
Бэйланд Анастасия
Дети воздуха и боли
В мире, где время от времени появляется разрушительное Алое море, уничтожающее все на своем пути, есть только одно спасение: жертва избранных с серебряной кровью.
Цинъюй – одна из них. Воительница отправляется в столицу, чтобы выполнить свой долг. Там она встречает других избранных, в том числе и Байцзина: бывшего наследного принца, тоже обреченного на жертву.
Они должны стать лишь оружием в борьбе за чужие жизни. Не открывать друг другу сердце. Не привязываться. Не мечтать о будущем. Но чем ближе финальное противостояние, тем сильнее им хочется верить, что конец Цинъюй и Байдзина – это не только печальное расставание.
Ведь даже зная, что осень близко, цветы все равно продолжают распускаться.
«Цинъюй – дерзкая и непокорная. Байцзин – бывший наследный принц, спокойный и учтивый. Их судьба – трагедия, щемящая сердце. Но даже в самые темные дни их любовь будет жить до последнего вздоха. Пронзительно нежная, грустная и до мурашек красивая история». – Совушка Лана, kingdom_of_owl
© Бэйланд А., текст, 2026
© Оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2026
Во внутреннем оформлении использованы иллюстрации:
© Dropoo83. Adelart / Shutterstock.com / FOTODOM Используется по лицензии от Shutterstock.com / FOTODOM
Иллюстрация на обложке Ellen

Словарик

Кланы
Шэньшоу – магические существа, в целом имеют человеческий облик, но обладают некоторыми «животными» чертами, такими как крылья, рога, хвосты и т. п. Делятся на пять кланов.
Фэнхуаны – клан охотников, живущий в лесах. Имеют птичьи крылья. Прототипом является китайский феникс, который символизирует красоту, гармонию, добродетель и благородство.
Инлуны – клан, главенствующий над остальными. Император страны – представитель инлунов. Имеют чешуйчато-кожистые крылья и небольшие рога. Прототипом является китайский крылатый дракон, который умеет повелевать дождями и позиционируется как хранитель небес, символ гармонии между людьми и природой.
Сечжи – клан, специализирующийся на изготовлении оружия и осуществлении правосудия. Имеют длинный рог, покрытый узорами. Прототипом является однорогое мифическое животное с телом быка или козы, которое считается символом справедливости.
Шэцзины – клан целителей и заклинателей. Обликом близки к нагам: имеют человеческое тело и змеиный хвост. Прототипом является змея-оборотень, дух, способный поглощать человеческую силу и менять облик.
Пэнхоу – клан ученых и летописцев. Имеют собачьи уши. Прототипом является дух камфорного дерева, существо с чертами человека и бесхвостой собаки.
Действующие лица

Цинъюй (значение имени: «легкое перо»)– избранная от клана фэнхуанов. Актриса: Ван Хуа (значение имени: «пылающий цветок»).
Хэнсин (значение имени: «звезда»)– младший соученик Цинъюй, глава клана. Актер: Син Хэн (значение имени: «благосклонный шторм»).
Байцзин (значение имени: «белое безмолвие»)– избранный от клана инлунов. Актер: Лин Ань (значение имени: «холодный покой»).
Байгуан (значение имени: «белое сияние»)– старший брат Байцзина, император. Актер: Лин Синь (значение имени: «холодный рассвет»).
Чжуанцзянь (значение имени: «величественный клинок»)– избранный от клана сечжи. Актер: Су Ин (значение имени: «игра света и тени ранним утром»).
Вэйянь (значение имени: «маленькая красавица»)– избранная от клана шэцзинов. Актриса: Цзинь Чжао (значение имени: «золотой отблеск»).
Шуанъин (значение имени: «заиндевелая тень»)– избранный от клана пэнхоу. Актер: Му Гуан (значение имени: «ласковый полдень»).
Единицы измерения

Мяо – единица измерения времени, равная одной секунде.
Сяоши – единица измерения, равная одному часу.
Шичэнь – единица измерения времени, равная двум часам. На шичэни делили сутки. В тексте упоминаются: маоши, час зайца – 05:00–07:00; чэньши, час дракона – 07:00–09:00; уши, час лошади – 11:00–13:00; юши, час петуха – 17:00–19:00; хайши, час свиньи – 21:00–23:00.
Цунь – мера длины, равная примерно 3,33 см.
Чжан – мера длины, составляющая примерно 3,33 м.
Ли – мера длины, эквивалентная примерно 0,5 км.
Пролог
Когда сверкают серебряные крылья

– Напомните, пожалуйста, а почему все эти бесконечные слои нельзя дорисовать в постпродакшне? Мне ведь приделают крылья, так ведь?
– Ван-сяоцзе[1], если вы будете сниматься в обычной одежде, движения получатся неестественными. Ваш костюм и так был упрощен по сравнению с изначальной версией.
Ответом на спокойное, терпеливое объяснение режиссера становится протяжный отчаянный вздох.
Вообще-то, в своем обычном расположении духа Ван Хуа считает последним делом капризничать на съемочной площадке. В среде кинематографа она слывет максимально «комфортной» актрисой, с которой всегда легко и приятно работать. Ее менеджер, однако, расчетлива и неумолима в выборе подходящих проектов. Команды различных дорам чуть ли не соревнуются за возможность пригласить Ван Хуа хотя бы на второстепенную роль, ведь одно только ее имя и лицо на афише автоматически поднимает успешность проката.
Но сегодня она устала после многочасового перелета, ибо не смогла уснуть в самолете из-за постоянно плачущего ребенка одной из пассажирок. Потом ее облила ноябрьской грязью проезжавшая мимо машина, едва только она выбралась из такси, – новое, только-только купленное пальто придется отдавать в химчистку! А теперь еще и не может разобраться с многочисленными завязками на костюме, хотя обычно предпочитает заниматься одеждой для съемок сама, по минимуму напрягая костюмеров.
Поэтому, что неудивительно, настроение у Ван Хуа отвратительное.
– Если вас это утешит, – слышится сзади мягкий, глубокий голос, – мой костюм еще более многослоен, чем ваш.
Ван Хуа, уже близкая к тому, чтобы попросту разорвать очередные неподдающиеся завязки, – это не составило бы труда, ведь ей для роли как раз сделали весьма острые и длинные накладные ногти, – все-таки с отчаянным смирением отдает их под контроль стаффа и оборачивается.
Каким-то чудесным образом «Серебряным крыльям», сянься-дораме[2] с довольно любопытным сеттингом и интересным сценарием, удалось собрать поистине выдающийся актерский состав. Ван Хуа должна играть главную женскую роль, а вот на главную мужскую пригласили Лин Аня, восходящую звезду исторических дорам, красавца с бледной безупречной кожей, поразительно яркими янтарными миндалевидными глазами – ему даже никакие линзы не нужны! – точеной линией подбородка и высокими изящными скулами.
Именно Лин Ань и приближается сейчас к Ван Хуа медленной, степенной походкой, словно заранее принялся входить в роль. Его волосы уложены в несколько плотных кос и собраны в сложный пучок, а сам он облачен в сине-белое ханьфу с широкими рукавами, едва не касающимися земли. Одежды, украшенные тонкой золотистой вышивкой, выглядят роскошными и тяжелыми – вполне подходит для принца, которого играет Лин Ань.
А еще, похоже, в них и правда больше слоев, чем у Ван Хуа.
– Доброе утро, – произносит она и коротко кланяется, приветствуя его. – Поистине завидую вашей выдержке. Вам ведь постоянно подобные костюмы выбирают, как вы вообще умудряетесь так спокойно их носить?
– Я привык,– с едва заметной улыбкой замечает Лин Ань, повторив поклон.– Ван-цзе[3], насколько я понимаю, не так часто снимается в исторических дорамах?
– Можно даже сказать, почти не снимаюсь. Но с оружием обращаться умею. Пришлось научиться. Уже давно.
– Давно? – уточняет Лин Ань. – Разве съемки единственной дорамы, где вы используете оружие, проходили не в прошлом году?
Ван Хуа улыбается, чуть качнув головой: он не ошибся, но у нее нет настроения отвечать.
Обращение, использованное Лин Анем, слегка удивляет: она обычно всякий раз оказывается самой младшей актрисой на площадке, не считая, разумеется, детей и подростков. К тому же ей отчего-то казалось, что Лин Ань старше ее как минимум на пару лет – датой его рождения и точным возрастом она никогда не интересовалась, а внешне он совершенно не похож на человека, которому меньше двадцати двух.
Оказывается, это так приятно, когда коллега называет тебя «старшей сестрицей»!
Ван Хуа пришлось пропустить неделю «знакомства», устроенную для всех актеров, чтобы они получше узнали друг друга еще до начала съемок и прошли несколько совместных тренингов. Менеджер настояла: стоит согласиться на роль в «Серебряных крыльях», так как дорама выглядит весьма перспективной. Однако пришлось договариваться с продюсером и режиссерами насчет того, чтобы Ван Хуа появилась на площадке непосредственно в день начала съемок, а не раньше.
Так что сегодня она вливалась в команду и знакомилась с персоналом и другими актерами торопливо, где-то между укладкой, макияжем и подбором костюма, пребывая в отвратительном настроении и пытаясь не демонстрировать его слишком сильно. Но все равно увидеть Ван Хуа смогла не всех, потому что в начальных сценах, кроме массовки, в основном задействованы только она и Лин Ань.
Что ж, по крайней мере, с ним у нее пока что намечается достаточно доброжелательное взаимодействие.
– А вы много дорам с моим участием смотрели, Лин-ди[4]? – спрашивает Ван Хуа с легким ехидством, прощупывая почву и наблюдая за реакцией. – Просто я с вашим все посмотрела, как узнала, что мы вместе сниматься будем.
– Прямо-таки все? – выражение лица Лин Аня неуловимо меняется – кажется, у него загораются интересом глаза. Возражений по поводу того, чтобы она называла его именно так, он, похоже, не имеет.
Кажется, со своим персонажем они различаются по характеру.
– По крайней мере, те, что нашла в Сети, – кивает Ван Хуа. – Вы как будто вышли прямиком из древних времен, это потрясающе. Не могу представить вас без парика и в современной одежде.
– Не представляйте. Я и не ношу на съемках парики, только иногда – накладные пряди, – говорит Лин Ань.
Ван Хуа изумляется его заявлению: вся эта красота – еще и своя?! Она непременно должна будет поинтересоваться, какими волшебными средствами по уходу за волосами пользуется Лин Ань, что они при такой длине столь великолепно выглядят. Для нее это довольно насущная проблема: даже знаменитым актрисам приходится бороться с ломкими сухими прядями, которые пока уложишь – успеешь умереть, воскреснуть и умереть повторно. Иногда ей даже немного неловко за то, сколько времени стилистам каждый раз приходится возиться с ее прической.
– А касательно вашего вопроса, – продолжает Лин Ань, – я посмотрел лишь несколько работ, которые заинтересовали меня аннотациями. Но, не буду скрывать, после ознакомления с ними я весьма заинтригован предстоящей совместной работой. Тем более в привычном для меня, но не совсем привычном для вас жанре.
Ван Хуа отчего-то ощущает жар, приливший к щекам. Лин Ань, поразительно спокойный, даже расслабленный, смотрит на нее доброжелательно и заинтересованно, уголки его губ почти незаметно приподняты. Она отчего-то тянется поправить прядь в только что волосок к волоску уложенной прическе и улыбается ему в ответ, забывая, что несколько минут назад была готова порвать на клочки собственный костюм.
Слишком знакомое ощущение.
Знакомое и приятное, но не совсем уместное.
Одна девушка-стафф наконец заканчивает приводить в порядок одежды Ван Хуа, а другая аккуратно поправляет макияж, нанося на лицо немного пудры. Бледная кожа, густо подведенные черным глаза – она играет воительницу, а значит, взгляд должен быть особенно выразительным. Правда, как у воительницы могут быть не стянуты наручами рукава, все еще остается для Ван Хуа загадкой. Но она решила не спорить.
В конце концов, абсолютная точность в деталях – это лишь про очень немногие дорамы. Обычно в угоду красоте и художественному смыслу предпочитают пренебрегать исторической достоверностью, а иногда логикой и здравым смыслом.
Настроение поднимается. Ван Хуа мысленно благодарит Лин Аня за то, что он оказался таким приятным при первом же разговоре и немного вернул ей воодушевление перед съемками. В конце концов, контракт она подписала, едва прочитав первые несколько страниц сценария, так как ее по-настоящему зацепила история. И начала работы над дорамой ждала с нетерпением, хоть ей и пришлось пропустить знакомство с другими актерами из-за загруженного графика.
– Ван-сяоцзе, если вы готовы, давайте приступать к сьемкам первой сцены, – вежливо произносит режиссер, напоминая о своем присутствии.
– Мы сценариста не дождемся? – уточняет Ван Хуа. – Не хотелось бы потом переделывать уже готовые дубли, если ему не понравится.
– Син Хэн сейчас завершает работу над другим своим проектом и присоединится к команде через две недели, – спокойно отзывается режиссер. – Мы согласовали основные моменты в сценарии. Он дал добро начинать без него.
Ван Хуа понимающе кивает. В принципе, обычно съемки происходят вообще без присутствия сценариста, но касательно этой дорамы ее сразу предупредили, что Син Хэн хотел бы контролировать весь процесс от начала и до конца наравне с режиссером и слушаться придется их обоих. Так что главное, чтобы потом, спустя эти самые две недели, в самом деле никаких разногласий не возникло.
Под взглядами Лин Аня и режиссера на несколько мгновений Ван Хуа прикладывает ладони к щекам, зажмуривается и прогоняет перед внутренним взором текст сценария. Рисует картинки, для себя самой создает мини-версию готового фильма, яркую, набросанную широкими размашистыми мазками красок, которые потом должны будут стать более аккуратными и тонкими. Это ритуал, который она проделывает каждый раз перед съемками, чтобы влиться в историю, которая должна развернуться в кадре.
А конкретно этот сценарий знаком ей более чем хорошо.
Итак...
«Несколько тысячелетий назад землю охватило великое бедствие...»

