
Денис Лукьянов
Человек человеку
Ваня – молодой амбициозный театральный режиссер. К мечте – поставить концептуальную и громкую версию «Пера Гюнта» – он идет по головам: встречается с богатыми женщинами, предаёт друзей, манипулирует близкими. Но однажды сюжет любимой пьесы приходит в его собственную жизнь. В канализации он встречает троллей, городской сумасшедший грозит переплавить его на запонки, а призраки прошлого возвращаются. Договорится ли он с совестью? Пойдет ли на сделку с троллями? И сможет ли стать собой доволен?
Острый и неуютный роман про молодого режиссера (или про трикстера?). Чем дольше его читаешь, тем яснее: в нем все не то, чем кажется.
Сам себя обманувший Пер Гюнт современности, взглянув на свои руки, посмотри: не растет ли на них троллья шерсть?
Мария Воробьи, автор романов «Вербы Вавилона» и «На червленном поле»
Магический реализм, который вас удивит. Современный Пер Гюнт – талантливый лжец Ваня – разрывается между тремя женщинами, великой постановкой и самим собой, пока не понимает, что по пятам следуют не только те, кого он предал, но и создания более могущественные. Жестокая и честная история о том, можно ли играть с чужой жизнью и остаться при этом человеком.
Саша Степанова, писательница
Содержит нецензурную брань

© Лукьянов Д., текст, 2026
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026

В душе будь троллем, с виду же – чем хочешь!
Генрик Ибсен[1]
Такова жизнь, Прозерпина: способны выжить только те существа, которые могут преобразиться...
Альберт Санчес Пиньоль[2]
От автора: знакомьтесь, Пер Гюнт!
Начало неожиданное! Согласитесь? Но подумалось мне, что в тексте, как вы поняли из аннотации, о театральном режиссере, который решил поставить «Пер Гюнта», не лишним будет кратко освежить сюжет оригинала. На всякий случай. Много времени не отниму! Итак, представьте, что перед началом спектакля к вам выходит актер в гриме (положим, с внешностью автора) и начинает с хитрой улыбкой на лице...
«Пер Гюнт – фантазер и врунишка, который забавы ради врет даже своей матери; над ним издеваются другие парни в деревне, куда более, скажем так, практико-ориентированные. Однажды Пер отправляется на деревенскую свадьбу, встречает там красивую незнакомку Сольвейг – искра, буря, безумие, он зовет ее на танец, но получает от ворот поворот, а затем похищает другую девушку, Ингрид, чужую невесту. Конечно же, деревня возмущена, и Пера объявляют вне закона.
Недолго думая, он сбегает в лес, в горы и там встречает женщину в зеленом – дочь Доврского деда, короля троллей, и другую нечисть. Побыть принцем?! Почему бы и да! На аудиенции с Дедом Пер всячески паясничает, Дед предлагает ему стать троллем – тут-то Пер и соскакивает! Позже в лесу его находят Сольвейг и мать, говорят, что в деревню ему по-прежнему нельзя. Ну а затем Пера находит та самая женщина в зеленом, показывает уродца-младенца – заявляет, что это ребенок Пера. Что остается? Правильно! Только сбежать. А дальше...»
Оформите подписку и узнаете! Серьезно, такого краткого пересказа хватит. Надо только добавить, что вскоре Пер отправляется в разного рода путешествия, а в конце жизни встречается с Худощавым (дьяволом) и Пуговичником, фольклорным персонажем, который переправляет души всех, кто и не грешил, и благих дел не совершал. Короче, ни рыба ни мясо.
Вот, пожалуй, и хватит! Читайте Ибсена, смотрите Ибсена, а теперь...
Добро пожаловать в совсем другую историю.
Что было до
Вход в его мир уже много лет освещает картонное солнце.
Он собрал его по кусочкам: аккуратно вырезал лучи из желтых листов, найденных в пачке детского картона («Сыну?» – спросила продавщица-улыбаха), склеил дешевым ПВА и, заметив, что светит оно недостаточно, пропитал двумя слоями желтой краски; толстые мазки высохли, как на полотнах нищих авангардистов.
Его историю – пока назовем его просто В. – стоит начать совсем не так, и это понятно. Однако хочется сразу показать, что ни к чему хорошему все ухищрения и скитания, все россказни и хитрости, все подлости и уловки В. не приведут. Скажем откровенно: финал его ждет неприятный. Мы не хотим быть слишком назидательными, но в чем, как не в назидательности, одна из важнейших задач хороших историй в эпоху путаных кроссвордов и головоломок без решения? В особенности историй страшных – мы хотим рассказать как раз одну из таких.
Мы ничего не выдумываем, все описанное нами так и было, или будет, или происходит прямо сейчас. Время в наших чертогах-лабиринтах без окон, без дверей непостоянно и хитроумно – непостоянен и хитроумен и сам В., мчащийся по островам Черного моря к далекой Итаке: слишком много в этом плавании волшебных туманов, чародейских бурь и обыденных подлостей. Но вот беда: порода Одиссеев давно вымерла, а боги человеку более не покровительствуют.
Можно было бы начать рассказ о В. академически, с детства, чтобы сразу нащупать все его комплексы – их было много – и порадовать психоаналитиков, которые, быть может, доберутся до этой книжицы, хотя шанс ничтожно мал; можно было бы сделать наоборот: раскрутить цепь событий от последнего, самого странного, к первому, вполне заурядному. Но нам приходится выбрать другой путь: оттолкнуться от случайного эпизода из уже взрослой, осознанной жизни В., с его двадцати семи годов, когда он собою все еще недоволен – запомним это словечко, вся соль в нем! К тому же снабдим наш рассказ особого рода мнимыми воспоминаниями, ведь прежде всего мы надеемся, что книжица эта попадет в руки к самому В. и, возможно, как-то изменит его финал. Никто не лишен выбора!
Впрочем, если книжица наша попадет хоть в чьи-то руки, может, даже в ваши, – уже недурственно.
И вот мы наконец-то готовы заговорить другим языком и передать слово самому В., история которого, как нам кажется, наведет на мысли о разном – не важно, о чем конкретно; тут-то вся соль вновь в одном словечке – «наведет».
Ведь наведет – и слава богу!
1
Сейчас
Ваня терпеть не может эту квартиру, но мирится с ней. Обставлена она по-советски, все равно что по-древнешумерски: непонятно зачем нужная коллекция чешского хрусталя с бокалами, салатниками и вазочками для красной икры; коричневые комоды с витыми ручками, явно пережившие своих мебельщиков; в гостиной и спальне ковры – хорошо, не на стенах; забитые антресоли лучше не разбирать – вдруг там притаились куклы-убийцы Чаки, заставшие злодеяния Чикатило; до старенького трюмо с большим зеркалом страшно дотронуться – накличешь семь лет несчастья к уже отмеренному сроку. Куда уж больше!
Ваня отворачивается от собственного полуобнаженного отражения, чтобы обхватить руками девушку в зеленом, только-только надетом белье и целует ее в щеку. Как жаль: пора прощаться. Она одевается, он – смотрит, желая в замедленной съемке увидеть каждое ее движение, каждый предмет одежды: рубашка, юбка, носки, кеды. Ее зовут Оля, он прекрасно помнит, но в такие моменты хочет забывать об именах. Она – девушка в зеленом белье, выпускница элитного вуза, мастер по костюмам в его грядущей постановке.
Время своенравно: застывает, когда не нужно; сейчас же несется галопом, и вот Ваня уже провожает Олю – все, имя вернулось на свое место, – целует, захлопывает дверь. Возвращается к кровати, какое-то время сидит неподвижно, смотря на колыхающиеся шторы – весна, окна нараспашку, – и вспоминает, что надо бы погладить костюм: он постоянно носит их, пестрые, в стиле Сола Гудмана. Но сейчас – просто рубашка с короткими рукавами. Только он успевает накинуть ее, как слышит звонок, подбегает к двери, открывает, сразу выдает чеширскую улыбку.
– Думала, сегодня вернусь раньше тебя. – Белоснежная кожаная сумка поставлена на тумбочку в коридоре, блестящие черные туфли сняты, дверь захлопнута. – И какой-то ты взъерошенный... Все хорошо?
Теперь уже Ваню целуют в щеку – Black Orchid, Rouge Hermés; парфюм – ошейник, отпечаток поцелуя – клеймо. И пока она – нет, скорее Она – ставит чайник и снимает серебристый пиджак, становясь еще больше и в талии, и в груди, он рассказывает артистично и быстро, как всегда делал перед задирами-мальчишками и институтскими мастодонтами, о дикой и бешеной собаке, ворвавшейся на репетицию, – и почему опять никто не закрывает двери! – и о своем героическом, как у Ивана-царевича с Серым Волком, поединке: как нашел среди реквизита палку, как загнал псину в уборную и запер там. Вот и пришлось закончить репетицию раньше. Вот и такой взъерошенный. Вот и так бьется сердце.
– Надеюсь, ты, Иван-царевич, ее не оседлал. – Она смеется низким голосом – это все сигареты, сама сказала при первой встрече, будто это могло его напугать.
– А? – Ваня отвечает не сразу, думает уже не о вымышленной собаке, а о выкинутом – или нет, вот в чем проблема – презервативе.
Ничего не исправить: Она уже идет в спальню, хочет переодеться. Не любит, если он за Ней подглядывает, – а он только рад не смотреть. Ваня зажмуривается: сейчас все рухнет, вот-вот, сию минуту; он забыл о малюсенькой детали, хотя как режиссер знает их неоспоримую важность. Все, все, все – конец планам; последняя жизнь в видеоигре, а дальше – суровое пиксельное game over, которым он тешил себя, пуская слюни на чужие приставки.
И все же ошибки Ваня не допустил.
Она снова на кухне. Пальцы Ее с маникюром зеленым-зеленым – как крашеный забор! – нащупывают кнопку кофемашины; щелк – лопается капсула, и та жужжит, пыхтит, старается. Ваню раздражает: звуки слишком напоминают о детстве в военном городке; там правила дисциплина, там носившим форму не позволялось ни плакать навзрыд, ни смеяться в голос, – а-а-атставить! – там жила мать, заводной солдатик в юбке, сделанный на главной городской фабрике. Городок только тем и славился – хотя еще ведь быстрыми, как пожар, сплетнями, и трудовиками, отсекавшими пальцы серпом и попадавшими на первые полосы желтобумажных газет, и ржавыми турниками, на которых мальчишки подтягивались, мерились силой, дурачились и сдирали руки в кровь, а потом мазали зеленкой и йодом – кому что нравилось, – чтобы медсестры, встречавшие их, недовольно цокали языками и загоняли в медпункт; мальчишкам представлялось, что скоро они потрогают груди под белым халатом.
В том ржавеньком городке Ваня и научился врать и сочинять – хоть о сокровищах, хоть о красных глазах в ночных переулках, хоть о волках и бешеных собаках – так залихватски, что все слушали, открыв рот, пока вновь не начинали колотить. А пока они, устав задирать его, вновь подтягивались – эээ-раз, два, эээ-раз, два! – и отжимались, Ваня сидел в маленькой библиотеке – ею-то городок совсем не славился. Пока все другие, украдкой бравшие там только DVD-диски, шептались о старом еврее-библиотекаре, стучащем черными копытами, звали его Вечным жидом, которому по четным дням надо смотреть в глаза, а по нечетным – прятать взгляд, Ваня проводил там слишком много, говорила мать, свободного времени для мужчины, но Вечный жид только трепал Ваню по голове и заявлял ей с анекдотическим акцентом: «Ой ли! Таки поверьте мне, ваш мальчик далеко пойдет – книги еще никому не повредили, разве что кроме старины Мойши, знавшего старину Борхеса, но то уж-таки история из другого анекдота». Но за сборниками сказок – читая их, Ваня и догадался, что правит книжным царством не Вечный жид, а настоящий колдун, мечтающий получить власть над чертом прямо на епископском кладбище, – и приключенческими романами о неудачниках, выбившихся в дамки, не спастись было от бесконечного скрежета и стрекотания: тиканья траурных часов, цоканья цельнометаллических чайников, шуршания заштопанных штанов и клацанья нечищеных каблуков.
– Что ты морщишься? – спрашивает Она, разбавляя кофе жирными сливками прямиком из холодильника. Проливает на пальцы, вздыхает, протирает салфеткой. – Расстроен, что репетиция сорвалась? Уж, допустим, поверю, что из-за собаки...
– Да нет, вспомнил дурное, – отмахивается Ваня. – А так даже хорошо, все побольше отдохнут. А мы с тобой побольше побудем вместе.
Захоти он вновь вспомнить ржавый городок, вспомнил бы и три любимые книжки все из той же библиотеки: сперва – «Том Сойер», потом – «Двенадцать стульев», потом – «Пер Гюнт». Вспомнил бы – и улыбнулся бы своей последней лжи.
– Дай мне полчаса прийти в себя, – говорит Она. – И я займу тебя чем-нибудь другим.
Рукой, еще недавно испачканной сливками, Она касается Ваниной шеи. Он улыбается через силу, уже думает, какими словами подсластить разговор, да поприторнее. Спасает телефон: вибрирует; мерцание фонарика – как сигнал SOS. Ваня смотрит на уведомление.
– Ой! – Он делает испуганное лицо. Быстро печатает, молчит, гасит экран. – Прости, дорогая, совсем забыл. Мы договорились сегодня встретиться, обсудить еще пару деталей постановки, думал, забежим сразу после репетиции, но...
– С Мальвиной? – Она делает медленный глоток. Замирает с кружкой в руке.
– Ревнуешь? – ухмыляется Ваня, резко встает со стула. Чмокает Ее в щеку – вечно жирную, как сливки, вечно промазанную толстым слоем косметики; Ее ритуал – зеркало и мицеллярные диски перед сном. – Я же тебе говорил...
– Нет-нет, что ты. – Она помешивает кофе, громко звенит ложечкой. – Ты же нас давно познакомил. Я все помню! Никакой ревности. Так – опасения. Вырастешь, поймешь.
– Опять ты начинаешь! – Ваня отвечает уже из коридора. Весной хорошо: накинул толстовку, если на обычную встречу; если на деловую – пиджак и яркую футболку, всунул ноги в кроссовки и пошел. Весной хорошо, да – быстрее сбегать.
И он сбегает под очередным предлогом – на этот раз невыдуманным, он правда позабыл о встрече, назначенной еще неделю назад.
Солнце вот-вот зайдет за горизонт, наступят сумерки, принеся чудеса и сплетни, – невесть что возможно под их патронатом. Ваня спешит через вечерний город – идет пешком, дышит майским теплом, спасительным после проклятой затяжной зимы, вечно приходящей и уходящей неожиданно; никакого больше метро, никаких автобусов, только такси и прогулки. Теперь он почти царь этой горы, перебрался в центр, в одну из квартир, о которых мать, если вдруг они выбирались из военного городка, говорила: «Такое для мажоров и счастливчиков, эх, все не для людей». Значит, он, Ваня, теперь мажор и счастливчик. Значит, он – и не человек. Он минует припаркованные у тротуаров блестящие машины, мерцающие неоновые вывески, выходит на набережную – загораются, моргают фонари, и кто-то то ли пьяный, то ли счастливый кричит вдалеке «хрррустальный мир!» и гремит бутылками то ли с пивом, то ли с абрикосовой.
Ваня не замечает, как сумерки захватывают город, шепчут ему страшные гофмановские сказки, открывают двери песочным людям и крошкам цахесам, но спиной вдруг чувствует чей-то взгляд. Останавливается, оборачивается – знает, рядом никого, – и идет дальше. Ощущение слежки – как ночной кошмар, рождающийся из чудесного сна и настигающий постепенно: становится все ощутимее, и Ваня ускоряет шаг. Слишком хорошо знает это чувство, слишком хорошо помнит городок и шедших за ним по пятам – один в один мерцали фонари, но не было в этом столичной романтики, – мальчишек, постарше и помладше, вскоре зажимавших его в углу и отбиравших бейсболку. Они играли с ним, как с собачкой: кидали эту бейсболку друг другу, кричали «Поймай-поймай!», мстили за россказни. Зачем? Ваня не стремился понять. Завидовали, наверное: сами не умели так складно врать и сочинять, только подтягивались на ржавых турниках, раз-двааа, раз-двааа!
Как же спастись? Стоп. От кого? Игра воображения, Ваня слишком ушел в мысли о спектакле, вот и мерещится всякое, даже странные шаги за спиной – это красные каменные башмаки ступают по гравию?
Ваня еще немного ускоряется и наконец видит знакомую вывеску. Играет в гляделки со светофором, дожидается зеленого, перебегает дорогу, чуть не врезается в черта-курьера, выскочившего из-за угла на электросамокате, заходит в кофейню. Звон дверных колокольчиков – охранного амулета – успокаивает. Ваня улыбается, смеется над самим собой: это надо же так переутомиться, чтобы пойти на поводу шальных фантазий! Все равно что придумывать страшилки для чьих-то детей и племянников, а пугаться самому.
Ваня сразу видит Мальвину за угловым столиком – их любимым, студенческим. Трудно не заметить ее крашенные в пепельный волосы. Видит – и окончательно приходит в себя.
– Ты как-то рано! – Она встречает его фирменной таинственной улыбкой, размешивая сахар в чашке с вечерним кофе: пьет его в любое время суток. – Даже не опоздал. Удивительно.
– Какая ж ты жопа, – фыркает Ваня. – Представляешь, аж бежал! Ну, почти.
– Оно и видно, что почти. Так хотел увидеть меня или так устал от своей мадамы? – Она называет ее именно так. Что за привычка?
– Я дурею с этой прикормки! Когда-нибудь меня это станет бесить, так и знай.
– Да тебя уже. Чаю с мятой? Ромашкового?
– Иди в жопу. – Ваня садится рядом.
– Логический парадокс: как я могу быть ею и идти туда же? – Мальвина промакивает губы салфеткой. – Вань, ты правда какой-то нервный. Все норм?
– Вроде да. – Ваня быстро пролистывает меню, хотя помнит его почти наизусть. Захлопывает. – Представляешь, показалось, что за мной кто-то идет следом. Но там никого не было.
– Тебе надо отдыха-а-ать! – Она растягивает последнее слово по-матерински, заботливо и нежно, лишь с каплей иронии. – Мы уже не первокурсники, чтобы жить по формуле: бессонная ночь, чашка кофе, энергетик – повторить и возвести в степень.
Ваня смеется. Подходит официант – лицо каменное, строгое, то ли солдатское, то ли зэковское, – принимает заказ; слышно, как роняют на кухне то ли стакан, то ли тарелку. Ваня вздрагивает, но не оборачивается, хотя Мальвина – вечно любопытная Мальвина! – уже во все глаза смотрит, что же там разбилось. Ваня посмотрел бы, да боится: спину все еще словно холодит чей-то взгляд, такого с ним не было давно.
– Все совсем плохо? – Мальвина выводит Ваню из оцепенения. – Только давай честно. Мне кажется, мы не потянем. Даже с твоей мадамой. Тем более такие отношения, как у вас... склонны кончаться быстро и резко. Хотя не мне тебя судить. Уж не мне.
– Заметь, это сказала ты! Я молчал. Да и все у нас с вами не так уж плохо. – Ваня отпивает чай: взял травяной. Обжигает губы, нёбо – горячий. – А если не драматизировать, то все вообще-то очень даже хорошо, мои чьюваки! Мы с вами как сэр Тоби, сэр Эндрю и Мария – все у нас на мази, и наша шутка вот-вот станет представлением! По-моему, последняя репетиция прошла чудесно.
– Нет, в этом-то я не сомневаюсь. – Мальвина откидывается на спинку стула. – Мне просто кажется, что мы... стреляем в воздух. Все впустую. Буратино-Буратино, наш золотой ключик оказался бижутерией с «Алиэкспресса» по рубль двадцать за штуку. И тут нам даже твоя мадама Тортила не поможет.
Ваня улыбается: это он однажды пошутил так, но с универа уже забыл, а она помнит. Шутка родилась в первый год знакомства, когда купоросные волосы выдавали в ней настоящую сказочную Мальвину, борода в ее парне – абьюзера Карабаса, а взгляд нового, встреченного спустя восемь месяцев, напоминал о вечно печальном Пьеро. «Раз так, – сказала она однажды, когда Ваня, слегка пьяный, изложил ей эту теорию, – то нарекаю тебя Буратино!» – «Тогда снимать ремейк, – рассмеялся он, – должны были мы. Мы ж как влитые!»
– Да нет же. – Чай все еще горячий, но Ваня пьет через силу. Фантомный взгляд щекочет спину лунными лучами, скользящими по мертвому побледневшему телу. – Поверь, это будет фурор! – Он вскидывает руку. Вскочить бы сейчас на стол, как в каком-нибудь мюзикле! – Народ придет. Мы договоримся с десятком дорогих пабликов, билеты сделаем вообще бесплатными и так окупимся, что-что, а деньги нам теперь не проблема. Позовем пару-тройку блогеров каких. Они это увидят – и скажут, у-у-у-у, со смыслом, в жизни ничего свежее не видели!
– И какой только дилер тебе поставляет уверенность? Планы великолепны. – Мальвина достает электронную сигарету. Здесь можно вообще все: и с собаками, и со своей едой, и курить электронки, хозяева – пожилая пара, слишком много запретов повидавшая на своем веку. – Но ты ходишь по охрененно тонкому льду.
– Я по нему скольжу на серебряных коньках, – ухмыляется Ваня. Они смеются. Чай наконец остывает, Ваня делает большой глоток. – Давай выкладывай мне все свои сомнения. Где сомнения, Лебовски! – Он в шутку ударяет кулаком по столу. Сам вздрагивает от того, как громко получилось. – Мы же договаривались в творчестве быть честными друг с другом. Колись давай!
– А что колоться? – Мальвина кладет голову на стол. – Я просто очень сомневаюсь во всем, Ваня. Мы так много сил вложили в этого «Пер Гюнта». У нас у всех горят глаза. Ты представляешь, как страшно будет, если они потухнут? Какая тьма настигнет Средиземье?
– Давай так, Мальвин. – Ваня вздыхает. Чай больше не лезет, а внутри до сих пор неспокойно. Может, обернуться? Увидеть за окном Слендермена, Фредди Крюгера, в конце концов, мать, стоящую с осуждающим лицом? – На меня тоже иногда находят такие мысли. Гадость ужасная. Я пытаюсь их давить, но они возвращаются. Так что... я поговорю с Ларисой. В какой-нибудь очередной раз, когда она будет рассказывать про большие планы на галерею или попытается почитать мне свои стихи. Попрошу ее подключить какие-то связи, чтобы нас больше подсветить. Мне-то она отказать не сможет.
– Поражаюсь, и как тебе все это не противно.
– Не противно? До тошноты, Мальвин. И это не красивый образ. – Теперь от чая воротит. – А тебе что, тоже было с Карабасом не противно?
– Ладно. Принято. Ранил, убил, уничтожил.
– Прости. Все еще не по себе. Как думаешь, кто-то мог за мной увязаться? Я чувствовал...
– Да вряд ли, Вань. Зачем? Пойдем?
Он кивает. Какая тьма настигнет Средиземье... Ваня прекрасно, до дрожи представляет: разочарование – спутник его жизни.
Счет несут долго. Расплатившись, Ваня с Мальвиной наконец выходят на улицу.
– Мальвин, – Ваня все же снимает блокировку с дребезжащего телефона, – можно у тебя останусь?
– Да какой вопрос. – Она вновь курит. Смотрит в темное небо – звезд не видно, печально, сонливо. – Только закажи такси, ладно? Лень на метро ехать.
Ваня заказывает – повышенный спрос, пробки, – вглядывается в даль, во мрак улицы, просто чтобы отвлечься, и тут же вздрагивает: там, вдалеке, стоит, не шевелясь, силуэт и смотрит – отчего желтые глаза светятся по-кошачьи?! – прямо на него. Стоит дернуться – и каменные ботинки вновь застучат по гравию. Ваня быстро утыкается в телефон – не легче. Сообщение от Ларисы, пришедшее пять минут назад, горит в уведомлениях – надо отвечать.
Вот и такси. Ваня и Мальвина едут, не разговаривая, не отрываются от экранов, погружаются в дела. Но Ваня все же осмеливается посмотреть в окно, когда они проезжают сквозь мрак улицы. Так и знал – никого.
Тяжелый день, просто тяжелый день.
Ваня возвращается к реальности. Печатает, не давая автозаполнению наделать глупостей: «Зай, прости, тяжелый день, долго работали, останусь у друга, не скучай. Зато завтра... Ух, что устроим!» Ответ приходит молниеносно – смайлики с поцелуйчиками и сердечками, шесть штук. Хочется рассмеяться такой пошлости – да сил нет.
У Мальвины дома их уже ждет горячий чай, в каждой кружке по стопочке рома, Пьеро заварил – его фирменный рецепт – и удалился стучать по клавишам, кодить. Оба они, Ваня и Мальвина, уставшие, продолжают молчать. Мальвина поворачивается к окну, охает – тучи разошлись.
– Какая красивая луна! – Она пересаживается на подоконник, чуть ли не прилипает лбом к стеклу.
– Жуткая. – Ваня качается на стуле. Даже не смотрит на чай. Не лезет. – Полная и жуткая. У тебя, может, соседи сегодня в оборотней превращаются.
– Соседей из органов не имею, – усмехается она. – А ты что, опять вспомнил ту луну?
– Ну конечно. Ту и не ту. Она всегда такой была. – Ваня смотрит на кружку, на кухонные шкафы, на стену с гофрированными обоями. Куда угодно – не в окно. – Я уже достаточно стар, чтобы списывать все проблемы на положение луны?
– Имей совесть, это же не ретроградный Меркурий. – Мальвина снова усмехается, для нее луна – всего лишь луна, не напоминание. – Что-то ведь идет не так, да?
– Да нет, все идет так, я же тебе уже говорил. – Ваня кладет руки и голову на стол, как на школьную парту, – наступил невыносимый последний урок, быстрее бы сбежать домой, поесть жирных котлет прямиком из холодильника, не грея, и в библиотеку. – Ты боишься, что у всех потухнут глаза. А я... вот прямо сейчас я тоже этого боюсь. Я еще боюсь... чтобы все не вышло как в тот раз. Она, – Ваня лениво приподнимает голову, поворачивается к окну, – свидетель.
Он сбегает от призрачного взгляда лунного ока в мимолетные воспоминания: к знакомому столику, к знакомой квартире, к вещам минувшим...
Тогда
Бегая от разъяренных его остротами ржаворуких мальчишек, Ваня не думал ни о чем. Давал волю инстинктам, падал лицом в грязь, поскальзываясь на лужах, лежал, свернувшись калачиком, пока его били – щадяще, чтобы не влетело от его матери, ее они то ли уважали, то ли боялись; и Ваня возвращался домой весь в синяках, молчал, пока мать не ударяла кулаком по столу, – придумывал небылицы: мол, какое-то чудище его толкнуло, или он засмотрелся на летающую тарелку, или увидел черного пуделя и погнался за ним; придумывал, пока не получал от матери подзатыльник – только тогда сознавался. Она цокала: «Дурында» – и наутро кричала кому-то в телефонную трубку – и чужие взгляды у турников сверкали, наточенные злобой.
В тот день, как обычно, мальчишки гонялись за ним по двору, смеялись на спортивной площадке, перекидывали через него мяч. Что им слова – перышки ничто рядом с кувалдой, им ведь не объяснишь, доказательство одно – ну-ка, вдарь посильнее, ну-ка, подтянись; и сперва Ваня пытался подтянуться, пытался вдарить, а потом просто молчал, смотрел и пинал камни в ожидании сумерек, когда из окон всех позовут домой, а он наконец отправится в театр: матери отдали на работе билеты просто так, и она согласилась.
Ваня задыхался от парфюма и коньяка, от колючего воротника свитера, от маминых причитаний: «Сиди на месте ровно, не задавай вопросов, просто смотри, остальное потом, а то никогда больше не пойдем в театр»; он послушался. Спектакль – это был «Недоросль» – смотрел как загипнотизированный, и когда актеры кланялись, а зал хлопал, Ваня плакал, побыстрее вытирал слезы, пока мать не увидела. Как так вышло – на сцене лгут, и все радуются, специально приходят насладиться профессиональным враньем, и никто не ставит за это в угол, не запрещает гулять вечером, не лишает новой игрушки. Он, Ваня, тоже так хотел и, зачем-то рассказывая об этом мальчишкам – снова турник, снова мяч отскакивает от асфальта, шлеп-шлеп, шлеп-шлеп, – в ответ получал: «Да херня, это все делают вид, что это круто; кто туда ходит, только пузатые дядьки и очкарики? Не нужны твои россказни никому. Хоть в телик залезь – не нужны, понял?» И под гогот мяч летел в него – но он уже знал эту жестокую игру.
С матерью в театр он больше не ходил. Кружил возле нее акулой и намекал: вот бы сходить еще, ведь вон те, ведь вон эти, и когда он вырастет... «Когда ты вырастешь, – перебивала мать, – проблем на мою голову свалится только больше. Иди займись делом, телевизор хоть посмотри – нечего задыхаться запахами надушенных мымр на жестких креслах, еще и три часа, даже бутербродиков не сделать». Ваня стал цепляться за другие возможности.
Однажды он сидел на скрипучих качелях, думал. Хотелось есть, в животе урчало беспощадно, но он не собирался домой. Подошел местный очкарик из параллельного класса: хиленький, вечно в растянутой одежде, которую донашивал за старшим братом, между прочим, говорила его мама, задирая острый нос, столичным кадетом. Тумаков получал больше, чем Ваня, почти ни с кем не общался – сидел, уткнувшись в книги, медленно перелистывал страницы, поправлял очки; или вытаскивал их из туалета – как везло. Он подсел к Ване и прошептал: «Слышал, ты в театр сходил. Тут такое дело...»
Очкарик рассказал Ване: мол, отец с матерью купили билеты на какой-то спектакль, но отец заболел, а мать отказалась идти одна, вот и попросили его узнать – вдруг кто из друзей захочет со своими семьями сходить? Глаза Вани, наверное, засверкали – так, будто услышал сказку о древнем сокровище, закопанном, оказывается, во дворе, всего-то и остается найти лопату... Ваня схватил очкарика за плечи, сказал: «Отдавай! Чего медлишь!» Задрожавший очкарик полез в карманы, побледнел, промямлил: «Забыл... Забыл! Зайдешь в квартиру? Сразу и покажу маме, кому отдал, она хоть порадуется...» Ваня вскочил и, подгоняя очкарика, пошел за ним, уже представляя яркий свет, и запахи духов, и ловко врущих актеров... Они толкнули тяжелую дверь подъезда, поднялись на четвертый этаж, но так и не дошли ни до какой квартиры: на лестничной площадке ржаворукие мальчишки поставили подножку. С криками «Вот придурок!» побили его, а потом, усадив к стенке, помахали перед носом двумя билетами – настоящими, Ваня не сомневался, видел даже плывущим взглядом, – и порвали их, бросили. Ваня кинулся собирать обрывки – мальчишки засмеялись. Громче всех – очкарик, которому те, уходя, пожали руку со словами: «Другое дело! Ну мужик!»
Ваня, в синяках и с засохшей под носом кровью, вернулся домой. Под громогласное молчание матери пообедал горячими, обжигающими пельменями, наврал, что упал и споткнулся, отправился в угол под холодное «Всыпала бы тебе ремня, да надоело» и долго слушал ее крики в телефонную трубку. Опять эти крики, ни к чему не приводящие.
Студентом уже он, как предатель-очкарик, пытался что-то доказать нафталиновым старикам своего режиссерского факультета, новым обидчикам, бьющим словами сильнее, чем ржавыми кулаками. Твердил, что театр – это подлинная метафизика, театр – нечто большее, чем джинсы и модненькие пиджаки вместо камзолов и фраков на героях Шекспира, Грибоедова и Мольера. Прогуливал невыносимые пары, сбегал на спектакли по Маркесу, шедшие по двенадцать часов с обедом, и думал, как бы обставить все так, чтобы мэтры-брахиозавры убедились в его правоте, не выкинув после первой сессии. Учеба – мечта, ради которой он сбежал из застывшего во времени городка, полного каменных лиц и заводных сердец, – разочаровала. Вместо домашних заданий Ваня обдумывал план: план, требующий минимальных затрат, план, работающий по гениальной формуле Великого комбинатора «Идеи наши – бензин ваш», план, способный показать всем его если не гениальность – не так был Ваня глуп, чтобы абсолютно уверовать в нее даже в горячие студенческие годы, – то исключительность.
Из комнаты общежития – шумной, полной трухлявых надежд, беспокоящих больше марша кухонных тараканов, – он спешил в кофейни, где лучше думалось, где можно было подслушивать, подглядывать и искать-искать-искать идеи. Однажды забрел в эту, с забавным названием «Одиссея Одиссея» – признанное место студенческой силы. Подслушал и ее, Мальвинину, на первый взгляд пустую болтовню с подружкой по телефону: всю ночь проплакала, потому что ей опять наговорили гадостей, хочет наконец найти парня, с которым будет проще выбивать хорошие роли на сцене и в сериалах. Вот бы свалился на голову этот принц турецкого Голливуда, постучался бы в ее дверь; она ведь так старалась поступить, еле сдала первую сессию, обошлась без коротких юбок холодным декабрем, в отличие от других девочек, а вот кудрявым мальчикам-то просто-напросто везло, их было мало, их все любили, им пророчили звездное будущее, кому-то – эмиграцию и международные роли, чтобы и там знали наших, не Юрой Борисовым единым! Дослушав весь разговор – заказанный чай давно остыл, – Ваня выждал несколько минут, извинился и, сев рядом, заговорил о театре, спросил, где она учится. Оказалось, там же. На два курса старше. На актерском.
Так и проговорили почти до закрытия кофейни. Несмотря на мороз, догуляли до дальнего метро, подивились вновь не чищенным улицам, отогрелись у турникетов и попрощались у ее подъезда, обменявшись номерами, – Мальвина поправила тогда еще купоросно-синие волосы и скрылась за железной дверью пятиэтажной сталинки.
Идя обратно к метро в темноте, в полном одиночестве, Ваня понял: о такой актрисе он всегда мечтал; с такой актрисой даже самое пустое станет вековечным – она будет гнуть свое, играть, как ей видится, и прислушиваться только к таким же непреклонным, еще издалека сверкающим индивидуальностью. Ваня думал, их, молоденьких актрис, интересует только секс, так и собирался заманивать в свои грядущие постановки – ах, как много копошилось в голове идей, побольше, чем тараканов на обещанной кухне! Теперь осекся. По глазам увидел – Мальвина не такая. Язык немел – не смог бы ей такого даже предложить.
И никогда не думал, что сам сможет вот так: просто дружить с девушкой, без намека на интим – ни в словах, ни во взгляде, ни в мыслях.
На втором курсе их препод, любивший, как говорили старшаки, выпендриться и похожий на хоббита – низенький, пухлый, добродушный, – сказал, что экзамен пройдет в новом формате. Надо будет подготовить один-два этюда, основой может быть любой текст: придуманный самостоятельно скетч, пелевинский рассказ или чеховская пьеса, никаких ограничений: «Поступили в творческий вуз – вот и творите что хотите». Ваня загорелся – зачем останавливаться на малом, когда можно утереть всем нос?
После пар он подкараулил Мальвину, в том году выпускавшуюся, прислонился к дверному косяку, дождался, пока она выйдет с последней пары, рукой преградил ей путь и присвистнул: «Слышь, девчонка, хочешь сыграть в спектакле?» Первые минут пять она смеялась и отшучивалась, что, мол, ей надо быть его сутенершей, а не наоборот; позже наконец выслушала – и тоже загорелась. Уже сама подкарауливала студентов-актеров с младших курсов, амбициозных, неперегоревших, и зазывала участвовать в Ваниной авантюре.
– Я дурею с этой прикормки! – воскликнул он, узнав, сколько людей согласилось.
Десять человек. Значит, все получится – мини-спектакль, на котором профессор будет сидеть с удивленным лицом; может, его так и заклинит до конца жизни, а все однокурсники – как их, скучных и бездарных, хвалили преподы! – обмочат штанишки. Ваня решил устроить небольшое попурри, объединить фрагменты любимых пьес: собрал всех в «Одиссее Одиссея» и, держа в руке пирожок, как знамя, расписал все в красках – они зададут такого жара, что по рекомендациям их хоббита всех тут же позовут в лучшие театры города, а кого-то будет ждать кинокарьера! Под конец Ваня запрыгнул за стол, гаркнув прочитанное где-то: «Так победим!» Ему восторженно зааплодировали – большего он не желал. И только Мальвина ответила хитрой улыбкой.
Ваня решил идти ва-банк. Создать красочную, обворожительную химеру, своей творческой непристойностью достойную сцены «Мулен Руж»: попурри из «Буратино», «Пер Гюнта» и «Одиссея». Когда Мальвина, прыснув, спросила, откуда такой наборчик, Ваня объяснил: первого смотрел в детстве, да и сама она подлила масла в огонь как с Мальвиной не поставить «Буратино»; второй, ясное дело, был слишком близок к сердцу; а третий... Третий настиг его неожиданно, черноморским штормом – когда в детстве довел мать разбитыми коленями, треснувшим во дворе окном, очередным враньем, выслушал ее гневную речь – сплошь пулеметная очередь – и запомнил финальное, сказанное с подзатыльником: «Будешь как твой папка, наверное. Эгоистом, каких поискать. Одиссей – сбежал от жены, от детей. Козел». На вопрос «А кто такой этот Одиссей, мам?» он получил еще подзатыльник. Не сдался – спросил всезнающего библиотекаря, с хитрым прищуром штампующего книги и щелкавшего соленые фисташки так, будто они – золотые монетки, и вот он, жадный черт, проверяет их подлинность.
– Ну, – расхохотался библиотекарь и закашлялся, Ваня готов был поклясться, сажей. – Это путешественник. Бесстрашный такой! Всем врет и не краснеет – только так живым до дома и добирается. Только дома-то...
– Я тоже так хочу! – Ваня даже вскочил со стула. Библиотекарь выронил штамп, отшатнулся. – Тоже хочу быть таким, когда вырасту! Врать и путешествовать! И быть свободным! И побеждать пиратов!
– Но-но-но, – закряхтел черт-библиотекарь. Зацокал копытами, скрылся где-то в лабиринте шагов, вернулся с книжкой. – Аккуратнее со словами. Кто знает, что сбудется? Лучше почитай вот. А потом говори.
Прочитать у Вани не получилось – не понял и половины слов, расстроился, зашвырнул куда-то книжку и больше не трогал. Однажды в гости приехала крестная, десятая вода на киселе, вечно привозившая подарки или звонившая поболтать с безучастной матерью. Подобрала пыльный томик, спросила: «Это твое?» Ваня неохотно признался. Она улыбнулась, а на следующий день – уже уезжала – принесла диск с «Приключениями Одиссея». И Ваня пропал – влюбился в героя-ловкача. Строил из подушек пещеру ужаснувшего и запомнившегося не меньше Полифема, а потом с рыком разрушал ее. Так и говорил, когда его спрашивали, кем он мечтает стать, – Одиссеем. Взрослые смеялись. Мать хмурилась. В старших классах Ваня нашел библиотечную книгу, которую так и забыл вернуть. Прочитал – с трудом, но с интересом.
Мальвину ответ устроил. «Мог бы и покороче, – сказала она. – А то получилась прямо исповедь!»
Репетировали они всего дважды: пьяный от эйфории Ваня не видел грубых швов и неточностей, не чувствовал, как кусочки разных историй разваливаются, не умел искать общие знаменатели, не слышал шепотков «Один выпендреж, нас засмеют» и не обращал внимания на тревоги Мальвины, на ее «Ничего не клеится». Просто хотел громко, ярко, с фанфарами. Уже после первой репетиции Ваня назначил дату спектакля-экзамена, разослал приглашения по общим чатам и, конечно, отправил лично профессору. Тот промолчал. В чатах написали: «Ну пиздец ты выпендрежник. Чем удивишь на этот раз?»
– Вань, – Мальвина поймала его после финальной репетиции, когда все разбежались, – дурацкая вышла затея. Нет, точнее, затея замечательная, я за все годы учебы, не то чтобы их сильно больше твоих набежало, такого не вспомню. Но исполнение будет...
– Исполнение будет что надо, – отрезал Ваня. – Сама потом скажешь: зря быканула, прости, зря!
– Вань, но...
– Не надо! Все, извини, я хочу еще позвонить.
– Надеюсь, – рассмеялась она, – ты прессу хочешь позвать?
– Нет. Ну пока – нет. Мне же не настолько пора в дурку! Так надо.
Сил сказать: «Хочу позвонить домой» – у него не хватило. Ушел в туалет, заперся в кабинке, ждал, слушал гудки – мать взяла трубку с третьего раза. Проворчала: «Что на этот раз случилось?», хотя какой мог быть «тот раз» – неясно, до этого он поздравлял ее с Восьмым марта и вот теперь звонил летом, чтобы...
– Да ничего, – вздохнул Ваня. – Мам, приедешь ко мне на спектакль? Ученический, но премьерный. Во вторник. Еще целые выходные впереди. Я могу купить билеты...
Он услышал ответ до того, как она открыла рот.
– Спектакль-шмектакль. – Голоса из телевизора, до того звучавшие фоном, стали громче: она прибавила звук. – Чему вас там вообще научат в этом творческом вузе? Сплошные пижоны и бездельники, а ты мог бы...
Он сам повесил трубку. Гудки – горькие капли валокордина.
Во вторник, в день экзаменационного спектакля, все пошло не так еще до начала: полупустой зал, профессор и пара одногруппников-отличников, умевших разве только зубрить; пьяные актеры-первокурсники, решившие, как признавались потом, за кулисами, так, бахнуть для храбрости; забытые прямо на сцене слова и его, Ванины, красные щеки – одна только Мальвина с каким-то худощавым мальчиком сыграли этюд Мальвины и Буратино так чудесно, что даже Ваня захлопал – и раскраснелся еще сильнее, не услышав чужих аплодисментов.
В конце его хватило только на тихое «блядь».
– Иван... – Профессор-хоббит подсел к нему на первый ряд. Положил руки себе на колени, замолчал. Часть актеров разбежалась, остальные с любопытством выглядывали из-за кулис, носы – крысиные мордочки. – Зачет я вам, конечно, поставлю. Вы амбициозны. Это хорошо, да! Только задумайтесь над двумя вещами: хватает ли у вас таланта и опыта. И того, и того можно набраться. – Профессор встал, поправил пиджак. – А вот так, с первого раза, Иван, ничего не получается. Тем более при таком, кхм, размахе. Дам непрошеный совет, но вы не обижайтесь. Разлад в творчестве обычно от разлада в жизни. Займитесь вторым. Остальное образуется.
И он ушел. А Ваня сидел, смотрел на пустую сцену – крысиные мордочки больше не торчали, – поворачивал голову и думал: вот сюда, на первый ряд, по правую руку от себя должен был посадить мать, а по левую – профессора, но всю постановку тот ютился на последнем ряду, словно заранее знал: провал, грядет провал!
Ваню потянула за руку Мальвина: явилась, как театральное привидение, вывела на улицу – в теплый летний вечер, в беспамятстве посадила в такси и отвезла в центр, благо ехали всего минут десять. Подвела к набережной, остановилась.
– Вот, смотри, только скажи, если захочешь проблеваться. – Она встала рядом. Тоже смотрела на черную воду. – Вода успокаивает, мне мачеха говорила. Единственное правильное и полезное, на что ее хватило за всю жизнь. Закурила бы сейчас, так в тему! Если бы курила. И ты не куришь – салага.
Она и не курила – начала после выпуска.
А Ваня смотрел, только не на воду, а на отражение медово-желтой полной луны. Перевел взгляд на небо – вздрогнул: этот карающий глаз подмигнул, напомнил о прошлом, о ржаворуких мальчишках, о матери и о крестной; подмигнул – и устыдил.
Сейчас
Луна за окном большая, таращится без стыда – нет, не думать так, иначе придется вновь вспомнить Полифема, одноглазого судью совести, и он вернется, порвет небо, как киноэкран, и шагнет в его жизнь.
– Вань? Все в порядке? – Мальвина трясет его за плечи. – При-хо-ди в се-бя, заколдованная ты принцесса! В тебе литр травяного сбора! Уже спишь?
– Сама такая. Только не давай Пьеро себя расколдовать. – Чай с ромом уже остыл, Ваня так и не притронулся. Хватит. – Кто тогда будет вечно тебя спасать, если не он?
– Ну, Оля, например. – Мальвина берет свою кружку и идет к раковине мыть посуду.
– Шутишь? – Пока Ваня не смотрит в окно, даже есть силы смеяться.
– Да это у тебя беды с башкой, – смех Мальвины слышен даже за шумом воды, – если ты не замечаешь очевидного! Она же в тебя влюблена по уши! Кстати, я тут поймала ее как-то после репетиции: мы разболтались, она вон вообще выдала, что хотела бросить все, перейти в театральный, но досидела там у себя до последнего курса: мол, папочка настоял...
– Соболезную, но не от всего сердца. – Ваня отодвигает свою кружку на край стола.
– Да не можем мы ей соболезновать. – Мальвина выключает воду, вафельным полотенцем вытирает руки. Кладет их на спинку стула за Ваней. – Нас с тобой никто не уговаривал. Только отговаривал. Всю жизнь. Что уж там говорить о настаивании. А ну марш в кровать, все, у тебя лицо бледное, хуже привидения из «Карлсона» – надо было сразу поить тебя Пьеровым чаем, а не травяным.
Спит Ваня, как всегда дома у Мальвины, в минуты необходимого одиночества, на раскладушке. Сперва долго глядит в кухонный потолок – сверху топают и что-то громко обсуждают соседи, шаги их отчего-то каменные, но слишком велика усталость, чтобы беспокоиться, – и наконец засыпает, заранее заведя восемь звонких будильников, чтобы наверняка встать вовремя. Все равно просыпает: снятся ему камни с высеченными человеческими лицами, и далекие северные горы, и маленькие деревушки, и подземные крипты, и желтые глаза, наблюдающие за ним то ли с интересом, то ли с насмешкой.
