы сделаем. Вы наденьте этот предмет, то есть головной убор, закройте свои шорчики и представьте, что мозг ваш находится именно тут – в этой шляпе. То есть мыслишки и прочее. Именно в ней. А головка ваша, если вы не забыли, это просто вещь, неживая, впрочем полезная, нужная. Можете даже представить, что ее вместе с торсиком плюс ручки, ножки и прочее, вы приобрели у купца в лавочке и даже скидочку небольшую получили. Представили? А теперь вернемся опять к вашему наиважнейшему органу – шляпе. Давайте-ка наденем ее так, чтобы поля не были на одном уровне – справа край вверх пусть смотрит, а тут слева краешек на ушко свое натяните, будьте любезны. Так. Глазки закрыты, но вы можете проверить, что поля не на одном уровне. Потрогайте, потрогайте их – левую и правую части, убедились? А теперь все, руки – не руки, а предмет. Рукава – да, это ваше, это вы. Думайте, думайте, как в шляпе мыслишки и идейки ходят туда сюда, туда сюда, круги делают. А теперь, милостивый государь, представьте что мысли ваши это что-то вроде жидкости – воды, например. Представили? Ну, и куда же жидкость наша направится – к правому или к левому полюсу шляпы?

– К левому, более низкому краю, – правильно сообразил Мишель, не понимая, что от него хотят.

– Именно, именно, по всем законам именно так и должно быть, – воскликнул радостно Вениамин Дормидонтович. – Представьте эту тяжесть здесь слева, мокрый, можно сказать, край, того гляди шляпа спадет, что ж тогда будет-то? А теперь поднимем этот краешек, а тот опустим. Я вам помогу, а вы пока думайте, представляйте, что происходит. Да не головой, шляпой, батенька, думайте, шляпой. Ну-с, как там? Все мыслишки разом – переливаются в противоположную часть? Переливаются, переливаются... Обязательно, по всем законам. А мы не будем дожидаться, возьмем да и ровненько поставим шляпку. Вот так, оп. Что ж теперь-то случилось? Равновесие, скажете вы? Согласен. Да-с. Но я не стал бы уважать самого себя как доктора, как специалиста по медитационным методам лечения душевнобольных, если бы закончил на этом наш с вами сеанс. Итак, самое главное. Я снимаю с вашей бесчувственной и безжизненной головы вашу умнейшую, мыслящую, как творчески-абстрактно, так и логически-здраво, шляпу... То есть, это моя шляпа, но в данном эксперименте... Вы понимаете... Итак снимаем. И плавно переносим ее... куда? А вон туда на шкаф, повыше, почти к потолку. Для этого я использую табуреточку, встаем на нее... Оп, и шляпа там, можно сказать, смотрит на этот мир сверху. Неважно что пыль, – чихнул доктор. – Это моя проблема. Ваша задача представлять, что ваш наиважнейший орган, орган мысли и чувств, в данный момент находится значительно выше и дальше вашей здравствующей, животрепещущей пижамы, надетой на предмет, которому купец в лавке прицепил бы ярлык с ценой и названием товара: тело мужское, размер такой-то, цена такая-то. Но поймите, государик милостивый, суть вот чего: в нашем эксперименте связь между шляпой и пижамой не исчезает, не становится слабее, это не бельевая веревка и не леска, которые могут порваться. Да, ваши мысли и прочие наиважнейшие неврологические функции на шкафу, там наверху, но ваша шляпа успешно продолжает давать задания пижаме, оставшейся внизу: помаши-ка, брат-рукав, мне, а ты штанина-сестрица расправь складки, соблюдай приличия. Думайте, думайте, представляйте, как вы живете в таком состоянии. Какие преимущества это дает. А теперь что-нибудь свое придумайте. Все, что угодно, любой сценарий, но думайте своей шляпой, отделенной по воле вашего покорного слуги от вашей пижамы и помещенной высоко, где дух захватывает, хочется петь гимны, читать оды; сверху все понятней, все доступней. Восторг высоты, эйфория... Это вам не баранов перед сном считать – тоже мне медитация. Тут наука – ой-ой-ой!

Во время всего этого медитационного сеанса лечения Мишель потихоньку стал думать (то ли шляпой, то ли своей собственной головой), что не такими уж плохими были давешние гидропроцедуры, что может быть они больше помогают ему восстанавливать нервную систему, чем перенос всего себя из родного тела в пижаму и, особенно, в шляпу – туда на шкаф. А под конец он с ностальгией стал вспоминать даже предыдущее отделение, куда попадают душевно-больные с острыми расстройствами психики, вроде тех, с коими поступил туда Михаил Петрович прямиком из гостиной Софи. Даже смирительную рубашку и уколы сурового доктора Пал Палыча перестали вызывать в Мишеле отрицательные воспоминания (хотя, возможно, это-то как раз и явилось эффектом медитационного воздействия, придуманного гениальным Вениамином Дормидонтовичем).

Глава XXI

Попытки воспользоваться ситуацией и попробовать осторожно повернуть племянницу на путь истинный у супругов Ивана Федосеича и Антонины Андреевны ни к чему не привели. Более того, Тася, узнав о том, что ее возлюбленный попал в беду, стала решительней и тверже. Она поняла свою роль, что должна добиться встречи с Михаилом Петровичем и помочь ему. Она знала, что нужна ему, что она важнее всех докторов на свете и способна облегчить состояние своего любимого друга. В первую очередь Тася потребовала от своего дяди адрес Петра Саввовича, папеньки Мишеля. Делать было нечего, и Иван Федосеевич, вздыхая и качая седой головой выполнил просьбу племянницы.

Родители Михаила Петровича к сему моменту не имели еще чести отрекомендоваться племяннице высокого должностного лица, а также возможной будущей своей невестке, и, поэтому, не знали ее в лицо. Да будь она похожа на гидро про цедурщицу из известного заведения, Петр Саввович бровью бы не повел, засиял бы от счастья, ибо страстно желал каким-то образом породниться с гением партийной карьеры, пусть хоть через племянницу, и таким образом упрочить и возвысить свое собственное положение. А уж сынок, само собой, поднимется как на дрожжах по партийной лестнице, и ноги переставлять не придется, а в перспективе поменяет телеграф на место в ином учреждении, где из кабинета в кабинет по красным ковровым дорожкам снуют туда сюда счастливые люди с бумагами и портфелями, тихонько кивая и вежливо улыбаясь друг другу. И надо же этому мерзавцу так подвести отца. Зачем-то ему понадобилось сделать этот неумный и непутевый шаг – вернуться в то пристанище неизвестно каких людей во главе с какой-то там Софи, бывшей провинциальной барышней – ненадежной во всех отношениях и беспартийной. Ничего удивительного, – рассуждал про себя Петр Саввович, что слабак этот запутался и подбросил докторам душевного профиля работы. Повозились, знамо, с птенцом этим желторотым. Нет, надо было пороть все детство, да и по сю пору, чтобы знал, чего отец от него добивается. Какая такая Софи или как ее там, которая не дает покоя этому глупцу? И как тут теперь восстановить равновесие, ведь чай Иван Федосеиич ужо знают о сем пассаже. Да разве дадут они после всего этого племяннице своей встречаться с этим неверным и непутевым, к тому же еще и душевнобольным? Как же исправить ситуацию, чтобы все вернулось на круги своя?

Думал об этом всем Петр Саввович который уж день, когда возвращался со службы. Он подолгу не выходил из своего кабинета, то расхаживал по бордовому ковру, становясь лицом такого же цвета, то кому-то тряс в воздухе маслянистыми кулаками, то останавливался в ступоре и сжимал от злости губы до самого посинения. Озабоченная супруга то и дело заглядывала в кабинет к мужу и приставала с каплями да с горькими порошками, ибо сердечко мужа так долго не могло сопротивляться тревоге и злости, но Петр Саввович решительно отказывался от всего, что прописывали когда-то доктора. А на случай сердечных проблем у него в шкафчике имелось свое лекарство, более надежное. Лекарство это расходовалось, в бутылке оставалось уже немного, а рюмочка, стоявшая бок о бок с ней, не успевала просыхать.

В тот день, когда бедный сынок лишился возможности соображать собственной головой, а вынужден был думать шляпой, причем не своей, а докторской, в голову его родителя (в голову, а не шляпу) пришла некая мысль, постепенно оформившаяся в определенное решение, а именно: разыскать во чтобы то ни стало эту самую Софи, будь она не ладна, и дать ей понять, что сынок из другого круга, и Петр Саввович не позволит портить его карьеру, репутацию, правильные взаимоотношения с правильными людьми и здоровье, и чтобы раз и навсегда эта женщина перестала преследовать слабого и нерешительного молодого человека и оставила бы его в покое. Случилось так, что именно в этот момент, когда злость и желание грубо, раз и навсегда разобраться с тем, кто помешал и навредил здоровью сынка, прямо-таки душили Петра Саввовича, вошел лакей Ананий и объявил, что их сиятельство желает видеть некая дама из порядочных, желающая осведомиться о здоровье молодого господина.

– Вот как, сами пожаловали... Ага! Значит, судьба послала. Это мы еще посмотрим, каких порядочных они из себя строят. Проси, дубина. И чтоб рожу я твою поганую больше не видел в своем кабинете, а то получишь у меня, – сорвал зло на лакее Петр Саввович, замахнувшись на него пустой бутылкой, оказавшейся у него в руках. – Стой, зовут-то как ее, точно Софьей назвалась? – на всякий случай перестраховался Петр Саввович.

– Кажись как-то так и назвалась, – предположил глуховатый на оба уха лакей и поспешил скрыться от греха подальше.

Тотчас в кабинет вошла стройная небольшого роста молодая женщина в шляпке с черной вуалью, прикрывающей половину лица. Оставшись у двери и лишь сделав легкий поклон с приседанием, Тася чуть растерялась, ибо не ожидала увидеть столь сердитое и немилосердное лицо папеньки Мишеля.

– Простите, может быть я не вовремя, тогда...

– Нет, нет, барышня, в самый правильный момент и пришли. Именно правильный. Я тут как раз и сам подумывал, что надо бы познакомиться с окружением, в которое попал сынок наш, потолковать кой с кем, вот с вами, к примеру. А то, видите ли, не совсем здоровым он сделался... С чего бы это? Все вроде благополучно было, а тут вдруг – раз тебе. Нету ли какого женского следа? Запутаться-то молодому-неопытному мальцу это раз плюнуть. Надо бы разобраться, да парочку хороших советов дать... Впрочем, прошу, присядьте, – указал на пустое кресло Петр Саввович и сам направился к своему столу. – Ну-с, с чем, барышня, пожаловали? Уж не прощения ли просить потребность появилась, или, напротив, не испытываете своей вины в этом сомнительном дельце вовсе никакой? Сомнительное – это от слова сомнение. Видите ли, сомнения возродились по поводу дальнейшей судьбы мальца моего, что продолжать ему общаться с барышнями из другого круга было бы крайне... То есть, как бы вам... Я ведь не желаю обидеть, но однако ж, вы и сами должны понимать...

– Простите, я, право, как раз не понимаю... Ведь Миша... Михаил Петрович любит меня. И я не могу без него. Поэтому я здесь. Неужели он не рассказывал обо мне ничего?

– Был, матушка, разговор, был. Случаем проболтался Мишенька наш, куда похаживает, имя ваше упомянул даже, а то б кто ж нам рассказал бы, что и как...

– Я так волнуюсь, хотела бы его навестить в больнице и помочь... Могли бы вы сообщить, где он сейчас, как он себя чувствует, вы же знаете, где его лечат.

– Что? Навестить? Помочь? – затряс щеками и повысил голос Петр Саввович. – Вот что, барышня милая, я вам скажу: моему сынку доктора и лекарства помогут, да священные партийные писания, а еще – наша родительская поддержка и наставления. А от общения с вами он снова безумным сделается. Вот и вся ваша помощь – вред один. Еще и о любви какой-то говорите. Лучше Ленина любите, барышня, тезисы почитывайте – партком-то когда последний раз навещали? А мой сын без вашей так называемой любви обойдется. Есть на то другие, более правильные и надежные люди. К вашему сведению, есть!

Тася совершенно растерялась почувствовала, что от этих грубых слов и необоснованных обвинений вот-вот упадет с кресел в обморок. Что она такого сделала? Почему же Михаил Петрович почти ничего не рассказал об их взаимоотношениях своим родителям, отчего они настолько плохо осведомлены об этом и думают Ленин знает что? Тася попыталась все оправдать тем, что Петр Саввович из-за болезни сына чересчур нервным сделался и не ведает, что говорит. Она встала, чтобы молча уйти, но не сделав и двух шагов вдруг пошатнулась. Петр Саввович испугался и ринулся из-за стола, чтобы ее поддержать, боясь неприятных последствий и держа на всякий случай в поле зрения хрустальную статуэтку апостола Дзержинского. К счастью рядом оказался турецкий диван Петра Саввовича, где он иногда любил отдохнуть с трубкой часок другой, или поспать после сытного обеда. Это спасло Тасю от обморока с падением. Она тотчас уснула.

– Что ж это делается, глянь, худо-то какое вышло. Нервическая, однако, барышня, хоть и в деревне выросла. Вот сталинизм проклятый, – выругался он в сердцах и, оставив барышню почивать на диване, вышел из кабинета, чтобы позвать кого-нибудь из прислуги на помощь. Тотчас он натолкнулся на лакея, стоявшего как истукан в нерешительности у дверей кабинета и не решавшегося постучаться.

– Что стоишь тут, балда, точно аршин проглотил? – накричал снова на него Петр Саввович. – Али подслушивать вздумал, каналья? Так я тебя сейчас...

– Никак нет, ваше сиятельство, я с докладом опять. Барышня там одна вас дожидаются, о здоровье Михаила Петровича пришли справиться.

– Что ты мелишь, дубина, забыл что ли, что привел уже ее, эту... Тьфу ты...

– Так то эта, а там та... Другая стало быть...

– Что? Что ты сказал? Убью, если врешь... Подожди-ка... Ильич ты наш небесный, да неужто племянница Ивана Федосеича пожаловала? Что ж делать, куда ж деваться-то, вот ведь в переплет попал, – засуетился Петр Саввович, забегал кругами по комнате, – Где Варвара Тимофеевна?

– У портнихи оне нонче, и Настасью с собой взять изволили-с.

– Ох... Оппортунизм проклятый! Эк как замшилось. Выходит, только ты, балбес, и остался мне в помощь. О, силы кремлевские заоблачные! Что делать-то? Помогите, комиссары небесные, – схватился Петр Саввович за голову. – Вот что... покамест сиди в моем кабинете и гляди, чтобы барышня не проснулась. То есть... э-э-э... чтобы не вышла, ежели проснется. Скажи, что б не торопилась. А я сам выйду... с другой поговорю... Зовут-то Таисией?

– Да как-то так, вроде по-заморски, и назвалась. Может и Таисией, почему бы нет, – нехотя согласился лакей.

Петр Саввович на одну секунду задержался перед зеркалом и, как только смог, попытался за столь короткое время придать своему рдеющему и злющему лицу благообразное выражение – спокойное и доброе. Сделав некоторое подобие улыбки, скорее осклабившись и ощедрив зубы, он зафиксировал эту весьма сомнительную гримасу на своем широком, потном лице и, наконец, решился выйти в сени. Там ждала его, сидя на бархатном стуле, другая девушка. Глаза Софи (это была, конечно, она) тоже прикрывали поля шляпки и спадающая, словно темно-лиловый водопад, густая вуаль. На ней было элегантное кринолиновое пальто и нежный, словно поволока, фуляровый шарф. Перчатки из дорогой кожи покоились на ее коленах. То есть внешний вид гостьи полностью соответствовал представлению Петра Саввовича о московской племяннице его кумира. Софи была удивлена не менее Таси, увидев странную реакцию батюшки Мишеля на ее дерзкое вторжение.

– Матушка, благодетель вы наш, пожаловали, не побрезговали скромной обители. Позвольте-же старику ручку вашу принять, поцелуйчиком отблагодарить за ваше внимание, благоволение, понимание и снисхождение, – бросился к Софи Петр Саввович и даже упал на колени, ибо сидящая на стуле Софи не захотела поднять свою руку навстречу этому неприятному лицу. Хозяин, однако, сумел-таки исполнить надуманное и чмокнул запястье гостьи, находясь в весьма странном положении – скрючившись и стоя на коленах. Вскочив на ноги, он продолжил: – За сынка особая вам благодарность, за то, что соизволили обратить на балбесика нашего драгоценное внимание свое, разглядели в нем черточки ценные, правильные, хоть и хрупкие весьма и своим примером прочите его на путь праведный. Мы-то с матушкой уж как старались, лелеяли, сообщили соответствующее идейное воспитание, с пеленок был с Лениным он у нас. Так что зачатки-то есть в юноше. А то, что захворал сыночек, так то ничего себе, устал, перетрудился. А так, сердца он несрывчатого, только нервами хрупкий. Выправят, на ноги поставят, глядишь, и скоро выпишут, еще лучше прежнего станет. Натурально лучше. Он ведь по обыкновению тихонькой, с детства был молчаливого свойства. Кабы не хворь эта... На-дысь с докторами беседовал. Ничего, говорят, подлечим – не узнаете даже. Довольны останетесь. Так-то вот говорят.

Софи, сильно удивившись и растерявшись, не могла вставить и словечка, чтобы поподробней выяснить что-либо о состоянии Мишеля, а тем более осведомиться насчет его нынешнего местопребывания, ибо цели ее были связаны не только со здоровьем экс-фаворита, о чем она действительно волновалась, но и с теми проблемами, которые касались ее взаимоотношений с князем, желанием расспросить Мишеля обо всем, что он знает. Петр Саввович же нарочно не давал начать говорить гостье, ибо хотел вылить на нее весь ушан положительных сведений о Мишеле, дабы у нее не появилось желания делать резких заявлений, суждений, выводов. Только бы удержать этот хрупкий союз, вернуть на прежнее русло и довести весь этот сложный процесс до законного бракосочетания, – думал он. Ему грезилась эта величественная церемония в самом большом парткоме Петербурга при огромном скоплении приглашенных гостей, среди которых без чинов и званий ни одной мрази не будет. От них двери захлопнут поплотней и вооруженную стражу выставят на паперти.

– Что ж это мы в сенях-то, – спохватился Петр Саввович и пригласил Софи в залу, не предложив снять пальто. Желания вести гостью туда у него совершенно не было, ибо в смежном с залой кабинете спала после обморока нежелательная для присутствия особа, которая с минуты на минуту могла проснуться и загубить все. – Я тут без прислуги, а надо бы что-нибудь на стол...

– Простите, я ведь на минуту, и хотела бы..., – только и успела вставить Софи, как тотчас хозяин, обрадовавшись, тут же не дал ей перейти к делу. – Ой-ой, жалость-то какая, надо же, торопитесь.... А мы ужо другой-то раз обязательно и стол накроем, и обо всем-то важном поговорим. И супруга-то моя, матушка Михаила Петровича вашего, тоже была бы весьма рада пообщаться – так, по-простому, по-родственному. В партикулярной, так сказать, атмосфере... Так-то вот, благодетельница наша. Наденька пречистая, да и только. И на дядечку-то своего как похожа, как похожа...

– Вы знали моего дядю? – удивилась Софи, не обратив, впрочем, внимания на то, каким образом хозяин смог разглядеть черты ее лица, прикрытого наполовину вуалью.

– Как знали? Знаем и ценим, здоровья ему желаем...

– Простите, как это – здоровья? Ведь он же давно уже...

– Знаем, матушка, знаем про здоровье. Какое ж здоровье? Нету его. Это точно. Ведь дядечка ваш, труженик партийного фронта, всего себя Ленину отдал и его делу. А мы... Где уж нам на такие высоты-то, силушки не хватит... Да вот надеемся на молодое тверезое поколение. Вам и бразды в руки. Мишенька-то наш с вами хоть куда... А то эти художники да поэты – тьфу на них – с ними здоровье и разум потеряешь.

Софи открыла рот в страшном недоумении, хотела что-то попытаться сказать, но в это время за дверьми кабинета послышался какой-то шум, звон разбитого хрусталя и крики. Оба – и Софи и хозяин дома вздрогнули.

– Что это? – спросила она.

– Это так... Тревоги житейские...

Между тем шум и возня нарастали. Петр Саввович неожиданно онемел, весь скукошился, побледнел до неузнавания и даже какие-то зеленые оттенки появились на коже его изменившегося лица. Удивленная шумом Софи не смогла воспользоваться паузой, а вместо того, чтобы начать разговор, уставилась с напряжением на дверь кабинета. В кабинете же Петра Саввовича вот что произошло: лишь только Тася приоткрыла глаза, она нашла себя в незнакомом месте и увидела перед собой задремавшего на стуле лакея Анания. От неожиданности она вскрикнула, дернулась всем телом и огляделась по сторонам. Тут только она поняла, где находится. Ананий проснулся от ее движения и тоже перепугался поначалу, не сразу вспомнив о своих обязанностях.

– Вам, барышня, надобно спать, – сказал он, – ляжьте-с и глазы свои закройте. Не велено вам просыпаться. Барин осерчал уж больно на вас.

– Что? Что ты сказал, дурень безмозглый? – вспыхнула Тася. – Как это не велено? Кто тебя сюда приставил, ослиная твоя морда? Никто не имеет такого права...

– Наше дело лакейское, это их сиятельство Петр Саввович приказали. Мы тута не по своей, а по ихней милости и распоряжению, вот и извольте почивать покамест. Кабы я сам мог, так и отпустил бы вас с Лениным на все стороны. Охота мне тут сторожить барышень всяких.

– Прочь, осел, выпусти меня отсюда, – закричала Тася на Анания.

– Ляжте, барышня, обратно, не велено, – попытался удержать Тасю лакей своими ручищами, но она схватила с тумбочки статуэтку Дзержинского и со всей силой разбила хрустального апостола об голову Анания. Тот вскрикнул от боли и неожиданности, схватился обеими руками за голову и, отпрянув назад, повалился вместе со стулом. Тася вскочила, распахнула дверь кабинета и выбежала в залу, растрепанная и раскрасневшаяся от гнева. Шляпку она держала в руке, а белокурые волосы лишились прически и рассыпались по плечам. Через секунду из кабинета вылетел растерянный лакей, держась одной рукой за больное место на голове. Оба остановились пред фраппированным Петром Саввовичем. Тася не сразу заметила присутствующей при этой сцене Софи.

– Я, Петр Саввович, удивлена и... У меня просто нет слов. Что за каверзы? Если это не ваш приказ, то вельте наказать вашего лакея. Что он себе позволяет? Это неслыханно... И, будьте так любезны, выполните мою просьбу, я еще раз настаиваю. Я должна увидеть Михаила Петровича и помочь ему.

Петр Саввович сделал вид, что ему очень хочется покашлять. Он и впрямь раскашлялся и при этом, гневно сверкнув красными глазами, указал взглядом лакею на дверь. Он был ужасно растерян, ибо был не только испуган, но и не знал как себя вести, каким тоном разговаривать с той и другой особой, находясь между ними. Уж больно разнилось его давешнее обращение с той и с этой, а середину этому всему ему не удавалось придумать так-то вот сразу. Кабы избавиться хотя бы от одной из них, чтобы избежать катастрофы, – мучительно думал он во время приступа кашля. Ведь Тася не знает о существовании какой-то там Софи, а та, возможно, тоже не осведомлена о том, с кем в порядочном обществе встречается сыночек.

– Да-с. Видите ли... Извинения просим-с, астма, я подозреваю. Надо бы к доктору... Я говорил, дела и тревоги житейские... И наша вина тут вестимо имеется, но, как говорится... Э-э-э.... Вы, барышня, потом, потом зайдите, – обратился он к Тасе. У меня, видите, другие гости. А лучше не надо, не возвращайтесь боле. Я ведь объяснил...

– Простите, если я пришла не в пору, – встряла в разговор Софи, – то уйду тотчас, только скажите, в каком месте мне искать Мишеля... то есть Михаила Петровича.

– Ха-ха-ха, как вы Мишеньку-то нашего, Мишелем, – попробовал снять напряжение хозяин, глупо рассмеявшись и сделав попытку взять на себя роль посмешника и балагура. – По-заморски, хитро даже как-то. Вот матушка придет, уж непременно расскажу, посмеемся...

– Вам тоже нужно найти Мишеньку? – удивилась в свою очередь Тася, только сейчас обратив внимание на молодую женщину в кринолине. – А вы, я прошу прощения, кто будете и откуда его знаете? – спросило она чуть насторожившись.

– Мы знакомы, встречались нередко, поэтому я и беспокоюсь за его здоровье и вот пришла сюда узнать, где его найти.

– Вот как? Так вы...