Глава 1
Когда птица опускается на землю

«Несколько тысячелетий назад землю охватило великое бедствие. Его прозвали алым морем: по всему миру из недр земли начала сочиться вода красного цвета. Все, чего она касалась, разрушалось и осыпалось пеплом, а живые существа, стоило хотя бы капле алого моря коснуться их, обращались жуткими монстрами.
Чтобы уберечь от напасти беззащитных людей, пять кланов шэньшоу, что делят между собой угодья расстилающейся под облаками земли, объединили усилия. Они решили вместе создать механизм, способный остановить алое море. Не желая уповать в этом нелегком деле на высшие силы, шэньшоу задумали обрести безграничную мощь. Вернее, украсть ее у самих богов.
Каждый клан отправил на бой с одним из пяти божеств, что властвуют над миром, своего избранного. Ему предстояло забрать пылающее сердце и вложить в собственную грудь. Боги погибли, а избранные обрели невиданную силу, кровь их окрасилась серебром. Они смогли создать священное ядро – вот только для того, чтобы оно заработало, им пришлось напоить его своей кровью и накормить своими жизнями.
Алое море исчезло, уничтоженное светом ядра. Вскоре снизошли знамения, что боги возродились. Они ничего не помнили о своей гибели и были чисты от гнева на тех, кто их погубил. На земле воцарились тихие, спокойные дни.
Но не навсегда.
Спустя четыре века вдруг появились в каждом клане особенные шэньшоу, чья кровь сделалась вдруг серебряной, и были они поразительно похожи на первых избранных. То стало дурным предзнаменованием: не прошло и десяти лет, как ядро погасло, а красная вода опять засочилась из трещин. Заполонили мир монстры, и вновь пришлось божествам пасть от рук героев, а последним – пожертвовать собой. Иначе невозможно было напитать священное ядро и спасти мир от безжалостного алого моря.
Сей цикл стал повторяться, и повторяется до сих пор».
Цинъюй, сидя на толстой ветке векового клена со сложенными крыльями, тихо наблюдает, как ее бывший наставник, уже пожилой, с седыми волосами и глубокими морщинами, рассказывает эту историю совсем юным, еще не до конца оперившимся фэнхуанам, что сидят вокруг него полукругом. Сама она слышала ее уже много раз и знает наизусть. Цинъюй известно даже чуть больше, чем рассказывает наставник.
Ведь она как раз одна из тех, в чьих жилах течет жидкое серебро.
Маленькие фэнхуаны с разноцветными перышками, лет шести-семи, слушают, широко распахнув глаза и даже приоткрыв рты, наивные, чистые и восхищенные, не понимающие до конца самую главную и самую страшную суть легенды. Цинъюй любит птенцов, часто играет с ними, она сама чуть ли не с пеленок воспитала своего шиди[5] Хэнсина, потерявшего мать и отца. Но отложить собственные яйца ей уже не суждено.
Избранные отправляются на смерть. Вся их жизнь – короткий миг перед еще более короткой славой, перед тем последним шагом, который они, переполненные божественной мощью, сделают к священному ядру. И растворятся в нем.
Так положено, чтобы мир продолжал существовать.
И Цинъюй рада, что эта участь досталась ей, а не, к примеру, ее шиди.
Серебряной кровь становится не сразу. Она постепенно начинает менять цвет – как правило, в подростковом возрасте. Считается, что души предыдущих избранных спускаются на землю и благословляют своих последователей. Ничего хорошего, как и сказано в легенде, это не сулит – раз появляются особенные шэньшоу, значит, скоро нужна будет их помощь.
Цинъюй впервые увидела подкрашенные серебристым капли, сочащиеся из пореза на руке, еще десять лет назад, когда ей было шестнадцать. Жизнь превратилась в мучительное ожидание того дня, когда алое море разольется вновь. Цинъюй засыпала каждый вечер с мыслью, что ей удалось отвоевать у судьбы еще немного временного спокойствия.
Очень долго ничего не происходило. Видимо, благословение – или проклятие – снизошло слишком рано, и она не показывала остальным в клане цвет своей крови. Скрывала настолько тщательно, насколько могла, чтоб не волновать преждевременно. Но три года назад решилась, когда до поселения начали доходить слухи, что избранные появились и в других кланах шэньшоу. Плохой знак.
И совсем недавно спокойствие закончилось.
Ужасные вести стремительно охватили мир под облаками верховым пожаром. То тут, то там начали появляться монстры, клан вынужден был усилить патрули и удвоить боевые тренировки юных фэнхуанов – кроме, разумеется, совсем малышей. А вчера вечером Хэнсин, уже целый год как глава клана, со странной смесью восторга и горечи на лице показал Цинъюй письмо, пришедшее из столицы, с синей восковой печатью и аккуратной вязью иероглифов на дорогой белоснежной бумаге.
Глас, созывающий избранных.
Цинъюй чуть двигает крыльями, устраиваясь поудобнее в ветвях, и вдруг небольшое маховое перо плавно планирует на землю. Как же не вовремя оно решило выпасть! К счастью, его не замечает никто из птенцов – зато замечает наставник и бросает быстрый взгляд наверх, не прерывая рассказа. Скорее всего, он уже давно обнаружил присутствие Цинъюй, хоть чернокрылой птице в темных одеждах и довольно легко затеряться на фоне коры в густой красно-оранжевой листве.
Но ее здесь быть не должно. Она пришла только чуть-чуть посмотреть напоследок.
Еще до того, как птенцы расходятся, Цинъюй бесшумно слетает с ветки. И направляется прочь из деревни, чувствуя, как сердце сжало безнадежной, отчаянной горечью, хоть она и готовила себя почти всю ночь к мысли, что придется уйти.
Прощание – даже хуже, чем осознание того, что ее ждет. К своей будущей «миссии» Цинъюй уже привыкла за десять лет. А вот видеть вчера, как взгляды других фэнхуанов наполняются влажным блеском, как они смотрят на нее долго и внимательно, словно хотят запомнить каждую черту, было почти невыносимо. Цинъюй улыбалась говорила, что станет теперь героем, но прекрасно понимала – эти слова никого не успокоят.
Особенно больно было смотреть на слезы в глазах наставника. Он ведь заменил ей отца. Несмотря на почтенный возраст, тело его все еще гибкое и сильное – наставник научил Цинъюй владеть оружием практически в совершенстве, и уже в подростковом возрасте она могла посоревноваться даже с некоторыми самцами своего клана. Вчера, когда наставник пожелал ей удачи, голос его дрогнул, и сердце Цинъюй болезненно сжалось.
Но она продолжила улыбаться. Как всегда.
Еще и Хэнсин... такой дурак. Вырос, вытянулся к своим девятнадцати, стал красивым, статным – а ума не прибавилось, разве что житейской мудрости. Угораздило же его влюбиться без памяти в собственную шицзе[6] – и ведь, похоже, Хэнсин искренне думает, что она не видит!
Но Цинъюй вроде бы птица, а не крот. Она пока еще не ослепла. И не оглохла. Даже если Хэнсин пытается не показывать своей влюбленности, делает он это из рук вон плохо. Вьется вокруг нее хвостиком с тех пор, как в растущем теле кровь начала бить и в голову, и в другие, более интересные места. Изо всех сил пытается быть полезным. Резко теряет способность нормально разговаривать, стоит им остаться только вдвоем.
Может, оно и к лучшему, что они больше не встретятся. Ему стоит найти себе другую, более подходящую самку, не ту, что готова в ближайшее время пожертвовать своей жизнью.
Сейчас раннее утро, еще только начало чэньши, а путь до столицы от земель фэнхуанов не такой уж далекий, всего около шичэня пути. Так что Цинъюй может позволить себе не торопиться. Без нее никто никуда не денется. Она полностью расправляет крылья, планирует над кронами деревьев, отдаваясь власти прохладных воздушных потоков и только иногда делая короткие взмахи, чтобы сохранять направление и высоту.
Полет – самое чудесное, что придумала природа. Когда ветер ласкает перья, перебирая их заботливыми касаниями, можно ненадолго забыть о том, что камнями ложится на душу и вплетается между ребрами колючими ветвями дикой сливы. У Цинъюй в ближайшие дни точно будет еще множество поводов для лишней головной боли. Лучше забыться хотя бы сейчас.
Но судьба, похоже, с ней не согласна.
Когда внизу слышатся клокочущий рык и крик о помощи, Цинъюй невольно думает: «Ну конечно же, без происшествий обойтись не могло!»
Она пикирует вниз, прямо в полете вынимая из ножен тонкие клинки. Седовласый старик, человек, полулежит на земле и с ужасом в глазах пытается отползти от монстра алого моря, который, пошатываясь на полусгнивших лапах, медленно надвигается на него. Чудовище, покрытое струпьями, гноем и зловонной кровью, когда-то, видимо, было волком. Но оно уже давно не волк.
Цинъюй приземляется прямо между ним и стариком. Взмахом одного клинка она отсекает монстру голову, взмахом другого – пронзает сердце. Не через грудь, через спину. Так же, как делала уже много раз за прошедшие дни. После нескольких неудачных раз стало понятно: эти твари продолжают жить даже без конечностей, без головы, с полуразложившимися органами. Они не умирают, пока отравленное сердце все еще сокращается в груди и продолжает жаждать крови.
Всего пара мяо – и чудовище падает у ее ног. Оно извивается в конвульсиях прежде чем дернуться последний раз и затихнуть. Плоть с влажным треском лопается над костями. Цинъюй едва успевает сделать шаг назад, чтобы едкой кровью не забрызгало сапоги и подол юбки. Оборачивается к напуганному старику и, успокаивающе улыбнувшись ему, спрашивает:
– Вы в порядке? Оно не успело поранить вас?
Старик смотрит на нее широко распахнутыми, остекленевшими глазами, почти не моргая, и не реагирует на вопрос. Цинъюй медленно складывает крылья, но клинки все еще держит наготове. Человек не выглядит раненым, крови нет, одежда чистая, только вся в грязи и пыли. Скорее всего, укусить или поцарапать монстр его не успел. Но он вполне мог тоже коснуться где-то проклятой алой воды. А застывший взгляд – один из первых признаков скорого обращения в чудовище.
– Фэнхуан... – вдруг благоговейно произносит старик. – Настоящий фэнхуан...
Цинъюй облегченно выдыхает. И, проведя над клинками магической печатью, чтобы очистить их от зловонной крови и плоти, убирает обратно в ножны. Обращенные не говорят. Тем более не говорят связно – им даже дышать становится тяжело. Горло отчего-то гнить начинает одним из первых.
– Вы в порядке? – еще раз, чуть громче, спрашивает Цинъюй.
– А?.. А, да, да,– наконец отзывается старик, тряхнув головой.– Простите, гуньян[7], я... я первый раз вижу шэньшоу вот так, прямо перед собой. Я уж подумал, мне того, примерещилось перед смертью.
– Что вы, никакой смерти! По крайней мере, пока я здесь.
Она с улыбкой протягивает руку и помогает старику встать. Его ладони широкие, морщинистые, в жестких мозолях, в некоторых местах лопнувших до крови. Но не тех, что образуются от оружия. Скорее всего, меча этот человек никогда даже и не держал. Он неловко отряхивается – одежды простые, небогатые, но добротные – и низко кланяется перед ней.
– Спасибо, спасибо вам большое, гуньян, – торопливо говорит старик, почти завороженно разглядывая собственные руки и медленно сжимая-разжимая пальцы. – Жизнь спасли этому недостойному. Я теперь до самой могилы помнить буду, что к настоящей шэньшоу смог прикоснуться.
– Не стоит благодарности. Оберегать людей – наш долг, – мягко произносит Цинъюй, застигнутая врасплох его излишним благоговением. – Прощайте. И постарайтесь больше не попадаться чудовищам, я не всегда смогу упасть перед вами с небес!
Она отходит от него на пару шагов и расправляет крылья. Не то чтобы она собиралась красоваться перед человеком, но то, как он восхищенно смотрит на иссиня-черные перья, наполняет сердце странной смесью радости и неловкости. Цинъюй уже собирается взлететь, когда старик вдруг останавливает ее:
– Подождите, гуньян! Вы хоть скажите ваше имя, я ж тогда это... богам за ваше благополучие помолиться смогу.
От этих слов резко перехватывает горло. Сразу же становится муторно, будто она случайно коснулась чего-то мерзкого, липкого и не смогла как следует вытереть руки. Склизкий узел сворачивается под сердцем. Цинъюй делает медленный выдох, не позволяя эмоциям взять над ней верх.
– Позвольте дать совет, – произносит она негромко и спокойно, глядя на старика через плечо. – Не стоит молиться тем, кто скоро должен умереть.
И, взмахнув крыльями, скрывается за кронами деревьев прежде, чем он успевает задать ненужные вопросы.
Хоть Цинъюй и спасла жизнь человеку, эта встреча оставляет у нее осадок, подобный терпкой горечи на дне чашки с плохим чаем. Она прокручивает последнюю свою фразу в голове снова и снова.
«Не стоит молиться тем, кто скоро должен умереть».
А кому же тогда они должны молиться?
Она никогда не задумывалась над этим. Шэньшоу воспринимают богов только как сильных, имеющих большую власть существ, которые однажды должны пасть от их рук и клинков ради священного ядра. Так странно и даже немного неприятно осознавать, что люди все еще молятся им. Все еще надеются, что могут что-то получить в ответ на просьбу, посланную в небеса. Наверное, это потому, что у них нет духовных сил и им нужно во что-то верить и на кого-то уповать?
Погрузившись в мрачные размышления, Цинъюй даже не сразу замечает, что уже добралась до столицы. И опомнилась, только когда по крыльям стало бить болезненным, неестественным воздушным потоком, точечными пульсациями по каждому перышку, незримым предупреждением: опустись, дальше лететь нельзя. Обычно так ощущаются магические барьеры. Столкновения с ними, мягко говоря, не самое большое удовольствие. Цинъюй знает, она в детстве по дурости пару раз впечатывалась в защитный барьер, окружающий поселение фэнхуанов.
Цинъюй, послушно приземлившись в нескольких чжанах от каменных городских стен, складывает крылья. Что ж, дальше придется ногами. Хорошо, что она додумалась ради приличия надеть сапоги.
В столице, огромном богатом городе в самом сердце земли под облаками, Цинъюй никогда не была. Это территория инлунов, что всегда возвышались над остальными кланами и больше других стремились к власти. Другие шэньшоу не «по делу» бывают здесь редко, в основном в дни крупных ярмарок. Но, по словам наставника, в столице живут также люди. Инлуны – самый лояльный в этом плане клан, они от человеческого рода не скрываются, живут бок о бок и свободно ходят по улицам.
Тот старик явно не из столицы – местные к шэньшоу должны быть привычны с детства и такой благоговейный трепет точно не испытали бы.
При императорском дворе, как говорят, тоже служат не только инлуны, но и люди. Некоторые из них даже занимают довольно высокие должности – по этому поводу другие кланы иногда отпускают насмешливые комментарии, и фэнхуаны, к досаде Цинъюй, не исключение. Сам император – по описаниям – белый молодой инлун со звучным именем Байгуан, и у него есть младший брат, наследный принц Байцзин.
Знаменитая традиция инлунов давать своим детенышам имена, первая часть которых всегда обозначает цвет их чешуи, до сих пор кажется Цинъюй странной. Ее как будто придумали либо для слепых, либо из-за полного отсутствия воображения.
Цинъюй входит в столицу через богато украшенные городские ворота и сразу видит вдалеке крыши возвышающегося над городом императорского дворца. На самом деле их она заприметила еще в воздухе, перед тем как приземлиться, но на земле ее наполняют растерянность и нарастающая тревога. Она совершенно не умеет ориентироваться там, где не может взлететь и посмотреть сверху.
Похоже, это будет долго.
Поселение фэнхуанов – небольшие домики на деревьях, надежно защищенные густым переплетением ветвей. Они расположены на разной высоте, украшены по вкусу каждого фэнхуана и удобно соединены друг с другом. К тому же деревья отличаются, и ориентироваться среди них легко. А здесь... Да ведь все городские постройки выглядят почти как два листа с одной маленькой веточки!
Ни люди, ни инлуны на улицах не обращают на Цинъюй внимания. Иногда только бросают короткие взгляды, в основном на ее крылья. Вернее, скорее всего, на их цвет. Цинъюй – последняя из чернокрылых фэнхуанов: о том, что они были все перебиты уже много лет назад, неизвестно, наверное, только тем, кто вообще не интересуется, что происходит в мире.
Цинъюй чувствует себя практически несуществующей. И очень потерянной. Все улицы кажутся абсолютно одинаковыми, она как будто ни капельки не приближается ко дворцу, постоянно проходя похожие друг на друга повороты и минуя похожие друг на друга дома. Но не может же она, в самом деле, подойти к первому встречному и попросить проводить ее!
Цинъюй, наверное, уже пятый раз упирается в очередной тупик и готова попросту вернуться обратно к воротам, – если вообще найдет теперь к ним дорогу, – когда ее кто-то негромко окликает со спины:
– Гуньян! Прошу прощения, вы потеряли что-то?
Цинъюй оборачивается. В самом начале пустынного и очевидно заброшенного закоулка, куда она только что глупо свернула, стоит и участливо смотрит на нее инлун – явно из какой-то богатой семьи, в изящном синем ханьфу, с белыми крыльями и яркими янтарными глазами. Его волосы уложены в несколько плотных кос и собраны в сложный пучок, заколотый изящной серебряной гуанью[8], на лбу – небольшие, слегка ветвящиеся рожки.
Появлению этого инлуна Цинъюй радуется как благословению.
Пожалуй, можно уже отбросить гордость и все-таки спросить дорогу. Иначе она будет блуждать черной тенью по столице до самого хайши, когда все нормальные шэньшоу уже давно ложатся спать.
– Добрый день, – говорит она с коротким поклоном. – Боюсь, эта недостойная сама потерялась. Мне нужно попасть в императорский дворец, но я совершенно запуталась в этих переплетениях улиц.
– Не возражаете, если я провожу вас? – спрашивает инлун, чуть склонив голову.
– Ох, такому красавцу, как вы, вообще сложно возразить,– улыбается Цинъюй.– Буду благодарна, гунцзы[9].
Ей отчего-то нравится, как он отводит взгляд. Как смущенно кашляет, прикрыв рот краем широкого рукава, прежде чем проговорить вежливое: «Прошу, следуйте за мной».
Инлун молча провожает ее почти до самого императорского дворца. Он шагает медленно и размеренно, держа одну руку за спиной, и время от времени бросает на Цинъюй короткие изучающие взгляды. Она приходит к выводу, что инлун, счастливый обладатель тонких, гармоничных и выразительных черт лица, весьма привлекателен. Даже немного жаль, что они видятся первый и последний раз. Да еще и принадлежат к разным кланам.
Хотя, с другой стороны, ей все равно не так уж много осталось жить. И потомства она не даст. Что толку думать о несбыточном?
Прохожие отчего-то относятся к инлуну чересчур уважительно и почти все поголовно перед ним кланяются, а он отвечает лишь коротким кивком головы, будто чрезмерно важная персона.
«Должно быть, это один из служащих дворца, – думает Цинъюй, – причем, возможно, занимающий высокую должность и известный в городе». Тогда, выходит, ей крупно повезло, что она встретила именно его.
Когда главные ворота дворца с большим позолоченным изображением, символизирующим все пять кланов шэньшоу, наконец оказываются в паре десятков чжанов впереди, обсыпанные охраной, как слетевшимися на зерно воробьями, инлун останавливается. Заведя обе руки за спину, он снова чуть склоняет голову и говорит будто бы с легким сожалением:
– Здесь я вынужден вас покинуть, гуньян.
– Благодарю за то, что проводили, – с поклоном отвечает Цинъюй. – Дальше, думаю, я не потеряюсь.
Она идет к воротам, не оборачиваясь. Может быть, красавец-инлун провожает ее взглядом. А может, и нет – в конце концов, у него точно есть дела поважнее, чем мимолетная встреча с чернокрылой самкой фэнхуана, которая заставила его смутиться всего парой слов. Тем более он ей ни разу не поклонился, даже рук перед грудью не сложил. Цинъюй слышала от наставника, что для инлунов крайне важны статус и положение в обществе. Вероятно, в его глазах она попросту «не дотягивает».
Ну и демоны с ним...
Цинъюй не привыкла много ходить и еще более не привыкла носить обувь – фэнхуаны редко касаются земли и потому почти всегда остаются босыми, кроме того времени года, когда становится совсем холодно. Задники сапог больно натирают над пятками – остается надеяться, что не до крови. Цинъюй уже очень хочется хотя бы ненадолго присесть. Но, раз она избранная, наверное, ее должны впустить быстро и без проблем.
Один из стражников на воротах, едва она подходит, тут же резко опускает гуаньдао[10]. Прямо перед ее лицом. Цинъюй вздрагивает и с трудом подавляет мгновенное желание вынуть из ножен один из собственных клинков. Еще один шаг вперед – и ее легко задело бы лезвием.
– Стоять, – грубо произносит стражник. – Куда это вы собрались?
От его пренебрежительного тона Цинъюй чуть воздухом не давится. Похоже, охрана императорского дворца вовсе не отличается гостеприимством.
– Вчера был глас, – объясняет Цинъюй. – Я – избранная от клана фэнхуанов.
– Избранная? – вскидывает бровь другой стражник. – Насколько я помню, избранными фэнхуанов всегда были мужчины.
У Цинъюй отваливается воображаемая челюсть.
Она не понимает даже, чего в ней больше, гнева, вызванного наглостью стражника, который употребляет недопустимое по отношению к шэньшоу слово «мужчина» и смеет разговаривать с ней столь нахально, или тревоги, что ее развернут обратно, потому что она оказалась какой-то не такой. Гнева все-таки оказывается больше. Развернуть ее они не имеют права. Если она уйдет – без одного из звеньев священное ядро не запустить вновь.
– Вы обвиняете меня во лжи? – холодным тоном произносит Цинъюй. – По-вашему, любой шэньшоу только и мечтает о том, чтобы отдать жизнь ядру?
– Мы не знаем, о чем там мечтают шэньшоу. Но от фэнхуанов велено было встретить не женщину. То есть не вас.
Стражник ухмыляется. Его товарищ молчит, не пытаясь ни поддержать, ни противостоять. Внутри Цинъюй словно всплескивает кипящая, пузырящаяся смола, жар приливает к лицу. Какое нахальство! Она могла бы легко выцарапать наглецу глаза, просто полоснув пару раз по его лицу ногтями, длинными и острыми, как птичьи когти. Но она же избранная. Ей, увы, полагается держать себя в рамках приличия.
Вот только что с этими людьми делать, если их трогать нельзя?
Как обычно поступают самки инлунов, когда на их достоинство плюют и пытаются размазать, словно грязь под ногами?
– Что здесь происходит? – голос, раздавшийся сбоку, подобен раскату грома.
Стражники тут же вытягиваются по струнке и торопливо сгибаются в поясном поклоне с благоговейным «ваше величество». Белый инлун в красно-золотых многослойных одеждах с объемной короной в волосах, прибывший, видимо, в остановившемся неподалеку паланкине, приближается к воротам степенной, но стремительной походкой. Такой цвет одежд и такие богатые украшения имеет право носить только император.
Значит, это Байгуан.
Цинъюй тоже кланяется, сложив ладони и опустив взгляд. Ждет, пока император, хмурясь, остановится рядом. А потом совершенно непочтительно выпрямляет спину, поправляет волосы, что соскользнули во время поклона на грудь, и смело заявляет:
– Ваше величество Байгуан, эта недостойная – избранная, – когда она называет императора по имени, у стражников вздрагивают плечи. Глупые, они что, даже не знают, что среди шэньшоу так принято, вне зависимости от титула и положения в обществе? – Пришла, как было велено в письме, которое вчера было отправлено главе моего клана. А меня отказываются пускать, потому что, видите ли, – Цинъюй пристально смотрит на стражников, – у меня пол неподходящий.
– Как это понимать? – в голосе императора слышится легкое недоумение.
– Они сказали, что я вру и не могу быть избранной, так как прежде в моем клане это всегда были самцы.
Взгляд Байгуана становится ледяным, несмотря на то что глаза у него теплого, янтарного оттенка, который кажется Цинъюй смутно знакомым. Император смотрит на стражников так, словно мог бы приморозить их к месту навечно. Хотя, наверное, и в самом деле мог бы, если б захотел. Инлуны – покорители воды в любом ее виде, так же как фэнхуаны – огня. А кровь – тоже своего рода вода.
– Вы оба забыли, как проводится проверка избранных? – голос императора рокотом разливается в воздухе.
– Н-нет, ваше величество, – дрогнувшим тоном произносит один из стражников.
– Тогда чего ждете?
У стражника заметно подрагивают руки, когда он снимает с крепления на поясе небольшой нож. Его молчаливый товарищ все еще не смеет разогнуть спину. Байгуан наблюдает неотрывно, почти не моргая, его зрачки становятся практически вертикальными – должно быть, признак гнева. Цинъюй ощущает странное удовлетворение, густым теплом всплеснувшее в груди.
– Гуньян, прошу, протяните руку, – говорит стражник, старательно отводя взгляд.
– Как у вас тон-то сразу поменялся, – не удерживается Цинъюй. Но руку все же протягивает запястьем вверх.
– Хотите сказать, – тут же интересуется Байгуан, – что помимо голословных обвинений они также неучтиво с вами обошлись?
Стражник выглядит настолько перепуганным, что становится смешно. Цинъюй даже слегка опасается, как бы он не разрезал ей кожу глубже положенного, с его-то трясущимися руками.
– Немного, – дернув плечом, отвечает Цинъюй.
Император не отвечает, но льда в его глазах становится только больше.
Стражник предельно аккуратно проводит лезвием поперек запястья Цинъюй, придерживая край ее рукава. Она даже не морщится. Боль – не то, на что она привыкла обращать внимание. На неглубоком порезе ожидаемо выступают мелкие серебристые капли. Цинъюй тут же отдергивает руку, пряча запястье под рукавом, и гордо вскидывает голову, мол, ну что, убедились?
Под пронизывающим взглядом императора стражники поочередно приносят ей извинения. И возвращаются на посты, притихшие, как оглушенные крысы. Цинъюй, довольная произведенным эффектом, хмыкает и скрещивает руки на груди. По-хорошему, ей стоило бы сразу обработать порез, но ничего, от небольшой царапины она точно не умрет. А кровь впитается в ткань, благо ханьфу черное.
– Как ваше имя? – интересуется Байгуан.
– Цинъюй.
– Цинъюй-гуньян, я прошу прощения за поведение своей стражи. Они непременно будут наказаны за неучтивость по отношению к вам, – говорит император, и взгляд его заметно теплеет. – Байцзин, брат мой, прошу тебя, отведи избранную в отведенные для нее покои.
Из-за его спины будто выплывает тот самый инлун, который провожал Цинъюй до дворца. И только сейчас, когда он встает рядом с императором, она понимает: у них невероятно похожи глаза. Янтарный оттенок, который показался ей странно знакомым. Конечно, показался, она ведь видела его незадолго до того, как подойти к воротам!
Цинъюй судорожно сглатывает, ощущая, как сердце комом встало не то в груди, не то в горле, не то где-то между.
Она что, назвала «красавцем» самого наследного принца?!
– Ваше высочество Байцзин! – восклицает Цинъюй, опустив голову. – Простите, я вела себя с вами неучтиво! Я не знала, что это вы!
Байгуан вскидывает бровь:
– Брат мой, вы знакомы?
– Я всего лишь не сумел остаться в стороне и помог найти дорогу ко дворцу, – слегка улыбнувшись, отвечает Байцзин. – Мы даже не спросили имен друг друга.
– Вот как, – неопределенным тоном отзывается император.
Ладони Цинъюй сложены на уровне живота, пальцы сжаты, а сердце почти больно бьется в ребра в ожидании самого худшего. Но Байцзин, протянув руки, вдруг аккуратно касается ее локтей. От неожиданности она вскидывает голову, встречаясь с ним взглядом. Инлун смотрит мягко, уголки его губ слегка приподняты, а зрачки почти округлые – это немного успокаивает. Кажется, он не разозлен ее выходкой.
– Цинъюй-гуньян, не переживайте, – успокаивает Байцзин. – Я уже давно не «ваше высочество». Меня отлучили от престола, как только моя кровь начала становиться серебряной, просто до нынешних пор это не было объявлено публично.
– Так вы тоже... избранный? – удивляется Цинъюй.
Байцзин кивает, медленно убирая руки и уже знакомо заводя одну ладонь за спину. Собственно, теперь понятно, почему его манеры так изящны и почему он ни разу не сложил поклона – принцам, даже бывшим, не пристало кому-либо кланяться. Рукава его одежд длинные, почти до земли, и похожи на еще одни крылья, ткань блестит, как небо перед рассветом, когда еще не погасли звезды.
Цинъюй облегченно выдыхает, расслабляется немного, опуская плечи. Император смотрит – вернее, деликатно не смотрит – на них с непонятным выражением лица, и она даже думать не хочет, что там у него в голове по поводу только что озвученной ситуации.
– Пойдемте? – Байцзин чуть склоняет голову, вопросительно глядя на нее.
– Как я уже говорила, – улыбается ему Цинъюй, – вам сложно возразить. Пойдемте.