Наутро Мальвина говорит – он постанывал во сне. А парень Пьеро уточняет: и не поймешь, то ли от наслаждения, то ли от ужаса.
Мнимое воспоминание: Мальвина
Ваня казался мне ребенком – особенно в минуты отчаяния, когда переставал глянцево улыбаться, смотреть глаза в глаза и острить, отвечал хмуро и односложно. Таким я его впервые и увидела в сквере около универа – он, правда, об этом не знает. Думала, не замечу, спешила посплетничать с подружками, обсудить, кого позвали в сериал, кого – в спектакль, кто воспользовался древним безотказным обычаем «через постель», а кому просто повезло. Но заметила – сидел, как мишка с оторванной лапой, так и хотелось пристроиться рядом, погладить по голове, предложить конфетку, позвать в парк аттракционов. Не говори о нем на старших курсах – мол, пришел какой-то первак-выскочка на режиссуру, на чужое мнение ему плевать, ничего, поучится, поутихнет, – подумала бы, что его так и зовут, Мишка. Паддингтон, скучающий по тостам с мармеладом.
Вечер с девчонками тогда не задался. Надо было поддаться мимолетному жалостливому желанию и остаться на скамейке с Ваней, а не выслушивать, как одна получила главную роль в новом сериале от «Кинопоиска» вместе с кудрявыми мальчиками, по которым сходят с ума все школьницы; как другую позвали в премьерную постановку на зарубежной сцене, три месяца репетиций – и гудбай, раша, гудбай; а еще у одной нарисовалась возможность спеть в мюзикле – просто так совпало, мило поболтала с молодым режиссером, построила глазки, позволила обхватить за талию, вызывать такси, обменялась телефонами. И только я молчала. Нечего было рассказывать.
Мне не везло – может, из-за проклятия мачехи, сложенного из простецких слов, никаких крибли-крабли-бумс: «Актриса – все равно что прошмандовка, какая это тебе профессия!» А может, просто монета моя была из затонувших сундуков испанского золота, несчастливая – всегда выпадала решка, или, как сказали бы англичане, хвост. Я бы называла как есть – жопой. Я бегала по кастингам, но получала либо сухие отказы, либо пугающую тишину в ответ; я разбивала голову об учебу, выслушивала похвалы от преподавателей, да только хватало их лишь на грамоты, бесполезные, как за школьного «Русского медвежонка». Конечно! Молодец-то одна Мальвина, но знакомым мы нашепчем про кого-нибудь другого. У кого личико помилее, камера такое любит. Или кто пришел в юбке покороче.
Как-то я решила: пора идти на радикальные меры. И познакомилась с ним, с Карабасом, как знакомятся со всеми мужиками-идиотами – в баре, под неоновым свечением, за коктейлями, которыми он угощал; спасибо, хоть не старался споить. Он рассказывал о друзьях-продюсерах и приятелях-режиссерах, выбивающих миллионы на новые проекты, ищущих молодых актеров-актрис и прислушивающихся к его советам. Даже не пытался склеить меня. Наверное. А вот я начала встречаться и трахаться с ним только ради роли хотя бы где-то, но каждый раз получала лишь призрачное «потом», «я обсуждаю это», «да-да-да, детка, все будет, надо подождать»; а когда слишком ему надоедала, любовалась оскалом и выслушивала крики. Ему хотя бы хватало мужества извиняться поутру, целовать в щеку. Дальше – все по новой. Вынь да положь секс в кровати, в ванной, у зеркала, на столе, а взамен получи ничего – вулканические сотрясания воздуха.
Мне не везло, да, по-прежнему. На пробах снова и снова говорили, что типаж им не подходит, в театре звали только на камерные постановки – какой-нибудь «Учебник дерзости» на десять человек в зале. Так, сыграла разок Маргариту на сцене: зрителей мало, роль урезана до нескольких фраз. Вложила в них все. Так и было – черная полоса. Пока мы не познакомились с Ваней.
Он первый предложил мне по-настоящему интересную роль: разноплановую, с возможностью вносить свое видение в образ; нет, даже не так – он первый в меня поверил по-настоящему. Первый разглядел талант – я не скромничаю, ведь знаю, что талантлива.
Уронили мишку на пол, оторвали мишке лапу... как там дальше? Все равно его не брошу, потому что он хороший[3]. Думала, Ваню и не брошу – по той же причине. Но после того, что он сделал, бросила. Уже он уронил меня на пол, оторвал лапу, хотя, казалось, обещал сидеть рядом. Красивая картинка, прямо для новой упаковки Love is: два медведя с оторванными лапами, синий и розовый, сидят на скамейке из «Смешариков» и смотрят куда-то вдаль.
Но нет. Не случилось. Поступила ли я жестоко? Да нет. Соразмерно.
А ведь я до сих пор помню, в какой миг решила, что мы – друзья до конца времен, потом будем дружить еще и семьями, хотя Ваня наверняка развелся бы раз пять, а детей навещал бы только по праздникам... Пьеро в тот вечер задержался – часто что-то кодил допоздна, ночевал в офисе, в капсуле для сна, и на следующий день, возвращаясь с красными глазами, шутил, что потерялся в «Матрице», – а я не могла уснуть. Смотрела интервью с Зендеей, мечтая однажды так же говорить с журналистами час, два, три, фанаты готовы смотреть хоть сутками, хоть неделями, хоть месяцами. И кто осудит меня за такие мысли?
Так засмотрелась – не заметила, как время перевалило за полночь, но это ладно; не заметила, как в дверь заколотили – настойчиво и не кулаками будто, а тараном. Выключила видео, затихла, на всякий случай погасила свет – никого нет дома, к кому стучитесь, теремок пуст! – вслушалась. Удары продолжились. Сперва руками, потом – хруст! – словно топором; тогда не поверила.
Вскоре услышала пьяный крик – поверила. Слишком хорошо поверила.
Карабас ломился в дверь: пришел мстить; если не досталась ему – не достанусь никому, это читалось в его взгляде еще в день расставания, когда я сказала: «Не могу так больше, нашла другого, давай разойдемся». Орал: знает – я дома, топор у него что надо, купил только сегодня в хозяйственном за углом и сейчас зарубит им одну непослушную деревянную куклу, щепки сожжет, а пепел развеет по ветру. Я дрожащими руками набрала Пьеро – не отвечал, может, уснул на проклятой работе, – написала, судорожно ждала ответа, пока где-то фоном звучали скрипки из «Психо», смешавшиеся с саундтреком «Сияния». Зачем-то – как дуры-героини сериалов про зомби, полезшие ночью в подвал! – украдкой подошла к двери. Села у стенки, отчего-то думая: станет спокойнее. С чего бы, если здесь, кажется, даже чувствовалось Карабасово дыхание. Такое же горячее, как после его требований – в последние месяцы нашей кукольной любви он именно требовал, не просил, – отдать ему долг за фантомные роли: обещал, обещал, обещал и не давал, только продолжал задирать мне ноги, укладывая свою куколку в разные позы. Даже не придумывал новые отговорки: «потом», «я обсуждаю это», «да-да-да, детка, все будет, надо подождать».
Интересно, подумала тогда, что победит в нем теперь: похоть или ярость? Или все вместе – изнасилует и порубит на кусочки?
В себя меня привел другой крик. Ванин.
Когда удары стихли, я распахнула дверь, выскочила на порог прямо в коротеньких домашних шортах: Ваня стоял над Карабасом, а тот валялся, схватившись за нос, стонал и матерился. Топор валялся рядом. Только увидев меня, Ваня посмотрел на свой окровавленный кулак, на Карабаса, на топор – и упал на колени, зажал ноздри: пошла кровь.
Пока мы ждали полицию – тут же позвонили в двери соседям, заколотили что есть мочи, прося помощи, а ведь они, наверное, подсматривали в глазки, подслушивали, наслаждаясь шоу, – я засовывала Ване в нос смоченные перекисью ватные диски, а он дрожал и всхлипывал, вспоминая своих ржаворуких мальчишек из детства. Говорил: «Блять, сам не знаю, что на меня нашло, встретил бы его в другом месте – убежал бы, сделал бы вид, что не заметил, но увидел прямо у твоего порога, еще с топором, и сам не понял, как замахнулся, вот же, блять, Марс-герой...» Он чуть ли не плакал, а я смеялась – до сих пор не пойму почему: нервное?
И когда приехавшая полиция опрашивала соседей и меня, а потом забирала так и не протрезвевшего Карабаса – не знаю, что с ним стало, но меня он больше не беспокоил, – я чувствовала, как наша с Ваней дружба превращается в нечто физическое, обретает форму, и вот я могу дотронуться до этого туго натянутого между нами каната, услышать еле различимый звон в воздухе. Нет, это была не просто дружба – творческая созависимость. В лучшем из смыслов.
Казалось, мы не можем друг без друга: подающий надежды режиссер и талантливая актриса; оба – с пропастью за спиной, во тьме которой негодуют окружающие, да что там, близкие, стрекочут ночными насекомыми: вернитесь к нам, на дно бездонной пропасти, сядьте у телевизора, ешьте-лежите, занимайтесь нормальным делом.
Ваня оказался ничем не лучше Карабаса.
Я плакала после того, что Ваня сделал, и плакала после того, что в отместку сделала сама. Когда слезы кончились, улыбнулась отражению, накрасилась, сходила на маникюр, в спа, на массаж, вернулась побродить у универа. Села на ту самую скамейку, где увидела Ваню впервые, и задумалась: увидит ли меня кто-нибудь, захочет ли пришить лапу обратно? Стану ли я такой же, как Ваня?
Не стала. Я работала, помогала бедной Оле чем могла, позволяла жизни идти своим чередом, не корчила из себя жертву... и все как-то наладилось. Я снималась в сериалах, не столь громких, зато качественных, где режиссер и сценаристы могли драться с продюсерами за каждую деталь, где мы, актеры, даже самый тяжелый съемочный день – а процессы быстрые, нужно успеть, время утекает, а время – деньги, в том числе и наши, – заканчивали с улыбкой; я приходила на премьерные показы, пила шампанское, давала интервью; я любила Пьеро и заводила новых друзей, даже преподавала в альма-матер – попросили, как тут отказаться?
И среди всей этой кутерьмы совесть нет-нет да и грызла меня за содеянное.
Интересно, грызет ли Ваню?
2
Сейчас
Утро прекрасно: начинается с дрип-кофе и завтрака, приготовленного Пьеро, он большой любитель состряпать блюдо-другое.
Какое счастье жить вот так, без тошнотворной работы, от которой еще пару месяцев назад у Вани сводило живот; утром он подолгу стоял в ванной, смотрел на бледное заспанное лицо в зеркале и, скрюченный, думал: вот-вот вырвет – так осточертело мотаться в модный стеклянный офис корпорации, вечно вносить ненужные правки, держать за зубами обжигающее «Да пошел ты на хуй!» в адрес сучливого начальника, слушать гусиный гвалт коллег, видеть их шмелиное шевеление: попытки начать новые проекты, только чтобы через месяц закрыть, пустые мечты поднять индустрию компьютерных игр с колен, изобрести велосипед заново, придумать гениальные механики и гениальный сценарий – последним Ваня и занимался. В каком дурмане нашел он эту должность, когда уволился с очередной универской подработки, волей каких приторно-сладких слов подписал контракт? Последние полгода чувствовал, как саднит от невидимого ошейника горло, как натерло руки и ноги от незримых кандалов. Уже не знал, что делать – на театр времени совсем не оставалось, и задумка, родившаяся давно, задумка, теперь постепенно реализующаяся, существовала в беспорядочных телефонных заметках и одном компьютером файле, куда Ваня забывал переносить все новые и новые детали, возникавшие спонтанно: за обедом, в метро, в душе.
Теперь – много чего случилось ради этого – контракт давно расторгнут, и по утреннему городу Ваня с Мальвиной спешат в центр, на репетицию. Доезжают неожиданно быстро. Ваня выходит из такси; будто ступил на чужую неизведанную землю, будто под ногами – серая лунная порода. По спине тут же бежит холодок. Опять ощущение слежки, однако вокруг – он оглядывается – никого, никаких таинственных силуэтов, каменных шагов. И все равно Ваня побыстрее проскальзывает за шлагбаум, звонит в дверь, улыбается знакомому охраннику и, пока Мальвина, всегда неспешная, догоняет его, бежит в гримерку, открывает шкаф, куда заранее, предугадав всякое развитие событий, повесил несколько пиджаков и цветных футболок. Переодевается. Его работа – шоу, он не может выйти из образа; где бы он был сейчас, если бы не прислушивался к правилу «с шиком-блеском», особо звучному и убедительному в исполнении короля эстрады, господина стразов, укротителя эпатажа?
Актеры стягиваются позже. Одни, подающие надежды студенты, вбегают запыхавшимися; другие, кто постарше, наоборот, шагают по коридорам лениво, допивая кофе из бумажных стаканчиков, и смеряют всех сонными взглядами – не надевают масок, пусть все видят, как они устали то ли от себя, то ли от окружающих. Ваня здоровается со всеми, широко улыбается. Отвлекается на телефон и строчит: «Доброе утро, зай, надеюсь ты уже проснулась, увидимся, вечер будет красивым», – последнее слово выделяет курсивом. Он научился говорить с Ларисой ее же формулами – понял, какие слова она любит, и начал использовать их чаще, по-разному комбинируя, создавая иллюзию новизны, на деле же вновь и вновь доставал старого кролика с растрепанной шерсткой из шляпы.
Наконец полдень, все в сборе, даже Оля – он уже успел приобнять ее, положив руку на попу, – и они начинают репетицию, третью, пока без большинства костюмов. Ванин «Пер Гюнт» снова оживает, и сам Ваня – как всегда – на миг проваливается в этот сказочный мир, забывая о прагматизме реальности; смотрит с первого ряда, не прерывая никого из актеров – этого им хватило на первой репетиции, – и держит руку на голой коленке Оли. Вот Пер в исполнении кудрявого студента театрального – сколько в нем творческой силы, как он переигрывает, но Ване нравится! – загримированный на манер Джокера, травит байку матери – ее играет Мальвина, – размахивая руками. Вот уже сцена свадьбы, и Пер пытается в шутку похитить Сольвейг, чужую невесту, – ее тоже играет Мальвина. Вот она, главная Ванина находка, – раздвоить мир, заставить одних и тех же выходить на сцену дважды, если не трижды, почти по-булгаковски; так и Пер станет Доврским дедом, хозяином троллей, будет перебегать по сцене с одного места на другое и...
– Все, хватит. – Ваня хлопает в ладоши, широко улыбается. – По-моему, сейчас все было отлично. Давайте выдохнем. Дальше у нас по плану – тролли. Somebody once told me[4]... в смысле, посмотрим, как у нас получится на этот раз.
Он поворачивается к Оле. Она стеклянным взглядом следит за Мальвиной, спрыгивающей со сцены.
– Оль, все в порядке? – Ваня слегка трясет ее за плечо. – Оля?
Реагирует она не сразу. Вздрагивает, хлопает глазами – ресницы кукольные, – поворачивает голову к Ване.
– Да-да-да. – Она потирает веки. – Просто засмотрелась.
– Ну, – довольный Ваня встает, садится на край сцены, свесив ноги. Его место занимает Мальвина – улыбается Оле; в ответ тоже получает робкую улыбку, – в этом я не сомневался. У нас тут собрались такие таланты! Прямо парад-алле непризнанных гениев!
– Да уж, – улыбается Мальвина. – Я все еще не верю, что это выгорело. И что ты доверил мне...
– Для начала, не говори гоп. – Ваня ложится на сцену. Скрещивает руки на груди, говорит как бы в потолок, изучая его: черные балки, индустриальный стиль, храм искусства, построенный на руинах храма труда, бывшего заводского помещения. – Надо, чтобы пришли люди. Без зрителей мы и капустник с вами могли отыграть. Но ладно! Главное, у нас есть и площадка, и декорации, и роскошные костюмы, спасибо, Оль, и шикарные актеры. И деньги, конечно, – не придется топить в унитазе какого-нибудь Лебовски.
– Ну, тут уж ты постарался. – Мальвина разводит руками. – Ноль процентов осуждения! Ну, по крайней мере, не мне тебя судить. Сама была хороша.
– Чш-ш-ш, – шипит Ваня. Снова садится. Замечает, как зажалась Оля: опустила глаза в пол, сомкнула руки в замок. – Не будем об этом, брось. К тому же половина этого, – он раскидывает руки, словно хочет обнять потолок, – благодаря тебе! Мы с Тамарой...
– Так. – Мальвина упирает руки в бока. – Это что еще за Тамара такая, не поняла?!
Смеется. Оля, словно не заметив сказанного, переводит взгляд на Ваню и тонким голосочком добавляет:
– Хочешь сказать, ты совсем не переживаешь?
Ваня молчит. За него отвечает Мальвина:
– Да переживает он. Сам признавался. Просто хорошо делает спокойный вид – и кто из нас еще актер! – Она встает, потягивается. – Уже сросся с этим спектаклем. Я ведь помню, зачем он тебе, Вань, – и даже не думай отнекиваться. Пойду воды попью, ты иссушающе спокоен. Оль, хочешь?
Оля быстро кивает. Уходит, нет, сбегает. Какая непривычная тишина в зрительном зале. Ваня вновь ложится на сцену и закрывает глаза.
Вскоре перерыв подходит к концу. Репетируют новый эпизод, в этот раз – сразу с реквизитом и костюмами: много нюансов, нужно отработать все движения. Кудрявый Пер Гюнт один перед пустым каменным троном – вместо массовки искаженные голоса из-за сцены, саспенс потустороннего, – выкрикивает реплику, в один скачок прыгает к трону, берет с него серый, потасканный, на три размера больше пиджак – купили на барахолке после тщетных попыток сбить цену в чате на «Авито», – надевает, читает реплику уже Доврского деда, повелителя троллей и кобольдов, и вот – еще скачок – вновь, скинув пиджак, играет Пера Гюнта. И так фраза за фразой. Находит сделанную из кусков мусора, от пластиковых бутылок до порванных сторублевок, корону, надевает и мазок за мазком наносит густой бело-серый грим; на знаменитом «Тролль, будь собой доволен!» уже не различить, кто это – подземный король или мечтатель Пер.
Кудрявый первак старается, краснеет, к концу сцены тяжело дышит. Ваня аплодирует. После минуты раздумий очень мягко – сам помнит, каковы на вкус упреки, все равно что удар кулаком тролля, измазанным в ртути и гнилье, – делает пару технических замечаний: тут надо быстрее, ту помедленнее. Так ли чувствовал себя любой бог в первые дни творения? Ваня иногда задается этим вопросом, особенно засыпая рядом с Ларисой, и почему-то верит, что наверняка знает ответ: да, всякому богу знаком азарт творения, он хитрец и весельчак, раблезианский малый, а не угрюмый старец, по-роденовски задумавшийся о вечности.
Два действия они прогоняют за шесть часов – сцены воспроизводятся нелинейно, и мрачные пещерные своды горных троллей сменяются шумной свадьбой, свадьба – вновь хвальбой Пера перед матерью и его выдуманными лесными приключениями. Заканчивают на встрече с женщиной в зеленом – самой старой актрисой; ее, долго упиравшуюся, тоже нашла Мальвина, буквально затолкала к себе домой – тогда еще не было ни Ларисы, ни денег, ни площадки, – пообещав исполнить мечту, хотя надежд давно не осталось за всеми этими «Да куда в вашем возрасте!», «Талант не купишь в супермаркете!», «Ну, детский утренник вы провели бы прекрасно, а большее...». Мальвина – Ваня видит – всегда плачет, видя ее на сцене. Холодна, сурова, чудна – с заплывшим правым глазом и острыми скулами, бледным лицом и усталой улыбкой.
Конец. Они прибираются, вешают огромный серый пиджак на вешалку, расходятся: кто бежит к семье, кто на другую работу, кто – на учебу, досдавать пропущенные зачеты. Ваня сидит на краю сцены – не хочет переодеваться в толстовку, до последнего остается в пиджаке и цветной футболке, – делает пометки в телефоне, поднимает голову, чтобы попрощаться с каждым.
– И как? – спрашивает Мальвина, присев рядом. – Думаешь, мы все-таки готовы?
– Да-да. – Ваня быстро гасит экран. – И да нет. Ну мы-то готовы, еще пара прогонов. А остальное ты и так знаешь. Разболтала меня! Заставила наоткровенничать! Но ноу проблем. Когда есть деньги – все ноу проблем.
– Как будто ты понял это только сегодня. – Она улыбается. – Хотя золотой ключик в руках у тебя уже давно. Ладно, пока. Передавай привет своей мадаме.
Она обнимает его и уходит. Ваня смотрит ей вслед: даже сейчас она идет слишком гармонично, не пошатываясь и не оступаясь, спину держит прямо и почти наверняка – он знает – заговорит с кем-то из их курящих актеров у выхода, засмеется, отрабатывая новые маски: такие носишь, чтобы лучше играть всякое, а не ради выгоды и обмана, ограбления банков чужого доверия. Снимешь – и не признают; не поверят, что такое мог сотворить ты.
Ваня открывает диалог с Ларисой. Думает, что написать, какой мем скинуть, как напомнить о себе, чтобы эффект волшебного зелья не сошел на нет. Чувствует прикосновение к плечу. Его Ваня ждал, можно наконец ехать, терять голову сперва от весеннего воздуха и солнца, золотом оплавленных куполов растекающегося по большому городу, затем от ласковых поцелуев; а дальше – вдвоем растворяться в шуме звонков и сообщений, отскакивающих от горячих тел свинцовыми шариками. В разум этого единого существа – Вани и Оли уже без намека на всякое зеленое белье – не проникнуть: они не помнят ни о нежностях около театральной курилки, ни о такси, ни о косом взгляде водителя, ни о заклинившей двери подъезда в самом центре, во дворике, спрятавшемся за полосой оживленной улицы, ни о зашторенных окнах, ни о валяющейся на полу одежде.
Вот они, тяжело дыша, уже лежат рядом, а лицо Оли по-прежнему в дорогом макияже скромности, как в первые дни знакомства: еще не защитив диплом, она увидела объявления в социальных сетях и пришла, смотря то в пол, то в потолок, то на полки с книгами, но никогда не на Ваню и не на Мальвину; она пришла студенткой, а теперь была выпускницей, она пришла почти дизайнером, а теперь была настоящим мастером, она пришла незнакомкой, а стала Ваниной спутницей по мирам любви и смерти, третьей роковой женщиной в, стало быть, намечающемся божественном споре: одна, могущественная старуха, его опора в бесконечной войне; другая, безучастная к его телу союзница в странствиях; третья, желающая его, отрада в постели. Для первой и третьей припасено по яблоку: блеск их спелости – очарование, сок их сладости – лесть. И лишь вторая сама помогает украсть семена из волшебной рощи, посадить их, напоить урожай солнцем и срезать, отмыть плоды ключевой водой советов и отполировать волшебством поддержки.
Глуп благородный герой – непобедим хитрый.
– Ваня, – шепчет Оля после долгого молчания. Смотрит в потолок.
Другой вздрогнул бы: подумал, вот-вот спросит страшную банальность «Ты меня любишь?», потребует срочного ответа, не выйдет лукавить. Ваня же спокоен. Они договорились после первых, случайных поцелуев в углу Мальвининой квартиры, пока та заняла ванную, – никакой любви и обязательств, только удовольствие; оба согласились – и были таковы.
Но кто первый нарушит договоренность?
– Ваня, – повторяет она. – Только скажи честно, ладно?
– И чего стряслось? – Он поворачивается на бок. Оля все еще смотрит в потолок. – Я тебя обидел?
– Нет, Вань, я о другом. – Оля прикрывает глаза, прежде чем задать вопрос. – Как думаешь, из меня бы получилась актриса?
Не смеяться. Только не смеяться. Не получилась бы – и точка. Нет блеска в глазах, нет смелости, нет умения морочить голову, путать, быть собой и не собой одновременно так, чтобы никто не догадывался, в какой миг это игра, а в какой – реальность.
– Я дурею с этой прикормки! Почему ты вообще об этом задумалась? – Ваня кладет руку на ее обнаженную грудь. Играет в психолога, имитирует неподдельный интерес. Он получает от нее все, а она – все от него. Что еще ей вдруг стало нужно?
– Да просто... я смотрела на Мальвину, и... какая она молодец. Как потрясающе на сцене. И...
Она прерывается. Звонит Ванин телефон на тумбочке, вибрирует на самом краю, еще чуть-чуть, и, быть может, упадет.
– Ответишь? – Оля вновь переводит взгляд на потолок.
– Ничего важного, – отмахивается он. – Никто не может беспокоить меня рядом с тобой.
И телефон, устыдившийся, замолкает.
– В общем, я подумала... как думаешь, я смогла бы сыграть главную роль? В твоем спектакле? Ну, хотя бы на репетиции. Просто попробовать. Это все так здорово... быть на сцене, играть, слушать аплодисменты, выходить на поклоны. Мне кажется...
Что кажется? Что ее полюбят? Что у нее получится? Что она сделает карьеру?
– Что? – вслух Ваня обходится коротким и четким вопросом. Не дожидаясь ответа, целует Олю в губы, чтобы вложить в них нужные слова.
– Не знаю толком. – Она опять прикрывает глаза. – Мне просто очень хочется попробовать. Знаешь, как в детстве, когда разрываешься: и на коньках учиться кататься, и записаться в кружок изо, и на танцы, и на гитаре попробовать поиграть. И я...
Снова звонок. Мелодия и вибрация – настойчивее. Ваня не сводит с Оли взгляд, слишком скоротечно действие волшебного, ядовитого, лукавого поцелуя.
– И папа всегда говорил: у меня бы получилось. Все получилось, за что ни возьмусь! А ему я не могу не верить... Как было бы здорово... – Оля лениво потягивается, не спеша встает, расшторивает окна – вечереет, стрелки циферблатов ускоряются, скоро ночь, а ночь – время Ларисы. Зачем только Ване напомнили о времени суток?
– Ты никогда не говорила о своем отце. – Он садится на край кровати, смотрит на ее обнаженную спину, переводит взгляд на зеленое белье, валяющееся прямо у ее ног. Как много таких оттенков в гардеробе: изумрудные пиджаки, салатовые колготки, туфли из бутыльного стекла, кроссовки из скошенной июньской травы и футболки из загустевшей зеленки.
Ваня и не спросил бы сам – к чему знать о родственниках, о детских мечтах, об оставленных друзьях и умерших питомцах, когда вы просто спите друг с другом? Не спросил бы и потому, что слишком часто слышал от матери о своем отце и всякий раз думал, что о других можно сказать то же самое: мать, особенно после праздников вроде дней рождений и Нового года, когда расходились гости, садилась с рюмкой коньяка и раскатывала отца с такой силой, словно он сидел рядом, словно был не сбежавшем мужем, а политическим противником и вся страна замирала у экранов, желая узнать – кто прав, кто виноват, что делать, как быть? Мать чеканила фразы, скрипела зубами, ударяла кулаком по столу, повторяла – дурноголовый, мямля, игрок, пьяница, безответственный, дьявол, слабак, – а заканчивала, плача, закрыв лицо ладонями, не давая Ване видеть ржавых слез и черной туши, текущих по металлической коже; мычала: «Одиссей, Одиссей, ты куда, Одиссей, от жены, от детей...» Засыпала прямо за столом, а Ваня не осмеливался будить – только повторял ее слова про себя, как стихотворение наизусть накануне сдачи, и, не в силах уснуть, с головой залезал под одеяло, думал: зачем, куда папа сбежал, почему так поступил и сможет ли он полюбить призрака, путешествующего по островам к какой-то чужой Итаке?
Не смог. Но материнскую мантру – старую радиопередачу – запомнил против своей воли.
Сейчас же он слушает Олю и с каждым словом сильнее досадует, что не спросил раньше, подумал, что не получит от нее ничего, кроме секса. Она, сев рядом, закинув ноги ему на колени, говорит о Большом Человеке в мире государственных корпораций: нефть, газ – материи Ване недоступные, таинственные, он и шахтеров-то всегда представлял чумазыми троллями, а их начальство – исполинами в пиджаках. У Большого Человека грубые руки, но нежный взгляд, а заботился он всегда только о двух вещах: о репутации и о единственной дочери, что росла под его присмотром, с меняющимися раз в полгода нянечками, оступившимися, сварившими кашу с комочками или отказавшимися играть в кукольные чаепития. Дочь засыпала под его сказки из большой расписной книги, где героиней всегда становилась девочка Оля: шла-шла себе по дорожке дивного леса, а потом, найдя волшебных друзей и могущественного учителя-колдуна, становилась принцессой, получала королевства. «И все их земельные богатства в придачу», – заканчивал папа сиплым, прокуренным голосом. Куклы вскоре сменились на модные платья и купленные в школе отличные оценки, пусть училась Оля и без того хорошо, только на физкультуре никак не могла залезть на канат, а пузатый физрук боялся сказать лишнее слово, зная, кто щелкнет его по носу, отправит на другой конец света или, того хуже, с хрустом откусит голову и не прикрутит, как кукольный кот-бегемот, обратно. Дальше были электровелосипед, оплаченное обучение на факультете модного вуза и ежемесячные отчисления на карту, но какую бы причудливую форму ни принимала отцовская забота – от походов в ресторан под девизом «У моей принцессы должен быть праздник каждый день» до подарков Олиным ухажерам, которых отец считал достойными своего внимания и ее любви, – ей всегда сопутствовали слова, что, казалось бы, произнесет скорее фея-крестная, а не грубого вида отец с глазами, пожелтевшими от табака и проблем с печенью: «Ты достойна всего самого лучшего, и все у тебя получится».
Оля замолкает. Молчит и Ваня.
– А отец, – начинает Ваня как бы невзначай, – обо мне знает?
– Нет конечно! – Оля смеется вполголоса. – Ты боишься?
– О нет, что ты, зачем бояться таких людей! Мы живем уже не в девяностые.
Их не нужно бояться, добавляет Ваня про себя, такими связями надо пользоваться, если не хочешь вернуться на дно, к ржавым турникам. Впрочем, ему-то что? У него и так все схвачено: есть Мальвина – лучшая актриса и верная подруга, есть Лариса – наивная состоятельная дура. Обойдется и без богатств Олиного отца. С другой стороны... всегда должен быть запасной план, и, кажется, он брезжит на горизонте, просится в руки сам. Вдруг воздушный шарик Ларисиной любви лопнет в самый неподходящий момент – что тогда? Да и не обижать же Олю и ее папу... Всего лишь репетиции! Подурачится пару раз. Чем бы дитя ни тешилось. Да и Мальвина против вряд ли будет.
– Ну а по поводу роли... – Он потягивается, делая вид, будто мысль пришла в голову случайно. – Почему нет? Ты всегда была... артистичной. Когда не скромничала. – Как хорошо, что он научился сладко врать и знает, что лесть, как яд, только крепче после страсти, пока тела еще не остыли; ею можно сокрушить целые королевства, не так ли, герои-любовники столетий? – Так что на правах босса добавлю пару блоков в репетициях, чтобы ты немного поиграла.
– Спасибо-спасибо-спасибо! – Она кидается на Ваню с поцелуями. Но возбуждают его сейчас скорее перспективы, пусть даже смутные: они – золотая руда в сером камне столицы; да, о самом сладком всегда шепчут драгоценные металлы и сверкающие бриллианты. – Я так рада-а-а! И папочка будет так ра-а-а-д! Люблю тебя!
Последнего Ваня предпочитает не слышать.
Она говорит совершенно искренне, не догадываясь о Ваниных планах. Пустить ее на сцену – бессмысленная глупость, однако, однако, однако... Мало ли что эта глупость даст, отказывать не стоит точно, разве не так? На всякий пожарный – так, кажется, говорил профессор-хоббит, Фома неверующий. В него не верующий.
Снова звонок. Ваня извиняется, по кровати перекатывается к тумбочке, хватает телефон – даже не смотрит на номер, – отвечает сурово: «Алло, я немного занят, надеюсь, это что-то срочное...» – и замолкает, застывает валуном, слыша испуганный голос Ларисы, плач Ларисы, мольбы Ларисы. Вскакивает, быстро придумывает новую сказку: матери плохо, она в больнице, срочно надо приехать, а Оля – доверчивая! – ахает, пока Ваня собирается, она знает – с его же слов, – что у матери сдает здоровье; тут он не врет, лишь приукрашивает, ведь он – художник лукавства. Оля не знает о Ларисе – теперь, когда вдруг появился папочка, и не узнает.
Ваня заказывает такси еще в квартире – ее тоже, как выяснилось, подарил папочка – и выбегает из подъезда в весенний вечер, но темнота его – не привычно-нежная и чарующая, обещающая скорую летнюю жару и звездное небо за городом, а пугающая, удушающая, гудроновая; даже горло першит, еще вздох-два – и задохнешься в густых сумерках. И вот опять – будто кто-то наблюдает за каждым его, Вани, шагом, но рядом никого нет, а по спине все равно мурашки. Такси подъезжает быстро. Прежде чем сесть и хлопнуть дверью – кажется, таксист добирался вечность, и призрачный взгляд несуществующего преследователя за это время успел заглянуть в такие глубины Ваниной души, в которые он сам боится посмотреть даже одним глазком, – Ваня слышит далекий смех, скрипучий, неотличимый от шума улицы, будто шины скрипят по асфальту.
В такси – ничего. Тишина. Музыка, шансон, реальность – простая и очевидная.
Тьма расступается перед фонарями и неоновыми вывесками, когда Ваня выходит из такси: розоватые, синеватые, желтоватые, зеленоватые, красноватые, бирюзоватые буквы невротически мигают, хотя, казалось бы, самый центр, здесь не бывает причудливых вывесок-мутантов – может, электричество сбоит, а может, Ванин страх просачивается в реальность, наполняет воздух, собирается в темно-фиолетовые, цвета синяков, тучи. Даже сейчас видно, как они затягивают небо, весенний дождь резок и бескомпромиссен, и прохожие – их ничуть не меньше, чем в любой другой день, только это Ваню успокаивает, – раскрывают зонтики: не пестрые, по обыкновению, от красно-желтых до белых, как в каком-нибудь мюзикле, а черно-серые.
Ваня спешит к галерее – поднимается ветер, взъерошивает волосы, нет времени поправлять, сделает потом, у зеркала, – и, отвлекшись на мигающие буквы названия, на полицейскую машину и курящего рядом товарища начальника – лицо каменное, безучастное, – спотыкается. Обо что? Непонятно. Только миг спустя понимает: его схватили за ногу и держат, не отпускают. Мурашки. Холод. Чего он так боится? Почему с трудом заставляет себя опустить взгляд?
Ничего страшного – просто нищий в бесформенной черной одежде и с глазами-пуговицами – еще один всплеск страха, – хотя нет, это лишь маленькие солнцезащитные очки с круглыми стеклами; да, просто нищий улыбается медными зубами – цветмет не сдает, а жует, нет другого объяснения, – и что-то бормочет. Ваня вслушивается, сам не понимая зачем, – дернуть бы ногой посильнее и пойти прочь, да мягко намекнуть товарищу начальнику, чтобы повнимательнее следил за бездомными. Здесь, в центре, Ваня никогда такой наглости не видел, окраины – другое дело; да, уйти бы, но Ваня вслушивается внимательно, как одинокая пенсионерка в слова телевизионного хироманта, как студентка в предсказания таролога, как холостяк в бормотание привокзальной гадалки: услышишь о семи годах изобилия – рассмеешься и плюнешь судьбе в лицо, услышишь о семи годах несчастий – запрешься дома, завесив все зеркала.
– Прыгай в мой котелок! – сипит нищий. Клацает зубами, свободной рукой поправляет съехавшие на нос очки – есть ли там вообще глаза?! Что за глупости?! – Я делаю из трухлявых людей, как ты, полезные вещи – ложки и пуговицы. Вас таких – миллионы. Полезай-полезай, др-р-ружок, а не то узнаешь, кто шагает за тобой по пятам!
Слова обжигают. Почему? Почему бессвязный бред вдруг так пугает, будто вот она, могила, прямо перед ним, вся в неоновых огнях, и на ней уже пляшут, дергаются в конвульсиях святого Витта? Руки холодеют. Ваня вырывается из хватки нищего – он больше и не держит – и бежит ко входу в галерею, не отвлекаясь на товарища начальника, беззаботно курящего. Замирает только у зеркала в гардеробе – поправляет волосы, глядит на испуганное лицо, пытается улыбнуться отражению. Глупо! Но, увидев собственные, будто почерневшие от страха глаза, понимает, что его так испугало – он ведь слышал эти слова уже десяток раз, сперва в постановках, которые отсматривал, готовя собственную, потом – со сцены на репетициях. Это что, пранк?
Он знает – нет. Но верит – да.
Сейчас надо решать другие проблемы.
Какая-то «Ночь в музее» или полнометражка про «Скуби-Ду», которую крестная подарила ему на CD-диске, и он влюбился в историю об ограблении музея и оживающих монстрах. В главном зале – тут три этажа, самый большой на втором, на первом – малютка с сувенирным магазином, а на третьем – мультимедиа-центр, – стоит Лариса, заплаканная, но непоколебимая, в любимом черном пиджаке с серебристыми стразами; черный, говорит, ее стройнит. Вслух Ваня никогда не соглашается, но в одежде любит Ларису больше, чем без, хотя вечно приходится делать вид, что и так, и так – одинаково. Рядом, на скамеечке для посетителей, сидит еще один товарищ начальник: записывает что-то в блокнот, иногда кивает и басит, успокаивая Ларису, срывающуюся на слезы, «ну-ну-ну»...
Вокруг – хаос: стекла разбиты, их осколки смешаны с осколками миниатюрных скульптур, картины порваны – по нордическим пейзажам, угадывающимся в клочках холстов, словно полоснули когтями; лучше бы забрызгали все супом, лучше бы приклеили себя к стенам – не веяло бы холодным страхом от каждого уничтоженного экспоната; не кричали бы мертвецы, не молили бы о помощи неслышимо, но ощутимо. «Еб вашу мать, – думает Ваня, даже внутренний голос дрожит, – ну почему именно сейчас? Как не вовремя, а!»
Лариса замечает его. С криком «Ваня!» бросается на шею, плачет, бормочет «Ну вот, никакой выставки, вообще больше ничего», а он нехотя гладит ее по голове, успокаивает все тем же «ну-ну-ну» и, желая побыстрее выбраться из объятий, отстраняется, протягивает цветной платок из кармана пиджака. Она вытирает слезы – тушь растеклась, помада смазалась; выглядит старше. Товарищ начальник откашливается, требуя внимания и по просьбе Вани – он кое-как смог вернуть себе чарующий медовый голос, волшебную флейту, меняющую тональность в зависимости от собеседника, резонирующую с музыкой чужих помыслов, – рассказывает о случившемся.
Рассказ ясности не прибавляет: вроде кража, а вроде нет, ничего ценного не вынесли; вроде вандализм, а вроде и нет, это же не игра на публику, смысл залезать сюда до открытия выставки и все громить; следы вроде есть, а вроде и нет – сигнализация не сработала, никаких отпечатков на полу, пальчики они проверят, камеры барахлят. Конечно, товарищ начальник спрашивает Ваню, где был, что делал. Ваня играет в раздражение – пусть быстрее отстанут; пересказывает события дня, опуская лишнее, не предназначенное для Ларисиных ушей, вспоминает и нищего у входа, просит разобраться, в ответ получает «да-да-да».
– Ну что ж, – заключает товарищ начальник, наконец захлопнув блокнот. – Будем разбираться. А пока, ну вы и без меня догадаетесь, приберитесь тут. И закройте вашу галерею. Будем, значит, разбираться.
– Конечно. – Больше Лариса слов не находит. Берет Ваню за руку – ладонь липкая, яркий маникюр вот-вот стечет, оставив зеленую метку. После долгой паузы, когда товарищ начальник, кивнув, уходит, Лариса продолжает, обращаясь непонятно к кому: – Но как же выставка... мы должны были открываться на выходных! Как же так, Ваня, как же так...
– Поехали домой. – Ваня вкладывает в голос столько сочувствия, сколько может. Какая, к дьяволу, выставка, когда теперь спектакль под угрозой? Лариса подвержена смене настроений – если даже легкая осенняя меланхолия может ее подкосить, сделать угрюмой, несговорчивой, не желающей любви и, как следствие, с трудом дающей денег, то что произойдет сейчас? – Надо отдохнуть. Прийти в себя. Остальное – потом.
– Да. – Она вновь вытирает слезы цветным платком.
Ваня помогает Ларисе спуститься в холл – словно ведет древнюю старуху, за которой согласился ухаживать, лишь бы получить квартирку, сюжет какого-нибудь дешевого сериала: но все было не так, и Ваня вспоминает их первую встречу в этой галерее почти полгода назад; встречу, избавившую его от оков ненавистной работы.
Тогда
Ваня пошел с Мальвиной на какую-то модную выставку, посвященную современному переложению сказок. Нарушил привычный распорядок, не стал всю субботу валяться в кровати, приходя в себя, а все воскресенье заниматься пьесой, искать возможности, составлять комбинации: меценаты, кредиторы, арт-фестивали – эх, жалко, сгнила давно «Любимовка»! – отчаявшиеся актеры без работы, полуразорившиеся театральные площадки, обнищавшие мастерские костюмов, – но никак не ловилась в сети золотая рыбка. И там, на выставке, бродя среди иванов-царевичей, нарисованных на манер современных мемов с подписью «Ответь, Волче!», среди водяных, похожих на печальных стариков Маркеса, среди троллей, пьющих водку с лешими в советского вида квартирах, среди змеев горынычей, свернувшихся у мусорных баков, среди домовых и кикимор, покуривающих на загаженных лестничных площадках хрущевок, среди колдуний, сверкающих в свете клубов только-для-девушек, он случайно встретил ее, фею-крестную – крестная, страшное слово, зачем вспоминать его, лунный глаз ярко светит! Лариса – тогда он сказал ей «вы», как еще обращаться к незнакомке? – задела его, неся бокал шампанского: галерея была маленькой, частной, с хорошим освещением; первые дни гостям предлагали напитки – премьерный показ работ молодых художников, как иначе! Так цитировали Ларису онлайн-журналы.
Бокал чуть не разбился. Лариса вовремя поймала его, извинилась.
– Пустяки, – махнул рукой Ваня, нагнулся оттереть шампанское с брюк и рубашки, хотел закончить разговор, но Лариса спросила, указав пальцем на хрущевку в окружении троллей и кикимор, совместный проект художника и фолк-группы.
– Вы так долго смотрите на эту картину. Чем она так приглянулась?
– Здесь на все можно смотреть долго, – улыбнулся Ваня, поправляя черный пиджак, накинутый поверх желтой водолазки. – Люблю такие современные интерпретации. Я сам человек творческий. А вы художница? Раз так интересуетесь.
– Нет! – рассмеялась она. – Куда мне! Всего лишь хозяйка этой галереи.
– Всего лишь! – Ваня хлопнул в ладоши. – Кхм, простите за эмоции!
Укоризненно обернулась пожилая пара, рассматривавшая картины в двух шагах от него. Тогда-то он впервые и почуял аромат выгоды, его ни с чем не спутать, так пахнут долго лежавшие в копилке монеты. Он протянул незнакомке руку:
– Иван, но, если хотите, просто Ваня. А вы?
– Лариса. – Она ответила на рукопожатие. Ладонь была влажной – она, кажется, засмущалась. – А вы, стало быть, художник? Раз человек творческий, как сказали, и интересуетесь.
Ваня рассмеялся – наигранно, вполголоса, чтобы не беспокоить хищного вида пожилую пару:
– Куда мне! Всего лишь театральный режиссер.
– Ох, театр! – Тут непроизвольно голос повысила уже она. – Это была моя вторая догадка. Я так мало в этом понимаю... Простите, надо идти, но давайте как-нибудь... встретимся. Запишете мой телефон?
И Ваня записал. Они распрощались. Наконец вернулась Мальвина, напугав его, – подошла бесшумно с двумя бокалами шампанского и шепнула:
– Не стала отвлекать вас. С каких пор тебя потянуло на дам сорок плюс? Не осуждаю, если что. Нет, ее-то я могу понять...
– Ты что имеешь в виду? У меня тут брюки внулину, между прочим!
– Как – что? Куда делась твоя проницательность? Ты видел, как она на тебя смотрела?
– А, ты про это. – Он заметил, просто не придал значения, но уже звенели первые колокольчики плана. – Так-с, ну тогда, – он взял у Мальвины бокал, чокнулся с ней, – за нашу будущую пьесу! Кажется, теперь, если повезет, все получится.
– Что ты задумал?
– Увидишь.
Он написал ей первым – выждал чуть-чуть ради приличия. Так научил Вечный жид: с женщинами нужно вести себя немного играючи, представлять, будто ты – гастролирующий актер и они приходят поглазеть на тебя, чтобы на сцене увидеть благородного рыцаря, а после, за кулисами или в какой дешевой гостинице, – буйного демона. В детстве он не понял, но запомнил; в юношестве – опробовал на однокурсницах забавы ради: спал с каждой третьей, через месяц меняя на новую, и все оставались довольны, будто играли в куклы, а он был единственным Кеном среди неуклюжих роботов из китайского пластика и плюшевых малышей Грогу.
Действовало на них – подействовало и на Ларису. Вновь подтвердились слова старого библиотекаря: женщина всегда принцесса, запертая в башне. Лариса на первое сообщение Вани ответила почти сразу, будто ждала; может, и вправду ждала, кто разберет мир дребезжащих эсэмэсок и улыбающихся эмоджи. Договорились встретиться на неделе вечером. Она предложила строгий полутемный ресторан. Ваня изучил ее фотографии, подготовился, пришел с букетом роз. Вечером непривычно горячий сентябрьский воздух был дик и глух; Лариса опоздала на десять минут, ужасно извинялась, а он убедил ее – улыбкой, мягким голосом и чуть сонными глазами, – что она вправе немного задерживаться, так даже красивее и романтичнее.