– Уходите, барышня, уходите, все уже вам разъяснено, не нуждается сыночек мой в ваших вмешательствах, – перебил как можно аккуратней Тасю Петр Саввович, боясь оставить неприятное впечатление на другую гостью. – Неужели вы не видите, что здесь присутствуют порядочные люди.

– А чем же я непорядочна по-вашему и чем недостойна вашего сына?

Ох, все, началось, – пронеслось в голове у Петра Саввовича. – Не удалось скрыть. Теперь не отбояришься. Сейчас еще и про любовь что-нибудь ляпнет...

– Он любит меня, и я его...

Конец, – закружилось в голове у хозяина, – не сносить мне главы моея, везите и меня в сумасшедший дом. Сейчас будут друг с другом разбираться, кто кого любит и как. Надежды нет, точно все рухнет, все наши надежды и планы.

– О, так вы любите Мишеля? И он вас? – удивилась Софи, которую Петр Саввович держал за Тасю, свою будущую, как он всем сердцем желал, невестку, и поэтому поразился той приятной улыбке на лице женщины, которая появилась под ее короткой вуалью. – Но ведь это же прекрасно, если Мишель любит вас, а вы его. Я особенно этому рада, есть на то свои причины. Я просто счастлива за него...

Вот тебе на, она даже рада, счастлива, – пронеслось опять в голове папеньки Мишеля. – Вот тебе любовь, а еще Иван Фе-досеич просил, умолял, успокоить влюбленную девицу, а она вот тебе – рада.

– Не слушайте, матушка, – заверещал он вслух, обратившись к Софи. – Мы эту девицу и не знаем вовсе, она больна, право. Решительно больна. Пришла вдруг... Отродясь не видели... В обморок вот давеча упала. Ей бы к доктору...

– Ой, так может быть вы в положении? – воскликнула с радостным испугом и восторгом Софи и даже готова была обнять девушку.

– Что вы, что вы, – вспыхнула Тася, – это никак невозможно... Решительно невозможно.

Капель бы каких или порошков, а лучше водочки, – подумал Петр Саввович и наверно тоже свалился бы в обморок, если бы девушка приняла поздравления.

– Ну что ж, – улыбнулась Софи. – Может еще сбудется... Хотите, будем говорить с вами, познакомимся. Я бы хотела...

– Что вы, матушка, не утруждайте себя ненужными и сомнительными знакомствами, – поспешил воспрепятствовать сближению двух «соперниц» Петр Саввович. – Барышне ужо как будто лучше стало... Ей пора уходить. Право, матушка, не стоило бы вам...

– Никуда я не тороплюсь, милостивый государь, – сказала строго Тася. – Я и сама хотела бы познакомиться и поговорить с вашей гостьей. А если вы хотите выставить меня, то я все-равно подожду, хотя бы за дверьми... Простите, как мне вас называть? – обратилась она вежливо к Софи. Ведь мы еще не представились друг другу.

– Зовите просто Софи. Хотя я Софья Александровна. Но все меня зовут так, вот и Мишель тоже...

– А я просто Тася, – весело ответила девушка.

Петр Саввович остолбенел, услышав кто есть кто, с кем имеет дело. Как только он начал осознавать, насколько влип с этим затянувшимся заблуждением, схватился сначала за голову, затем за сердце и зашатался на своем месте. Держа руку на сердце и охая, он то и дело поворачивал механически голову от одной к другой гостье и вдруг, повернувшись к дверям, заорал на весь дом:

– Убью, скотина! Убью! Ананька, плут! Где ты? Убью, слышь, свинья?

– Так точно, ваше превосходительство, – ответил Ананий, появившись в дверях, – убьете.

– Уметывайся покамест, что б я рожу твою не видел, потом с тобой разбираться буду, – погрозил кулаком Петр Саввович, затем всхлипнул и вдруг сделался тихим, грустным и кротким. Ни с того, ни с сего он поочередно и как-то глупо стал кланяться то той, то другой гостье, запутавшись совершенно, как с кем себя вести.

– Простите, барышни, я ведь... Ведь вы в моем понимании как бы... Не того... А напротив – этого... Как тут сомнениям не возродиться, не втесниться в душу? Куда ж теперича после казуса энтого... Так-то вот с кондачка бывает. Водевильно, однако, решительно водевильно – признаюсь и каюсь.

Девушки же между тем весело переглядывались друг с другом, пожимали плечами, расширяли свои глаза и делали лица недоуменными. Наконец, Петр Саввович осознал, что без покаяний и просьб о пощаде тут не обойтись. Чуть поразмыслив и сообразив, у кого нужно просить прощения, он повернул все свое внимание на светленькую девушку Тасю, которую давеча принимал за лютого врага. И тут вдруг вместо лица барышни ему померещилось суровая физиономия Ивана Федосеивича, ее дяди, тем более какое-то еле уловимое сходство было – как не быть. Поняв и осознав произошедшую катастрофу теперь уж совсем до конца, до донышка, папенька Мишеля с воплем рухнул на пол и принялся лобызать носки ботинок Таси.

– Прости, матушка, ради Ленина и всех его святых соратников, прости и не гневайся! Не сказывай дядюшке своему, Ивану Федосеичу, про то, как я, голова неразумная, того... Видишь, казнюсь я, казнюсь. Оно, я знаю, преступленье... Во всякое время за это могли бы – чик и все. Но будемте современными и цивильными, не опустимся до всех этих мер варварских, древних, забытых обычаев... Я ведь для него, родимого... Ради Мишеля... тьфу ты, Мишеньки моего. Не бросай ты его, матушка, ради святых партийных угодников, порадей, благодетель наша, за него слабого. Да и меня, старичка, не прокляни, не дай испить горечи незаслуженной. Дядечке своему порекомендуй, похвали ласковым словцом старичка безвинного... По самый гроб звездиться за тебя, матушка, буду.

– Остановитесь, я вас прошу, – отпрянула от Петра Саввовича Тася. Но тот, как крокодил, пополз по полу за нею вслед, не отставая.

– Но ведь я же не отказываюсь от Михаила Петровича, я же сказала, что люблю его и хочу навестить в клинике, где он лечится, только скажите, как его найти, – воскликнула Тася на ходу.

Тут, наконец, Петр Саввович остановился и поднял голову.

– Правду говоришь, матушка? Ох, свет партейный, неужто отхлынуло? Да ради бо... ой, ради Ленина нашего, сходи, родная, погляди на него, поддержи дух его партейный. Он и оживет, силы сразу вернутся к нему. Сейчас, сейчас, адресочек, телефончик, все найдем, – вскочил на ноги Петр Саввович и, не замечая непривычной боли в членах, резво побежал в свой кабинет.

– Может быть я могу воспользоваться тоже... Может быть вы позволите навестить Мишеля? – подошла ближе к Тасе Софи.

– Извольте. Если хотите, давайте даже вместе... Я только пока так и не поимела чести узнать о вас... Кто вы... Да и о наших взаимоотношениях с Михаилом Петровичем вы, видимо, тоже плохо осведомлены, не знакомы со мной. Так вы его знаете? – опять с некоторой тревогой в голосе спросила Тася.

– Очень хорошо знаю. Да вы не волнуйтесь. Мое собственное отношение к Мишелю просто дружеское, хотя он... Если вы хотите откровенности с моей стороны, то скажу, что Мишель, возможно, некоторое время назад желал более серьезных отношений. Но теперь есть вы... А я... Ведь я люблю другого... Ой, кажется идет, – вздрогнула Софи, услышав шум за дверью кабинета, – давайте поговорим обо всем чуть позже и расскажем все друг другу. Я бы очень хотела с вами познакомиться поближе. Мы ведь можем даже подружиться.

Глава XXII

Князь отрешенно бродил по дурно вымощенным мостовым одного из непопулярных черных петербужских кварталов и все-равно не мог стряхнуть с себя мыслей о Софи. Он нарочно забрел сюда, отдаляясь все дальше и дальше от ярких площадей и ухоженных проспектов столицы. Здесь он и раньше бывал. Нечто такое было в этой атмосфере, что его успокаивало, отвлекало, а иногда давало пищу для тех или иных творческих идей и замыслов. Вот знакомое здание, а в нем трактир. Тут он был когда-то... Но почему это связано как-то с ней, с Софи? – подумал князь и сердце его даже забилось сильнее. Да, кажется, здесь он нашел того старика, которого использовал как обнаженную натуру и привел его в свою мастерскую в Валерьянку. Ну и что же? А, так вот в чем дело: ведь тогда же он работал и над портретом Софи. Теперь он, вспомнив, удивился этому незначительному совпадению и грустно усмехнулся. Желания узнать, жив ли старик, у Адольфа Ильича почему-то не возникло, и он, не повернув к дверям трактира головы, а наоборот опустив ее еще ниже, побрел мимо, глядя на мостовую лишь на две-три сажени вперед себя. Не пройдя и всей длины здания, он вдруг услышал сзади раздавшуюся из дверей трактира ругань и крики. Тотчас хлопнули двери, крик на миг усилился. Князь остановился и обернулся. Из дверей выбежал растрепанный мальчик и побежал в его сторону. В глазах бегущего были и слезы, и страх, обида и отчаяние. Адольф Ильич сразу узнал мальца.

– Стой, – схватил он его бегущего за рукав. – Ты куда это, братец, поспешил так резво? Неужто не помнишь товарища старшего своего? Надобно здороваться с приятелями-то. Аль действительно не признал? А я ведь с тобой, брат, точно знаком. Вроде бы мы даже сдружились давеча. Хотя нет, давненько это было. Ну, так припоминаешь?

– Это вы, сударь? – изумился этой встрече мальчик. Только звать-то как вас, я и не припомню.

– Ну, считай, мы с тобой квиты, ведь и я твое имя-то, каюсь, подзабыл, напомни-ка...

– Василием нас зовут...

– Ну а я... А зови-ка ты меня, брат, князем, как все зовут. Князь и князь. Ну так?

– А чего ж нет. Буду и я князем вас кличить. А я ведь, князь-сударик, как раз в эту пору вас вспоминал...

– Неужто? А что ж в моей персоне такого, что из памяти твоей не выветрилось?

– А я это... Вот ваш ножичек... Я его храню. А нынче готов возвратить его, – чуть с грустью, но гордо произнес Вася и достал из кармана перочинный нож. – Вы мне его попользовать дали, да взяли и ушли, и след ваш простыл, когда я хотел вернуть-то его...

– Вот тебе на! – удивился князь. – Хранил, говоришь? Молодец ты, брат. А я-то и позабыл, куда подевал вещицу эту важную, думал выронил где-нибудь. Пошел вот как-то в лавку и новый себе прикупил. Так что, ты оставь ножичек этот при себе, может пригодится. Мне-то уже и не нужно, выходит. Тем более я к новому привык. Да и маловат этот старый мне был, не по руке, а вот тебе в самую пору стало быть. Ну-ка, давай руки-то сравним, может я и не прав, тогда обменяемся.

Мальчик Вася, слезы которого сразу как-то высохли от радостной вести, охотно приложил свою ладонь к ладони князя.

– Ну, что я говорил? Твой нож этот, бери и пользуйся.

– Правда? Вы мне его отдаете? – воскликнул Вася, и глаза его снова заблестели.

– А чего ж я врать-то буду? Оставь себе драгоценность эту. Твоя она теперь. Только вот зачем он тебе сдался-то? И что там за крики такие раздавались в заведении вашем? Уж не ты ли там буянил, ножом размахивал, хозяев и посетителей пугал?

– Нет, что вы, сударь. Зачем мне это. Хотя...

– Что же? Рассказывай, сударь милый, что таить-то?

– Пожалуй из-за ножичка весь скандал и вышел, и я вот пострадал вестимо.

– Вот тебе на! А ну, давай-ка для начала местечко получше найдем, усядемся и спокойно обсудим, что и как. Только суть мне рассказывай, а то замерзнем на холоде – с летом-то уж давно распрощались. Вон ты как одет-то не по-осеннему, заплат некому понашить.

Князь взял за руку мальчика Васю, и оба они направились к рухнувшему во время последней летней грозы старому дереву, которое лежало вдоль забора неподалеку от трактира. Адольф Ильич заметил, что Вася как-то странно оглядел дерево и траву вокруг него, будто что-то искал.

– Ну, рассказчик, давай, начинай, – сказал князь, как только они уселись на ствол дерева.

– Да я, князь, как ножечек-то ваш у меня оказался, с тех пор так и не расстаюсь с ним. Только одна забота появилась – что б его никто не увидал, а то ведь отберут – не хозяин, так кто-нибудь другой. Все равно отберут. Но я ведь не только храню и прячу вещицу-то, я ведь и делаю тайком кой-что. Что ж ему, ножечку, зря лежать-то, он ведь ржавью покроется, – сказал Вася и чуть покраснел.

– Это да, это ты, брат, прав. Молодец, что понял. Правильно, что не даешь ржавчине вещь хорошую погубить.

– Ну вот, – обрадовался Вася, – я и занялся делом. То кораблик сделаю, то ложку или просто дощечку строгаю. Потом птичек стал выстругивать. Да вот и поделки тоже приходится прятать от всех, что б не заподозрил хозяин чего. Злющий он... Но их-то я могу и где-нибудь в сарае схоронить, а то и подарить соплякам местным, у которых игрушек-то нет своих. Себе только самое важное оставлю. Тайник у меня есть... А вот ножичек должен все-время рядом быть – под подушкой, под матрасом.

– Такты, братец, способностями, поди, одарен какими? Может из тебя художник или скульптор когда-нибудь выйдет?

– Есть такое. Вот мы на дереве-то этом сидим сейчас, а оно мне и помогло в том. Я тут куски такие собрал ладные то на человечка похожие, то на зверюшку – только и остается – раз два ножичком поработать и готово.

– Понятно. Идея-то твоя, хоть и не нова, а вечна, и надо ее использовать, как только природа подбрасывает что-то подходящее и ценное. Я вот, смотрю, и правда, все ты тут подобрал, что от дерева отвалилось. Чисто вокруг. А дерево-то вон как развалилось. Ну а ругань-то... Попался, вестимо? С ножичком или с поделкой какой.

– То-то и оно, попался. Засек хозяин за этим занятием, как я ни хоронился. А мне не оторваться было, я и не заметил. Схватил злодей-изверг было ножечек и работу мою почитай самую ценную, а я возьми и за палец его зубами – так тяпнул, что он и завизжал, как корова. Он вещицы-то мои и выронил. А я схватил их и деру.

– А где ж это ты слышал, чтоб корова визжала? Свинья – это да, это бывает. Ну да ладно, а что дальше-то?

– А дальше то, что назад дороги-то мне и нету. Побоев этих и крика мне не снесть. Уйду я домой в деревню, к матушке и батюшке, к сестрам и братьям своим малым. Найдется мне и там дело. А то вот буду ножичком этим игрушки вырезать да на ярмалку в город возить продавать – вот и дело будет по мне.

– Ну что ж, идея неплоха. Только ты бы, брат, мне хоть из работ-то своих что-нибудь показал. Где ж твоя самая ценная-то поделка, не обронил ли чай, пока от хозяина деру давал?

– Нет, князь, что вы. Здесь она, с собой у меня, спрятана за пазухой, – показал Вася чуть оттопыренный на груди рваный свой сюртучишко.

– Ну так покаж, может я чего насоветую. Я ведь художник сам-то.

– Неужто художник, – удивился и восхитился Вася. – Аль не врете, князь?

– А чего мне врать-то? Художников-то вон нынче не потчуют, сам убедился. Гордиться то вроде нечем. Хотя можно, даже нужно, да нет вот желания пока. Хорошо хоть хозяина у меня нет, как у тебя, а то бы, глядишь, и мне досталось бы за что-нибудь. А что с тобой-то делать, я вот пока даже не знаю. Только в беде я тебя, брат, не оставлю. Ты ведь мне доброе дело сделал, теперь моя очередь. Что-нибудь да придумаем. Не гоже это детей-то до слез доводить, руку поднимать на них. Ну, доставай произведение свое, поглядим. А что за идея-то, кого или что изобразить решил?

– Да я, князь, тетеньку одну хорошую встретил, чуть не влюбился. Только она отговорила любить-то – говорит, другого встретила, да и стара вроде как для меня. Я-то помоложе найду потом...

– Вот как? – рассмеялся князь. – Ну, что ж, правильно решил. Ежели она тебя лет на пятнадцать старше, так ведь сколько ж ей будет, когда пора жениться тебе настанет?

– Вот и она тоже сказала, – вздохнул Вася. – Так что...

– А любить-то и так можно, коль человек приятен и добр. Люби себе...

– Ну так я ту деревяшечку тут прямо где-то нашел и вроде бы мне показалось, на ее профиль смахивает. Вот я и взялся сделать головку тетеньки-барышни этой. Почти уж готова.

Мальчик нерешительно вынул из-за пазухи кусок дерева и протянул князю. Тот серьезно и внимательно осмотрел работу Васи, приближая и отдаляя от себя, а также оглядывая ее под разными углами. На лице его появилось выражение неожиданного удивления и одобрения. Ему явно понравилось, то что сделал маленький мальчик – сам, без всякой посторонней помощи, без каких-либо знаний о законах художественного ремесла. Князь изучал произведение Васи как бы со стороны, как учитель, как художник, не замечая пока самого лица деревянной статуэтки.

– Ну ты это, брат, удивляешь меня. Да ведь многим нынешним живописцам и скульпторам надобно было бы поучиться у тебя, прежде чем называть себя художниками. А ты, смотри-ка, уже сейчас подаешь такие надежды, что... Впрочем, не буду я тебя захваливать-то шибко, – остановился князь, увидев чрезмерную радость на лице мальчика, – а то ты нос свой задерешь и больше ничего путного не сделаешь. Дай-ка еще раз рассмотрим тетю твою.

Князь стал всматриваться в деревянное лицо – совместное произведение природы и человеческого таланта, врожденного и пока неоседланного. Капли пота, вдруг, выступили на его лбу. Мерещится ли мне, – подумал он, – или это действительно лицо Софи? Князь оторвался от работы Васи и огляделся по сторонам, взглянул на трактир и не мог не засомневаться. Нет, – подумал он, – не могла Софи оказаться здесь. Что она здесь позабыла? Но откуда ж сходство такое? Наверно, природа так посмеялась над нашим братом.

– Так это, говоришь ты, та самая тетя, которая заходила в трактир ваш и которую ты замуж звал?

– Ну, вестимо, она самая и есть.

– А, скажи, назвалась ли она? Кто была по имени-то?

– А, кажись, и не сказала. И правда, надо было спросить...

Двери трактира вдруг снова отворились, чей-то профиль и округлый живот показался в дверях:

– Васька, воротись, змееныш, коба проклятый. Убью, коли не появишься. Я долго глотку драть не буду, а ну воротись, а то за милицией пошлю. Скоро посетители соберутся, а он....

Двери захлопнулись и звуки неприятного охрипшего голоса остались по ту сторону их, все еще раздаваясь.

– Да, нет нужды тебе возвращаться в логово-то это. Только что ж делать-то с тобой теперь прикажешь? Как быть? Вот что, брат, может тебе университет-то поменять, а то такому тут научишься... Не пойдешь ли ты ко мне в Валерьянку. Там будешь строгать игрушки и бюсты, а заодно и чему другому обучишься. А я буду присматривать за твоим творчеством, поправлять, наставлять. Заодно и по хозяйству мне поможешь. А то я один, жены у меня нет. Хозяйка-соседка приходит убирать, да готовит иной раз, самовар приносит. А мне помощник нужен не только в уборке, но и в делах творческих. И ученик заодно не помешает. Пора уж делиться своими болью добытыми навыками. Да не с первым попавшимся, а с таким, кто тянется к искусству и от рождения уже талант имеет. А ты ведь, брат, как раз на все руки мастер, и талант в тебе сидит и соображаешь быстро. Так ведь?

– Истинно так, князюшка милый. Да мы с вами... да я...

– Стоп. Не обещай лишку, а то как разочаруешься в такой жизни, да и потянет назад тебя к хозяину твоему.

– Нет, князь, что вы, зачем же назад, я теперь с вами готов хоть куда, – воскликнул радостно Вася, не веря все еще, что такое возможно.

– Оплеух-то от меня получать не будешь, это точно. Но и бездельничать не дам зря. Работать будем как художники-мастера настоящие. Кормить буду, крыша есть, и даже про стипендию твою и про платье новое подумаем. И грамоте-то ведь тебя надо научить, математике и прочим наукам. Да, сложновато будет, но ничего, одолеем.

Какой-то шум, чье-то сопение вдруг послышалось рядом. Князь обернулся. В пяти шагах стояли двое – мальчик и девочка. Мальчонка был чуть старше, выше ростком и держал девочку за руку. Было очевидно, что они брат и сестра. Оба были испуганы и боялись подойти слишком близко. Адольф Ильич удивился, увидев этих бедно одетых детей, укутанных в какие-то бабьи платки и лохмотья – все с чужого взрослого плеча. Васю же их появление не удивило – это были его знакомые приятели.

– Эти ко мне, – пояснил он небрежно князю. – Я им игрушек пообещал наделать, вот они и пришли за ними. Они вон в том доме напротив проживают. Подождите, я сейчас, я мигом, – бросил им Вася, вскочил и побежал в сторону трактира. Найдя дырку в заборе, он тотчас просочился во двор и пропал где-то в задворках.

– Ну, а вы, господа, кто ж такие будете? – спросил оставшихся стоять на месте детей князь.

– Силеза, – ответил нерешительно мальчик, а девочка промолчала.

– Сережа, стало быть? Так. А вас, барышня?

– Валя, – ответил за нее брат.

– Так, Валентина, значит.

– Нет, Валя, – поправил мальчик.

– Так я и сказал – Валя, Валентина.

– Валвала, – вдруг осмелилась уточнить девочка и заморгала ресницами, будто пыталась удержать слезы.

– Ах, Варвара. Ну что ж, весьма рад познакомиться. А я... я князь. Есть и имя – Адольф, да оно трудное будет вам.

– Адольф, – вдруг повторила девочка.

– Ну вот и познакомились, – рассмеялся князь. – Значит, Сергей и Варвара. Ну-с... Что ж вы такое заказали у мастера нашего Василия? Небось нечто важное и крайне необходимое?

– Иглуски, – ответил Сережа.

– Ну что ж, это да, это нужно. Это очень для вашего брата полезная и нужная вещь – хорошая игрушка. А то как же иначе, без этого решительно нельзя. А еще полезна была бы хорошая книжка с яркими и красивыми картинками. Да и не одна, много их нужно перелистать и прочитать за свою жизнь. Как вы находите? Есть ли книжки-то в доме вашем?

Дети оба замотали головами.

– Вот оно что, – вздохнул Адольф Ильич. – А вот если мы как-нибудь с Васей соберемся и сделаем вдвоем хорошую детскую книжку – он то мне как раз необходим как знаток. Сами издадим. Придумаем сказку и нарисуем множество картинок к ней. А что если, сочиним историю про вас. Ну? А когда книжка будет готова, вам пожалуем – каждому по своей.

Дети, наконец, чуточку оживились и на их лицах появилась заинтересованность, а детские глаза мечтательно заблестели.

– Ну а пока книжек нет, получите себе по игрушке, – сказал князь, увидев, что появился Вася с какими-то предметами в руках. – И то дело. Надеюсь, Вася выполнил ваш заказ на совесть.

Прежде чем Вася вручил деревянную куколку Варе, а кораблик Сереже, князь быстро осмотрел и эти работы своего будущего ученика и остался доволен.

Глава XXIII

Михаил Петрович после медитационного сеанса вернулся в свою палату и не снявши чулков, прямо в халате упал поверх одеяла, да так и уснул. На соседа он не успел обратить внимания. Тот сидел тихо и неподвижно в уголку палаты и спать решительно не собирался. Если бы Мишель сразу не уснул, то испытал бы чувство дикого ужаса, увидя во мраке эту застывшую тень и скорее всего сбежал бы в коридор.

Во сне он тотчас увидел говорящую шляпу доктора Вениамина Дормидонтовича Зарокова. Шляпа спрыгнула со шкафа, стряхнула пыль точно таким же манером, как стряхивают влагу собаки после купания, а затем не спеша проковыляла по полу к лежащему и спящему Михаилу Петровичу. Тотчас она ловко запрыгнула на кровать и, приземлившись возле головы спящего, заговорила человеческим голосом:

– Да-с... Вот ведь как оно... Именно, именно... Так как же вы, батенька, умудрились в двух барышень-то этак раз и того... влюбиться ровно гимназист несмышленый, неопытный какой?

– А откуда, простите, вам сие известно? – спросил во сне Мишель шляпу.