Глава 2
Когда клинки омывают кровью

Байцзин заинтересован последней прибывшей избранной.
Чернокрылая самка фэнхуана. Байцзину неоднократно рассказывали наставники, что весь ее род был давно перебит людьми, решившими, что фэнхуанам не положено иметь иссиня-черные перья подобно длиннохвостым воронам, предвещающим несчастья. Значит, Цинъюй – единственная, кому удалось выжить. Это даже несколько иронично, что именно ей выпало благословение – или, может быть, проклятие – серебряной крови.
– А я вас совсем другим представляла, – замечает Цинъюй, пока Байцзин ведет ее к обители избранных – обособленному комплексу построек в отдаленной части внутреннего двора.
– Что вы имеете в виду, Цинъюй-гуньян? – интересуется он.
– Во-первых, зовите меня просто по имени, я не великая почетная особа, бывшее высочество Байцзин, – со смешком отзывается Цинъюй. Ее бесцеремонность сбивает Байцзина с толку. – Во-вторых: я судила по тому, как вас зовут. «Цзин» ведь как «безмолвие», верно?
– Верно.
– Ну вот. Я думала, вы более... холодный и надменный, что ли, – признается Цинъюй.
– Из ваших слов следует, что мне стоит радоваться несовпадению ожиданий и реальности? – растерянно уточняет Байцзин.
Цинъюй смотрит на него, несколько раз моргает и отчего-то заливается смехом, не потрудившись прикрыть рот рукавом и обнажив белые зубы с маленькими острыми клыками. Байцзин так и не получает ответа, но не решается спросить снова, ошеломленный и оглушенный ее непосредственностью. При дворе с ним никто не смел разговаривать столь открыто, эмоционально и смело. Цинъюй кажется шумом грозы, ревом пламени – слишком громкая, намного громче того, к чему он привык.
С самого детства каждый день Байцзина состоял из тщательно расписанных по времени занятий с многочисленными наставниками и тренировок с оружием. Притом каждый из дворцовых служащих относился к нему словно к живой, дышащей статуе, покрытой золотом. Ни одного лишнего жеста, ни одного лишнего слова, все строго согласно этикету. Его готовили как правую руку брата, как императорского советника, который в случае чего мог бы взойти на трон.
Никто бы, возможно, не обнаружил, что кровь Байцзина окрасилась серебром, – ведь его оберегали и от физических травм, и от нервных потрясений, – если бы однажды в подростковом возрасте он не споткнулся о слишком громоздкие церемониальные одежды, в которые его одели впервые, и не упал, разодрав ладонь.
«Наследный принц – избранный!»
Во дворце случился настоящий переполох. Однако эту новость решили не разглашать до тех пор, пока не разольется алое море, чтобы не пугать жителей страны. В распорядке Байцзина почти ничего не изменилось. Только тренировать его принялись еще более строго. И запретили выходить за пределы дворца без сопровождения как минимум двух человек или инлунов из императорской стражи – раньше охранять его полагалось только одному воину.
Подобные ограничения обернулись тем, что сейчас, когда Байцзина все же отлучили от престола и предоставили самому себе, переселив из дворца в покои для избранных, он периодически не совсем понимает, как реагировать на то поведение людей или шэньшоу, что не совпадает с вызубренными им правилами. А прогулки по городу, которыми он, теперь совершенно свободный, занимает себя уже неделю, неизменно оборачиваются неожиданностями.
Например, встречей с Цинъюй.
Байцзин не может уснуть половину ночи, хотя привык ложиться в одно и то же время и засыпать почти сразу же после того, как голова касается подушки. Перед внутренним взором поразительно ярок образ Цинъюй. И поразительно отчетливо звучит в ушах ее звонкий веселый голос.
Нельзя не признать: Цинъюй красива, притом какой-то опасной, хищной красотой. Ее черты резки и остры, но при этом женственны и привлекательны, будто выточены из дорогого нефрита. Белоснежная кожа контрастирует с простым черным ханьфу и блестящей черной краской, которой густо и небрежно подведены большие темно-карие глаза. Самки инлунов, как правило, обладают внешностью довольно скромной и непримечательной, их черты мягки, а кожа бледна, и наружность Цинъюй для Байцзина весьма необычна.
Может, поэтому он вспоминает ее снова и снова?
Узнай брат, чем он забивает себе голову в то время, когда на небе уже давно раскинулось звездное полотно, наверняка посмеялся бы. И не преминул бы мягко напомнить, что недостаток сна плохо сказывается на здоровье.
Они общались не так часто из-за занятий Байцзина и обязанностей брата – ему пришлось возложить на себя бремя трона уже в шестнадцать лет, после неожиданной сердечной болезни отца, которую тот не пережил. Но общение с Байгуаном, хоть и редкое, всегда было для Байцзина его маленькой отдушиной. Брат – единственный во дворце, кто позволял себе улыбаться ему, переживал за него и не относился к нему как к живой кукле.
В конце концов, когда Байцзин все же засыпает, в голове его непрерывно повторяется фраза, которую Цинъюй произнесла по незнанию: «Такому красавцу, как вы, вообще сложно возразить». Байцзин не привык оценивать собственный облик, если дело не касается соответствия необходимым требованиям, и потому это высказывание не перестает вызывать в нем чувство смущения.
Что уж там говорить, вся Цинъюй вызывает в нем одно сплошное чувство смущения.
На следующее утро избранных будят звоном тревожного колокола. Байцзину этот звук уже печально знаком: он означает, что предстоит идти на бой с чудовищами алого моря. Однако прежде он еще ни разу не участвовал в таких боях сам – лишь видел во время прогулки, как императорские воины уходят из дворца и возвращаются... не все. Однажды один из них, раненый, начал обращаться в монстра прямо у городских ворот. Байцзин видел это издалека, но жуткое зрелище еще долго стояло перед глазами.
Он нервничает. Настолько, что слегка дрожат руки. Остальные избранные наверняка участвовали в реальных боях, а не только в тренировочных, и ему нельзя показать собственную неопытность. Это стало бы позором и для него самого, и для брата, и для всех наставников. Чудовища алого моря выглядят поистине... отвратительно, но, наверное, их вид не должен заставить его растеряться.
Байцзин быстро умывается и собирает волосы в пучок простой лентой вместо гуани, немного медля из-за того, что не привык заниматься этим самостоятельно. С тех пор как его признали избранным и отселили, слуги непривычно мало помогают ему: в основном лишь в том, чтобы убраться в покоях и принести воду для омовения. С завязками одежд на спине, под прорезями для крыльев, он тоже мучается некоторое время, прежде чем приноровиться.
Темно-синий немаркий цзяньсю[11] с тугими кожаными наручами Байцзин прежде надевал только во время примерки, и ощущается он крайне непривычно. Однако обычные тренировочные одеяния слишком светлые, они явно не подойдут.
Забрав со стойки меч, Байцзин выходит на крыльцо. Обитель избранных включает пять обособленных покоев, каждые из них имеют небольшой скромный дворик с цветущим садом и крошечным горячим источником. За воротами – общий двор с инвентарем для тренировок, залом для медитаций и помещением для трапез. Байцзин, к собственному стыду, прибывает на сбор всех избранных почти последним. В общем дворе не хватает только Цинъюй.
Когда она все же появляется – с заспанным видом, в неплотно завязанном ханьфу, на ходу заплетая волосы в небрежную косу, – один из служащих дворца зачитывает распоряжение. Избранных вызывают на бой к юго-востоку от столицы, почти на границу с землями шэцзинов, где появилось большое скопление чудовищ алого моря.
Рядом со служащим стоят десять воинов в боевом облачении с императорской эмблемой – как инлуны, так и несколько людей. По большей части молодых, но Байцзин узнает и троих опытных бойцов, тренировавших его. Удивительно: он никогда прежде не видел, чтобы на сражение с монстрами отправляли столь маленькие отряды. Неужели дело в том, что сегодня с ними идут избранные?
Цинъюй довольно шумно зевает, прикрывая рот ладонью. Весь ее облик буквально кричит о том, что она только что встала, словно звон колокола мало ее потревожил, и собиралась в спешке. Но глаза тем не менее подвести успела – или, может, вовсе не смывала краску на ночь. И еще... она вышла босиком. Байцзин изумленно распахивает глаза, когда замечает это, не зная, как реагировать.
– О, – произносит Цинъюй с беззаботной, немного сонной улыбкой, видимо заметив его растерянный взгляд, – фэнхуаны обычно не носят обувь. Бывшее высочество Байцзин не знал? Я пришла во дворец в сапогах только ради того, чтобы соблюсти правила приличия перед его величеством Байгуаном.
Она не стесняется называть его очевидно понравившимся ей «бывшим высочеством», даже в присутствии других. А Байцзин, стараясь не показать в который раз собственную оторопь, не находит в себе решимости – или, может, желания – сделать ей замечание. Хотя это точно – он уверен – нарушает правила приличия. Хотя, с другой стороны, Цинъюй уже и так нарушила их предостаточно.
– Разве это удобно? Земля сейчас холодная, – замечает он. – К тому же вы не боитесь испачкаться?
– Нисколько, – весело отзывается Цинъюй. – Мы привычны к этому. В смысле, к холоду и к грязи.
– Конечно, привычны, – раздается сбоку насмешливое. – Чего еще ожидать от варваров, живущих на деревьях?
Байцзин поворачивает голову. Избранный от клана сечжи, Чжуанцзянь, с которым они успели познакомиться вчера, еще до того как Байцзин решил вновь спуститься в город, смотрит на Цинъюй, презрительно сощурившись. Похожим взглядом он одарил вчера избранную от клана шэцзинов, назвав ее к тому же «бесполезной самкой». Из-за этого у Байцзина с самого начала осталось о нем достаточно скверное впечатление, чего он совершенно не ожидал от представителя сечжи.
Шэньшоу этого клана, прекрасные воины и создатели лучшего оружия, славятся благородством, умением видеть истину и вставать на сторону справедливости. Однако Чжуанцзянь, которому было дано столь звучное имя, словно не имеет к ним отношения. Как угловатая, бугристая жемчужина, попавшаяся среди идеально отполированных.
Улыбка на губах Цинъюй не исчезает, но становится совсем другой. Острой и неровной.
– Надо же,– не остается она в долгу,– а мне, варвару, казалось, что названные подобно живому оружию не умеют выражаться словами, даже если открывают рот.
Под недовольно вспыхнувшим взглядом Чжуанцзяня она совершенно спокойно принимается приводить в порядок ханьфу, запахивая верхний слой плотнее. И с холодным смешком добавляет:
– Хотя, похоже, лучше бы и правда не умели.
– Что?! – тут же взвивается Чжуанцзянь. – Да как ты смеешь со мной так разговаривать?!
– Не помню, чтобы мы переходили на столь фамильярное общение, – пожав плечами, замечает Цинъюй. – Даже бывшее высочество зовет меня на «вы», знаете ли. К тому же не я начала наш обмен любезностями.
Байцзин поражен тем, насколько остер у нее язык. Самки инлунов обычно тихи и скромны, в ответ на оскорбления они скорее промолчат, чем дадут отпор. Цинъюй же продолжает смотреть смело и улыбаться так, словно из краев ее улыбки вполне можно изготовить лезвия. Остальные избранные и служащие дворца, похоже, тоже пребывают под впечатлением: Байцзин замечает, как они молча переглядываются друг с другом и переводят заинтересованные взоры с Чжуанцзяня на Цинъюй и обратно.
Чжуанцзянь разъярен и до хруста сжимает кулаки, узоры на его черном роге ярко вспыхивают белым, а глаза темнеют от гнева. Однако Цинъюй отворачивается от него, гордо приподняв подбородок и всем своим видом показывая, что ей совершенно все равно. И продолжает невозмутимо приводить себя в порядок, поправляя и перетягивая потуже широкий кожаный пояс.
Байцзин почти не успевает заметить, когда ладонь сечжи ложится на рукоять клинка. Не успевает окликнуть Цинъюй. Не успевает достать собственный меч. Вспышка – и мощное тело сечжи в темно-коричневых доспехах летит на Цинъюй, а сталь со свистом разрезает воздух.
Цинъюй оборачивается за мяо до того, как лезвие могло бы обрушиться ей на голову и спину. Точное движение тонкого гибкого клинка со звоном блокирует удар, который, казалось, по силе мог сотрясти горы и перерубить землю, – но она лишь немного отставляет ногу назад, босой стопой упираясь в мелкие камни. Байцзин поражен. Он даже почти забывает, что ему полагается дышать, – странный, головокружительный восторг разливается в груди.
– Я смотрю, вам нравится размахивать оружием, когда не надо?– тон Цинъюй холоден, подобно осеннему утреннему воздуху.– Или, может, я так похожа на создание алого моря, что вы перепутали, на кого нападать?
– Я не стану терпеть, когда меня оскорбляют! – сквозь зубы цедит Чжуанцзянь.
– Не поверите: я тоже, – парирует Цинъюй. – Опустите меч.
– А иначе что? – с вызовом спрашивает сечжи.
После его слов Цинъюй странно, нехорошо улыбается. Даже не так, как прежде в разговоре, – на этот раз в ней чудится жуткое, дикое, немного безумное веселье. Байцзин почти физически чувствует, как короткая волна озноба пробежала по спине.
Неуловимо быстрым движением вытащив второй свой клинок, Цинъюй плавно, изящно приставляет его к горлу Чжуанцзяня. У того глаза распахиваются испуганно, кадык нервно дергается, почти коснувшись лезвия. Но он упрямо не двигается с места. А Цинъюй продолжает молча улыбаться, практически скалится, обнажает зубы, словно еще немного – и рассмеется в голос, прямо Чжуанцзяню в лицо.
Императорские воины невольно напрягаются и берутся за рукояти мечей, но не двигаются с места. Избранные неприкосновенны, их нельзя трогать без прямого приказа. Байцзин, как бывший принц, все еще мог бы отдать такой приказ, но вдруг при виде этой сцены его наполняет спокойствие. Он ловит себя на мысли, что не испытывает ни страха за Цинъюй, ни опасений за жизнь и здоровье Чжуанцзяня.
Даже несмотря на то, какой пугающей сейчас кажется Цинъюй.
Байцзин обратил внимание еще во время первой встречи, что у нее двое ножен – под правую и под левую руку. Фэнхуаны известны своим искусством владения парными клинками, но Байцзину еще никогда не приходилось видеть это собственными глазами. И не то чтобы он рассчитывал впервые сделать это подобным образом и в подобных обстоятельствах.
– Будьте добры, гунцзы, – произносит Цинъюй с ледяной вежливостью, – сделайте то, о чем я попросила, если не хотите, чтобы у меня, к примеру, случайно дернулась рука.
– Ты не посмеешь! – восклицает Чжуанцзянь.
– Во-первых, повторю еще раз: не помню, чтобы мы переходили на столь фамильярное общение, – спокойно отзывается Цинъюй. – Во-вторых, я же не сказала, что перережу вам горло. Так, поцарапаю. Возможно, неглубоко. На избранных все равно быстро заживают любые раны, не так ли?
Чжуанцзянь шумно дышит, его ноздри тяжело раздуваются, узоры на роге мерцают частыми слепящими вспышками. Дрогнув рукой, он все-таки медленно опускает оружие и делает несколько быстрых шагов назад. А потом, раздраженно тряхнув головой, отворачивается с выражением глухой ярости на лице и с растоптанным чувством собственного достоинства.
Цинъюй отточенным движением убирает оба своих клинка обратно в ножны. Когда она поворачивается к Байцзину, на губах ее играет привычная мягкая улыбка, потерявшая хищные черты, хотя глаза все еще темны и пылают скрытым гневом. Это делает взгляд пронзительным и бездонным, подобно омуту.
– Бывшее высочество Байцзин,– говорит Цинъюй, небрежно перекидывая косу за спину,– прошу прощения за дерзость этой недостойной, но, похоже, вам стоит попросить своего брата навести здесь порядок. А то некоторые избранные ведут себя неподобающе.
Байцзин завороженно кивает, с трудом заставив себя отвести от нее взор.
И отчего-то чувствует себя так, словно оступился и уже по самую грудь увяз в трясине.
Байцзин понимает, почему Цинъюй вышла без обуви, почти сразу же, как только их небольшая процессия покидает пределы города. Путь пролегает по открытому пространству с редкими деревьями – Цинъюй радостно взмахивает крыльями, поднимается в воздух, счастливая, как ребенок, и летит в нескольких метрах над их головами скользящей черной тенью. Ее юбка и рукава трепещут на ветру – наверное, для случайно увидевших ее людей она была бы похожа на темного крылатого духа.
– Эй, бывшее высочество Байцзин, не хотите подняться со мной? – смеясь, окликает Цинъюй.
Вскинув на нее взгляд, Байцзин с неловкой улыбкой качает головой. Его учили, что расправлять крылья перед посторонними, кроме ситуаций, когда жизни угрожает опасность, – неприлично, и он не может себе подобного позволить. Цинъюй, кажется, нисколько не расстраивается из-за его отказа – снова смеется и взмывает еще выше, сияющая, восторженная, совсем не похожая на ту Цинъюй, что только недавно угрожала порезать лезвием горло нахального самца сечжи.
Байцзина ее поведение поражает и даже немного пугает. Других избранных и императорских воинов, судя по растерянным лицам и по тому, как они вновь переглядываются между собой, тоже. Неужели фэнхуаны столь легко относятся к сражениям с монстрами алого моря? Она так спокойна, даже расслаблена, словно они все здесь просто вышли прогуляться, а не направляются к месту ожесточенной битвы.
Однако, стоит им прибыть на место, в редкий лесок у реки, и начать сражаться, как Байцзин осознает, почему Цинъюй была так спокойна.
Она поистине смертоносна.
Во время боя Цинъюй практически не касается земли, пикируя на монстров с воздуха, подобно прекрасной, несущей погибель хищной птице. Ее движения резки, порывисты и отточены до совершенства. Всего двумя взмахами клинков она расправляется с чудовищами: сначала отсекает голову, затем пронзает сердце. А потом снова взлетает, лавируя между редкими деревьями, – чтобы через мгновение опять черной молнией броситься вниз.
Это даже не сражение.
Это похоже на танец со смертью.
Сам Байцзин с трудом подавляет рвотные позывы, когда впервые видит столь близко обнаженные кости и гниющую, зловонную, кишащую червями и насекомыми плоть существ, которые когда-то были обычными животными, людьми или шэньшоу. Возможно, даже теми, кого ему приходилось видеть в столице, с кем он разговаривал и кто почтительно кланялся ему, теми, кого касалась его рука.
Наставники неоднократно рассказывали: когда живых существ отравляет алая вода, в выпученных, заплывших кровью глазах остается только жажда убийства. А с клыков разорванных, искромсанных в клочья пастей постоянно капает вязкая слюна. Но одно дело – слушать рассказы. И совсем другое – встретить самому, на расстоянии вытянутой руки, и почувствовать удушающий смрад гнили.
Клинок Байцзина пронзает сердце первого чудовища, прыгнувшего с широко раскрытой пастью прямо на него, – движение быстрое, отработанное годами тренировок, неосознанное. Он даже не сразу понимает, что сделал. А когда понимает, все тело охватывает ледяной ужас.
Он только что отнял жизнь.
Убил кого-то – впервые за свои девятнадцать лет.
Но у него нет времени думать об этом – следующий монстр бросается сбоку, едва не ранит ближайшего воина-инлуна, сражающегося рядом с Байцзином, и ему приходится, сжав в руках меч, снова убить. А потом еще раз. И еще. И так до тех пор, пока вместо растерянности и ужаса внутри не разливается страшное, ненормальное, отупляющее спокойствие, а эмоции не глушатся, будто припорошенные пылью.
Монстров так много, что избранные уже очень скоро оказываются оторванными друг от друга. Байцзин перестает считать, скольких убил, уже на втором десятке. От тошнотворного запаха отравленной крови мутит, хотя он не позволяет себе дать слабину. Его загоняют к обрыву – словно у чудовищ еще сохранились остатки разума, словно они понимают, что делать с добычей, все время пытающейся ударить первой.
Достаточно сделать еще один шаг назад, и Байцзин сможет расправить крылья и взлететь, сможет спастись и не упасть. Но рядом с ним двое воинов. И один из них, не шэньшоу, обычный человек, ранен – Байцзин не успел, не смог вовремя защитить, потому что был занят двумя чудовищами одновременно. Когти монстра почти до кости пропороли предплечье – не ровен час, и несчастный человек, уже шатающийся, покрытый крупными каплями пота, сам обратится в то, с чем сражается.
Байцзин должен быть с ними. Это его долг – как принца, пусть даже бывшего, и как избранного. Он не может покинуть поле боя, даже если сам будет на грани, потому что подданные надеются на него. На его защиту.
На мгновение мелькает глупая, ненужная мысль: а как же та самка-шэцзин, Вэйянь? Она ведь даже не умеет толком сражаться, ее клан никогда не...
Он едва не пропускает удар очередного монстра, нацелившегося прямо в горло. Успевает ударить мечом, отбрасывая его в сторону. Байцзин вынослив, его тренировали лучшие из лучших, но он уже потерял счет времени, сколько они сражаются. Взмах клинком. Еще взмах. Отрубить голову, пронзить сердце. Только так, никак иначе. Не думать, не анализировать, не давать волю сожалениям. Не смотреть, как земля пропитывается кровью, как тело чудовища извивается в предсмертных конвульсиях.
Не. Смотреть.
Раненый воин хрипит рядом, на его губах кровавая пена. Его товарищ тяжело дышит и с трудом держит оружие в дрожащих руках. Они совсем молоды – может быть, одного возраста с Байцзином или чуть старше. Возможно, даже никогда не участвовали прежде в таких сражениях и не представляли толком, на что именно их отправляют. Как и он сам.
– Посторонись! – вдруг звонко слышится сверху.
Цинъюй камнем пикирует на землю и приземляется рядом с Байцзином, почти задев его плечом, растрепанная и серьезная. Она перебрасывает оба клинка в левую руку и пальцами правой выписывает в воздухе сложную, сияющую красным печать, которой Байцзин прежде никогда не видел. Воздух вокруг Цинъюй пышет жаром, царапает пересохшее горло и заставляет слезиться глаза. Байцзин кашляет, смаргивает жгучую влагу.
С ладони Цинъюй взмывают огненные бабочки. Сквозь слезы кажется, что они расплываются, видятся искрами, окруженными радужным ореолом. Слишком яркие. На мгновение Байцзину кажется, что он ослеп – или потерял сознание, – но смутное, мимолетное прикосновение полурасправленных крыльев Цинъюй к его собственным, из-за того что она стоит слишком близко, возвращает в реальность. Байцзин делает быстрый маленький шаг в сторону.
Монстры, как завороженные, останавливаются. Бабочки кружатся над ними, выписывают сложные кульбиты, собираются в кучу, а чудовища, рыча, хрипя и хлюпая, вдруг тянутся за ними, ползут, шагают, перебирая разлагающимися конечностями и поскальзываясь в своих же крови и внутренностях. Это зрелище настолько ошеломляющее и странное, что звон клинков стихает: все, кто бился, замирают на месте, словно пораженные ударом грома. И Байцзин в их числе.
– Чего стоите?! – восклицает Цинъюй. – Бейте, пока можете! Иллюзия не вечная! – и, повернувшись к Байцзину, интересуется более мягко: – Бывшее высочество Байцзин, вы как? Не ранены?
Байцзин качает головой: не ранен, просто вымотан. Цинъюй слегка улыбается и выдыхает – кажется, облегченно. Взмах, тихий хлопок крыльев – и вот спустя всего несколько мяо она уже снова пикирует на монстров сверху вниз. Клинки мелькают серебристыми росчерками настолько быстро, что за ними едва возможно уследить. Когда жар исчезает, прохладный воздух бьет по лицу особенно сильно. Байцзин резко вдыхает, прочищая голову.
И с новыми силами бросается вперед.
К тому моменту, как бабочки опадают на землю огненными искрами, воинам удается наконец перебить всех монстров. Земля липкая и скользкая, вонь гниющей плоти перехватывает горло. Байцзин с трудом борется с тошнотой, сглатывает кисло-горькую желчь, почти подступившую спазмом к самому корню языка. Кого-то из молодых воинов, в отличие от него, все же скручивает рвотой. Байцзин, поморщившись, отворачивается.
Цинъюй кажется поразительно спокойной. Ее босые стопы и подол юбки испачканы черно-бурым, но она будто не обращает внимания. Замерев на ветке ближайшего крупного дерева, Цинъюй принимается очищать клинки и вдруг довольно, совершенно не соответствующе ситуации усмехается. Проследив за ее взглядом, Байцзин понимает, что смотрит она на Чжуанцзяня, крайне потрепанного битвой. У него даже порван рукав верхних одежд – но крови нет, значит, когти твари задели только ткань.
Он хорошо сражался, Байцзин успел заметить. Смело, порывисто, самоотверженно, со знанием дела. Каким бы отвратительным ни было его поведение, воин из него прекрасный. Избранный, должно быть, тоже.
Не то что Байцзин.
У Цинъюй растрепались волосы, пояс ханьфу опять развязался. Закончив чистить клинки, она перетягивает его небрежно, не заботясь об аккуратности узла. В стороне юную самку-шэцзина успокаивает кто-то из воинов – она плачет в голос, практически навзрыд, закрывая лицо ладонями. Пятого избранного нигде не видно, и у Байцзина нет ни сил, ни желания выглядывать его в толпе. Обратиться монстром он в любом случае не сможет. Серебряная кровь защищает от этого.
Раненых кладут на носилки. У некоторых уже начинаются конвульсии, и потемневшая кровь сочится из всех семи цицяо[12] – у того воина, которого не сумел защитить Байцзин, тоже. Их не донесут. А если донесут, то меняться они начнут, скорее всего, прямо в лазарете. И вместо того, чтобы спасти, их придется добить.
Он не хочет об этом думать.
Абсолютно не хочет.
Один из бывших наставников мимолетно, словно опасаясь наказания за прикосновение к избранному, похлопывает Байцзина по плечу. И смотрит нечитаемо, безэмоционально – в глубине зрачков выгоревшая пустошь. Байцзин талисманом очищает меч, убирает в ножны и подрагивающими руками плотнее запахивает верхний слой цзяньсю, неожиданно ощущая острый, пронзительный холод по всему телу.
На него только сейчас накатывают все эмоции, которые он старательно подавлял во время боя, и он слепнет, глохнет, теряется в них, как в бушующей воде, маленький и совершенно беспомощный. Сердцебиение гулко отдает в виски. Он убивал монстров собственными руками. Он позволил тем, кто сражался с ним бок о бок, пострадать. Байцзина захлестывает, сковывает бессильным ужасом от осознания, он застывает, невидяще глядя в одну точку перед собой, и не может пошевелиться.
Байцзин думал, что готов, хотя бы относительно. Но это оказалось не так.
Неужели дальше... будет только хуже?
– Вы в порядке? – спрашивает Цинъюй, незаметно оказавшаяся рядом.
Байцзин молча, заторможенно кивает, по кусочкам пытаясь вернуть себя в реальность. Его мутит и колотит дрожью, он с трудом заставляет себя сохранять спину прямой, а выражение лица невозмутимым. Цинъюй, кажется, замечает, что на самом деле он далеко не в порядке. И возражает осторожно:
– Вы весь дрожите. Точно не ранены? Я была лекарем в своем клане, могу осмотреть вас и обработать раны, если нужно.
Ему стыдно признавать собственную слабость, признавать, что его, несущего в теле серебряную кровь, пошатнуло сражение, чего не должно было быть, особенно – отчего-то – перед ней, искусно сражавшейся и практически спасшей ему жизнь. Взгляд Цинъюй мягок и встревожен, и у Байцзина сжимается больно-больно в груди, до такой степени, что становится тяжело дышать.
– Спасибо вам, – негромко произносит он, заставив себя посмотреть ей в глаза. – Если бы не вы, нам не удалось бы справиться.
– Ох, не надо превозносить мои заслуги, бывшее высочество Байцзин. Я просто сделала то, что должна была.
Тон Цинъюй легок и безумно контрастирует с тем, что творится вокруг. Байцзин в который раз испытывает восхищение, отчаянно бьющееся сквозь сковавший его страх. Это помогает наконец отмереть и двинуться обратно в столицу вместе с остальными избранными и уцелевшими воинами, что тащат носилки. Но внутри все еще бьется шторм, и каждый вдох отдает глухой болью под ребрами.
Что же такого пришлось испытать в своей жизни Цинъюй, что ее нисколько не трогает это, не беспокоит вид монстров, чьи тела изъедены алым морем?
– Вы можете рассказать, что за технику применили? – спрашивает он, стараясь отвлечься от тошнотворных образов, стоящих перед глазами. – Я никогда прежде такой не видел.
– Рассказать не могу, уж простите, – тихо смеется Цинъюй. – Это техника моего клана. Точнее, моей семьи. Чернокрылые фэнхуаны всегда были мастерами создания иллюзий. А теперь мастер остался только один. Я.
В глазах ее будто мелькает что-то печальное, и улыбка тускнеет – словно туча закрыла солнце. Байцзин не отваживается спрашивать далее.
Жар, прежде исходивший волнами от Цинъюй, сменяется легким сухим теплом. Она идет совсем рядом, почти не нарушая на этот раз приличий – лишь едва-едва касаясь своим плечом его. Байцзину не становится легче, внутри все еще муторно, тошно и холодно, но дрожь немного отпускает отяжелевшее тело. Спокойствие Цинъюй обволакивает тягуче, весомо, как зимнее толстое одеяло, заставляя желать только одного – погрузиться в сон и забыть все, что потревожило душу.
Наверное, ему нужно немного времени, чтобы привыкнуть.
Наверное, еще пара сражений, и он сможет держать клинок так же твердо, как Цинъюй, от первой твари и до самой последней. Сможет спокойно смотреть на чужие смерти. На то, как кровь заливает землю под ногами.
– А ведь этот наглец неплохо держался, – вдруг замечает Цинъюй. – Клинок у него такой же острый, как язык.
Байцзин поджимает губы. Он все еще не может выбросить из головы развернувшуюся около шичэня назад сцену. Неуважение к самке – один из самых отвратительных поступков, которые может позволить себе любой самец. К самке старшей – а Цинъюй, насколько известно Байцзину, примерно одного возраста с его братом – тем более.
Вчера Байцзину пришлось заступиться за юную Вэйянь. Шэцзины плохи во владении оружием, это никогда не было их стезей. Они занимаются заклинаниями, магическими печатями и талисманами. Однако Чжуанцзянь оскорбил ее, назвал бесполезной, из-за того что она прибыла во дворец без меча. Байцзин довольно резко осадил его, и с ним Чжуанцзянь не переругивался, должно быть, только благодаря статусу бывшего принца.
Цинъюй хватило внутренней силы, чтобы бросить вызов задевшему ее достоинство самцу. И потом – чтобы сражаться так, будто она занималась этим с самого рождения. И чтобы не утонуть после всего увиденного в отчаянии, как это прямо сейчас пытается не сделать сам Байцзин.
Ему нужно равняться на нее.
Это звучит... неплохо.
– Вы смелая, – говорит Байцзин искренне.
– Да ладно, – отмахивается Цинъюй. – Всего лишь поставила его на место. Нечего клан свой позорить. Я видела других сечжи. Они не такие. А из-за этого... подумают еще про его соклановцев невесть что.
Байцзин, наконец сумев натянуть на лицо слабую улыбку, решает не уточнять, что говорил он не только о стычке с Чжуанцзянем.