Они пили вино, обычно облегчающее любой разговор и всякое обольщение, но Ваня никогда не думал, что настолько: сперва говорили о выставке и о творчестве, Лариса спрашивала про театр, он – про галерею, но после второго бокала она разоткровенничалась. Алкоголь брал ее быстро. И на Ванино «Простите за такой, может, наглый вопрос, но у вас кто-нибудь есть? Потому что я, кажется, влюбился» Лариса чуть покраснела, потерла руки – маникюр всегда яркий, мстила, как говорила, школьным учительницам, заставлявшим стирать лак прямо на переменах под их строгим мышиным взором, – и расплакалась.
Выдала, кажется, все про свою молодость: как, окончив университет, безуспешно пыталась сразу выбиться в люди; как мечтала получать хорошие деньги за творчество и жить богемную жизнь эмигрантов XX века; как смотрелась в зеркала и представляла себя Незнакомкой Блока, даже слышала в голосах молодых людей, интересовавшихся ею, легкое in vino veritas; как, вообразив, будто создана для мистической любви, а не глупых ухаживаний, бросала то одного, то второго, то третьего и как ворчали на нее родители, называвшие вечной девочкой, живущей в розовом кукольном замке; как, наконец, встретила его, единственного, так похожего на поэта Серебряного века – волей постигать вещи, выше и жизни, и искусства, вместе с ней; как сыграла пышная свадьбу, в подарок получив «Все твое – мое» и на его деньги открыв галерею, только тогда дела пошли в гору; как смотрела на его метаморфозы, ужасные космические превращения, хуже тех, что настигали поэтов в политической ссылке, – он грубел и хотя не бил ее, не кричал, но каменел, холодел, закрывался в себе; как увидела догнавший ее возраст – не считала себя старой – и поняла, что ошиблась в своем единственном – то же шептала и Незнакомка внутри. Они «разошлись, как в море корабли» – пропела тогда Лариса, не устыдилась этой пошлости.
Ее бокал опустел, Ванин же был полон наполовину. После небольшой паузы он рассказал ей о себе – конечно, наврал с три короба: приехал из маленького городка, где никто не понимал его – правда, – отбивался от тиранши-матери, смыслящей только в грубых материях и мечтавшей о его карьере столяром, сантехником или на крайний случай чиновником – ложь в духе русской классики, – поступил в вуз мечты, где отбивался уже от суровых преподавателей – правда, – и всегда мечтал встретить изысканную даму, возвышенную, окутанную чем-то потусторонним и, возможно, чуть старше его – наглая ложь.
– Иных людей возраст красит, как вино, – промурлыкал Ваня, и Ларисе понравилось – он убедился, что она любит красивые пошлости.
Лариса поцеловала Ваню первой. Покраснела, смутилась. Он ответил. Когда провожал ее до точки подачи такси, она поинтересовалась: «Ваня, извините мой вопрос, я и так наговорила вам лишнего, но... сколько вам лет?» Он не соврал. Она улыбнулась: «О чем-то таком и мечтала с тех самых пор. Не веришь?»
Так и началось: встречи, цветы, поцелуи, секс и бесконечные разговоры – как она любила ныть ему о молодых художниках, требовавших славы после первой картины, рассказывать о новых стихах – Ваня ни разу не позволил читать их, находя умелые отговорки, зная, что услышит пошлость, – и изливать душу. Больше секса ей было нужно только внимание. Вскоре Ваня перебрался к ней, а устав, сбегал то к Мальвине – о ней Лариса знала, прониклась ее взглядом на творчество, – то к Оле – Лариса думала, что к друзьям. И все равно снял собственную квартиру на ее деньги – для, как объяснил, творческого уединения; даже не соврал, а она охнула, поцеловала его в щеку и шепнула: «Как я тебя понимаю!»
Лариса думала: они дарят друг другу забытую миром любовь, что восходит к таинствам, к поэзии, в конце концов, к смерти; он знал – она дарит ему деньги, а он взамен – заместо нежности и внимания – дешевую бижутерию, сделанную столь искусно, что не отличишь от подделки.
Сейчас
Ваня доводит Ларису до первого этажа. Там она общается с небольшой командой – охранник и пара смотрительниц, вызванных срочно, обещает оплату за работу в выходной. Наконец Ваня вызывает такси, и, пока они ждут, Лариса курит; то ли пахнет вином, то ли табак – вишневый. Накрапывает дождь. Хочется сбежать: сегодняшний вечер ужасен для поцелуев и уж тем более каких-либо ласк. Ваня думает об Олином отце – что, если пришло время вспоминать советы старого библиотекаря и тасовать карты? Мухлевать – проявлять смекалку игрока с большой буквы, пока на руках не окажутся заветные тройка, семерка, туз?
Ваня открывает перед Ларисой дверь прибывшего такси. Она целует его в щеку, кладет руку на грудь и шепчет:
– Прости, сегодня я хочу побыть одна. Ты не расстроишься?
– Расстроюсь? – Ваня берет ее руку. Снова липкая, мерзость! – Что ты! Я же понимаю. Я бы сам хотел побыть один после такого. Напиши, как доедешь, хорошо?
Она целует его в губы. На вкус – болотная вода; ей он обычно говорит – красное вино.
– Тогда до завтра, мой рыцарь, – улыбается она. Уже сев, но не закрыв дверцу, хитро прищуривается и добавляет: – Не забудь заказать своего белого коня. Кажется, дождь собирается. Уже собрался!
Такси отъезжает, и Ваня выдыхает, прислоняется к стене галереи. Кивает уходящим смотрительницам и охраннику. Смотрит на затянутое тучами небо, а как только остается один, вновь вздрагивает. Вернулось это ощущение слежки... он, этот кто-то, пронизывающий его взглядом, здесь, то ли за углом, то ли на одной из крыш, то ли – глупость! – под землей.
Только ливень заставляет прийти в себя: снять пиджак, прикрыть им голову и бежать до метро: такси не заказать, приложение тупит, геолокация сбивается, ожидание с ценами – конские. Громыхает, вода под ногами по-болотному хлюпает, откуда-то ползет густая грязь, словно тротуары исчезли, осталась сплошная земля, может, могильная, ведь нечто хрустит, не иначе как чужие кости; все вокруг – здания, машины, рекламные вывески, спасающиеся от дождя люди – смазывается, а ветер крепчает, рокочет, гнет деревья; вспышка молнии, ругань грома – и кричит испуганным зверем сигнализация очередного авто; там, вдалеке, костром одинокой хижины горит красным буква «М» – или это чудовище смотрит из чащи, или это огромный глаз таинственного наблюдателя, или перевернутая визитная карточка черного мага?
Ваня вздрагивает – кажется, снова схватили за ногу. Нет, никого. Собирается бежать дальше, но вдруг видит тень – замершую, светящимися глазами следящую из-за угла. Она подпрыгивает и, напевая под нос – или просто шумит вода? – «Славно крушить-ломать-кромсать, красоту наводить, человеков удивлять!» – убегает.
Зачем? Зачем Ваня бросается следом? Сам не понимает. Спотыкается. Нагибается и находит ржавый молоток, весь в воде и грязи, снова мчится за убегающей фигурой. Нет больше ощущения слежки. Теперь он, Ваня, следит и, кажется, догадывается, кого преследует – вандала-грабителя. А если он вооружен? А если... Но что-то тянет за этим чудаком, и непреодолимое желание догнать, разглядеть пугает Ваню больше всего.
Вскоре он совсем теряется в старинном видео 144p, в ряби и помехах из тумана и клубящегося под ногами пара. Бежит почти на ощупь, ориентируется по идиотской песенке и желтым глазам – чудак оглядывается на него, будто проверяя, не отстал ли. Но вот уже нет ни песенки, ни глаз – и Ваня кружит на месте, проклинает себя. Дребезжит телефон – наверное, Лариса приехала, нужно достать, ответить...
Земля уходит из-под ног. Темнота, сырость, грязь, вонь, удар, боль, жжение.
Ваня приподнимается на локтях. Проводит рукой по лицу, вытирая нечто налипшее, но делает только хуже – морщится от навозной вони. На ощупь находит в жиже – он что, провалился в яму проклятого Ранконра, за мгновение стал попаданцем в «Звездные войны»?! – телефон. Наконец решается открыть глаза – кроме света непогашенного, чудом уцелевшего экрана, ничего не видно. Сенсор работает. Ваня быстро набирает текст Ларисе, стирая опечатки, пытаясь попасть мокрыми пальцами по нужным буквам – та еще головоломка, – пишет: «Доехал до друзей, ужасно хочу спать, попытаюсь что-то выяснить. Целую».
Гасит экран. Шипит – саднит нога. Сплевывает – во рту кошкин лоток; никогда не думал ощутить нечто хуже поцелуев Ларисы; даже разбавленные кофе-какао маленькой школьной столовой, тушеная, воняющая химикатами капуста и серая безжизненная печенка порой казались вкуснее.
Но теперь все много хуже.
Ваня старается встать на ощупь. Получается не сразу – ноги скользят, он пошатывается. Хватается за холодные, мокрые кирпичи: стена? Шумит вода. Грязь, сырость, вонь – канализация, логово жуткого клоуна? Только кинговских сюжетов не хватало. Ваня пытается дать глазам привыкнуть к темноте, поднимает голову – вот и дырка люка, куда он провалился; хорошо, что неглубоко, хорошо, что оказался жив. Его что, вели сюда? Или он сам навернулся? Не выдерживает, включает фонарик в телефоне – с третьего раза, экран все неохотнее реагирует на мокрые пальцы. Связь поганая – сообщение только ушло.
Он тянется в карман пиджака за цветным платком, прикрыть нос – воняет гнилой картошкой, а еще мертвечиной, а еще рвотой, а еще мочой, какое-то колдовское зелье или нет, того хуже, самогон троллей, убийственный для человека. Платка нет – оставил Ларисе. Ваня скрипит зубами – от вкуса во рту дурно, только бы не зарыгать слизнями, как бедный Рон Уизли, – и прикрывает нос натянутым воротом футболки.
Как выбраться? Кричать нет смысла: дождь заткнет рот, не пискнет и мышь – и странно, что нет их писка и здесь; мертвецки одиноко, и не скажешь, что оказался в преисподней, где тогда духи, демоны, грешники, почему одни не потешаются, другие не стонут от боли? Выход один – идти вперед, хлюпая по зеленовато-бурой грязи: вода загустела холодцом, вместо копыт в кастрюльке еле различимые мерзости, мусор и гнилые объедки. Ваня весь мокрый и липкий: прямо как в школе, когда, рыцарски покоряя сердце длинноволосой девчонки, мартовским вечером залез на трансформаторную будку и похвастался, что научился как следует прыгать; она ждала – а Ваня боялся лишний раз вздохнуть, но все же зажмурился – и сиганул прямиком в лужу, запачкал новую куртку. Протер глаза, стерпел гудение в ногах и хотел спросить «Ну как?», но увидел, как девчонка смеется пуще мальчишек, разодравших руки на турниках, – им-то задирать его уже наскучило. И вот сейчас – лучше бы выключил фонарик, не видел бы упаковки из-под «Доширака», использованные презервативы, яблочные огрызки, окурки, осколки, дохлых крыс – Ваня слышит ее смех. Почему воспоминание такое яркое – как сон, где прикосновение чувствуешь как наяву?
Нет же, это не воспоминание вовсе. Смех другой – грубый, гортанный, да и не смех вовсе – бормотание, чудная песня. Ваня щурится – вдалеке, там, куда уходит канализационный тоннель, мерцают огни-миражи, и чьи-то силуэты потерялись в первобытном танце, и мычат на незнакомом языке, или, может, не язык это, а его отголоски – древние комбинации, понимаемые не умом, а чутьем, и лишь тысячи лет спустя проклюнувшиеся в голос – торговли, науки, политики, искусства.
Возвращается иррациональное желание следовать за пугающим, необъяснимым. Ваня поддается ему – вдруг там как в девстве: за любым странным шорохом, за любой удлиненной тенью, за любым рассветным заревом таится сказка. Зайди в шкаф – и очутись в ней. Не выйдет – просто придумай ее.
Ваня идет к источнику света. Звуки – точно пение! – все громче, но до сих пор не разобрать слов. И вот он совсем рядом, еще чуть-чуть, и истина откроется ему – силуэты различимы, сплошь горбатые, уродливые. Остается сделать глубокий вдох и нырнуть в неизбежность: черт, зачем он это делает, ему нужно спасаться, искать путь наверх, иначе он задохнется, его не найдут, сожрут крысы или все же людоед-клоун. Но шаг, но шаг, но шаг, но шаг, но шаг...
Его хватают под руки – грубо, резко. Тащат к источнику света, а он брыкается в каменной – именно так! – хватке, чувствует прикосновение поросших мхом валунов и собачьих лап, кричит: «Твою ж мать! Охуели?!» Его ставят на землю – обратно в вязкую жижу, – он поднимает голову, теперь уже щурясь от источника света перед носом, – костер и свечи вокруг него. Столбенеет. Как в это поверить?
Перед ним на троне из груды мусора сидит тролль, почесывая живот и зеленоватую, в плесени будто из театрально грима, бороду; нет, это не просто тролль, какое невежество, – сам король, но вместо венца из пластиковой белиберды – хотя вот и он, лежит рядом, – на голове ржавый дуршлаг, в руке – большой половник, на плечах – серый пиджак на два размера больше. Король поднимает руку – жилистую, в черной волчьей шерсти, с медвежьими когтями, мозолями и бородавками на коже цвета могильного камня – и сжимает в кулак. Половником бьет по дуршлагу на голове. Песня затихает. Король кричит:
– Сми-и-и-рно! К чему хорохоритесь так? Эка смотрите, кто к нам пожаловал – его заждались мы давно, вернулся и как исхудал, каким румянцем покрылся. – Он втягивает носом воздух, словно пытаясь учуять что-то. – И пахнет совсем... никак! И так и сяк – а так не бывает!
Это снова какой-то пранк? Конечно. Пранк!
– Так, блять! – Ваня наконец находит силы говорить. – Ребята, если вы прикалываетесь и снимаете все это на камеру, то так и знайте: костюмы отличные, харизмы не хватает, а мозгов, блять, совсем нет. Лучше помогите...
– Да, уж с природою людской сладишь не скоро. – Король, ворча, встает; живот, в трупных пятнах и зверином пушке, свисает. Вокруг – сплошь глухое поддакивание.
Король смотрит Ване в глаза – тянет руку, будто хочет оттянуть ему веко, вглядеться. Ваня ударяет его:
– Совсем охуел?! – Делает шаг назад, упирается во что-то, нет, в кого-то – и кто-то толкает его вперед. Ваня чуть не падает на колени. – Слушайте, еб вашу мать, кончайте этот цирк! Я ведь понимаю, что все это не взаправду...
– Не взаправду! Эх, вкось бы и вкривь все тебе видеть – то-то смотрю я, с глазами проблемы! Их мы подскоблили бы быстро. – Король плюхается на трон. Падают и катятся пластиковые бутылки из-под газировки и пивные жестянки. – Нет уж, взаправду! И гостю, тебе, мы-то рады, а ты-то не рад, хоть и сам за нами пошел. Через дождь и сюда – к нам под землю! Взаправду, взаправду! И из дома сбежал, и крестную надул, и... странно, что глаз твой так человечен!
– Откуда вы... – Ване надоедает. Плюнуть пора, развернуться, протолкнуться через этих ряженых, уйти и... стоп. Это что, они? Они разгромили галерею? Но... – Так, нет, ну вы в край охуели! Ладно это все! Но вы зачем к Ларисе забрались и все побили...
– Весело было! – раздается тоненький голосок где-то за спиной. Ваня оборачивается – узнает знакомые желтые глаза. В руках у тролленка – они что, и ребенка нарядили? – молоточек.
Но... как все правдоподобно! Где они достали пиджак, как на спектакле? Зачем спустились с далеких гор? И снова стоп, почему... почему он уже не до конца верит, что все это понарошку?
– Ну? Наконец-то смекаешь? – Смех тролля-короля – грохот падающих в расщелину камней. – Эх, все вы, люди, вечно себе остаетесь верны! Вправду же цените только одно – что можно сцапать руками!
– Не попадусь я на этот крючок! – говорит Ваня, не думая. Закрывает рот руками. На губах вкус гнили, тошнит.
Почему он ответил репликой Пера? С чего вдруг вспомнил слова пьесы, которую сам же ставит? Ведь пытался заучить наизусть только на первом курсе, половину уже позабыл, сверялся с текстом, когда Мальвина играла, когда играл кудрявый первокурсник, когда...
Нет. Они не играют. Зачем свита темного короля прибыла в мегаполис, лучше бы вернулся черный пудель с компаньонами-шарлатанами, кричащими ему «Мессир!» и отдыхающими на скамеечках, ожидая всех, кто любит говорить с незнакомцами; так бы все было понятно – необъяснимо, но хотя бы понятно, по-столичному: вновь пришли измерить нравы горожан и узнать о вреде квартирного вопроса, ох, что он творит, души ведь – что тухлые йогурты. У темной свиты есть миссия, есть стиль, есть правила игры. А эти...
И крестная. Слова крутятся у Вани в голове, пока король смеется, трясет животом, хрипит песенку на незнакомым языке, и голоса вокруг подхватывают ее, детские, женские, мужские. Откуда они знают про крестную?
Нет. Быть не может.
– В горах нам давно наскучило совсем! – продолжает король. – И мы спустились в города, не под мосты, еще чего, ишь удумали, а так кто куда – нам любо всякое мокрое да одинокое. И вот тут мы учуяли тебя! – Он тыкает в сторону Вани половником. – И поняли, что без тебя обратно не вернемся! Домой-то ты хочешь? И там собой довольным быть!
– Послушайте. – Ваня глубоко вдыхает. Жалеет – тошнота только сильней. Хочет обматерить приколистов, но неожиданно для себя выдает другое. – Вы... вы что, правда... блять, не верю, что это говорю... правда тролли?!
– А то! – отвечает хор голосов.
Ваня наконец оглядывается, топчась на месте, и видит их: низеньких, кого потолще, кого постройнее, с искореженными лицами, бледной кожей и звериной шерстью на руках и ногах, иногда прямо на ладонях. Костюмы... нет, костюмы такими не бывают!
– А то, а то. – Король встает. Миг – и он прямо перед Ваней. – Ты человеческими глазами на все смотришь, хотя ум-то у тебя да-а-а-вно уж троллий, а потому нас и не признаешь! Да что уж там – ты себя не признаешь, раз домой не хочешь! – Король тянет когтистую руку, берет Ваню за подбородок – тиски, а не хватка! – и поворачивает его голову чуть вправо, чуть влево.
Ваня не выдерживает – то ли от отвращения, то ли от страха, отравляющего кровь. Отшатывается, вновь ударяет короля по руке, хочет сбежать, но упирается в груди двух огромных – в два раза выше его – троллей, стоящих сзади. Падает ничком, прямо в жижу; булькающий хор голосов вокруг воет, гудит. Король поднимает Ваню за волосы и протирает лапой лицо, пока он жадно глотает воздух; а когда Ваня наконец открывает глаза и щурится – мокро, мерзко, вонюче, – король смеется, брызжа на него слюной. Щиплет, как йод на открытую рану.
– Эх ты! Как тролль ведешь себя, но троллье гостеприимство ой не чтишь! – Король бросает половник, кладет руки Ване на плечи. Убедившись, что он стоит ровно, отходит, довольно фыркает и продолжает: – Запомни: человек человеку тролль! Ты понимаешь умом, но ртом-то вовсе позабыл! И троллей люди ведь не любят, н-е-е-т, им все человека подавай! А тролли тролля уважают, честь знают. Так вот и тебя зауважают, коль вспомнишь, кто ты, – спроси хоть крестную, хоть подружку, хоть кого еще! – Он гогочет. – Но что я был бы за король, коль заставлял бы тебя домой возвращаться! Ты подумай – и как надумаешь, приходи сюда обратно. Иль куда угодно, где такое сырое укромное местечко есть. Мы будем ждать, и пьяным медом угостим, и наконец поправим тебе глазки – так, чтобы всякое уродство казалось красотой. Ну так что скажешь?
Пауза.
– На хуй, – дрожащим голосом шепчет Ваня. Дурной сон, галлюцинация, предсмертные бредни – что угодно, но только не правда, нет, это не правда! Срывается на крик: – Идите на хуй, придурки! Какой я вам к хуям тролль! Я...
– О! И язык ты троллий вспомнил наконец! – Королю смешно, он пританцовывает на месте. – Но говорю же – не заставлю! Сам реши. Подумай. Дел-то у тебя там, – тыкает пальцем в небо, – осталось много.
Король плюхается на трон. Расставляет ноги – точно спящий бородатый мужик в метро, – облокачивается, расслабляется.
– Ну-ка, детки-внуки, позабавьтесь, верните-ка его на место!
– Позабавьтесь?! – Ваня моментально реагирует. Дергается – что-то мешает. Его схватили за руки. Обступили со всех сторон. – Я, на хуй...
Удар. Темнота. Тишина.
И вот – шум дождя, звонок, шишка на голове. Ваня открывает глаза и, постанывая, хватает мокрый телефон – экран на удивление цел.
Где он? Что это... он поскользнулся? Упал? Отключился? Оглядывается – вокруг какие-то дома, центр, здесь он преследовал тролля... Стоп. Тролля? Хватит глупостей. Привиделось. Показалось. Но почему тогда телефон... и голова... и чем так воняет?
Ваня встает. Пошатываясь, шагает наугад, не берет трубку, хотя звонки не прекращаются. Выходит к пустующей автобусной остановке, садится, заказывает такси в приложении. Вздыхает, закрывает глаза – лечь бы прямо здесь... Телефон снова дребезжит. Ваня вздрагивает. Не от звонка – от прикосновения. И голоса над ухом: «Не сделать ли из тебя пуговичку, коль тролли не помогут, мм?»
Он открывает глаза. Рядом никого.
Такси приезжает позже, чем обещано приложением. Колесит где-то десять минут, теряется в городе, как Ваня теперь – в собственных мыслях. Что с ним случилось? И кто додумался громить галерею? Нет, не мог же это быть взаправду тролль?.. Он подумает об этом в другой раз: столько дел, надо быть осторожным – Оля с папочкой, Лариса, и вот Мальвина зачем-то названивает...
Ваня набирает ей, только когда возвращается в свою однушку, снимает вонючую футболку и брюки – пиджака так и не нашел, – принимает горячий душ, дважды мылится гелем, натягивает домашние штаны и футболку, наливает крепкий черный чай, обжигающий губы, нёбо и голову, – и садится на подоконник.
– Ты где ходишь, Вань? – спрашивает Мальвина сонно. – Была бы я более на паническом вайбе, уже стала бы обзванивать морги, или что там обычно делают.
– А у меня была аудиенция. – Он ни секунды не сомневается, говоря ей это. – У короля троллей.
– Ну вот на фига ты репетиции ставишь в такое время? – Мальвина вздыхает – громко, будто совсем рядом. – У нашего кудрявого Пера еще учеба. Давай его не доводить, ладно? А то я ответственность чувствую. Как за кошку, которую на передержку отдала.
– А я не шучу, Мальвин, – отвечает Ваня холодно. Сдерживает нервный смех. – Я, блять, похоже, вообще не шучу.
– Так. – Пауза, всего одно слово, недолгая тишина. – К тебе приехать? Ты... Вань, скажи мне, что это просто какой-то прикол. И мне не придется отучать тебя от, кхм, вредных привычек.
Мальвина приедет, скажи он «да», – как приехала однажды, когда он после первых полученных от Ларисы денег – шли в комплекте с гнойного вкуса поцелуем и приторным, как интернет-открытка, пожеланием «На твои творческие успехи» – на радостях пошел с Олей в модный бар, заказал один коктейль, другой, третий. Подсел к компании студентов, принявших его, как вельможи имперских окраин – правителя: с открытыми ртами и тотальным восхищением. Ребята оказались перваками творческих вузов, художниками, писателями, актерами и журналистами, и Ваня – пока пьяная Оля дремала – бахвалился на весь бар, только музыку не перекрикивая, как добился всего сам вопреки чужим мнениям; заявлял – скоро устроит постановку, какой свет не видывал; если хотят – пусть приходят, надо только не забыть обменяться контактами.
Четвертый и пятый коктейли, сет настоек – и Ваня уже поливал грязью кого ни лень: от учителей до именитых режиссеров, а потом залез на стол под аплодисменты студентов – пили больше его, пьянели меньше – и задекламировал, Маяковский в желтой майке: все вокруг – говнюки, а он – хитрее остальных, ему напророчили быть королем, и он всем покажет! Скромный худенький официант попросил успокоиться. Ваня закричал громче. Охрана, бессмысленное сопротивление, удар в живот, кровь из носа, жалобные стоны, рвота – на диван, потом в унитаз, – телефонный звонок из туалета: «Мальвин, бля, помоги, ща скажу адрес».
Она послала его куда подальше, но приехала уже через двадцать минут. Засунула его голову под струю холодной воды, заставила умыться, дала таблетку, извинилась перед официантом, заплатила и отвела до машины. Сидевший за рулем Карабас – тогда он еще не порезался осколками брошенных ею тарелок – недовольно цокнул. Пока они ехали, а Ваня мутными взглядом смотрел в тонированные стекло, не понимая, куда его везут, рыгал и не знал, как вести себя пьяным, – до этого напивался только раз, в школе, и то на «слабо», чтобы не получить тумаков, отказавшись пробовать водку, – Мальвина молчала. О чем-то шепталась с Карабасом. Когда затормозили и Карабас вышел первым, вздохнула, ругнулась, не открывая глаз, запрокинув голову на переднем сиденье: «Вань, я понимаю, что все творческие люди – говнюки, я тоже не сахар, ты уж тем более. Но не все – алкаши. А те, что алкаши, хотя бы умеют пить. Так что не бери в привычку. Или учись у мастеров».
Уложили спать Ваню на кухне, подстелив плотное одеяло. Проспав шестнадцать часов, за теплым сладким черным чаем – пил жадно, большими глотками, – он, конечно, извинился: будто перед матерью после очередной порванной в школьной перепалке – ну они ведь первые, мам! – белой рубашки. А Мальвина только и ответила: «Да не бери в голову. С кем не бывает. Хочешь банальность?» Он тогда кивнул. «Сам попросил, только не плюйся – а на фига еще друзья? Трахаются обычно с любовниками. Застолья-обжираловки устраивают с семьей. Вот и остается».
Ваня опускает телефон на подоконник, включает громкую связь. Закрывает глаза.
– Приезжай, Мальвин, хоть с Пьеро, хоть с Карабасом, – говорит, не подумав. Кладет ладонь на стекло – чересчур холодное. Луны не видно, уже хорошо, но укоризненный взгляд гигантского глаза Полифема чувствуется даже сквозь тучи. Сговорился ли он с троллями? – Хотя нет, забей. Нечего. Наверное, показалось. Упал, ударился, вот это все. У Ларисы там галерею разгромили.
– Ого!
– Ну вот и я сперва так подумал. А потом как рванул через дождь за кем-то странным и хихикающим и...
– Точно не приезжать?
– Нет. Забей, правда. – Ваня прилипает лбом к окну, всматривается в темноту, ожидая увидеть десятки желтых глаз, вдруг они караулят его, ждут и, только шагни он из подъезда, подхватят за руки и поведут, как обещали, домой. – Завтра увидимся. Доброй ночи.
– Да, спи давай.
– И я... – Ваня порывается сказать о разговоре с Олей. Останавливается. Машинально закрывает рот свободной рукой. – А, нет, тоже забей. Все, спать, режим.
– Уверен?
– Ага. Пьеро привет, как всегда. Увидимся на репетиции, госпожа актриса.
– Идите в жопу, а лучше под одеяло, господин режиссер. – Мальвина зевает.
Гудки. Полутьма – весь свет Ваня так и не зажег, – сонные мысли, сонный взгляд, сонное тело. Он доходит до кровати, ложится, не раздеваясь, – мерзнет, хотя обычно, наоборот, задыхается от духоты.
Проснувшись утром после беспокойного сна, Ваня рассматривает лицо, потом руки – нет ли клыков, шерсти, пятен мха и плесени, вдруг он начал во что-то превращаться? Заставляет себя не думать о троллях – сон или не сон, сам уже не понимает. И все же думает. Зачем только? У него полно других проблем.
Например, делать из Оли актрису – и как-то объяснять это Мальвине.
Или не объяснять. Вообще не говорить?
Тролли хохочут, улюлюкают – воспоминания постепенно обращаются туманом. Но откуда они узнали про крестную? Эхом, будто передразнивая, они повторяют: «Отку-у-у-да мы зна-а-аем про кре-е-стну-ю?» Нет, уже не их голос.
Тогда
Однажды мать положила на кровать маленькому Ване, только-только проснувшемуся, две бумажки; он разлепил сонные глаза и увидел – два билета на море! Чемодан Ваня собрал за пять минут – любимый плюшевый медведь в тельняшке, футболка и шорты, на всякий случай белая рубашка, – мать долго смеялась. Ехали в душном поезде, с тетками и избалованными детьми, не желавшими делиться ни запеченной курочкой, ни пирожками, хотя мамы и настаивали. Ваня смотрел только на седого проводника, напоминавшего то ли волшебника, то ли колдуна – когда спросил его напрямую, получил подзатыльник от матери. Проводник промолчал, только подмигнул Ване.
Когда приехали – после суток пути – и заселились в небольшой отель на берегу анапского моря, Ваня, представлявший пальмы из «Пиратов Карибского моря» и гигантских ящериц из документалки, случайно попавшейся по телевизору, вприпрыжку пошел за матерью – аляпистое платье в цветочек и широкая соломенная шляпа. На береговой линии замер. Его тут же окружили десятки толстых женщин с жирными от крема спинами, десятки мужчин, испачканных горячей кукурузой, десятки подростков, угрюмо сидящих в тени пластиковых шезлонгов, и сотни окурков, стаканов из-под пива, огрызков, объедков рыбы, сорванных этикеток, смятых жестяных банок, бычков, полиэтиленовых пакетов, пробок... Мать шикала «свиньи», а Ваня шел и изучал каждое проклятое сокровище – не переставал думать о пиратах – и чужие ноги: ярко-розовые педикюры, шлепки на черные носки, огромные мозоли, пожелтевшие ногти. Они с матерью искупались – даже сыграли в мяч, – и Ваня уже подумал, что все наладится, но потом его засосало в водоворот проклятых вещей и странных людей-пиратов, их сторожащих, – обращаются ли они скелетами в свете полной луны? Ответьте, капитан Барбосса! Была бабка-повитуха, бьющая по паху пучком трав и заговаривающая на мужское здоровье всего за пару сотен рублей; были мясистые поварихи санатория, флиртующие с одинокими фиглярами, но воющие, лишь попроси у них добавки; были плавающие в море непотребства, от коктейльных трубочек до презервативов; были – по выходным – толпы чужих тел, безликая масса округлых и тонких, морщинистых и подтянутых, стоявших в ларьки за холодным пивом и горячей кукурузой; были ушлые продавцы, каждый день называвшие Ване разную цену на журналы про «Скуби-ду». И пока мать оставляла Ваню в номере одного на полчаса, уходя «по делам», он плакал, ведь его мечту о море, которое, казалось, так будет непохоже на ржавенький городок, зато напомнит далекие сказочные королевства из книжек черта-библиотекаря, скомкали и выкинули, объявив фальшивкой. Мать то ли не замечала Ваниных заплаканных глаз, то ли просто молчала.
Несколько лет спустя крестная заявилась к матери с двумя путевками, сказала: «Подарили на работе, а мне не нужно, это вам», получила решительный отказ, но после уговорила свозить хотя бы Ванечку:
«Мальчику ведь нужно мир посмотреть!»
Ваня не боялся ничего, даже дорогу готов был перебежать: после ржавых турников и крошечных домишек все тут казалось свежим, стремительным, неизведанным; в канализациях наверняка ждали монстры, а под самыми старыми зданиями – закопанные пиратами-нацистами-пришельцами сокровища. Санаторий напоминал замок из диснеевских заставок. Вырвавшись из цепкой хватки осторожной крестной, маленький Ванечка решил обежать все этажи за один день: влетел, напугав пенсионеров, вдохнул полной грудью запах свободы и, несмотря на прикрикивания уборщицы, которую потом не раз видел курящей и плачущей на розовой скамейке, понесся вверх, пока крестная не окликнула строго. Строгость ее была неуверенной, неумелой.
Были соляные комнаты, где крестная дремала и громко сопела, а Ваня игрался, как в песочнице, воображая себя потерявшимся в белоснежной пустыне; были ингаляторы, пахнущие мятой и ежевикой, и безвкусные кислородные коктейли – сплошь пузырящаяся пена, но крестная всегда уговаривала допивать, последним аргументом становилось «дома не попробуешь»; были ленивые утки на заднем дворике, без аппетита клевавшие брошенные толстыми тетками в бело-розовых халатах крошки хлеба; был бассейн – Ваня сидел на бортике, опустив ноги в холодную воду – стопы приятно сводило, хлорка кусалась, – а крестная медленно, черепахой плавала на спине; были большие часы в холле с картонными стрелками – время не менялось, застыло в вечном знойном полдне; и всюду здесь была крестная, крестная, крестная. Вот говорила ему, как себя вести на общем завтраке, шведском столе – его забавляло это сказанное нарочито серьезно «шведском», – вот разрешала подольше поиграть в настольный футбол в холле – Ваня впервые увидел и, всегда безучастный к любому спорту, загорелся, – а вот выслушивала все его придумки и, в отличие от матери, не фыркала, не приставляла к горлу железное «Хватит глупостей», а ловила слова на ладони, будто бумажных журавликов, и улыбалась: «Какой же ты выдумщик».
Ваня думал, что уснет быстро, но всю ночь крутил в голове эту фразу, смаковал, как клубнично-сливочный леденец, и гадал: может, раз крестная признала, что он такой выдумщик, не наказала и не отругала, у него получится вырасти и стать Одиссеем? И тогда, научившись врать так же ловко, он похвастается крестной, а она снова улыбнется, скажет: «Ну какой молодец!» – и опять отвезет его в санаторий, так непохожий на странное серое море – эту неудачную материнскую попытку любить. Ваня уже в те годы начал ценить воспоминания, даже самые страшные, изучал, как драгоценные самоцветы, собирающиеся в единый узор древней головоломки. Самоцвет давней поездки был расколотый, бледно-серого цвета, горный хрусталь, сквозь который смотришь на пасмурное февральское небо. Самоцвет этой – ярко-розовый, не дававший.
Крестная подарила ему настоящее приключение, доказала, что мир может быть не только ржавым, если не делать его таким, вовремя смазывать шарниры маслом; и вложила – тогда он еще не понимал, догадался только перед поступлением в институт, – искру веры в себя.
Засыпая той ночью, Ваня уже знал – вечно будет благодарен ей. Не устанет хвастаться своими фокусами и обманами!
Ее первой и предал.
Ее первой и обманул – по-взрослому, до разбитого сердца.
Мнимое воспоминание: Лариса
Рыцарь мой, рыцарь! Как мне хотелось называть Ваню именами Артура и сэра Ланселота, хотя с первого пластикового поцелуя знала – нет между нами ничего возвышенного. Но я заставила себя поверить в несуществующее и в собственной лжи была счастлива: наконец-то ожили рыцари из книжек – их мои одноклассники приносили в школу и часами рассматривали на перемене; я подслушивала, а они не выгоняли, зная, что не бывает настоящих рыцарей без прекрасных дам.
Я писала стихи – чем не занятие для принцессы в башне?
За мазками всего того серого, что окружает нас, я видела цветные всполохи. Родители до последнего твердили: так и не выросла наша большая принцесса. Я выросла – просто по-настоящему. Не перестав чувствовать биение сердца мира, не перестав ощущать его подлинное тропическое дыхание.
Разбивать розовые очки – наша главная ошибка.
Мои, словно с обложки «Лолиты», всегда были со мной. До Вани.
В институте я искренне верила: все исправимо! Порой хотелось оказаться рядом с собой маленькой, потрясти за плечи, сказать: «Не показывай никому своих стихов, еще рано!», чтобы больше не краснеть, гостя у родителей и находя старые тетрадки – неумелые рифмы, глупые смыслы. Нас, поэтов, в группе было трое – филологи часто надеются, даже если сами боятся признать, что они – новые Пушкины-Есенины-Бродские, просто все вокруг иные, твердолобые, грубые. Мы мечтали открыть свой поэтический клуб. Не срослось – разлетелись уже к концу первого курса. Каждый считал себя особенным, лучше остальных.
Я-то знала, что по-настоящему особенная только я. Таинственная незнакомка в ночных шелках, королева кучерявых облаков! Я создана вдохновлять других и жить одним только творчеством.
Родители мирились, давали деньги, только все шептали: «Нет, не выросла».
Пока мои сокурсники искали работу – а иногда несколько работ, – чтобы путешествовать и проводить вечера в барах, я ходила на выставки и поэтические вечера, да только никогда не читала при чужих своего – расхаживала по съемной квартире, чуть вальсируя, и напевала придумки только стенам, самым верным слушателям; остальные были неспособны понять – не стоило проверять, чтобы убедиться. Ища, куда потратить время, устав от сочинительства и походов туда-сюда, я стала записываться на курсы: то бралась за кисти, то складывала бумажных журавликов, то слушала запьяневших писателей на мастерской прозы.
И все бросала. Зачем доводить до конца, если никто не поймет? Мелочно, все так мелочно – теперь я мечтала сама организовывать выставки и литературные вечера, быть центром маленькой вселенной, притягивать всех своим обаянием, изысканными манерами, по последней моде, но с одним-двумя старинными аксессуарами из дорогущего секонд-хенда – мир создан ради того, чтобы все крутились вокруг меня, крутились, крутились, пока я сама бы не выгоняла их: право, хватит, вечер подошел к концу, пора и честь знать...
Когда я встретила их и покрасила волосы в розовый, родители опять вздохнули: «Нет, не выросла». Но они – уже и позабыла, какое причудливое название подобрали своей, нет, нашей компании, не-мертвые поэты! – ночами рисовали граффити, воровато озираясь, а днем то плескали краску на холсты, наслаждаясь получающимся хаосом, то исписывали десятки листов бумаги, играясь в Данилевского и Маяковского, выстраивая слова фантасмагоричных рассказов и стихотворений то лесенкой, то спиралью, то треугольником. Они проводили меня на странные подпольные тусовки – где-то там словно вот-вот должно было заиграть «Кино» с одолженного у соседей винила или, чего почище, загремели бы сами Pink Floyd! Там мы сидели допоздна: стихала музыка, оставались одни сонные бармены, все выдумывавшие, как бы поскорее выгнать нас.
Тогда-то, не помню почему – кажется, сама вселенная подсказала мне, я как никогда отчетливо услышала биение ее галактического сердца, будто наконец отложило уши после долгого перелета! – я прочитала им мои стихотворения. Они молчали неприлично долго. А потом взорвались аплодисментами и криками «Наша розовая муза!». Думаю, они ничего по-настоящему не поняли. Удивились, решили поддержать. Но я – поняла. Со всей очевидностью. Я и правда Незнакомка; та, что на один вечер превращает в поэтов даже пьяниц с глазами кроликов.
Мне кажется, я хотела видеть в Ване рыцаря именно поэтому: он напомнил мне их, нет, нас – молодых, верящих в собственный успех и гениальность. Когда-то, в один из редких дней, когда больше говорил, чем слушал, он внезапно признался: как ненавидит стариков, не дающих ходу молодым, забывающих, что с возрастом приходит не только мудрость, но и сонливость, забвение, неумение отличать тухлое от свежего – ведь тухлое кажется таким ностальгическим, родным. Я думала точно так же, пока моим розовым волосам возвращали яркость, – только не осмеливалась озвучить мысли пожилой армянской парикмахерше, любившей поболтать.
Я не полюбила Ваню – однажды уже сильно обожглась о мимолетную, но казавшуюся вечной любовь. Незнакомка не может любить, только вдохновлять и растворяться в чужом творчестве. Я согласилась на его лицемерную игру – тогда-то думала, она просто детская, наивная, о, как сверкали доспехи моего рыцаря, как умело он начищал их, покрывал колдовской пыльцой фокусов! А ведь у меня и так было все: уже много лет вокруг крутились молодые и старые художники, желая увидеть свои работы на одной из выставок, я давала интервью еще в бумажные «Афишу» и «Сноб», у меня хватало денег на жизнь, а времени – на стихотворения: писать я не прекращала, с каждым годом делала рифмы все неочевиднее, а стиль – сложнее, непредсказуемее, обыгрывала античные сюжеты и шекспировские сонеты в современности... так почему я согласилась?
Кажется, я поняла, когда Ваня сделал, что сделал.
Незнакомка никто в одиночестве, как принцесса – никто без рыцаря, ждущего ее у подножия башни. Я чувствовала это. Порой, до того, как повстречать Ваню на выставке, просыпалась посреди ночи и не могла понять почему; тело было невесомым, мир вокруг – пустым, без цвета и запаха, а утренний кофе – безвкусным. Мне нужен был кто-то рядом – и я доверилась Ване, зная, что он никогда не полюбит меня, ему нужно другое.
Я и не хотела любви. Да, я хотела простого секса – кто сможет меня обвинить? Но больше всего я... хотела просто снова читать кому-то стихи – так ни разу ему и не прочитала. Не нашла сил. Думала, вот-вот, пообщаемся еще пару месяцев, и обязательно; может, он даже сам попросит!
А потом я узнала его настоящего – не рыцаря, а страшного горного тролля-колдуна! – и добровольно сняла розовые очки, обнажив серый-серый мир, весь в отвратительной краске коммунальщиков, которой убивали когда-то наши граффити. Но вскоре поняла, что жить вот так не смогу. Я нашла себе новые розовые очки – уехала из невыносимого города-башни в те края, где скучают пустующие исполины-замки, ожидая хозяев, но принимая только туристов; где пустуют некогда шумные ярмарочные площади, одинаково пригодные и для торговли, и для казней; где в густых лесах ночами, в полнолуние, еще скачут белоснежные единороги.
Я уехала в сказку. Летом переезжала в другую – к теплу, к морю, к свежим фруктам, в маленький Кадакес, где всегда прекрасно сочинялось, а сны – неудивительно! – словно сходили с полотен старого Сальвадора.
Но иногда, в особенно пасмурные дни, я думала о Ване, о его горящих глазах, об искренней вере в собственные силы – ему не нужно было рычага, чтобы перевернуть весь мир. И знала: родители, там, на небесах или в эфире, говорят: «Теперь она повзрослела, пусть не снимает розовых очков».
Ведь Ваню я больше не жалела.
Интересно, жалеет ли он себя?
3
Сейчас
Утро – головная боль, утро – привкус проблем, утро – слипшиеся веки. Ваня не видит, кому отвечает в нападавших за ночь сообщениях, пока не добредает до ближайшей кофейни, не выдавливает из себя улыбку, не просит «как обычно». И только под капучино с двойной порцией эспрессо очертания контактов наконец обретают форму, а туман вокруг вчерашнего дня рассеивается, и все равно не разобрать, где правда, где выдумка. Но Ваня разбирается и с другими делами – в театральном чате уже кидают утренние мемы кто во что горазд, Мальвина пишет с извечным «Как ты?»; с таким же извечным «Увидимся» пишет Лариса.
Надо поддержать легенду, написать ей что-нибудь приятное, приготовить сюрприз – Ваня уже нашел, куда сводит ее вечером, чтобы успокоить и умаслить, бар, посвященный поэтам Серебряного века, – а хочется кинуть переписку в архив, заблокировать, заблокировать, заблокировать... Но ничего, немного осталось. И пока Ваня пишет ей, чтобы не беспокоилась по поводу галереи, мол, все наладится, чтобы готовилась провести приятный вечер – место встречи он пришлет позже, – и волшебную ночь – как он ненавидит эту фразу, – ему названивает незнакомый номер. Какие тролли хотят добраться до него? Орки стоматологии, гномы банка или, быть может, эльфы из ежегодной лотереи?
Ваня закрывает глаза, делает большой глоток кофе, пытается прийти в себя – вчерашний день не дает покоя. Ведь бывает же...
Снова звонок. Ваня не выдерживает, отвечает и, смотря на кружку с остатками кофе, будто там, в пенке, – шпаргалки, – говорит:
– Блять, ну сколько можно, я занят! – Он забывает о лоске слов всегда, когда злится, нервничает, боится. Мат – его успокаивающий отвар. – У меня и так трещит голова, и если вы хотите предложить мне подлечить зубы или принять участие в опросе, то идите на хуй!
– Да, я догадывался, что вы занятой человек. – Ваня не успевает положить трубку: голос, низкий, суровый, сжимает сердце мертвецкой каменной хваткой. – Мне уже рассказали.
– Слушайте, кто бы вам там чего ни наговорил... – Интуиция подсказывает: ответ неверный, но Ваня продолжает: – Идите уже слышали куда.
– Опрометчиво, Иван. – Незнакомец усмехается. – По рассказам Олечки я вас как-то иначе представлял. Впрочем, не отрицаю, что мог быть назойливым – я старался.
– А, вы... – Руки холодеют. Свободной Ваня хватает чашку, но та уже остыла. Сквозит из-за открытой двери кофейни: утро прохладное. Или кажется? – А как вы...
– Не теряйте дар речи, вас это не красит, вы ведь сладко поете, – вздыхает отец Оли. – Что остальным, что мне. Попугаи хороши, пока красноречивы. Ну как вы думаете? Конечно, Олечка прибежала ко мне, визжа от радости, после вашего с ней разговора. И конечно, я попросил у нее ваш номер.
– И какая у вас ко мне просьба? – Ваня приходит в себя.
Чего только испугался? Неужели думал услышать голос тролльего короля, или жуткого нищего, или, того хуже, крестной – и зачем только мерзавцы напомнили?! Нет, не так, нельзя делать их слишком реальными – и почему такое почудилось? Но этот звонок, быть может, облегчит ему жизнь: главное – играть роль, выпрямить спину, держаться; на том конце – деловой человек.
– Ну вот, уже намного лучше. – Слышно шуршание бумагами, скрип кресла на колесиках. – Теперь ваша картинка у меня как-то склеилась в голове. Иван, мне без разницы, как, сколько и в каких позах вы трахаете мою Олечку... – Пауза. Легкий кашель, будто бы затяжка. – Но мне важно, как, сколько и каким образом вы ее радуете. Понимаете меня?