– Как же откуда? Обижаете, милостивый государь. Кто, простите, ближе к мозгу человеческому стоит – калоши, перчатки, пальто или все-таки наш брат – шляпа? То-то же. Скажу вам откровенно, – тут шляпа даже как будто оглянулась на всякий случай, – я к мыслишкам человеческим стою ближе самого Ильича нашего Владимира.

– Вы уверены?

– Абсолютно. Это ведь как на кухне на горящей плите в кастрюле. Сначала пар крышечку поднимает, а уж только потом ввысь уносится и щекочет нос кухарке. То-то же. То есть я вроде крышки той – мыслишки ваши первым принимаю на себя. Но я не Вениамин Дормидонтыч, с которым вы не давеча как вчера успели познакомиться, и не для того здесь, чтобы вам проблемы ваши объяснять аналогиями и аллегориями. Хотя почему бы и нет... Ленин тоже притчи рассказывал. Просто хочу помочь разобраться кое в чем.

– Извольте... Только я буду вам обязан...

– Нет, не беспокойтесь, сударь. Я безвозмездно. Так вот... Побывав на вашей воспаленной головке удалось выяснить причину странного раздвоения вашей личности. Сердечко, батенька, оно самое. Левое и правое предсердие живут и любят каждое по себе, по-своему. Поэтому вы один предмет любите левой половиной, а второй правой. Никак не наладят контактов друг с другом половинки-то ваши сердечные. А еще и соседями называются, тьфу. Да, но ведь кроме них и желудочки в сердечке вашем, заметьте, имеются – левый и правый. Тоже знаете-ли-с... Того гляди... Ой, да ведь при таких обстоятельствах и в четверых барышень немудрено влюбиться. Берегитесь, братец мой. Представляете? Вот проблемка то будет.

– Ну это уж вряд ли. И так вот... видите, где оказался? Так что...

– Ну, это я на всякий случай, предупреждаю просто. Не помешает. Так что ваши четыре камеры сердечные – все как... я не знаю... Представьте дом, да только в доме-то том четыре отдельных входа в каждую отдельную квартирку, и каждый на свою улицу выходит. Так что, кто поселится в нем – соседей знать и видеть не будут. Вот хотя бы как. В общем сердечку вашему раздробленному единым целым нужно стать, как это должно быть у всех порядочных людей, выселить всех лишних и остальные входы забить досками наглухо. Один только оставить. Тогда и надобность любить два предмета отпадет. Тем более четверых, не дай Ильич.

– Так как же это исправить? – спросил Мишель шляпу.

– Боюсь, батенька, сложновато будет. Но ничего, ничего, что-нибудь придумаем. Вы вот что... Впрочем достаточно просто дать совет, а там вы и сами разберетесь. Уж коли так, сколько б их ни было – хоть две, хоть четыре барышни, на которых вы запали, выбирайте-ка, милейший мой Михаил Петрович, ту, кто вас любит. Вот и все. Ее одну. Именно, именно. Ну-с, так кто из них? Подумайте-ка, батенька, и сердечко свое предоставьте именно ей – и желудочки свои, и предсердия – все ей одной и отдайте. Вот врачи говорят, что если есть дырочка между половинками – это порок сердца, болезнь то есть. А в любви, сударик мой, все как раз наоборот. Тут стеночек не должно в сердце быть вообще – все ей одной предоставьте. Запомнили? Усекли? Однако, пора. Задерживаться, право, нет натурально никакой возможности. Дела, знаете. Тем более вас и другие гости поджидают. Мешать не буду. Будьте здоровы, сударь, – пожелала шляпа Михаилу Петровичу, спрыгивая с кровати.

Не известно сколько Мишель успел пробыть в объятьях Морфея, предаваясь одновременно беседам со шляпой, как вдруг действительно почувствовал кого-то рядом – не во сне, а наяву, и не говорящий какой-нибудь предмет, а конкретное существо человеческой природы. От этого внезапно разбудившего его ощущения он даже как-то внутренне вздрогнул, но не сразу открыл глаза. Наконец он решился их приоткрыть и теперь уж по-настоящему встрепенулся всем телом, увидев перед собой стоящего во весь рост соседа – тощего и длинного Кондратия, который уж который день отказывался от домашней снеди. Лицо его было освещено горящей слабоватной лампочкой, что заменяла свечу. Свечи по причинам безопасности были в этом заведении запрещены, а вот чернильницы, стоящие под ленинским образом, были настоящие, из хлеба и с молоком. Казалось, что Ильич, которого должна была освещать лампочка, остался без блеску и свету, весь его пожертвовав фигуре Кондратия, осветив ее странным мистическим огнем. Сосед стоял как черная статуя над лежащим в скованном ужасе Мишелем и как будто даже улыбался как-то милосердно, по-отечески и снисходительно, непрерывно глядя на лежащего соседа, словно мать на ребенка. Улыбка эта, правда, никак не успокаивала, скорее наводила еще больший ужас на лежащего Мишеля.

– Проснулись, Михаил... Михаил Петрович? Вот и славно. Сам собой сон слетел, точно воробьишко какой с веточки, а мы, как говорится, тут ни причем. И будить не пришлось. Хотя я чуть было не решился растолкать ваше тельце холеное, уснувшее словно дитя невинное. Вот видите, сам Ильич приказал шорки вам приоткрыть, как видно. Так вы спросите, почему я здесь пред вами в некотором ожидании и нетерпении? Извольте, я отвечу: у меня, милостивый государь, к вам дельце. Вы позволите присесть на краешке коечки вашей?

Мишель молча выполнил просьбу, отодвинулся к стене, и Кондратий сел рядом.

– Понимаете, сударь мой, какая штука? Я бы не стал вас беспокоить, но мне необходимо сейчас, срочно, с кем-нибудь, с каким-нибудь понимающим человечком обсудить одну вещь. А вы мне как раз симпатичны и подходите, хотя так уж получилось, что на возможность пообщаться у нас с вами не нашлось до сих пор подходящего времени. Я ведь днем при супруге-то никак не могу. Она не поймет. А вот вы – дело другое. Так что теперь настало время. Никто не помешает. Вы ведь, кажется, того... по письменной части?

– Я – нет... я это... телеграфист, – еле-еле смог произнести Михаил Петрович.

– Ах, вот оно как. Ну и славно. Годидзе, как говорят братья наши грузинские. Думаю, вы должны понять...

– Простите, я не уверен, смогу ли чем-нибудь быть полезен. Я ведь сам, кажется, не того... не совсем еще в норме в смысле здоровья.

– Так это ничего, ничего. Это не повредит никак. Это даже положительный фактор. Так вот... Собственно чего тянуть, скажу вам прямо всю правду-матку: видите ли, я ведь на самом деле, сударь мой, уже третьего дня того...

– Чего, простите, того? – переспросил Мишель, поскольку Кондратий вдруг замолчал на некоторое время и даже сделался грустным, печально опустив голову.

– Как же вы не понимаете? Все, сударь, того я... То есть преставился... Умер, так сказать. Каюк пришел. Вот в чем дело. И никто, представьте, не замечает во мне этой знаменательной перемены, – снова оживился сосед.

– То есть, в каком смысле? В переносном как бы? – осмелился предположить Мишель, уже не пытавшийся избавиться от жуткого ощущения во всем теле.

– Отчего же в переносном? Я редко пользуюсь переносом смысла. Смысл моего откровенного признания обладает всеми признаками монументальности – стоит прочно, как пирамида, как мавзолей спасителя. Хотя, я вас понимаю... То есть все ваши сомнения. Тем более и сам не так вот сразу... Собственно, только сейчас и понял, в чем суть.

– Но ведь вы... Вы вот изволите разговаривать со мной, двигаетесь, от вас тепло даже идет.

– Тепло... Да-с... Видите ли, Михаил Тимофеевич...

– Петрович.

– Ах, простите великодушно... Впрочем нам простительно. Мертвым многое прощается. О покойниках или хорошо, или ничего. Так вот, вы говорите двигаюсь, тепло излучаю, беседую. А что же, милостивый государь, в этом необычного-то вы находите? У нас, у умерших, имеются соответствующие права и на это. Не все, правда, пользуются сией привилегией, ибо тотчас стремятся к Ленину в заоблачный кремль. Еще бы. Кому же хочется здесь даже на секунду задерживаться – в этом мрачном и неуютном миру, когда там... Там розовый свет, сияние, любовь, чистота, совершенство, легкость, безболезненность, приятный морской ветерок, солнечное тепло и возможность созерцать нимф золотой над его лысой мудрой головой.

– Но ведь вы-то сам...

– Вот именно – я. Именно, именно, именно. В том-то и штука, – закивал головой новоиспеченный мертвец. – Поэтому и за помощью обращаюсь к вам как к интеллигентному человеку. Что ж это, милостивый государь, со мной такое происходит? Я положительно не понимаю. Может у вас мыслишки какие имеются насчет этого? Ведь почитай три дня и три ночи уж как мертвый, ан нет – не спешу туда, – указал кривым и длинным пальцем Кондратий в потолок. – Поэтому и хочется потолковать с образованным человеком. Почему так произошло, а не этак – по-другому? Нет, я понимаю – какой-нибудь неверующий или маловерный, но ведь я... я всегда верил в Ленина, поклонялся всем его красным апостолам, читал тезисы, святые первоисточники, а Синюю Тетрадь особо любил, перечитывал до дыр. Да ведь и это еще не все, как иные думают, ибо даже умолчания Ленина о чем-то неведомом и недоступном столь же вдохновенны, что и сказанное им или написанное. Я и об этом тоже много размышлял, мысленно дополнял паузы и многоточия, белые пятна. А сколько я одних чернильниц хлебомолочных пропустил через вот это свое тело, мертвое нынче. Бывало неделями только ими и питался. От всего остального отказывался. Эх... За что же мне нынче такое испытание дано?

– Так может быть вы как бы того... живы и не умерли вовсе? – осторожно заметил Мишель.

– Что? – встрепенулся Кондратий и застыл в одном положении. – Как вы сказали? Простите, это что, шутка? Или вы хотите как-то обидеть? Надеюсь нет?

– Нет, нет, что вы. Зачем обидеть? Простите покорнейше, я это так, сгоряча... в порядке предположения. Ведь бывает же такое, что...

– Милостивый государь, – холодно и надменно произнес мертвец, чуть отодвинувшись, – позвольте мне дать вам один совет. Вы вот что... Вы впредь научитесь уважать мертвых. Они, сударь, того заслужили, чтобы их чтили и уважали. Меня сам Ильич призывает к себе... Вы понимаете? Так-то вот. Хотя, конечно... В данном случае что-то не получается, загвоздка какая-то. Некая сила неизвестного происхождения вмешивается, удерживает мой дух святой партийный в этом грешном физическом теле, нелепом, несуразном, существующем не известно ради какой цели в этом уродливом и несовершенном мире и прекрасно дополняющем это уродство. Ноги-то мои видели? Корявые, синюшные, тьфу. Гадко, противно... Мозоли... Ладно, – несколько разочарованно вздохнул Кондратий, – пожалуй я пойду вздремну. Завтра с утра блинчики обещали с малиновым вареньем, не ровен час, так и проспать не долго. Мне надо позавтракать до прихода супруги дражайшей моей. Поплотней надо б.

Когда сосед отошел от кровати и почти слился с темнотой своего угла, а потом и вовсе пропал, приняв горизонтальное положение, Мишель осторожно выдохнул и попытался расслабиться, но сон не шел. Он ворочался в каком-то странном полузабытье и по-настоящему уснул глубоко только к рассвету. На сей раз он видел во сне Ленина, несшего двухлитровый бидончик с пивом. Внутренний карман чуть запыленного от дорог костюма Ильича оттопыривался, отягощенный неким скрытым от глаз предметом, возможно сосудом с жидкостью. Владлен проходил мимо какого-то дома, как вдруг из ворот выбежали две женщины, просящие помощи. Они рассказали Владимиру Ильичу, что брат их, сапожных дел мастер Лазарь Моисеевич Каганович, три недели назад почувствовал себя плохо и попытался облегчить свое состояние самогонным спиртом, полученного им в количестве один трехведерный мех от некого Иосифа в качестве оплаты за хорошо сшитые сапоги. Пил он снадобье три недели подряд, и лекарство ему сильно помогало. Он даже песни пел, а также много смеялся и отказывался спать и есть. Когда же зелье иссякло, Лазарь наконец уснул мертвым сном. Проспав двенадцать часов, поутру он проснулся и почувствовал смерть рядом с собой. Так тяжело ему никогда не было, а снадобье было выпито все до капли. Сначала он стонал и плакал, звал на помощь, дрожал всем своим телом, а потом впал в беспамятство. А нынче же он показался сестрам вовсе неживым. Владимир Ильич, выслушав женщин, охотно согласился зайти посмотреть на Лазаря. Те же остались ждать на улице у ворот, не решаясь помешать пешему страннику. Не прошло и часа, как из дверей дома вышли оба – и Лазарь, живой, невредимый, обретший разум, силу ног, рук и всего тела, и Спаситель, ожививший его чудесным образом. Оба они, обнявшись словно братья, отправились в трактир, распевая песни и объясняясь в уважении друг другу. Так Мишелю, пусть даже во сне, посчастливилось стать очевидцем одного из чудес, относящихся к жизни Ленина и дошедшего до нас через святые партийные писания.

Михаил Петрович проспал блинчики с малиновым вареньем, и проснулся довольно поздно от монотонного повторения одних и тех же слов:

– Кондрашенька, ну поешь ты, миленький, хоть чего-нибудь. Слышишь, а? Свое ведь, домашнее все...

Мишель вздохнул и открыл глаза. Однако первое, что он увидел, были заботливые и улыбающиеся лица двух женщин – Софи и Таси. Они уже с четверть часа сидели у изголовья спящего Михаила Петровича и ждали его пробуждения. Вот они. Обе рядом с ним, совсем разные, каждая по-своему хороша, обе так желанны. Блондинка и брюнетка. Мишель виновато посмотрел на Софи, а затем на Тасю и остановил свой взгляд на ней. Да, в глазах Софи было сочувствие и доброта, прощение, но в Тасином взгляде было нечто неизмеримо большее, в них была нежность и розовый теплый свет. В них была любовь... Он вдруг что-то вспомнил, увидев на голове ее шляпку. Ему показалось, что эта шляпка... что тут есть какая-то связь с тем сном, который он видел накануне. Он вспомнил разговор с той шляпой, что приснилась ему и вспомнил добрый совет. Михаил Петрович представил как выглядит его сердце и мысленно дал ему наказ: теперь она одна хозяйка в этой обители, открой же все замки и все запоры, отвори внутренние двери во все свои залы, комнаты и закутки.

– Не волнуйся, – сказала Тася, – я все знаю. Это ничего, что с тобой случилось. Мне Софья Александровна рассказала. Многое рассказала. Я... Мы обе готовы помочь. Тебе ведь было очень непросто.

Софи, глядя то на Мишеля, то на Тасю, поняла, что именно сейчас было бы неприлично и негуманно больного человека мучить своими наболевшими вопросами, которые могли бы ухудшить его состояние, и она решила молчать. Тася же продолжала, и способности ее исцелять словом, мягкими прикосновениями и чем-то еще необъяснимым давали удивительные результаты. Это сразу заметила Софи и удивилась тому, как Мишель вдруг изменился в лице, как с него сошли усталость, сомнение, страх и болезненные черты. Даже улыбка появилась на его лице. Он больше кивал, лишь очень односложно отвечал на вопросы и ни на что не жаловался. А в другой половине палаты больной тоже не жаловался на здоровье, ибо считал себя умершим. Супруга же его этого никак не могла понять и по-прежнему пыталась уговорить мертвого отведать домашней пищи ею собственноручно приготовленной.

Глава XIV

Прошла осень, а вслед за ней скучная, холодная и монотонная зима. Все это время Софи мучилась и ждала, хотя не знала, чего ей ждать. Князя она больше не видела и ничего о нем не знала. Тем более никаких вечеров у себя больше не заводила – ни прежних четвергов, ни новых. Так она растеряла большинство своих друзей. Софи все чаще и чаще задерживалась на работе в своей библиотеке, изучала живопись по старым пожелтевшим книгам и художественным атласам, открывала для себя новые имена, что-то записывала в свои тетради. На стене ее гостиной все также висели два портрета – ее собственное лицо, написанное рукой князя и доисторическое существо – удивительное и странное творение какого-то гениального живописца. Все больше и больше она склонялась к тому, что между работами князя и этой картиной обязательно существует связь. Если бы он тогда сказал, что это его кисти картина, то она и не удивилась бы вовсе. Но князь явно видел эту работу впервые и восхитился сам. Все также не проходило ее недоумение, связанное с последующей неадекватной реакцией его, как впрочем непонятным остался и бурный приступ Мишеля. Князь обещал какие-то деньги прислать за картину – почему? Денег он не прислал. Иначе б она их вернула, отнесла бы сама ему домой. А так – может ли она позволить себе постучать в его дверь без всякой причины (хотя как же без причины, она-то на самом деле никуда не делась)?

Мишель успешно долечился и вернулся в нормальную жизнь. О нем Софи узнала из двух-трех писем, полученных от Таси. Кажется, все утряслось и с отцом Мишеля, и с родственниками Таси, да и в первую очередь с ней самой. О будущей свадьбе, конечно, не было и намека, но с выбором будущего мужа племянницы Иван Федосеевич как будто бы смирился и не пытался приостановить это естественное развитие событий. Софи и рада была бы увидеть Мишеля и поговорить с ним, но опасалась того, как он отреагирует на их встречу, помня хрупкость и противоречивость его характера. Она даже избегала заходить на телеграф, где могла бы с столкнуться со своим бывшим ухажером. Запутанность и необъяснимость произошедших событий тяготила ее. Ей хотелось бы уже поставить точку на всем, не разобравшись и не дойдя до сути, но предчувствие и какая-то туманная надежда не давали ей сдвинуться с места, искать иных путей, броситься в первый попавшийся курьерский поезд, чтобы оставить и забыть навсегда эту станцию.

Прошел март. Приближалось Рождество Владлена. Улицы уже загодя были ярко украшены гирляндами и флажками. Праздничное и весеннее настроение разливалось повсюду подобно свету, просочившемуся сквозь поредевшие после ненастья облака. За окном слышались радостные песни о Ленине, в основном рождественские и гимны. Парткомы были полны нарядно одетых людей, партийных прихожан, многие из которых в обычное время не всегда находили времени на их посещение. Как всегда в праздники в парткомы заходили и беспартийные. Ярко горели лампочки Ильича. Ставились к образам Спасителя все новые и новые хлебные чернильницы с молоком взамен проглоченных. Парторги в парткомах с легкостью отпускали грехи получившим различные партийные взыскания и опоздавшим с уплатой членских взносов. В другое время так просто им это не прошло бы. Многие об этом знали и тянули со своими неприятными делами и тяжбами до весны.

Первые теплые дни казалось радовали всех. Лица людей просветлели и стали мечтательными, улыбки порхали повсюду, словно мотыльки. У Софи все было наоборот. Вместо радости щемящее чувство тоски и безысходности лишь усиливалось. Что-то нужно делать, предпринимать, бежать, наконец, отсюда, – думала порой она. Князь начал ей сниться. В этих снах они все время неслись на встречу друг другу, будто летели, но никак не могли слиться в одно целое. Что-то этому в последний момент препятствовало, и они разлетались в стороны. Она просыпалась слишком рано от сердцебиения и странных снов, а потом мучилась до утра в своей постели от этой утренней бессонницы и впечатлений от сновидений. Иногда она не выдерживала, звонила в колокольчик и требовала от заспанной Аксиньи кофею уже в пять-шесть утра.

Как-то раз Софи шла по тихой улочке Петербурга, занятая мыслями опять о том, что надо бы снова съездить в деревню и повидаться с родителями. Уж больно грустным было последнее письмо матушки, что получила она третьего дня. Посещение родительского дома могло бы помочь ей, отвлекло бы, как это уже было прошлым летом. Когда она проходила мимо витрины художественной лавки, ее внимание привлекла пара замечательных работ некого художника. Ей пришла мысль приобрести эти картины, отвезти в деревню и подарить своему батюшке для кабинета. Тотчас она усмехнулась своей идее, вспомнив деревенские нравы и ценности. Увы, этого не поймет и не оценит ее отец, окажется в неловком положении. Не учить же пониманию искусства ее родителей на старости лет. Нет, из этого ничего не получится. Конечно, есть художественные работы и проще, и даже не лишенные таланта. И не смущали бы такие картины никого даже там в глухой провинции. Можно было бы подобрать для своего родного дома что-нибудь более приличное, чем пошлые пейзажи или животные, подобные тем намалеванным зверям, что выписывал покойный родитель Трифона Степановича. И она вспомнила то летнее приключение, как волей судьбы занесло ее к странному председателю. Вспомнила Софи и сцену с картиной, которую она спасла от печальной участи доживать свой век в захламленном сарае, забрав сей шедевр в Петербург.

Потом была сомнительная лавочка, откуда «под шумок» вместе с ранее заказанными картинами и была выслана в деревню эта, якобы тоже заказанная отцом Трифона Степановича. Там, заплатив по счету, Софи стала уже полноправной обладательницей этого холста, который поселился у нее теперь в гостиной на стене. У купчишки-перекупщика, вспомнила она, за прилавком был пруд пруди именно той самой кустарщины, что ценилась в провинции. Но как же вот эта вот, гениальная работа, попала в одну кучу с хламом произведений бездарных кустарщиков. Глупый и жадный купчишка-лавочник. Он не смог даже близко оценить истинной ценности этого шедевра и поспешил обманным путем избавиться от картины, – размышляла Софи, и тут же ее вдруг осенила мысль, что пожалуй у него-то и можно что-либо выяснить, узнать судьбу этого странного холста.

На следующий день Фрол, изрядно поплутав по городу, нашел искомое место, куда он возил свою хозяйку последний раз прошлым летом. Лавочка стояла на своем месте. Над дверью болталась и дрожала на ветру плохо прибитая вывеска «Храм истинного искусства купца Пупкова». В темном и грязном помещении, куда вошла Софи, сплошь и рядом висели на стенах, лежали на полках, на подоконниках, стояли прислоненные к стенам и по углам ярко намалеванные лебеди, кошки, собаки и прочие домашние животные и лесные звери. Пейзажи на картинах были будто срисованы друг с друга. Изображались (видно были популярны среди мещан и недалеких людей) почти одни и те же пруды с лилиями, грибные поляны и фонтаны, а также олени на фоне горных массивов. Повсюду было множество глиняных копилок-поросят и прочие украшения. Слоников было такое огромное стадо, что могло бы затоптать весь Петербург, оживи их и пусти разгуливать по площадям и стогнам града. Огромное количество плохо сработанных портретов Ленина пугало худоликостью своей и непохожестью на Спасителя. Больше всего Ленин напоминал старозаветного бога-Христа или языческого идола. В клубах пыли, за роем летающих мух и подозрительных бабочек Софи не сразу увидела хозяина лавки. За прилавком сидел то ли бородатый, то ли просто небритый, неопрятный человечек со сломанным пенсне на носу.

Кажется, нос его тоже был сломан. Он пил чай и грыз огромный крендель явно давешней выпечки, а может даже с паутинкой. Рядом с купчиком лежали счеты и какие-то амбарные книги, исписанные уродливым почерком и загаженные пролитыми чернилами. Множество цифр местами были исправлены небрежнейшим образом, то есть нагло затерты слюнявыми пальцами самого хозяина лавочки. Сколько ж нужно дать глиняных кошек и поросят тому чиновнику-ревизору, который будет проверять эти цифры и не сочтет нужным обратить внимание на эти дикие исправления? – пронеслось в голове Софи. Пальцы господина Пупкова, держащие обмусоленный крендель, были не меньше бумаги загажены чернилами. Хорошо, если только чернилами. Увидев Софи, купчик встрепенулся, засуетился, бросил свой крендель, пролил чай на расчетную книгу и наконец вскочил, стряхивая поспешно крошки с пряного лица и обтирая мокрые губы рукавом потрепанного черного сюртучка. Был он кругловат телом, а росточком невысок, на целых две сажени ниже Софи.

– Бонжур, мадам. Милости прошу. Что-нибудь посоветовать? Новиночки имеются. Не пожалеете-с. Один момэнт... – купчик нырнул под прилавок и тотчас достал, сдувая пыль, жирного глиняного гуся. – Рекомендуем-с – Царевна Лебедь. Держу под прилавком для лучших клиентов. Чиво еще изволите-с? Картиночку какую-нибудь не желаете возыметь, будуарчик свой украсить, интиму, так сказать, добавить в интерьер? Вот, прошу, взгляните...

– Простите, – перебила наконец хозяина лавки Софи, – я не за покупками пришла. Мне нужна ваша помощь.