Глава 3
Когда вино слаще вины

Несколько императорских воинов, ходивших с ними в бой, обращаются чудовищами. Когда носилки вносят в лазарет, лекари едва успевают связать несчастных крепким духовным вервием, пока они еще не впали окончательно в безумие. Цинъюй вызывается убить их. И делает это быстро, давя в себе любые отголоски жалости. Всего пара взмахов клинка.
Ее соклановцы обращались чудовищами алого моря. Случайные люди и шэньшоу, которых ей приходилось встречать, обращались чудовищами алого моря. Она видела это не единожды, но зрелище все равно каждый раз отпечатывается в сознании нестерпимо яркой картинкой, и ком еще долго стоит в горле, хоть она никогда и не показывает этого.
Плоть обращается гнилью, сочится гноем, кожа рвется и обвисает лоскутами. Из глаз, ушей, носа и рта выливается пенящаяся, дурно пахнущая темная кровь. Открываются кости, желтовато-белые и хрупкие на вид, а в выпученных глазах, пустых, заплывших, не остается ничего, кроме желания убивать.
Это всегда происходит стремительно и страшно. Проклятие алой воды, словно ураган, сметает и перемалывает разум любого существа, которого касается. Цинъюй понимает чувства Байцзина: бывший принц не выглядит слишком изнеженным, его боевые навыки на высоте, но к подобным зрелищам он, скорее всего, не привык. Глядя на растерянный и опустошенный вид Байцзина, на то, как его трясет мелкой дрожью, Цинъюй проникается сочувствием.
А еще понимает, что вроде бы идеальный по первому впечатлению Байцзин тоже имеет свои слабые стороны.
Она не знакомилась вчера с остальными избранными и потому составляет впечатление в основном во время сражения и после него. Самодовольный сечжи, огибающий ее теперь по широкой дуге, – совершенно отдельная история. Наглец, позорящий репутацию своего клана. Если он всерьез решил, что самка не сможет дать ему отпор, то жестоко ошибся. Цинъюй всегда сражалась наравне с самцами, и за язык ее тянуть никогда не надо.
Шэцзин Вэйянь – улыбчивая, хрупкая и мягкая. Она выглядит совсем подростком. Во время сражения Вэйянь держится в стороне, под защитой императорских воинов, используя только талисманы и заклинания. Цинъюй даже немного не по себе от осознания, что ей, нежному цветку, что со слезами на глазах смотрит на чудовищ алого моря, тоже суждено сражаться с божеством и отдать жизнь великому ядру.
Пэнхоу Шуанъин – молчаливый и сдержанный, с непримечательными угловатыми чертами лица, острыми собачьими ушами и туго стянутыми в пучок волосами, в которых, несмотря на молодость, уже есть седые пряди. Цинъюй слышала, что в их клане, живущем в густых горных лесах, принято давать детям мрачные имена, так как считается, что это убережет их от несчастий. Что ж, по крайней мере, сражается он весьма неплохо и из их первого совместного боя выходит без единой царапины.
А что касается Байцзина... Этот принц, который больше не принц, ведет себя периодически так, словно из дворца его вытащили буквально несколько дней назад и оставили плыть по течению, не объяснив толком, как принято вести себя в обычной жизни. Он вежлив, даже слишком вежлив, у него утонченные манеры и крайне дурная, но прекрасно знакомая Цинъюй привычка не показывать собственного состояния, даже если ему действительно плохо. Ладно хоть на лице все и так написано.
Это в каком-то смысле трогательно.
Цинъюй ощущает себя неуместно очарованной.
Когда после первого сражения они возвращаются в обитель для избранных и расходятся по своим делам, Цинъюй зачем-то провожает Байцзина чуть ли не до входа во дворик его покоев. Бедного инлуна всю дорогу било мелкой дрожью, и, судя по выражению лица, он с трудом боролся с тошнотой. В лазарет Байцзин даже не стал заходить, остался на пороге и отвернулся, стиснув челюсти, – ему же лучше, зрелище явно не для слабонервных.
Похоже, среди всех избранных лишь он поднял оружие впервые на настоящего врага, а не на деревянный манекен или набитое опилками чучело. Даже Вэйянь, несмотря на слезы, довольно быстро пришла в себя, да и, чтобы использовать талисманы против чудовищ, явно надо знать, какие именно символы на них наносить.
Вопрос только в том, зачем избранных вообще решили послать на сражение с монстрами алого моря, если это выходит за рамки их миссии. Даже если в целях подготовки – устроили бы им тренировочные сражения друг с другом, в конце концов. Бой с божеством явно будет не таким... кровавым.
Цинъюй немного думает об этом, пока переодевается в чистые одежды – тоже черные – и смывает со стоп кровь и грязь. Потом она проскальзывает в трапезную. Ее очарования вполне хватает, чтобы выклянчить на кухне немного вина и сладостей: один из поваров, самец-инлун, заметно краснеет в ответ на откровенные заигрывания и вручает Цинъюй небольшой сосуд наподобие тыквы-горлянки и корзинку с пирожными. Очевидно, только для того, чтобы она побыстрее исчезла и больше не смущала его.
Воины, охраняющие обитель, смотрят на Цинъюй крайне укоризненными взглядами, когда она, выйдя из трапезной, тут же отпивает вино прямо из горлышка, с аппетитом закусывая пирожным. Самкам не пристало питать пристрастие к алкоголю, это считается неприличным. Но Цинъюй плевать хотела на правила приличия: ей нравится вино, и она будет его пить, тем более после такого тяжелого боя, когда нужно немного расслабиться.
Вот только вино, к сожалению, на ее вкус, отвратное. Слишком кислое. Но она заставляет себя допить – то, что досталось задаром, просто так не выбрасывают. А вот пирожные вкусные. Их она съедает все до единого, и даже пальцы от крема облизывает, поймав на себе новый неодобрительный взгляд одного из стражников.
Ничего они не понимают в маленьких радостях.
Байцзин из своих покоев выползает только к юши, бледный и побитый жизнью, но на первый взгляд довольно спокойный. Или, скорее, смирившийся. После короткого похода в трапезную он принимается тренироваться с мечом, сосредоточенно, исступленно, с ненормальным рвением. Цинъюй, наблюдающая за его самоистязанием с ветки дерева в небольшом садике вокруг ее покоев – как оказалось, вспархивать на пару метров магический барьер все же позволяет, – решает Байцзина не трогать.
Похоже, ему просто нужно немного времени, чтобы прийти в себя.
Между первым и вторым сражением проходят всего сутки. Звон тревожного колокола отрывает Цинъюй от попыток разработать новый талисман для создания иллюзий. Приходится оставить незаконченные образцы на столе. Она снова собирается второпях, едва не забыв взять клинки. В принципе, Цинъюй прекрасно умеет сражаться и без оружия, используя фантомные образы, но с ним намного проще.
Скопление тварей в этот раз обнаруживается недалеко от первого, но оно гораздо меньше. Возможно, часть его и вовсе состоит из монстров, которые были недобиты вчера и сбежали или уползли, подчиняясь жалким остаткам разума. Цинъюй даже не приходится применять сотворяющие иллюзию талисманы.
Байцзин держится уже получше. Он все еще болезненно сконцентрирован на бое, но в этот раз его не охватывает паническая потерянность, стоит последнему чудовищу алого моря упасть замертво. Байцзин, морщась, вращает запястьем, после того как убирает меч в ножны,– скорее всего, потянул во время сражения. Цинъюй мысленно делает себе пометку предложить ему заживляющую мазь, которая точно должна была заваляться у нее в мешочке цянькунь[13]. Зная Байцзина... к лекарю он вряд ли пойдет.
– Вы в порядке? – спрашивает Цинъюй с улыбкой, будто невзначай оказавшись рядом.
Байцзин, выглядящий утонченно даже в простом боевом облачении, запачканном на подоле и манжетах грязью, кивает и слабо улыбается в ответ. На сей раз это не выглядит как откровенная ложь.
Чжуанцзянь из этого боя выходит с разодранным предплечьем. Цинъюй впервые видит чужую серебряную кровь. Переливающуюся, с металлическим блеском, очень яркую на фоне темной одежды. Цинъюй привыкла к своей крови, но со стороны выглядит... странно. Будто кто-то решил использовать бутафорскую краску и был слеп. Или настолько невнимателен, что перепутал цвета, выбирая нужный флакон.
Никто из их сопровождающих на сей раз не обращается в чудовище.
Цинъюй почти уверена, что это счастливая случайность.
Когда они возвращаются в обитель, Чжуанцзянь – видимо, раздраженный пустяковым ранением, в то время как остальные избранные целы и невредимы, – тут же быстрым шагом уходит в сторону своих покоев. Вэйянь, проводив его взглядом, подходит к Цинъюй и робко, путаясь в словах, обращается с просьбой научить ее обращаться с оружием. Хотя бы немного, чтобы было «не так стыдно на фоне остальных».
– Почему вы просите именно меня? – удивляется Цинъюй. – Парные клинки очень сложны в освоении, к тому же я активно использую в бою крылья. Разве не логичнее было бы обратиться, например, к бывшему высочеству?
Бывшее высочество стоит рядом, и на его лице снова появляется мимолетное изумленное выражение, будто он не понимает, как реагировать на слова Цинъюй. Вэйянь, растерявшись, мечется взглядом между ними, нервно стискивает пальцы и поджимает губы. Кончик ее хвоста подрагивает.
– Мне будет сложно учить самку, – наконец находится Байцзин, вернув самообладание, – так как я вряд ли смогу учитывать физические различия. К тому же, насколько мне известно, фэнхуаны с детства учатся владеть не только клинками. Разве вы не охотитесь с помощью лука и стрел?
Цинъюй осеняет. Ну конечно! Она даже не подумала о другом оружии, но Байцзин, похоже, гений. Она широко улыбается, благодарит его и все-таки соглашается на просьбу, весь оставшийся день пребывая в хорошем настроении. Ей даже удается наконец доработать талисман, от которого ее отвлек тревожный колокол.
После этого Цинъюй несколько дней учит Вэйянь стрелять из лука. У талисманов, которые та изготавливает, ограниченная область действия, да и попадать ими в монстров крайне неудобно. Но стрелы – вещь прекрасная и универсальная. Шэцзин, с ее гибким змеиным телом, легко сможет забираться на любые возвышенности и атаковать оттуда, не беспокоясь о собственной безопасности.
Даже если алое море обращает летающих существ – на голых костях и обрывках плоти далеко не улетишь. Они так же ползают по земле, как и все остальные.
– Юй-цзе, спасибо огромное! – радуется Вэйянь, когда у нее получается попасть в центр мишени несколько раз подряд.
– Рада помочь, – улыбается Цинъюй.
Следующий рассвет снова ознаменовывается тревожным колоколом. Во время третьего сражения Вэйянь, забравшись на высокое дерево, поражает с десяток монстров стрелами, и Цинъюй чувствует себя удовлетворенной. Она много чему учила птенцов, когда была свободна от обязанностей в клане, и всякий раз, когда наставляемый демонстрировал достижения, это наполняло сердце гордостью.
Байцзин, прежде усиленно делавший вид, что крылья ему даны исключительно для красоты, впервые решается вместе с Цинъюй атаковать не с земли, а с воздуха. Его крылья поистине огромные. Если бы они не сражались на открытом пространстве, он бы, наверное, даже не смог до конца раскрыть их. Цинъюй никогда прежде не видела инлунов в полете, и короткого взгляда на Байцзина хватает, чтобы она почти отвлеклась и умудрилась пропустить атаку монстра.
Почему вообще в самой гуще боя ее хоть что-то оказалось способно отвлечь? Она что, резко записалась в желающие умереть раньше того дня, когда придется отдать жизнь ядру?
Им почти не удается перевести дух перед четвертым сражением. Они едва добираются до столицы, и у ворот их уже встречает императорский гонец: еще одно крупное нападение недалеко от места, откуда они только что вернулись. Они все устали, Байцзин едва стоит на ногах, хоть и старается этого не показывать, – но его, все еще держащего спину ровно, а меч твердо, снова бьет мелкой дрожью. И моргает он медленно, заторможенно, словно может свалиться без сил в любой момент.
Цинъюй уже открывает рот, чтобы возмутиться: в их планы вообще входит хоть немного беречь избранных?
А потом до нее доходит. Их просто используют. Прежде чем они отправятся на сражение с божеством, императорский двор хочет посмотреть на границы их возможностей: так ли избранные хороши, как их всегда описывают? А если в какой-то момент они перестанут справляться, с монстрами наверняка отправят разбираться обычных воинов. И кого-то из них потом вновь придется добивать в лазарете. Или еще раньше.
Раненых пятеро. Двое из них – братья-инлуны с зеленой чешуей, один из которых заслонял собой другого до тех пор, пока ему не разодрали горло. Обоим пронзают сердце прямо у ворот, пока трясущийся, едва борющийся с тошнотой гонец скрывает это зрелище от глаз случайных горожан полой широкого плаща.
Только теперь смерть несет не меч Цинъюй, а копье Шуанъина, быстрое и точное.
Цинъюй с трудом глотает едкий, кислый ком, пораженная циничной расчетливостью императорского двора по отношению к избранным. Их испытывают, как новый дорогой клинок после ковки, проверяют остроту лезвия, баланс и практичность в бою. Их кровь – всего лишь удобный инструмент. Их тела – всего лишь пища для священного ядра, почти готовая к употреблению. И, похоже, императорскому двору кажется, что она станет только вкуснее, если будет пропущена через жернова боя.
Цинъюй не ожидала подобного, когда шла сюда, и реальность бьет по голове тяжело и глухо. Они и своего бывшего принца сделали живым мясом. Его, воспитанного в тепличных условиях, толкнули прямо к чудовищам алого моря, которых он, похоже, до этого никогда и не видел. Даже хрупкая Вэйянь прежде сталкивалась с монстрами, хоть и всегда сочувствовала им.
– Они ведь когда-то были такими же, как мы, – сказала она однажды во время тренировки по стрельбе из лука. – Как подумаю, что кого-то из них могла знать, слезы на глаза наворачиваются. Каждый раз. Но я понимаю, что сейчас они даже не живые существа, что я должна сражаться с ними, должна убивать. Вы не подумайте, я ведь уже делала это, просто их было не так много, и я... справлялась с одними талисманами.
Их всех не предупредили, что они будут использованы еще где-то, кроме своей непосредственной миссии. Не сказали, что им придется сражаться на износ, лишь бы кто-то там вышестоящий – Цинъюй не хочет верить, что это желание самого императора, – оценил, насколько они сильны. И Байцзина, подготовленного, может быть, физически, но абсолютно точно не морально, жаль даже больше остальных.
Четвертого сражения Цинъюй почти не помнит. Если отвлекаться на усталость, то она овладеет телом, и тогда уже не получится снова собраться – а это превратит Цинъюй из хищника в добычу. Перед глазами все мешается: кровь, гниющая плоть, блеск оружия. Вопли монстров уже постоянно звучат в ушах. Цинъюй отдается во власть годами наработанных движений, не осознавая толком боя вокруг себя.
До тех пор пока не видит боковым зрением, как Байцзин медленно заваливается набок. И удерживается на ногах только потому, что резким движением втыкает в землю собственный меч.
Цинъюй оказывается около Байцзина за мгновение до того, как очередное чудовище бросается вперед, почуяв слабость жертвы. Окровавленная, полуразложившаяся голова отделяется от тела даже слишком легко, словно лезвию не пришлось перерубать позвонки. Байцзин в сознании, глаза открыты, но взгляд мутный, плавающий. Он растерянно, непонимающе моргает, посмотрев на Цинъюй, словно не узнает ее. Судорожно выдыхает, беззвучно шевелит губами.
А потом, качнувшись, отпускает рукоять меча и, потеряв опору, практически падает Цинъюй прямо в руки.
Он холодный. Настолько, что она чувствует даже сквозь одежду, не прикасаясь к коже. Это пугает. Цинъюй, не поворачивая головы, ставит над ними печать защитного купола, присаживается и осторожно укладывает голову и плечи Байцзина на собственные колени. Инлуны – более склонные к энергии ян[14] создания, чем фэнхуаны, но, если она передаст немного своей ци[15], вроде бы навредить не должна.