– Ну как вас не понять. – Отвечать надо коротко, метко. Это сделка на человеческом счастье, так она и заключается.
– Чудненько. В общем, я люблю, когда все мои женщины счастливы. – Он будто отвлекается на что-то. Пауза долгая, неестественная. – Я готов платить за счастье моей девочки, и готов платить много. Что у вас там, театр? Постановка? Приезжайте сегодня часам к шести. Обсудим. Не струсите?
Нет. Не материться. Сейчас нельзя.
– Обижаете, – улыбается Ваня сам себе. Знает: там улыбку почувствовали.
– Ну что же, прекрасно, сейчас сброшу вам адрес. – Отец Оли снова садится в кресло, опять шуршит бумагами. – И помните, Иван, таких, как вы, я обычно ем на ужин. Так, имейте в виду.
Разговор окончен. Ваня залпом допивает кофе, шепотом ругается; каждое слово – выстрел разрывной пули. Что же это такое, почему все навалилось разом, он привык решать проблемы поступательно, а теперь по пути на репетицию придется думать об отце Оли, о Ларисе, о троллях... Нет, последнее надо выкинуть из головы. Знал бы этот властитель кабинетов, как его, Ваню, уже называли трусом, когда он отказывался красть сигареты в местом магазинчике – так, забавы ради, курили из мальчишек с ржавыми руками и сердцами всего двое, самые старшие, – и когда юлил, избегая драк, и когда выдумывал отговорки, лишь бы пропустить важную контрольную: градусник к батарее – температура, чашка растворимого кофе без молока и желтые зубы – острая зубная боль, мамины духи на глаза – аллергические слезы. Но отец Оли... она обрисовала его большим, важным, хищным. С таким встречаться вправду жутковато – все равно что с мешком на голове приезжать к боссу мафии или к диктатору, озвучивающему предложение, от которого невозможно отказаться. Выбора не оставляют.
Уйдя в мысли, Ваня практически не следит за начавшейся репетицией, отвлекается, только со второго раза слышит вопросы актеров и отвечает монотонными «да-да-да, продолжайте». Больше всего старается не замечать Мальвину – сегодня ее много, и это тревожит, нужно ведь еще рассказать ей про Олины хотелки, договориться, чтобы пару раз уступила сцену... А что там говорили тролли? Предлагали решение всех проблем? Стоп, не думать о них. Только этого не хватало. Не сейчас. Может быть, как-нибудь перед сном, в кровати, когда рядом не будет никого, получится собрать причудливый пазл успеха – каждая деталька встанет на свое место, останется только как следует зафиксировать ее.
– Вань. – В перерыве Мальвина садится рядом. Он делает вид, что не замечает ее. – Ва-ня-я-я, все хорошо? Это ты после вчерашнего так? Я же тебе говорила, под одеяло и спать...
– Да не обращай внимания, – отмахивается он. – Так, самочувствие не очень. И задумался о всяком. В дурку пока рано. Надеюсь.
– И о чем ты задумался, мыслитель? Ты, кажется, последние полгода только об одном и можешь думать – о спектакле. Так, что уже тролли мерещатся! – Мальвина хочет рассмеяться, но не находит отклика на Ванином лице. Стараясь не оставлять зазора неловкой паузы – актриса! – тут же добавляет: – Ну или не только о спектакле! На всякие удовольствия в разных позах вас тоже хватает, господин режиссер. Вот и думайте, о чем я!
– Да я задумался о предательстве... – протягивает Ваня, словно не услышав пассажа Мальвины. Стучит костяшками пальцев о подлокотник зрительского кресла. Медленно и мучительно решается.
– Чего вдруг? Это ты уже планы на следующую постановку строишь? Что, мы бахнем «Мастера и Маргариту»? Давай сперва хотя бы расхреначим всех троллей. И просто бахнем по «Маргарите»... – Мальвина закидывает ногу на ногу. – Ну давай, колись уже. Мне-то все можешь рассказать.
– Да я вот думаю. – Ваня вздыхает. Смотрит в пол. – Предательством ли будет, если на репетициях твою роль еще два-три раза дополнительных прогонов сыграет Оля?...
В повисшей паузе легко утонуть, захлебнуться. Ваня поднимает глаза на Мальвину, сидящую с каменным лицом.
– Если считаешь, что после такого меня надо побить. – Он выпячивает грудь. – Бей, не жалей! Я весь твой!
Мальвина ударяет его ладонью. Сильно – даже жжется.
– Да, надо бы! – Она срывается на смех. – За то, что ты такой идиот! Ну что за глупости – конечно, я не против. Думаешь, совсем дура? Вижу ведь, как она смотрит на нас, пока мы репетируем. И как прикладывает к себе костюмы и иногда крутится в гримерке у зеркала.
– Она, знаешь, как попросит, как сделает вот такие глаза... – Он пытается повторить выражение Кота в сапогах. Понимает, как идиотски выглядит, – смеется. – И что делать? Отказывать? Я просто боялся, что ты...
– Ваня, это пара репетиций. – Мальвина кладет руку ему на плечо, приобнимает. – Я ведь тоже девушка. Тоже все понимаю. У каждого есть маленькие желания. А если бы она попросила, а ты бы отказал... представляю, каково это! Сплю с ним, а он даже в такой мелочи не готов помочь!
– Есть такой формат «без обязательств», – напоминает Ваня.
– В котором все равно почти всегда появляются обязательства, – передразнивает Мальвина, но это он пропускает мимо ушей.
– Спасибо, что не обиделась.
Как хорошо, одной проблемой меньше.
– Я же не без мозгов! – Мальвина встает, хватает Ваню за руки, тянет на себя, вытаскивает из кресла. Он сопротивляется. – Ну дав-ай! Кто тебя надоумил про предательство? Мадама твоя?
Не хочется думать о Ларисе – порой, в «космическом потоке вдохновения», она действительно часами вещает об искусстве, ищет, почти как одержимый с интернет-форумов, связь между несочетаемым: графикой Дали, текстами Гессе и идеями Платона; фантазиями Борхеса, чудовищами Босха и крысами Бэнкси; биографией Нерона, картинами Мунка и повестями Гоголя; в такие моменты она – поэтесса в шелковом платье музы – говорит мелодично, без остановок и требует его, Вани, ответов, а он мечтает поскорее расплатиться с ней дешевыми подарками, дешевыми комплиментами и дешевым сексом – она сама возведет все в абсолют, ведь в тех облаках, где она витает – и всегда мечтала, с ее же слов, витать, – всякая мелочь десятикратно прекрасней.
Мальвина всегда говорит ему, когда он сетует на Ларисино пустословие: «У меня вообще нет права тебя осуждать – я и ради роли трахалась, и дарила какую могла любовь, и мечтала яростно до невозможности, веря в собственную исключительность». И вот Ваня уже вспоминает, как приехал к ней после расставания с Карабасом, скандала: она позвонила под утро, заплаканная, – и помогал собирать осколки тарелок, казавшиеся ее, Мальвины, осколками, еще теплыми, только-только открошившимися от души. Она сидела на табуретке: залезла с ногами, обхватила колени, плача и повторяя одни и те же тихие проклятия Карабасу: «Мудила, мудила, мудила...»
– Да нет, не Лариса, и уже хорошо, – отмахивается Ваня. – Забей. Пора возвращаться к репетиции. – Он наконец дает Мальвине вытянуть себя из кресла. Хлопает в ладоши. Где нашел в себе бодрость? – Так, ребята, собираемся! Сегодня еще немного осталось. Давайте замутим настоящих троллей и кобольдов!
– Про Олю им скажешь? – шепчет Мальвина.
– Попозже. Даже, наверное, напишу, как закончим. Все равно нужно будет время, чтобы график пересобрать. Я ее предупредил.
Все потихоньку стягиваются на сцену. Кто-то, кажется, хихикает на задних рядах – Ваня не выдерживает, оборачивается, заглядывает под кресла. Никого. Или видит горящие желтым глаза? Мурашки по спине – за ним опять следят. Неужели они же?
Но репетиция продолжается, Ваня мечтает провалиться в нее. Только думает все еще об одном.
Правда ли предательство, а не трусость, как их заставили выучить на уроках литературы, когда проходили «Мастера и Маргариту», – самый страшный грех?
После репетиции Ваня убегает раньше всех. По дороге – вбил в навигатор присланный адрес – пишет в чат: завтра репетиция отменяется, давайте отдохнем, да и я себя неважно чувствую. Ему желают здоровья – а лучше бы пожелали стабильной кукухи. В голове вновь ударом гонгов троллье «Крес-тна-я!» – он вздрагивает, думает, ах как было бы просто: раз – и правда стать собой довольным; может, тролли – не так уж и плохо?
Ваня спешит. Поднимается ветер, голубое стеклянное небо постепенно коптит серыми тучами с трупно-фиолетовыми пятнами. Капризы погоды – мелочи, Ваня не переживает, даже когда слышит далекий гром; тревожится о другом – опять холод гусеницей ползет по спине, опять кто-то пристально наблюдает за ним. Завернув в безлюдный переулок, Ваня замедляется, останавливается и прислушивается – не показалось, звук шагов по гравию стихает. Гнетущая предгрозовая тишина – даже гром больше не стремится нарушить ее.
– Дедушка сказал, – Ваня вздрагивает, услышав знакомый голос. Он снова упал, ударился? Разворачивается, опускает взгляд – узнает маленького тролленка с желтыми глазами, – что обиды на вас не держит!
– Ну, блять, просто замечательно! – Ругань – способ борьбы с потусторонним. Она чересчур реальна. Она – крест, святая вода и осиновый кол Ван Хельсинга. – Мне-то это на хуя знать? Вы и так оказались настоящими. Хотя все еще думаю...
– Настоящими-настоящими! – вскрикивает тролленок, подпрыгивает, бьет в ладоши. Ваня отшатывается. – Дедушка послал меня еще раз напомнить, что троллем жить сейчас проще и слаще! Ведь тролль собой всегда доволен...
– Я тоже собой доволен, – хмурится Ваня. – Просто съебись, будь ты хоть пранкером, хоть моей отъехавшей кукухой. У меня и так голова кругом... ай!
Тролленок щиплет Ваню – когти рвут брючину.
– Настоящий, настоящий! – опять радостно хлопает в ладоши. – А ты, сказал дедушка, не забывай его слова! А я за тобой послежу – и помогу. Вот сейчас тебе помощь троллья нужна? Тролли всегда знают нужные сло-ва-а!
– Ты поможешь мне, если сквозь землю провалишься! – Ваня резко разворачивается, не желая видеть тролленка, и идет дальше.
Что, так просто? Больше нет ощущения слежки. Чудесно.
А что, если тролли и правда смогли бы помочь? Перу от них только прибавилось хлопот и проблем, ну так кто сказал, что он правильно с ними договаривался – отнекивался, когда надо было... соглашаться? Пришить себе хвост и позволить разрезать глаза, покромсать язык – и все безобразное тут же стало бы прекрасным, мораль забылась бы в одночастье, и все, что на уме, тут же было бы сказано. Никаких дилемм, никаких выборов? Вот будь он, Ваня, троллем, в пасмурные дни бессмысленной былой работы проще бы стало карабкаться по отвесным скалам карьерной глыбы? Осталось бы в сердце место любви, какому-нибудь там роману с продолжением и счастливым финалом? А сейчас?
Да ну, какие тролли! Шли бы они в жопу – с чего взяли, что у него проблемы? Все у него прекрасно, никто не обижен! Все прекрасно. Главное, чтобы Олин папа ничего не испортил, – поторопиться бы, не опоздать.
Опять улюлюканье. Нет – звонок. Лариса. Ваня рычит, морщится, натягивает улыбку. Неохотно берет трубку.
– Ларис, привет, – льет медом. – Слушай, не очень удобно говорить, я спешу по делам. Что-то срочное? Давай, перезвоню, целую...
– Ох, Ваня! Срочное – прости, я быстро, я бы, знаешь, не стала дергать, если... – Голос взволнованный, сбивается. Плохо дело. Говорит она всегда стройно, музыкально – что может так вывести из равновесия?
– Ничего-ничего. – Он скрипит зубами. – Я успею, все норм. Так что случилось?
– Ваня, я по поводу галереи... – Лариса, кажется, сморкается.
– Что, опять?! – кричит слишком громко. Тут же добавляет, испугавшись, что она поймет не так: – В смысле, опять что-то разгромили?
– Господи! Нет, Ванечка, слава богу, нет, просто... – Лариса тяжело вздыхает. – Просто, понимаешь, мы тут посчитали, сколько будет стоить все восстановить: починка, компенсации художникам... Ах, бедные ребята и девчата! Столько творить – и потом вот так, плюх, чтобы ничего не осталась. Вандализм – чума!
– Да, ситуация неприятная. – Ваня цокает языком. Останавливается у бетонной скамейки, отряхивает ее, садится. Ветер крепчает. Небо – чернющее. – Тут даже спорить не буду.
– Нет, Ваня, дело не в том. – Снова тяжелый вздох. Поиск нужной комбинации слов. – Я... в общем... как бы тебе сказать... понимаешь, у меня нет таких денег. Придется немного влезть в кредит, да не беда, мне помогут разобраться, но... Какое-то время я не смогу радовать тебя. И поддерживать твою постановку. Боюсь – долгое. Ванечка, прости, я...
Ваня замолкает. Убирает телефон от уха. Тихо смеется – так, чтобы Лариса не услышала. Подставляет ладонь под первые капли дождя.
– Ну что ты! – Заставляет себя улыбнуться. – Все хорошо, ничего страшного! Прорвемся! Главное, чтобы с галереей все было в порядке. Знаю же, как тебе это важно.
– Ох, Ванечка, спасибо, ты мой понимающий, спасибо...
– Прости, правда уже пора бежать. – Ваня не шевелится. – Созвонимся потом. Или напиши. Хорошо?
Лариса прощается. Ваня запрокидывает голову. Сидит так с минуту – дождевые капли мерзко, куриным бульоном недельной давности, холодят лицо.
– Блять! – срывается. – Ну блять!
От этих ли проблем обещали избавить тролли? Что, ограбят ради него с десяток банков или быстро починят галерею, которую сами же разрушили? Напоят волшебным отваром из плесени и грибка стопы? Все ведь было так хорошо! Там – решено, здесь – разрулено, и вот на тебе... если бы эти уродцы не решили поразвлечься! Если бы Лариса так не охала и ахала по своему бесценному искусству! Если бы Олин папочка...
Ваня вскакивает со скамейки. Главное – ничего не испортить сейчас; главное, чтобы папочка не подкинул новых проблем, не заставил клясться в верности Оле, вступать в семью, искать Конька-горбунка – о чем еще обычно просят сказочно богатые короли?
А может, папочка – решение хоть каких-то проблем?
Ведь провал – самое страшное, что только может быть.
Тогда
На Мальвинином дебютном спектакле сначала не было никаких звуков, только звенящее напряжение, и каждый присутствующий – Ваня, пара студентов, старичок и еще два-три человека в тени – оглядывался, думая: вот-вот и зрители соберутся, как иначе, ведь скоро поднимается занавес. И занавес поднялся – жидкие аплодисменты, – на сцену вышли юные актеры: для многих это был простой дебют, для Мальвины – нечто большее; она, в черном парике, играла Маргариту в вольном изложении «Фауста», где каждый герой – пациент психушки. Играла так живо и дивно, пусть сказала всего пару фраз, пробыла на сцене пять минут от силы, что Ване казалось – может, она правда вернет душу старого алхимика к свету, а заодно прихватит и его, Ванину? Он смотрел и хотел верить во все: в Бога, в дьявола, в колдовство. Не заметил, как спектакль закончился.
Зал снова скрутило от рвотного спазма вялых аплодисментов, словно истощенных кишечной болезнью; зрители разбежались еще во время поклонов: скорее на воздух, подальше от этого странного представления, воняет неправильностью! Один Ваня взял простенький букет – лежал на коленях, – подошел к сцене и вручил Мальвине. Когда занавес закрылся – зал маленький, театр частный, экспериментальный, здесь валяются в муке и играют полуголыми, если того требует задумка, – Ваня хотел написать Мальвине и уйти. Уже достал телефон, когда она окликнула его из-за кулис, снова выбежала на сцену, потянула за руку, повела за собой – накрыт стол, актеры празднуют. Ваня нехотя познакомился с парой из них; посмеялся вместе с Мальвиной, прекрасно понимая – это все игра, понарошку, так, видимость.
Как только все разошлись, как только они остались в гримерке вдвоем, освещение тут же поблекло – чужие улыбки освещали клоунскую меланхолию театра. Ваня помог выкинуть пустые бутылки и пакеты из-под сока и сперва не заметил, как Мальвина заплакала, бессильно упав на стул. Ваня сел рядом, думал спросить: «Что случилось?», но Мальвина опередила его, прошептала сквозь слезы: «Никто не пришел». Ни Карабас, ни мачеха, которой Мальвина, несмотря на все обиды, прислала приглашение. А ведь жила в получасе езды, но не отлепила себя от дивана, в который давно, шипела Мальвина, вросла; лежала, как Светлаков у телевизора, и, что в детстве, что, видимо, сейчас, повторяла: «Бездарность ты моя!» Так и воспитывала. Отец – все это Мальвина говорила в гримерке, после каждого слова сжимающейся, скоро не влезет даже мышь, – вечно ездил в командировки, и маленькой она представляла его тенью, сбежавшей от хозяина, привидением, неуловимым мстителем. Думала, он взаправду супергерой, летящий на крыльях мрака ради, повторяла за мачехой, бла-го-сос-то-я-ни-я. А мачеха все продолжала, перекрикивая «Голубые огоньки» и милицейские сериалы, рекламу супермаркетов и скандальные ток-шоу, «Большие гонки» и выпуски новостей: «Как можно стать даже не гением, а простым талантом в эпоху штамповки, в эпоху сотен таких же, считающих себя творцами с большой буквы!»
Мальвина выдохлась. Ваня аккуратно приобнял ее за плечи. Не говорил ничего о себе – она и сама знала о библиотекаре-черте, о ржавых турниках, о глупых мальчишках, о безымянном отце и даже о гадалке; об отсутствии смысла, когда вокруг никто не верит. Тогда, зашептал ей Ваня, успокаивая, ты начинаешь добывать эту веру сам, искать, как золотой песок в ленивых речках, никому не показывая, хватаясь за любые способы добиться желаемого. Ты прыгаешь с камня на камень, прекрасно зная, что это не камни вовсе, а чьи-то лысые головы – быть может, ибсеновских троллей, – на которые надо с силой наступать, иначе вновь провалишься в холодные воды и растеряешь собранный по заштопанным карманам песок. Ему, закончил Ваня, вечно говорили то же самое, но другими словами: «Хватит фантазировать, вернись в реальность, вон лучше подтянись во дворе, ать-два, ать-два, что же ты не как другие дети, это крестная тебя разбаловала, напривозила дурацких комиксов о каком-то там Петро Голдене из пендостана и давай петь канарейкой и поддакивать, да-да-да, да-да-да».
Неслучайно, видимо, – заключил Ваня, когда они с Мальвиной, забрав букет, ушли из театра, – они встретили друг друга. И может, погибнут друг без друга.
После того спектакля Ваня особенно часто начал рассказывать Мальвине о задумках пьес, а она – о своих новых ролях. Сетовала: «Жаль, мы уже не дети, не можем поклясться в дружбе на крови, порезать ладони осколком стекла и закопать его под старым деревом, ведь взрослые на то и взрослые, вечно нарушают клятвы, хоть чернилами по бумаге, хоть кровью по стеклу». Однажды Ваня поделился с ней мечтой о «Пер Гюнте»: еще на первом курсе заслушался лекцией на зарубежной литературе. За ночь прочитал всю пьесу и даже успел посмотреть пару постановок на перемотке, а утром, разбитый, помятый, ни о чем не жалел, ведь вспомнил – то ли это было первое воспоминание после пробуждения, то ли ему вовсе приснилось, – как уже читал о злоключениях Пера в библиотеке ржавенького городка, но не дошел и до середины: слова казались какими-то чужими, неправильными, а буквы – иероглифами, сложными закорючками, так и признался черту-библиотекарю, а тот улыбнулся и блеснул глазами-пуговицами. Но уже тогда Ваня полюбил самого Пера и вот теперь доказывал на семинаре: нет, прежде все читали о нем не так, он не подлец-гуляка, бегущий от ответственности, не дитя поколения нулевых, возведенного в абсолют; он великий трикстер, просто иного толка, слишком очеловеченный. Когда преподаватель пожал плечами и только ответил: «Ну ладно, вот это все аргументированно и распишете в эссе, спорить со студентами себе дороже», Ваня решил – однажды поставит «Пер Гюнта». Идея, плод волшебного дерева воображения, зрела, наливалась неудачами, болезненными воспоминаниями; зимние морозы крепили ее, как виноград особого сорта, летние ночи насыщали верой в собственные силы.
Ваня рассказал Мальвине о своем «Пер Гюнте», объяснил тогда уже оформившуюся задумку, и Мальвина загорелась: вызвалась найти актеров, лучших, каких сможет, – первым чуть ли не за руку привела стеснявшегося кудрявого первака с театрального факультета. В тот же день Ваня признался: хочет, чтобы она сыграла главную женскую роль – точнее, роли, – лучше ее не справится никто; точнее, ни с кем это не станет похоже на оживающую сказку. На оживающую мечту.
Предай он ее тогда – что бы было?
Сейчас
Тролли, тролли, тролли...
Проклятье, какие тролли! Его ждет настоящий тролль. Король не под горой, а над ней, вот она – бизнес-центр из стекла, с кафешками и магазинчиками, с офисами и студиями, со смотровыми площадками и апартаментами.
Ваня словно забывает проделанный путь, овеянный волшебным дурманом, – только-только показывал паспорт на проходной, улыбался девушке в строгой юбке и – вжух! – заклинанием возносится ввысь, на двадцатый-с-хвостом-этаж; трубит в апартаментах, снятых для ночной работы прямо над офисом, глашатай-звонок – надрывается, приглашает на аудиенцию. Олин отец – плечистый, высокий, каменный и угловатый – открывает самолично и словно занимает весь дверной проем. Хмурится, молча здоровается кивком, а Ваня мнется на пороге, заходит как-то неуверенно: здесь у него нет власти, это чужая земля, не из песка и лазурита, а из стекла и металла, сделки тут заключают иным языком, и ставки слишком высоки. Он, Ваня, просто плут в скоростных сандалиях, а здесь заседают хитрецы, годами плетущие паутины, строящие планы внутри планов.
Дверь закрывается автоматически. Ваня быстро снимает кроссовки, спешит миновать коридор – в голове гремит непрошеный Григ – и, стараясь даже краем зрения не заглядывать в спальню с огромной белой кроватью, заправленной криво, идет прямо, в кабинет. Оказавшись на пороге, не успевает оценить обстановку – замирает, услышав внезапный добрый смех и увидев на лице Олиного отца улыбку – грубость его формы сразу сменяется округлостью, широта плеч компенсируется размером живота, а тяжелое дартвейдерово дыхание – бессвязными причитаниями после попыток поудобнее устроиться в кресле. Пиджак строгий, черный, на размер больше, чтобы фигура казалась еще мощнее; рубашка – белая, выглаженная, с серыми полосками на воротнике.
– Слышали бы вы свой голос сегодня по телефону. – Все еще посмеиваясь, он предлагает Ване сесть. В руках крутит корону из золотистого картона – все это время стояла на столе рядом с лампой, роняющей холодный свет на бумаги и планшет, отвечающий столь же холодным мерцанием экрана. – И видели бы себя сейчас в дверях. Этот трюк всегда работает!
– Простите? – Где же весь словарный запас, чем обольщать и уговаривать? Неужели забыт человеческий язык, остались только глупые песенки троллей?
Олин отец надевает корону – буднично, словно шапку в сильный мороз.
– Да бросьте, Ваня, вы же меня каким нарисовали? Шкафом, бандитом из 90-х, персонажем комикса, ну в крайнем случае каким-нибудь Марселласом Уоллесом. – Он гасит планшет, наливает воды из графина в стакан со льдом. В сером кабинете с серой мебелью стекло кажется невесомым, мерцание ламп – на столе и в потолке – превращает его в осколки таинственного лунного камня, короли и не такое могут себе позволить. – А я на деле – кто? Ну да, король. Кутить люблю, безобидно. И наследственность у меня дурная, так что могу и... да. А, это? – Заметив Ванин взгляд, прикованный к золотистой картонной короне, он снимает ее. – А это от Олечки. Ей тогда лет шесть было, как сейчас помню. Увидела в «Бургер Кинге», когда на выходных осталась с матерью, и решила сделать мне сама – до дня рождения терпела. Придает уверенности, знаете ли.
Он надевает корону обратно. Делает глоток воды.
– Ну и чего вы молчите? После рассказов Олечки вы казались мне прозорливее – смышленый болтун!
– Иногда смышленость – это промолчать. – Ваня наконец находит нужные слова. Он больше не в канализации, нет ничего сверхъестественного, с людьми договориться проще, всем нужно одинаковое: деньги, еда, секс, развлечения. Если все выстрелы острых слов и обещаний – мимо, надо искать где-то между, на пересечении этих кругов, очерчивающих орбиты жизней.
– Ладно, вы мне нравитесь, пока оправдываете мои ожидания. – Он вдруг снова делается каменным, серьезным. Серый пиджак и цветная рубашка становятся с кабинетом единым целым. Глаза становятся лунными камнями Хорошо, не пуговицами! Он ударяет костяшками пальцев. Блестит обручальное кольцо. Детали важны, но Ване кажется, что он все забудет, как только выйдет на улицу: вновь вжух – и волшебство этого места пшик – и вспышка; где-где я был, что-что случилось, куда-куда поставил свою подпись? – Знаете, я когда-то был романтиком, может, как и вы сейчас. А потом понял, что жизнь стоит больших денег. А делать деньги – совсем не весело и не озорно. И одинаково скучно быть что вечным поэтом, что вечным королем – и все же пришлось выбрать второе. Что вы там удумали с моей Олечкой?
– Всего-навсего хотел предложить ей...
– Да-да, она уже говорила, главную роль в паре репетиций, это-то я помню. – Он предлагает воды. Ваня соглашается, нарушает древнее правило – ничего не пить и не есть в волшебной стране, но стоп, почему волшебной, обычный офис, деловые переговоры, не канализация с пляшущими человечками. – Я даже уверен, что вы сказали ей это после того, как узнали обо мне. И обо всем этом. – Он разводит руками. Передает Ване стакан воды.
– Ну, вообще-то у нас с Олей... – начинает Ваня, но осекается – говорит глупости. Отбивается деревянным копьем с обсидиановым наконечником от конкистадорской сабли, шепчет шаманский заговор в ответ на грохот пороховых пистолетов. Нет, этот босс ему не под силу – слишком плохо Ваня знает читы для такой игры, не дорос до максимального уровня, и все же он здесь, с одной жизнью вместо трех обещанных – и с одной попыткой.
– Не говорите ерунды. – Король вновь добреет. – Я все понимаю. Но если Олечке нравится... вы бы слышали, как она была счастлива, когда рассказывала об этом вашем спектакле. О возможности не только стоять где-то за сценой, глядя, как остальные надевают ее костюмы, но и самой играть. Я знаю, Ваня, как она плоха во всем актерском. А она знает, что я знаю. И все же... как вам кажется, хороший отец – это какой?
– Не знаю. – Ваня пожимает плечами. Принимает правила игры: говорить, обсуждать, беседовать на отвлеченные темы. – Я своего не помню. Знал бы, где его могила, плюнул бы. Наверное. Проиграл в карты какому-то генералу в нашем военном городке, задолжал кому-то и сбежал. Если верить матери.
Олин отец усмехается.
– Ну, я хотя бы уверен, что моя жена про меня такого бы не сказала. Когда была рядом. – Он стучит костяшками пальцев. – А мне всегда казалось, что хороший отец потакает капризам своих уже вполне взрослых детей. Если может себе это позволить... а мало в мире того, чего я себе не могу позволить.
Он открывает ящик стола, нагибается, достает несколько стянутых резинкой пачек долларовых купюр – мертвые президенты наблюдают с интересом.
– Что, думали, такое только в кино бывает? – И вновь улыбка смягчает его черты. – Вот это все, Ваня, будет ваше. Но не прямо так, с моего стола, а в качестве услуг. Вы хотите громкий спектакль? Пожалуйста. Я помогу вашим троллям и кобольдам ожить. Я помогу им захватить мир...
– Не надо, чтобы они захватывали мир! – Слишком живы канализационные воспоминания – или бредни? Ваня быстро исправляет ситуацию. После небольшой паузы улыбается и, как кот в Масленицу, мурлычет: – Надо, чтобы его захватил я. Точнее, мы с Олей.
– Ну вот и прекрасный подход. – Деньги вновь оказываются в столе. – Я побуду вашим Щукиным от мира театра, дедушкой-меценатом. Я вложусь в вашу затею, подключу знакомых из пиара. Отыграете хорошо разок – устроим вам и гастроли, и тут, и за рубежом, пусть только границы откроют. Когда знаешь нужных людей, все делается щелчком пальцев – так куда проще творить мир, чем самолично. Однако... – И вновь каменные черты, перед Ваней коронованный человек-скала, и скала наклоняется к нему, вот-вот сойдет лавина, глаза-лунные-камни прошибут взглядом. – Сами понимаете что, да?
– Ну конечно, Оля получит главную роль. Я уже обсудил это с командой, пара-тройка репетиций начиная с завтрашнего дня, где ваша дочка – звезда, – вздыхает Ваня, как бы давая понять, что не нужно пояснять очевидное. Не скрывает своих намерений. Сейчас бесполезно. Тут другая игра. – Понял это сразу, как узнал о вас.
– Нет, не поняли. Я ведь не об этом, Ваня. – Он откидывается в кресле. Складывает руки на груди. – Вы сами знаете. Репетиции – ерунда.
– Простите, но я...
– Вы меня прекрасно понимаете! – Он смеется. – Дайте себе еще немного подумать, сейчас до вас дойдет. Ну? Ваня, я ведь спрашивал – кто такой хороший отец? Хороший отец в лице меня хочет, чтобы Оля сыграла главную роль. Не только на репетиции. Вообще. Во всем спектакле. Как будете петь теперь?
Нет. Исключено. Невозможно. Будет провал, катастрофа! Получится не спектакль, а детский капустник: что скажут ребята, сможет ли Оля выдавить хотя бы пару слов перед полным залом? И как отреагирует Мальвина? Мальвина... Он ведь предаст ее! По-настоящему – так, что пути назад не будет. Но...
Ваня вспоминает звонок Ларисы – разговор отзывается холодными гудками в голове, – пляски троллей, обещавших помочь. Лариса не даст ему ни копейки или даст – но копейки, и рухнет задумка, еще недавно державшаяся на золотом фундаменте; когда успела стать Вавилонской башней? Ему нужны деньги. И вот решение. В конце концов, Олю можно научить – хоть как. Дать время. Вытянут другие актеры... и зрители не заметят. Нет, заметят! Но Ване нужны деньги этого короля, разграблена его главная сокровищница – а вот открывается другая, сама подсказывает волшебные слова. И можно будет покончить с Ларисой. Перестать улыбаться ей, трахать ее, слушать ее...
А Мальвина... Он скажет ей. Она поймет. Всегда понимала. Поймет ведь?
– Знаете... – Ваня прочищает горло. Король наливает ему еще воды, толкает стакан. Ваня делает маленький глоток. – Это для меня очень сложное решение. Можно сказать – шагаю через себя. Ломаюсь. Но... если я соглашусь, мне будет нужна не только помощь с пиаром. Сложились некоторые финансовые обстоятельства...
– Сказали бы проще – больше бабок надо! О них отныне можете не думать. Да, в вас даже по испуганному голосу в телефоне чувствовался деловой подход, я не теряю хватки. – Олин отец встает, дружески хлопает Ваню по плечу, снимает корону, кладет на стол. – Может, вы когда-нибудь напишете книгу «Как заключать сделки». У меня вот все руки не доходят. Потесним старину Трампа! Тогда мы с вами услышали друг друга, Ваня? – Он протягивает руку. – Понимаю, что это сложно. И не требую строго «да» или «нет» сейчас. Подумайте. А завтра я позвоню. И тогда хочу слышать финальный ответ.
– Спасибо. Мне правда... нужно о многом поразмыслить.
– Вот и не бегите вперед паровоза.
Ваня жмет королю руку молча. Не выпуская его холодную каменную ладонь, говорит:
– А что, если мы провалимся? Что, если Оле от этого будет только хуже?
– Вы просчитываете риски или пытаетесь меня поддеть, Иван? Первое я ценю, второе ненавижу.
– Я и без того собирался ответить первое. – Ваня хмыкает. – Теперь у меня нет вариантов.
– Какие же это риски! Я знаю мою девочку, поверьте. Ей главное – получить эмоций, исполнить детскую мечту... Да, она не так хороша, как эта ваша, как ее там, актриса... а что так смотрите? – Олин отец фыркает, поймав Ванин удивленный взгляд. – Олечка всегда рассказывает о своих переживаниях. Я у нее порой вместо психотерапевта. Просто имен не запоминаю – дурная привычка, еще с института. Для нее это будет успехом в любом случае. А для вас...
– Вряд ли для меня провалом можно будет назвать новое финансирование, рекламу, туры и все вот это вот без моей головной боли, – заключает Ваня, сложив ладони на коленях. После рукопожатия почему-то хочется сидеть именно так – вдруг и его пальцы стали каменными?
– А со старым что стало? Поделитесь?
– Предпочту промолчать. Больная история. – Ваня допивает остатки воды.
– Ваше право! Ну вот, видите. Не переживайте, спектакль хуже от этого не станет. – Король задумывается. – Я когда-то очень любил театр. И с женой ходил часто. Поверьте, рядовой зритель, если тролли и кобольды оживут, ничего не заметит. Пер Гюнт? Да кого там когда интересовали герои! Все только и ждали, что нечисти. И того, который всех в пуговицы переплавляет. Вот это вам хоррор, какой там Стивен Кинг!
– А теперь? – Последний вопрос Ваня решает задать просто так, из любопытства. Уже встает.
– Что теперь?
– Ну, вы говорите – любили театр, ходили с женой. А теперь?
– А. – Король вновь берет корону, крутит. – Да скучно стало. Предсказуемо. Я как-то зачерствел. Давно еще. В общем, Ваня, вы все правильно поняли, очень вовремя встали, знаете толк в переговорах – ждите завтра звонка.
Никакого волшебства забвения, напротив – покинув кабинет, Ваня только и думает, что о разговоре. Беспорядочно бродит по улицам, проходя мимо то одного входа в метро, то другого; давно пора в путь, а он все гадает, хрустнут ли его позвонки в пасти трехголового чудища, повелителя ледяных чертогов предательства? Какое-то троллье колдовство, не иначе! Может, все вокруг давно стали троллями, но внутри, а не снаружи, как соседи в военном городке – сиплый старик с носом-картошкой и молодая учительница, боровшаяся с тараканами в классе и прыщами на лице? Ведь к этому все и шло, как там ему снилось – снилось, снилось, конечно, снилось! – сегодня? «Будь собой доволен» – это ли не девиз всякого, кто самолично разбил себя на крестражи, уверовал в комфорт без границ? Так, может, с начала времен и тешил себя человек заклинаниями да ритуалами, зная, что однажды станет наконец собой доволен и плевать будет с высокой колокольни на остальных: сперва заплюешь богов, потом – людей выдающихся, потом – заурядных? Значит, ошибся троллий канализационный король, зазывая его домой: нет, он давно дома, среди таких же троллей, как он, думающих, как бы упросить, как бы подсластить, как бы убедить; и значит, ошиблись сказочники, делая тролля противником прогресса, воплощением дикой, оставленной человеком, а после изуродованной им природы, – прогресс развращает слабовольных, и тролли – его верные дети.
Скажи ему кто, что так можно было сделать с самого начала, он бы даже не посмотрел в сторону Ларисы, не стал бы самолично вписывать себя в холст «Неравного брака», просто бы кружил вокруг Оли и стягивал с нее зеленое белье – да, конечно, Оленька, хочешь вот этого, пожалуйста, и этого, конечно, да, я буду любить тебя и ласкать тебя, да, ой, Оленька, а не расскажешь о своем папочке, а не организуешь нам встречу? Уже давно пора знакомиться! Но думать о бесконечных «если» – удел философов; смельчаки и хитрецы лишь держат их в уме, прыгают с места на место, пока изменчивая реальность не обращается лавой под их ногами, как в школьных играх, ведь пол – это лава, наступать дозволено только на темную плитку. И вот Ваня нащупал одну такую – хочется остаться на ней, твердой, и с гордым видом смотреть на всех вокруг, но... он опаздывает. Лариса дуется, когда он задерживается, тем более сегодняшний ужин – его придумка, один из приемов дипломатов, туманящий взор, усыпляющий бдительность.
Цветы, да, купить цветы: она обожает крашенные в разные цвета – фиолетовый, малиновый, зеленый, бирюзовый – розы, они сразу обговорили, что он будет дарить именно такие, а она сможет вспоминать пошлую цитату из Шекспира – получая подарок, протягивать ее с наслаждением; губы словно в замедленной съемке под увеличительным стеклом. Ох, эти розы не раз спасали Ваню – работают лучше дорогих подарков, напоминают Ларисе о полной мечтаний молодости, когда она закрывала глаза и представляла, как ухажеры вьются вокруг нее, читают стихи, теряются в вихре таинственной любви и в конце концов доводят ее до могилы. О, она мечтала умереть от любви, ведь такая смерть – и не смерть вовсе, даже в замогильном стоне слышатся придыхания влюбленных, так ее учила бабка, все свободное время тратившая на гадалок да хиромантов.
Эти же розы, крашенные в бирюзовый – еще не сошел запах краски, – спасли Ваню и в день Ларисиного единственного приступа ревности. Тогда он вернулся поздно: они втроем – он, Мальвина, Оля – сидели допоздна, додумывая эскизы костюмов и декораций, мечтая, как бы удивить зрителя, вдавить его в кресло покруче, чем в 5D-кинотеатрах, соблазне их школьных лет, – Ваня о них только слышал, Мальвина и Оля, как выяснилось, обожали. После того как они разошлись, их нагнал особый вид усталости, похожий на опьянение: когда и двух слов связать не выходит, голова чугунная, болят спина и плечи, хочется горячего душа и долгого сна. Лариса встретила его вакуумным молчанием, хуже всякого крика. Пила на кухне крепкий кофе без молока – редкость; обычно предпочитала бокал красного сухого каждый вечер, уверяя, что это главный напиток зрелости, все прочие – юношеское баловство. И вот она громко помешивала ложечкой сахар – тогда он еще не знал, что это лакмусовая бумажка ее сдающих нервов, – и еле заметно покачивалась взад-вперед под Non, je ne regrette rien[5], другую любимую пошлость. Не дала поцеловать ее в щеку – не больно-то и хотелось касаться губами обветренной кожи с археологическим слоем тоналки! – а стоило спросить: «Что случилось?», взорвалась. Закричала, раздраженная оперная певица, обиженная Карлотта, что все знает, Ваня так долго отвечает на ее сообщения и приходит поздно, потому что трахается со своей подружкой, какой там театр! Ларису же он презирает, считает старой коровой и дурой, а ночами, когда она спит, его тошнит в раковину от прикосновений к ней!
Шокированный выпадом Ваня тут чуть не улыбнулся: как близко порой вспышки гнева подводят к тщательно скрываемой правде. Он выслушал монолог – как всегда, пышный, бессмысленный, театральный, она ведь сама знает, что все – игра, просто порой заигрывается, молодеет без всякого чана кипяченого молока, вновь верит в великое и бескорыстное, – ответил «Ты все опять придумала» и ушел. На лестничной площадке приложил ухо к закрытой двери – услышал плач; все лучше тишины. В круглосуточном цветочном у дома нашел пятнадцать больших роз – ему случайно положили шестнадцать, да какая разница, их отношения все равно мертворожденны, – в супермаркете пробил у сонной кассирши баллончик с бирюзовой краской и на скамейке во дворе – осень, холодно – покрасил, пачкая пальцы. Не дождавшись, пока цветы высохнут, вернулся: Лариса уже была в спальне, лежала одетая, читала сборник стихотворений Блока – так она обычно успокаивается, тонет в воспоминаниях о былом и мечтах о несбыточном, – и даже не заметила, когда он подкрался, обнял ее сзади – чуть дрожа не от холода, а от ее скользкой, почти чешуйчатой кожи – и положил цветы, оставившие след на белых простынях. Она простила его глубоким поцелуем, потом – коротким, но быстрым сексом. Только после выслушала его доводы. Согласилась встретиться с Мальвиной, познакомиться – после той встречи вообще больше не переживала, видя их манеру общения и, как Ваня узнал позже, не считая Мальвину конкуренткой, разные весовые категории, возрастные, умственные и эстетические, так Лариса до сих пор говорит. Наконец заснула. А ночью Ваня пошел в душ, дважды отмылся с гелем – как всегда после совместных ночей, – прополоскал рот и, подавливая тошноту, долго стоял над раковиной. Только руки отмыть не вышло – бирюзовая краска осталась на ладонях.
Теперь, подбегая к старушке-цветочнице у входа в метро, Ваня думает: может, в отражении увидел бы себя в сером пиджаке, с изуродованным лицом? Ладони вдруг потеют, чешутся. Умыть бы руки! Да... умыть бы руки...
– Бабуль, – бросает он старушке, – сколько за пятнадцать розочек возьмете?
– Продам только шестнадцать. – Голос какой-то странный, неестественный.
– Бабуль, ну не похороны же. – Ваня тянется к розе, хочет вытащить, рассмотреть одну. Замирает от холодного касания.
– Испокон веков... – старушка держит его за руку, поднимает голову, обнажает в улыбке медные зубы, сверкает глазами-пуговицами, – так водится, что выбирают день торжественный родин и погребения. Ну а того, кто прыгал то туда, то сюда, я отношу на переплавку! Бери скорее розочки, и тогда из тебя, Ваня, я смогу сделать полезные вещи – чего тянуть-то, а?
И он бежит прочь без роз. Метро говорит с ним голосами троллей, их не заглушить даже внутреннему мату: какого хрена творится, с каких пор его преследуют монстры, рожденные то ли кошмарами его разума, то ли магией запертых в башнях колдунов, о которых Ваня узнавал от черта-библиотекаря, рассказывавшего о своей молодости: как впутывался в тайные кружки, как мнил себя Великим комбинатором и мечтал найти двенадцатый стул раньше остальных, а потом сбежать в белых брюках в другую страну, черт с ним, с Рио-де-Жанейро, да только время было другое, это теперь корни человеческие оборваны, изувечены, быстро, пусть и с нестерпимой болью, врастают в любую землю – промерзший грунт тундры или раскаленный песок. Нет, Ваня не соглашался быть настоящим Одиссеем – так, его тенью, подобием, пластиковой фигуркой в масштабе 1:100, столь ценимой коллекционерами. Хотя при чем тут Одиссей?
Вагон метро трясется, люди толкаются, дышать нечем – кондиционер сломался, – все куда-то спешат, смотрят в книги и телефоны, не слышат рокота троллей, их бессмысленной песни, льющейся по тоннелям, не знают, что с ними едет Пер Гюнт – ну какие глупости! – и не замечают два желтых глаза в конце вагона, следящие за Ваней прямо из-под сиденья. Провалиться бы в проклятое никогде! В духоте мысли скисают, думается о чудном: мать всегда учила не верить в россказни о потустороннем, жизнь – ржавый железный кулак, либо защитишься, либо упадешь навзничь, никаких фокусов, все просто, алгоритмично. И Ваня единственный не боялся страшных россказней сильных мальчишек, как оказалось, трусливых перед паранормальным – даже сам сочинял байки о трупе генеральской собаки, воскресающей каждое полнолуние и превращающей всех укушенных в зомби; о бензиновом монстре, прячущемся в старых «жигулях», уже не первый год стоящих во дворах; о злобном карлике, бродящем по лестничным площадкам в темноте, больше всего обожающем человеческую кровь и мерцающие лампочки – дзинь, дзинь, дзинь, еще одна сейчас погаснет, и он запрыгнет на шею, схватит, потянет за волосы, укусит! И вот теперь потустороннее мстит ему... или нет, помогает?
Спекшиеся мысли, сгустки сварившейся крови, толкают к глупым выводам – а что, если поддаться зову троллей, они ведь кажутся такими реальными, один до сих пор глазеет на Ваню? Вдруг их помощь – то, чего ему не хватало? Вдруг потустороннее благодарит за приумноженную в детстве армию его фантомов? Чего стоит отказаться быть самим собой – он ведь и не был никогда, да никто не был: так много масок вокруг, как на стенах великого и ужасного Гудвина из старой книжки, где Ваня больше изучал картинки, чем вчитывался в текст? Если каменные тролли-солдаты маршируют, предлагают сдаться, помочь, не проще ли облегчить себе жизнь и согласиться провернуть величайшую авантюру?
Кто думает это: Ваня, тролли, кряхтящая толпа? Осторожно, двери закрываются. Осторожно – открываются; ступеньки, прощальная песня троллей, свежий воздух – и мысли пульсируют в прежнем ритме. Какие тролли? Зачем они, когда есть истинный король, сговорчивый повелитель нефти и газа, Олин отец?
Лариса опаздывает в ресторан – как обычно, специально, на пять минут, – и первый бокал вина Ваня выпивает с непривычной для себя жадностью. На Ларисино «Все ли хорошо?» – достали с этим вопросом! – отвечает: «Устал, думается всякое дрянное». Извиняется – не успел купить цветов, плотный день, забегался, но теперь полностью в ее распоряжении, этот вечер – их время. Лариса улыбается – черная вдова перед тем, как совершить рывок и откусить голову.
– Не переживай, мне сегодня и так уже подарили. Хоть какое-то утешение после всех этих историй с галереей... Прости, Ваня, прости, мне больно было говорить тебе все по телефону... Не могла дождаться вечера... А цветы дома посмотришь.