– А, понимаем, консультация компетентного человека? Это да, это есть в нашем реестрике... Сейчас, в ценничек заглянем, во сколько же это у нас оценивается, – стал листать какую-то тетрадь Пупков, на ходу соображая, как бы не прогадать. Ведь если слишком много заломить – уйдет клиент, а мало – тоже не хочется.

– Не затруднит ли вас выслушать меня вначале? Я уже приобрела у вас картину, то есть не у вас... но с вами расплатилась по счету, если вы припомните. Прошлый раз я растерялась так, что не выяснила судьбы картины. Может быть вы имеете соответствующие сведения?

Пупков посмотрел внимательно на Софи и узнал ее. Как не вспомнить, коль такие дамы в его заведение не только не заходят, но даже у витрины не останавливаются.

– Как же, помним-с. Вы обезьяночку такой особой крупной породы тогда изволили приобрести у нашего клиента постоянного, который отказался от выписанного отсюда ему в провинцию заказика. Все оплачено, мы без претензий. Может что не так? – чуть встревоженно спросил купчик. – Токмо мы обратно не имеем возможности брать...

– Если вы не знаете автора картины, то будьте любезны, подскажите, как картина к вам попала, кто вам ее принес или где вы ее сами приобрели?

– Видите ли, мадам, права раскрывать тайны наших клиентов у меня... у нас...

Пупков вдруг увидел в руке Софи розовую кредитку, запнулся, покраснел и продолжил:

– Да-с... О чем это мы только что? А, чья картиночка желаете узнать? Минуточку, один маленький момэнтик, – произнес хозяин лавочки и стал перелистывать одну из книг, что пылились на столе. – О! Туточки. Вот. А-а-а, припоминаем-с, как же. Сурьезный был господин. Заметьте, однако, картиночку-то решил сдать именно нам в продажу. Репутация! Так вот, плотный, крупный, фигура, одним словом. Видать высокого ранга чиновник. Только очень уж они сердитые были, особенно на картинку с обезьяночкой. Может укушены зверем энтим, уж нам то не ведомо. Вениамин Дормидонтович Сурков-с – так назвался. И адресочек имеется... Только, – замялся купчик, спрятав кредитку, – если что, вы уж объясните им про свой личный интерес. Вам господам легче друг дружку понять. А то к нам претензии, чуть что...

– Не беспокойтесь. У вас проблем не будет.

Глава XXV

Софи не решилась пожаловать к господину Суркову без уведомления и в конце концов решила отправить ему записку с просьбой о встрече и важном разговоре. Заинтригованный Вениамин Дормидонтович, ощутив тонкий аромат духов «Инесса Арманд», исходящий от записки, передал через посыльного Фрола, что готов выслушать корреспондентку. Расспросив Фрола, он понял, что хозяйка рассыльного женщина молодая и свободная, иначе смогла бы Софи добиться аудиенции у этого чиновника высшей партийной масти? У самого же господина Суркова амурные дела как раз пошли на спад, ибо полюбовница изменила своему благодетелю самым что ни на есть наглым образом, сбежав с неким сопливым и безбородым офицеришкой. И ради этой женщины Вениамин Дормидонтович однажды четыре часа проторчал в доме подозрительного живописца, а в результате получил вместо своего мужественного портрета намалеванное лохматое чудище. Слава Ильичу, утешал он себя, что не успел раскошелиться повторно и не заказал себе «правильного» портрета у другого живописца, ибо зарекся так вот сразу связываться с их братом художником, не выяснив загодя, что у кого на уме. Этак и мышь какую-нибудь с тебя нарисует или жабу. Скажет: «а я так вижу», – рассуждал он. Но удовлетворение по этому поводу было мелким утешением. Что толку от этой запоздалой здравой мысли, когда потрачено на любовницу было уже немерено заработанных карьерой червонцев и золотых рублей. Урок уроком, но Суркову все ж хотелось какого-нибудь постороннего тепла, ласки и нежной лести в свой адрес. Стареть он решительно отказывался. Нынче же ко всему прочему выдалась чудная, обостряющая известные чувства весна. Снег начал таять задолго до Рождества Ильичева. Сердце учащенно билось в мощной волосатой груди Вениамина Дормидонтовича, а при виде миловидных барышень даже с перебоями. Поэтому на встречу с Софи он собирался с предвкушением некого романтического приключения. Что за дама? Откуда она его знает и почему желает встречи? Как это, право, романтично и таинственно.

За несколько дней до назначенной встречи Фрол выполнил необычное поручение молодой барыни. Ему предстояло отвезти картину доисторического существа в «Центральную фотографию Страхова», что на Большой Садовой. Фотограф должен был по просьбе Софи сделать фотографический снимок картины. Заказ был выполнен наилучшим образом, и тотчас, то есть загодя, вложен Софи вместе с конвертом в ее сумочку. Встреча, однако, должна была состояться только после праздников. Увы, Софи пришлось отложить планы провести Рождество Ильича в кругу семьи, в родном колхозном имении. Слава Владлену, она и не пообещала родным приехать, не успела этого сделать, не послала телеграммы. У себя же дома она решила ограничиться лишь скромной маленькой елочкой, которую срубил в лесу и привез Фрол, а Аксинья украсила яркими красными флажками, гирляндой из крошечных лампочек Ильича, блестящими серпами и молотами, пряничными броневичками, звездами и золотистыми кепками. Под елку поставили большого Карла Маркса, а на макушку – стеклянного Ильича с протянутой рукой. Все это радовало Софи, будя ее детские яркие воспоминания. Какие-то друзья приглашали к себе в гости, жалея ее, но девушке не хотелось видеть чужих лиц и какого-либо веселья. Она решила побыть одна и собиралась отпустить свою прислугу. Оксинья, которой барыня подарила свое старое платье, была счастлива и сразу же нарядилась в него. Щеки ее запылали – и румяны не нужно. Фрол, к своему великому удовольствию, получил в подарок солидный портсигар под серебро. Барыня также дала своим слугам по серебряному рублю.

А перед этим все они вместе посетили местный партком. У паперти толпились нищие. По указанию Софи Фрол и Оксинья раздали им всю специально приготовленную медь. Внутри парткома все светилось яркими огнями. Было много людей, некуда яблоку упасть. Софи, Фрол и Оксинья выслушали торжественную речь парторга, напелись вдоволь песен о Ленине, поставили к ленинским образам по хлебной чернильнице с молоком. Это был тот редкий случай, когда Софи посещала святое место. Но сейчас, в канун Рождества Владлена, очень уж захотелось снова почувствовать детство, ну хоть на миг воскресить его счастливый и радостный аромат.

Так прошел день. И вот теперь она одна без гостей и без прислуги, и совсем уж погрузилась в воспоминания прошедших счастливых дней. В те далекие времена в партком их с матушкой возил на стареньком козелке сам батюшка. Разве такими, какие нынче встречаются, были раньше парторги, проводившие рождественские заседания в парткомах там в далекой провинции в ее детстве? Софи с сожалением сравнивала их полузабытые добрые лица, старенькие дубленки и отвергнутые молью пыжиковые шапки с этими чистенькими, упитанными и равнодушными городскими партийными священнослужителями, коими пестрят нынешние парторганизации. И речи тех – из прошлого – были теплей и искренней. Где они? Жив ли кто еще?

А потом, после парткомовских торжеств, долгожданный праздник уже дома. Ярко украшена зала. Колхозные детишки, приглашенные в дом, поют детские песни о Ленине, водят хороводы вокруг наряженной красивой елки, кричат бойко хором «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить!». Игры, декламирование стихов, шутки и смех – чего только не было задумано в этот праздник. Но вот и, наконец, долгожданный громкий стук в дверь, пик торжества, сердцебиение дюжины маленьких сердец, весь вечер ожидавших этого момента. В огромной шубе и красной шапке, с посохом в руках и большущим мешком подарков на спине входит он сам – дедушка Карл Маркс. Любимец детей почему-то говорит голосом батюшки, но это ничего, никто на это не обращает внимания. Борода его уж больно похожа на паклю – да и это ладно, пусть оно, никто этого не замечает. А куда же это сам батюшка запропастился? Странно, ведь Карл Маркс же пришел... Наверно они уже поприветствовали друг друга там на дворе. А теперь батюшка, видать, лошадок гостя дорогого потчует овсом и горохом и угощает возницу – гнома Фридриха – вишневой наливкой. О, Владлен, сколько же всяких сладостей, игрушек и диковинок было выписано тогда Александром Модестовичем из города! И не только ей одной, но и всем крестьянским детям. Ой, конечно же не выписано – ведь подарки же Карл Маркс принес в своем красном мешке. Да, да, именно он!

Обо всем этом Софи вспоминала весь праздничный вечер. Она то печально улыбалась, то становилась серьезной, и мелкая теплая слеза выплывала из ее глаз, задерживаясь и прячась в густых ресницах, долго не спадая вниз. В душе постепенно стали переплетаться воспоминания не только детства, но и нынешние события и переживания. Вот и вечер наступил, окна захмурились. На кухне остались стоять нетронутыми яства, приготовленные Аксиньей. Софи совсем стало плохо. Она снова вспомнила князя. Будь он здесь, рядом с ней, и не было бы этой печали, и не заблестели бы напрасные слезы в ее глазах. Что-то нужно было сделать, изменить позу, встать, пройтись по комнате. Иначе эти мысли ни к чему хорошему не приведут, – подумала она. – Может быть разумно было бы провести этот праздник все же в компании каких-нибудь веселых и беззаботных людей? Софи поднялась с кресел, подошла к окну и посмотрела на улицу, отодвинув штору. Кто-то в черном стоял под окном и смотрел как будто прямо в ее сторону. Ей показалось, что это был князь – уж больно человек, стоящий внизу, был схож с ним. Она отпрянула от окна, почувствовав как будто укол в области сердца, быстро сбегала погасить электричество и тотчас вернулась, задыхаясь от волнения. Глянув снова на улицу, она увидела лишь поспешно удаляющуюся тень. Неужто князь? Зачем он здесь, что ему еще надобно? – прошептала она. – Нет, матушка, – тотчас ответила она сама себе иронично и насмешливо, – уж больно много ты думала об нем, вот он и мерещится повсюду. Наверно это был городовой или бродяга бездомный. Кого ж еще в это время встретишь на улицах?

Глава XXVI

Князь бродил с утра по улицам города, думая о Софи и никак не контролируя свое перемещение. Он действительно как-то вдруг, сам того не заметив, оказался под окнами девушки. Некоторое время стоял и всматривался в зашторенные окна, ожидая увидеть движенье, колыханье штор, услышать шум и веселье, вырывающееся наружу. Но по всему было видно, что в доме была, несмотря на свет, гробовая тишина, ибо даже редкой тени не мелькало за шторами. Есть ли там кто, кроме Софьи Александровны? – думал он. – Неужто она и впрямь одна и нет у нее ни мужа, ни жениха любимого, полюбовника – никого? Не успел Адольф Ильич подумать об этом, как штора распахнулась и в окне показалась она сама. Свет за спиной ее не дал разглядеть дорогих черт, но там была она, и это самое главное. Это было и сладостной наградой, и горстью соли, просыпавшейся на рану. Защемило в груди. Что нужно было делать? Софья Александровна пропала на мгновение, и князь поспешил уйти. Было стыдно. Зачем же он так обошелся с ней тогда, а теперь вот пришел, как вор? Да, у нее висит картина – его работа... Могла бы картина иным образом попасть в дом, а не так, как подсказала ему упрямая и глупая уверенность? А вдруг все было иначе, чем объяснялось якобы логическим мышлением на основании каких-нибудь вздорных трехпяти звеньев воображаемой цепочки. Логика, брат, предает иной раз. Вот, скажем, – размышлял князь, – коль река, к примеру, начинается по ту сторону горы, а продолжается здесь, то умный со своей логикой предположит, что она обязательно обошла эту гору где-то сбоку. Дурак-то без логики – тот еще подумает, что течение на гору взобралось, а потом вниз сошло по прямому пути. Ну и дурак... Да только тот логический мыслитель – на много ли он правее дурака, ежели тоже ошибся, ибо без логики шагу вступить не может? Ведь на самом-то деле может оказаться то, что оба они одинаково не правы. Истина-то в том, что существует подземное течение, грот, пещера, и река эта вовсе не изменила своей стези – ни влево, ни вправо, ни вверх. Так-то вот может неожиданно оказаться. К оппортунистам эту логику. Вот и я... Надо ж было разобраться, выслушать ее саму – Софью Александровну.

Третьего дня с одним знакомым купцом он отправил Васю, своего ученика и помощника, в деревню к родным, так сказать, на каникулы. Князь написал письмо родителям Васи, пообещал дать уроки мальцу и по наукам, и по ремеслу. Мальчик оказался старательным, расторопным, учился всему вдохновенно. Он был весьма любопытным и задавал множество вопросов Адольфу Ильичу.

– Отчего, князь, – спросил как-то мальчик своего учителя, когда тот работал над картиной, – вы избегаете точного изображения, ну, такого, как на фотографической карточке?

– Ну, коли кому хочется такой вот точности, то действительно, пускай к фотографу и обращается или к кустарю какому-нибудь. А если ты, Вася, хочешь художником стать, то попробуй-ка осмотреть человека так, чтобы увидеть не только тело. Посмотри на него еще раз, да только другими глазами огляди, и увидишь его без тела – каков он из себя. Представь, что у тебя две пары глаз.

– На лбу, что ли? – удивился Вася.

– А хоть и на лбу. Лицо или туловище нарисовать ты уже, брат, способен, да и многие другие, кто считает себя художником, – что видят глазами своими вот этими, которые моргают, то и рисуют. А ты возьми-ка и те свои главные моргалки прищурь на время, а другие свои глаза открой пошире. Они, брат, особые. Они тела-то никакого и не видят. Они душу саму видят. Хотя душа-то она в теле находится и во многом повторяет его очертания. Но в ней много чего иного, чем того, что на лице написано. Конечно, лицо тоже ведь меняется, и осанка, и походка и движения – в зависимости от того, что внутри происходит. Это тоже надо уметь разгадать простыми своими глазами. Но мы сейчас о другом, о самой душе, потерявшей в твоих других особых глазах видимую оболочку – тело. Может твои глазки на лбу поначалу открываться не захотят, а ты пробуй, пытайся. Вот поедешь завтра домой, карандаши захвати. У тебя ведь, брат, и приятели там небось остались и родные – малые и большие. Сколько натуры... А вокруг-то, небось, люд крестьянский – бери любого, да и всматривайся получше, да не только в тело, в лицо, форму глаз и носа. Попробуй увидеть и нарисовать чье-нибудь невидимое тело. В нем и красок больше – от иссиня черного до белого огня. И форма-то ведь не такая постоянная и четкая как в видимом теле. Все там изменчиво, расплывчато в зависимости от того, что в жизни происходило раньше и что сейчас, и даже то, что еще не наступило и чего иные ожидают с нетерпением или наоборот со страхом. И физический труд свой отпечаток дает, усталость, боль любая, напряжение... И ненависть с любовью, зависть и гордость – все в нем ты можешь увидеть, в невидимом теле, если сумеешь. А когда ты научишься видеть и то, и другое тело всеми своими глазами одновременно, то и на холсте появится нечто большее, чем подобие фотографической карточки. Хотя, может еще рановато тебе этому учиться. Это я так, на будущее, коль ты спросил... Ладно уж, научись пока как следует уши да нос изобразить и соотнести на бумаге все члены, туловище и голову правильно по размерам, а то давеча голову дворника нашего нарисовал – не голова, а репа какая-то. Анатомия, брат, это важная наука. Ее не только врач должен знать, но и наш брат художник. Тебе еще рановато может обнаженную натуру рисовать, но хоть пропорции научись соблюдать. Много ль ты видел прохожих на улицах с такой вот головищей?

– Ну, это да... Получилось неважно. Только это я случайно... – согласился, покраснев, Вася. – А знаете, князь, я и сам не так давно все думал, глядя на людей простыми пока своими глазами, почему один и тот же человек становится некрасивым, когда он зол и как его лицо меняется и светлеет, если он добр и особенно, если влюбился в кого-нибудь.

– Это ты, брат, молодец, что такое приметил. Ну-ка, продолжай...

– Я вот думаю, ежели кто хочет стать красивым, так дорогое платье и прическа – это тьфу, последнее дело. А вот, ежели ты всех любишь, не гордишься, не завидуешь, не злишься на кого-то, не думаешь, как бы кого обмануть и богачем стать побыстрей, то ведь это все на твоем лице отражается. Не может такой человек быть некрасивым... Во всяком случае выглядеть он будет в сто раз лучше, чем злюка какой-нибудь. Я все тайком к хозяину своему бывшему присматривался там в трактире, да один раз как-то вздумалось мне представить, что вот он добрый, любит меня как сына и представил я тоже, что сам его люблю. Испугался даже такому, а потом понял, что видел бы я его точно уж другими какими-то глазами. И был бы он тогда для меня словно иной человек. Вот и вышло бы два портрета разных, ежели бы так вот изобразить хозяина моего и злючего, и доброго. И не признали б чужие люди, что один и тот же человек на двух холстах.

– Прав ты, брат. Мысли твои весьма интересны. И действительно художнику есть над чем поразмыслить. Нам ведь все надо писать – и зло и добро, злые и влюбленные лица, молодые и старые, здоровые и убогие. Действительно, иной человек кажется некрасивым, то есть лицо его, даже если он и не злюка, как ты говоришь. А вот если его внимательно с разных углов рассмотреть, разным светом осветить, поговорить о том, о сем, о хорошем, то в можно поймать какой-то момент, нужный пик, который тебе нужен. Найдется в нем красота, да только затоптана она, сознательно скрыта, а то иной раз о ней просто забыто. А если и не классическая эта красота, так хоть какая-то своя изюминка, она-то обязательно есть, и по цене ее можно с жемчужинкой сравнить, если удастся тебе найти ее в твоей натуре. Есть, брат, есть в любом человеке та изначальная форма – абсолютная и совершенная. Сверху же он прикрыт всем тем – и плохим и хорошим, что лепит на него этот противоречивый и сложный мир. То полнит, то вырасти не дает, то лицо искажает, походку и так далее. И таким мы себя и всех вокруг видим. Кому как повезет, и как он сам к окружающему миру относится, так и будет он выглядеть в наших глазах, либо светиться, либо гасить свет вокруг себя. Был бы наш мир чист, безгрешен и стерилен, лишенный отрицательной своей половинки, то мы все были бы поголовно чисто статуи древнегреческие. Представь, как же было бы интересно и себя и другого увидеть таким, каким он изначально должен быть. Я тебе давеча про душу говорил, какой ее можно представить. А тут я про тело физическое. Вот художнику-то иной раз очень важно увидеть сквозь раковину и ту жемчужину и эту.

– Так выходит дворнику не достаточно голову поменьше нарисовать, а еще его сквозь раковину надо увидеть, каков он красавец и изобразить вроде статуи мраморной?

– Ну, ты прав, брат, – рассмеялся князь, – коль иронизируешь так. Действительно, ищи красоту, но не забывай и убогость изображать, а как же без нее. Половину ей посвяти – убогости, грязи, боли, да там много чего. Однако и в уродливости нашей жизненной не все надо с ходу хватать. Не всегда это разумно раз и на холст что-то наносить, не задумываясь над этим. Не знаю, что я тебе наболтал. Пока всего этого и не надобно бы знать, постепенно дошли бы, а то наговорил с целый короб, да боюсь мудрено понять. И это ведь далеко не все. Есть еще много и другого, что даст окончательный штрих в твою работу. Вот, к примеру, то самое освещение, которое твою натуру окружает – естественное оно или искусственное. Свет в окне, пламя, электричество? Какое время суток, года, да даже температура внутри помещения и, представь, снаружи, и много еще всего – все отражается на твоей картине, если ты мастер. Тут вариантов поболе будет, чем в шахматах. А твое собственное состояние души, когда ты за кисти берешься? Это уже другая история. Твои болячки, твоя любовь, а может ненависть. А может ревность...

Глава XXVII

Все дела были закончены к праздникам. Князь решил отдохнуть сам, да вместо отдыха опять это варево в голове закипело. Софи появлялась незамедлительно в его сердце и мыслях, чуть только выкраивалось свободное время. Она и во время работы не покидала князя. Но сейчас, в праздник, когда грех было хвататься за кисти... После той последней встречи с Софи работы, которые появлялись, стали казаться Адольфу Ильичу не достаточно совершенными, не хватало какого-то волшебного последнего вдоха в картину, чтобы ожил холст. Что-то во мне нынче не на месте, – думал князь, прекрасно зная, что ему мешает, и что могло бы зажечь. Он с горькой усмешкой вспомнил сегодняшнее утро, как бросился он в приступе отчаяния к своим прежним приятелям, которые покинули его. Двоих он, бродя по Невскому и ближайшим кварталам, повстречал к своему удивлению почти прямо на проспекте. Сначала Варламова недалеко от Казанского Парткома, а часом позже Лебединского где-то в районе Исаакиевского центрального пункта сбора металлолома и макулатуры. Он стал вспоминать этих своих приятелей, встреченных давеча. Давно он их не видел. Но до чего же они странными нынче стали. Хотя и сам он – ну чем лучше? Варламов – тот все оглядывался по сторонам, не мог произнести слова, пока не притащил князя за рукав в надежное место, где никто не мог подслушать. Одет он был в какую-то странную кумачную куртку с глубоким капюшоном, болтающимся словно котомка сзади. Подобные одеяния князь и раньше встречал на прохожих и тоже удивлялся.

– Извини, брат, что руки не подал, – все еще оглядываясь, сказал он князю. – Дела сейчас таким макаром повернулись, не поверишь. Видишь ли, я нынче не тот, что раньше был.

– Так что ж с тобой случилось? Заболел или как?

– Нет, Адольф. Тут случилось посерьезней каких-нибудь простуд и прочих недугов. Тут такое... В общем я, брат, в масонскую ложу записался, – понизил голос Варламов, на всякий случай оглянулся и даже зачем-то посмотрел наверх на крышу парткома. – Вот оно что. Так-то вот дела обстоят. У нас, видишь ли, братство. А с остальными мы – так... Мы холодно со всеми посторонними-то. Не обижайся уж. Или вот что... Ты бы того... к нам присоединился б тоже. Художники нам нужны. У нас дружба, брат, ты даже не представляешь.

– Это что ж такое, – спросил князь, – организация-то ваша? Против кого и за кого стоит?

– Я, признаться, не разобрался еще сам толком. Там все тайнами покрыто. Ходим по улицам, друг друга узнаем по особым приметам и особому рукопожатию, или знаки подаем. Собираемся тайно, при свечах, в основном по ночам. При этом еще и лица скрываем друг от друга на всякий случай вот так, – и Варламов ловко спрятал свою голову, напялив на себя капюшон и опустив ее вниз так, чтобы лица не было видно. – Когда идем на тайное собрание или после расходимся, следы долго заметаем, петляем по темным улицам и дворам, – продолжил он, вынырнув снова из своего мешка и освободив голову. – Так-то вот.

– А дальше-то что? Смысл в чем? Я ведь не пойму... Объясни, брат.

– Так ведь мистика одна чего стоит. Атмосфера таинственности. Гербы нашей масонской ложи – ты бы видел... Это ж ребусы настоящие, тайные и судьбоносные знаки, их сочетания и скрытый тайный смысл. Художнику дело сразу бы нашлось. Эх, кабы сам мог объяснить тебе... Только я того... не умею правильно растолковать. Но силу всю эту мистическую чувствую остро, аж дух захватывает от тайны этой.

– Так следят, говоришь, за вами?

– Сам-то я не заметил слежки никакой. Не знаю, нужны ль мы кому – а может и нужны. Но вроде все чисто. А скорей всего никому до нас надобности нет.

– Так чего ж тогда петлять по улицам-то?

– Так ведь организация-то тайная, я же объяснял.

Среди проходящей неподалеку толпы вдруг показался средних лет господин с седыми усами, на котором была надета похожая кумачная куртка. Заметя Варламова, который тотчас смолк и напрягся, он лишь чуть приостановился, сделал незаметно пальцами какие-то знаки, на которые Варламов ответил подобными странными двумя-тремя жестами. Приятель князя тут же заторопился, вместо прощания отделался какими-то общими и невнятными фразами и исчез, не выдав князю своей масонской тайны.

Лебединский же, встреченный Адольфом Ильичем чуть позже, тоже был не лучше. При встрече он показался князю куском льда или, скорее, ледяной статуей. Приятель стоял на площади, скрестив на груди руки, и смотрел на блестящий купол Исаакиевского центрального пункта сбора металлолома и макулатуры. Лицо его было отмечено презрительной и надменной гримасой, а глаза сверкали блеском злобы и ненависти, особенно когда он переводил свой взгляд от купола вниз на радостную толпу прохожих, спешащих отметить праздник в кругу своей семьи или у друзей. Тогда он ко всему прочему еще и кривил губы.