– Цинъюй, все в порядке? – окликает Шуанъин, не глядя протыкая глотку очередному чудовищу. Он единственный, кто не выглядит уставшим, но то, как пальцы всего на мгновение теряют контроль над древком копья, Цинъюй успевает заметить.
Разумеется, никто из них не сделан из железа и стали.
Она отмахивается: мол, справлюсь сама. И, коснувшись запястья Байцзина, бледной ледяной кожи, осторожно пускает в его меридианы[16] немного ци. Взгляд Байцзина блуждает, ни на чем не останавливаясь, он часто поверхностно дышит, приоткрыв рот. Цинъюй впервые ощущает ком в горле и холодный тугой узел, свернувшийся в животе.
Ей страшно.
Байцзин практически исчерпал духовные силы. Неудивительно, что он на грани потери сознания. Два боя подряд оказались попросту выше его возможностей – он уже после первого был вымотан больше остальных. Потому что слишком отдается сражению. Слишком старается. Бьется в полную силу, совершенно не щадя себя. Как будто кто-то примется оценивать его прямо здесь.
Цинъюй передает ци, игнорируя шум боя и вопли чудовищ вокруг. И не останавливается, пока не начинает гулко стучать в висках – верный признак того, что стоит прекратить. Больше нельзя. Ей еще самой сражаться. Кожа Байцзина немного теплеет, дыхание выравнивается и становится спокойнее. Медленно моргнув, он наконец фокусирует взгляд и хмурится, глядя на Цинъюй снизу вверх.
– Я?.. – выдавливает хрипло.
– Чуть-чуть перетрудились, – натянув улыбку, отзывается Цинъюй. В груди жаром разливается облегчение. – Как вы? Я передала вам немного ци.
– Спасибо. – Байцзин медленно поднимается, не дав ей возможности поддержать себя, и снова сжимает рукоять меча, воткнутого рядом в землю. – Прошу прощения за то, что вам пришлось потратить на меня духовные силы. Я проявил недостаточную выносливость.
Он мгновенно становится собранным, серьезным и крайне виноватым. Отворачивается от Цинъюй с мечом наизготовку и даже не просит ее снять барьер – просто смиренно молча ждет, пока она это сделает. Цинъюй раздосадованно фыркает, решив не спорить: переубеждать его, скорее всего, бесполезно. Сейчас куда важнее закончить, наконец, бой.
Цинъюй хотела испытать свои новые талисманы в более спокойной обстановке, потому что пока не уверена, что они будут работать как надо, но у нее, похоже, нет выбора. Выведя в воздухе огненный символ, она снимает барьер и сразу же активирует иллюзию. Гораздо более сложную, чем бабочки.
И она работает.
Полупрозрачные силуэты в точности повторяют всех пятерых избранных. Меч иллюзорного Байцзина быстр, а крылья иллюзорной Цинъюй стремительны. Иллюзорный Чжуанцзянь орудует клинком немного медленнее, чем реальный, но все так же легко; копье иллюзорного Шуанъина пронзает тела монстров, а стрелы и талисманы иллюзорной Вэйянь градом сыплются сверху. Они не могут принести настоящего вреда, но зато прекрасно отвлекают внимание.
В широко распахнутых глазах Байцзина – восхищение. Эмоциями остальных Цинъюй интересоваться некогда. Взмахнув крыльями, она бросается в сражение, надеясь, что ей хватит остатка духовных сил.
Они впятером выдерживают – неважно, благодаря иллюзиям или же нет. И возвращаются во дворец потрепанными, но целыми. Только оставляют на поле боя еще нескольких воинов, застывших посередине смертоносного обращения. Почти весь отряд, сопровождающий их сегодня, полег на поле боя. По большей части молодые воины, которым слишком рано было умирать.
Живое мясо.
Как же мерзко.
Сам Байгуан снисходит до того, чтобы выйти к избранным, перепачканным грязью и кровью и с трудом держащимся на ногах от усталости. Цинъюй с отвращением ощущает собственную кожу липкой и зудящей от пота, грязи и пыли. Все, чего ей хочется, – помыться и завалиться спать на ближайшие несколько лет. И чтобы ее никто не трогал. Вообще никто. Даже Байцзин.
Взгляд Байгуана на мгновение становится обеспокоенным, когда он замечает состояние младшего брата, – тот, бледный, как оживший призрак, явно с удовольствием оперся бы на плечо рядом стоящей Цинъюй, если бы ему позволила совесть. Но любое выражение тут же исчезает из янтарных глаз императора, уступая место безэмоциональному холоду. Один из старших воинов, сражавшихся вместе с избранными, хромая, подходит к нему, кланяется и быстро проговаривает короткий доклад. Император отсылает его взмахом руки.
– С этого дня вы свободны от сражений на ближайшие несколько рассветов, – говорит Байгуан, чеканя слова звенящим металлом. – Почтите память погибших и готовьтесь к бою с богами. Он случится для каждого из вас уже скоро.
И уходит. Цинъюй смотрит ему вслед, не понимая, что чувствует. Интуитивно, каким-то шестым, седьмым, десятым чувством, она не уверена, что распоряжение отправлять избранных на сражения исходило лично от императора. Он ведь не идиот. И не производит впечатление циничного человека, чтобы отправить собственного брата туда, где он сломается и физически, и морально.
Цинъюй убеждается, что Байцзин в состоянии дойти до собственных покоев и не упасть снова где-нибудь по дороге, ощущая странное чувство, щекочущее глубоко под ребрами, как если бы кто-то проник тонким пером прямо внутрь ее грудной клетки. Упрямый бывший принц. Упрямый до такой степени, что это раздражает и восхищает одновременно.
Она едва не засыпает прямо в бочке с горячей водой, которую набирают для нее служанки. Цинъюй даже рада, что к избранным не положено прикасаться без крайней необходимости: она привыкла жить без посторонней помощи, и слуги, следующие по пятам, ее бы только раздражали. Мышцы расслабляются, глаза закрываются почти сами собой – Цинъюй с трудом заставляет себя вылезти из воды.
Уже набрасывая спальные одежды прямо на влажную кожу, она замечает на столе очередной конверт, запечатанный красно-коричневым воском. Но у нее нет сил с ним разбираться. А даже если бы были... она бы, скорее всего, снова не ответила.
Хэнсин зачем-то пишет ей каждый день, аккуратным почерком, неизменно интересуясь в начале, как к ней относятся в императорском дворце. Передает послания, скорее всего, через ручных птиц, и слуги приносят конверты, чтобы аккуратно положить на стол. Цинъюй один раз только написала, что с ней все в порядке. Остальные послания Хэнсина остались даже непрочитанными.
Цинъюй проваливается в сон, давя в себе жгучее чувство вины, вспыхнувшее под сердцем и застывшее там каменной тяжестью. Ее шиди, самый близкий человек, который до недавних пор разделял с ней радости и беды, дом и пищу, тяжелые тренировки и сладкие минуты отдыха. Этот глупый, ужасно глупый птенец, что до безобразия влюблен, хоть и считает, будто ему удалось это скрыть.
Ему следует отвязаться от Цинъюй. Возможно, через боль, посчитав ее черствой, эгоистичной, самовлюбленной тварью, которая даже не считает нужным отвечать на его искренние письма. И поскорее.
Она просыпается, по ощущениям, уже в конце уши. Сквозь тонкую рисовую бумагу окон вовсю бьет непривычно яркий для осени полуденный свет. В комнате прохладно – жаровня, видимо, прогорела за ночь и утро, – и Цинъюй окутывает себя крыльями, укрываясь от легкого сквозняка.
Обычно позднее пробуждение приятно. Расслабленное, неторопливое, с возможностью поваляться в постели, не отрывая голову от подушки, зарыться в одеяло и простыни, как в гнездо, лениво открыть и снова закрыть глаза, медленно возвращаясь в мир бодрствующих. Но сегодня Цинъюй чувствует себя так, словно весь вчерашний день ее методично и со всей возможной жестокостью избивали. Предположительно, булыжниками.
Ей в первые же мгновения пробуждения вдруг ужасно хочется чего-нибудь выпить, чтобы заглушить мерзкое ощущение использованности, которое снова накрывает ее горькой волной. Она убивала, чтобы доказать кому-то там, что достойна сражаться с божеством. Убивала, чтобы позволить упокоиться тем, кто стоял с ней плечом к плечу, уверенный, что она, избранная, сумеет защитить.
Цинъюй не смогла.
Потому что она не всесильная. И никто из них пятерых не всесильный. А императорский дворец посылал своих воинов на верную, почти неминуемую смерть. На такие полчища монстров должны отправляться более крупные отряды. Не будь избранных, Цинъюй уверена, по сигналу тревоги было бы выделено не менее тридцати человек и шэньшоу. Скорее всего, даже больше.
Они потеряли за четыре сражения семнадцать воинов. Семнадцать несчастных, которые даже похоронены нормально не будут.
Не потому ли Байгуан был столь мрачен, что действительно не сам выбирал подобный порядок и не одобряет его, но отчего-то не может ничего изменить? Цинъюй все еще упорно кажется, что на него надавили.
Сегодня всего лишь восьмой день, как Цинъюй находится здесь, а она уже предпочла бы поскорее оказаться перед священным ядром. Она будто зажата между жерновами огромной мельницы, отчаянно пытающейся перемолоть ей кости. Дворцовые игры в такое время... безумная бессмыслица. Хорошо, что на ее месте не оказался Хэнсин. Он, с его неуместным честолюбием, непременно полез бы разбираться.
Цинъюй, как никогда, сложно улыбаться с утра, но она зачем-то делает это, когда встречает Байцзина по пути в трапезную, твердо намереваясь снова вытребовать у кухни хоть какой-нибудь алкоголь. Бывший принц, упражняющийся с мечом, выглядит, как всегда, аккуратно, опрятно и изящно, но под глазами у него заметные темные круги, а движения скованнее обычного. Цинъюй сама не замечает, как окидывает его тревожным взглядом.
– Я думала, вам с головой хватило вчерашнего боя, бывшее высочество Байцзин, – окликает Цинъюй с легким смешком, стараясь не думать, насколько цинично может звучать ее фраза.
Байцзин, не дрогнув, замирает посередине очередной фигуры и плавно опускает меч. Стиль инлунов очень медлителен и текуч, как водный поток. Цинъюй, привыкшая к резким размашистым взмахам клинков, не представляет, как подобные степенные движения могут быть опасными. Но она видела. Уж точно не ей сомневаться, что могут.
– Поддерживать мастерство следует всегда, – мягким тоном отзывается Байцзин, повернувшись к ней. – Тем более во время вчерашнего сражения я показал себя не лучшим образом.
– Так ведь больше сражений не будет.
– Если я не могу справиться с чудовищами алого моря... как же мне быть уверенным, что от моей руки падет божество?
Цинъюй решает не спорить с его очередным самобичеванием.
Она едва ли видела Байцзина с распущенными волосами за прошедшие тяжелые дни. Только тугой пучок, чтобы не мешали, не цеплялись, не делали уязвимым. Чуть распушившиеся от влажного осеннего воздуха пряди делают его лицо более юным, но все равно не могут спрятать по-взрослому заострившиеся, ожесточившиеся черты. Всего за несколько дней он словно прожил несколько лет, хлебнул большими глотками едкой горечи боя и чужих смертей.
– Вы пропустили утреннюю трапезу, – с легким беспокойством в голосе замечает Байцзин, убирая меч в ножны.
– Сон показался мне более привлекательным, чем еда, – смеется Цинъюй. – Я как раз направлялась хорошенько наполнить желудок.
Его волнение даже приятно, хоть и странно – кто в здравом уме будет думать о том, не пропустила ли посторонняя самка завтрак?
– Цинъюй, вы не возражаете, если я... – Байцзин неловко запинается, – если я в благодарность за вашу помощь приглашу вас разделить со мной полуденную трапезу в городе? Мне известно одно заведение с достойным качеством подачи блюд.
Цинъюй внезапно хочется расхохотаться в голос – от формулировки и от предложения в целом. Но сейчас она при всем желании не смогла бы это сделать, не вступив в жесточайшую драку с собственной совестью. Байцзин, похоже, действительно встревожен и задет тем, что случилось с ним вчера, его лицо предельно открыто и искренне, даже рожки, кажется, чуть мерцают изнутри, когда он выжидающе, с надеждой смотрит на Цинъюй.
В конце концов, ей все равно, где именно напиваться, так что она соглашается.
Других избранных не видно: то ли застряли в своих покоях еще дольше самой Цинъюй, то ли разбрелись по столице. Байцзина она предпочитает не спрашивать. Ей приходится надеть сапоги, привести в порядок одежду и прическу – прежде она лишь кое-как накинула поверх спальных одеяний один слой и небрежно сделала высокий хвост.
Байцзин ведет ее в небольшое одноэтажное заведение неподалеку от дворца. Действительно достойное: помещения чистые и аккуратные, оформлены в светлых тонах и скромно, но со вкусом украшены, а слуги вежливы. Байцзин с безукоризненной учтивостью сам делает заказ: совершенно разные блюда для себя и для Цинъюй. Она удивленно приподнимает одну бровь в безмолвном вопросе.
– Во время общих трапез я заметил, что вы предпочитаете острую пищу, – поясняет Байцзин. – Однако для меня такое не подходит. Блюда при императорском дворе готовили гораздо более... сдержанными, чем те, которые вы изволите обычно выбирать.
– Кошмар, – цокает языком Цинъюй. – Какая может быть еда без специй? – и, повернувшись к слуге, добавляет: – Еще, будьте добры, принесите кувшин вина. Самого лучшего, что у вас есть.
Лицо Байцзина на мгновение приобретает странное выражение. Бывшие наследные принцы не жалуют алкоголь?
Они не разговаривают, потому что оба, по всей видимости, не имеют представления, о чем говорить. В последние несколько дней их жизнь целиком и полностью состояла из сражений, а обсуждать подобное за столом отвратительно. Байцзин выглядит немного отстраненным и потерянным, блуждая взглядом по помещению, и Цинъюй не берется представлять, что творится в его голове. Грудь наполняет что-то мягкое с оттенком горечи, похожее на сочувствие. И уважение.
Для принца, выброшенного из размеренной дворцовой жизни в сумасшедшую круговерть событий, он потрясающе неплохо держится. Не теряет достоинства, не впадает в истерику. Хотя, наверное, перемалывать все внутри себя – тоже не есть хорошо. Вот сама Цинъюй занимается этим всю жизнь, сколько помнит себя, после смерти родителей, и кому от этого лучше стало?
Уж точно не ей самой.
Когда приносят еду и алкоголь, пить Байцзин категорически отказывается. Цинъюй, впрочем, ничуть не обидевшись на причуды бывшего высочества, разделывается с кувшином в одиночку, выпивая его практически залпом прямо из горла еще до того, как попробует хоть одно блюдо. Вино действительно весьма хорошее, сладкое, грушевое, и к тому же неплохо бьет в голову. Возможно, оно крепче, чем кажется по вкусу. Или дело в том, что Цинъюй сегодня еще ничего не ела.
Борясь с легким головокружением, она смотрит на Байцзина, аккуратно расправляющегося со своей порцией. Его блюда кажутся поразительно бледными по сравнению с ее из-за малого количества специй. Даже в этом простеньком заведении Байцзин трапезничает так изящно, словно все еще находится в императорских покоях, и ни единой крошки или капли не попадает на белые с синей окантовкой рукава его одежд.
Красивый.
Кроме внешней привлекательности – с которой осмелился бы поспорить только слепой, – Цинъюй странно притягивает эта его легкая оторванность от реального мира. Его манеры. Его безупречная сдержанность, когда дело касается сохранения лица, – хотя порой она также и беспокоит, и даже злит. Его трогательная благодарность. То, как он проявляет к ней знаки внимания, но не навязывается, даже не пытается, похоже, на что-то надеяться.
Муторное ощущение, преследовавшее Цинъюй с самого утра, немного ослабевает, но в то же время она со странным, покорным ужасом понимает одну вещь: она чувствует к Байцзину то, что ей чувствовать не положено. Отталкивает Хэнсина – а сама, как глупый птенец, тянется к самцу, с которым познакомилась так случайно и ненадолго. Ровно до того дня, когда они оба умрут.
Но, с другой стороны... разве это не означает, что терять нечего?
Никому из них не придется скорбеть по другому, если сейчас, с этой самой трапезы, что-то закружится, подобно осенним листьям на ветру. Разве не прекрасно?
– Бывшее высочество, – произносит Цинъюй, широко улыбаясь, – а как насчет того, чтобы называть друг друга на «ты»?