Ваня не задает лишних вопросов. Плевать. Лариса делает глоток вина и спрашивает сама:
– Тебе совсем неинтересно кто?
– Неудобно было спрашивать. Так и кто?
И Лариса рассказывает – ей дай только возможность щебетать без умолку. Интересно, выдерживают ли маникюрщицы рядом с ней больше часа? Ее бывший любовник – она никогда не говорит «бывший муж», считает это словом пошлым, хотя сама сплошь сшита из пошлостей, – предложил встретиться, вспомнить былое, помочь с галереей. Прочитал новости и, не потерявший связь с некогда второй половинкой, почувствовал ее боль – говорил, даже защемило сердце, хотя всегда было крепким, врачи удивлялись. Он подарил ей крашенные в желтый розы – сам посмеялся собственной шутке басом горных лавин, – рассказал о жизни и карьере, ради которых бросил романтику и искусство, а она рассказала о себе, но – тут Лариса накрывает Ванину ладонь своей – умолчала о нем, ее новом рыцаре. Потом говорили о пустом: немного о театре, немного об экономике, в общем, вели грибоедовскую праздную беседу, обменивались остротами и в конце концов добрели до галереи: он оценил ущерб и тут же, почти на глаз, подсчитал, во сколько обойдется быстрый ремонт с компенсациями художникам. Лариса расплакалась – от ядовитой смеси горечи и счастья.
– Может, – говорит она Ване, доев пасту с креветками. Он заказал такую же, но так и не притронулся: аппетит отбило еще в метро. Зато второй бокал вина уже пуст, – это все какой-то вселенский намек – пора начать жизнь с чистого листа? Найти себе какие-то курсы и...
– Ну ты же понимаешь, – неожиданно для себя спорит Ваня, хотя привык соглашаться с Ларисой во всем, научился не замечать лунный глаз гиганта, – что не бывает ничего с чистого листа. Это все уловки. Фокусы.
– Разве?
О, еще как! Не бывает чистых листов, все они уже исписаны случайностями и закономерностями, невероятными совпадениями и мировыми потрясениями, и среди этих нестройных нот жизни, там, где осталось свободное место, приходится вписывать строки собственной судьбы; это еще одна игра – побеждает тот, кто впишет как можно больше собственных слов в чужие листы.
– Ну да, – пожимает плечами Ваня. – Знаешь, как мне говорила крестная? – Зачем он вспоминает ее?! Тролли, кажется, снова поют; Ваня незаметно заглядывает под стол – не притаился ли там маленький посланник? – Чтобы начать с чистого листа, надо заново родиться. Там уже любые листы будут чистыми: ничего не будешь помнить о былом.
– Твоя крестная... – Лариса задумчиво замирает с бокалом в руке, – была мудрой женщиной...
Нет, это не она мудра, а он хитер: крестная такого никогда не говорила, сам только что придумал, забил гвоздь в бесполезном разговоре. Выслушал оставшиеся причитания Ларисы о сухости современной поэзии и бессмысленности социальной прозы и, заплатив, отвез ее домой. С порога она принялась целовать его и шептать, как соскучилась, а он мечтал поскорее закончить эту пытку, но отвечал словами ласковыми и возбуждающими; кровать, горячие тела, ломаный ритм подгорных барабанов. Конец. Занавес. Титры. И сцена после них: два обнаженных тела – худое и пышное – лежат, как бездушные куклы, и глубоко дышат. Молчат, смотрят в потолок.
– Скажи мне... – Ваня знал, что спросит это ночью, когда все кончится. – Ты бы... ай, накипело.
Он дразнит Ларису. Она клюет.
– Нет уж, продолжай, раз начал. – Она поворачивается к нему. – У меня бабочки в животе каждый раз, когда ты делишься чем-то своим. А то только слушаешь.
– Разве женщины не мечтают о таких мужчинах? – снова дразнит. – Молчаливых слушателях. Фигурках с головой на пружинке, кивающих и повторяющих «да-да-да-дорогая-ты-права, ой-ой-ой-дорогая-как-ужасно»?
– Я – нет. Другие женщины просто... дуры?
Зачем она врет? Она ведь этого и хочет. Сейчас наверняка попросит послушать ее стихи. А Ваня ответит – устал, пора спать.
– Как сладко звенит это слово в ночной тишине... – напевает Лариса, прикрыв глаза. – Вань, послушаешь перед сном мои стихи?..
– Давай утром? Устал ужасно. – И вновь он угадал. – А пока скажи мне, – Ваня вздыхает, – предательство – это ужасно?
– Какой ты маленький! – Он ждал не такого ответа и уж точно не ее смеха. – Предательство – это стиль нашей жизни. Это вся наша жизнь: безобидный обман да маленькие предательства. И не говори, что никогда об этом не думал.
Он не думал, он поступал так: безобидно обманывал и по-малому предавал. Но то было с людьми далекими, то были забавы Тома Сойера, бегущего из родных краев, и авантюры Остапа, знающего – жизнь больше не сведет с этими обманутыми. А теперь...
– Давай по-другому. – И почему так хочется говорить об этом с Ларисой? – Что бы ты сделала, если бы тебе пообещали... допустим, организовать выставку мечты в какой-нибудь крутой парижской галерее, прости, я не разбираюсь. А в последний момент заявили бы: ой, прости, мы подумали и решили провести другое мероприятие...
– Послала бы этих призрачных парижан куда подальше. – Лариса тянется за сигаретой. Чиркает зажигалкой – искр нет. Попытка, вторая, надламывает сигарету и бросает прямо на простыни. – Тоже мне, велика беда. Ну, сейчас я бы так сделала. А вот по молодости разревелась бы – и только потом послала бы. Накатала бы письмо турецкому султану через пару месяцев.
– А если... – Говорить или нет? Вдруг догадается? Она ведь не глупая, хотя и королева банальностей. – А если бы это сделал близкий человек? Подруга? Или вот... муж, который вдруг подарил тебе цветов?
– Я бы возненавидела его всем сердцем. – Ей хочется курить. Ищет в ящике тумбочки другую зажигалку, достает вторую сигарету, наконец пускает кольца дыма, стряхивает пепел в керамическую пепельницу с видами Милана – сувенир от кого-то там. – Это ведь мерзко, Вань. Зачем тогда что-то обещать, если потом – вот так? Со мной такое как-то было, в школе, давно. Я эту стерву до сих пор помню – и ненавижу. Какая там подруга, так... И это она просто обещала позвать на день рождения – и не позвала!
– Да уж, мерзость, ты права. – Как чешутся руки, неужели покрылись серой краской? Умыть их, скорее умыть!
– Что-то случилось? – Сигарету она выкуривает быстро, ложится ему на грудь – голова тяжелая, его сизифов камень, добровольно взятое бремя. – Ты точно не обиделся из-за новостей? Прости, прости! Хотелось бы мне стать настоящей феей, взмахнуть палочкой, наколдовать пачки купюр...
– Да нет, все хорошо. Просто спрашиваю, – отмахивается Ваня. – Списывались с приятелем, рассказывали друг другу всякое неприятное. И я не обиделся. Не переживай.
Не обиделся – возненавидел. Но рано снимать маску.
Будь у него столько приятелей, о скольких он рассказывает Ларисе, – давно бы все устроил через второе, третье, четвертое рукопожатие и не мучился бы. Но приятелей у него нет, все они напоминают ржаворуких мальчишек, и он окружен хитрыми, наивными, хищными и добродушными, такими разными, но сплошь женщинами.
Ларисин чмок в щеку – как болотное хлюпанье. Она гасит свет, немного листает ленту в телефоне, какие-то эстетические рилсы с музыкой, звучащей на полгромкости – Ваня просто смотрит в потолок, – и закрывает глаза. Дыхание ее замедляется, выравнивается – засыпает, чуть посапывает.
Ваня начинает ритуал – вылезает из кровати, берет с собой телефон, идет в ванную, включает свет. Стоит под горячим душем, теряя счет времени, дважды мылится гелем, ополаскивает рот, избавляясь от лишнего привкуса и ненужных ощущений, будто ничего и не было, внимательно изучает ладони – кажется, на них непонятно откуда серая краска – и, веря, как древние, что вода может смыть даже воспоминания, еще раз ополаскивается. Выключает душ, стоит в тишине. Прежде чем взять полотенце, берет телефон со стиральной машины, мокрыми пальцами – сенсор не слушается, – набирает с опечатками в чат «Ребята, завтра рептиции не будет, отдыхаеи» и, не дождавшись ответа хоть от кого-либо, пишет Мальвине, в этот раз не слушаются трясущиеся руки, приходится дважды стирать и начинать заново: «Надо поговорить. Есть завтра время?» Гасит телефон, вытирается, не отвлекаясь на дребезжание пришедшего ответа, смотрит в зеркало, проводят ладонями по щекам, как маленький Кевин Маккаллистер, – кажется, остаются серые следы. Мылит руки раз, два, три – журчит песенками троллей канализация, может, вот-вот, и вылезет из сливного отверстия троллий король, насмотревшийся старых кассет Кубрика.
Но Ваня умывает руки. И спит сладко, только иногда ворочаясь от нескладных песенок, пока буря накрывает ненавистный прокуратору город.
Мнимое воспоминание: мать
Наверное, он уже умер.
Да, иначе быть не может, смысл теперь думать о нем, он ведь так и не понял, что любовь бывает разная, ага, что надо искать в жизни стабильности, ага, а не его вот этого творчества. Ванечка, я не плакала, просто сделала погромче телевизор, растаяла в тошнотворной юмориаде, лживых новостях и красочной рекламе, там все стабильно, вот оно как, ага, стабильно.
Ага, точно, он уже умер.
Я плакала только ночью, когда никто не мог увидеть, когда даже небо закрывало глаза, а я задергивала шторы, так, на всякий случай, ага.
Интересно, плакал ли он?
4
Сейчас
Опять дождь.
Когда-то Ване казалось: погода, прописанная в фильме или пьесе в такт настроению и состоянию героя, – это неизобретательная пошлость, нельзя бесконечно повторять над головой старого Лира грозу, от которой лопаются барабанные перепонки. Но пару лет назад, все еще несясь к свой постоянно удаляющейся Итаке в белых брюках, он понял – это не пошлость, а неизбежность; погода – камертон колебаний бессознательного, законов которого Ваня никогда не понимал, зато читал книги и слушал подкасты так увлеченно, словно сидел на шоу опасных фокусов подлинного чародея, магистра черной магии – айн, цвай, драй, Бегемот, исполняй!
И вот дождь преследует его самого уже какие сутки, и из далекой майской грозы – как любить ее, когда она сулит предательство или, хуже, мерзкие песенки троллей? – звучат отголоски гадкого попискивания: «Помнишь о кре-е-е-стной?» Сейчас, быстро складывая зонтик и забегая в метро, он помнит о ней особенно – нет, не сожалеет. Первый большой обман – как первый взмах крыльями, необходимый, чтобы выпасть из гнезда, спуститься по Миссисипи на самодельном плоте, выменяв кисточку с побелкой на яблоки и дохлых крыс из карманов. Она, крестная, всегда оставалась где-то за горизонтом видимости, а Мальвина – будут ли тролли кричать ему «По-о-омнишь о Мальвине?» – здесь, рядом.
Только добравшись до большого города, еще до начала учебы, Ваня думал – чего стоит обмануть и предать, это же так легко, когда становится стилем жизни; когда змеей сбрасываешь шкуру не по весне, а в любой момент по собственной прихоти и о тебе шепчутся «Это Фантомас, это Фантомас!», корча удивленно-испуганные рожицы из странного французского фильма. Но нет, нелегко, ох как нелегко предавать близкого – не по крови, по духу, образу мысли, стремлениям. Пока Ваня едет в полупустом метро – раннее утро, выходной, – оправдывает себя, ищет отговорки, совесть требует их, она голодна, а могла бы и заткнуться: может, Мальвина поймет его, может, согласится, что иного выбора нет?
Липнут к телу воспоминания, похлеще намокшей ветровки: выбежал из дома, зонтик заклинило, раскрывал на бегу, боясь снова увидеть глаза-пуговицы, почувствовать желтый взор маленького тролленка – преследует ли он?
Кто, как не Мальвина, рылся в аптечке, когда наутро после первой ночи с Ларисой он пришел к ней? Не вылезал из ванной: рвало и рвало; она искала таблетки, но, найдя только просроченные, кинулась в аптеку, пока Ваня думал – потеряет сознание, расшибется о холодную плитку, красным по белому, как красиво, сам виноват, не рассчитал силы, оказался не готов, нет, лучше умереть, чем торговать собой, – когда детская игра в придумай-обмани стала настолько серьезной? Мальвина вернулась, заставила проглотить две таблетки сразу. На Ванин скулеж ответила хлесткой пощечиной, велела сквозь зубы: «Ну давай, соберись, тряпка!»; она же гладила его по голове, как никогда не гладила мать – что за телячьи нежности, вот родилась бы девочка – другое дело! – и рассказывала о прочитанной книжке, о «Доме волчиц», кажется, где древние девушки торговали телом ради спасения, но у них не было выбора, а он, Ваня, сам пошел на это – так пусть терпит все ради цели. Тогда Ваня поднял голову с ее колен. Хотел назвать жестокой, а Мальвина, почуяв это, только улыбнулась: «Ты ведь сам однажды сказал мне. Про белые брюки. Нельзя отступаться, если начал, – иначе белые брюки купит кто-то другой». Достала портвейн и первую половину бокала заставила выпить, влила, как ребенку – молоко с луком, со слов соседки помогающее от кашля; остальные два бокала он выпил уже сам и, перед тем как уснуть прямо на кухне Мальвины – даже не пришлось подкладывать пуховое одеяло, – заявил: «Что бы я без тебя делал! И что бы делал, если бы просто хотел трахнуть тебя...»
И что он будет делать теперь?
Как далеко в этом дожде и утреннем тумане его Итака – мир золотых яблок искусства, оваций и признания?
– Вань, что стряслось? На тебе лица нет. Мой Пьеро и то обычно не такой бледный. – Мальвина встречает его улыбкой. Как всегда, чуткая, проницательная. Уже ждет его около пустующей сцены – Ваня отменил репетицию, но не стал отменять аренду. Лучше места не найти: может, духи неупокоенных актеров и суфлеров успокоят его, нашепчут правильные слова?
– А почему ты опять думаешь, будто что-то стряслось? – Ваня кидает мокрую ветровку прямо на край сцены. Поднимает глаза на Мальвину – она шагает взад-вперед. Даже это уже напоминает отлаженную игру; вот словно сейчас взмахнет рукой и выдаст заученную реплику.
– Ну, давай посчитаем. – Она садится на край сцены, хочет чмокнуть его в щеку – иногда они здороваются и так, – но Ваня уворачивается, прячет взгляд. Вдруг кожа его склизкая, лягушачья, как у Ларисы? – На тебе лица нет, это раз. Ты внезапно отменяешь репетицию, это два. Ты просишь меня встретиться, чтобы поговорить о чем-то важном, это три. Достаточно? Что, опять не отдыхаешь?
Он молчит. Ударить ее отравленными словами сразу или начать виться в гипнотическом змеином танце?
– Вань... – Мальвина кладет руки ему на плечи. Он стоит, облокотившись о край сцены, она все так же сидит. – Шутки шутками, а я ведь серьезно. Что стряслось? Что-то с твоей мадамой? С тобой? С... мамой?
О, она всегда вспоминает его мать, думая, что он бы нервничал, случись с ней какая неприятность; нет, не нервничал бы – узнал бы поздно, мать бы молчала до последнего, щелкая телеканалы, засмотренные до дыр, и причитая: давно не возвращался домой, что мне твои деньги, хоть бы поговорил с матерью, хотя о чем говорить, занимаешься непонятно чем, уехал; но он спасся от чужих ржавых рук и сердец, не готов возвращаться – научил мать звонить по видеосвязи, хотя она без конца закрывает камеру жирными пальцами, и говорит с ней не больше пяти минут по праздникам: день рождения, Новый год, Восьмое марта, они обмениваются сухими бессмысленными репликами, по сравнению с которыми диалоги Тарантино покажутся барочной роскошью. Мать все лежит и лежит у телевизора, зовет его домой, пока на улице, за заляпанными окнами их кукольной квартиры, пляшут поржавевшие мальчишки, оскверненные Питером Пеном, повзрослевшие только телами.
– Да брось. – Ваня усмехается, поправляет пиджак. – Будто ей есть какое дело до меня. В плане, прямо ДЕЛО, капслоком, а не так, для галочки. А мне – дело до нее.
– Вот мне иногда интересно, ты искренне это все говоришь или пытаешься наврать самому себе? – Мальвина вздыхает. Ваня сам не знает ответа. – Тут тебя никогда не пойму, но что уж там.
Конечно, не поймет. Отец – неуловимая тень, мачеха – не родитель вовсе, только бабка с дедом любили, баловали, забирали на выходные в соседний городок, где, видимо, не было ничего ржавого, все блестело новизной, от домов культуры до аляпистых торговых центров. Они оставили достаточно денег, чтобы после их тихой смерти, не завися от мачехи, которую Мальвина иногда пыталась полюбить, но разбивалась о ее истерики, окончить последний класс школы, поступить и найти работу – в кафе официанткой, которую хвалили за харизму и упертость и никогда не лапали: хозяин, бугай два метра ростом, не позволял.
Как понять? Хоть капля любви в ее жизни была. Настоящей, а не искореженной; сладкого эликсира, а не машинного масла для ржавых поршней души.
– Мальвин, – Ваня усаживается рядом, на край сцены. Наконец решается посмотреть ей в лицо – она как раз отвлекается на телефон, – надо поговорить.
– Спасибо, дура! – Она закатывает глаза. – Удивил, блин. Это я уже и так поняла.
– Я тебя все-таки предал. Точнее, сейчас вот предаю. – Ваня жмурится.
Лучше говорить в темноте. Будто никого нет рядом. Будто помешался и общается сам с собой.
– Ты сдурел, что ли? – Она толкает его. Выдерживает долгую паузу. Кажется, шуршит в карманах. – Откуда опять столько драмы?
– Это не драма. В общем, Мальвин... – Чем дольше он оттягивает, тем больнее. Нужно срыгнуть этот гнилой комок сразу, полегчает. – Дело такое. Ты больше не играешь главную роль. Вообще. – Пауза. – Прости. Правда прости.
Тишина – льет за окном дождь, и, притаившись за его шумом, шепчутся призрачные зрители и актеры: ну же, что будет дальше, скорее, новое действие, скорее, занавес! Ваня открывает глаза.
– Вань. – Мальвина вздыхает. Лицо спокойное, сосредоточенное – так мамы смотрят на капризных детей, прежде чем объяснить им, почему то-то и то-то делать нельзя. Рядом лежит ее телефон – экран горит. – А теперь по порядку. Что случилось? Вообще несмешная шутка.
– Мальвин, – Ваня морщится, как от кислой ягоды. Трет лоб. Не знает, куда деть руки, – не начинай. Я серьезно. Я все решил.
– А вот не верю, Станиславский! – Она натянуто смеется, хлопает себя по коленям. Кладет руку ему на плечо. – Давай попробуем нормально разобраться. – Ваня молчит. Закрывает лицо ладонями. – Без горячки.
– Да какая горячка?! – Он скидывает ее руку, спрыгивает с края сцены. Плюхается на первый ряд. Скрючивается: отчего-то болит живот. – Как ты вообще, блять, не видишь?! Я же буквально посылаю тебя на хуй...
– А почему тогда нервничаешь ты... – она не двигается с места, лишь подрагивают уголки губ, – а не я? Вань, объясни все спокойно. Ладно?
Наверное, она в шаге от истерики. Но пока сдерживается.
– А что объяснять? Все, Мальвин, роль я отдаю Оле по-настоящему, прости. Нет, правда, прости. – Ваня вновь скрючивается, смотрит в пол. Трет глаза. Опять поднимает взгляд на Мальвину. – Поняла теперь, да? – Срывается на крик: – Почему я нервничаю?! Да?! Потому что тебя я кидаю и ставлю на сцену бездарную овцу, которую трахаю, и все ради ее папочки, шишки с большими деньгами!..
– Вань. – Мальвина убирает руки в карманы толстовки. Почему она не плачет? Почему так обманчиво спокойна?! Он же знает, внутри нее все разбилось; он, Ваня, ведет себя даже хуже Карабаса – осколки острые, внутренности кровоточат, душа сворачивается. – Тебя не температурит? Это что... это тебя твоя мадама надоумила, да?
– Мальвина, блять! – Он даже не вскакивает, только скрючивается сильнее. – При чем тут она? От этой гнилой дуры меня вообще тошнит, что от ее детской болтовни, что от прикосновений, ты же знаешь, что происходит со мной, когда мы спим с этой старой сраной курицей, нет, хуй бы там, какой курицей, ящерицей! – Ваня вытирает слезы. Сам не заметил – заплакал.
Будь рядом мальчишки, задразнили бы, как в детстве, когда от разбитых коленок после очередных догонялок текло из носа. Ваня поднимает голову, локти держит на коленях. На лице Мальвины никаких эмоций. Только уголки губ дрожат сильнее – будто набирает магнитуды землетрясение.
– Я, блять, на последнем издыхании ей улыбаюсь, внимаю ее пошлостям, сочувствую проблемам уровня никем не понятой школьницы! Я, как на хуй выяснилось, тоже хороший актер по жизни – и срежиссирую, и отыграю. Но вот у нее деньги кончились! Все, блять! Финита! Зато появился этот король троллей. Его хоть трахать и выслушивать не придется!
Он замолкает, тяжело дышит. А Мальвина встает, хватает со сцены телефон. Доходит до вешалки, берет свою мокрую куртку.
– Ну что ж, Вань. – Она все так же спокойна. – Я поняла, могла бы догадаться и сразу, как пошли те разговоры про Олины мечты. Продаешь меня ради успеха? Хорошо. Кто я такая, чтобы тебя осуждать? – Мальвина надевает куртку. Усмехается. – Но теперь послушай меня ты: если у вас ничего не получится, если ты поймешь, что опять оступился... – Ваня наконец различает в ее глазах слезы – наверное, солонее обычного. Слезы преданных всегда такие; кажется, крестная так говорила. Или он сам придумал? – ...больше я тебя из говна вытаскивать не буду. Я-то думала, что у меня наконец появился друг. Настоящий, а не как все остальные: одни хотели полапать меня, другие сделать жилеткой, третьи ждали моей помощи. И я выслушивала, помогала, иногда даже давала себя полапать – гормоны прыгают, трусики намокают...
Она подходит вплотную к Ване, наклоняется так близко, будто хочет поцеловать. Не вытирает слезы. Может, хочет, чтобы капали на него?
– Я могла бы врезать тебе вот прямо сейчас. – Почему она улыбается ему в лицо, почему не насылает ведьмовские проклятия, заставляя его чесаться и выть?! – А могла бы утащить тебя в гримерку и трахнуть так, чтобы ты вообще не думал о других женщинах – поверь, я и это могу. Но я просто понаблюдаю за тем, как ты будешь барахтаться, Ваня. И утонешь. А потом мой Пьеро споет поминальную песенку твоему творчеству, не стоящему и ссаного рубля, правы были профессора, которых ты так ненавидел, презирал. И знаешь, что самое страшное?
Кажется, Ваня против воли отвечает: «Что?»
– Ты прекрасно знаешь – я права.
Мальвина отступает на шаг.
– Да, Ваня, я могу быть жестокой. – Она замолкает. Но следующие слова – громовые барабаны. – И не прощаю предательства.
Застегивает куртку. Скрип молнии – ножницы по плоти.
– Как, блять, в твоем стиле.
Смеется. Наконец вытирает слезы. И уходит.
А Ваню совсем скрючивает от боли. Терпя ее, он достает телефон из кармана. Смахивает сообщения от Ларисы – пусть оставит его хоть сейчас! – открывает переписку с Мальвиной, вспотевшими пальцами набирает: «Мальвин, прости...»
Останавливается. Сперва – ощущение слежки, потом – чья-то рука дергает за брючину, и наконец тролленок выползает из-под театрального кресла. Ваня даже не вскрикивает: сил нет. Что изменит пустым ором? Оно, невозможное, прицепилось к нему крепко-крепко, теперь не отлипнет.
– Дедушка, – тролленок выползает, вскакивает на ноги, разглаживает волчью шерстку на руках, – все еще не держит ни зла, ни обиды! Дедушка не забывает и зовет домо-о-ой, помощь предлагает!
– Отъебись. – Ваня зажмуривается, проводит по лицу руками. – Вот просто отъебись. Помогли уже, расхуярили все Ларисе. Из-за вас я все это делаю, блять! Так что отъебись. Я что, так много прошу?
– Дедушка знает, как остановить эту боль. – Ваня открывает глаза в момент, когда тролленок кладет руку на большой каменный живот с зелеными пятнами и поглаживает его, причмокивая. – Дедушка Ване уже говорил, а Ваня не слуша-а-ал! Не готов был! А теперь вот, пусть Ванечка берет – и читает на досуге.
Тролленок протягивает пожелтевшую намокшую бумажку, пахнущую канализацией. Ваня сперва не шевелится, но, помедлив, все же берет. Может, так выйдет одолеть циклопа раз и навсегда? Разворачивает влажную записку. Тролленок исчезает. Ваня заглядывает под кресло – никого. Смотрит на горящий экран телефона, на начатое сообщение. Снова спазм в животе – надо написать Мальвине, сказать... нет. А зачем? К чему вообще извиняться? Кому он должен? Никому. И кто в этом мире не предает? И кого не предают?
Что говорят об этом тролли?
Ваня разворачивает бумажку; читает потекшую надпись черной гелевой ручкой или гусиным перышком. Читает: «Правда, во многом мы схожи, но и большое различие есть!»
Читает. Читает. Читает.
Понимает.
– Пошли на хуй, – сминает и бросает на сцену. Вместо цветов.
Хочет вскочить, убежать, но боль слишком сильна. Последний раз у Вани так, до тошноты, крутило живот – может, там вместилище совести? – после телефонного разговора с крестной. И кажется, после нескольких экзаменов, где его так старались уничтожить.
Тогда
В учебе Ваня уяснил для себя главное: сам не поверишь в свое творчество – никто не поверит. Особенно душные преподаватели, сборище птиц додо, почему-то до сих пор не вымерших.
Он ненавидел теоретические занятия: шел напролом, отрицал все возможные концепции, не понимал, зачем знать, как работали Мольер и Чехов, зачем тоннами читать пыльную классику и пытаться что-то анализировать, если можно творить с нуля, не засоряя голову лишним? Всем это доказывал – на словах. В особенности – профессору-хоббиту, как раз и преподававшему историю театра и ускоренный курс литературы, от которого кругом шла голова, а он все требовал и требовал. Ваня сам не знал, отчего настолько невзлюбил теорию: просто так или из-за хоббита, давшего пощечину после неудачного попурри.
– Иван, – говорил профессор-хоббит, тяжело вздыхая и похрустывая пальцами, когда Ваня вместо ответа на вопрос на экзамене принимался доказывать, что знать теорию ему вовсе не обязательно. Что профессор просто не верит в него, придирается, таит личную обиду, а так не положено. – Ну поймите вы наконец. Посредственный писатель, прежде чем сделать дешевенький рассказ, прочтет тридцать великих романов. Толстых, иногда почти без диалогов. Это везде работает. Думаете, сможете иначе?
– Смогу! – с жаром ответил Ваня, чувствуя спиной усталые взгляды одногруппников, ждавших своей очереди. – А давайте поспорим, а? Заключим пари! Что я поставлю такой этюд, что вы... Или нет, такую пьесу, что...
– Вам одного раза было мало? – Фраза вошла в тело Вани свинцовой пулей. Он вздрогнул. Профессор-хоббит устало цокнул, открыл зачетку, взял ручку, щелкнул колпачком. – А со студентами я не спорю. Жду на пересдачу.
Он захлопнул зачетку, передал Ване.
– Но...
– Никаких но! Вы не подготовились, ну будьте же мужчиной. – Профессор снял очки-авиаторы с запачканными стеклами. – И вообще, мой вам совет – будьте мужчиной почаще. Попробуйте, что ли, девушку завести, а не липнуть то к одной, то второй. Друзей не разменивать, когда они ваши идеи отвергают. Даже не друзей, наверное, приятелей. Все равно.
– А вот это уже не ваше дело. – Ваня схватил зачетку. Встал, со злостью отодвинув стул. – Не лезьте. Есть этика, в конце концов. Ваша, преподавательская...
– Вы не грубите. – Профессор-хоббит достал из чехла салфетку. Продолжил, не поднимая глаз: – Я ведь тут почти живу, работы-то много. Слышу, что вы говорите, что о вас говорят. Помочь ведь хочу. Хорошему творцу, Ваня, – он стучит кулаком по столу, – нужен крепкий моральный стержень. Чтобы о-го-го!
Девочки сзади засмеялись.
– У вас-то самого крепкий? О-го-го? – процедил Ваня сквозь зубы.
– А у меня и нет ваших амбиций. – Профессор-хоббит закончил вытирать очки. Пару раз моргнул. – Все, хватит припираться. Все равно забудете мой совет. Следующий!
Ваня вышел из аудитории, хлопнув дверью. Тут же пошел в туалет, пустил холодную воду, думал умыться, в итоге просто замер, вслушиваясь в журчание и думая. Вечно этот хоббит цепляется к нему, вечно говорит гадости – будто проклятый Полифем, видящий насквозь, ожил, добрался-таки! Но ничего – Ваня побеждал его во снах, побеждал в детских играх, победит и сейчас. Сколько курсов еще терпеть его?
И как бы ему отомстить?
Он рассказал обо всем Мальвине. Она, сперва решившая держать нейтралитет – не одобряла ни Ванину затею, ни слова профессора, – вскоре согласилась помочь. Вздохнула: «Вань, когда-нибудь тебе это все выйдет боком. Ну нельзя же вот так относиться пусть к тупой, но критике». Ваня приложил палец к губам: «Тсс! Поговорим об этом как-нибудь в другой раз. Этот душнила меня достал. Он вообще – ожившее чудовище из моих снов».
Пока они обсуждали это в «Одиссее Одиссея», луна светила издевательски ярко – просидели почти до закрытия, – и Ваня, то и дело поглядывавший на нее в окно, ежился, терял нить разговора. Мальвине приходилось щелкать пальцами и возвращать его в реальность. К концу вечера окончательно утвердился во мнении: сейчас он раз и навсегда уничтожит Полифема, не смыкающего лунный глаз и пославшего глашатая из плоти и крови, – мог бы найти кого поубедительнее!
Мальвина рассказала о слухах, отголоски которых доносились до Вани, но он не заострял на них внимания: что их пятидесятилетний профессор-хоббит крутит роман с какой-то двадцатилетней девицей – не своей студенткой, а кем-то со стороны. Девица по уши в него влюблена, или, уточнила Мальвина, хорошо играет роль ради денег, карьеры, поди разбери. Даже главные сплетницы-старшекурсницы толком не знают, своих проблем хватает.
– И что мне с этого? – возмутился Ваня, бессмысленно размешивая остывший кофе уже несколько минут. – Личное – не публичное!
– Да погоди ты, – закатила глаза Мальвина. – Слушай дальше, раз решил поиграть в графа-мать-твою-Монте-Кристо.
По слухам, хоббит договорился с лысеньким охранником: отстегивал ему приличные суммы, чтобы иногда, когда в институте не оставалась уже никого, но свет в окнах сторожевой еще горел, водить молоденькую избранницу в свой кабинет, запирать дверь на ключ и... остальное – в тумане. Только Мальвинины подружки, решив проверить слухи, как-то порылись в кабинете, пока профессор опаздывал, – нашли там оброненную ненароком губную помаду, казалось бы не дающую никаких наводок; а потом – использованный презерватив. Расстрекотали всем, посмеялись и замолчали – пусть балуется старик.
– Ага! – обрадовался Ваня. – Понимаю, куда ты ведешь!
– Я никуда не веду. Это твоя авантюра, Вань. Все еще говорю – дурацкая.
– Значит, крепкий моральный стержень? Посмотрим.
И Ваня, использовав все красноречие, которое смог наскрести, – а еще две красные купюры из заначки, – уговорил того же охранника разрешить остаться ему в институте на ночь. Наплел что-то про срочные репетиции, подготовку к экзаменам, невозможно раздражающих соседей по комнате. Спрятался в коридоре с телефоном наготове, дождался – думал, уснет! – профессора-хоббита и его девушку. Тайком, чуть не выдав себя громким чихом, сделал пару снимков – они как раз целовались, он задирал ее юбку. Когда дверь в кабинет захлопнулось, Ваня тихо ушел. Не хотел задерживаться. Этого хватит. Чтобы унизить – так точно.
Через день эти снимки висели по всему корпусу, лежали и в деканате, умело подтасованные под кучку отксеренных документов, и на столе у хоббита, рядом с Ваниной зачеткой. Когда в тот день Ваня встретился взглядом с профессором, понуро, скрестив руки за спиной, топавшим в деканат, то улыбнулся, присвистнул, чтобы на него обратили внимание, помахал рукой.
– Совести у вас нет, – шикнул хоббит прежде, чем закрыть за собой дверь.
– А вы докажите, что у меня, – отбился Ваня. – Моральный стержень, говорите?
– Так и будете ходить в дураках. – Хоббит потер переносицу. – Так ничего и не добьетесь. Потому что не умеете слышать горькую правду. Ни от кого.
– Идите уже к черту, блять! – сорвался Ваня. Слишком хоббит спокойный. Ваня ждал другого.
– Я-то пойду. – Профессор снял авиаторы, положил в нагрудный карман пиджака. – Как бы вы там не оказались.
Он сам, говорили, написал заявление об увольнении. Когда Ваня узнал – обрадовался, купил им с Мальвиной бутылку шампанского, но пить она отказалась. Он сам осушил половину, прямо из горла, и, захмелевший от победы над всеми ликами Полифема, показывал луне кулак, матерился на нее, кидался в небо камнями, пытаясь оставить фингал под глазом судьи совести. Уснул с уверенностью: все. Никакого больше Полифема.
Тот потешался над ним всю ночь, только хохоча над беспомощным: «Никто! Меня зовут Никто! Я обманул тебя! Почему ты не обманут?»
О профессоре-хоббите Ваня не слышал долго и мечтал, чтобы «долго» растянулось до «никогда». Но однажды увидел его фотографию в модном глянцевом журнале – лежал на соседнем столике «Одиссеи Одиссея», – зачем-то попросил у незнакомца почитать, тот только пожал плечами, кивнул. Ваня пробежался по тексту огромного интервью быстро, выхватил только заточенные слова: «увольнение», «начал жизнь заново», «все перестроил», «основа – моральный стержень», «помог сделать сценарий этому фильму», «пригласили поработать еще над парой картин», «в детстве вообще-то всегда мечтал делать кино», «сделал то, о чем всегда говорил студентам».
Во рту скопилось столько горечи, что хотелось плеваться. Вот он, Ваня, сидит и лелеет мечты о постановке, все прыгает и крутится; а вот поверженный им хоббит, все равно вставший с колен и сумевший чего-то добиться. Сделать так, чтобы о нем говорили. Получается, прав был профессор? Нет! Не был! Что он понимает! Ваня зачем-то купил журнал себе: дома прочитал внимательно, въедаясь в каждое слово. Искал упоминания себя. Не нашел. Ни одного. Даже намеков не было.
А он-то думал... Такое проклятый хоббит на всю жизнь запомнил. Нет, забыл, как дурной сон, ползущий утренней дымкой утра не с той ноги. Подружка его была рядом на фото – довольная, в дорогих с виду нарядах. Как только ей удавалось вить из него веревки?
Однажды, после первых ночей с Ларисой, Ваня вспомнил о ней.
Заплакал, проблевался и послал к черту.
Сейчас
Защитившись зонтиком – возвращаться теперь только с таким щитом или на таком щите, – Ваня блуждает по дождливому городу призраков в доспехах: траур ему идет, в лужах кривляются огни витрин и светофоров, отражения трескаются под каблуками и кроссовками, хруст – и остается только красочное месиво, и улицы меняются местами, и названия переулков звучат на незнакомом, мертвом языке, и номера домов вдруг делятся надвое, натрое, пока не раскладываются на неизвестные иксы и игреки.
Ноги выводят к неработающему – откроется ровно в восемь вечера – бару. Ваня прилипает к стеклу и сквозь разводы едкого мистера пропера или какой другой чудо-жидкости видит: вон, в фиолетовом неоне, сидит кудрявый студент, на радостях пьющий уже второй горящий шот; вон ребята из массовки шепчутся о чем-то у дверей туалета, куда всегда ходят по двое или по трое; вон Оля щебечет с молоденькой официанткой в чулках, а вот он, Ваня, сидит, закрыв лицом руками, и голова болит – тогда или сейчас? – от кучи проблем, пока остальные – сам предложил – празднуют первую удачную репетицию, надеются на успех, хотя бы его четвертинку, даже семян волшебных молодильных яблок им хватит; один Ваня знает, какой ценой возможно добиться желаемого – замеряет на старых аптекарских весах, грамм к грамму: отданное и полученное. И вот к нему подсаживается Мальвина – даже она пьет, – толкает в бок, протягивает: «В-а-а-ня, ну хватит, помучаешься в другой раз, всегда успеешь. Что-то, когда тебе сорвало крышу и ты бахвалился перед студентами абсолютно бухой, ты ни о чем не думал. Вот и сейчас – не думай». И Ваня, стоя перед стеклом и вглядываясь в темноту, освещаемую только неоном воспоминаний, открывает рот, слово в слово повторяет свой тогдашний ответ: «Как вообще отдыхать, когда впереди еще столько вранья, столько гнилых поцелуев...» Мальвина отставляет бокал – оказывается, держит два, себе и ему, – садится рядом и, закинув ноги на стол, отвечает сухо, голосом школьной учительницы, пришедшей работать молодой, а кончающей – старухой с десятком прозвищ: «Вань, ну ты же сам все это придумал – и мне постоянно повторяешь об этом. Так что пути назад нет. Лови момент». Ваня – и тот, и нынешний – усмехается, берет свой стакан – даже теперь чувствует фантомный холод ледяной крошки внутри, крепость виски и сладость сока, – повторяет тост: «Тогда за успех и хитрость». Пьет – и все равно думает и думает, думает и думает, думает и думает.
И тогда – и сейчас.
Ведь пути назад нет.
За шумом воспоминаний – или дождь усилился? – Ваня не сразу слышит звонок. Чуть не роняет телефон в лужу, берет трубку, затаивает дыхание.
– Ну что же, Иван, давайте экономить время друг друга. Да или нет?
Нечего больше думать. Пути назад нет – так ведь, Мальвин? Или все же есть? Как соврать в этот раз, как ловко сыграть, где найти спасение? Нигде. Ни-где.
– Да, – отвечает громко. Повторяет будто для самого себя: – Конечно да.
– Чудесно. – Король смеется. Споет ли ему песенку, напомнит ли о крестной? – Сделайте так, чтобы после ближайшей вашей репетиции Оленька была счастлива. А там мне останется только щелкнуть пальцами – все камушки бесконечности давно в моих руках. Надеюсь, отсылочки вы понимаете.
Уже намокли кроссовки и брюки, зонтик вот-вот унесет ветром. Никакого метро, там улюлюкают тролли, там ждет старик с глазами-пуговицами. Желтое такси – луч света; о чем говорит водитель? Пустые звуки. Какие у него могут быть проблемы? Проблемы сейчас у Вани.
Он забегает в круглосуточный магазин у дома – мираж из красно-зеленого света – и вместо предательского вина или верной водки – как предвкушали мальчишки с ржавыми руками первый запретный глоток! – покупает пакет сладкого ананасового сока: такой приносила после работы мать, экзотика ведь, фрукты, витамины, полезно, ананасовые колечки будут в другой раз, подорожали, и вообще сплошная халтура, кислющие, тухлые.
Звон ключей, пустая квартира: тишина, одиночество, но нет же, всюду эхо Мальвины – вот она сидит на кухне и показывает ему с телефона этюды первокурсников, тыкает пальцем кудрявого Пера Гюнта; вот она, простуженная, но все равно приехавшая, выходит из ванной – сморкалась – и смотрит с Ваней зарубежные постановки их спектакля, смеется – как хорошо, что гениальным им показалось одно и то же; вот она помогает погладить рубашку, пока Ваня, полночи простоявший скрюченным над раковиной, заставляет себя вылезти из постели.
Призраки, фантомы, проекции – они дышат, шепчут, шуршат.
Ваня один. Один пьет сок – пакет уже почти пуст, – один листает новости – алгоритмы подкидывают статьи о погроме в Ларисиной галерее, – один гладит рубашку и брюки на утро. Отвлекшись на очередной, слишком явственный фантом – уже Ваня успокаивает Мальвину после расставания с Карабасом, убеждает, что все это – преходящее, а ее талант – вечный, еще пять годиков, и она станет новой Юрой Борисовой, покорительницей сердец и королевой мемов, главное – быть готовой, ведь мем – главный критерий популярности, – Ваня прожигает гладильную доску, приходит в себя, только почуяв запах гари, выдергивает утюг из розетки, плюет на все и гасит свет, ставит телефон на беззвучный, предварительно предупредив в чате, что воскресная большая репетиция в силе. Ответит ли что-то Мальвина? Даже не читает. Не ставит реакцию.
Ваня ложится спать. Ворочается, встает, допивает ананасовый сок – такой же приторный, как и раньше. Прежде чем вернуться в постель, замечает странный шорох у двери. Подходит к порогу, глядит в глазок, ожидая увидеть соседку и ее большого пса, прозванного Аидом, но видит медные зубы, глаза-пуговицы, черные руки; слышит стук в дверь, будто в само сердце, и шепот: «Что же ты все бежишь, Ванечка, я уже знаю, во что тебя переплавлю, какие полезные вещи изготовлю, ну же, открой дверь, тук-тук-тук, милый домовой, раз-два, скоро заберу тебя!»
Ваня отскакивает от двери. Накрывается одеялом с головой, как в детстве, когда ветер гнул деревья, а они норовили дотянуться корявыми пальцами. Засыпает под шум машин – фыркают колесами по лужам.
Во сне навещает Полифем. Они говорят, ссорятся, играют в сенет[6], шахматы, шашки, нарды, дурака, лото, зонк, маджонг, наперстки, D&D, дженгу, уно; спорят, смеются, пьют ананасовый сок, хватая плоды прямо с деревьев, ох, эта Ибица, где сердце стало биться чаще...
Не сердце – будильник.
Голова трещит, как с похмелья; остатки ананасового сока, добытые из разрезанного пакета, – первое, что глотает Ваня. Находит в шкафу аптечку с обезболом. Положив таблетку в рот, тянется за стаканом, проливает воду.
Так кто выиграл: он – или Полифем?
Мнимое воспоминание: крестная
Нет, конечно же, он не умер, современная медицина творит чудеса, а еще я помолилась за него, и он никак не мог умереть, мне снились белоснежные ангелы, маленькие, как бабочки, и радовалась я им, как в детстве, значит, лето, лето, скоро лето, в деревню, на речку! Нет, Ванечка не умер, просто не мог, ведь он был мне вместо сына, жалко, видела его так редко, жалко, его мать все холодела и холодела ко мне, оттаяла, только когда мой Сереня помер, бедняга...
А она ведь любила Ванечку, только железно, по-своему: неудивительно, муж-то, старый козел, о детях не думал, умел только лезть к ней со слюнявыми поцелуями да орать, отчего стол не накрыт к его приходу, а она орала в ответ; потом плакала вместе со мной, и мы, как две дуры, пили валокордин на кухне, пока он богатырски храпел – таких богатырей нашей земле не надо! И все же она уговорила его, невесть как, то ли к бабке-ведунье сходила, то ли разревелась, дала ему резвых пощечин, а он, хоть и козел был, никогда руку на нее не смел поднимать. И тогда родился Ванечка, мой миленький: глазки озорные, улыбка хитрая-хитрая, ножки быстрые...
Как я баловала его, когда выбиралась в гости: то водила есть мороженое в парк, то тайком покупала «Тархун», который мы распивали на двоих из пластиковых стаканчиков, то привозила настольные игры, и мы сидели, просчитывая ходы, пока его мамка все ворчала на кухне под шум страшных – всегда страшных! – новостей, мыла посуду еле теплой водой, вытирала полотенцем до дыр, но все же присоединялась к нам, сидела с каменным лицом, но я знаю – радовалась за Ванечку! Ох, старый козел сбежал, оставив ее одну-одну, и она закрылась от всего мира, сделалась настоящей железной леди. Что там какая-то Тэтчер...
Как-то она сказала мне: кажется, помру скоро. И, несмотря на все мои причитания, на робкие приказы не произносить такие глупости вслух, а то накличет всякого, продолжила – помру-помру, кости ломит, суставы болят, к водке тянет невыносимо, но я не притрагиваюсь. Помру, тогда-то ты забери Ванечку, пусть хоть у него все сделается хорошо. Только будь строже, врать он приноровился, а ты посмотри на них, врунов, актеров и политиков, хорошо живут, но не по-божески, не по-людски. Я подумала – куда строже ее! А она разревелась. Вытирала глаза кухонным полотенцем – Ванечка уже спал – и все причитала: всегда ты мне, наша фея-крестная, казалась мямлей, ветреной мечтательницей, но вот сколько месяцев уже думаю и понимаю – завидую тебе, так же хочу Ванечку любить, а не могу, ведь в отца пойдет, знаю, чувствую, жизнь какой бедной девушке сломает, и не одной... Я разревелась вслед за ней и на пятнадцать минут – как только запомнила время? – оставила ее одну, спустилась в круглосуточный магазин, купила не водку, но хорошего, как его тогда называли, минского бальзама, налила нам по рюмашке, второй; так и успокоились, так и уснули, и про смерть забыли, и про любовь. И уже к этому разговору не возвращались.
Нет, она не умерла! Но беда случилось с Ванечкой, и он позвонил, а мне дурно стало. Хорошо, подружки были рядом, выбрались с ними тогда на прогулку; подхватили, усадили на скамейку, вызвали скорую. Врачи сказали – сердце, надо меньше волноваться. Ой, молодые! Много ли они понимают! Как меньше волноваться! Попила водички, подышала, выпила таблеточек, хорошо дома пустырничек остался. Помогла моему Ванечке! Как не помочь? А потом не могла дозвониться. Все временно недоступен и временно недоступен абонент. Какое уж тут временно?