– Ты чегой-то, приятель? – спросил его князь удивленно. – Словно сам не свой. Взгляд у тебя тепереча какой-то странный и холодный уж больно.

– Что ж тут удивительного, Адольф. Я ведь, брат, уже не тот что раньше.

– И ты? – удивленно спросил князь. – Так что ж такое?

– Да как тебе объяснить... Я нынче к этим... к мизантропам примкнул. Да-с, мизантроп, представь себе. Вот так-то. Как же мне прикажешь иначе смотреть-то? Я ведь не добрый дедушка Маркс с подарками для детей, что б улыбаться, глядя на всех.

– Вот тебе на – мизантроп, – удивился князь. – Это что ж за болезнь такая?

– А ты, брат, что, не знаешь?

– Что-то слыхал, да не припоминаю.

– Ну так вот... Это значит, что не люблю я вашего брата – человека. Вот и все тут.

– Так ты сам-то кто будешь? Не обезьяна же...

– Нет, не обезьяна, – чуть смутился Лебединский. – Я может не совсем точно выразился. Я-то как раз человек. А все остальное человечество отчуждаю от себя. Вот что.

– А что ж на практике-то? Просто смотришь на всех с таким вот надменным выражением лица и все?

– Отчего же только смотрю? Я например, это... Как бы тебе объяснить? Ну... Эй, мальчик, – окликнул Лебединский вдруг какого-то веснушчатого мальчонку, катившего ржавое велосипедное колесо с помощью выструганной палочки, похожей на указку, – подойди-ка, брат, сюда. Дело имеется...

Мальчик доверчиво подошел к господам, улыбаясь всем своим веснушчатым лицом.

– А ну ка, братец мой, повернись-ка ты к нам спиной. Видишь там букашечку интересную? Да ты нагнись, а то не разглядишь козявку-то.

Мальчик удивленно выполнил просьбу, нагнулся и стал искать насекомое. Неожиданно Лебединский изловчился и дал мальчонке пинка носком сапога ниже спины так, что мальчишка чуть не упал, отлетев на десять саженей вперед. Он тут же захныкал и удрал восвояси, схватив свое ржавое колесо и на ходу испуганно и недоуменно оглядываясь. Лебединский же снова распрямился, скрестил опять руки на груди и саркастически захохотал.

– Так то вот... И не жалко вовсе, можешь не спрашивать. Будет теперь знать.

– Что ж малец сделал-то тебе плохого? За что ж ты его так? – подивился князь, жалея, что не предупредил этой выходки.

– А за то, что он это не я. Вот за это я его и...

– Так ты лучше возьми вон того пузатого городового да тем же макаром и по тому же месту... Он ведь тоже не ты. Вот подойди и дай ему пинка. Убедительней будет. А мальца-то слабого и не обязательно...

– Городовой, в моем представлении, ближе по духу ко мне стоит, нежели все эти добрые и синеглазые существа вроде детей и многих взрослых, филантропов так называемых. Хотя и он тоже... Что касается пинка, то это я так, что б словами не объяснять. Так ведь наглядней. Ведь правда, ты убедился в моих мизантропических наклонностях?

– Ничего, убедительно получилось. И слов особых не надо. Только вот что... Может тебе лучше с Варламовым встретиться-поговорить? Давеча я его видел у Казанского. Не выгодней ли тебе в эти... в масоны записаться заместо того, что бы так вот стоять да оглядывать всех презрительно? А то одному-то так скитаться небось скучно, надоест все равно когда-нибудь. Гляди-ка, не он ли там на той стороне площади мелькнул? Только я, пожалуй, сам-то пойду. А то кроме меня других мальчиков пока не видать поблизости. Вдруг ты и ему примешься объяснять свою теорию также наглядно да причем на мне родном продемонстрируешь. Пойду-ка я, брат, на всякий случай восвояси. Ради твоей безопасности, кстати, тоже, а то, глядишь, окажется, что я французский бокс знаю или какой-нибудь подобной неожиданностью удивлю тебя.

Князь вспомнил последнюю свою надежду – небезызвестного Иванова, но засомневался в надобности встречаться с ним. А вдруг и тот балагур и хохмач записался в какие-нибудь нигилисты и теперь тоже гадай его, как ребус? В конце концов Адольф Ильич решил плюнуть на друзей и направил было стопы свои в пустую Валерьянку. Но что он там будет один делать? Дал же он сам себе клятву в праздники не брать кистей в руки и не пить вина, от которого и так давно уже отказался, ибо без друзей и пить не умел. К тому же он сильно привязался к своему ученику Васе, видя в нем врожденные способности и желание учиться художественному ремеслу. Необходимо было дать мальчику не только навыки, но и стать самому настоящим учителем, примером для подражания, а это требовало многого – иного поведения, ответственности, правильного образа жизни. С прошлым пришлось пойти хотя бы на компромисс, ибо совсем уж Лениным Адольф Ильич не собирался быть. К счастью князь и без мальчика давно уже понял и ощутил, что прежней жизнью насытился. Ведя здоровый образ жизни, последнее время, он перестал даже есть что попало, и всегда присматривался к тому, что употреблял в пищу. Идя пешком в сторону своего дома, он решил, что ежели по пути найдется возможность хоть где-либо провести некоторое время, то не нужно будет торопиться домой. Почувствовав голод, он стал читать вывески на домах, нет ли подходящего места. Однако почти все заведения были закрыты по причине праздников, либо были весьма сомнительны и заглядывать в такие места желания не было. Пришлось еще долго бродить, пока в одном невзрачном месте ни попалась открытая кухмистерская с названием «Фрау Калори». Ресторан был пуст. Несколько столиков были накрыты белоснежными скатертями. Князь присел за один из них и принялся ждать. Вскоре появился то ли официант, то ли хозяин заведения, а возможно и тот и другой в одном лице.

– Слушаю-с, чего изволите? – вежливо спросил официант – человек средних лет, светловолосый, безусый и безбородый.

– Что-нибудь, пожалуй... Впрочем, что вы рекомендуете?

– О, да, порекомендуем, непременно. Очень разумное решение с вашей стороны, что изволите довериться и предпочесть наши профессиональные рекомендации. А то, знаете, некоторые... Но о них – ладно. Лично для вашего сиятельства у нас кое-что имеется особое, изысканное и пикантное. Ежели проголодались и ко всему прочему причисляете себя к гурманам, то могу порекомендовать наше лучшее фирменное блюдо. Вам понравится, пальчики оближете. Но это еще не все. Должен вас обрадовать тем, что в нашем заведении мы учитываем индивидуальные особенности клиента и широко используем научные исследования и их данные. Жаль только, супруга моя – главный консультант и специалист, на заслуженном праздничном отдыхе, и мне одному приходится управляться. Но это ничего, не волнуйтесь, сударь. Мы тоже кое-что умеем, положено по статусу. Супруга дает мне соответствующие уроки. Так вот. Должен вас обрадовать: белки у нас сегодня наисвежайшие. Впрочем и жиры тоже свежие – очень даже рекомендуем. Что касается гарнирчика, углеводы у нас высшего сорта и не переводятся, всегда в наличии. Все, как говорится, ради клиента. Желаете знать подробней о рекомендуемом нами блюде? Видите ли, речь идет о секретах заведения. Рецепт старинный, немецкий. Но кой-какие подробности вам лично сообщу, ведь без этого-то совсем нельзя. А то, думаете, не известно, что они там принесут, что за деликатес такой заморский. Так вот: белков обещаю с четверть фунта. Более точную цифру не скажу. Далее жиры... Гм, что-то я запамятовал. Ежели сжигание одного грамма жира дает нам девять калорий, то... Одну минуточку, – задумался официант, быстро сбегал к стойке за счетами и тотчас продолжил, посчитав что-то на них. – Ага, ну конечно же. Как же я сразу-то не вспомнил... Вот голова непутевая. Пора бы запомнить. Сам-то рецепт есть на бумаге – старинном пергаменте, да мы его в сейфе храним. Но я вспомню или даже вот могу по-научному все рассчитать. Да-с, их – жиров – рекомендуется в половину меньше чем белков, и даже еще чуть поменьше. Вот – это, значит, что касательно количества жиров. Но как сказал поэт: жиры сгорают в пламени углеводов. Не правда ли умно замечено? Так что теперь о них самых, об углеводах. Не извольте беспокоиться, без них тоже не останетесь, как я уже предупредил. Без их присутствия лакомство не лакомство. Так, что там получается насчет углеводов? Один грамм дает четыре калории. Впрочем, разве не столько же получается и от белков? Ну вот, я все не могу запомнить и эту истину простую. Но вы не извольте беспокоиться, вы же видите, мы идем прямой дорогой к цели. Теперь нужно суммировать, посчитать и распределить в соответствии с вашими потребностями. К счастью лишнего весу у вас как раз я не замечаю. А если в калориях, то по внешнему виду в вас самих, я думаю, менее 150 тысяч калорий содержится в жире и около 2 тысяч в углеводах, ну и в белках... Видите ли, выбор соотношений для вашего конкретного случая весьма велик и разнообразий множество.

Я-то сам, признаюсь, в роли хозяина привык заниматься в основном подсчетом рублей. А вот супруга моя, она в калориях, я вам скажу, профессор, даже академик – немецкая кровь одним словом. Счеты ей не нужны, голова – счетная машина. Считает калории словно орешки щелкает. Увы, как я уже сказывал, вам сегодня не посчастливилось с ней посоветоваться насчет вашего обеда. Так что вся надежда на вашего покорного слугу. Но я хороший ученик своей супруги дражайшей, поверьте, сударь мой. Надеюсь, останетесь довольны, не смотря на то, что нашему брату приходится голову ломать и вот, как видите, прибегать к помощи технических средств – я без счет никуда. Но, согласитесь, это ведь не так страшно, коль решает все результат, и вы его оцените. Что же дальше? Если заказываемую порцию принимаем за сто процентов, то какова раскладочка будет?.. Закрыв глаза, я вижу в темном поле своего зрения весь рецепт – вот он. Будто наяву вижу желтоватую и протертую почти до дыр бумагу, старинные немецкие буквы, цифры, единицы измерения. Но и моя логика не дремлет, а математические расчеты совпадают с древними рецептами и рекомендуют вам... что? Умеренное и оптимальное соотношение ингредиентов, вот что. Итак, внимание: вы поимеете удовольствие понаслаждаться закусочкой следующего содержания: пригоршня углеводов, горсть – белков и неполная горсть жиров. Ну, а оставшийся процентик это так – щепотка поваренной соли, да еще чуток фосфорных солей, а железа и витаминов – этих-то достаточно с гулькин, извиняюсь, носик. Вот и блюдо. Ах... Повторяю, пальчики оближите... Теперь от тарелки к стакану. Ну, скажем, Н2О, сами понимаете. Полезно и необходимо. Этого добра у нас огромные запасы. Можем хоть целый гарнец преподнести. А вот как насчет чарочки профильтрованного очищенного спиртного напиточка перед тем как к вилочке прикоснетесь?

– Нет, нет. Лучше водички.

– Ну что ж, очень даже вас понимаем. Здоровье – оно даже весьма полезно организму, в здоровье больше пользы, чем вреда. А вот болезнь – она да, не приветствуется. Но вы видите, у нас все по науке, калории и прочее. Так что кроме пользы ничего. Бегу на кухню. Жарь, парь, вари... Кнут, приготовься, не спи, – крикнул он на ходу куда-то в полураскрытую дверь на кухню.

Князь не понял в калориях ничего, пытался представить, чем же его накормят, но так и не сообразил чем, махнув рукой. Задумался, однако, куда ж девают желтки, ежели в основном белками потчуют? Может быть гоголь-моголь месят? Через пять минут хозяин заведения принес и поставил ему на стол простую отбивную с картофельным гарниром, зеленым горошком и ломтем черного хлеба, а также налил в стакан обыкновенной воды из графина. Ни белков, ни желтков на тарелке не было – ни в сыром, ни в жареном виде. Князь поискал глазами салфетку, и, не найдя ее, решил, что действительно пальчики оближешь после такого блюда. По вкусу котлета оказалась прескверной, не отличалась от обычной котлеты из любой другой дешевой кухмистерской и очевидно была приготовлена загодя, если не вчерашняя. Пришлось отдать помимо целкового еще сорок копеек за индивидуальный и научно-кулинарный подход этого заведения.

Глава XXVIII

В ближайший после праздников субботний день плотно откушав в ресторане «Палкинъ» и выпив три бокала шампанского, Вениамин Дормидонтович Сурков вышел на улицу и замер, словно парторг на паперти парткома. Он взглянул на синее, освещенное ярким солнцем небо, вобрал в свою мощную грудь весеннего воздуху сколько влезло и задержал его внутри, чтобы сосуды как следует наполнились кислородом. Затем он сделал неспешный сосредоточенный выдох, чуть прикрывши при этом глаза, и, наконец, сдвинулся с места. В чрезвычайно хорошем настроении и под наитием озорных мечтаний он направился пешком в условленную кофейню встречаться с таинственной незнакомкой, стуча по мостовой массивной своей палкой с перламутровым набалдашником. По дороге господин Сурков посматривал на свежих улыбающихся гимназисток в белых пелеринах, улыбался сам и напевал под нос что-то вроде легкомысленных романсов, используя вместо слов всякие там «нари рарам», «парам парам», «ля-ля ля-ля», «гм-гм гм-гм». Увы, он на минуточку приопоздал, ибо за столиком, заказанным специально для этой встречи, уже сидела она – та самая, о которой Вениамин Дормидонтович в тайне мечтал. Впрочем, была эта молодая особа решительно привлекательней того образа, что сочинял в своем воображении сластолюбивый чиновник загодя. «Не успел в зеркальце себя осмотреть», – чуть омрачился господин Сурков, но эта мысль не помешала ему помолодеть лет на двадцать в тот самый миг, когда ожидающая его женщина оторвалась от чашки шоколада и пытливо просверлила взглядом своих чарующих глаз всего его с ног до головы. Софи вдруг показалось, что в ее поле зрения промелькнуло что-то, напоминающее известную картину, то ли осанка этого господина, то ли что-то еще, связанное с этой громоздкой фигурой. Что за бред? – пронеслось в ее голове. Нет, все же Вениамин Дормидонтович Сурков не был доисторическим существом, ибо повел себя как истинный представитель партийного аристократического уровня. Вряд ли неандертальцы и прочие примеры возможных доисторических предков человека умели так ловко целовать ручки своим дамам и так красноречиво и грамотно просить прощения за опоздание, рекомендоваться, кланяться, виновато улыбаться. Ну и прочие манеры и уловки... Щелчком пальцев тотчас был вызван человек. Легкое движение глаз, незаметный кивок головы в сторону стола, и на белой скатерти мгновенно появились фрукты и кондитерские деликатесы, а также какое-то легкое вино.

– Прошу меня простить, – смутилась Софи, – но дело мое не так серьезно, я не надолго воспользуюсь вашим вниманием... Зачем все это? Тем более мы с вами вовсе не знакомы.

– Нет, нет, сударыня. Решительно нет. Я протестую. Я опоздал и заслужил это наказание... Прошу, угощайтесь, а иначе моя совесть не выдержит такой непростительной оплошности по отношению к даме. Я готов на более серьезную кару... Теперь я ваш должник. Если вы не торопитесь, – перешел чуть на шепот Вениамин Дормидонтович, – то мы могли бы прямо отсюда поехать... Тут есть одно местечко спокойное. Там и поговорим, познакомимся поближе. Вы, простите, изволили со мной встречаться как-то заочно? Издалека, так сказать заприметили, наблюдали некоторое время? Я-то, каюсь, редко поглядываю по сторонам, особенно на женский пол... Так что... Но ваше лицо... Как я мог не различить в этой серой толпе? Еще одно наказание заслужил, истинно заслужил, готов положить голову на плаху... образно говоря...

– Что? Простите, вы о ком и о чем? Какая плаха? У меня к вам конкретное дело. Соблаговолите выслушать, я вас покорнейше прошу, – заволновалась Софи, не понимая господина Суркова, куда он клонит, и за кого он ее принимает. – Вот, прошу вас взглянуть, – достала она фотографию из конверта, лежащего на столе. – Что вы скажете об этой картине? Это все, что мне необходимо узнать от вас. Для этого я и хотела с вами увидеться.

– Что, какой-то фотографический портретик, ха-ха? – игриво заморгал глазками Сурков и всмотрелся в картинку, ничего не видя. Как ни хотелось, но пришлось воспользоваться висящей на шее на кожаном снурке небольшой линзой в серебряной оправе. Посмотрев еще раз внимательно на фотографическую карточку, Вениамин Дормидонтович вдруг изменился в лице, и всю его легкомысленную игривость будто ветром сдуло. Он дернулся всем своим мощным телом, вскочил с места, чуть не опрокинув стол, и как будто даже хотел было дать деру. Пораженная этой реакцией на картину теперь уже третьего человека Софи не дала себе возможности быть в оцепенении более секунды. Она тоже поднялась с места и загородила собой проход, не дав господину Суркову бежать.

– Вы обязаны мне рассказать все, что знаете об этой картине. Вы не имеете права оставлять мою просьбу...

Вениамин Дормидонтович резко постарел, вернув давеча сброшенные двадцать лет на свое законное место и прибавив еще несколько. Он вздохнул, сделался покорным, смиренным, грустным и возвратился на свое кресло. Сев за стол, он отрешенно опустил вниз голову.

– Ну, что же вы молчите? Скажите что-нибудь. Я имею право знать. Я приобрела вашу картину и хотела бы... И почему вы повели себя так странно?

– Странно? Видите ли, сударыня, все дело в том, что на этом портрете... то есть... Одним словом это я тут изображен. Простите, а что, действительно во мне есть сходство с этим... господином?

– Вы хотите сказать, что этот портрет писался... с вас? – расширила от удивления глаза Софи и снова всмотрелась в сидящего напротив оробевшего гиганта.

– То-то и оно, что с меня, – вздохнул еще раз Сурков. – Только, я прошу, вы никому... Видите-ли мое личное положение в партийном свете и ответственный пост...

– Кто же... Кто художник? – спросила Софи и сердце ее забилось в груди.

– Да разве я теперь вспомню? Я и дорогу-то туда всей своей сознательностью позабыл. Стер с памяти, точно мел с доски. Да все они лохматые, в черных балахонах и беретах, странные – что ж вы не знаете? Один на другого похож. Им человека приятной наружности дай, так нет – глядишь какое-нибудь чудище из тебя изобразят. Могут и карася нарисовать или петуха. Тьфу ты, провались...

Софи еще и еще раз попыталась выяснить у Суркова обстоятельства его посещения мастерской художника, но тот понес какую-то непонятную чушь. Видимо обида на художника снова проснулась внутри мощной груди Вениамина Дормидонтовича и, растревожив сердце, отправилась потрошить внутренности его головы. Между этим бесполезным разговором Сурков опустошил всю бутылку вина, позабыв свои партийно-аристократические манеры и не предложив даме напитка. Впрочем, она все равно бы отказалась. Софи, не получив ответа на свои вопросы, с досадой отвернулась, глянула в окно на улицу и хотела было встать, чтобы уйти. В соседнем напротив доме она вдруг увидела странную картину: кошачью стаю – полдюжины котов, чем-то привлеченных к одному месту на тротуаре. Чуть задумавшись, девушка вдруг попросила подойти человека, что-то шепнула ему на ухо, и он, слегка удивленный, удалился выполнять просьбу барышни. От художника и его картины обида Суркова постепенно перешла на изменившую ему любовницу. Софи прислушалась. Каким-то образом он связал портрет доисторического существа с бегством его бывшей тайной возлюбленной. Софи едва уловила из всего бреда суть того, что произошло. Но в голове ее уже что-то обрисовывалось. Значит, была любовница. Картина, кажется, писалась каким-то художником по заказу для той женщины. Художник по какой-то причине изобразил заказчика в таком вот виде и сделал это гениально. Любовница изменила Суркову, оставила его. А он обвиняет в этом художника, изобразившего совсем не то, что его попросили сделать. И все-таки странно, и много еще чего-то непонятного...

Вениамин Дормидонтович еще раз взял в руки фотографическую карточку, и уж более не сделался таким нервным, не подпрыгнул на месте, а почти спокойно осмотрел изображение, расслабленный бутылкой упоительного.

– Скажу вам сударыня по секрету, насчет сходства, я даже догадываюсь о причинах. В чем-то понимаю художника и даже готов отчасти оправдать эту непозволительную выходку. Но только отчасти. Видите ли, действительно тело мое обильно покрыто... То есть... Но ведь это многим женщинам нравится. Говорю вам это откровенно. Надеюсь, вы понимаете?

– Что? – вспыхнула Софи. – Благодарю за эти сведения. Но, в свою очередь я тоже надеюсь, что за этим не последует какого-либо неприличного предложения? Извольте не продолжать на эту тему, – сказала резко она, но на самом деле с некоторой радостью отметила про себя, что и этот факт какой-то свет все же проливает на всю эту запутанную историю и на появление на свет картины. Действительно, художник в господине Суркове что-то увидел свое, иное.

Появился человек и поставил на стол небольшой предмет, завернутый в папиросную бумагу.

– Прежде чем уйти, – сказала она притихшему снова Суркову, – я хотела бы попросить вас вспомнить, не связан ли этот запах с посещением мастерской художника, у которого вы заказывали картину?

Софи развернула пакет, открыла маленький флакон и воздух вокруг наполнился ароматом валерианы.

Вениамин Дормидонтович вздрогнул, принюхался и неожиданно всхлипнул.

– Попали. В точку попали. Решительно не понимаю, как это вы, сударыня, смогли, догадались? Теперь и я вспомнил это местечко судьбоносное – мастерскую эту валериановую. Все с нее и началось, под гору пошло. Именно, именно, очень даже знакомый запах. Припоминаем-с. А еще другие запахи были крепкие – краски и прочее. Что ж на это скажешь? Пропал я, выходит. О, Ильич, что сделали с моим телом? В кого меня превратили? Вот и вы теперь отворачиваетесь от меня. Поверьте, мадмуазель, я обычный современный мужчина, который достоин того, чтобы нравиться женщинам. У меня есть соответствующие документы, подтверждающие это. А из меня этакого обезиана сделали всем на посмешище. И как мне теперь с этим жить прикажите? Уже карточки появились, смотрите-ка... Скоро их на рождество Ильичево люди будут посылать друг другу. Этак каждая барышня, как увидит картинку эту, скажет: ах, господа, так ведь это же он, тот самый Вениамин Дормидонтович, кто ж его не знает. Сказывают, он в зоологическом музее уже поселился, барышень-гимназисток тешит своим видом. А помрет, так в банку со спиртом его, куда ж еще. Натурально заспиртуют. Прямо голышом и будут демонстрировать.

Софи уже не слушала Суркова, ибо все внутри ее ликовало. Князь – выходит, это он автор картины! Он гений! И никто другой. Однако как все-равно получилось нескладно, какое-то недоразумение случилось с той несуществующей в природе связью – она и этот пьяный господин, богатырь. Как князь такое мог представить? Ну да, конечно, конечно: его удивило, что картина оказалось у Софи. Вот в чем дело. Кажется он упомянул о том, что Мишель тоже что-то знает об этой истории и, по-видимому, по какой-то похожей причине попал в заблуждение. Вот что им обоим взбрело в голову: Софи получила картину от этого господина, так значит она его любовница. Других мыслей не пришло в их мудрые головы. Водевиль, однако. И все же одно непонятно – любит ли князь ее? Если она ему никто, то зачем же нужна была эта сцена, поспешный уход? Неужто он такой моральный, что частная жизнь чужой женщины настолько оскорбляет его. Да пусть у нее хоть дюжина волосатых неандертальцев в любовниках – кому до этого нынче дело? Тогда остается ревность? Как и у Мишеля. А это разве нельзя было бы объяснить тем, что князь влюблен в нее? Нет, нет, – испугалась Софи. – Разве можно быть уверенной в этом на все сто? Столкнуться бы с ним где-нибудь. Как он себя поведет, увидев ее? Ведь непристойно же пойти к нему сейчас и в дверь постучаться да объяснить всю соль. Наверно он уж и забыл про всю эту историю и про меня, – хотела было она поставить себя на место, как вдруг что-то сдвинулось внутри ее и сбросило все сомнения в сторону, будто грязную посуду со стола. «Да нет же, подумай, голубушка, ведь любит, любит он тебя» – какой-то внутренний голос шепнул ей в голову. Эти слова-искорки снова разожгли ее потухшую надежду, словно сухую лучину.