Интермедия
Когда молчание громче тишины

За три недели актеры успевают сдружиться, перейти друг с другом на «ты» и отснять около четверти всего материала – с семи утра до девяти вечера крутятся на площадке вместе с остальной командой, как хомяки в колесе, пару раз даже остаются с ночевкой прямо здесь, на разложенных креслах и стульях. Несмотря на это, работа идет достаточно легко, практически без необходимости переделывать неудачные дубли. Лин Аню давно уже не попадалось такое приятное сотрудничество.
Чжуанцзяня играет Су Ин, в жизни на своего персонажа совершенно не похожий. Лин Аню уже приходилось работать с ним в нескольких дорамах, и вечно замученный, с синяками под глазами, но улыбчивый актер произвел на него весьма приятное впечатление. Су Ину очень часто достаются роли злодеев либо отрицательных персонажей, и он прекрасно справляется с ними за счет резких черт лица и богатой мимики.
Актрисе, исполняющей роль Вэйянь, нет еще и двадцати, она младшая на съемочной площадке, как, собственно, и ее героиня. Они все до единого ласково называют Цзинь Чжао мэймэй[17], а она смеется и каждое утро приносит им сладости из магазинчика рядом со своим домом. Насколько Лин Аню известно, это ее первая роль в дораме с историческим сеттингом. В отличие от Ван Хуа, сложности со своим костюмом из множества слоев полупрозрачного коричневого шелка Цзинь Чжао переносит стоически.
Для Му Гуана роль Шуанъина – дебютная. Он хорошо работает на камеру, старательно держит образ, хоть и, возможно, слишком напряжен. Должно быть, в будущем Му Гуан станет весьма успешным актером. Через дебют надо переступить, чтобы двигаться дальше. Лин Ань помнит себя самого глупым тринадцатилетним подростком, впервые назначенным на второстепенную роль. Это тоже было непросто и нервно.
Про Лин Синя и говорить нечего. Очень удобно, когда на роль брата главного героя есть возможность пригласить... брата главного актера. Даже с менеджером, одним на двоих, переговоры надо проводить лишь единожды. Их семейная династия продолжается уже несколько поколений, от театра до кинематографа, и Лин Синь, как истинный старший брат, никогда не упускает возможности подколоть младшего, если им случается сниматься вместе. К счастью, в этот раз он по большей части лишь ехидно улыбается.
Что же касается Ван Хуа...
Вне кадра она создает впечатление живого урагана, сметающего все на своем пути. Постоянно что-то роняет, спотыкается о подол длинных одежд, периодически приходит на съемки в запачканных брызгами пальто и обуви, ругаясь на все существующие во вселенной автомобили. Но загадочным образом, стоит только камере обратить на Ван Хуа свой взор, вся ее неуклюжесть будто испаряется, и она на сто процентов перевоплощается в изящную, уверенную в себе воительницу.
Периодически во время съемок очередной сцены Лин Ань ловит себя на странном ощущении, что практически начинает воспринимать Цинъюй реально существующей, и в собственную роль погружается глубже обычного.
В принципе, с такой Цинъюй чувства Байцзина вовсе не удивительны: она красива, остра на язык, знает себе цену и отменно владеет оружием. Действительно отменно, несмотря на то что Ван Хуа пропустила совместные тренинги. Лин Ань иногда сам заглядывается: это ж надо, вися на стропах, двигаться так, словно продолжаешь твердо стоять на земле! А как великолепно выражение ее глаз в боевых сценах – словно она действительно видит перед собой полчища монстров!
В общем, Лин Ань рад, что его напарницей по главной роли оказалась Ван Хуа.
Когда приходит время снимать флешбэки Цинъюй, связанные с ее шиди, Лин Ань неожиданно для себя узнает, что сценарист Син Хэн одновременно также и выступает актером, играющим Хэнсина. Вот почему в сценарии напротив этого персонажа стоял знак вопроса в списке ролей, а остальным актерам таинственно не раскрывали личность последнего из коллег по съемочной площадке.
Схожесть имен наводит на мысль, что сценарист мог частично списать этого персонажа с себя. В принципе, Хэнсин представляется слишком идеальным, буквально ходячий гринфлаг, и Лин Аню не очень нравится такая параллель. Он читал сценарий до конца и вроде бы не заметил признаков пресловутого Марти Стью[18], но, с другой стороны, во время беглого чтения какие-то детали могли быть им упущены.
Син Хэн – молодой мужчина с мягкими чертами лица и короткими, аккуратно уложенными на боковой пробор волосами – впервые показывается на съемочной площадке крайне измученным и после быстрого общего приветствия с остальными актерами сразу же отправляется на макияж и укладку. Лин Аню уже заплетают волосы, он листает новостную ленту в телефоне и медленно потягивает подогретый фруктовый чай через трубочку.
Лин Синь уже минут пять о чем-то активно спорит с режиссером. Лин Ань решает не вслушиваться: у брата вечно есть какой-то «особый взгляд» на некоторые сцены. Су Ин опять выглядит так, будто бодрствовал как минимум трое суток подряд, хотя график последних дней пяти был достаточно спокойным. Он пытается, судя по всему, отоспаться прямо в кресле под руками визажистов, воткнув в уши белые «капельки», из которых отдаленно доносятся звуки электрогитары.
Цзинь Чжао и Му Гуан, торчащие на площадке с пяти утра и уже полностью собранные, крайне увлечены какой-то онлайн-игрой и периодически перебрасываются короткими фразами вроде «бей его!», «да демоны!» или «беги туда!». Лин Ань хмыкает: его всегда забавляет, как выглядят со стороны актеры исторической дорамы с уложенными париками, в костюмах – и с телефонами в руках.
Боковым зрением Лин Ань замечает, что глаза Син Хэна беспокойно бегают по помещению. К тому же его взгляд был довольно тревожным, когда он выступал перед остальными с приветственной речью. Ван Хуа сегодня опаздывает. Это, в принципе, почти норма: она ответственно относится к работе, но довольно часто появляется позже положенного срока, из-за того что влипает в какие-то неприятности по дороге.
Лин Ань уже привык и даже не переживает. Режиссер после нескольких опозданий с тяжелым вздохом решил, похоже, закрыть на них глаза и талантливо делать вид, что у Ван Хуа особенный график, – терять актрису подобного ей уровня было бы глупо. Но, возможно, Син Хэн обеспокоен как раз из-за ее отсутствия?
– Ох, прошу прощения! Прошу прощения! – стоит только вспомнить, как Ван Хуа чуть ли не влетает в павильон, словно действительно отрастила пару крыльев. – Я никак не могла поймать такси!
Син Хэн поворачивает голову так резко, что у визажистки, подводящей ему глаза, едва не срывается рука. Взгляд зеленых глаз становится бездонным, таким, словно он увидел перед собой восьмое чудо света. Губы Син Хэна беззвучно произносят что-то короткое, будто бы даже всего одно слово, но Лин Ань не понимает – да и не хочет понимать, – что именно.
– О, Син-сяньшэн[19], доброе утро! – с легким поклоном приветствует Ван Хуа. – Вы наконец присоединились к нам. Рада буду работать с вами!
– Доброе утро. Я тоже... буду рад работать, – непонятным тоном произносит Син Хэн и сразу же отворачивается.
– А... почему вас тоже красят и укладывают? – удивленно и немного растерянно спрашивает Ван Хуа, видимо только сейчас обратив внимание, что сценарист находится слегка не там, где ему положено.
– Ты все пропустила, Ван-цзе,– радостно сообщает Цзинь Чжао, не отрываясь от игры – у нее, видимо, самый разгар какого-то боя, потому что она едва не продавливает экран большими пальцами.– Син-сяньшэн играет Хэнсина. И, между прочим, я написала тебе об этом в ви-чате[20] еще час назад.
– Цзинь-мэй[21], милая, ты правда думаешь, у меня в шесть утра есть время, чтобы читать сообщения? – отмахивается Ван Хуа.
– Шесть тридцать, вообще-то,– поправляет Цзинь Чжао и тут же дергает рукой, наклоняя телефон в сторону.– Да куда ж ты!.. Му-гэ[22], он сзади тебя, бей его! – агрессивно адресует она экрану, и даже Лин Ань уже заинтригован: что там за такой «он» в их совместной игре, на которого Цзинь Чжао периодически ругается уже полчаса? Они с каким-то боссом никак не могут управиться?
– Тем более в шесть тридцать, – хмыкает Ван Хуа.
Больше никакой реакции по поводу внезапно появившегося нового актера она не демонстрирует. Ни радости, ни расстройства, ни изумления – ничего. Цзинь Чжао явно слишком увлечена игрой, чтобы разочароваться, а вот у Лин Аня появляются некоторые вопросы. При всей эмоциональности Ван Хуа – и обойтись без дальнейших комментариев, в общем-то, весьма экстраординарной ситуации? Выглядит странно.
Ван Хуа переодевается с такой скоростью, что, делай она это еще немного быстрее, и ее руки точно стали бы невидимыми, как крылышки мухи в полете. Верхние одежды она пока не надевает, накидывает тонкую белую нательную рубашку прямо поверх футболки и повязывает нижнюю юбку поверх джинсов, закатав их почти до колен. Сегодня они не снимают боевые сцены, так что это приемлемый вариант.
– Я взял тебе кофе, – говорит Лин Ань, поднимая со своего столика стакан с трубочкой. – Должен быть еще теплым. Сладости от Цзинь-мэй на общем столе, если хочешь.
– Кофе!– восторженно восклицает Ван Хуа, принимая у него напиток и плюхаясь в свое кресло в заботливые руки визажистов.– Диди[23], я тебе буду как божеству поклоняться, честное слово! Спасибо! Сладости потом возьму, как перестану быть похожа на живой труп. Только меня никто никакими флейтами не поднимал, к сожалению. Исключительно жестокий, отвратительный будильник.
– Боги, Ван-мэй, ты слишком громкая. Тебя слышно даже сквозь наушники, – морщится Су Ин, приоткрыв глаза и вытащив один наушник. – Я тут пытаюсь немного поспать, вообще-то, я всю ночь с аллергией промучился после вчерашнего леса.
– Ой, прости, – Ван Хуа тут же сбавляет тон. – У меня дома есть специальные амбушюры с максимальным подавлением внешнего шума. Хочешь, принесу тебе завтра?
Су Ин выглядит явно заинтересованным и даже чуть улыбается:
– Они правда настолько хороши, как ты говоришь?
– Конечно, – кивает Ван Хуа. – Я сама такими же пользуюсь, только другого размера.
– Тогда принеси, буду благодарен. – Он снова вставляет наушник и закрывает глаза. – Как хорошо, что у нас с тобой на самом деле отношения не такие же, как у наших персонажей.
– Моя цзецзе[24] поистине великодушна, – с улыбкой замечает Лин Ань.
Ван Хуа смеется, сощурив глаза. После недели работы они решили перейти на «ты», а к концу второй она внезапно принялась называть его в шутку «диди». И, собственно, не получила возражений, потому что Лин Ань счел такое обращение довольно забавным и безобидным. Но до сегодняшнего дня употреблять «цзецзе» в ответ он еще не пробовал.
– Негодник, – хмыкает Ван Хуа.
– Не только тебе ведь издеваться надо мной, – пожимает плечами Лин Ань.
Пока ей укладывают волосы, Ван Хуа бесцеремонно берет со стола палетку и принимается наносить себе макияж: за много раз опозданий она уже научилась делать это сама. Лин Ань боковым зрением перехватывает взгляд Син Хэна, все еще направленный на Ван Хуа. Словно он дыру в ней пытается проделать, не обращая внимания ни на самого Лин Аня, ни на других актеров, занимающихся своими делами.
Странный.
Его пристальное внимание именно к Ван Хуа вкупе с молчаливостью, с тем, что он ни словом не перекинулся с другими актерами после общего приветствия, выглядит подозрительно. У Лин Аня появляется неясное, размытое предчувствие; он предпочитает работать, четко понимая, как взаимодействовать с коллегами по площадке, но Син Хэн будто отгородился непроницаемым, непрозрачным экраном.
Лин Ань вздыхает, откладывает телефон и закрывает глаза, пытаясь сосредоточиться на грядущей съемке.
Разбираться придется, похоже, в процессе.