Нет, Ванечка не умер, конечно, полежал месяцок-другой в больнице, походил на процедуры... Нет, Ванечка не умер!
Как жаль, что я умерла.
Интересно, он вспоминает?
5
Сейчас
Ваня лениво собирается, постепенно приходит в себя – уже не мешает эхо Мальвины, растворилось пыльной дымкой. И чего он так нервничал? Вчера живот крутило, теперь, кажется, его щекочут бабочки, а боль затаилась меж ребер, свернулась раздраженным зверьком – может, как мать, купить валокордину, накапать, проглотить залпом и тогда полегчает? Зачем переживать! Он все равно останется в выигрыше, а друзей найдет новых, друзья ведь – перчатки: шерстяные школьные кажутся тебе то малы, то чересчур аляписты, то неудобны, и ты меняешь их на кожаные университетские, и некоторые хранишь, как дорогую память, держишь на полочке, не нося, а от других избавляешься, только устроившись на нормальную работу, – надоедают, напоминают о дешевизне жизни.
Ваня умывается – кожа в серой краске? причудилось, гель смыл, лицо бодрит свежестью мяты, – и, пока кипит чайник, отвечает на сообщение Ларисы сладко-сладко, сердечками, обещает вечером маленький сюрприз. За крепким утренним чаем заказывает пирожные, планирует забрать после репетиции – впервые без Мальвины, нет, к чему эти мысли, опять скручивает живот, прочь, боль, вернись под ребра, грызи и кусай там. Лариса обожает сладкое; как-то, на их вторую или третью встречу, когда Ване еще хотелось ополаскивать рот зеленым зубным бальзамом после каждого поцелуя, она призналась, что сидела на десятках диет: от такой-то фотозвезды и такого-то доктора, от такого-то профессора и такой-то спортсменки, от такой-то телеведущей и такого-то артиста. Все бесполезно – на сладкое подсела с детства, когда родители заказывали посыпанное шоколадом крем-брюле в вазочках, еще и с шариками мороженого, – так набивала рот, что зубы от холода болели; хуже, чем прилипнуть языком к столбу на морозе, но так вку-у-усно! И, призналась она Ване, с тех пор сладкое не раз спасало ее: объедалась им в самые тяжелые минуты, особенно много – до похода к дерматологу – съела после расставания с мужем, когда, оглянувшись на десять лет брака, поняла, что никакая она не Незнакомка-Муза, а обычная женщина, пусть и начитанная, пусть кем-то и желанная: такая же, как ее старые подруги, ее мастера маникюра, ее парикмахерша, случайные кассирши, девчонки на электросамокатах, бариста. И Ваня запомнил – помогало и спасало, когда она не могла ни говорить, ни соприкасаться телами, – настроение падало само собой, накрывала творческая меланхолия, – а ему нужно было решить вопросы, поговорить, попросить денег, в конце концов. Тогда чизкейки, фруктовый мусс и корзиночки с кремом тут же оказывались на столе.
Перед репетицией Ваня просит всех собраться у сцены – никто даже не опоздал – и, вскочив на нее в отглаженном утром пиджаке, делает объявление.
– Не очень-то хорошие новости, народ! Важные изменения в постановке! К сожалению, из-за некоторых... творческих разногласий Мальвина не сможет участвовать в спектакле. Но ее заменит наша прекрасная костюмер, которая может показать себе не менее прекрасной актрисой, – Оля! Ваши аплодисменты. Давайте-давайте!
Аплодируют сухо. Оля краснеет, зачем-то делает книксен.
Нет, не тот спектакль!
– Ну а теперь давайте, за работу! Времени у нас не так много, скоро будем анонсировать везде премьеру. Каково, а?! – Ваня хлопает в ладоши, по-бендеровски улыбается.
Актеры убегают за кулисы, кто-то – им выходить еще не скоро – спешит за кофе остальным: рафы, капучино на безлактозном, матча, фильтры с миндальным молоком...
– Творческие разногласия? – Только их старая Осе с заплывшим глазом в недоумении, шепчет Ване на ухо: – Не думала, что у вас с Мальвинушкой они могут быть...
– Вот так вот, – отвечает он быстро, бросает слова, как хлеб воробьям. – Всякое случается. Пойдемте репетировать. Время не ждет.
– Вы только не ссорьтесь с ней, – вздыхает она. – А то глупо ж это. Мы на вас двоих молимся.
Ну и молитесь – что толку в молитвах?
Оля, конечно, все знала от отца заранее. Готовилась, учила текст всю ночь. Играет не так ужасно, как могла бы, но все равно – из рук вон плохо: сбивается, путает акценты, совсем не взаимодействует с кудрявым Пером, текст читает слишком пафосно, видно, что просто заучила. Зато на лице – такое неподдельное счастье от игры... вот именно от игры – она играет, не живет, а нужно наоборот. Ваня держит лицо. Смотрит, старается не прерывать никого – лучше обговорят все в конце, – держится до перерыва и, только когда Оля исчезает в гримерке, вытирает вспотевший лоб цветным платком, ударяет себя по щекам и слышит от задержавшегося на сцене кудрявого Пера: «Вот именно!» В голосе – осуждение. Почему думает, что все из-за него, Вани? Это ведь не он, а король троллей – как сопротивляться, когда обещают полцарства в придачу?
Оля выныривает из гримерки умывшаяся – лицо мокрое, не вытиралась, – и кидается Ване на шею; не замечает, как он холоден – с трудом отвечает на поцелуй и вовсе не отвечает на объятия, даже не кладет руку на талию. С детским восторгом – будто они готовят утренник в саду – Оля щебечет:
– Ну-как-ну-как?!
Что ответить? Сказать правду, чтобы в следующий раз она больше старалась? Соврать, чтобы ее папочка услышал подслащенный пересказ и стал еще благосклоннее? Или пройти где-то между – вот он, путь мудреца?
– Ну как тебе сказать... Вообще отлично! Но кое-что надо подтянуть. Готова?
– Хочешь сказать, – Оля хихикает, – что мне придется остаться после репетиции?
Шутит. Конечно, ей очень даже до шуток. Только ему не до них.
– Хочу сказать примерно это, да. И...
Она не дает договорить: несколько быстрых поцелуев – губы обжигающие или у Вани жар?
– Спасибо-спасибо-спасибо, – снова щебечет. – Спасибо, что сделал мне такой подарок! – Она откидывается на спинку кресла первого ряда, вытягивает ноги. – Я только хотела спросить... как там Мальвина? Ну, вы с ней ведь об этом договорились?
– А тебе-то какая разница? – кажется, сказал слишком грубо. Надо подсластить. – В смысле, не беспокойся. Можно сказать, договорились.
– Тогда хо-ро-шооо! – Она вновь вешается Ване на шею. Не хочется. Ни нежностей, ни секса – ничего. Не до этого. – Это было так чудесно, представить не можешь! Как я рада! И как папочка будет рад!
– Прелестно, – фыркает Ваня. – Оль, давай потом поговорим? Голова болит, настроиться надо, нам еще кучу всего прогонять и дорабатывать, а потом еще думать об остальном, не представляешь, как я боюсь пустого зала, не представляешь...
– Ну, по этому поводу голова будет болеть у других.
Чужой голос. Ваня оборачивается. Седой мужчина в строгом костюме – вылитый Джулиан Ричингс, неужто сама смерть воскресла! – снимает серую шляпу в знак приветствия. Берет ее под мышку – во второй руке кожаный портфель, какая старь, – и изучает взглядом зал:
– Миленько, очень даже миленько. Олечка, здравствуй, а можем поговорить с Иваном наедине? Всякие важные вопросы.
– Да, дядь Сем, конечно. – Оля быстро чмокает Ваню в щеку и убегает за кулисы.
– Скажи остальным, – окликает ее Ваня, – что минут на десять задержимся.
– На пятнадцать, – поправляет незнакомец. Когда Оля, кивнув, исчезает, протягивает Ване руку. – Помню ее еще девчонкой, как чужие дети быстро растут, простите мою банальность! Семен Сергеевич, очень приятно.
– Иван. – После рукопожатия по запястью пробегает холодок. – А вы?..
– Ну как же, вы не догадались? Я оттуда, – тыкает пальцем в потолок. – В смысле, от Олиного отца. – Он щелкает замочками кожаного портфеля, вытаскивает какие-то папки, извлекает из них бумаги. – Я, можно сказать, его секретарь по особым делам. А так вообще пиарщик. Промоутер от Бога, я не хвалюсь, меня правда так называют! Понимаете?
– Вполне себе, – улыбается Ваня. Отчего так не по себе рядом с бледным Семеном Сергеевичем?
– Уж немудрено, что понимаете. Кстати... – Он отвлекается на бумаги, слюнявит пальцы, извлекает пару листков. – Отличная постановка. Я там стоял, в дверях, подглядывал. Хорошо, хоть пустили! А то не поздоровилось бы. Позвольте вашу руку?
Поймав непонимающий взгляд Вани, Семен Сергеевич поясняет:
– Да бумагу я хочу вам показать, – протягивает. – Я там набросал, пока было время. А то ведь... Застой в делах полнейший, знаете, прибыль ничтожная совсем, если сравнивать с тем, что было некогда. Вот и мотаюсь по всяким таким маленьким, но интересным поручениям...
Ваня читает. Не разбирает слов. Почему так нервничает? Опять проклятое ощущение слежки.
– А это...
– Это, – подхватывает Семен Сергеевич, – просто быстрый набросок. Читайте внимательно, мне нужна будет ваша подпись, чисто для формальности, – поверьте, люди, просящие подписи, опасны и коварны! Так что читайте внимательно. Но там все чисто. – Он вновь шуршит бумагами, достает из внутреннего кармана пиджака маленькие очки, надевает, шмыгает носом, берет свой экземпляр и читает: – Вот смотрите: реклама таргетная и на досках объявлений, почему бы не попробовать со старыми добрыми афишами... потом – приглашения на премьеру для журналистов и разных театральных критиков. Заставлять писать только хорошее не будем – пока. Сами понимаете, могут возникнуть подозрения...
Ваня читает. Отрывает глаза от бумаги.
– Хотите сказать... – Почему же он отказывается поверить, Олин папочка ведь обещал? – что это все относится к моему спектаклю?
Чуть не говорит «нашему».
Семен Сергеевич оглядывается. Пожимает плечами:
– Ну, других режиссеров я не вижу. – Он прячет очки обратно, но теперь извлекает из внутреннего кармана черную ручку. Щелкает. – Поскольку я занимаюсь всеми вашими делами по поводу спектакля, мне нужна ваша подпись. Что все о’кей, – протягивает Ване ручку. – Поверьте, души уже не в цене. Иначе бы я давно сменил работодателя.
Вот же. Вот кого он, худощавый Семен Сергеевич, напоминает Ване. Спросить? Надо. Что ему после канализационных песенок троллей и их записочек?
– Семен Сергеевич... – Ваня оставляет свою подпись, еще раз внимательно перечитав текст. Никакого подвоха. – Извините за неловкий вопрос, но вот просится и просится: спишите на юношескую наглость, хорошо?
– Заинтриговали. – Он щелкает возвращенной ручкой. Собирает бумаги обратно в портфель. – Валяйте.
– А у вас по молодости, случайно, не было, ну там, прозвищ каких?
– Это вы, – смеется Семен Сергеевич хрипло, по-вороньи, – собираетесь новый спектакль ставить? По «Чучелу» или типа этого недавнего «Сато»?
– Ну, допустим, так.
– Да было, конечно. Это ваше поколение вроде росло без кличек, и как вы вообще тогда выросли? – Семен Сергеевич защелкивает портфель, поудобнее кладет на колени.
– И какое?
– Угадать попробуете?
– Думаю... – Что же будет, когда он произнесет вслух? – Худощавый?
– А то. – Семен Сергеевич улыбается. Руки теперь неестественно худы: кости и тонкий слой бледной кожи, черноватые ужи-венки. – Но это только между нами, ладно? Что же вы, Иван, только сейчас признали, что оно все, – он обводит руками сцену, – теперь сбывается? Но вы же прекрасно знаете сюжет! И чего тогда боитесь? Знаете ведь – мне такие, как вы, не нужны. Мой вам совет: оставьте все затеи, и с ложкою плавильной примиритесь! Ну, теперь убедились? Впрочем, Auf Wiedersehen. И ждите от меня маленького подарочка. Вы же любите читать, да?
Он хлопает Ваню по вспотевшей ладони. Зубы сводит от неконтролируемого ужаса, подступающего откуда-то изнутри, как кровь к горлу; сейчас он откроет рот и испачкает весь пол, долго еще будет выслушивать пререкания уборщицы, даже полуживой. Ваня моргает – и рядом уже никого нет: только невесть откуда взявшийся сквозняк, ледяной, из тех, что хозяйски гуляли по их квартире осенью, когда матери было жарко и...
– Ваня? – Он наконец понимает: смотрит в пустоту. Не сразу приходит в себя. Кудрявый Пер пытается докричаться до него, трясет за плечо. – Ваня, с тобой все хорошо?
– Да... – Ваня хватается за голову, убирает руку кудрявого Пера со своего плеча. – А что случилось? Тот мужик с портфелем... – хочет спросить «был?», но резко передумывает, – ушел?
– Да ведь только что. Ты сам прощался с ним. Я как раз выскочил, чтобы спросить: чего, продолжаем?
Ему-то не боязно, лицо румяное, шея мокрая, футболка вспотевшая. Не с ним все это происходит! Не его грозятся отдать на переплавку, не за ним топают по пятам тролли, обещая вернуть домой, не к нему приставляют Худощавого! Какие глупости!
– А? Да. Да, конечно. Только воды выпью. И продолжим. Все продолжим. У нас теперь великие дела.
– А до этого что, не великие были? – бросает кудрявый Пер, убегая в гримерку.
«До этого, – думает Ваня, – я мог отступиться. А теперь – не могу».
Репетиция продолжается – идет наперекосяк. У Вани нет сил делать замечания, останавливать актеров: он только кивает, до самого финала, когда Пер, по его задумке, цитирует старика Лира: «Вы видите? Взгляните, губы, губы – взгляните же, взгляните...»[7] Без Мальвины все разваливается, она была несущей конструкцией, без ее голоса рушится гармония сфер – так Голливуд бы пал без Мэрилин Монро, без Марлен Дитрих, без Моники Беллуччи; Ваня ведь знал и все равно, как глупый царь, не так услышал слова древнего порицателя, да, падет великое государство – но его, его, его. Дрожат руки. Не показывать слабину, нет; хуже всего для фокусника – если усомнятся в его всемогуществе. Ваня закидывает ногу на ногу, хлопает в ладоши, как всегда. А при чем тут Мальвина?! Он сам замечал неточности, ну конечно, просто закрывал глаза, молчал, одолевал кураж!
– Ну, отлично. – Ваня встает. – Но завтра, ребята, надо собраться внепланово. – Одни кивают, другие закатывают глаза. – Еще много что надо подтянуть. Давайте-давайте! Нас ждут великие дела, говорил вам уже, правда же. Планы придется подвинуть, но что вы как дети! Спойлер – сегодня я говорил кое с кем таким...
И с кем же? С Худощавым? Зачем он явился к Ване? Неужто в отместку за то, что был выкинут из пьесы вместе с Пуговичником: к черту избыток потустороннего, останутся одни только тролли, чем меньше метафор – тем ярче эффект, так ему как-то сказала учительница литературы, а библиотекарь-черт, у которого он проверял каждую значимую мысль на зубок – ценная или нет? – подтвердил, расплывшись в улыбке.
– А у меня завтра, – кудрявый Пер спрыгивает со сцены, пока остальные расходятся, машут руками, причитают, – вообще свидание, и вот так...
– Ну ничего. – Ваня хлопает его по плечу. – Твоя роковая красотка обязательно поймет! Ну или объяснишь ей языком любви. Заодно позовешь ее на премьеру – будет лучше свидания. А теперь все, отдыхать. Ты наша главная звезда, отговорки не принимаются!
– А мне казалось, главной звездой была Мальвина. – Пер отвечает искренне, печально вздыхает.
– Была. – Держать лицо, держать, держать. – Но вот так случается в жизни! Приходится делать выбор.
Приходится.
И хор троллей там, где-то на затененных балконах подсознания, нараспев отвечает: «Когда же ты сделаешь сво-о-ой, когда верне-е-е-шься домой?» – голоса булькают болотной жижей.
Чтобы отвлечься, Ваня находит Олю. Чмокает в щеку, обещает: еще пара репетиций, и она станет звездочкой – сладкая лесть, хорошо бы всегда спасала! Главное, что она рада – рада ведь? И Оля отвечает – безумно! Уже хочет рассказать папочке, а потом провести время с Ваней. Ваня хмурится, зевает, устало отвечает: «Потом, малыш. Пока сил нет». А сам мчит через пахнущий бензином, дождем и черемухой город – странно, никакой грозы – к Ларисе, порой давя червяков. Знает, она пока не дома. Проверяет переписку – сообщений ноль. И Мальвина ничего не написала. И он не написал ей.
Должен ли?
Днем слежка – опять кто-то, да что там, ясно кто, тролли, смотрят ему в затылок – ощущается иначе: пот скатывается по спине, будто от попыток доказать мальчишкам с ржавыми руками свою силу прямо на турниках, а дыхание сдавливает, как от первого дня в жаркой-жаркой стране, куда прилетел на море, вышел из самолета – и попал на другую планету, где влажно, горячо, воздух липнет к горлу. Так ему рассказывали – может, и он теперь слетает куда-то на отдых? Как много собралось вокруг покровителей! И всем что-то нужно, все играют на разных дудочках и требуют то вальс, то польку, то фокстрот, а он ухитряется ловко менять туфли и ботиночки, улыбаться каждому и делать вид, словно не танцевал на мраморном полу перед другим; придворные шуты – величайшие трикстеры, у них есть чему поучиться – и Ваня учился. Но даже у хорошего танцора устают ноги; и, смотря на покрасневшие пальцы и огрубевшие пятки, наклеивая пластыри и втирая крема из первых попавшихся в аптеке тюбиков, он думает, как бы самому раздобыть волшебную дудочку, нет, лучше – саксофон, нет, лучше – валторну!
Ване хватит и губной гармошки. Нет, ничего ему не надо. Только показать, как он был прав: им, смеющимся в своем ржавом Неверленде.
По дороге Ваня забирает пирожные, просит кофе с двойным эспрессо – бариста какая-то хмурая, каменная. На пороге он гремит ключами, входит в Ларисину квартиру – пусто; пока не забыл, прячет пирожные в холодильник, умывается ледяной водой, распаковывает маску для лица – она любит ягодные в форме звериных мордочек, – надевает, предварительно скинув пиджак и закинув ногу на ногу, пьет кофе на кухне, смотрит в открытую переписку с Мальвиной – думает, что и как написать, пока часы по-набоковски отбивают половину того-то и четверть чего-то. Он ведь должен написать. Должен ведь? Или должен он только им? Он здесь, почти у врат своей Итаки. А где мальчишки? Все там же – в ржавом пламени заводов, их создавших, теперь – переплавляющих; пожирающих будущее.
Ваня не выдерживает. Пишет короткое: «Мальвин, прости, так правда надо было». Он ведь не тролль – меж ребер все еще болит, и по новой скручивает живот. Две галочки рядом с пустыми словами – Мальвина прочитывает сообщение почти сразу. Не отвечает.
И чего он хотел?
Тогда
Он поехал поступать, не сказав матери, что выбрал театральную режиссуру; наврал, что «на переводчика», – и она поверила, не раз ведь ругала его за чтение редких, потрепанных библиотечных книг на английском: «Одни ужастики, все твой Кинг да Кинг, какой же он король!»
До столицы Ваня доехал без приключений. В забитой утренней электричке, зажатый между планктоном, студентами и дачниками, обливался майским потом. Рубашка с короткими рукавами взмокла. Добравшись до здания вуза – специально приехал сильно заранее, – он сел на скамейку недалеко от входа и уставился на непонятные, будто на мертвом языке записанные в блокноте названия вступительных испытаний. Перечитал: «Задание 1 – постановочное разрешение пьесы, задание 2 – рассказ по картине, задание 3 – эссе на заданную тему». Ваня не тешил себя надеждами – где он, а где хотя бы капля литературного таланта? Не понимал, как будет поступать. «На авось! – вспоминал слова школьного учителя. – На авось! Вы все будете жить на авось, если продолжите в том же духе!»
Ваня даже не заметил, как к нему подсела светловолосая девушка в юбке до колен. В руках она мяла бумажку.
– Что, тоже волнуешься? – спросила она. Без всякого, несмотря на «тоже», волнения, совсем не как заучка перед важной контрольной. Надменно, уверенно.
– Я просто ни фига не понимаю, – хмыкнул Ваня. – Но и ты-то не ври. Что-то по тебе не видно нервяка. Ваня, кстати.
– А я совсем не Ваня, – усмехнулась она. Воровато оглянулась, залезла в сумочку за сигаретой, но так и не закурила: народу вокруг прибавилось. – Ладно, раскусил. Почти не волнуюсь. Второй год уже пробую. В тот раз натерпелась, теперь точно получится.
– Может. – Ваня повторил ее позу, закинул ногу на ногу. – Мне тогда поможешь?
– С чего бы это вдруг? – Она выкинула сигарету, не затушив. Рассмеялась.
– Ну, у тебя грустные глаза. При такой-то подготовке когда найти время для не-одиночества. – Ваня наклонился к ней ближе. – А у меня большое сердце. И не только.
Она улыбнулась. Положила его руку себе на колено. Помогла: сперва объяснила, что от него будут ждать в каждом из заданий, потом быстро описала свои прошлогодние провальные наработки и, наконец, дала пару советов, завершив главным: «Просто фантазируй, ври с три короба. Но красиво – умеешь?»
Ваня чмокнул ее в щеку: «Только это и умею».
После вступительных – сколько же часов все длилось? – они встретились на той же скамейке. Сквозь теплый весенний вечер пошли к ней домой – снимала квартиру с подружкой, но попросила ее задержаться у парня, – зашли в аптеку и переспали у нее дома по-юношески задорно. Часов до трех ночи смеялись, болтали, обсуждали экзамены, говорили о театре – слушая ее, Ваня чувствовал себя пещерным человеком, попавшим в будущее. Она называла фамилии, фамилии, фамилии, а он не знал ни одной.
Уехал утром. Так и не спросил, как ее зовут, – только обменялся контактами. В мессенджере ником значилось безликое teatralka, ну и хватит.
Когда несколько недель спустя пришло время узнать результаты – списки вывешивали на досках перед вузом, – они договорились прийти вместе. Были уверены: оба станут первокурсниками. Стал только Ваня – сам не понимал, как так вышло. А ей не хватило нескольких баллов.
Она разревелась на той же скамейке, обвинила во всем его, дала пощечину. Ваня не ушел. Просидел рядом, пока она не успокоилась, не поцеловала его в порыве страсти-ненависти. Они снова переспали, но в этот раз молчали после – она только играла на гитаре, сидя на кровати совсем голой. Закончив – какая пошлость летела со струн, неужто «Батарейка»? – прошипела: «Убирайся вон».
Он убрался. Возвращаясь в пустой вечерней электричке – забившаяся в угол семейная пара, храпящий нищий, вековечный угловатый дед с ящиками рассады, – он хотел написать ей сообщение. Извиниться. Предложить остаться друзьями, с привилегиями или без. Вместо этого выдавил только: «Ну чего ты дуешься и агрессируешь? Подумаешь, бывает! Жизнь-то на этом не кончается. В конце концов, пойдешь работать уличным музыкантом – ничего ведь на свете лучше нету, чем бродить с гитарой по белу свету! Или вебкамом займешься. Я потом обзавидуюсь еще, узнав твои заработки! Мир?»
Она прочитала. Не ответила. Молчала долго. Потом написала: «Ок. Приезжай как-нибудь еще – ты, конечно, сволочь, но спать с тобой кайфово».
«Только если ты сыграешь на гитаре!» – усмехнулся Ваня ответным сообщением.
«Как-нибудь» наступило в понуром сентябре, когда Ваня окончательно перебрался в большой город и даже нашел его правила пикантными, аппетитными. Веселыми, как в настольной игре, которую как-то подарила крестная; открыли всего раз, в ее приезд, – так и пылилась в непонятно каких ящиках. С учебой, правда, совсем не разобрался. Решил дать себе время адаптироваться и покутить.
Когда они снова встретились, Ваня так и не удосужился узнать ее имя, просто «тыкал», начинал разговор со «слушай». Он не спросил «Как ты?», она рассказала сама, оказалась той еще болтушкой: решила взять паузу на годик, пока попросила у родителей денег, записалась на театральный интенсив и подумала, по его совету, что уличный музыкант – не такая уж плохая идея, все веселее. Снова привела Ваню к себе домой – купили бутылку вина на двоих, – сыграла на гитаре, как и обещала. Пела «Солнце взойдет» и все смотрела на него в упор. Он смеялся: «Ну точно леди-трубадур!» Пока были более-менее трезвые, переспали; бутылки вина оказалось мало. Она достала шнапс, привезенный дядькой с лукавой улыбкой из Германии – иногда прилетал на недельку в сезон, выпрашивая на заграничной работе отпуск.
Она напилась и разревелась. Положила голову Ване на грудь – он почти не притронулся к шнапсу, просто наблюдал за ней трезвым взглядом, – и принялась исповедоваться: как не хочет терять этот год, какой бессмысленной кажется жизнь, как она сначала злилась на него, Ваню, но потом приняла, что он ни при чем, куда убежишь от горькой судьбы? Она, наверное, сдохнет несчастной, может, забомжевав в подворотне, а может, опустившись ниже плинтуса, решив торговать обнаженными фотографиями, как он предлагал, – но внутри-то всегда будет свербеть, тепло творчества будет проситься наружу, ей и так тяжело, она на таблетках, а тут еще так все вышло, другому помогла, себе не смогла и...
Ваня не дослушал ее. Противно стало до тошноты – на кой черт она рассказывает это ему? Чтобы в нем проснулась совесть? Чтобы он ее пожалел? Да сколько можно, кто она ему? Девочка для секса – не больше. Ситуативная подружка. Даже нет, какое там – знакомая.
– Ну а я-то тут при чем? – Он оттолкнул ее. Под непонимающим взглядом встал, начал одеваться.
Она закричала – матом; теперь проклинала его; обвиняла в сломанной жизни. Ваня задумался. Может, остаться? Успокоить ее, фиг с ним, задержаться на ночь, дождаться, когда проспится, а потом поговорить спокойно? Или хотя бы еще разок переспать? Что ему стоит?
Нет, глупости. Зачем? От этого всего ведь никакой пользы. Ни денег, ни связей...
– Дура, блять, – бросил он на прощанье, вздохнув и закатив глаза. – Гребаная дура. И психичка, похоже. Не еби мозги, ок?
Пока ехал в метро, пару раз задребезжал телефон – не читал. Знал: она пишет. Какие-то пьяные глупости. Зачем читать? Зачем глотать женские слезы? Не выдержал, вышел на несколько станций раньше, зашел в неоновый бар с безвкусной подсветкой. Решил, как герой кино, заказать вискаря – так и сидел, крутил стакан в руках, отпивал маленькими глотками. Не допил. Когда техно-музыка довела до головной боли, наконец достал телефон, расплатился, прочитал ее сообщения.
Убежал в уборную. Проблевался над раковиной. Она изрезала себе лицо то ли ножом, то ли бритвой – психованная дура! Подписала: «Не будет мне больше никакой жизни, мудила».
А ведь он мог остаться. Побыть с ней до утра. Поговорить.
Нет – ее проблемы. У него своих хватает.
Домой добрался в блаженном спокойствии мыслей. Спал крепко, пока во сне не зарычал Полифем – и чуть не раздавил его.
Сейчас
Пока Ваня ждет Ларису – сегодня думать о ней особенно постыло, надо отвлечься, – читает новости: не разгромили ли чью еще галерею, почему прицепились именно к нему? Чего ради балуются тролли! Один караулит, наверное, где-то у подъезда, а может, высунет голову прямо из унитаза и начнет напевать похабные частушки. Приходит новое сообщение: не от Ларисы, не от Мальвины, а от Семена Сергеевича, настоящего, живого – или он, настоящий и живой, и есть Худощавый, холодный, мертвый? Он скидывает таблицу со всеми запланированными активностями – список блогеров, критиков, сайтов, куда повесят рекламу, – показывает черновые баннеры, афиши и пишет: «Только скажите, ок или не ок – и завтра запускаемся». Ваня отвечает, как просят: «Ок». Скорее бы уже отыграть спектакль, скорее бы! Ждет жуткого сообщения в ответ, а получает стикер с бегущим кабанчиком.
Только гасит экран – открывается дверь. Лариса шебаршится в прихожей.
– Ты уже здесь? – спрашивает с порога.
– Ну да. – Вновь приходится надеть улыбку. – Решил прийти пораньше. У меня для тебя маленький сюрприз – не заходи пока на кухню, хорошо?
– И не зайду. – Она щелкает выключателем в ванной, моет руки; Ваня, поймав момент, целует ее в щеку; как хорошо, что мыло душистое – не так тошнит. – Что расскажешь? Чего удивительного случилось в этот раз? И как там репетиция, как там ваш этот кудрявый мальчик, как Мальвина?
Почему все спрашивают о ней!
– А что такое? – Ваня притворяется недовольным. – С каких пор тебя интересует наш кудрявый Пер?
– Ревнуешь? – Она вытирает руки и тут же кладет ему на плечи. Притягивает к себе. – Боишься, что я найду кого помоложе?
Настроение у нее приподнятое. Проще будет общаться. Почти как в первый раз, когда после недели отношений – выверил все математически, запомнил день их встречи в галерее и вел отсчет, – после бокала вина и карамельных пирожных Ваня рассказал о детстве, о театре – как долго бился головой об лед, и теперь, когда она рядом, кажется, все возможно, и если бы одних лишь душевных сил хватало, если бы могла муза взломать чужие банковские счета и приумножить нули на его! Лариса расплакалась – сентиментальная дура! – и, найдя силы вновь говорить, попросила Ваню ни в чем себя не ограничивать: она поможет и с площадкой, и с костюмами, и с декорациями, и, как сможет, с первыми постановками – она-то знает, что такое жить одним творчеством, тонуть в Млечном Пути стремлений, кажущемся другим романтической глупостью...
Как далеко все это теперь.
– Я? И боюсь? Ты меня с кем-то путаешь.
– Заставила бы тебя снять штаны прямо здесь! – Она смеется, кладет полотенце на стиральную машину, думая, что Ваня будет мыть руки следом. – Да настроение сегодня другое. Какое-то, знаешь, такое... весеннее, романтическое, чистое!
– Я уже жалею, – ерничает Ваня, – что не купил букет лилий.
– Не настолько чистое. – Она берет сумку, оставленную в прихожей. Ваня хочет пойти следом, но Лариса останавливает: яркий маникюр – как запретные огни. – Подожди, я хочу раздеться и немного посидеть в тишине. Тяжелый день, голова трещит, давление, что ли... – У нее несколько раз дребезжит телефон, мигает фонарик, сообщая о новых сообщениях – агрессивно, до рези в глазах. – Ах, ладно. Потом. И кто это решил меня достать?
Она закрывается в комнате: гремят вешалки бездонного гардероба. Может, там живут ее советники-гремлины, и не один Ваня вынужден мириться с потусторонним: кто открыл запретный портал, решив поиграть в «Охотников за привидениями»? Скорее зовите настоящих, включайте сирену, расставляйте ловушки!
Ваня делает кофе. Ждет Ларису на кухне, обновляет чат с Мальвиной – так и не ответила. Ну и пусть! Завтра утром он отпустит все былое – полностью погрузится в своего «Пер Гюнта». Еще многое объяснять Оле и куда больше, видимо, самому себе.
Ларисы долго нет. Почему Ваня беспокоится? Почему молчание длиной в десять минут кажется роковым? Оставляет кофе – сделал всего глоток, больше не лезет, – идет к спальне. Стучит в закрытую дверь. Тишина.
– Ларис! – кричит. Еще два удара. – Все хорошо?
Молчание. По коже холодок. Что стряслось? Открывает дверь без спроса. Темно, шторы задернуты. Лариса сидит на кровати, смотрит в отражение большого зеркала на старинном советском трюмо – осталось от бабки, – держит в руке телефон с непогашенным экраном.
– Лариса. – Ваня делает шаг ей навстречу. – Все хорошо? Может... принести воды?
– Значит, старая курица и детская болтовня. – Это не голос вовсе, а холодный ветер, повторяющий подобия слов.
– Что? – К чему она говорит это? Еще шаг, два, три. Ваня садится рядом. – Ларис...
Она отдергивает руку. Поднимает на него глаза – заплаканные.
– Значит, гнилая дура, так?
О нет. Нет. Нет. Нет. Это ведь его слова. Откуда...
– Что ты такое говоришь?
– Я говорю? – всхлипывает она и тыкает ногтем в телефон.
Ваня слышит свой голос – нет, это шипит и кряхтит голос канализационного тролля, искаженный записью, ррр тошнит от ее детской болтовни, ррр на последнем издыхании ей улыбаюсь, ррр, какой я грозный страшный тролль, я говорю все, что на языке, и слова мои – прекрасны, в отличие от ваших цветов и картин, вашего пустого человеческого сострадания и жалости, ррр.
– Я-то думала, – сквозь слезы выдыхает Лариса, – что ты хотя бы не будешь таким мерзавцем! Ох, что вранье для тебя – такая игра, театр. А ты... поступаешь как обычный мужик! Зависший у телевизора в грязной майке! – Она встает с кровати и шаркает на кухню, Ваня хвостом тащится за ней. – Я-то думала – иначе посмотрю на мужчин! Пойму, что вы не все одинаковые, что хотя бы новое поколение другое; но нет, такое же! Ржавчина под латунной улыбкой! – Словно не замечая Вани, она достает серебристую ложку, рвет картонную коробочку из-под пирожного, после каждого слова снимает крем, ест. – Я-то думала, наконец-то смогу и развестись...
– Стой. – Удар камнем по голове. – Ты не в разводе? Но ты говорила...
– Ты тоже много что говорил, – снова включает троллий голос, ррр, ррр, ррр! – Объясни мне почему? Не трать времени, не говори для чего – и так все понятно, но что же сразу не сказал, что готов трахать и терпеть меня ради денег, почему... Нет, ты был не готов! Тебе было противно даже стоять рядом со мной, а ты притворялся... Просто скажи, как ты мог?..
На одно пирожное меньше. Порвана коробочка второго.
– Лариса, подожди, это не то, что ты подумала, кто-то разыграл тебя! – Он забывает слова, а чем еще отбиваться от чудовищ? Как иначе хитрить? – Я просто...
– Разыграл?! Твоя Мальвина – разыграла?! Нет! Ей я верю больше, чем тебе!
Нет, нет, нет. Как такое...
– И почему же я была такой дурой? – Еще ложка пирожного исчезает во рту. – Ты... ты... ты свинья, Ваня! Ладно был бы простым альфонсом и попутно развлекался бы с молоденькими для души! Но ты настоящая свинья – такой жестокий! Мог бы не врать хоть в чем-то! Ваня, какие жестокие игры, Ваня...
Наконец-то она прозрела, признала себя романтичной дурой, ребенком в тучном женском теле, ребенком с деньгами и без внятной цели в жизни, только с облаками, белыми лошадками. Но как же не вовремя! И Мальвина... Мальвина.
– Лариса, прошу. – Ваня падает на колени. Пытается не выдавать паники. Тянется к ней, чувствуя, как дрожат плечи. – Просто послушай...
– Нет, встань! Мне тошно. Хватит этих глупостей. – Ложка падает из ее руки, она ревет, и голос меняется, насыщается силой – уже никакая не Незнакомка, а буря, плюющаяся громом. – Хватит, Ваня. Хватит! Уходи. Забудь меня. Так будет лучше. Лучше нам всем...
– Лариса, я...
– Уходи. У-хо-ди.
И тогда Ваня вскакивает – сам не знает, где находит силы. Хватает пустую коробку из-под пирожного, кидает о стену.
– Ну и по хуй! – Дышит тяжело, глубоко, ноздри – уверен – по-бычьи раздуваются. – Похер на тебя! Справлюсь без такой суки! Думаешь, без тебя я ничего не смогу, да?! – Он вцепляется в край кухонного гарнитура. Мутит. Боится упасть. – Думаешь, обломаюсь?! Думаешь, все засмеют меня?! Да хер там плавал!
Поняв, что ответа не будет, Ваня хватает со стола свой телефон. В три шага добирается до коридора, ударяет кулаком в дверь. Рычит. Шла бы она в пизду. Дура, мразота...
Агрессивно шнуруя кроссовки, Ваня в последний раз замирает, смотрит на Ларису, но она больше не замечает его: доедает сладкое, допивает кофе. Никаких криков, никакой разбитой посуды – только тихий плач и исчезающие пирожные.
Лишь выйдя за порог и захлопнув дверь – ключи от ее квартиры оставил на тумбочке, – Ваня вздрагивает: нет, не тролль касается ноги. Дребезжит телефон, Мальвина наконец ответила: «Извинения не приняты. И я за это не извиняюсь. Заслужил. Ее мне жалко больше, чем тебя, – а всегда было наоборот. Хорошо, догадалась включить диктофон, когда тебя понесло в драму. Думала так, буду включать тебе по приколу, как в себя придешь. Как остынешь. А вон как».
Первая мысль – сам виноват. Вторая, отрезвляющая, – нет, ни перед кем не виноват, есть только он и его цели, все остальное – пустое.
Майский город пахнет зачинающимся где-то вдали пожаром, черным дымом, средством для мытья окон, сырой землей, выхлопными газами, пока Ваня бежит, стараясь не мерзнуть – пиджак забыл – и не смотреть по углам, чтобы не встретиться с желтыми глазами тролля – не дождетесь, никто мне не нужен, у меня еще есть он, король в картонной короне, и его обещания, теперь я хотя бы буду трахаться в удовольствие. Ваня спешит в единственное место, где его ждут. К Оле. Забыться в ее объятиях, раздеть, повалить на кровать – черт, а вдруг Мальвина добралась и до нее, вдруг это самая страшная месть, хуже любого родового колдовства; нет, она ведь не может быть столь жестока, нет, нет...
Оля встречает его удивленным взглядом: что случилось, думала, он не придет, почему она не рада, она очень рада, ей не хватало его рук и его тепла, она только закончила говорить с папочкой, а Мальвина, а что Мальвина, нет, Мальвина ей не писала и не звонила, с чего бы, должна была?
Снять штаны и не думать, только чувствовать; снять штаны, снять штаны – нет, дальше не получается. Ваня так и садится на край кровати, сжимает голову руками – Оля прилипает сзади, обхватывает за плечи.
– Есть сигареты? – Вопрос шокирует даже его самого – пробовал только на спор, под пристальным взглядом ржаворуких мальчишек, с чего вдруг захотелось, неужели в дыме оракулов он узрит ответы, Тиресий-Тиресий, на кого ты нас оставил?
Оля краснеет – Ваня чувствует жар ее щек. Она гремит ящиками тумбочки, берет его руку, вкладывает сигарету.
– Только не говори папочке, – шепчет на ухо, помогает щелкнуть зажигалкой. Ваня затягивается – как это делать правильно? Давится. Тут же тушит сигарету о тумбочку. Что творит? Но Оля не останавливает, проводит рукой по его шее, спрашивает: – Что-то случилось?
Да, случилось, случился папочка, она, предательница Мальвина, случился маленький конец света, какой не снился в далеком две тысячи двенадцатом году, когда он, и без того просыпаясь ночью, проверял, есть ли кто из одноклассников онлайн – боялся умереть в ржавом городе с остановившимися шестернями, – а под Новый год так разнервничался, что роковым декабрьским днем не спал вовсе и к трем часам утра, не найдя в Сети никого и покосившись на стопку подаренных крестной книг по мифологии, подумал: ну все, вот оно, свершилось, седому старику снова придется творить, а хитрому пауку – сочинять истории о человеке.
– Да нет, ничего. – Ваня щиплет себя за голую ногу. Неприятно. Значит, живой. Значит, взаправду. Значит, надо терпеть боль и двигаться дальше. – Как ты после репетиции? Чувствуешь бабочек внутри или что там еще?
– Что-то там еще... – Показалось или она повторила за ним? – Нет, все в порядке.
Оля встает. С чего вдруг стала такой чуткой? Хочет поцеловать, убирает сигарету с тумбочки, шипит: «Дурак совсем!», убегает на кухню, шумит – и приносит чашку с горячим сладким чаем: так пахнет жасмином, что перебивает запах сигарет, от него першит в горле.
– Держи. Тебе надо. Не спорь.
Черт, когда жизнь стала так повторяться! Ему ведь уже приносили горячий чай вот так, пока сидел в полном отчаянии: Мальвина, конечно, Мальвина, которую надо выкинуть из головы, а он не может. Пропускает мимо ушей Олино:
– Знаешь, Вань... Я когда смотрела на тебя со сцены и когда сидела дома, не зная, куда себя деть, потому что хотелось играть и играть, а потом однажды выйти на сцену театра, названного фамилией какого-нибудь именитого драматурга, Чехова там, допустим... – Но предложение она так и не заканчивает. – Вань, ты же понимаешь, что я люблю тебя? Сильно. И по-настоящему.
Оля улыбается, а он почти не видит этой улыбки: с каких пор она перестала быть просто бесталанной дурочкой с богатым папочкой и амбициями? Чуткой в его жизни была только одна женщина, нет, две, Мальвина и крестная, и обеих он предал, и обе они сейчас маячат на горизонте воспоминаний, там клубится пугающий туман; каждая подавала чашку чая: одна – в санатории, сейчас возникшем не к месту, другая...
С другой, с Мальвиной, он сейчас словно говорит вновь, игнорируя Олю, девушку в зеленом белье, притаившуюся меж гор призраком и наблюдающую желтыми глазами. Вот же она, горячая чашка, в его руках пару дней назад, после кафе, под тихое шуршание айтишника Пьеро, ушедшего в комнату, чтобы не мешать им разговаривать.
– А? – Ваня приходит в себя – сглатывает, пытаясь избавиться от непрекращающегося першения в горле.
– Ты совсем не слушаешь, – вздыхает Оля. Болтает ногами – девочка на качелях. – Почему вы никогда не слушаете?
– Слушаем. – Горячий чай обжигает горло, болит еще сильнее. Ваня выдавливает улыбку. – Ну я – слушаю. Оля, а не делаешь ли ты слишком поспешных выводов?
Вместо ответа она вдруг берет его свободную руку – он чуть не проливает чай на колени – и кладет себе на живот. Как пошло и сентиментально! Ваня морщится. Тут же старается снова улыбнуться – успел, не заметила?
– Слышишь? Чувствуешь? – Оля смотрит, не моргая. Всхлипывает.
Ваня пожимает плечами. Как еще реагировать?
– Ваня, я беременна. – Шмыгает носом. Утирает слезы. – И это твой ребенок.
Нет, быть не может – конечно, Ваня раскусил троллей, вот же они, хохочут, шебаршатся под кроватью, и там, в ее животе, тролленок под видом мальчика или девочки, плод дурной шутки. И громче всех пищит вездесущий внучок короля, хлопает в ладоши, приговаривает: «Дедушка дождался пра-а-авнуков!» Ваня сглатывает – ком в горле; уверен: на лице написано нескрываемое отвращение, а Оля смотрит с такой любовью, будто он радуется, обнимает, целует ее. Врет! Она врет! Отшутиться бы и закончить весь фарс. Еще одна, готовая прикладывать руку к сердцу, будто это что-то доказывает, плачет сейчас в старинной квартире, задыхается в пыли воспоминаний.
– Оля, ты охуела? – Ваня почему-то не убирает руку. Ничего не чувствует. Сглатывает – но ком в горле еще невыносимее. – Это вообще не смешно. Или смешно, а я просто устал и уже ничего не понимаю. Давай поюморим как-нибудь потом, ладно? Или это ты так учишься роль играть?
– Ваня... – Она сама убирает его ладонь с живота. Обхватывает плечи руками, словно озябла, снова застеснялась собственного тела. Кажется, взаправду дрожит. – Ваня, ты что?! За кого меня принимаешь? Я ведь... – Она закрывает глаза. Вздыхает, всхлипывает. – Хорошо. Потом, конечно, всегда потом. – Она встает, надевает футболку. Замирает у окна. Не поворачиваясь, шепчет: – Но я не шучу и не играю, Вань. Хотя ладно, давай поговорим о тебе, если хочешь. Все же у тебя что-то случилось. Почему ты не признаешься?
Почему? Потому что не обязан отчитываться ни перед кем, тем более – перед ней! Напредставляла какой-то большой карамзинской любви, выдумала беременность... да даже если вдруг и не выдумала, то что, услышав трупного запаха правду, она тоже пойдет топиться, скинется с крыши или запрется с ножом в ванной, как восьмиклассницы, потерявшие рыцарей в белоснежных кроссовках? Почему он не говорит с ней? Потому что не может взять и вот так, когда ее отец готов осыпать его деньгами и помощью, признаться: да знаешь, Оль, там просто ревет одна мадама, которую я очаровал предательскими улыбками, и о ней я тебе никогда не говорил, а ей не говорил о тебе.
– Да просто не хочу. – Не сорваться бы, но голос уже не подчиняется. – Блять, Оль, ну что такое?! Поверь, ты захочешь знать не обо всем, что меня разочаровывает, – или, думаешь, мы с тобой единый организм? Такой андрогин, да? Оля, не делай поспешных выводов никогда – это плохо кончается.
Плохо кончается. Плохо кончается. Плохо кончается. Не накликать бы.
– И вообще, напомнить тебе, что мы договаривались чисто без обязательств? – Ваня трет лоб. Начинает болеть голова. Оля так и стоит к нему спиной. – Какая любовь? Какие, блять, дети?