Софи отпустила Фрола и пошла бродить по питерским улицам. Та же весна и тот же воздух, что давеча наполнил кровеносные сосуды Вениамину Дормидонтовичу, да и не только ему одному, теперь опьяняли и ее всю от макушки до пят.

Глава XXIX

У Михаила Петровича до последних событий была серьезная причина не ударить палец о палец после того, как он получал ту или иную просьбу от Софи или от князя, ежели выполнение ее способствовало сближению этой пары. Он мог бы рассказать князю о том, что Софи сохнет по нему или поведать ей самой о том, что князь не равнодушен к ней, а скорее всего влюблен. То есть он достаточно много знал и мог бы помочь избежать ненужных ни князю, ни Софи препятствий, пустых сомнений, тревог и переживаний. Но он ревниво и пассивно молчал, не мешая, но и не желая помогать ни князю, ни Софи в развитии их отношений. Теперь же после больниц, медитаций и гидропроцедур, а также бесед со шляпой как будто пропало это навязчивое желание влюбить в себя Софи, а с ним исчезла эта пустая и бесполезная ревность. Тем более на белом с кляксами и точками листке этой школьной тетради появилась она – Тася, и фигуры в виде треугольника будто бы больше не стало. Возможно еще далековато было до правильного квадрата, но трапеция-то уж точно появилась в этой жизненной геометрии. Михаил Петрович наконец понял, что сложное его чувство к Софи лишь сродни любовному, а вовсе не любовь, ибо в нем было много лишнего и ненужного. Чувство это как бы больше связано с материей, чем с душевной стороной. Так, наверно, иные коллекционеры добиваются какой-нибудь редкости, например картины, лишь потому, что обладают этой страстью и желанием приобрести любыми путями, а вовсе не потому, что сама картина переворачивает душу, исцеляет, радует чем-то иным, чем труднодоступностью, редкостью, подписью знаменитого автора и прочим подобным. Прав был гость сновидений – шляпа, посоветовавшая открыть свое сердце одной лишь той, которая тебя любит. А Тася любовь свою и не собиралась ни на что променять. Неприятный эпизод с батюшкой Михаила Петровича вовсе не пошатнул ее чувств, ибо они были истинными и становились все прочнее и прочнее. Мишель это испытывал на себе отчетливей и острее, и его собственная душа давно уже приоткрыла все дверцы, окна и щели, впитывая постепенно в себя все Тасино, что просилось поселиться в его четырехкамерном сердце. Нельзя сказать, что он обрел крылья и взлетел к облакам, но внутри его что-то хорошее все время разрасталось, становясь каким-то странным сладким комком, смесью радости и грусти, тепла и таинственной прохлады. С каждым днем он чувствовал себя увереннее и сильнее.

По-прежнему Мишель служил на телеграфе, а в иное время встречался с Тасей. После каждой встречи он будто поднимался на одну ступеньку выше. А куда эта лестница его вела, он пока не задумывался, но иногда казалось, что по ней он действительно доберется до облаков. Когда Таси не было рядом, он грустили и поэтому стал чаще обращать внимание на свою партийную карьеру, посещал партком, ходил на заседания, читал партийные писания. Увы, на этой – партийной лестнице – он не так быстро поднимался, как этого хотелось его батюшке. Он скучал и по другой своей жизни – общению с людьми искусства, теми самыми, что окружали Софи на ее четвергах. О ней самой он боялся думать. После всего пережитого она, будто обратная сторона Луны, стала какой-то невидимой и неосязаемой, но, однако ж, перестала быть болью и той самой звездой, которую непременно нужно снять с неба. И все же общение с ней и с этими волосатыми и свободными творческими личностями не могло так вот пропасть, не оставив никакого следа в душе Михаила Петровича. Хотя сам-то он был далек от того, чтобы даже попытаться заняться каким-либо творчеством, не веря в свои способности. Нервных срывов и прочих приступов Мишель уже не испытывал, хотя его по-прежнему посещали странные сновидения – то картины разных периодов жизни спасителя Владлена, то иные, совсем уж удивительные. Однажды после затянувшегося до позднего часа партзаседания Мишель вернулся чрезвычайно усталым и разбитым. Он не откушал, как обычно, вечернего чаю, отказался от услуг Анания, сам разделся и отправился почивать раньше обычного. Прикрывши глаза тотчас он будто в яму провалился. Во сне Михаил Петрович увидел странную парочку: к нему как-то небрежно и вразвалочку подошли чьи-то мятые панталоны и манжеты – тоже мятые, не совсем белые и вдобавок обтрепанные по краям. Мишелю даже показалось, что оба этих типа были навеселе.

– С выздоровлением, вас, сударь, – насмешливо поздоровались панталоны, а манжеты поприветствовали Михаила Петровича каким-то своим особым движением, будто кивнули, и вдобавок неопределенно хмыкнули.

– Мы тут... – продолжили развязанно панталоны, – в общем поговорить надо. А, кстати, не приходил ли к вам этот... шляпа?

– В лечебнице? Да, помню, был... была...

– Что? Вот проклятье, – выругались панталоны, – тут как тут. Успеет же... Вечно влезет, когда не нужно.

– Тьфу ты, – сплюнули на одеяло манжеты и прошипели, как гусь: – В каждой бочке затычка.

– Небось наговорил кучу всего, советов идейных надавал, – продолжили панталоны. – Вы его, сударь, не слушайте. Вечно он со своими наставлениями. Вы ведь человек молодой, все впереди. Цените свободу, женщин. Так куда ж вы торопитесь по правилам жить? А этого – шляпу – возьмите-ка и пошлите его...

Тут вдруг манжеты заволновались, толкнули панталоны:

– Тсс, тикаем, шляпа идет, – прошептали они трусливым и гнусавым голосишком. Панталоны тоже испугались, и странная эта пара, не объяснив о чем хотели поговорить, тут же дала деру. Шляпа действительно появилась незамедлительно, сделала вид, что пытается догнать беглецов, но тотчас вернулась к Михаилу Петровичу и запыхавшимся голосом гневно воскликнула:

– Ну? Вы видели? Что вытворяют... Кто их просил вмешиваться? Вы их, сударь, если снова появятся, гоните в шею.

– То есть, как – в шею?

– А так. Прямо в шею и гоните, хоть тростью, хоть кулаком. Эта парочка вам такого насоветует, что не только в больницу для душевнобольных обратно попадете, но и останетесь там до следующего пришествия Ильича. То-то же... А если б я не увидел? Что было бы? Вы ведь человек молодой, впечатлительный и хрупкий, вас легко уговорить на разного рода авантюры, особенно когда аж двое навязываются со своими пошлыми советами. Вы уж простите меня за откровенное мое сомнение по поводу прочности вашего психологического иммунитета, но все ж нет никаких гарантий покамест... Впрочем вы заслуживаете и похвалы. Я вас душевно поздравляю, и рад, кстати, и за себя самого любимого, ибо смог вам дать правильный совет и весьма вовремя. Держитесь за ваш предмет... Я беленькую эту имею ввиду... И не поддавайтесь на провокации. А то эти ходят тут и... Простите, а папироски у вас какие? – кивнув на тумбочку, спросила шляпа.

– «Голенищев-Кутузов»... Извольте...

– Нет, нет, спасибо, перебьюсь. Это я так, портсигаром залюбовался. Тем более я к своим привык. Дорогая вещь, я полагаю?

– Не знаю, это мне папенька к Дню Облысения вождя подарил.

– Ну что ж, поздравляю, отличный подарочек получили, храните. Ну, в общем я вас предупредил насчет этих самых, – шляпа кивнула куда-то в темноту, а заодно еще раз мельком покосилась на портсигар. – Тоже мне искусители нашлись – шпана да и только. И вообще по поводу искушений, вспомните, сударь мой, Ильича нашего Ленина, как он специально отправился в город Иваново искушаться... Ну вы, партийный человек, помните, надеюсь, эту историю из партийного евангелия. И Женеву помните, и Париж... Девочки, варьете, рестораны, театры, дансинг... О, какие ж только искушения ни выпали на долю спасителя, это просто немыслимо, – воскликнула шляпа. – Кто б простой земной человечек это все мог выдержать? А он-то, страдалец, через все это прошел и к Наденьке своей вернулся, к глазкам ее базедовым. Да-с... Вот вы, милостивый государь, кстати, еще б с одним дельцем разобрались. Насчет черненькой-то вы ведь, батенька, давеча не правы были. Ну, конечно, нервы, обморочек, примочки и гидропроцедуры – это все мы помним, это может чем-то и оправдывает. Но теперича-то ведь вы не тот, что давеча. Вы вот почитайте здоров нынче не хуже, чем ваш покорный слуга, на службу ходите и падучей-то, заметили, как не бывало. Подумайте, может как-нибудь аккуратненько разберетесь с этим вопросиком. Впрочем, я одну папироску возьму у вас впрок. До утра-то еще ой как далеча. Вдруг приспичит. Вы мне ее вот сюда за ленточку... Вот-вот, благодарствуем. Так я давеча о чем? Да, мало ли откуда картинки всякие появляются на стенах – звери, люди, доисторические, современные, да мало ли чего на холстах изображается. Их ведь не только дарят полюбовницам. Картиночку-то можно ведь и приобрести в соответствующей лавочке, коль работа хороша и талантлива. А вы уж так вот сразу и оклеймили безвинную девицу, да еще и при всем честном народе. Ну и еще об одном лице вспомните. Без него черненькой вашей жизнь не жизнь. Впрочем и ему тоже. Кстати очень талантлив. Вы согласны?

Проснувшись утром, Михаил Петрович вспомнил тотчас Софи. Он застыдился, ибо вернулась его память-блудница: то, что до сей поры смешалось с болезнью, было как бы в дыму или в тумане, вдруг вспомнилось и увиделось более отчетливо. Теперь действительно припомнилась толпа поклонников Софи и прочих гостей и его собственная выходка по отношению к хозяйке гостиной, абсурдные обвинения, не имеющие под собой никакой основы, претендующей на твердость. В то же утро у себя на службе он столкнулся с одним молодым господином с необычно бледным, как у фарфорового Пьеро, лицом и тонкими длинными пальцами с розовыми безупречными ногтями. Руки и растопыренные пальчики он держал пред собой так, будто бы находился за роялем и собирался заиграть сонату или какое-либо иное музыкальное произведение. Полдюжины разнокалиберных перстней отражали огни электричества. Платье молодого человека, шляпа и даже висящий на запястье зонт-трость были также достаточно оригинальны и пестры. Он обратился к Мишелю несколько странным образом:

– О, я прощения прошу, я так давно не видел маму, И вот решил, а не послать ли мне ей срочно телеграмму. Поклялся Марксом, и Владленом-Ильичом, Что соберусь и напишу ей...

А, кстати, нынче телеграммы здесь почем?

Михаил Петрович опешил сначала, но вежливо разъяснил посетителю, сколько берут за одно слово.

– Ну что ж, пусть дорого оно,

Но не дороже чем вино,

– сострил молодой господин, иронично ухмыльнулся, затем продолжил:

– О, я согласен непременно,

И текст тотчас же напишу,

Зачем лежать карандашу

Без дела в этом мире бренном?

Мишель, все еще удивляясь, выдал посетителю бланк для заполнения и снова внимательно всмотрелся в лицо клиента. Тотчас оно показалось ему знакомым. Если бы утром он не проснулся с мыслею о Софи, то вряд ли обратил бы внимание на этого юношу. Но теперь он ясно вдруг вспомнил, кто стоял пред ним: несомненно, это был поэт Дерзкий, неоднократно появлявшийся в гостиной Софи и представлявший свои поэтические творения.

– Смею вас спросить, – обратился к поэту Мишель, – не имел ли я чести быть представлен вам у одной известной особы – в ее гостиной?

– О, я привык, что все так склонны

Меня встречать то здесь, то там в салонах.

И ваше мне лицо как будто бы знакомо,

Хотя, признаюсь, я характера такого,

Что не люблю я всматриваться в лица,

И как запомнить-то,

Ведь ими вся заполнена столица.

Не у Татьяны ль Савишны мы виделись случайно?

Или быть может у Вертинской встретились нечаянно?

Ах нет же, у Романовой мазурку танцевали —

Я с нею, ну а вы Варламову позвали.

Так прав ли я, скажите, сударь, прав ли?

А коли нет, так тотчас же поправьте.

– Должен вас огорчить... то есть действительно, как вы изволили выразиться, поправить, – вежливо улыбнулся Мишель, – но в этих салонах я не имел чести бывать и не знаком с их хозяйками. А вот четверги Софи... Не затруднитесь ли припомнить?

– Не продолжайте, нет, не надо,

Теперь я понял что к чему,

Там так готовят ветчину,

Что вся толпа была бы рада

Оставить прочие места

И у Софи быть без конца.

Но нет, увы, не суждено,

Как это было б ни смешно,

Нам снова встретиться в том месте,

Есть бутерброды мило в кресле,

Весь вечер видеть в поле зренья

Владлена нашего творенье:

Она хозяйка и принцесса,

Красива как Арманд Инесса.

Когда вернувшись спать идем —

Увы, какое уж спанье:

Нам аромат ее духов

Не даст уснуть до петухов.

– А что четверги? – поинтересовался осторожно Мишель. – Вы хотите сказать, что Софи их уже не устраивает? Я вас правильно понял?

– О да, вы правы несомненно,

Увы, все в этом мире бренно...

– И сама хозяйка... она вышла замуж, не так ли?.. – осмелился спросить Мишель

– О нет, свободна и одна —

Уединилася она.

Ее встречают иногда,

Но не зовет она туда

К себе в гостиную свою

В уютный дом, что на краю.

Так, бишь, когда же я там был

В последний раз?

Увы – забыл.

– Ну что ж, – вежливо сказал Мишель, – я рад, что мы встретились. Вспомнились хорошие времена... Впрочем возможно, это я один виноват в том, что четвергов больше не стало, – сказал он как-то грустно и тихо в сторону будто не Дерзкому, а кому-то другому невидимому. – Ну что ж, забудем эту драму... давайте ж вашу телеграмму.

Сказав последнюю фразу, Мишель вздрогнул, сильно удивившись, что и сам уже заговорил рифмами после общения с поэтом. Поэт Дерзкий ревниво посмотрел на Михаила Петровича, прищурив голубые глаза, но быстро успокоил себя мыслею, что выпорхнувшая из чужих уст удачная рифма имела лишь случайную природу. Такое невольно срывается и у простых людей, далеких, как этот служащий телеграфист, от поэзии. Телеграмма, которую Дерзкий отправлял маменьке была позорно прозаической: «Матап я на мели Пришлите еще деньжонок». Когда поэт покинул здание телеграфа, Мишель сначала еще раз перечитал текст телеграммы, думая, что рифма все ж найдется, только нужно повнимательней вдуматься в текст. Увы, она так и не появилась. Удивленный этим противоречием Михаил Петрович неожиданно для себя стал думать, как можно было бы изменить текст сей телеграммы в поэтическом направлении. Благодаря этому он отвлекся на некоторое время от всяческих негативных мыслей и очень даже увлекся, открыв для себя этот новый процесс, название которому – творчество. Ему даже в голову пришло собрать большое количество телеграмм, перевести их на язык поэзии и издать такую вот книгу, дав ей название «Телеграфическая поэзия» или «Стихи-телеграммы», или «Телеграммы в стихах» – какой-нибудь такой оригинальный поэтический вздор. К концу дня Мишель между занятостью по службе сумел придумать несколько вариантов телеграмм в стихах, основанных на смысле той прозаической просьбы, что была отправлена поэтом Дерзким своей матушке:

Я птенчик ваш, я ваш мышонок, пришлите, маменька, деньжонок.

Пришлите, матушка, червончик, прошу понять меня – ваш пончик.

Я есть хочу, остался только бублик, Maman, пришлите мне один хотя бы рублик.

Просить я денег не умею по-иному, я был бы рад, Maman, билету четвертному.

О маменька, пропал ваш мотылечек, пришлите рублик, опустел мой кошелечек.

О мать родная, сын твой без гроша, пришли деньжонок, сколько даст душа.

Я вас люблю, мамаша, люблю и только вас, нужна мне помощь срочная: пришлите мне аванс.

Довольный результатом, Михаил Петрович дождался конца службы и вышел в приподнятом настроении на улицу. Сердце радостно постукивало в груди. Но оно тотчас забилось еще сильней от того, что за дверьми телеграфа Мишеля встретил порыв весеннего, совсем теплого ветра. Он тотчас вспомнил Тасю, что вот сегодня они снова встретятся. Ого, – подумал он. – Так оно еще никогда не стучало. Он улыбнулся и хотел было пройтись быстрым шагом или пробежаться, или почти полететь с этим ветром, подобно парусной лодке, чтобы опьянить себя до сумасшествия – такого, с которым нет необходимости идти в лечебницу для душевно больных, и которого, напротив, грех было бы бояться, можно только желать, мечтать. Вдруг он увидел в сотне шагов от себя, как новым порывом ветра снесло шляпу у одного господина. Мишель, наблюдая за полетом шляпы, остановился, вспомнил сон, Софи и стал анализировать свои ощущения. Нет, все теперь замкнулось только на Тасе. Только она может заставить так странно и славно стучать его сердце. А Софи... А что Софи? Кажется, этой девушки никогда и не было. Была другая, да и та кем-то выдумана. Его больным многокамерным сердцем и нездоровой по ту пору головой? А может князь ее выдумал, а не он сам? И именно это тогда так царапало душу. Какой-то художник, сомнительный и беспутный смог, а я нет, – вспоминал тогдашние свои переживания Михаил Петрович. И это любовь? Оттого вот и мучился, маялся видно и довел себя до того, что пришлось отдаться в плен докторам и умным говорящим шляпам. Нынче же сердце его избавилось от всех этих нездоровых шумов и аритмий, а приобрело это чудесное и сладостное биение, что проснулось под конец сегодняшнего дня службы. Нет, неспроста он с утра встретил поэта Дерзкого. Сам Ильич наверно склонился над этой шахматной доской событий и жизненных переплетений и улыбаясь расставил так фигуры. Пусть до конца игры далеко, но победа над всеми невзгодами совсем уже рядом. Ветер весенний принес эту весть.

Господин, потерявший шляпу, наконец, догнал свою беглянку и прежде чем возвратить на место, стал ее осматривать и стряхивать с полей две-три прицепившиеся соринки. Он был явно зол на ветер и наверно на весну тоже. Лицо его было искажено этой ненавистью к весне, чуть не укравшей дорогую шляпу. Улетевшая шляпа была сильно похожа на ту, что посещала Мишеля во сне. Мишель подумал, что это не случайно. Он припомнил ее последнее посещение и окончательно поверил в правдивость и искренность советов и размышлений странного доброжелателя и посетителя его снов. Между тем господин, вернувший свою шляпу неприлично выругался и покраснел от гнева. Тотчас он ушел восвояси. А Мишель подумал, что год назад он сделался бы таким же точно, потеряй хоть перчатку. А он ведь тогда пытался удержать не вещь, а женщину... Каким же некрасивым и больным он тогда выглядел? И, наверно, на весну... А сейчас наверное, лицо его так светится, что встреть он художника, вот хоть князя, то затащил бы тот его в свою студию и написал бы чудный портрет – молодой, красивый и влюбленный телеграфист. Почему бы нет, – вдруг он легкомысленно подумал. Вот пойду и смело закажу свой портрет у князя.

Мишель снова вернулся в своих мыслях к Софи. Сердце его никак не изменило ритма, не вернулись более ни ревность, ни обида. «Дай ей Ильич здоровья и доброго мужа. И если это князь – пусть будет он», – подумал с улыбкой Мишель, ибо и в этот момент, когда вспомнил князя, опять же ничто, похожее на ревность, ни кольнуло его сердца. Мишель хотел было снова ринуться наперегонки с ветром, как вдруг неожиданно для себя подумал, что должен как-то объясниться с Софи. Нужно и князю помочь. Зачем скрывать то, что знал о чувствах и того и другого – Софи и художника. Михаил Петрович возвратился на телеграф. Тотчас без всякого напряжения и творческих мук он отпечатал телеграмму следующего содержания:

Вас любит князь, Софи, а мой остыл уж пыл.

Простите, наломал я дров,

И ревновал и бредил, только не любил,

Но видит Ленин, я совсем уже здоров.

О, Ильич, да ведь выходит, что я сегодня превратился в поэта, – с радостным уважением к самому себе подумал Мишель, перечитав текст телеграммы. Чего-то все же не хватает. Цветы? Или может быть правильней именно Софи подарить свой, пока не написанный, портрет в знак примирения? Пусть вспоминает о нем добрым словом, пусть видит его другим, чем раньше – здоровым и не закомплексованным, свободным от тягостной ревности и прочих недугов. А Тасе он лучше посвятит стихи, коль стал поэтом. Он снова выбежал на улицу и поспешил домой. Ему захотелось срочно поменять свой служебный мундир на синие американские панталоны. По пути он думал, что когда-нибудь напишет и поэму о житие Ленина.

Глава XXX

Софи отнеслась двояко к тому, что прочитала в полученной телеграмме. Странно и непохоже на Мишеля. Отчего рифма? Ведь он же никогда раньше не болел поэзией. Она не знала за ним страстей и к другим искусствам. Что с ним? Неужто и впрямь он стал другим, здоровым и свободным, избавился от своих странностей и комплексов? Или все наоборот – это болезнь его сделала таким странным и непривычным. Но, Владыка Красный, ведь главное, он сообщил о том, что князь любит ее. Можно ли и должно ли верить этому? Софи не находила себе места, все бродила из угла в угол, держа в руках телеграмму и не решалась что либо предпринять. То и дело она останавливалась и перечитывала первые три слова «вас любит князь». А если Мишель действительно знает, если он услышал это признание от самого князя? Наконец Софи решила, что нужно под любым предлогом пойти и увидеть Адольфа Ильича, объясниться с ним так, чтобы и он понял ее чувства. Уж коли это любовь, то пусть она будет на ее лице, пусть глаза предадут, даже если язык не повернется признаться ему об этом. Весна поможет – такое уж это время. Софи глянула в окно. От весны осталась лишь малость. Было уже почти лето, зелень заслоняла соседние дома, спокойней резвились и пели в приоткрытое окно вернувшиеся в родные края птицы. Было жарко. Кто-то кричал в соседнем дворе: «Холодная как лед, сладкая как мед, два стакана на одну копейку». Софи захотелось простора. Ей показалось, что возникшее чувство надежды, любовь и вера в то, что все состоится, утрясется и наладится, что счастье где-то рядом за углом, разрасталось внутри, уже покинуло ее тело и вот скоро-скоро станет тесно этим эмоциям в стенах квартиры. Нужно было сию же минуту бежать из полумрака и замкнутости в мир открытый, лишенный стен и препятствий, под солнце. Софи вызвала Фрола и приказала заложить Москвича к выезду. Через час она уже шла по улицам Петербурга, не замечая ничего вокруг, повторяя про себя одно и то же: он любит тебя... Слышишь, понимаешь?

Обретшая крылья от одной лишь этой новости Софи не шла, а летела. Так она незаметно для себя попала, как и раньше доводилось, в какие – то дремучие черные кварталы Петербурга, прошла версты две-три по ухабистым мостовым этих грязных улиц и снова очутилась на Невском. Ее летящую вернул на землю пробежавший мимо бойкий мальчик, громко засвистевший на ходу ленивой вороне, клевавшей на краю тротуара пустой бумажный кулек из под халвы. Ворона нехотя отошла в сторону, даже не пытаясь хоть для вида шевельнуть своими крыльями, изобразить испуг и готовность улететь. Очнувшись, Софи тотчас вдруг вспомнила своего проводника – мальчика Васю из трактира, где она случайно обнаружила след князя. А что если она купит Васе другой ножичек, а тот заберет и сама вернет князю. Ведь хотел же Вася вернуть вещицу эту князю. Вот она и могла бы... Пусть мелкая, хрупкая и сомнительная причина, но что еще в такой ситуации она может сделать? Только сможет ли она найти то место? Таких районов вокруг Невского проспекта пруд пруди. Но она помнила ту улицу, где вышли они с Васей на Невский. Ведь это совсем рядом, рукой подать. А оттуда нужно просто долго идти и не сворачивать до лавки купца Парфенова и еще чуть дальше, потом направо, а там, Ленин даст, она найдет. Но прежде всего – ножичек. Особого труда не составило найти мелочную лавку, где ей были предложены дюжины две разных перочинных ножей. С уверенностью она выбрала именно тот, что видела в руках у Васи. Направляясь в искомое место, Софи все думала об этом мальчике. Вот по этой улице тогда они шли, только в обратном направлении. Воспоминания были теплыми, как солнечный свет. В нем, в этом ребенке, она вспомнила и свое детство, проведенное на родине в деревне. Как бы ей помочь чем-то мальчику, приласкать его? Она додумалась до того, что почти готова была дать вольную Фролу, пусть возьмет в жены свою Варю, а вместо него взять к себе мальчонку, обучить его всем нехитрым домашним наукам и заодно заняться его воспитанием, дать какое возможно образование. Ежели насчет князя она опять напрасно обнадежилась, то она точно так и сделает. А если счастливо закончатся ее ожидания и оправдаются надежды, то и в этом случае, почему бы нет, можно будет как-то помочь мальчику, ибо он был достоин лучшей доли, чем довольствоваться подзатыльниками глупого и невежественного хозяина. Нет, она мальчишку вне поля зрения не оставит.