Глава 4
Когда становится теплее

Байцзин не понимает, что ему делать с собственными чувствами.
Его стремительно закручивает в водовороте, подобного которому он никогда прежде не испытывал. Маленький, ограниченный скорлупой мир внезапно сходится только на одной Цинъюй, на ее яркой улыбке и сияющих темных глазах. Сердце Байцзина болезненно замирает каждый раз, когда она смотрит на него, разговаривает с ним, прикасается к нему, – он пытался поначалу не обращать внимания, но дальше игнорировать странное ощущение становится попросту невозможно.
Байцзин – словно детеныш, потерявшийся среди бушующей воды. Он переживал нечто подобное во время своего первого боя, не понимая, что делать и как вынырнуть. Только на сей раз ему не страшно. Наоборот, хочется позволить волнам накрыть с головой и захлестнуть грудь, хочется погрузиться в воду до самого дна, чтобы не осталось ни воздуха, ни света – и тогда, кажется, Цинъюй сможет дать ему и то и другое.
Но разве это нормальное желание?
Он допустил, чтобы она увидела его слабым. Раскрыл перед ней крылья. Позволил прикоснуться к собственной коже, чтобы передать ци. Сделал так много вещей, которые в течение многих лет были под клеймом «неприлично». Но Цинъюй уже незаметно окружила, окутала его теплом и смехом, и, оказываясь один в своих покоях, Байцзин чувствует, будто чего-то не хватает.
Как он должен поступить?
То, что трепещет в его груди, – правильно ли?
Байцзин замечает, что Шуанъин проводит довольно много времени с Вэйянь. В основном они тихо разговаривают друг с другом или просто молча сидят рядом, а во время трапез Шуанъин как бы невзначай перекладывает в тарелку Вэйянь кусочки из своей. Она улыбается, смущенно опускает взгляд, и, наверное, на щеках ее появляется румянец – с их кровью не особенно понятно. Их общение, несмотря на разницу видов, выглядит сдержанным и гармоничным.
Значит, подобное возможно? Что-то, что выходит за рамки их привычного каждодневного взаимодействия как избранных, – допустимо? Байцзину с отчаянной надеждой хочется думать, что он может позволить себе чуть больше проявлять чувства по отношению к Цинъюй, но пока каждый всплеск тепла в груди вызывает у него лишь желание надеть привычную маску.
«Я в порядке».
«Я не нуждаюсь в помощи и поддержке».
«Я не хочу подойти ближе, открыто улыбнуться и дать волю той волне, что скоро накроет меня с головой».
Чем больше проходит времени, тем больше ему кажется, что он сходит с ума. Сражения истощают его эмоционально и физически, после заключительного из них он едва держит глаза открытыми во время речи брата и с трудом заставляет себя хотя бы снять обувь и верхние одежды, прежде чем рухнуть без сил в постель. Ему снятся темнота и кровь. Почти единственное, что он видел за прошедшие семь рассветов.
И среди этого безумия смелые жесты со стороны Цинъюй кажутся пламенем жаровни. В обычное время оно просто греет и дарит тепло, но, когда тело уже охвачено холодом до такой степени, будто промерзло до самых костей, – наоборот, обжигает и причиняет боль.
Байцзин впервые испытал это ощущение в первую ночь после того, как переселился – вернее, его переселили – в покои для избранных. Здесь слуги не следят за жаровнями ночами, как делают это в императорском дворце, и Байцзин, не рассчитавший ни количество углей, ни толщину одеяла, которым следовало бы укрыться, наутро проснулся совершенно заледеневшим. Долгие попытки отогреть над ожившим огнем хотя бы руки были мучительны, от необходимого тепла ломило пальцы.
Вот и сейчас: Байцзину почти больно, он задыхается и тонет, но ему как будто теперь все это нужно.
За пару шичэней до того, как Байцзин пригласит Цинъюй разделить с ним трапезу, его вызывает к себе брат. Байгуан, хмурясь, потирает переносицу, словно борется с головной болью. На лице его лежит тень усталости, серая-серая и зыбкая. Байцзин кланяется перед братом в пол, как положено делать это перед императором, и что-то в идеальном образе Байгуана идет тонкими трещинами, будто готовое разбиться стекло настольной лампы, за которым бьется янтарный огонек.
– Брат мой, – произносит Байгуан негромко, опустив взгляд, – не тебе склонять голову у моих ног. Встань. Я очень виноват перед тобой.
– Почему? – удивляется Байцзин, поднимаясь с колен и выпрямляя спину.
– Совет решил, что избранным нужно показать себя в бою с чудовищами алого моря, – признается Байгуан, избегая смотреть на него. – Слово одного против тридцати – всего лишь звук. Я вынужден был подчиниться.
– Я понимаю, – кивает Байцзин. – Таков закон.
Порядками инлунов установлено, что совместное решение придворного совета стоит выше мнения императора – даже если глава государства считает иначе, чем инлуны-старейшины, он обязан согласиться с ними. Если бы брату пришлось спорить, он мог бы потерять трон. Байцзин наизусть выучил все правила общения с советом, пока его готовили как правую руку брата.
– Но тебе было так тяжело! – не сдержавшись, восклицает Байгуан. Глаза, широко распахнутые, обращенные наконец на Байцзина, влажно блестят. – Девятнадцать лет твоей жизни тебя оберегали от любых потрясений, а потом отправили прямиком на бой, в котором не было необходимости! Без подготовки! А я, твой брат и твой император, не мог ничего изменить, не мог и слова сказать против!
В его голосе столько боли, что Байцзин чувствует, как что-то тонкое и острое вошло прямо под сердце, словно ледяная игла. Он бы очень хотел подойти ближе к брату, коснуться его плеча, поддержать безмолвно. Но теперь, отлученному от престола, бывшему высочеству, как неоднократно повторяет Цинъюй, ему подобное не позволено.
Он так и думал, что Байгуан был против. Тот никогда бы сам не предложил ничего, что принижает достоинство избранных и тем более – достоинство собственного брата. Ничего, что означает отправлять обычных людей и шэньшоу на смерть.
Сколько Байцзин помнит время правления брата, у Байгуана всегда возникали конфликты с советом. Большинство инлунов, входящих в его состав, были даже старше их отца и к тому же привыкли, что тот, в последние годы ослабший из-за постоянных болезней, беспрекословно принимал любые решения. Байгуан, юная горячая кровь, поначалу не понимал, почему должен делать то, что от него хотят, если это противоречит и его убеждениям, и здравому смыслу.
Молодого императора быстро поставили на место. Сковали по рукам и ногам невидимыми цепями. И Байцзин не раз видел, как Байгуан, стиснув челюсти и сжав кулаки под тканью длинных рукавов, соглашается с мнением совета. Потому что иначе его, как щенка, скинут с трона, а стране, что останется тогда без наследника – ведь брат еще не успел обзавестись женой и детьми, – совершенно не нужен государственный переворот.
Видимо, ситуация с избранными не стала исключением.
– Брат не виноват, – заверяет Байцзин, тщательно подбирая слова. – Эти сражения и правда дались мне тяжело, но я выдержал и стал сильнее. Даже если в них не было необходимости, они позволили мне лучше понять, что мир вокруг отличается от той реальности, в которой я был воспитан.
– Ты... – Байгуан запинается, что несвойственно для него, – ты в порядке? Вчера мне показалось, тебе было плохо. И воины, сопровождавшие вас, доложили, что Цинъюй-гуньян пришлось использовать передачу ци прямо во время боя.
– Я уже восстановился,– уклончиво отвечает Байцзин. Брат и так беспокоится, не стоит волновать его еще больше рассказом о том, насколько было плохо.
Байгуан на мгновение прищуривается. Скорее всего, он понимает, что ему недоговаривают, но продолжать расспросы, если собеседник не желает давать прямой ответ, считается неэтичным. Иногда Байцзин поистине благодарен тем, кто придумал подобные правила. Иногда – ненавидит их.
– Цинъюй-гуньян помогала тебе? – спрашивает Байгуан.
– Да, – кивает Байцзин. – Я благодарен ей за поддержку. Она... единственная, кого не смущает мой статус.
Взгляд Байгуана, все еще растрескавшийся и очень хрупкий, немного смягчается и теплеет. Он глубоко вдыхает и медленно, дрожаще выдыхает, прикрыв веки. Снова потирает переносицу, потом соскальзывает пальцами вниз и останавливает руку у подбородка. Зыбкая тень все никак не исчезает с его лица, но Байцзин уже не в силах сделать и сказать еще что-либо, чтобы успокоить бурю в душе брата.
– Я рад, – наконец произносит Байгуан. – Непременно передай ей мою признательность при случае.
– Могу ли я задать брату вопрос? – осторожно интересуется Байцзин. – Это также связано с Цинъюй-гуньян.
Байгуан кивает, едва уловимый интерес появляется в его глазах. Байцзин, с трудом подбирая выражения, пытается описать все то, что испытывает последние несколько дней. Слова кажутся слишком неуклюжими и пустыми, они ничего не способны донести в полной мере – когда дело доходит до выражения чувств, все до единого уроки красноречия оказываются бесполезны. Но Байгуан слушает внимательно, слегка поглаживая большим пальцем подбородок.
– Что мне делать? – спрашивает Байцзин почти отчаянно, закончив говорить.
– Просто позволь себе любить, – отвечает Байгуан – и впервые за весь их разговор слегка приподнимает уголки губ. – Это единственный совет, который я могу тебе дать.
Байцзин теряется и несколько мяо стоит неподвижно, подобно статуе. Слова брата что-то переворачивают внутри него, делая пустым и странно легким, подобно тонкому полупрозрачному листу, подхваченному ветром, – или перу, опустившемуся на поверхность воды, почти не всколыхнув ее.
Любить?
Так, значит, чувство, тревожащее его душу,– это любовь?
Они говорят еще немного, после чего Байцзин, поклонившись, покидает дворец. На парадное крыльцо он выходит, ощущая себя чашей, наполненной до краев – только тронь, и чистейшие холодные капли выплеснутся наружу. До зуда под кожей хочется прямо сейчас встретиться с Цинъюй, но он знает, что, скорее всего, без необходимости вставать рано она проспит очень долго. А лучшим способом успокоить чувства для него всегда были упражнения с оружием.
Выпрямить спину, расправить плечи, скорректировать положение локтей. Байцзин уже понял, что во время реального боя это не имеет большого значения, но во время тренировки хочется выполнить все приемы идеально. Поднять клинок. Медленно перенести вес, сделать широкий взмах, провернуть меч в кисти. Разворот. Более ограниченный взмах, провести клинок по кругу...
Цинъюй прерывает его посередине очередного приема. Она выглядит уставшей и как будто бы немного печальной, хотя улыбается как обычно.
Байцзин решается и приглашает ее в одно из заведений в городе – пусть Цинъюй и не знает, что значит подобный жест для инлунов, пусть представления не имеет о том, как один только ее взгляд заставляет его спокойствие обратиться бурной рекой. Байцзин твердо решает последовать совету брата и позволить себе любить.
Даже если Цинъюй, такой свободной, это не нужно.
Но во время трапезы она, раскрасневшаяся от вина, еще более прекрасная, вдруг смотрит на него долго-долго, завороженно, и зрачки топят радужку, делая глаза почти черными. Ее губы алые от острой еды. Цинъюй быстро облизывает их, заставляя Байцзина судорожно сглотнуть и медленно отвести взгляд, чтобы не потерять самообладание, на котором он каким-то чудом продолжает держаться.
Она предлагает перейти на «ты».
Он, не помня себя от счастья, но пытаясь выглядеть спокойным, соглашается.
Байцзин не понимает, как можно не опьянеть после целого кувшина вина, но Цинъюй ведет себя почти так же, как обычно. Только еще чуть более расслабленно и раскованно. Они проводят остаток трапезы молча, в непривычной и поразительно громкой рядом с Цинъюй тишине. Байцзин словно шагает по тонкому краю пропасти, у которой не видит дна, но его отчего-то не пугает перспектива упасть.
Цинъюй предлагает прогуляться по городу, и он не возражает. Даже если бы хотел – наверное, не смог бы. Ее шаги легки и пружинисты, она держится чуть впереди Байцзина, все время смотрит по сторонам, задерживаясь взглядом на ларьках уличных торговцев, и глаза ее сияют – кажется, искренней радостью, а не имитирующим ее стеклом.
Байцзин ощущает что-то огромное внутри. Что-то, что плещется водой уже у самого горла, – один шаг вперед, и под ногами ничего не останется. Сердце стучит так громко, что кажется, будто его слышно на десятки и сотни ли вокруг.
– Бывшее высочество,– улыбается Цинъюй.– Бывшее высочество, давай купим сладости? Ты не хочешь танхулу[25]?
Но Байцзин уже замер у прилавка с гребнями для волос. Его внимание привлекает простой деревянный гребень, изящный, с резьбой в виде птичьих перьев и тонких веточек с мелкими круглыми ягодами – гранатовые аккуратные камни плотной россыпью. Цинъюй подошел бы красный. К ее фарфоровой коже, к густо подведенным черной краской глазам, к алеющим от острого губам.
– Ты меня слышишь? Бывшее высочество! – окликает Цинъюй.
Байцзин, дрогнув плечами, вскидывает на нее взгляд. Он застыл посреди улицы, а она смотрит на него, опять неприлично не прикрывая широкую улыбку рукавом. И мир кружится, кружится, кружится, сходясь в узкий тоннель, в котором не остается ничего, кроме ее яркого силуэта. Черного, но будто искрящегося изнутри – брызгами света по краям, отзвуком звонкого голоса и почти невидимыми морщинками в уголках глаз.
– Да, – кивает Байцзин, с трудом вспоминая, о чем она до этого спрашивала. – Да, буду.
Цинъюй смеется, поднимая плечи, и подскакивает к уличному торговцу, чтобы купить им танхулу. Байцзин даже не знал, что у нее есть деньги, – за трапезу платил он. Немолодой мужчина, продающий гребни, чуть склоняет голову набок и смотрит на него как будто понимающе. Молча. Выжидающе. Так странно среди шумных торговых рядов.
Байцзину хватает всего нескольких мяо, чтобы принять решение.
– Вот, держи! – скоро и радостно подлетает Цинъюй.
На языке сначала мягкая карамельная сладость, а потом пощипывающая язык кислота. Этот вкус, наверное, похож на Цинъюй. Байцзин жмурится, и ей от этого почему-то весело. Она не облизывает карамель – грызет с громким хрустом и самозабвенностью ребенка, и ягоды лопаются, пачкая ее губы лилово-красным темным соком. Байцзин с трудом заставляет себя оторвать взгляд. Грудь захлестывает жаром.
Гребень обжигает ладонь, спрятанную в широкий рукав, камни горят непотушенными угольками. Байцзин сильнее сжимает пальцы, кожей ощущая неровности резьбы.
Они возвращаются в обитель, когда солнце начинает клониться к горизонту. Байцзин все равно ощущает на коже тепло, пробивающееся прямо изнутри, хотя пламя – не его стихия. Он близок к странному чувству, похожему на головокружение. Весь мир размывается, плавает в толще воды, подступающей уже даже не к горлу – к подбородку и выше, выше, стремительно и неумолимо. И четким остается только один образ.
Только один.
Байцзин настолько поглощен новыми для себя ощущениями, что даже не сразу замечает, что Цинъюй самозабвенно играет с его волосами, аккуратно пропуская тоненькие прядки между пальцами. Они входят в общий двор обители, но Цинъюй все равно не отрывается от своего занятия, и Байцзин ловит на себе несколько нехорошо заинтересованных взглядов стражников. Однако ему не хватает силы воли, чтобы остановить ее.
Она никогда прежде себе такого не позволяла.
Но, должно быть, она совершенно не понимает, что делает.
– Можно заплести тебе волосы? – неожиданно спрашивает Цинъюй. – Мне отчего-то вдруг захотелось.
Байцзин, верно, тоже пьян, хотя он ни разу в жизни не пил вина и даже не знает, как должно ощущаться опьянение. Но он просто не находит больше ни одной вразумительной причины, почему не отказывает ей, будто забыл про все существующие и несуществующие правила приличия.
Самке запрещено входить на территорию самца, если она не состоит с ним в брачном союзе. Самке, принадлежащей к другому виду, – тем более. Но Цинъюй уверенно проходит через узкие ворота, ведущие во дворик покоев Байцзина, и он...
И он падает.
Только успевает задержаться на самом краю, ухватиться пальцами за скользкий обрыв пропасти в последний момент. Его вдруг очень остро пронизывает осознание: Цинъюй ведь всегда так бесцеремонна. Она наверняка не видит в своих действиях никакого подтекста, никакого скрытого смысла. Для нее и предложение перейти на более фамильярное общение, и просьба заплести волосы – всего лишь маленькие, ничего не значащие вольности. Тем более разум ее уже замутнен из-за вина.
Но для Байцзина это все более чем важно. Ему было бы проще тихо любить Цинъюй, зная, что она не станет отвечать взаимностью. Но за последний шичэнь она совершила слишком много действий, которые отзываются в глупом сердце бессмысленной, неоправданной надеждой. И совершит еще, если он...
– Цинъюй, – негромко, отчаянно произносит Байцзин, – ты пьяна. Пожалуйста, остановись.
Она замирает на полпути к горячему источнику. Смеется, повернув голову, и сощуривает лучащиеся глаза. У Байцзина дрожат руки, так сильно, что он с трудом сжимает их в кулаки. Смех Цинъюй что-то рушит, ломает, перекраивает внутри, и становится трудно дышать. Словно грудную клетку сдавило тисками.
Ему не весело. Совершенно.
– Бывшее высочество, – говорит Цинъюй с легкой улыбкой, – если ты правда хочешь, выпроводи меня прямо сейчас, и я даже принесу тебе извинения за дерзость.
– Не хочу, – честно признается Байцзин, не отводя от нее взгляда, – но...
– Ты боишься, – голос Цинъюй спокоен и мягок, – что я просто развлекаюсь и не понимаю, что творю?
Байцзин скованно кивает. Все его тело обращается воском, пока еще твердым и плотным, но готовым стечь под ноги Цинъюй от одного только ее слова, от одной искры, которую подарит ее пламя. Цинъюй медленными, непривычно осторожными шагами возвращается к Байцзину, застывшему у ворот.
– Я прекрасно осознаю каждое свое действие, – заверяет она. – Это не то количество алкоголя, которое способно помутить мой разум.
– Каждое? – почти шепотом переспрашивает Байцзин.
– Байцзин, – серьезно произносит Цинъюй, – поверь, у меня есть некоторый опыт в распознавании тех, кто в меня влюблен.
От ее слов Байцзин вздрагивает. Неужели он был настолько очевиден? Цинъюй вновь ласково улыбается, протягивает руку и подхватывает тонкую прядку его волос – изящные бледные пальцы, покрытые мозолями от меча. От нее веет теплом и пахнет грушевым вином, которое она пила. Сердце Байцзина слишком тяжелое и слишком большое в груди, он не в силах смотреть на Цинъюй, но в то же время не может отвернуться, словно завороженный.
Кажется, он не выдержит, если Цинъюй снова засмеется.
Но она не смеется.
– Я не собираюсь шутить над твоими чувствами. Это было бы низко с моей стороны, – заявляет Цинъюй, осторожно закручивая прядку вокруг своих пальцев. – Более того... я собираюсь на них отвечать, пока ты позволяешь мне. Ты ведь позволяешь?
Если бы у инлунов могла внезапно вырасти вторая пара крыльев, именно это случилось бы с Байцзином. Он не в состоянии вымолвить ни слова: горло перехватывает, воздух свистяще входит в легкие. Край пропасти ломается под пальцами. Байцзин ослабляет хватку и летит вниз, в раскрывшую пасть бесконечную черноту.
А Цинъюй ловит его. Цинъюй, улыбаясь, осторожно обхватывает его ладонь и тянет в сторону горячего источника, а Байцзин безмолвно подчиняется ее движению. Он садится на край источника, среди гладких теплых камней, в каком-то полусне, и рука Цинъюй кажется нереальной, призрачной, готовой раствориться в любое мгновение. Байцзин крепче сжимает пальцы, боясь потерять ее. Боясь, что она исчезнет.
Темные воды карих глаз подхватывают его, и Байцзин уже не пытается выплыть. Глупое сердце от слов, сорвавшихся с чужих губ, заходится радостью настолько ослепительной и жгучей, что в груди опять становится горячо.
И он снова может дышать.
– Ты всегда такой холодный? – спрашивает Цинъюй. – Или замерз? Руки ледяные.
– Инлуны похожи на змей и ящериц, – отзывается Байцзин, обретя наконец дар речи. – Наша температура частично зависит от среды. Так что я в порядке.
– Даже сейчас заумно разговариваешь, – хмыкает Цинъюй. – Так, ну-ка, сейчас сделаем кое-что, чтобы тебя согреть.
Она устраивается за его спиной и бесцеремонно, с громким шорохом расправляет крылья, укрывая их обоих по бокам, словно заключая в кокон. Байцзина окружает приятным мягким жаром и двигающейся, будто дышащей полутьмой – ощущение отзывается чем-то давно забытым, смутным, первородным, словно он испытывал подобное еще, может быть, в безопасной тесноте яйца.
– Ну как? – интересуется Цинъюй, аккуратно снимая с его волос гуань.
– Это... приятно, – честно отвечает Байцзин. – Тепло.
– У тебя рожки светятся, – с тихим смешком замечает Цинъюй. – Это так забавно.
Байцзин уверен, что, если бы не сидел к ней спиной, она увидела бы на его лице поистине глупое выражение. Щеки заливает жар. Не сдержавшись, он протягивает руку вперед и касается перьев. Они мягкие, гладкие и блестящие, как чернила. Опомнившись, Байцзин отдергивает пальцы, будто дотронулся до горячих углей. Цинъюй оказала ему огромную честь, позволив увидеть свои крылья практически полностью раскрытыми вне боя. Он не должен позволять себе лишнего.
Достаточно и того, что она готова быть рядом. Готова, как сама сказала, отвечать на его чувства, пока он позволяет, – а значит, Байцзин возьмет все, что она сочтет нужным дать.
– Ты мне его собирался подарить? – вдруг спрашивает Цинъюй.
– Его? – недоуменно моргает Байцзин.
– Гребень. Тот, что у тебя в рукаве. Он бы сейчас как раз пригодился, знаешь.
И снова смеется. Байцзин протягивает ей гребень в подрагивающей ладони, старательно не поворачивая голову, пряча взгляд. Пальцы Цинъюй, теплые, почти горячие, задерживаются на его коже, проводят коротко по отполированному дереву, прежде чем принять подарок. Байцзин ощущает себя пятнадцатилетним юнцом, которому не хватило духу вручить его самому.
Цинъюй не произносит слова «спасибо».
Байцзину это и не нужно.
Она аккуратно снимает его гуань, кладет рядом на камни и осторожно перебирает волосы Байцзина, заостренными ногтями мягко почесывая кожу головы. От тепла и этих монотонных движений накатывает вязкая дремота. Байцзин занимает себя разглядыванием слегка подрагивающих перьев, чтобы не поддаваться ей.
– Цинъюй, – окликает он негромко, – я могу задать вопрос?
– Конечно, – отзывается она тут же.
– Тебе никогда не бывает печально, что после твоей смерти... чернокрылых фэнхуанов не останется вовсе?
– Нет, – уверенно отвечает Цинъюй, словно знала, что он когда-нибудь задаст этот вопрос, и уже готовила на него ответ. – Я горжусь своим цветом перьев, но он уже принес мне много несчастий.
Она какое-то время молчит. Ловкие пальцы принимаются проводить гребнем – теперь ее гребнем – по прядям Байцзина от макушки до самых кончиков. Согласно правилам инлунов, к волосам прикасаться могут либо близкие, либо слуги – но никто еще, даже брат, никогда прежде не был столь же бережен, как Цинъюй.
– Может быть, я и правда пьяна, но я никому не рассказывала этого, – вдруг начинает говорить Цинъюй. – Мои родители были лекарями и мастерами иллюзий. Кроме меня, у них было еще двое сыновей. Моих младших братьев. Мы жили в отдалении от основной деревни, потому что многие лекарства при приготовлении... ну, мягко говоря, пахнут не лучшим образом.
Ее руки не замирают ни на мгновение, но начинают мелко дрожать. Байцзин жалеет, что задал вопрос, и уже открывает рот, чтобы остановить Цинъюй – нельзя, неприлично, неэтично, не положено, – но она продолжает ровным, безжалостным тоном, каким говорят о давно минувшей боли:
– Мы, дети, учились определять болезни, готовить лекарства. Делать талисманы. Все было хорошо, – ее голос срывается. – Но однажды я ушла рано утром за травами, а когда вернулась... дом уже горел. Они не успели вылететь. Никого не осталось. Только я. И мои крылья... всегда напоминают мне об этом.
Байцзин молча закрывает глаза и рвано втягивает воздух – под веками печет. Он не знает, что ответить. Слова лишние – он сам потерял мать и отца, но даже не помнит их толком и не может разделить ее горе.
Цинъюй тихо заплетает его волосы в косу.
Настолько тихо, что слышно, как падают с ветвей деревьев сухие хрусткие листья.