– А что мне делать, если я нарушила договор, Вань? – По голосу слышно – расплакалась. Без конца шмыгает носом. Снова обхватывает себя за плечи. – Как быть? Я ведь живая, я не кукла. Не нажать ведь кнопку, не отключить...
– Конечно, живая. – Ваня вздыхает, рычит. Падает лицом в одеяло. Говорит громче, чтобы Оля точно услышала: – Конечно, не отключить! Но я-то тебя не люблю! Я-то тоже не кукла! И кнопки у меня тоже нет...
– Я знаю! – Она чуть не захлебывается слезами. Слов не разобрать. Опирается о подоконник, скрючивается. – И не понимаю, как мне дальше жить.
– Оля-я-я! – рычит он в одеяло. – Тебе что, шестнадцать?
– Ваня, почему я тебя так люблю, за что, скажи... – Она наконец поворачивается к нему. Тушь потекла, под глазами – черные круги. Бледные ладони дрожат – наверное, ужасно холодные. – И почему ты даже не веришь мне... Это наш ребенок! Показать тебе тест?
– Тест-хуест, Оль! – Ваня натягивает штаны. – Ну не могли мы. Мы же с тобой специально только с презиками. – Он подходит к ней, кладет руки на плечи. Станцевать ли успокоительный вальс? Нет, сама придет в себя. Ха! Фоном, будто из-под металлического таза, звучат далекие слова матери, но Ваня предпочитает не слышать их. – Я же понимаю, что это чушь. Что ты просто... хочешь так меня удержать. Влюбить. Признайся – я не обижусь и не расстроюсь...
– Ваня. – Она выскальзывает из его объятий. Падает на кровать, лицом в потолок. Вновь закрывает глаза. Кладет обе руки на живот. Повторяет: – За кого ты меня принимаешь?
– Ну прости, ладно. – Пока она не видит, Ваня скалится, сжимает кулаки. Голос старается снова сделать спокойнее, ласковее, пусть мат и просится наружу. Хватит говорить о ребенке. Надоело. – Но подумай, с моей стороны все ведь тоже стало не совсем без обязательств. Я тоже разглядел в тебе что-то, полюбил чуть иначе, можно сказать! – Он мурлычет и сам знает: фальшивит. – Ты же теперь играешь главную роль. Это тебе о чем-то говорит?
– И играю все же паршиво. Да? – Оля открывает глаза, смотрит на него.
Хотя бы не так слепа, как Лариса.
– Поспешные вы-во-ды. – Он тянет это играючи, пожимает плечами. – Научишься. Время у нас есть. Вспомни, что в тебя верю я – и твой папочка. Тем более он хочет, чтобы наш маленький спектакль произвел фурор... ну?
Она кивает. Поверила – вот и чудесно.
– А я побегу. – Ваня забирает телефон, проверяет, ничего ли не забыл, уже спешит в коридор, зашнуровывает кроссовки. – И брось эту ерунду! Тесты, кстати, иногда врут! У нас даже ничего не рвалось... Повторяюсь, прости, голова болит ужасно. Надо побыть одному.
– Скажи мне честно, – она останавливает его в дверях, – ты просто боишься? Ты боишься быть отцом? Быть... любимым нелюбимой женщиной? Поэтому не веришь?
Он силится не крикнуть: «Блять, Оль, заебала, что ж вы все, пезды тупые, сговорились, бла-бла, бла-бла!» Открывает рот, подбирая ласковый ответ, но вдруг сглатывает, отшатывается: льется тусклый свет из ванной комнаты, а оттуда скрипучий голос тролленка в унисон с хрипением самого тролльего короля: «Одиссе-е-ей, Одиссе-е-ей, ты куда, Одиссе-е-ей, от жены, от дет-е-ей!»
Она думает, он поддастся! Не поддастся, даже не поверит!
Нет, уже почти поверил. Но себе не признается.
– Нет, Оля, не боюсь. Просто верю в факты. Я все делал аккуратно. – Быстрее бы сделать шаг за порог. Никаких больше поцелуев, все с привкусом гнили. – Да и даже если это правда, если я осекся где-то... Не нужен мне никакой ребенок. Я договор не нарушал. Понимаешь? До завтра. Пиши.
Лишь бы завтра наступило.
Мнимое воспоминание: Оля
Дети всегда казались мне паразитами – они шевелятся внутри, питаются моей кровью и радостью, высасывая все до последний капли.
Когда ребенок – Ванин ребенок – зашевелился в моем животе, я перестала так думать. Прониклась к этому существу – еще не существу вовсе, абстрактной идее, двум палочкам на тесте, – необъяснимой нежностью. Знала, что Ваня не выдержит ответственности – повторит решение своего отца, которого так не любил, порой рассказывая мне о слезах матери и ее монологах за рюмкой. На психологии нам говорили, что больше всего в других человек ненавидит собственную тень – но кто сказал, что в конце он сам ей не поддается?
Я рассказала все Ване. Он поступил как поступил. И тогда я рассказала все папочке, догадываясь, что из этого выйдет, – не могла не.
В детстве я обожала наряжать кукол. Папочка специально покупал таких – голеньких, с набором из трех-четырех платьев, которые потом можно докупать, менять, превращая пластиковых девочек в звездных моделей из глянцевых журналов. Хотя какой глянец в те годы – только журналы про «Ранеток». Когда на смену купленным оценкам по физре пришло время покупать вуз – папочка не хотел, чтобы я расшибала голову на экзаменах, – я решила сразу, но не призналась. Долго лелеяла надежду – смогу попасть в театральный и не быть там белой вороной, не плакать ночью в подушку, как плакала каждый раз после постановок школьного кружка: ходила исправно, в отличие от остальных, а получала вечно вторые роли – то вороны, то лисы, то старушки в лесном домике. Все не признавалась папочке: мне хотелось большего. Хотя знала – не справлюсь. После выпускного – кажется, единственная вернулась домой трезвая – наконец рассказала все, расплакалась. Папочка, как всегда, погладил меня по голове большими, грубыми руками и успокоил: «Знаешь, мне всегда нравились твои куклы, такими гармоничными получались. Может, и мне будешь гардероб подбирать? Не гонись за эфемерной мечтой, пока не поймешь, что всего остального в жизни достигла, – не будь как твоя мать. Чем меньше печальных мечтателей – тем миру лучше».
Наутро папа устроил мне сюрприз – повел в торговый центр, сверкая кредиткой, и заявил: хочет сменить имидж, готов на всяческое хулиганство, на мой вкус, кроме розовых обтягивающих брюк и скинни-рубашек, в которых его живот превратится в переспелый арбуз и, быть может, лопнет. Мы нашли ему серый пиджак необычного кроя, такие же брюки, белые кроссовки и пару сменных ярких рубашек – я убедила его, что сочетание строгого и молодежного ему к лицу, он свежеет. Думала, наденет пару раз – и забудет. На следующее утро – еще жила с ним – увидела его сияющим у зеркала. Теперь он всегда ходил так, правда сменил имидж. И на каждый мой день рождения упоминал об этом. А лучше бы говорил: «Моя дочурка может сыграть Офелию так, что весь зал заревет!»
Я не могла. Но любила слышать лесть.
Учеба была простой и интересной, папочка даже, как он сам выражался, покумекал и отправил меня на стажировку в Лондон, а потом принес фотографии моделей в моих костюмах – платьях с голой спиной, вдохновленных смесью античного и египетского искусства, – в Esquire. Помню, как визжала – словно поступила наконец в театральный. С тех пор меня, еще студентку, приглашали в разные проекты; преподаватели хвалили, отец восхищался, подруги не сплетничали за спиной то ли из приличия, то ли видя выгоду – я старалась помочь и пристроить их. Первые лучи признания грели так же тепло, как сентябрьское солнце после затяжных дождей. Но не этого мне хотелось. Даже позвали создавать костюмы для новой экранизации «Мастера и Маргариты», и я почти согласилась.
А потом подружка прислала объявление из какого-то паблика.
Может, зря я не проигнорировала сообщение, впилась в него?
Кто-то хотел поставить «Пер Гюнта» в новом прочтении, кто-то искал талантливого дизайнера костюмов, кто-то не сулил ни денег, ни славы, зато открыто заявлял: проект экспериментальный, строится на сплошном энтузиазме, и каждый из участников верит – шоу выстрелит; ибо что есть успех – так заканчивался пост, – как не случайный выстрел в небо, Господу в ляжку?
Я написала в тот же день. Прислала резюме, приложила все публикации и огромное сопроводительное письмо. Ответа не было три дня. Я уже и забыла. А потом мне написала Мальвина, начав со скромного «Привет», и пригласила к себе домой, поговорить, обсудить. Мальвина, помогавшая мне – после всего произошедшего, – растить сына со зрачками разного цвета. Чье это клеймо, сетовал папочка, – Бога или дьявола?
Никого из них. Клеймо Вани.
Придя на собеседование, я увидела Ваню. Влюбилась в его манеру разговора, в его жесты – как влюбляются школьницы в поп-айдолов, совсем не зная их, возможно, прогнившую душу. В конце я дала ему поцеловать себя в углу и потом согласилась на правило «секс почти без обязательств» лишь потому, что глубоко внутри верила: со временем любовь победит. Стрелы Амура обоюдоостры. Я, кажется, делала какой-то проект с таким концептом – уже и не помню.
Вечером кинулась на шею уставшему папочке – предупредила, что заеду в гости, – ради меня он всегда отвлекался от бумаг и работы. Верещала: влюбилась, какое прекрасное чувство, влюбляться взрослой, не в школе и не на первых курсах – когда ухажеры не думают ни о чем серьезном! – и нашла такой классный проект, счастье, счастье, какое счастье!
Когда я затихла, папочка, наливший стакан воды, спросил:
– Ты довольна?
Я энергично, как в мультике, закивала в ответ. Он улыбнулся:
– И это главное. Только будь аккуратна. И помни, все у тебя получится.
Эти слова я вспоминала каждый раз, когда видела игру Мальвины.
Я спала по пять часов, пока разрабатывала костюмы, и тихонечко скулила от радости, когда Ваня и Мальвина рассматривали их с круглыми глазами; потом скулила вместе с Ваней в кровати. Я любила его и, казалось, видела, как в глазах его постепенно вспыхивают розовые сердечки, ответное чувство – как же ошибалась! Или как умело он притворялся? Я любила этот проект, чувствовала себя на своем месте, но все рушилось, едва Мальвина появлялась на сцене. Истинные желания брали свое. Мне хотелось быть на ее месте, мне хотелось купаться во внимании зрителей, мне хотелось, чтобы Ваня восторгался мной-актрисой, а папочкино «У тебя все получится» оказалось не пустым звуком.
Я увидела один способ воплотить эту мечту. Рассказала Ване о папочке.
Ошиблась или поступила правильно как никогда?
Он бежал от меня с бледным лицом и испуганными глазами. Хотя, может, так волновался и не из-за нашего ребенка, о котором я узнала за утро до последней репетиции, слишком нестерпима стала тошнота – как трудно было попросить пожилую аптекаршу продать то самое, я и не смогла, просто заказала, указав курьеру оставить у двери. Чтобы не смотреть ему в глаза.
Иронично: Мальвина ведь не разозлилась, не прокляла меня, хотя, наверное, догадалась, что я сама попросила Ваню о роли. Просто на репетициях. А потом что-то пошло не так... Она, кажется, призналась в этом сама, когда однажды мы, уложив малыша – роды были легкие, спасибо папочке и улыбчивым врачам, травившим байки и анекдоты, когда я ревела от ужаса неопределенности, – пили вино, болтая о том о сем. Она сказала: «Надеюсь, ты не думаешь, что я злюсь на тебя или затаила обиду? Я бы тоже надавила ради главной роли. Это было его решение. Все это – его осознанные решения».
Иногда я задумывалась – а осознанные ли? Но все меньше хотела оправдывать его, глядя в ангельское личико младенца с разноцветными глазами, мясистыми ладошками похожего на своего дедушку. Даже мама приезжала навещать его по праздникам, тратила баснословные деньги на самолет из облюбленной Европы – и долго плакала, оставаясь ночевать у меня, запиралась на кухне и вспоминала того же, кого и я, кого и Мальвина. И пока папочка успокаивал ее на кухне, как в молодости – сам говорил так, – и слушал ее по-лермонтовски печальные стихи, особенно депрессивно звучавшие из-за глухо запертой двери, я задавалась одним простым вопросом.
Интересно, вспоминает ли Ваня о собственном сыне, верит ли в него?
И вспоминает ли обо всех нас?
6
Сейчас
Ваня находит ближайший банкомат, спешит, снимает с карты, куда Лариса присылала деньги на его творческие и иные шалости, побольше налички. Рассовывает купюры по карманам – жалко, забыл пиджак, не так бы топорщились, – и, чуя, как желтые глаза вновь впиваются в спину, заказывает такси. Переминается с ноги на ногу. Как только садится в подоспевшую машину – может, номер как в старом советском фильме, как же он там назывался, ГНУ, ПНУ, РЖУ, МНУ? – слышит телефонный звонок. Думает, у водителя – нет, у него.
Первое желание – смахнуть вызов; так и хочет сделать, закашлявшись от запаха гари, ворвавшегося в открытое окно. Все же принимает, словно заколдованный стройными цифрами номера – четверки, семерки – и пометкой: абонент уже звонил вам.
– Иван, – рокочет Король в картонной короне. – Мне казалось, Оля счастлива, как маленькая девочка, – я даже не помню, чтобы она подаркам Деда Мороза после стишка на табуреточке так радовалось...
Пауза. Нехорошая, оскалившаяся.
– Но, Иван, какого черта вы творите, мать вашу?!
– Что, – он старается говорить как можно увереннее, – вы имеете в виду? Я не понимаю. Простите, трудный день, может...
– Трудный день, ну конечно! – Смешок – как удар огромных каменных ладоней, предвещающий лавину. – Ванечка, теперь буду называть вас только так, уж простите. Мы, короли, бываем добрыми и кутим безобидно. Но помните, я вам говорил про дурную наследственность? Вот теперь кутить я буду ой как обидно!
– Погодите, можете просто объяснить, что случилось-то? – Свободной рукой он хватается за ремень. Водитель косится через зеркало заднего вида – густые черные брови, каменный, беспристрастный взгляд.
– Да уж, Ванечка, тогда вы были лучше в дипломатии. Язык отнимается от непоняток, да? – С той стороны звон стекла, звук наполняющегося стакана. Что пьют короли – водку, коньяк, воду, может, саму нефть, поджигая на манер Б-52? – Ладно, томить не буду. Случилось сначала прекрасное: Олечка отыграла на репетиции, все здорово, я расслабился, немного выпил, признаюсь честно, вы показали себя покладистым мальчиком. Все страны в гости были к вам! А потом случилась еще два звонка. Со слезами. Один от Оли, вот только что – вы же от нее куда-то сбегаете, да? И от моего будущего внука? А второй от Ларисы. Знакомое имя, да?
Король что-то глотает, судя по длине паузы – залпом. А Ваня сглатывает. Какие ниточки перепутались в этих клубках, когда успели сойтись воедино?
– Что молчите? Уж лучше что-то говорить, не умолкая, может, усыпите мою бдительность. – Он смеется, а Ваня представляет его лицо. Интересно, какое сейчас – серьезно-каменное или играючи-мягкое? – Вот это поворот, да? А такие вещи, Ванечка, надо бы и просчитывать. Потому что пока вы трахали мою дочь, это ладно, ей очень даже нравилось, но вы еще трахали, презирая, мою жену – что, сюрприз? Мы не в разводе, просто давно не живем вместе. И кольца она не носит. А для меня они с Олечкой все еще две главные женщины моей жизни – денег я на их хобби и причуды, как вы поняли, не жалею. И вы сейчас довели до слез их обеих, Ванечка. А еще решили оставить моего внука без отца. И не отпирайтесь!
Нет, как возможно? Такие вещи не просчитываются, король ошибается, нельзя угадать, превратиться в фокусника, в уличного шарлатана, посмотреть в глаза и сказать – ага, все о тебе знаю; она обманула его, обманывала с самого первого дня, говоря, что с мужем давно покончено, ни разу не заикалась о детях и все это время, получается, жила на его, короля, деньги и делилась ими с Ваней? Как было догадаться? Нет, даже мистер Холмс бы здесь осекся, не углядел. Получается...
– И получается, Ванечка, – король говорит и говорит, – вы мало того что трахали обеих моих девочек, говоря каждой из них, что она – единственная... вы еще и выкачивали из Ларисы мои деньги. Говоря о ней такое – о, она мне все переслала, я послушал, теперь хочется уши вымыть с мылом. Хозяйственным. Знаете такое? Вам бы им помыть рот...
Голос его гремит. Рокочет. Горная гроза вот-вот разразится.
– Но я ведь не знал... – только и может выдавить из себя Ваня. Словами больше не помочь.
– Да какая теперь на хрен разница? – Король вздыхает. Устал от игр с челядью. – Значит, так, Ванечка, слушайте внимательно. Забудьте о своем спектакле. Если я увижу, что вы собираетесь поставить его хоть на какой-то паршивой сцене, а я, поверьте, увижу, то я вас прикончу. Это не фигура речи. Говорил же – дурная наследственность. Хорошие короли умеют рубить головы в отместку за своих принцесс и королев. – Он перебирает бумаги, буднично, словно готовит каждодневное приглашение на казнь, подписывает смертельный приговор и ставит запятую в роковом месте. – Так что варианта у вас два. Первый – вы уезжаете куда-нибудь и просто не попадаетесь мне на глаза, с внуком справлюсь сам, ему без вас, мерзавца, будет даже лучше. Второй – вы возвращаетесь к Олечке и хотя бы пытаетесь играть в семью. Раз во все остальное вы играли так хорошо, то и тут должно получиться! Чем не спектакль? Ферштейн? У вас есть день. Думайте. Уверен, остатка Ларисиных денег вам на это время хватит. И мой вам совет – думайте башкой, Ванечка, а не жопой. Вы складно врете, но не все в эту ложь верят.
Король зевает. Горная гроза сменилась холодным меланхоличным дождем, дрожь земли утихает.
– И никто не мешает другим водить за нос вас. Врать с три короба. Даже из лучших побуждений. – Скрипит кресло. Король, очевидно, встает – может, смотрит в панорамное окно на город, вновь затянутый тучами? – Ванечка, я не босс мафии, но сами знаете: у нас достаточно быть большим начальником, чтобы вершить собственный суд. И если мои слова до вас не дойдут, я его свершу. Сутки.
Глубокий вздох.
– Знаете, я в вас ошибся. – Последний раскат злобного грома. – Вы просто козел. Раз со всеми так по-свински. Даже с друзьями.
Гудки – песни античных плакальщиц у алтаря.
– Проблемы, друг? – зачем-то хмыкает таксист, видя, что разговор окончен.
– Помолчи, бля, – скалится Ваня. – Все вы, блять, помолчите...
Но молчать никто не будет: только он выйдет из машины, посмотрит на хмурое небо, почувствует первые капли ледяного дождя, ощутит запах гнили от ближайшего мусорного бака, облюбованного личинками и тараканами, и тут же заулюлюкают тролли, напомнят ему обо всем, протянут руку...
Ваня выскакивает из затормозившего такси, хлопает дверью и, зажав уши – ля-ля-ля ничего и никого я не слышу! – влетает в подъезд. Не ждет лифта – троллий глаз вместо кнопки вызова, – взбегает по лестнице, запирается в квартире и оседает на пол, только чтобы обнаружить: сидит на десятках подсунутых записочек, желтых, с неразборчивым почерком – то обещания от дедушки, то глупые шуточки троллей, то их ласковые словечки утешения и колкие вопросики «Что, теперь собой доволен?!»; и, пока Ваня сидит, разрывая записки и крича, все новые и новые, будто письма в дом Дурслей, заполняют коридор, даже когда Ваня падает животом на пол, кричит в щель под дверью: «Хватит! Свалите!»; прячется в ванной, умывается, но слышит из сливных отверстий: «Дедушка все прощает, дедушка ждет домой, неужели ты все еще не понял, что ты – наш потерянный тролль и скоро у тебя будет свой маленький тролленок?», и детсадовские стишки обжигают, ранят, хлещут.
Город решил свести с ума, превратиться в монструозную фантазию из детского кошмара – не Ваниного, чьего-то другого, – в союз десятков крепостей: над ними кружат криволицые летучие обезьяны, подергивающиеся от плохой графики, под ними топают пузатые тролли. Кого принесет ему Оля из больничной палаты, если он согласится? Уродца с горящими глазами, острыми клыками, серой кожей? Нет, никакого спектакля, надо бежать, какой еще ребенок, чей угодно, но не его, он ведь прилипнет к дивану, к телевизору, сможет повторять одно только «ага», пока сорванец будет бить мячом чьи-то окна, этот Квазимодо, окажись он хоть ангельски прекрасен, запереть бы его в колокольне!
Записочки только множатся, а Ваня лихорадочно собирает вещи первой необходимости в рюкзак: кидает зубную щетку и пасту, пузырек парфюма, пару футболок, трусов и носков, зарядки, ноутбук, папку с документами. Но что, если все вокруг – блеф, от слов Оли до песенок троллей?..
Не думать! Действовать. Бежать.
Он уже решил: не домой, туда не вернется ни за что, лучше сдаться троллям, лучше взять на руки младенца. Он отправится туда, где время остановилось: спасибо троллям, поющим «Кре-е-естная», за спонтанную подсказку. Ваня запирает квартиру, оставляет ключи под ковриком – после подумает, как наврать хозяину, чем объяснить собственную пропажу, Лариса заплатила за него на полгода вперед, вопросов не будет, – и выбегает под дождь: ветер гнет деревья, пахнет оголенными проводами, тьма воет, обдает потусторонним холодом, а чья-то крепкая каменная ладонь ловит Ваню за щиколотку. Он вскрикивает, падает, роняет зонт – пытался открыть на ходу, и теперь его уносит порывом ветра, хрустят, ломаются спицы.
Ваня приподнимается, переворачивается на спину, смотрит прямо в лицо ухмыляющегося тролленка, напевающего: «Почему не слушаешь нас? Быстрее бы стал собой доволен!» Бьет ногой – удар как о камень; тролленок только звонче смеется, но Ваня не слушает – отряхивается, забывает про зонт, прыгает в подоспевшее такси.
Едет в тишине – водитель молчит, заслужил пять звезд и всю манну небесную, – параллельно блокирует ненужные аккаунты, без объявления войны выходит из чатов, растворяется в цифровом пространстве, будто и не было его никогда, заметает следы семью лисьими хвостами: кто надо, найдут и без того, кто не надо – заплутают, сдадутся. На вокзале выскакивает, чуть не забыв рюкзак, вслушивается в звон хаотичных объявлений вперемешку с руганью толстых теток, усевшихся на больших сумках, и смехом выходящих из шаурмичных ларьков студентов. Ничего не разобрать, а поезд совсем скоро!
Ваня спешит в сторону табло – и вдруг видит его, преградившего путь, с медными зубами и глазами-пуговицами. Грязное рваное пальто волочится по мокрому асфальту, когда он шагает прямо на Ваню, приговаривая: «Ну что же, куда ты бежишь, а как же переплавка? Ты же знаешь – все равно пойдешь на полезные вещи, куда же так спешишь, м?» Старческие пальцы с грубыми желтыми ногтями тянутся к плечу, но Ваня толкает его, снова бежит, не слыша упреков: «Как так можно!», «Совсем озверели!». Краем взгляда видит, как меднозубого подхватывают, помогают сесть на пол, предлагают вызвать скорую, а он, голосом обычным, весьма человеческим, причитает: «Да какая скорая, лучше научите его манерам...» На платформу Ваня выбегает, скользя, как по льду, запрыгивает в вагон в последний момент, тычет паспортом угрюмому проводнику в лицо, на что слышит лишь: «Спокойно, спокойно, без вас уже не уедут»; закидывает рюкзак на багажную полку, садится – за окном искрится, трещит гроза, и желтые глаза таращатся из-под скамеек, и машет ему каменной рукой притаившийся во тьме тролленок, когда поезд наконец трогается.
Но постепенно, смотря в загустевшую лакричную тьму, Ваня успокаивается: выравнивает дыхание, вслушивается в ритм поезда и опять разрешает себе думать. Вновь и вновь приходит к одному выводу. Не его ошибка. Не его! Как мог догадаться о Ларисе, раз та даже не носила кольцо – прятала в одном из ящиков, среди кружевного белья, а может, давно заложила в ломбард или, лучше, выкинула в реку или море, пока путешествовала по заграницам? И Оля ничего не говорила о матери, только твердила «папочка, папочка», да и похожа на Ларису совсем не была – отцовский цвет глаз, форма губ и носа будто от кого-то третьего, может, в бабку или деда, и только наивность – как же, любит она его, ждет в ответ «Да, готов быть с тобой да гроба, ведь мы дураки оба», – вся в Ларису, капля в каплю. Думала, он порадуется ребенку! Нет, бежать от каменного уродца, о, Ваня представляет, как кричит серолицый малыш, завернутый в белоснежное одеяльце. Ничего, ничего – все, бывает, рушится в одночасье; буря утихнет, нечисть просочится обратно в щели под плинтусом – Хеллоуин не вечен! – старые обиды забудутся, и Ваня вернется, продолжит путь к своей Итаке: найдет новых актеров, новую площадку, да даже новую Мальвину, новую Ларису, нового короля – все в его руках, шоу продолжается! Точнее, продолжится. Но...
Удастся ли скрыться от вездесущего взгляда Полифема?
Поддавшись колыбельной железной дороги, методичному постукиванию колес, посапыванию соседей, скрипу тележек с едой, далекому, звучащему еще меж глухими стонами грома улюлюканью троллей, Ваня засыпает и видит сон – раскрывается книжка-картинка, все цветное, объемное, шатко-валкое. Такие сны случаются редко, быть может – пару раз в жизни, это и не сны вовсе, а наспех сделанные воспоминания: это пахнет изнывающим от летней жары асфальтом, губы пощипывает кислотой энергетиков, тело нервно зудит. Началась по-нолановски вечная сессия; сухость времени, сырость старой кафедры, потные подмышки одногруппников, и багровеющие щеки одногруппниц, и голос, стекающий по стенам и потолку прямо в уши, – вздрагиваешь после каждой фразы, чувствуешь ее окончание, точки тяжелые, литеры на древнем печатном станке.
– Мы с вами наконец пришли к последней лекции и перед экзаменом поговорим наконец о самом главном – кто есть настоящий художник? – Преподаватель почесывает густую бороду, и сонный Ваня – бутафорский, из собственной же памяти – вдруг вспоминает его имя, вернее, прозвище, прилипшее засохшей жвачкой под партой так, что не соскрести: Хрюмблдор, постоянно роющийся в их омутах памяти. Почему невозможно прекратить его слушать? Ответ элементарен! Залезает в их мозги! – Вот что я вам скажу, дорогие. Художник – тот, кто врет, но врет красиво и со вкусом, да еще и не завирается. Все мы окружены враньем: ради него мы ходим в галереи и покупаем книги, ради него придумали вручать «Оскар» и «Золотую маску». Вранье – самое сердце тайны, а где бы мы были без тайн? Не просто же так, как говорил мой знакомый профессор, правда, потом свихнулся совсем, решил отыскать Гиперборею – ну так вот, не зря говорил он, что античная культура, колыбель европейской цивилизации, была подлунной, а не солнечной: культурой тайны и мистики, более всего чтимой на перекрестке всяких дорог.
Ваня задумывается. Как и всегда над словами Хрюмблдора: он единственный умеет по-настоящему дискутировать со студентами, а не доказывать свою правоту и превосходство, единственный не считает Ваню поступившим по ошибке, не говорит, как остальные: «Не умеете творить, Иван, только выпендриваетесь и кричите, что покорите мир, – научитесь сначала держать в руках стамеску, а потом уже станете размахивать скипетром; начните фильтровать фантазии и выдумки, в конце концов – искусство это работа, и работа скучная, механическая, оставьте полет фантазии в детстве...»
– Полет фантазии, – вторя Ване, продолжает Хрюмблдор, – это и есть поток постоянного вранья. Но художник делает это вранье эстетически прекрасным – и из сферы бытового оно переходит в метафизическое...
Хрюмблдор, старый предатель! Ваня из промокшего папье-маше разваливается; горят щеки, клокочет нечто внутри – и вот уже воспоминание меняется, Хрюмблдор сидит с ним на экзамене, и никого больше в аудитории, и зачетка с пустой строкой, и отчего-то столь знакомое недовольное цоканье, а потом – керосин слов. Ваня воспламеняется – и без того искрил.
– Ну с вашей оценкой, Иван, мы повременим. Не это сейчас главное. – Ритуальное почесывание бороды, попытка вспомнить забытые заклинания любителя-пиромана. – Порываюсь вам весь год кое-что сказать, да все никак с духом не собрался – вы знаете мое отношение к студентам. А вот теперь наконец скажу. Сейчас будете проклинать меня. Ваня, уймите фантазию – направьте ее в более созидательное русло. Вы ведь завираетесь, завираетесь! – Он открывает и закрывает зачетку несколько раз. Звук – как удар падающих могильных плит, покойся с миром на веки вечные. – И критику научитесь слушать. Внутренний стержень, Иван, внутренний стержень! Поверьте, так далеко не уедете. Погубите ведь себя. Это все равно что плыть через море зыбкого песка, море мертвых – вы же не Одиссей, да и его это ни к чему хорошему не привело. Поймите же, время великих трикстеров давно кончилось! – Он окончательно захлопывает зачетку, пододвигает к Ване. – Да и время великих творцов – тоже. Вам им не стать. Вы не умеете чувствовать чего-то там. – Он тыкает пальцем в потолок, поднимает глаза к небу. – А без этого ни-ни. Хоть обовритесь. Идите, прижгите раны. Знаю же, что пойдете праздновать куда-нибудь в бар по соседству.
Предатель – такой же, как остальные, мерзкий врунишка Хрюмблдор, росший, наверное, таким же мальчишкой с ржавыми руками, как все вокруг; сила есть – ума не надо, а в чужой ум мы не поверим. И вот Хрюмблдор надменно задирает нос... Стоп. Не было никогда никакого Хрюмблдора, никто не говорил о вранье в искусстве; был только мерзкий профессор-хоббит, цокавший да ахавший: вот же он, снимает кожу-маску, машет рукой, повторяет сказанные когда-то самим Ваней слова: «Катитесь к черту!» И Ваня сгорает живьем, как и сон-воспоминание, – истлевают клочки бумаги, трещит дерево кафедры, и на пепелище топчется Полифем, запутавшийся в черном вихре Ваниных слов: «Да чтоб вам сдохнуть, вы все такие, как на подбор». И пламя бушует, и стены дрожат.
– Молодой человек. – Его трясут за плечо. Поезд стоит. – Молодой человек, ну слава богу, я уж думала, померли! – Бабулька-соседка улыбается, вытирает лоб платком. – Вставайте, приехали, кстати, знаете, вы очень громко храпите. А еще наушник выронили.
Скомканное «спасибо», потертые глаза, ленивая попытка поднять валяющийся в ногах наушник – и Ваня приходит в себя, снимает с полки рюкзак, щурится от внезапного солнца и, забирая с откидного столика телефон, не сразу замечает новое сообщение с незнакомого номера. Еще чуть-чуть – и добавил бы в контакты: «Ну вот, Ванечка, я понял ваше решение до того, как вы мне ответили, да и не ответили бы, я знаю. Что ж, нарекаю вам подлым трусом! Вы уехали. Вот и сидите. Я ведь все вижу – и буду смотреть. И обещания всегда исполняю. Надеюсь – вы тоже».
Холодок по спине. Как получилось успокоить себя под шум железной дороги?! Нет, по-старому ничего не будет. Не сейчас. Неужто придется воззвать к Афине, состариться и явиться неузнанным, так, чтобы только Мальвина опознала его по старому шраму и кинулась в ноги извиняться!
Или это он должен извиниться перед ней, чтобы усмирить гнев Полифема?
Нет. Не думать, не сейчас.
Город – точнее, городок – хмурится, встречает Ваню тучами и надвигающейся грозой; не придет ли с ней ржавозубый старик? Проталкиваясь сквозь вокзальную толпу – тетки с полиэтиленовыми пакетами, сонные мужики в помятых пиджаках, плачущие подростки в бейсболках козырьком назад, – Ваня нервно оглядывается: никого. Такси решает поймать по старинке, долго вглядывается в водителей, караулящих у дороги, – кто самый нормальный, без намека на троллий цвет кожи, на глаза-пуговицы? – и, наконец найдя усатого, словно из приключений Шурика – только не скандирует «Хто заказывал такси на Дубровку?», – просит довезти до санатория. Почти на пальцах объясняет, какого конкретно.
– А! – наконец догадывается таксист. – Этого самого! Ну прыгай, доедем, о цене договоримся. Я только тебя разочарую – там не совсем санаторий. Там это, ну отель не отель. Увидишь!
Ваня помнит этот город детскими глазами, когда дома казались громадными, улицы – непомерно широкими, а прохожие – чересчур взрослыми; теперь же карлики-дома смотрят уставшими окнами, улицы задыхаются от узости, а прохожие ничем не отличны от любых других: спешат себе по делам, раскрывают зонтики, остерегаясь грозы. Ваня тоже ее боится – не ту, что наливает небо чернильно-фиолетовым, а ту, что грядет после грома слов Олиного отца, троллей, ржавозубого, Худощавого.
Кажется, ничего не кончилась. Все только начинается.
Тогда
Ваня не любил ее, десятой воды на киселе, фальцет, смешанный с шебаршением полиэтиленовых пакетов, в которых она, появляясь внезапно, как неправильная Мэри Поппинс, привозила подарки – то игрушки, каких в их городке не было, то книжки с позолотой и цветными иллюстрациями. Щебетала: «Ой как ты вырос!», обещала привести чего-нибудь новенького в следующий раз, суетилась, суетилась, помогала матери на кухне, а ночью вместе с ней плевалась ядом в сбежавшего отца – «Тоже мне, горе-Одиссей, от жены, от детей!»
Еще она, вырядившись в цветные платья – почти никогда не приезжала зимой, – таскала Ваню по магазинам: то купить ему чего-нибудь вкусненького, то помочь дотащить домой сумки; мальчишки, только-только слезшие с турников, смеялись ему вслед. Однажды крестная привезла искрящиеся фонтанчики – «Праздник без повода, это ведь так чудесно!» – и допоздна сидела на скамейке, взяв из дому чашку крепкого чая, а Ваня, сам не зная почему, говорил с ней и говорил: о библиотекаре, о театре, о красивых костюмах из сериалов, которые тогда начал смотреть запоем, и еще о много каких «и», а она слушала, не перебивала и спустя пару дней потащила его куда-то. Не в магазин – к бродячей скрюченной гадалке, у самодельного шалаша которой выстроилась очередь.
Несмотря на все Ванины пререкания, очередь эту они отстояли; крестная посадила его, а сама отошла в сторону и будто даже задержала дыхание, пока старуха-гадалка трогала его ладони нежными и теплыми, будто девчачьими, руками, пока щурилась, протирала очки и, смотря то ли сквозь, то ли мимо Вани, предрекала: он станет королем, но, тут же поправилась, королем своего дела – головы других летят с плеч. Ваня не поверил. Зато запомнил. Хотел хвастаться, с важным видом твердить всем подряд, но вспоминал недобрые глаза, тяжелые кулаки и издевательские ухмылки; рассказал – невесть зачем – только матери, тяжело вздохнувшей и простонавшей: «Люба та еще доверчивая сорока, попрыгунья, ветер подует не в ту сторону – и ее снесет, повалит». А крестная, ничего не объяснив, упорхнула – вернулась только спустя два года, совсем другая, в темных нарядах, угрюмая; на всякое «Что случилось?!» и «Все ли в порядке?!» отвечала монотонно: «Лето целое пропела» и, к удивлению матери, отказывалась от рюмки за обедом.
Ваня уже знал: сбежит из этого городка, не даст наглым глазам пустоголовых сверстников следить за собой, не даст монстрам турников загонять себя в угол, не даст тетькам и дядькам учить себя скучной механической жизни – от нее быстро ржавеешь, и вместо масла – только телевизор, алкоголь да сплетни. Еще даже не сказав матери, куда собирается поступать, одним осенним вечером – помнил, как крестная шептала, будто кто мог подслушать: «Осень – время всех бед, моя бы воля – впадала в спячку», – заперся у себя в комнате, набрал, надавливая на бесчувственный сенсор, номер и, заранее нанюхавшись духов матери и заплакав, на «Что-нибудь случилось?» – она всегда начинала разговор так – рассказал: серьезно заболел, теперь нужна огромная сумма на лечение, у матери денег нет, но он не теряет надежды, ведь помнит слова старой гадалки с молодыми руками – помните ее, крестная, помните? И она разревелась сильнее его, запричитала, что не то дарила, всем книгами и игрушкам грош цена; теперь ему – она хныкала, мол, заменившему ей детей и внуков, но Ваня не вникал, смотрел в зеркальце на тумбочке и дивился, как сами собой золотом сверкают его глаза, – наконец требуется настоящий подарок. Он назвал сумму – в два раза больше, чем планировал; попрощался, выслушав еще десять минут слезных причитаний – и пообещал беречь себя.
Деньги она прислала в конверте, пришли через пару недель – хотя у Вани уже была карта. Добавил номер в черный список. Знал – мать не любила ее, только жалела, делала вид, что рада ей и ее подарочкам: кухонным полотенчикам, душистому цветному мылу, наборам косметики, специям в стеклянных баночках, декоративным прищепочкам на шторы; все отправлялось прямиком в помойку под строгое «Что ж она лезет к нам, думает, мы тут не справляемся, а нам и без ее помощи хорошо, пусть даже и папка твой усверкал пятками». Мать даже не хранила ее номер – ни в записной книжке, ни в телефоне.
Однажды после обеда мать сухо и впроброс, как всегда, заявила: сегодня ей снилась крестная, и почему-то во сне она плакала, может, скоро приедет, заберет его в какой-нибудь санаторий, как однажды в детстве, и пусть, мать хоть передохнёт, перестанет беспокоиться о его оценках и будущем – весь в отца. Ваня не доел свои котлеты с цветными макаронами: услышав о сне, скорчился от боли в животе и, боясь сказать матери, тайком нашел в шкафу обезболивающие, решив заглушить совесть; выпил одну таблетку – не помогло, потом вторую, третью. После пятой с ватными ногами притащился в ванную – стоял над раковиной и смывал желтоватую рвоту, пока мать не пришла помыть руки, не наорала на него – опять наелся какой-то гадости, чипсы и газировка – происки врагов, то ли дело кефирчик, картошечка, лучше бы ты водку пил бутылками, знаю я эту вашу кока-колу и энергетики, – и не заставила выпить три стакана воды, чтобы вновь вывернуло наизнанку.
И впервые приснился ему тогда Полифем, до этого глядевший только с неба лунными ночами, – не велся на старые трюки, пришлось изворачиваться, заключать невыгодную, но единственную возможную сделку: циклоп притворяется слепым, ходит с закрытым глазом, но, как только открывает его, Ване несдобровать – все внутри сгорит, лопнут органы, поэтому беги, Ваня, беги от матери, от ржавых мальчишек, от старого библиотекаря, плавание твое далеко и опасно! Проснулся Ваня в поту; взмокло одеяло, лоб горел. В полубреду задался вопросом: неужели иначе циклопа не приручить, не победить?
Когда Ваня соврал матери, что поступил на бюджет, куда хотел, – «в этой свой театр, будь он неладен, нет бы как нормальные люди», – она поверила. Кажется. Он оплатил учебу – первый год – и жил на эти деньги, пока не нашел работу; на втором курсе, повезло, перевелся – у кого-то из отличников сдали нервы. Думал, будет слышать плач крестной холодными осенними ночами, думал, она позвонит матери, раскроет его, Одиссееву, авантюру.
Он не слышал. Она не звонила.
Сейчас
Санаторный город навевает воспоминания о полумертвых хрущовках, уже покрывшихся трупными пятнами плесени: вот потрескавшаяся кожа – опавшая штукатурка, вот посеревшая, некогда ярко-красная, полная багряных сосудов вывеска «САНАТОРИЙ»: ток крови остановился, сердце замерло, глаза-стекла пяти этажей помутнели, и даже фонтанчики во дворе пересохли.
Ваня смотрит на огромные часы – положение стрелок не поменялось с детства – и ждет, пока менеджер с серым лицом – отравился, не иначе, – заселит его: движения медленные, будто нет никакой разницы между вчера и сегодня, будто минута равняется вечности, да и нет времени с пространством: дунь – и все развалится. И теперь здесь снова всюду крестная, крестная, крестная – впечаталась в стены и ступени, как древние моллюски в тоннели метро. Затем Ваня и приехал сюда: что толку бегать от призраков, когда нужно встретиться с ними лицом к лицу.
И вот, заселившись, он кидает в номер рюкзак – даже не стал умываться, только налил воды из-под крана, прополоскал рот – и идет гулять по этажам, ловить эхо слов и событий, включив авиарежим, чтобы шум мира не беспокоил. Вот закрытые соляные комнаты, вот кабинет с ингаляциями, переделанный под дешевую кофейню, вот призраки крестной. Их много, они неуловимы, возникают то тут, то там, как в видеоигре, и от каждого тянется нить воспоминания, которую Ваня смело хватает – прикидывается, что не слышит рыка Полифема. Слышит, конечно. И чуть не глохнет.
Заскучав – или испугавшись, – Ваня выходит на улицу. Небо вот-вот рухнет, усеяно не тучами – камнями. Сперва он осматривает задний дворик: деревья схуднули, цветы увяли – одинокие тюльпаны торчат из криво огороженной пластиковым заборчиком клумбы, – от уток одни полтергейсты, от теток – тоже. Ваня сам тянется в карман, хочет достать кусок хлеба, раскрошить и покормить птичек; проваливается в воздушную яму воспоминания – помнит, как ему нравилось, когда они копошились под ногами, как преданные слушатели у ног рассказчика с лирой или дудочкой в руке.
Что теперь мечтать об этом? Рано. Нужно переждать бурю под каменным небом, среди призраков, и каждую ночь смотреть в лунное око Полифема. Лишь бы не сменилось глазом-пуговицей.
Устав – тяжесть в ногах, ломота, сонливость, – Ваня садится на некогда розовую скамейку. На серой обшарпанной спинке пожелтевший листок с надписью «Окрашено». Чем: слезами, скукой, страданиями? Ваня замечает что-то валяющееся на земле. Любопытство берет верх – он наклоняется, подбирает; что-то оказывается книгой. Ваня открывает, стирает ребром ладони грязь с обложки, пробегается взглядом по названию.
«Человек человеку».
И листает мокрые страницы, читая, читая, читая; читая о себе и о других. Чужие мнимые воспоминания.
Ледяные капли дождя, холодок по спине, порыв ветра, шелест сухих листьев – откуда, весна же? – шорохи, скрип резиновых сапог. Кто-то садится рядом. Откашливается, и, судя по звукам – Ваня молчит, не реагирует, – что-то ест.
Отвлекшись от невозможного – откуда он взялся?! – текста, Ваня тут же жалеет об этом. Худощавый – лицо еще суше, чем при первой встрече, скулы острее, пальто не по погоде, хотя нет, напротив – ветер крепчает.
– Отвратный денек, не находите? Для вас, Иван, особенно. – Он откусывает кусок бургера, жует нарочито наигранно, как герои Тарантино, шумно запивает газировкой из пластикового стакана с трубочкой, отставляет все на скамейку. Закидывает ногу на ногу, кости-пальцы кладет на колено. – О, а вы читаете! И как, любопытно?
– Это... – Ваня закрывает книгу, кладет рядом, не убирая с нее ладонь. – Как такое возможно?! Это ваших рук дело?
– Может, моих, а может, и нет. – Худощавый пожимает плечами. – Поверьте, мой ответ ничего не поменяет! А вы почитайте до конца. Заодно узнаете, во что выльется наш с вами разговор. И вообще, во что все это выльется.
– Хватит! – Ваня скрипит зубами. – Хватит уже издеваться надо мной! Это какой-то бред, я не верю...
– О, я даже знаю, что вас так задело. Всех таких, как вы, задевает. – Худощавый поднимает тощий указательный палец. – Чужие мысли, да? Такие невозможные, неожиданные!
– Да к черту! – Ваня хватает книжицу, бросает.
– Да, собственно, уже. – Худощавый наблюдает за траекторией полета. – Это вы зря, Ваня. Очень-очень зря! Там ведь все слово в слово. До самого конца!
– Кто вы и что вам от меня надо? – Ваня вздыхает. – Только ответьте нормально. Без загадок. О’кей?
– Как – кто?! Иван, вы что, головой ударились? Сами же вспомнили мое прозвище: Худощавый. – Кончики улыбки острые – серповидное лезвие. – И я помогал... скажем так, вашему бывшему партнеру. И угадайте? О, теперь он в такой ярости!
– Я заметил, – фыркает Ваня. Ловит на ладонь несколько тяжелых капель: вот-вот забарабанят по крышам, и в их ритме он точно услышит гундосые голоса троллей, их дурацкую песенку, их обещания, их намеки.
– О нет! То была не ярость, так, ерунда. Теперь он в настоящей ярости. Он ждал от вас благородного решения. Но вы представили маленького уродца! И сбежали! Эх, хочу сказать как в одном старом меме: ironic! – Худощавый снова берет стакан. Громко пьет. – Хотя что я занимаюсь нравоучениями! Простите, привычка. Вы ведь пришли сюда вспоминать призраков, да? Или прятаться от переплавки? Он-то ведь найдет вас везде – и вот так мило, как я, беседовать не будет.
– Это что, блять, сеанс психотерапии?!
– Ну же, Иван, не ругайтесь!
– Боже, блять. – Ваня закрывает лицо руками. – Где тот момент, когда в мою жизнь пришла потусторонняя херь?! И когда вы до меня доебались?!