Без чьей-либо помощи Софи легко нашла трактир, который искала. Она не догадалась присесть за стол и заказать хотя бы кофею или шоколаду, а просто так отвечать посетителям на вопросы у хозяина трактира особого желания не было. Кроме того он был ужасно зол на дерзкого мальчишку и того неизвестного господина, уведшего пока никем незаменимого помощника. Такого расторопного мальчика еще нужно найти. Собственно было получено лишь письмо, хитро написанное этим самым господином, который взял на попечение мальчика. Кто за сим стоит, трактирщик не знал и не догадывался, что им был один из бывших посетителей заведения. В письме намекалось на побои и прочее непристойное обращение к ученику со стороны хозяина трактира, взявшего обязательство перед родителями Васи дать мальчонке соответствующие навыки в трактирных делах. Получалось так, что попытайся трактирщик потребовать возвращения мальчишки, то могло бы это обернуться неприятными последствиями. Кто их знает, этих умных господ, как они это дело могут повернуть – глядишь, и до суда дойдет.

– Куда делся мерзавец, не наше, барышня, дело знать. Утек сам по себе. А я-то ему... Ведь не каждый отец на такую заботу способный. Дай Ильич всякому мальцу такого родителя, как я – чужой казалось бы человек. Вот вам и благодарность – ни на грош ее. Мне что-ль теперь его по городу ходить искать? А кто ж здесь справляться будет? В общем, в милиции поинтересуйтесь, сударыня, коль понадобился вам сорванец этот. Может в деревню назад убег, а может прислуживает кому другому, да только нас этот вопрос уже не касается, – ответил с некоторым раздражением в голосе хозяин трактира на вопрос появившейся в заведении барышни.

Почти ничего не добившись, Софи вышла на улицу и, не зная что делать, остановилась в отчаянии. Она была очень испугана. Судьба мальчика ей была далеко не безразлична. Больше не у кого было спросить, куда подевался Вася. Что ж это могло с ним случиться? Единственно, чего удалось добиться: Софи выяснила откуда родом мальчик. Только вот вернулся ли он в свою деревню? Да и как бы он смог это сделать сам без чьей-либо помощи? Софи еще не решалась отойти от трактира, ждала, что появится дворник или какой-нибудь другой работник, но из дверей никто не выходил. Вдруг ее внимание привлекли двое маленьких детей – мальчик и девочка, которых она сразу не заметила. Они играли возле ствола упавшего дерева и, заметив красивую тетю, замерли с приоткрытыми ртами. Софи грустно улыбнулась их милой детской непосредственности. Она оглядела бедные нелепые одеяния и вдруг увидела в руках деревянные игрушки кем-то ловко смастеренные. Возможно ли это? – подумала она, вспомнив про то, как Вася с восторгом рассказывал про ножичек. Не его ли это поделки? Софи быстро подошла к детям и, не спросив их имен, принялась нахваливать игрушки.

– Кто же вам подарил такие? – спросила осторожно она.

Дети долго не решались произнести хоть слово. Наконец мальчик решился и еле слышно назвал имя:

– Вася... Вася сделал.

– Мальчик Вася из трактира? – воскликнула Софи. – А где же он? Куда пропал? Сбежал что ли?

– Сбисал, – добавила девочка.

– А вот и нет, – возразил мальчик. – С дядей усол.

– С каким дядей? – испугалась Софи.

– А с дядей, – подтвердила девочка.

– Вася книску нам потом налисует, – сказал мальчик.

– Какую книжку? – спросила удивленно Софи

– С калтинками, – добавил он.

– А дядю-то как звать, не помните?

Дети замотали головой – ни Адольфа, ни князя они не помнили. Софи пыталась еще что-либо узнать, да пользы от ее возбужденных и настойчивых вопросов уже не было ни на копейку – дети слегка перетрусили и замкнулись в себе. А она, только услышав слово «рисовать», тотчас о подумала о князе. Спустя некоторое время и остыв, когда возвращалась она обратно в сторону Невского проспекта, мысли о связи исчезновения Васи и князем стали вызывать в ней самоиронию. И везде-то тебе, матушка, князь твой мерещится. Да мало ли, чего дети несмышленые лепечут в своих фантазиях, поди их знай, – думала она, усмехаясь самой себе.

Встала проблема, с чем идти к князю. Прийти и постучаться в дверь? Сказать, мол, сударь милый, поговаривают, что вы неравнодушны к моей персоне. Так вот и я не против, и даже сама пришла. Принимайте... Нет, такой простоты нравов ей не хотелось бы. Накажет ли ее Ленин, если она вернет князю другой ножичек и соврет про Васю, что он попросил ее это сделать? И Софи ухватилась за эту единственную оставшуюся на поверхности темного омута ее раздумий и сомнений хрупкую соломинку.

Она посмотрела на свои часики: Фрол давно уже должен был дожидаться в условленном месте. Через час с четвертью Софи стояла пред дверью князя. Она еще долго не решалась тронуть дрожащими пальцами снурок звонка и мысленно звездилась. Наконец Софи поняла, что скоро упадет в обморок от этой нерешительности. Нужно было или уходить, или звонить в дверь. И она решилась. Где-то за дверью послышался звон колокольчика. Стук сердца заглушал эти звуки. Она ждала приближения шагов, позвонила еще раз и даже в третий раз – уже смелее. Увы, дом был пуст. Князя не было на месте. Некоторое время она молча ждала чего-то. А вдруг князь вскорости появится? Но не могла же Софи остаться ждать у двери его дома до самой ночи, хоть и светлыми они нынче стояли – петербургские белые ночи. Наконец, ей пришла в голову единственная здравая мысль. Она прошла пешком до знакомой ей кофейни, заказала чашку чаю, попросила бумагу и карандаш, и, не притронувшись к чаю, написала князю записку. Сумбурно и сбивчиво она объяснила, что приходила по просьбе другого человека и, не застав князя, надеется все же с ним встретиться как можно скорее. Жду Вас с нетерпением у себя, ибо, как мне кажется, есть и другие причины для встречи, – добавила она несмело и дрожь ее руки отразилась на почерке в последней фразе. Это было слишком, но что поделать, выходит, что именно ей сейчас нужно сделать шаг навстречу.

Князь не появился ни на следующий день, ни через два дня ожидания. Больше не было сил ждать, не было и надежды, которая догорала, словно тонкая лучина. На третий день пустых ожиданий Софи решила для себя, что все вздор. И телеграмма, и ее наивные надежды, и фантазии. Пустое все и должно ей со всем этим расстаться... Софи подумала, что настал момент забыться где-нибудь в дороге, отвлечься, вернуться на время хотя бы в родовое колхозное поместье. На столе лежал перочинный нож. Она взглянула на него и вспомнила свое обещание самой себе помочь мальчику Васе. Решение изменить место и цель поездки пришло словно спасение. Да, она найдет его. И если все же начать поиски с родных мест беглеца? Необходимо навести справки, чьих владений деревня, откуда мальчик родом, сделать визит к председателю, владеющему душой этой несчастной, не имеющей более детского права испить теплоты, заботы и доброты людской столь же, сколько должно иметь каждому ребенку, сколько она сама получала в своем детстве. Но прежде, чем отправляться в путь, она все же решилась пойти на телеграф и увидеться с Мишелем. Ведь была эта самая телеграмма... Надо же и с этим разобраться.

Глава XXXI

Все построждественские весенние дни Адольф Ильич находился в скверном душевном состоянии. Образ Софи теребил всего его изнутри, не пропадая ни на минуту. Даже сны были как-то связаны с ней. Просыпался он тоже с мыслею о Софи. Расстояние и время не сыграли той медицинской роли, на которую израненное сердце художника рассчитывало. Легче не стало. Как раз наоборот... А тут еще и иная проблема возникла перед ним. Все сильнее и сильнее ощущалось беспокойство по другому поводу. Князь потихоньку стал догадываться, что Васю родные не отпустят более в город, и он не сможет вернуться. И это сейчас, в такой важный момент, когда зерна, брошенные им на эту чистую плодородную почву вот-вот должны прорости. Мальчику Васе ни в коем случае нельзя прервать начатое обучение, из него выйдет талантливый художник, возможно, более чем талантливый. Князь привязался к мальчику. С ним было легче хоть немного отстраняться от дум и тревог, мешающих нормально жить и творить. Но главным было передать свое мастерство, навыки и знания тому, кто отроду талантлив и желает все это воспринять. Кроме того князь почувствовал, что в нем самом проснулся учитель, способный умело передать необходимые знания.

В тот день, когда Софи попыталась увидеть князя, оставила ему записку на дверь и напрасно дожидалась, Адольф Ильич был в пути. Он выехал уже утром того же дня за некоторое время до ее прихода. Дорога к колхозному имению, где проживали родные Васи проходила через город Гатчину. Взяв кое-что из дорожного платья, а так же складной мольберт и прочие необходимые предметы, туда и направил свои стопы князь, решив, что надо попытаться убедить родителей мальчика дать возможность продолжить обучение сына. Однако, приблизившись к Гатчине, он неожиданно решил, сойти с курьерского и, наняв подводу, отправился на старом Запорожце в бывшее имение своих родителей колхоз «Путь к коммунизму», что прятался где-то в двадцати верстах от города. Эта мысль пришла князю в душном вагоне ибо сердце чувствовало приближение родных окраин: вспомнились детские счастливые и безмятежные дни, проведенные на воле среди природы и живописных мест. Так уж случилось, что его детство было перечеркнуто карандашом судьбы на две неравные половины. Потеряв родителей, пришлось проститься и с этими красотами. Увы, чужие люди давно уже владели утраченным этим островком детства князя. Пользуясь оказией, решил он хоть глазком увидеть дом родительский, сад и пруд, а уж потом продолжить свой путь. Мужик, взявшийся отвезти питерского барина до колхозного имения «Путь к коммунизму», словоохотливым не был и вообще был мрачен, но князь и не нуждался в беседах. Он жадно следил за проносящимися мимо холмами, полями с рощами и лесами, пытаясь вспомнить эти места. Наконец с вершины небольшого холма, что возвышался над речкой, показались знакомые до боли соломенные крыши крестьянских домов, сад и сама колхозная усадьба – та же, какой ее князь помнил всегда. Он отпустил мужика с подводой и остался на этом высоком холме. Недолго простояв и успев впитать в себя эту красоту отрадную вместе с воздухом и дымом, князь наконец очнулся. Руки его потянулись к дорожному мешку, извлекли оттуда мольберт, бумагу и вязанку карандашей, обмотанную бечевой. На белом матовом листе вскоре стало появляться художественное отраженье того, что открывалось взору Адольфа Ильича, будило его память, проникало в сосуды и теребило сердце, заставляя его биться часто от этого восторженного волнения. За работой князь и не заметил, как время приблизилось к полудню. Он намеревался в тот же день продолжить свой путь. Однако этим планам помешало одно происшествие. Неожиданно к подножью холма, где протекала река, из-за поворота тихо появилась и подошла небольшая лодка. В ней с веслами в руках сидела девушка лет шестнадцати-семнадцати. По всему было видно, что была она из благородной семьи, хоть и провинциальной. Вся одежда на ней была белого цвета – и белая шляпка с голубой лентой, и легкое весенне-летнее платье, и короткие кружевные перчатки. И вообще вся она изящно смотрелась на фоне сверкающей от солнечных лучей золотисто-синеватой воды словно белая лилия. Даже лодка с веслами тоже были выкрашены в яркий белый и светлые голубые цвета. Адольфу Ильичу показалось странным, что девушка правила лодкой сама. Не было сопровождающей прислуги, близкого родственника или какого-нибудь влюбленного студента-ухажера. Так ведь не принято в их благородном обществе, – пронеслось в голове князя. Поравнявшись с князем, барышня перестала грести, отпустила весла и задумалась о чем-то. Адольфа Ильича, стоящего на холме, она не замечала, не отрывая взгляда от воды. Благодаря медленному течению, лодка почти оставалась на месте. Некоторое время девушка сидела неподвижно и смотрела в воду. Что-то тревожное было в этой печальной позе и во всем облике девицы. Князь готов был отложить свою работу и поставить чистый бумажный лист – такое должно непременно запечатлеть на холсте, не нынче, так позже. Однако он не решался шелохнуться, следя за тем, что произойдет дальше. Неожиданно поза девушки изменилась, появилась некая решительность и готовность, она распрямилась и стала подниматься. Лодка зашаталась, вода вокруг потеряла глянец, и круги стали испуганно разбегаться во все стороны. «Что она затеяла? Ведь того гляди спасать придется девицу», – подумал с тревогой князь и решил на всякий случай сойти с холма поближе к берегу. Не успел он добраться до края воды, пройдя через кусты, как вдруг раздался всплеск воды. Барышня успела-таки совершить то действо, в которое до последнего момента князь слабо верил. По счастию он уже был рядом, почти вовремя сообразил сойти вниз, и бросившись в холодную воду, в считанные секунды оказался вблизи плавающей на поверхности шляпки. Зачем-то он схватил головной убор и спас первым, бросив в лодку. «Что ж со мной, – мелькнула короткая мысль. – Растерялся что ли ты, брат?». Тотчас он собрался с силами, наполнил легкие воздухом и нырнул в черную глубь омута. Утопленницу удалось увидеть сразу. «Нашлась бы она так сходу в темных этих водах, ежели б не белое платье?» – подумал князь, поднимая девицу со дна. К счастью глубоким омут не был. Через несколько мгновений оба – и спаситель, и утопленница – показались на поверхности воды и тотчас поплыли к берегу. Барышня, однако, была уже без признаков сознания, но князь сумел в кратчайший срок доставить свою ношу на сушу. Не прошло и четверти часа, как мокрые ресницы несчастной барышни, лежащей на берегу задрожали и румянец появился на щеках. Перед этим князь хлопотал как умел, чтобы привести девицу в чувство. Будучи еще в полусознательном состоянии, она надолго раскашлялась. «Слава Ленину, останется жива», – перезвездился про себя князь. Вскоре тело ее успокоилось, кашель стих. Она осталась лежать – мокрая, жалкая, платье перепачкалось и перестало уж быть таким белым, как давеча было, волосы спутались, но лицо расправилось от судорог кашля и восстановило свою нежную почти детскую красоту. «Вот и еще один сюжетец для картины», – подумал с печальной иронией князь, сам мокрый с головы до пят. Барышня, открывши глаза, некоторое время молча смотрела на синее безоблачное небо. Князь ждал, выжимая на себе мокрую одежду по краям. Казалось, что девушка не видит кроме неба ничего, но она вдруг тихо и спокойно произнесла:

– Отчего это на вас черная одежда? Какой же вы доктор? Или вы волшебник?

– Я не волшебник и не доктор, милая барышня, я – художник.

– Художник? Как странно...

Тут она, наконец, повернула лицо к своему спасителю и глаза оглядели всего его с ног до головы.

– Вы совсем мокрый. Мокрый художник. Никогда не видела. И мокрый доктор – это тоже было бы комично. А, я кажется догадалась: вы должно быть в воду упали, – сказала она и рассмеялась. Тотчас девушку охватил новый приступ кашля, а смех при этом не прекратился. Только что она хотела свести счеты с жизнью, а нынче хохочет. Или это нервное? – промелькнуло в голове у князя. Он хотел что-либо предпринять. Но она, держа ладонь на груди, замотала головой, а другой рукой не дала ему приблизиться, держа ее ладонью вперед пред собой. Когда приступ успокоился, князь попытался осторожно расспросить о том, что случилось.

– По всему видно, душа ваша нежная, хрупкая, нетерпеливая и не готова к боли, коль вы решились на такое.

– А может быть я случайно свалилась с лодки. Захотелось сквозь воду увидеть, что там на дне происходит. Жутко интересно...

– Лукавите. Я наблюдал за вами.

– Ах, как вам, право, не стыдно, – наигранно возмутилась барышня. – Я маменьке пожалуюсь...

– Загорелось же вам... И что, вы думаете, на дне было бы лучше? Я вас там видел – в черной этой мути. Здесь вы смотритесь несравнимо лучше. Я даже готов вас тотчас нарисовать. Такой вот, какая вы сейчас есть.

– Этак вот сразу? Ого! Вы грозите мне понравиться. По всему видно, вы такой же чудак, как и те, что вроде меня. Только я, в отличие от вас, все же не чудак, а чудачка. Так-то вот. Значит, нарисовать... Такую вот мокрую курицу? Гм... Идея неплохая. Кстати, а я ведь без вашей помощи могла бы превратиться в русалку. А вы мне не дали. Вообще-то я должна на вас обидеться. Теперь я вместо русалки мокрая курица и даже нисколько не стесняюсь быть такой в присутствии мужчины.

– Простите. Действительно, вас верно смущает моя близость, а я об этом как-то не подумал, – спохватился князь и стал смотреть в сторону. – Право, теперь уж не до этих приличий. Все равно, что доктору, которому приходится спасать пациентку... Впрочем вы должны меня понять. Но смею ли я оставить вас и уйти?

– Не бойтесь, со мной ничего больше не может... Пропала боль. Пропала. Как ни странно. Чудеса какие-то. Будто год прошел или два. Обязательно ли надо всегда в воду бросаться и превращаться в некое мокрое и грязное существо, чтобы избавиться от душевных болей? Видно стоило того... А вы не смущайтесь. Мой истерзанный вид и меня саму уже не сильно волнует. Чай не на уездном балу. Чего уж теперь стесняться, коль вы давеча почти доктором назвались. Пришли к больной, мокрой, еле живой деве. А она еще и песком речным вся перепачкана, волосы – мочалка. Ой, нет ли рака в волосах – я их боюсь. Вздор это все, пустое. Главное, что я жить опять хочу, представьте. А все остальное... Хотя, видела б меня маменька в таком виде рядом с взрослым мужчиной. Она бы рухнула на земь от ужаса. А, кстати, у художников бывают имена?

– Простите... Зовут меня Адольфом Ильичом. Хотя... кличут многие князем, ибо есть в крови княжеское что-то. Да я и сам привык, так короче. Я из Петербурга... А вас, барышня, изволите величать просто русалкой или...

– Только не скажите курицей. Не вздумайте... А не хотите русалкой, так зовите Софи. Это мое земное имя.

– Что? – встрепенулся удивленный князь. Так вас зовут Софи?

– Что ж вас так удивляет? Редкое имя, никогда не слышали?

– Напротив, я знаю... Есть даже знакомые... – смутился он и покраснел.

– А мне мое имя перестало нравиться. Лучше бы русалка... Слушайте, князь, а ведь как это было бы неплохо все же – жить с рыбьим хвостом. По вечерам подплывать к берегу, петь печальные песни, завлекать ими красивых юношей в омут. Какого вы мнения? Во всяком случае это лучше, чем жить с куриным жалким хвостиком. Конечно, конечно, не всем дано, не каждой деве удается, бросившись с лодки в омут, перевоплотиться в иное существо. Но я бы точно обратилась в русалочку. Такие как я не тонут. Они превращаются в морских фей и мстят потом мужчинам за все... За то, что... Нет, нарисуйте меня решительно русалкой. Я требую.

– Извольте... Как хотите... Почему бы нет... Только боюсь, не простудитесь ли вы. Я и сам могу расчихаться вскоре. Зря я предложил вам...

– Нет, нет, я не заболею, уверяю вас. Русалки не болеют. Иначе они непременно посылали бы за доктором. А доктора, в особенности молодые, пропадали бы после таких визитов словно кошельки, оставленные без присмотра. Жены бы их напрасно дожидались. Хотя в моем случае, сознаюсь, было исключение. Это правда, я немного была не в себе – о это и у русалок случается. Но крайне редко. В основном они только и боятся жары да света. А я вас, представьте, пощадила. И с чего это? Может быть потому, что вы и художник, и доктор одновременно. Захотелось мне на холст к вам попасть. Так что у нас мало времени. Я начинаю высыхать. Рисуйте. То есть лечите. Такое солнце, оно скоро высушит нас с вами или спалит, и тогда вы не успеете, ибо мы оба превратимся в пепел и разлетимся по ветру.

– А ваши родные? Они наверно беспокоятся о вас? – спросил князь, чуть испугавшись ее эйфоричных и запутанных речей. – Может лучше вам вернуться домой, поменять платье и согреться горячим чаем? А уж потом...

– Никто пока не ждет. Сегодня я без присмотру... Папенька с маменькой в город уехали на целый день. На прислуг меня оставили, а я им соврала, что в нашем саду буду гулять и лежать в гамаке с книжкой. А я из саду-то и сбежала через тайную калитку. Ничего, вернусь домой – успею себя в порядок привести. Смотрите, князь, мою лодку причалило к берегу. Прошу вас, спасите судно, пока его снова не унесло в открытое море. Там на дне осталась моя книга, а в ней письмо с запиской. Принесите, будьте добры, я вас покорнейше прошу. Записку мою нужно съесть живьем, чтобы никто о ней не узнал. А вот книга... Она мне дорога. Там на полях и пустых страницах множество чьих-то рисунков. Какой-то мальчик их нарисовал. Книжку я эту нашла когда-то давно-давно в нашем чулане. Я была ребенком, но уже умела любить не только маменьку с папенькой. Я влюбилась в эти картинки. Я и мальчика этого все пыталась представить и даже, наверно, полюбила, не встретив ни разу и не зная ничего о нем. Но то была детская любовь. Это была моя тайна. Впрочем, зачем я вам об этом. А нынче... – чуть с грустью сказала девушка и замолчала ненадолго. – То, что произошло... Это какая-то болезнь, корь или ангина, а не любовь. Это мой учитель... Батюшка выписал фортепьяно из города и нанял мне приезжего учителя музыки. Он у нас прожил с полгода. А я будто бы больною сделалась, видя его каждый день и находясь рядом с ним. Вчера он внезапно уехал, оставил нас. В городе у него оказалась невеста... Собственно и вся история. Нет, нет, больше я не брошусь ни в какие омуты. Я как будто проснулась... Очистилась в воде от всего этого... То есть... Ах, да, мое перепачканное платье, – звонко засмеялась она. – В общем, вздор это был, а не чувство.

– Извольте, я сбегаю. Я мигом. Затащу лодку на берег и вернусь, принесу ваши вещи. А вы... Вы лучше подальше от воды-то...

– Да не бойтесь вы... Вы же видите, как мне весело стало. Ой, смотрите, у вас на плече Ильичева коровка, – воскликнула она и, сняв козявку с плеча князя, запела: – Ильичева коровка, что завтра будет, дождь или солнце? Смотрите, князь, полетела...

Адольф Ильич оставил девушку и нерешительно отправился выполнять ее просьбу. Лодка причалила к берегу и была совсем рядом, в двух шагах. Все это время он лихорадочно соображал, что ему необходимо делать. Вести девушку домой или тотчас писать с нее русалку или мокрую курицу? Как быть с планами продолжить путь? Где-то надо найти подводу. Затащив лодку на песчаный берег, он взял лежащую на дне книгу и захватил заодно шляпку, успевшую высохнуть. Взглянув мельком на обложку книги, князь вздрогнул, словно от электрического удара. Книжка была до боли знакома. Он читал ее когда-то в детстве. Как это могло затеряться в его памяти? Любимая книга его детства, забытая и потерянная. Ганс Христиан Андерсон «Русалочка». Так вот в чем дело? – подумал Адольф Ильич, вспомнив странные разговоры несостоявшейся утопленницы. Среди страниц действительно выглядывал конверт, видимо предсмертное письмо впечатлительной барышни. Несколько страниц книги князь успел пролистать. Они были разрисованы чьей-то детской рукой сюжетами повести. На полях красовались зеленые русалки, принцы, корабли, дворцы, прибрежные скалы и пальмы. Боль охватила князя всего изнутри. Он понял суть произошедшего: девушка Софи, спасенная им, проживала в колхозной усадьбе, принадлежащей когда-то его отцу, где сам он – князь – провел первые счастливые годы своего детства. Она случайно нашла эту затерявшуюся в каком-то темном углу книжку, и вот теперь «Русалочка» – книга с собственными детскими рисунками князя оказались у него самого в руках. Адольф Ильич не смог удержаться и перелистал остальные страницы. Сердце его сильно застучало. Рисунки князю понравились. Молодец ты, брат, – похвалил он сам себя и тотчас с грустью вспомнил о своем ученике Васе, ради которого он отправился в это путешествие. Возвращаясь обратно, князь обратил внимание на то, что девушка Софи уже успела подняться на холм, и с интересом рассматривала начатую Адольфом Ильичем работу.

– О, вы спасли мою шляпку тоже? Ура! – воскликнула Софи, когда князь возвратился, и сразу же покрыла ею голову. – Слушайте, а вы, оказывается, гений... Это я не про шляпку, а про ваш рисунок. Только с чего это вам вздумалось проделать такой путь, забраться сюда на эту горку и выбрать для ваших художественных идей нашу усадьбу? Отчего вы шпионите за нами? Странно. И вообще, откуда вы взялись? Кто вас прислал сюда. Не изволите ли объяснить, милый сударь.

– Я... я... Собственно случайно, ехал в другое место, ошибся дорогой, а подводу отпустил. Тут вот и остался, место красивое, – затруднился с объяснением Адольф Ильич, на ходу сочинив эту полупонятную и неубедительную историю своего появления вблизи колхозной усадьбы. Девушка чуть насмешливо посмотрела ему в глаза и не стала требовать более внятных объяснений. По всему было видно, что она не поверила ему. Князь же подумал, что признайся он ей, кто на самом деле, что он и есть тот самый мальчик, разрисовавший когда-то лет двадцать назад цветными карандашами найденную ею книжицу, то от впечатлительной и эмоциональной барышни можно будет ожидать ни сегодня-завтра все что угодно. Утопив в омуте чувство к учителю музыки своему, разбудит детскую свою первую любовь и превратит в истинную вечную, ибо круг замкнулся и звезды так сошлись. Ведь это же он – виновник ее детских грез. Что ж, лично мне ради безопасности девицы от этой сказочки надо бы драть, как от пороха, брошенного в печь. И пока не поздно, – с некоторой даже горечью подумал Адольф Ильич, понимая, что история эта в некотором роде невероятна и для него самого, не смотря на то, что сюжет развивается по-иному, чем в «Русалочке». Алые паруса да и только. Для любого позитивно настроенного сказочника было бы логичным продолжить тему воображаемого и вдруг ожившего принца и тем осчастливить несостоявшуюся эту русалочку. Но он-то не сказочник. Не совсем... Впрочем для принца он еще пожалуй и староват. А вот она, впечатлительная эта девица без здравого пока смысла в голове... Ей эта разница в возрасте нипочем. Удивительное стечение обстоятельств таким юным особам может статься судьбоносным, сказочным и волшебным возгоранием до небес пламени томящихся в плену грудной клетки надежд, грез, детских впечатлений и мечтаний. А ежели он – стареющий принц – после всего этого холодно скажет: простите, милая барышня, рады бы, да никак не получится поучаствовать в этом представлении сказочном. Сердце мое, увы, не свободно. Да и разница в возрасте опять же... И оставит он ее с этим очередным разочарованием, и проснется новая боль в той же самой ранимой несозревшей душе еще сильнее прежней. Только теперь это будет его вина. Этак и действительно еще попадется она в сети к какому-нибудь рыбаку и хвостом своим русальим биться будет о дно его рыбацкой лодки. Вот и еще одна картинка – надо б тоже на холст. Нет, я на роль принца уже не сгожусь. Ей вон сколько – ребенок поди. Нашему брату уже не нужно этих искусственных перевоплощений и жертв. Вот если бы не знать другую Софи... Да быть бы... ну не принцем, так хоть сыном партийного вождя какого-нибудь, да помоложе годков на десять. Тогда может быть... Увы, лучше ни в чем не признаваться деве этой, как бы ни хотелось. Уйти нужно и как можно быстрее. Уйти посторонним человеком, как и пришел.

Князю хватило часа, нескольких карандашей и своего мастерства, чтобы пустой бумажный холст ожил и чудесным образом превратился в картину из сказки. Русалка с лицом спасенной им девы, бьющаяся в сетях рыбака.

– Не имел чести быть представлен вашим родителям, да и побаиваюсь этого, ибо не знаю, какого они нрава. Советую все же спрятать эту картинку от греха подальше до поры до времени, – усмехнулся довольный своей работой князь. – А мне лучше уж в любом случае батюшке с матушкой вашим на глаза не показываться. Ильич знает, что могут подумать. Пойду я, барышня... Пора мне...

Девушка Софи в это время стояла за его спиной и неподвижно вглядывалась в рисунок. Она в течение многих минут не произнесла ни одного слова.

– Нет, я так не могу... Я потом, дома, одна, сама... – странным голосом потом сказала она, больше уж не смеясь. – Я на лодке обратно доберусь. Не бойтесь. Теперь, право, нечего за меня бояться. Я вам благодарна. За все благодарна. Я уж верно через полчаса смогу послать нашего Архипа к вам, он отвезет на станцию. Ждите здесь и не уходите никуда. Простите меня только...

И грусть, и облегчение почувствовал Адольф Ильич, когда белая лодка пропала за высоким берегом, заросшим дебрями кустов на изгибе русла реки. Как Софи причалила, как вернулась в дом с холма не было видно. Князь подождал немного, собрал свои вещи да и отправился пешком восвояси. Не прошел он и версты, как его, бодро идущего, нагнал старенький грузовичок и приостановился. Из кабинки выглянул морщинистый и сероватый мужичонка с хитроватым крестьянским лицом, в драном армяке и зимней, не смотря на жару, шапке. Он чему-то посмеивался и хитро мигал маленькими слезливыми глазками.

– Ну что, человек ходит, Ильич водит? – вместо приветствия он обратился к князю вопросительно пословицей и опять подмигнул.

– Да вот, брат, не дождался я стало быть тебя. Решился сам идти. Думал, может и не приедешь вовсе.

– Ездил Емеля, да ждать его неделя, – засмеялся мужичок, снял шапку, вытер ею вспотевшее лицо и снова водрузил на свою полуплешивую голову.

– Что, барыня молодая послала? Как она? Здорова ли?

– Ильич поберег вдоль и поперек. Она Ленина бранит, а Ленин ее хранит.

– Так-то ты, значит, говоришь? А зовут тебя, братец... Кажись Архипом?

– Зовут Архип, коль не врет архив. Ильич один точно знает, да нам не сказывает.

– Ну что ж, вези меня на станцию, Архип или кто-ты есть.

Некоторое время ехали молча. Наконец князь решился снова завязать беседу с мужичком, который за баранкой постоянно хитровато ухмылялся и посмеивался.

– А хорошо ль живется у председателя-то вашему брату?

– Что, язык ворочается – говорить хочется? Так ведь Ильича воля – наша доля. Живем не мотаем, пустых щей не хлебаем, хоть сверчок в горшок, а все с наваром. С нами Ленин и звездная сила. Живем хорошо, ожидаем лучше. Много довольны.

– Пойми тебя. На словах не жалуешься, а по глазам вижу, барина-председателя своего про себя клянешь да ругаешь.

– Ругать – не судить. Все в мире творится не нашим умом, а ленинским судом. Ленин накажет, никто не укажет. Жить – Ленину служить. Благословен Ильичом проживет и с параличом.

– Ну что ж, сильна в тебе вера, брат. Партком небось посещаешь, парторг тебя жалует. Ишь ты какой. Не то что мы партгрешные. Небось и стучать ходишь по воскресеньям парторгу своему и прочие партийные предписания выполняешь усердно?

– А то как же. Грехи снимать – не молчать, а парторгу стучать. Хочешь есть пышки – пиши доносы в книжки. Кто добро творит да ходит в партком, того Ленин пайком. Поздно быть здоровому и молчать, а токмо перед смертью стучать.

– Парткома-то, насколько я осведомлен, тут поблизости и нету. За 10 верст ближайший. Далеко идти-то, ежели пешком. Едва с крыши звезду увидишь в хороший день, – вспомнил вдруг князь эту деталь из детства.

– Видит кот молоко, да рыло коротко, – согласился с усмешкой Архип.

– А что ж председатель-то нынешний до сих пор не построил своего парткома? Другие-то вон парткомов краснокаменных понастроили, благотворительностью занимаются.

– Ильич не захочет, пузырь не вскочит.

– А обещал поди?

– Обещать-то обещал, да не говори пустое, что у курицы молоко густое.

– Вот оно как, значит. А не хотел бы ты из вашего колхоза... того... Свобода-то, брат, она, небось лучше рабства?

– Куды уж, поздно щуке на сковороде вспоминать о воде.

Когда прибыли, наконец, на станцию, князь взял свой дорожный мешок и простился было с Архипом, как тот вдруг не дал отойти и сунул ему в руки пакет, перевязанный розовой лентой.

– Что это? – спросил удивленно князь. – От молодой барышни, что ли?

– Угадал, хоть и рубля не дал. Бери, бери, друг, коль не вдруг, – хитро подмигнул ему Архип. – Дорог подарок невыпрошенный. Ради милого дружка барышня и сережку из ушка.

– Ну уж сразу и милый дружок. Что ж, поблагодари ее. Так прощай же наконец, братец, а то, видишь, все не расстаться нам с тобой. Сдается мне, скоро дачный поезд должен подойти.

– Как расстались, так и не видались.

С удовольствием приняв от князя пятиалтынный, мужичок сказал на прощанье:

– На добрый привет добрый ответ.

Не разворачивая пока пакета, Адольф Ильич поспешил на станцию, да, как оказалось, торопиться надо было раньше. Поезд проехал станцию с полчаса назад. Следующий будет только завтра. Князь пожалел, что не нашел себе пристанища где-нибудь неподалеку от родных мест, хоть в шалаше, но ничего не поделаешь, пришлось идти в трактир в нумера. Выйдя из вокзала, Адольф Ильич прежде нашел скамейку в тени в спокойном месте и присел, чтобы наконец развернуть пакет, присланный ему с Архипом несостоявшейся русалкой Софи номер два, как прозвал он ее про себя. Внутри пакета оказалась записка и та самая книжка, что так взволновала его. Это что ж такое, зачем она? – подумал он удивленный и стал читать записку, написанную аккуратным девичьим почерком:

«Милый князь! Возвращаю вам эту книгу. Теперь я поняла: это были вы – ваши рисунки и книга, конечно же, принадлежат вам. Нет, не волнуйтесь, мне не жалко, ведь у меня теперь есть мой собственный рисунок вами исполненный. Будьте уверены, я счастлива и хочу жить. Подчеркиваю это, а то вы подумаете не весть что. Так что письмо это вовсе не предсмертное, а наоборот преджизненное, ибо я только нынче начинаю жить. Я хочу учиться, и я хочу любить. Вы мне в этом здорово помогли. Живите сами счастливо. Я знаю, что у вас своя любовь и своя жизнь. Поэтому вы и не признались, кто вы есть и зачем приехали к нам. Не волнуйтесь, я все понимаю. У меня самой все это еще впереди. Ведь только сегодня прошло мое детство. Ура, я стала взрослой!

Ваша Софи (а вот и нет, не Софи. Я вам наврала – зовут меня Варвара).»

Глава XXXII

На следующее утро, однако, князь так и не смог вырваться из нумеров трактира, чтобы продолжить свой путь. Он проснулся в сильном жару, с трудом вызвал коридорного и тотчас снова забылся в бреду. Простудившись после давешней водной феерии, Адольф Ильич несколько дней так и провалялся в душном номере трактира и изрядно настрадался. И на доктора с порошками, каплями и примочками, и на человека, которого приставили помогать больному, пришлось солидно раскошелиться. Но делать было нечего. Пока был в бреду, все думал, как там русалка, здорова ли она. И та незамедлительно появлялась в его больном воображении летающей без крыльев, словно случайно залетевшая птица, машущей хвостом над его постелью и кричащей: «Пить хочу! Воды! Пить, пить!» А то вдруг мерещилась ему Софи в объятьях заказчика картины – той что оказалась у нее висящей в гостиной. И смотрела она на князя такими глазами, будто безумно любила и помощи просила. А он не мог пошевельнуться, чтобы ринуться к ней и вырвать из рук дикого существа.

Не поняв сколько прошло дней, Адольф Ильич наконец проснулся более менее здоровым. Лишь слабость и головокружение напоминали о перенесенном недуге. Но более болеть и лежать в нумерах трактира он решительно не собирался. Приведя себя в ленинский вид и переодевшись, он собрал вещи, расплатился с хозяином и вышел на улицу. Денег осталось – едва хватило бы на обратный билет в Петербург. Немыслимо было с таким запасом продолжить путешествие. Нужно было вернуться домой, чтобы раздобыть деньжонок. Слава Ильичу, не так уж далече он успел отъехать от Петербурга. Добравшись до столицы, князь вышел на Балтийском вокзале и направился пешком домой, решив по пути сделать крюк и зайти за гонораром в одну художественную лавку, что находилась неподалеку от Невского. Город был объят каким-то празднеством, но князь не мог сообразить, чему посвящены эти гулянья. Мелькали веселые люди с портретами Ленина в руках. Проходя мимо телеграфа, Адольф Ильич вдруг резко остановился. Заведение, несмотря на праздники, было открыто. Он как-то остро и неожиданно, даже с некоторым испугом вспомнил о Мишеле, и что-то потянуло его заглянуть внутрь, посмотреть, нет ли там телеграфиста. Нужна ли была князю эта встреча, он не думал, но ведь какое-то иное неподвластное уму и логике чувство повело его по сей дороге мимо этого здания. Мишель и он – все это опять связанно с Софи. Значит пройти мимо нельзя, и он вошел. То, что Михаил Петрович оказался на службе, князя не удивило, а лишь подтвердило его подозрения на некую судьбоносную неизбежность этой нежданной, незапланированной встречи.

Обычно замкнутый Мишель, узнав князя, с каким-то искренним и радостным волнением ринулся навстречу вошедшему Адольфу Ильичу, чем нимало удивил того. «Встретил друга по несчастию, что ли, поэтому и рад? А то как же иначе...» – с горькой иронией подумал он.

– Здравствуйте, князь... Адольф Ильич, – поприветствовал вошедшего Мишель и румянец разлился по его лицу. – Я уже волновался, что вы не придете.

– Привет, брат... То есть, как ждал? Разве я обещался? Я как раз и не понимаю, зачем зашел сюда. Вот тебя знаю, наверно поэтому и заглянул – повидать вестимо.

– Тогда я вдвойне рад нашей встречи. Вы видимо не получили моей... Впрочем я, князь, и так давно хотел с вами... Я даже думал... Но, вы знаете, я был болен и прочее. А теперь... Нынче все иначе. Я счастлив. Я стихи пишу... Пытаюсь, то есть... Впрочем это не стихи пока, а так, пустое. Лучше о другом. Как давно я вас не видел. Последний раз, кажется, в театре... И все... Кажется...

– Пожалуй да. Потом ведь все как-то замутилось странно. Но это ладно. Право ты догадываешься, о чем я. Сам ведь вроде меня был. Ты от нее не отходил, я помню, и я тогда думал... А потом я узнал, что и сам ты не в лучшем положении оказался, чем наш брат. Так ли это или что-то изменилось? Стихи ведь пишешь, счастлив, говоришь...

– Это все Тася, – еще больше покраснел и теперь уж по-настоящему смутился Мишель, но тотчас нежно улыбнулся.

– Та светленькая барышня-комсомолка? В театре...

– Она самая.

– Что ж, брат, искренне счастлив это услышать и рад за тебя. Не подумай, ради Ильича, что я из-за Софьи Александровны нашей так возрадовался. Нынче дела таковы, что как бы не повернулось, а я все равно никто для нее иной, как художник, картины которого она ценит. Я может быть и радуюсь этому, да только радость эта в голове, а не в сердце. Вот опять, видишь, душу изливаю зачем-то. Ты вот что... Ты, брат, блестяще выглядишь. Светишься даже. Это уж точно любовь, поверь мне. Нарисовал бы я тебя, да вот не знаю понравится ли тебе самому моя мазня. А то я давеча одного господина... Впрочем, я тебе рассказывал.

– Неужели считаете, что... Я ведь и сам подумал как-то, что неплохо было бы портретом обзавестись. Я с радостью, я готов. А насчет того господина... У меня же к вам дело. Я был у вас по просьбе Софи с письмом, кажется третьего дня, но не застал. Ведь никто, право слово, не знал, куда вы пропали. Она перед отъездом искала встречи с вами. Там и другая ее записка в двери была – первая, что тоже осталась непрочитанной вами. Письмо пока у меня, я его не оставил – вас не застал. Софи волновалась, куда вы пропали.

– Правда? Волновалась? Что ж ей понадобилось? Портрет какой-нибудь заказать или что же еще? Так где ж она сама-то и куда уехала?

– Простите, я не уверен, она мне не сказывала. Она собиралась уехать из города ходатайствовать по какому-то важному делу и оставила эту миссию на меня, передать вам этот конверт лично да и убедиться, что вы вернулись. А то никто о вас решительно ничего не знал.

– Действительно, уехал и никому... Впрочем я не мог знать, что болезнь меня застанет в пути.

– Как болезнь? Что-то...

– Нет, право пустяк, вздор. Все позади. Здоров я. Продолжай же...

– Так вас не застав, мне пришлось тоже свою собственную записку оставить, чтобы вы зашли за письмом на телеграф. Вот вы и пришли, хотя говорите, что не читали... не получали... А вернулась ли Софи уже – не могу сказать, она не успела пока появиться здесь. Мы ведь, знаете, перед ее отъездом с ней и с Тасей встречались, гуляли вместе и о многом разговаривали. Во всем разобрались и о вас много говорили. Впрочем, я сам не буду вам объяснять. Там в письме, думаю, все сказано.

Пока Мишель ходил за письмом, князь немало разволновался, голова еще больше закружилась, и он даже присел в уголку. Волей-неволей ему в голову приходили то обнадеживающие, то пустые вздорные предположения, к примеру, не получит ли он приглашения на свадебные торжества в качестве гостя и художника в одном лице, да еще и пару счастливую обязан будет увековечить на холсте. Нарисую двух пещерных людей или обезьянью пару и пусть после этого благодарят как хотят, коли вздумалось ей напоследок нож повернуть таким вот макаром, – подумал он опять с горечью и иронией. Более того он не успел придумать: пришел Михаил Петрович и вручил князю конверт. Как бы ни иронизировал про себя Адольф Ильич, но то, что из конверта не выпало никакого письма, а заместо этого там оказалась фотографическая копия картины того самого доисторического существа из-за которого нимало нелепого произошло за последнее время, фраппировало до такой степени, что телеграфист Михаил Петрович испугался за побледневшего князя.

– Да вы прочитайте с другой стороны, что ж вы на картинку уставились, – поторопил он князя.

Действительно, на обратной стороне карточки оказалось несколько написанных мелким почерком слов:

«Мой дорогой князь. После нашей странной последней встречи (как же это было давно!) я долго не понимала, что произошло на самом деле. Теперь прояснилось многое. Мишель мне помог в этом. Я хочу вас видеть. Хочу верить, что и вы желаете того же. Чтобы вывести вас из заблуждения, посылаю вам фотографическую копию картины, что я (обратите внимание!) приобрела в лавке «Храм истинного искусства купца Пупкова» – мне показалось, что это ваш шедевр, и я не ошиблась. Но теперь речь идет не о ваших картинах, а о наших с вами отношениях. Увы, нынче я тотчас должна уехать, а вас не застала. Но я вернусь и не успокоюсь, пока не увижу вас.

Ваша Софи».

Выбежав из телеграфа, князь заметался, куда ему направиться – прямиком к Софи, или же сначала в валерьянку, чтобы оставить дорожный мешок и привести себя в должный вид. Мишель что-то еще долго объяснял Адольфу Ильичу, но в голове остались только последние слова: «Князь, ведь она вас любит. Теперь вы поняли? А сами-то – разве нет? Вздор, я же вижу. И вы тоже влюблены. Так в чем дело? Идите же к ней. Может быть она уже вернулась».

Уже чуть смеркалось несмотря на белые ночи, когда усталый, но не замечающий усталости Адольф Ильич приблизился к своему дому. В окнах горел яркий свет и какие-то тени мелькали за полупрозрачной тканью штор. «Что за дела? – подумал князь. – Не воры ли забрались?»

Он поспешно взбежал на крыльцо и громко застучал в закрытую дверь, не понимая, правильно ли делает. Не нужно ли сначала дворника позвать? Дверь отворилась, и к удивлению князя ее отворил Вася с кисточкой в руке. Он к тому же был перепачкан красками и сильно возбужден.

– Откуда ж ты, брат, появился? – удивился и обрадовался князь. – А я как раз хотел ехать тебя спасать – в ноги твоим родителям думал броситься, чтоб ты учебу-то не оставил, вернулся.

– А меня тетя привезла.

– Тетя, говоришь? Какая тетя? Там она, что ли?

– Там, там. В комнатах, вас дожидается. Я вот ее нарисовать взялся, только это... Голова получилась опять...

Князь не смог сообразить, о ком идет речь. Он и шага не успел сделать из сеней в комнаты, как вдруг отворилась дверь и он увидел лицо Софи. Все остальное будто пропало для Адольфа Ильича. Это был яркий луч в кромешной темноте.

– Вот, пожалуйте. Это я вам, князюшка, невесту привел, – шаловливо захохотал Вася. Довольный своей смелой шуткой, он на всякий случай отбежал в сторону.

– Вася! Проказник! Что ты придумал, кто тебя просил говорить такое, как тебе не совестно... О, небесные комиссары, – вспыхнула Софи, залилась краской и тотчас испугалась, не произойдет ли опять какой-нибудь водевильной сцены. Не подумает ли князь, что она пришла по какому-то прозаическому поводу, а то, что вылетело из уст ребенка, просто дерзкая детская шалость.

Но вспышка эта была настолько неубедительной, что сыграла противоположную роль. А Вася тотчас же недоуменно и простодушно возразил:

– Но вы же сами сказали, что любите князя.

– О Ильич, – простонала Софи и бросилась в комнаты. Такого предательства от Васи она не ожидала. О простоте нравов детей она ничего не знала, не помнила саму себя в таком возрасте, длительное время общаясь с людьми взрослыми, знающими правила партийного света и элементарные приличия.

Князь ринулся вслед за Софи, которая уже хваталась за сумочку и пальто – она готова была от смущения бежать куда угодно, хоть через окно, хоть через трубу. Все, все пропало, – прошептала про себя она. Один позор остался. Она-то думала о каком-то важном разговоре, постепенном налаживании отношений с князем, с медленным сближением. Адо полного открытия чувств должно пройти Ильич знает сколько недель и даже месяцев. То, что она сделала шаг навстречу, привела сюда Васю и осталась ждать князя – и это уже был предел всему тому, на что была готова ее гордость, ее смелость.

Адольф Ильич тоже был не в лучшем состоянии. И он тоже понимал, что это катастрофа. Вот сейчас Софи убежит и все полетит в пропасть. Но как остановить ее, чем? Что сказать, какие слова?

– Да скажите же, князюшка, это... – прошептал ему Вася, дернув за рукав.

– Это? Что это? – еле прошептал полуонемевший князь и в ту же минуту сообразил, что тот имел ввиду. Странно, показалось князю, что прежде него это понял простой деревенский мальчишка.

– Стойте, Софья Александровна, не уходите. Я... я... я в вас влюблен, – поспешил с признанием князь, понимая, что это единственная соломинка, которая может спасти. – Давно уже... Если Вася сказал правду, то вы не можете уже уйти, ведь и я тоже сказал... Вы же видите... Мы с вами в одну ловушку эту благодаря этому хулигану попали, право и не нужно уже разбегаться в стороны. И главное: зачем? Все что произошло – так оно и должно было случиться. Оставьте же ваши приличия или они вам важней, чем...

Пальто и сумочка Софи упали на пол. Она остановилась, некоторое время так стояла. Наконец она медленно обернулась, подняла осторожно глаза и, встретившись взглядом с князем, осторожно улыбнулась. Вася снова громко рассмеялся и запрыгал на месте. Тотчас рассмеялись оба – и князь, и Софи. За окнами вдруг раздался гром и свист, а окна озарились разноцветными мелькающими бликами. Давали фейерверк в честь переименования города Санкт-Петербурга в Санкт-Ленинбург. Впрочем это касалось города, а Санкт-Петербургская губерния так и осталась Санкт-Петербургской. Вася, забыв князя и Софи, стремглав бросился на улицу смотреть не редкое зрелище. А они остались в доме, пропахшем валерьянкой.

Хельсинки, весна 2011 – лето 2012