– Если я скажу прямо и точно, с датой и временем, вы же еще больше рассердитесь. – Пустой стакан Худощавый бросает за спину. Обеими руками поправляет зализанную прическу – волосы, кажется, на миг седеют. – Поэтому отвечу иначе. А – когда вы сами захотели, бэ – когда понял, что мне от вас никакой пользы. А вот ему, – зачем-то стучит рукой по скамейке, – с вас есть чего стрясти. Да и ваш старый знакомый, Полифем... – в руке Худощавого вдруг появляются металлические часы, – доберется до вас. Просто мы с моим пуговичных дел мастером нагрянули чуть раньше, а он... – Худощавый стучит пальцем по стеклу. – Будет чуть позже. Потом. Когда все это кончится.
– Пуговичник, ебаный Пуговичник! Таскается, блять, за мной! – Ваня наконец убирает руки от лица. Сгибается, упирается локтями в колени. – А я, блять, беседую...
– С Худощавым. Попрошу именно так, – перебивает он. – Ну а вы чего хотели? Мой вам совет, Иван: прислушайтесь к себе и к миру вокруг вас. И выберите вообще, на чей голос идти: у вас такой огромный выбор! Другие обзавидовались бы. Напомнить, про какие голоса я говорю?
– Блять. – Ваня резко запрокидывает голову. – Зачем они напомнили мне про крестную?! Зачем?! Все ведь так хорошо шло, а потом...
– И правильно сделали, Иван, и правильно сделали. – Худощавый потягивается. Поправляет воротник пальто. – Мой вам искренний совет, повторюсь: послушайте кого-то одного и решите. Или найдите книжечку и дочитайте ее. Либо совесть, либо...
– Тролли? – Ваня поднимает глаза на Худощавого, смотрит в упор.
Тот опять пожимает плечами:
– Вы сами это сказали. Но раз уж впутались в потустороннее, – он задирает рукав, сверяется со временем на электронных часах, – то попробуйте с его помощью и решить все вопросы. Новолуние минуло, планетарный час Юпитера скоро наступит, Солнце и Луна уже в знаках терра. Призовите ее.
– Кого? – Ваня нервно смеется. – Кого, блять?! Крестную?!
– Да упокой Господь ее душу! – Худощавый отмахивается. Встает. – Фею. Сивиллу. Ну?
Ваня молчит. Смотрит на собственные ноги: не превратились ли они в копытца, не покрылись ли бедра мхом и каменными наростами, не пророс ли из-под брюк хвост?
– Она... она умерла? – В резко хлынувшем потоке дождя вопрос растворяется облаком пара – или превращается в одного из многих призраков, населяющих эти стены, улицы, подворотни? – Она правда... умерла?
– Ну а чего вы хотели. Сами же все прочитали! Не поверили, да? – Худощавый раскрывает черный зонт. Держит его над собой и над Ваней; держит, кажется, целое небо. – Возраст все же... Да и слова порой убийственны! Эх, тюкни вы ее топорочком, я бы с вами уже по-другому разговаривал. И мне бы до вас было хоть какое дело – вы бы представляли не просто á titre indicatif![8]
– Фею, говорите. – В грязи под ногами уже целая лужица. – Сивиллу, блять?!
Ваня топает ногой, отражение тает, реальность меняется, и вот нет никого рядом: и дождь не столь сильный, и небо – не столь хмурое, только холодок все еще бежит по шее, по спине, чей-то взгляд упирается в затылок. Кто из них, проклятых, следит за ним, кто делает ставки, хихикает, кто жаждет заполучить в свои лапы? Может, просто... крестная?
О чем его заставляют думать! Он просто соврал ей – не в первый раз, не в последний, – и да, исчез, и она наверняка надумала много трагического, и улыбка ее навсегда померкла, но разве он в этом виноват? Ее переживания, ее мысли; Полифем прорычал бы «Винова-а-ат!», а тролли бы ответили: «Не винове-е-ен!» Зачем Ваня вообще приехал, что призраки расскажут ему? Ничего! Притупят бдительность, заставят блуждать и думать, задаваясь одним и тем же вопросом без ответа – как я поступил, не худо ли? А нужно действовать.
Спешить дальше, оживлять мертвый город, чтобы в благодарность каменнолицые жители с вновь разожженным огнем в глазах закидали Ваню цветами, понесли на руках. Пошли все к черту! Прогнали? Бросили? Поставили ультиматум? Хотели навязать ребенка, которого пока и нет вовсе? Прекрасно, он начнет с азов: сперва изучит все чахлые театры это города, их тут один-два, не больше, а потом, как следует выспавшись, умывшись, порепетировав улыбку перед зеркалом и надев костюм – надо бы купить, – заявится к ним, споет сладко-сладко, так, что будут слушать, открыв рты, как крестная – его истории. Нет, забыть о ней! Выкинуть, скомкать воспоминания, размочить их да хоть в этой самой луже – не беспокоиться о былом, думать о настоящем и о будущем. Да, найти новую симку, чтобы окончательно скинуть шкуру, – и, вновь обплыв все препятствия, не повторив предыдущих ошибок, наконец выйти победителем. Тролли, Худощавый, Пуговичник, Сивилла – туфта! Даже Полифем – и тот в этом мертвом мире немеет; посинел и вывалился его язык, а исполинское тело давно болтается на виселице.
С этими мыслями Ваня валится на кровать в снятой комнатке: пахнет стиральным порошком, так приторно, что хочется чихать; валится, чихает и кричит – черт, как по-юношески глупо выстраивать все с нуля! Сколько нужно сил! А у него не хватит, нет.
Он усмехается – хотя не собирался. Уже говорил такое и себе, и Мальвине: тогда, под луной на столичной набережной; казалось, все потеряно – да он и потерял. Нет! Замолкни, Полифем, замолкни! Не заставляй коситься на телефон, подумывать открыть переписку, извиниться, принять правду о ребенке, начать оттуда, где остановились, – как в дурацкой видеоигре на зависающем геймбое, хотя можно было сохраниться между уровнями и не умирать вовсе, почти не чувствовать горечи поражения. Молчи!
Ваня все же косится на телефон.
Думает, правда, совсем о другом. В голове трещит песенка троллей – найти бы таблетку, запить одним глотком ледяной воды, пролив на футболку, – а на плечи – Ваня вздрагивает – ложатся нежные призрачные ладони. «Да упокой Господь ее душу...»
Нет, его не остановили ржаворукие мальчишки – не остановит и ничто другое.
Ваня берет телефон, выключает авиарежим, смахивает упавшие разом сообщения – от щекочущей вибрации чуть не разжимает руку – и, набрав побольше воздуха, словно перед прыжком в черную воду – даже черный гудрон, облепляющий легкие, – звонит матери.
– Мам? – Вслушивается в тишину в ответ. – Привет. Слышишь меня? Давно не болтали. Не отвлекаю...
– Объявился не запылился. – Скрежет ржавых шестеренок; соленый привкус несуществующей крови на разбитой когда-то давно губе. – Чего тебе?
– Почему сразу так! – Ваня вспоминает, как правильно разговаривать с ней, чтобы она поверила: задорно, серьезно, беспокойно? – Ну просто... знаешь, настроение такое. Выпил, может.
– Как отец – тот тоже, когда выпивал, много чего говорил, – фыркает мать. Слышно, как переваливается на диване, делает звук телевизора тише: больше не стреляют в очередном полицейском сериале. – Как отец, да.
Она, кажется, готова повесить трубку.
– Ладно. – Ваня вздыхает так, словно и вправду до последнего не хотел рассказывать о проблемах. – Случилось, мам. Я... короче, я очень серьезно болею. И деньги нужны. Лечиться.
Ваня вспоминает, как пел перед крестной, пока она охала и ахала из своего маленького городка, но мать молчит – только шмыгает носом и отхаркивается. Ваня в красках расписывает, как пару раз потерял сознание, как долго не решался пойти к доктору, а потом дошел и как тот отправил на обследование длиною в месяц, пришлось менять клинику на платную, там сделали за три-четыре дня – Ваня знает всепоглощающее недоверие матери к бесплатной медицине, в их городке резали ржавыми скальпелями, вместо мазей и капель прописывали касторовое масло – и поставили страшный диагноз: если не лечить, то...
Он замолкает. Сглатывает. Сам поглядывает на настенные часы. Говорил вечность. Теперь вечность слушает тишину.
– Ах, бедный! – Нотки беспокойства в ее цельнометаллическом голосе? У него получилось? Или... – Говори давай уже. Что надо-то?
– Мам... – Нет пути назад. – Если не буду лечиться, то... мам, я умру.
В трубке опять молчат.
Нет, не будет слез, не будет долгих монологов и проклятий Господу, врачам, растворившемуся в прошлом отцу. Но уже участилось ее дыхание, смолк телевизор, затряслись – не надо видеть, чтобы знать, – руки, запущенный много лет назад конъюнктивит вновь загноился – желтые сгустки вместо слез.
Ведь как иначе?
– Дурак ты, Ваня. – Мать встает, шаркает по ковру. – Всегда им был. – Она звенит чашками: интересно, покрылась ли квартира паутиной и плесенью? – Деньги, значит, надо? На лечение надо? Ну лечись-лечись, Одиссей...
Что заваривает мать: запасы ромашки, купленной из багажника машины знойным летом, когда городок наполняют торговцы фруктами, медом, молоком, кефиром и зеленью, или гранульный кофе из ближайшего ларька – пять ложек на стакан кипятка, никакого сахара?
– И сколько надо? Много, поди?
Ваня, выдерживая паузу, называет сумму. Страшную, зубастую, длинношеюю.
– Ну я знала. Будет тебе, Ваня, будет. – Мать, кажется, роняет ложку. Нагибается: говорит, похоже, по громкой связи. – Но ты там давай. Вылечишь. На такие-то деньги! Что угодно вылечишь, да?..
Она что, плачет, по-настоящему, навзрыд?
– Спасибо, мам. – Ваня теряет слова. А вот она не замолкает:
– Жалко, крестная твоя померла, жалко! – Всхлип. – Она бы без лишних слов тебе денежек-то дала. – Всхлип. – Эх ты. Единственное, что у меня осталось. Балда. Квартира и та-то уйдет вся мышам, подруги кто замуж снова повыскакивал, кто помер от горя и касторового маслица наших коновалов... Ну ты давай там, Ванечка. Лечись. Лечись-лечись...
Она никогда прежде так не плакала при нем: даже на школьном выпускном, даже когда он прислал ей первые заработанные в конверте деньги – не собирался бросать ее; даже когда слал небольшие подарки – постоянно просила какое-нибудь этакое столичное мыло, и чудо-маску для лица, и ночные рубашки с пошлыми ивановскими кружевами. Не больше: так и не уволилась с отвратительной работы, железной нянечкой в младшей группе детского сада – она брала маленького Ванечку с собой, и он смотрел на этих сопливых-крикливых детей с мокрыми глазами, будущих ржаворуких мальчишек, и понимал, отчего отец сбежал от них, не выдержав, наверное, его соплей и криков, но не понимал, зачем мама помогает вылупиться этим ржавым деткам, почему закутывает их, как в коконы, в одеяльца и почему никогда так не закутывает его, даже сказок не читает. Когда перепадет на его долю!
– Ага. – Она сморкается. – И тетки Нади дочка вон недавно померла, хотя уже не молодуха была! Тетка Надя до сих пор в черном ходит. Я черный ненавижу, знаешь... – Теперь бьется чашка. По полу, наверное, расползается то ли коричневое, то ли желтоватое пятно. – Разревелась я, дура. Не для таких теток слезы. Для девочек и дур сентиментальных. Пока. Лечись-лечись. На такие деньги! Не зря копила потихоньку, еще пока ты мелкий был, не зря... Лечись. Ну-ну.
Ее «ну-ну» – капли воды в средневековой пыточной. Ваня лежит на спине, смотрит в потолок, не улыбается, хотя, думал сам, будет рад, если все пойдет как надо: что ему теперь Лариса, что король троллей, что Олечка, что Мальвина, что крестная? Не послушал совета Худощавого – и правильно. Но где вечная американская улыбка хитреца, любителя сделок, любимчика удачи? Нет ее. Лицо, наверное, серое, хуже плачущего ангела.
Проиграл. Он ведь проиграл. Мать не потому разревелась, что поверила, наоборот, все наоборот! Треснула серебряная броня его вранья, сломался меч. Не провел даже ее, так как теперь усмирять Полифема, как бежать от постороннего и реального, как?...
Даже вибрацию телефона Ваня замечает не сразу. Проверяет – пришли, сколько просил. Зачем она... зачем теперь?
Заходит в контакты – почему глаза мокрые? – и добавляет мать в черный список.
Слезы ли это или ее конъюнктивитный гной?
Поспать – и станет легче.
Мнимое воспоминание: Худощавый
Bот так всегда: мне придется ломать четвертую стену, ведь только мне это и дозволено! Что же, mon cher ami[9], думаю, вы уже догадались – к этому моменту Ваня выбросил любезно подкинутую ему книжицу, не став читать дальше, а очень и очень зря! Не каждому удается узнать о собственной жизни от сих до сих, от альфы до омеги. Да еще и с чужими мнениями. Дураком надо быть, чтобы отказаться!
Вот вы бы отказались? Не врите, я ведь чувствую!
Возможно, вы все еще задаетесь вопросом: кто я? Тут лукавить не буду, ответ, как и Ване, я дал вам множество раз – Худощавый, так меня и величайте, помощник королей и, со слов одного разумного немца, шпрехшталмейстер самого Господа. Хотя так я представлялся век, ну, может, два назад. Времена меняются – и даже мне, не поверите, приходится меняться вместе с ними!
Только квартирный вопрос остается. Ну вы поняли шутку, да?
Искушение быть по-вольтеровски нравоучительным велико, но я держусь, ведь знаю: вы хотите вовсе не этого и даже не моего пророческого взгляда далеко-далеко за финал Ваниной истории – когда же он повесит картонное солнце, что будет после?! Нет, вы-то желаете ответа на простой вопрос, и осудить вас я не могу; наоборот, я радуюсь, прыгаю по воображаемой сцене – мне нравится, когда меня под разными масками играют, – и хищно потираю руки. Скоро обо всем узнаете! И Полифем появится – он подмигивает, ждет своего часа; взгляд его, строгого Ваниного судьи, обращает в камень. И власти над Ванечкой, как бы мне ни хотелось другого, у него куда больше, чем у меня и моего пуговичных дел мастера! Смотрите, ждите. Все будет. Уж мне ли не поверить?
Итак, я – Худощавый. Точка. Я тот, кто охотится за грешными душами, и я давно исхудал, как страдающий пациент далекого санатория, ведь добычи моей почти не осталось. Все так в новом мире мелочно, банально. Друг мой, пуговичных дел мастер, – о нем я вам скажу чуть позже – радуется, отливает столько полезных вещиц из тех, кто, подобно мягкотелому моллюску, был ни тем ни сем – не сделал ничего грандиозно дурного, но и ничего грандиозно-хорошего; кто бегал прежде всего от себя. Эх, старина Сократ и старина Платон, позабыты ваши уроки, философию давно превратили из умения постигать собственную суть в зубодробительную науку, пытку для студентов; выскочки-психиатры уподобились медоречивым софистам да суровым стоикам. Печально, как сие печально! Вот я и исхудал. Некого утащить с собою в преисподнюю! Черти уже обскучались.
Тут вы наверняка воскликнете: «Бредни! Дьявола ведь не существует!» Конечно, не существует. Что я, буду спорить? И троллей тоже не существует! Есть, как там говорил ваш дедушка Юнг, только самость, принимающая разные облики, преследующая человека, пытающаяся подтолкнуть к правильному ответу – он либо найдет его, либо сойдет с ума, бахвалясь своими эполетами испанского короля. Или как там писал классик? Может, Ванечка от такой подсказки и бежал. Заметьте, я снова не оставляю знака вопроса!
Да, дьявола, черта, сатаны, зовите как хотите, не существует; зато есть я, Худощавый, есть библиотекарь маленького ржавенького городка, есть, в конце концов, тысяча других лукавых искусителей с блестящими глазами, пожавших руку собственной тени, примирившихся с ней и научившихся играть... по правилам запредельным, если позволите. Истинный дьявол сидит в человеке. Истинный дьявол – его тень. Это, впрочем, тоже не я придумал. Куда мне! Я всего лишь Худощавый! Простой клерк на службе нефтяного короля!
Или все мы, невозможные, существуем?
Но хватит обо мне! Ванечка эту книжицу давно не читает, потому все равно не дойдет до этих строк. Стоило бы ему дойти? С этим вопросом попрошу обратиться в другие инстанции! Может, друг мой, пуговичных дел мастер, знает ответ – но не ищите его, о, не стоит, он сам найдет вас, когда придет черед!
Сейчас, право, он весьма подавлен всей этой историей: как же так, еще недавно возмущался он мне, пока я хлопал его по плечу, что же Ванечка не отошел ни тем, ни другим, ни третьим, так до сих пор не бывало.
– Каждому по вере его. – Я важно тыкнул пальцем в небо. Картинка преживописнейшая: мы, двое primordium, шагали по колено в канализационной жиже, а за нами по-детски ревел тот, ради кого вся книжица эта, в сущности, и затевалась! – Так, по крайней мере, говорит один из их писателей. Чудные люди – эти писатели!
– Мне отходила парочка из них. – Мой пуговичных дел мастер ностальгически вздохнул. – Из них выходили неплохие ложки да запонки...
– Немудрено, среди них столько слабовольных бездельников, я бы делал из них вилки, следуя одной байке. – Я вознес нас с моим пуговичных дел мастером вон из канализации. Это, знаете ли, утомляет.
– И что же, так и оставлять мне его, неиспользованный материал, ржаветь и жить ни тут, ни там? – Мой пуговичных дел мастер все еще унывал. Даже когда мы присели на мостовой: он, сгорбленный, сверкающий медными зубами, и я, высокий, худой как жердь, – люди проносились мимо, не замечая нас. Никогда не замечают то, что им неинтересно.
– Я не к тому вспомнил про писателей, чтобы потешиться над ними. – Я закинул ногу на ногу. Отряхнул брюки – как новые, чистые, глаженые. – Просто я бы говорил иначе. Каждому не по вере его – каждому по сути его. Кто суть менять не желает – тот прямиком к тебе, на переплавку!
Мой пуговичных дел мастер вздохнул. Я похлопал его по плечу:
– Ничего, ничего, так бывает! Поверь, переплавка стала бы для него спасением. А спасения он и не заслужил.
Мой пуговичных дел мастер вновь вздохнул – и мы были таковы. Впрочем, исчезновения нашего, как и появления, никто не заметил.
Теперь же – тикают часы, ох, я словоохотлив, заболтался! – я вновь оставляю вас наедине с Ванечкой. Хотите узнать, как кончится его история? Пожалуйста! Он уже где-то там, созерцает картонное солнце, – но вы это увидите совсем скоро, только потерпите.
А мне велено передать следующее. Тут я откашливаюсь – кхм-кхм! – ради более серьезного эффекта, хмурюсь, чтобы вы точно видели, какой я, эка, деловой, и зачитываю вслух: «Мы верим, что история наша – записанная с событий вполне реальных и нереальных – была не только поучительна, но и в высшей мере увлекательна; читалась с тем же задором, с каким император смотрел на жестокие гладиаторские бои, художник созерцал звезды, а поэт – глубины преисподней, где души, быть может, чище всяких других».
Спрашивается: интересна ли она была самому Ванечке?
7
Сейчас
Нет никакого сна ни к полуночи, ни к трем часам ночи, ни к пяти, ни к восьми, ни к десяти утра: Ваня верит в целебные свойства музыки, но из затычек-наушников звучат только разлаженные ритмы и кривые частушки троллей, полные непотребств в его адрес.
Зато, спустившись с красными глазами на ресепшен – ничего, сутки не поспал, не упадет, во время учебы и не такое бывало, – он больше не видит призраков. Хочет спросить что-то у женщины с холодной улыбкой – неужели городок этот так мертв, что ни прелестных девушек, ни статных юношей здесь не осталось? – да только совсем забывает что. Подойдя к ней, беззвучно открывает рот и округляет глаза, слыша в ответ хриплое «Помнишь о ма-а-атушке?» Накидывает капюшон, опускает взгляд и выбегает на воздух.
Все мокрое после дождя, прохлада щекочет ноздри, прохожих с черно-серыми зонтиками раз-два и обчелся, но каждый встреченный им – хмурый бариста, дядька на автобусной остановке, бабушка, выронившая пакет, – говорит одно и то же искаженным, страшным голосом: «Помнишь о ма-а-атушке?» Нет, он не собирается сходить с ума! Все так же затыкает уши музыкой – пусть лучше она режет слух, – находит силы перебегать из кофейни в кофейню, есть и пить, пить и есть; покупает новую симку, выбрасывает старую в грязь, раздавливает и, кажется, слышит далекий рык Полифема: стоит взойти луне, наверняка полной, как иначе в этом городке мертвецов, и он отыщет Ваню, осветит лучом прожектора. Рык все громче, громче, громче, кажется, уши устали от музыки, но вот уже и ночь, и нет никакой луны – громыхает гром, небо заволокло, – и может, потешаются, ломают очередную галерею тролли.
Ване без разницы: еле-еле возвращается в гостиницу. Радуясь, что тетка на ресепшене куда-то отошла, вытаскивает наушники. Никто не поет ему песенок, город засыпает рано, его чудища и призраки – тоже; никто не преследует, не глядит в спину.
Ваня вызывает лифт – кнопка залипает, получается только с третьего раза, – заходит в кабинку, без сил садится на пол, обхватывает колени руками. Лифт поднимается, вздрагивает, останавливается. К чему паниковать? Такое Ваню не пугает, он уже застревал, когда ржаворукие мальчишки решили попрыгать в стареньком лифте и кричали от ужаса, застряв, пока он, Ваня, молчал. Их спасли – и они пригрозили ему кулаком, заставили молчать об увиденном.
Ваня жмет кнопку – позвать на помощь, SOS, SOS, помогите, Одиссей заблудился, Одиссей застрял, Одиссей идет ко дну. Только шипение из динамика. Ваня жмет еще и еще, вдавливает кнопку сильней – впустую.
Хочет обождать. Вновь обхватывает колени руками, закрывает глаза и засыпает, уже понимая, что ему приснится – нечто вещее, жуткое; чтобы не сойти с ума – надо принять игру паранормального.
И вот он уже в темноте: стоит внутри очерченного белым мелом круга и смотрит во второй такой же, в два раза меньше; рядом – фигура из размытых мазков, черная растекшаяся акварель; и вот он взывает к духу неупокоенного – такого сыскать здесь не составит туда, – и обещает молиться за него, если тот приведет к нему фею Сибиллу. Дух отвечает порывом осеннего ветра на школьной линейке. Миг – и во втором круге сияет белый бесформенный силуэт с одним только различимым лицом – крестной! – и говорит женским голосом – голосом крестной, охлажденным тем светом! – и требует: давай задавай свои вопросы, я наследница древних мистерий, я проводница по иным мирам, что же тебе интересно, раз послушался ты совета старика, обреченного на вечные скитания и вечное фокусничество? Ваня спрашивает – даже не нужно говорить вслух, Сибилла звонко, июньской зарей, смеется, – и в ответ получает простое, по-учительски строгое, сказанное с упреком и сожалением:
«Иди к троллям».
Лифт вздрагивает. Ваня просыпается, трет глаза. От холода колотит. Он так и сидит, обхватив колени, пока лифт ползет вверх. Динамик шипит, аварийная служба молчит, но вот за помехами прорезается голос, а с ним приходит будто запах окислившейся меди.
– Из таких, как ты, – сипит динамик, – получаются полезные вещи. Ну же, Ванечка, давай выходи из лифта, наконец посмотри в мои глаза, увидь в начищенных до блеска пуговицах свое испуганное лицо, ну давай, давай...
Лифт останавливается. Двери открываются. Ваня бежит.
Свет, издеваясь, мерцает в коридоре – тени предметов непостоянны, возникают и исчезают силуэты, что-то скрипит, шуршит, грохочет. Ваня влетает в номер, запирается, собирает вещи – да, нет другого ответа, Худощавый, Пуговичник и Полифем не оставят его, надо поразить их раз и навсегда, провести волшебную операцию, стать собой довольным, увидеть безобразное прекрасным, а прекрасное – безобразным. Ваня кидает в портфель самое важное: зарядки, документы, телефон, чуть-чуть сменной одежды, хотя к чему...
Скрип. Чья-то черная ладонь дергает за ручку с той стороны, чья-то черная ладонь с силой надавливает, чья-то черная ладонь открывает дверь – и чьи-то, нет, его глаза-пуговицы сияют за образовавшейся щелью, и его медные зубы щелкают, и его зубы скалятся в джокеровской улыбке, и он сипит:
– Уж и могила тебя вырыта, и гроб заказан, а червям богатый пир готовит тело, ну а мне поручено взять душу, так что не стесняйся, иди сюда, прыгай в котелок...
Он распахивает дверь – и Ваня, зажмурившись и покрепче вцепившись в портфель, кидается прочь из номера; думает, ничего не почувствует, пролетит через плотный черный туман, сквозь иллюзию, но ощущает, как отталкивает кого-то липкого.
– Догона-а-а-лки – хорошая игра! Но я не Полифем, от меня не убежишь, и именем чужим не назовешься! – Не голос, а черная музыка, мелодия полоумного шарманщика, но Ваня не оборачивается, по лестнице проносится вниз, и ни один из мертвецов-посетителей не встречает его, все спят непробудным сном.
Улицы, дождь – сильнее пахнет окисленной медью. Ваня шлепает по грязи, поскальзывается на лужах, всем телом чувствует преследование: взгляд глаз-пуговиц пронизывает спину насквозь, заговоренными иголочками задевает органы, и вот уже покалывает где-то в боку, а он, преследователь, все бормочет и топает следом, и будто содрогается от его шагов земля, и трескается отражение в лужах.
Ваня не видит, куда бежит. Смотрит под ноги, ищет спасительный канализационный люк – почему не выкрашены они в красно-желтые цвета! – хочет нырнуть вниз, пусть даже утонув по шею в грязи и отходах, только бы спастись. Но преследователь не думает настигать – будто специально отстает на пару шагов и говорит, говорит, будто самому себе, но Ваня-то знает – ему, только ему.
– Ну вот ведь так и вышло, Ванечка, что настоящий мерзавец из тебя не получился, так, обычный врунишка, этим с три короба наплел, тем, предал, обманул, оскорбил, ну так своими-то руками не убил никого, не замучил до смерти! Да и герой тоже не вышел. – Ваня спотыкается, роняет портфель, судорожно пытается подняться. Где все люки, где желтые глаза в темноте, где десятки записочек?! – Ничего ты толком не сделал, только и заслужил, что переплавки...
Люк! Ваня падает на колени, оглядывается – медные зубы светятся за спиной, пахнет скисшим молоком, тухлыми яйцами, сгнившей капустой. С силой снимает канализационную крышку, всматривается вниз, в темноту, и, сделав глубокий вдох, прыгает: лишь бы не сломать ноги, лишь бы не удариться головой, а очутиться в окружении желтоглазых троллей, но не рядом с Пуговичником, не рядом с Пуговичником, не рядом с Пуговичником...
В голове звенит. Грязными руками Ваня хватается за голову, потом нащупывает выпавший портфель в канализационной воде – она журчит, течет, дождь все сильнее. Ржавозубый замолк?
– Как же ты так, Ванечка, не прислушивался ни к одним, ни к вторым, ни к третьим, только к себе? – Преследователь хлюпает за ним. Ваня по щиколотки в грязи бежит прочь. – И чего ты хотел, чтобы из этого вышло? Ни рыба ни мясо, так – на меже мальчика и мужа. Что же не хочешь наконец стать полезной вещицей? У меня тут и пуговицы, и ложки, и наперстки, и иглы, и подсвечники...
Руки не слушаются – Ваня еле достает телефон, с третьей попытки включает фонарик, освещает путь блеклым сиянием, пугая крыс. Почему не горит троллий костер вдалеке, почему не варят они брагу, разве не праздник у них? Он возвращается домой! Тоннель кончается, вот – трон из груды мусора. Как и обещано, попасть можно отовсюду через темноту и серость: нужно только захотеть, признаться себе! Только нет тут никого. Ничьих желтых глаз, мерзких песенок, завываний.
– Ну куда ты, Ванечка, почему ты не слушаешь меня, почему боишься моих медных зубок и глазок-пуговичек, все ведь закончится как должно, никуда не убежать от себя.
Ваня оглядывается по сторонам: где они?! Почему только меднозубый хромает к нему, все ближе и ближе?! Шаг назад, второй, третий – Ваня спотыкается о мусорный трон, валится в грязь. Кричит:
– Я согласен! Я вернулся домой! Хоть хвост мне пришейте, хоть операцию на глаза сделайте! Я согласен! Где вы?!
Но им не интересно. Их вовсе нет.
Меднозубый протягивает к нему черные руки – но Ваня замечает на куче мусора огромный серый пиджак в засохшей грязи. Хватает, надевает, запутываясь в рукавах, и застывает, как в немой сцене, – следом застывает и преследователь. Сплевывает: «Блять!» – вздыхает, замолкает и хромает назад, и словно чья-то тень – Худощавого? – берет его под руку, шепчет громко, на всю канализацию: «Ну-ну, вот так в этот раз, ему же хуже, что ты, не расстраивайся», и оба они растворяются в густой тьме.
Нет, не во тьме уже вовсе, а в свете: почему стало так ярко, давно ведь не светит фонарик, телефон где-то там, на дне, под грязью, водой, мусором? И почему так прекрасен вдруг аромат, словно расцвели вишни и яблони, и отчего масляниста и приятна, как массажный гель, грязь на ногах? Ваня так и стоит. Ждет. Но – тишина. Абсолютная тишина наступила. Не рычит даже проклятый Полифем, его совесть, – впервые. Ваня смотрит на руки, проводит ладонями по лицу, измазываясь грязью, смотрит в расколотое мутной водой отражение – как же красиво, как же светло, как же спокойно.
Смотрит – и улыбается. Наконец собой доволен.
И никто – даже великан с луной-глазом – не поспорит.
Ведь так?
Что будет после
Васечка никогда не понимал, зачем мама таскает его в какую-то скучную галерею и бродит, бродит среди еще более скучных картин – не то что мультики, все какие-то непонятные.
Он, пряча взгляд – стеснялся разноцветных глаз, карего и зеленого, – ходил с понурым лицом, всем видом давая понять: «Хочу дом-о-ой!»; вслух не говорил, давно раскусил маму – нытье ее не берет. И каждый раз она твердила одно и то же: «Потерпи еще немного, ну правда, Васечка...» Везло, если на месте оказывалась любимая тетя Мальвина – тогда они обязательно обнимались, она сажала его в кресло директора, которое, как всегда признавалась, давно хотела передать кому-то другому, и кормила мороженым с чаем. Так иногда, заезжая в гости, делал только дедушка, а потом играл с ним в прятки, закрывая глаза большими руками. И пока Васечка уминал мороженое в директорском кресле, мама даже не ругалась! Сразу делалась робкой, шепталась о чем-то с тетей Мальвиной... А Васечке даже не хотелось уходить. Особенно если мороженое оставалось недоеденным.
В этот день в галерею они не идут – отменилось в последний момент. Когда мама, шмыгнув носом и чихнув, объявляет об этом, Васечка принимается прыгать по комнате, забитой плюшевыми игрушками – дедушкиными подарками, он особенно любил дарить гигантские, со слов мамы, «пылесборники», – но вскоре замирает, смотрит на продолжающую чихать маму.
– Ты заболела? – подходит, тянется обнять. Испугался, что обидел ее. Вдруг подумает: радуется ее болячкам?
– Все хорошо, просто простудилась. – Она чуть отстраняет его. – Давай только без обнимашек. А то тоже заболеешь. И какое мороженое тогда? А на улице вон, весна!
– Мам, – Васечка старается сделать самое милое лицо, какое только может, – можно я тогда с ребятами схожу погулять? Недолго, честно! Там Семка с бабушкой собирался...
– Ну раз он с бабушкой, – улыбается мама. Поправляет зеленый халат. – То беги, конечно. Но недолго, ладно?
– Спасибо-спасибо-спасибо! – Он хочет обнять маму, но вовремя вспоминает: она запретила. Быстро собирается, выбегает в подъезд, не ждет лифта. Во дворе глубоко вдыхает теплый, чуть щекочущий майский воздух, уже несущий отголоски июньской жары. Выискивает Семку с другими ребятами на разноцветной детской площадке. Кидается к ним.
В наступившем году – как здорово тридцать первого декабря они с дедом и тетей Мальвиной приручали шипящих и искрящихся драконов, пестрые фейерверки, – Васечке исполнилось пять лет. И, узнав от приятелей, что стал уже достаточно взрослым – не год и не три, сопли да козявки! – он загадал большое, взрослое желание: вслух не говорил никогда, про себя вспоминал постоянно.
Он пожелал найти отца – узнать, кто ему врет, а кто говорит правду. Мама рассказывала, что он – гастролирующий режиссер, которому пришлось выбрать путешествия по всему свету, но когда-нибудь он обязательно пришлет письмо или подарок; дедушка, уставший от догонялок по квартире, восстанавливал дыхание и твердил, что отец Васечки – врунишка, и дулся, заявляя, что такой дед, как он, стоит двух отцов; тетя Мальвина и вовсе задумывалась и заявляла: «Настоящий тролль твой папа».
Последний вариант казался Васечке самым интересным.
– Ну что, – шепчет ему Семка в окружении ребят, когда они наигрались в новых роботов на скамейках. Холодает – небо затягивает тучами. – Как там, сбылось твое желание? Узнал про папку?
Васечка не говорил никому, да, – а ребятам проболтался. Не смог сдержаться. И они долго представляли, как папа его покупает билеты на самолеты и на корабли, а потом ходит с актерами по всяким взрослым местам; и как он скалит тролльи зубы, виляет хвостом... про хвост бесконечно спорили – есть он у троллей или нет? Длинный или короткий?
– Не-а, – вздыхает Ваня. Что-то капает на голову. – Желания быстро не сбываются. Чем больше – тем медленнее!
– А я говорил! – взмахивает руками Димка, больше всех любящий придумывать себе приключения – мечтает стать пиратом или хотя бы первооткрывателем. – Что надо самим собирать команду! И искать! По подвалам, по канализациям... Взяли бы фонарики, сабли и...
– Ага, – заливается Семка. – Чтобы нас какой-нибудь сумасшедший клоун съел? Не, прав Васька! Еще подождать надо...
– Ребят, – вдруг спрашивает Васечка, помрачнев. – А если его просто нет? Так бывает?
Иногда, не в силах заснуть, слыша, как мама говорит по телефону на кухне – обычно с тетей Мальвиной, – и плачет, а потом приходит накрыть его, и пахнет от нее резко, неприятно, подслащивает только виноград, – Васечка задает себе страшный вопрос. Зубастый, похожий на чертика. А что, если все ему врут: вдруг он вообще родился без папки, по волшебству, – отсюда и разноцветные глаза, над которыми так смеялись девочки в детском саду? Вдруг папка просто бросил его? Может, Васечка успел его чем-то обидеть и не помнит? Ему стерли об этом память? Дедушка громко хлопнул в ладоши и... бам! Пустота.
Ответить приятели не успевают: весенний дождь начинается резко, стонет громовыми раскатами, вода течет под ногами, крутится спиральками. Они с ребятами разбегаются в разные стороны, прощаются. Только Васечка не спешит заходить в подъезд – стоит у металлических дверей, окрашенных в неприятный грязно-бурый, и смотрит сквозь дождь, будто пытается выловить нечто невидимое. Где-то за спиной, кажется, перешептываются двое взрослых:
– Вот сейчас, да, сейчас случится!
– О нет, пуговичных дел мой мастер, подожди еще немного...
Васечка оборачивается – только спугивает скользнувшие в воду тени и пугает бродячую кошку, взмокшую, спешащую в подвал. Никого.
И тут Васечка слышит: его зовут. Из-за завесы дождя манят желтыми глазками, протягивают серые руки, машут, говорят поспешить, спрашивают:
– Ты ведь хочешь увидеть па-а-апочку?
И смеются – хором писклявых и басистых голосов.
Мама говорила – никуда не уходить с незнакомцами. Но Васечка уходит сам с собой, в дождь. Кто-то будто сопровождает его, подгоняя, направляя, и Васечка бежит, пока этот кто-то хихикает, кричит: «Стоп! Жди!»
Дождь не прекращается. Громыхает над самым ухом – Васечка съеживается. Пытается разглядеть, куда прибежал: сквозь серые шторы капель различает только очертания одинаковых домов. Стоит на дороге. Хочет подняться на тротуар, но, сощурившись и убрав намокшие волосы со лба, замечает решетку ливневки. Встает на колени – мама убьет за грязные штаны! – прислоняется к решетке почти лбом, прищуривается, прислушивается...
Отшатывается, когда два ярких желтых глаза зыркают на него. А голос – будто кашу растирают между камнями – сипит: «Ты... ты на-астоящий!»
Васечка тут же отскакивает на тротуар, трясется; первая мысль – бежать обратно со всех ног! Но нет. Ему ведь обещали папочку. Вдруг желание услышали...
Новый звук – скрежет металла. Отодвигается крышка люка вдалеке, и из него вылезает некто серый – тролль, тролль! – с покрытыми мхом и плесенью руками, в порванном, на размер больше пиджаке. Двигается неуверенно, пошатывается. Прикрывает глаза ладонью. Васечка сглатывает, находит силы спросить:
– Ты... – не решается. – Ты мой папочка?
– Ты... на-а-астоящий! – рычит вылезший из канализации. Трет лицо мокрыми ладонями, взъерошивает черные, будто нагуталиненные, волосы. Хрипло смеется. – Ты настоящий! Она не врала, о н-е-е-т, и знала, что я буду думать об этом там, где нет света, а поговорить можно только с крысами да сородичами... – Он скалится, идет навстречу. Васечка делает несколько робких шагов к нему. Они все ближе друг к другу. – Там, где есть только картонное солнце, но оно слабо гре-е-ет, слабо све-е-тит! Там, где должен я быть при свете настоящего солнца-а-а! – Он сплевывает, вздрагивает. – Там, где я собой доволен. Думал так! Но не стал до конца доволен, не познал тролльего счастья! Там, где из-за тебя, малы-ы-ыш, меня все еще душит совесть, мучает в коротких снах прокля-я-ятый Полифем!
Он останавливается. Улыбается, обнажая желто-черные зубы. Васечка в нескольких шагах от него. Кажется, снова слышит голоса теней за спиной – даже не хочет оборачиваться. Знает – скользнут в воду: «Вот теперь, друг мой, все решится», «Но ведь не я заберу его на переплавку! Он наконец взглянет...», «Тсс! Не порти момент, мой пуговичных дел мастер».
Вылезший из канализации разводит руки в стороны.
– Ну что ты, малы-ы-ыш, – подзывает его. – Иди обними-и-и меня. Ты ведь меня искал? Мои друзья-тролли рассказа-а-али!
Следом – смех десятков голосов; сперва сладкий, миг спустя – напряженный.
– Папочка? – Васечка, не раздумывая, кидается в его объятия, воняющие мусором. Папочка гладит его по голове грязной рукой, оставляя чумазые разводы. Васечка, взволнованный, радостный, даже не замечает. Дождь кончился, тени за спиной обрели форму, тучи сдуваются, проклевывается солнце... – Папочка, я так рад, что нашел тебя! Я знал! Знал, что тете Мальвине можно верить! Я...
– А я-я-то как рад, – хрипит он в ответ. Садится перед Васечкой на колени, не переставая улыбаться. Хватает за шею, сжимает. Глаза его наливаются гнойной желтизной. – Не надо мне никакого ребе-е-енка! Не могу я так быть собой доволен! – Хватка все сильнее. – Судит, судит меня совесть! Судит, судит меня Полифем! А я от бабушки ушел, я от дедушки ушел, я от Худощавого и Пуговичника ушел и от Полифема уйду!
В глазах темнеет. Задыхаясь, Васечка зажмуривается, чтобы не видеть злобного, испещренного каменными морщинами, запачканного лица папочки. Слышит знакомые полушепоты: «Ну, засекайте – итак, айн, цвай, драй!»
И папочка вскрикивает, папочка шипит, папочка ослабляет хватку, папочка замирает. Когда все стихает – только птицы вновь поют после дождя, сладко, будто не видели ничего, – Васечка открывает глаза.
Перед ним – застывшее в камне лицо папочки; весь он окаменел в солнечных лучах.
Кто-то кладет Васечке на плечо костлявую руку в кожаной перчатке – Васечка косится на нее – и шепчет ласково:
– М-да, вот Полифем и настиг его. Danke scho..n, старый друг, а то мы уже и заждались. – Некто помогает выбраться из каменной хватки. Васечка до сих пор старается не смотреть на незнакомца. Стоит с открытым ртом. Голова кружится. – Нельзя троллям разгуливать днем, солнце их погубит, в его свете не сбежать от совести. А как Ванечка пытался, ой! Любо было наблюдать!
– Даже на переплавку... – хрипит второй, положив ледяную, металлическую – чувствуется даже через ветровку – руку Васечке на второе плечо. – Такой не сгодится... тьфу! Погнутся все ложечки, надломятся пуговички, полезные предметы станут бесполезны!
И прежде чем потерять сознание от потрясения, Васечка видит будто бы тень гиганта, заслоняющего дома, желтоватое солнце, горизонт и весь мир. И хочется скукожиться, запереться внутри себя, не выбираться, пока не ответишь на два вопроса:
«Кто я?» и «Что творю?»
И тогда, может, гигант кивнет в ответ – и подмигнет единственным лунным глазом размером с планету.
Блуждающие герои: немного о трикстерах
На первый взгляд кажется, что Пер Гюнт и Одиссей, стоящие рядом, – это сюжет какого-нибудь артхауса. Или новая часть «Шрека», где создатели вышли за рамки европейских сказок. Но все куда веселее! У этих двоих много общего, если присмотреться внимательно.
Оба они – герои-трикстеры.
Есть, правда, нюансы.
Образ трикстера, плута и озорника, не принимающего правил и нарушающего табу (будь то законы племени или божественный порядок, как в случае с небезызвестным Локи), зарождается в мифологии. Притом встречается не только в развитых цивилизациях, но и, например, у народов Океании.
Трикстер стремится разрушить существующую систему, но проблема в том, что он не может предложить ничего взамен, он «не хорош и не плох, он – орудие, предназначенное для обновления прогнившей системы либо для разрушения устаревшей». Зачастую в сюжетах возникают сцены пленения трикстера – он «оказывается (или ощущает себя таковым) в какого-то рода заключении (зачастую в физическом), далее описывается побег трикстера и его приключения, и заканчивается все его исчезновением, смертью или превращением»[10]. Трикстер как бы проскальзывает между прутьями старого и нового порядков. Он всегда где-то между, и почти никогда он не принимает ничью сторону.
Из мифологии трикстер попадает в литературу и трансформируется. Он фокусник и странник, его путь – вечная дорога, его задача – показывать чудеса и говорить меткими афоризмами. Есть три этапа эволюции трикстеров в литературе:
• трикстер-направляющий (спутник, подсказывающий верные мысли, типа шутов Шекспира, второстепенный герой-хитрец);
• трикстер-действующий (Фигаро, персонажи комедий Возрождения и плутовского романа, которые принимают более активное участие в сюжете, нежели направляющий, и помогают разрешить проблемы главных героев);
• трикстер-ведущий, становящийся главным персонажем, который способен не только «жульничать», но и тянуть других за собой (Рэндл Макмерфи, Остап Бендер, капитан, в конце концов, Джек Воробей!).
И это несмотря на то, что к последнему этапу доминирующую роль в прозе занял уже другой типаж, герой-мастер. Сомневающийся, находящийся в вечном поиске идей и отменно владеющий той или иной профессией. Герой, иными словами, фаустианского типа. Вы вспомнили булгаковского Мастера? Совершенно правы. На долгое время такие «Фаусты» занимают в литературной традиции Европы центральное место, но и трикстеры, скажем так, наносят им ответные удары.
Пер Гюнт – один из таких.
Главное оружие Одиссея – слова, хитрость и, как бы мы сказали сейчас, богатое воображение (не зря же Гомер называет его «многомудрый»). Что может Пер? Ровно то же самое – врать, сочинять истории и договариваться. Одиссей находится в долгом, кажущемся бесконечным странствии. Так же и Пер, сбегая в горы, уже никогда не останавливается, пусть зачастую путешествие его и кажется бутафорским. Оба героя в конце концов возвращаются домой, притом оба – к женщине. Путь одного усложняют сирены и циклопы, путь другого – кобольды и тролли. Оба так или иначе соприкасаются с подземным миром: Одиссей вызывает дух провидца Тиресия, а Пер на исходе жизни встречает Худощавого (дьявола) и Пуговичника.
Но Пер, в отличие от Одиссея, не герой – точнее, «герой» нового толка. Ибсен намеренно деконструирует этот типаж: ведь Пер, как выясняется в финале, за долгую жизнь не сотворил ничего подлинно хорошего и дурного. Как настоящий трикстер, скользил между тем и этим, бродил и фокусничал без цели. Вроде бы пытался найти свое «я» в этой одиссее, но до последнего его упускал – слишком подстраивался под других, слишком, наследуя трикстерам, хорошо умел мимикрировать.
Пер Гюнт – этакий декадентский Одиссей. Герой, потерявший всякие ориентиры и надежды, а с ними и самого себя. Ибсен метко иронизирует над романтической традицией: с ее «отвергнутым обществом» героем-мечтателем и двоемирием, которое в «Пер Гюнте» благодаря карикатурной своре троллей выходит не пугающе окутанным замогильным туманом, а скорее комичным. Тролли понимают природу человека лучше самого человека – удивительно, хотя мифологически они, хранители гор и лесов (когда добрые, когда злые), всегда человеку противопоставлялись. Точнее, не человеку, а его культуре городов.
Ванечка родился в XXI веке, но схожей судьбы трикстера-странника, наполненной троллями и циклопами, не избежал. И выбрал себе уже других трикстеров-покровителей – поп-культурных, типа Остапа Бендера и Сола Гудмана.
И кто теперь командует парадом?
Сноски
На самом деле это не совсем точная цитата. В переводе Бориса Пастернака Лир в финале говорит так: «Вы видите? На губы посмотрите! Вы видите? Взгляните на нее!» (У. Шекспир «Король Лир»).