Глава 5
Когда соприкасаются кожа и перья

Когда-то Цинъюй думала, что любит своего шиди. Так, как ему хочется, – той медленно зреющей в глубине сердца любовью, которая потом способна связать года и даже века, той нежной привязанностью, которая теплом и светом цветет под ребрами.
Но в ночь перед тем, как покинуть деревню, она вдруг невероятно отчетливо поняла: он всегда был для нее всего лишь младшим братом.
Она любила его как шицзе, может быть даже как мать, которой он никогда не знал. Но не как самка. Никогда.
– Шицзе? Мне нужно называть а-Юй[26] шицзе? – спросил Хэнсин в четыре года, нечетко проговаривая слова.
Его отец тогда еще был жив – он посмеялся и показал сыну, как нужно правильно поклониться перед своей шицзе. Хэнсин, маленькое лучистое солнышко, старательно сложил ладошки и согнул спину – сильнее, чем положено. А Цинъюй, детеныш, только-только лишившийся родителей, впервые за долгое время вместо бесконечной пустоты почувствовала слабое тепло в груди.
– Шицзе, шицзе, смотри! – восклицал Хэнсин, когда ему было семь, первый раз попав из лука в мишень.
Цинъюй, уже четырнадцатилетний подросток, которого научили сражаться наравне со взрослыми, улыбалась и ерошила ему еще короткие, по плечи, волосы. Хэнсин смеялся – маленькие пока крылья трепетали на свету красно-рыжим пламенем, таким же ярким, как он сам. Его отец в тот день отправился на бой, с которого уже никогда не вернется. Но Хэнсин об этом еще не знал.
– Шицзе, я поймал! Я поймал! Сам! – Хэнсин, держа в руках убитого кролика, выглядел очень гордым собой.
Ему было десять, он едва оправился после гибели отца и начал тренироваться с удвоенной силой, чтобы стать «таким же сильным, как он». Руки Хэнсина перепачканы кровью, на лице подсохшие буроватые мазки, а шкурка несчастного животного «попорчена» – вместо того чтобы попасть в голову, Хэнсин изодрал кролику почти весь живот. Но это была его первая добыча, и Цинъюй хвалила его, а мясо они потом разделили на двоих.
– Шицзе, посражаешься со мной? – неловко попросил однажды тринадцатилетний Хэнсин, держа в руках свои парные клинки.
Несмотря на робость в голосе, взгляд его горел упрямой решимостью. Цинъюй понимала, что он будет уговаривать ее до тех пор, пока она не согласится, – хотя сражаться с ней Хэнсин явно был еще не готов. Она не поддавалась. Не жалела его. Она делала все так же, как если бы перед ней был равный по силе противник. В конце концов Хэнсин оказался на земле с прижатым к горлу клинком. Но на следующий день повторил свою просьбу.
– Шицзе, это что, серебро? Ты избранная? – с благоговением произнес Хэнсин, когда Цинъюй впервые показала ему собственную изменившуюся кровь.
Ему было шестнадцать, он уже весьма хорошо сражался и даже почти никогда ей не проигрывал. Цинъюй нервничала, нож дрогнул в ладони, и порез получился неровным. Хэнсин смотрел на нее так, будто она вдруг стала величайшим живым чудом на свете, в его глазах было столько обожания и восторга, что они могли бы затопить всю деревню фэнхуанов. Он не понимал. Был уже почти взрослым, но не понимал.
– Шицзе, ты... тебе придется уйти? Отдать жизнь ядру? – в голосе Хэнсина, только что прочитавшего письмо из императорского дворца, плескалась боль.
Взгляд ореховых глаз – как расколовшееся стекло, им можно было резать наживую. Цинъюй до сих пор не знает, на что он надеялся. Наверное, ему просто три года было слишком горько думать, что однажды ей придется сделать то же самое, что и героям-шэньшоу из легенд. Три года, в которые он как раз и начал проявлять к ней знаки внимания. Не как к просто шицзе.
Дурак.
Она была рядом с Хэнсином едва ли не все детство. Она помогала ему пережить гибель отца. Радовалась его успехам, печалилась его неудачам. Тренировалась с ним как с равным, даже когда он путался еще в движениях клинков и не мог правильно повторить ни одну из комбинаций. Поддерживала, когда он занял наконец пост главы деревни, который прежде, невзирая на грызню старейшин, временно был возложен на плечи их наставника как ближайшего доверенного отца Хэнсина.
Хэнсин всегда был ее шиди. Не более. Цинъюй никогда не относилась к нему иначе – только поняла это не сразу, какое-то время попытавшись обманывать себя.
И то, что она теперь чувствует рядом с Байцзином, пугает ее.
Кроме желания быть рядом и поддерживать – это еще и слишком частое биение сердца, неуместно сохнущие губы и жар, нисколько не похожий на лихорадку. Это странные, невпопад, моменты, когда она смотрит на Байцзина слишком долго и начинает любоваться, пока не вспоминает, что ей положено отвести взгляд. Это желание касаться его, так часто и так долго, как он только сможет позволить, чувствовать под пальцами его мягкую кожу и шелковистые – как оказалось – волосы, его прохладное тепло.
Цинъюй, кажется, теряет разум, когда понимает, что Байцзин готов ей все это позволить.
Она готова прилипнуть к нему, потому что, испробовав один раз этой кристально чистой ледяной воды, никак не может напиться. Это чудовищно, просто катастрофически страшно, потому что она никогда ни с кем не позволяла себе подобного даже на пьяную голову. Цинъюй думала, что ее отношение к Байцзину ограничится короткой отчаянной бурей перед смертью, что она просто позволит ему себя любить, если он так хочет.
А сама...
Сама-то она что творит?
Снова и снова вспоминает его волосы у себя под пальцами, его влюбленный до беспамятства взгляд с такими огромными зрачками, что янтарь почти потонул в смоляной черноте, бездонной, как ночное небо. Его улыбку и то, как он смущался, как светились голубоватым его рожки. Мягкий голос. Тщательно выверенные изящные движения, словно он – прекрасная фигурка из нефрита.
Она рассказала ему то, что никому не рассказывала. И отчего-то вдруг, стоило словам сорваться с губ, преследующее ее видение – дом, пожираемый голодным, ненасытным, черным от дыма пламенем, – стало более блеклым. Будто одно только присутствие Байцзина прошлось целебной мазью по ранам, которые так и не зажили с тех пор. И ей стало легче.
Цинъюй, похоже... влюблена.
Безнадежно, ярко, словно внутри нее заперли фейерверк, разбрасывающий крупные искры, прежде чем со свистом вырваться из тела и взлететь вверх. Она счастлива, так глупо, так смешно и странно счастлива – и это дурманящее разум переживание пугает ее больше всего. Оно очень новое. Цинъюй много слышала о любви, но не думала, что та может быть такой. Охватывающей подобно пожару.
Хотя она ведь никогда не умела чувствовать мало и сдержанно. Ее стихия – пламя, что может быть спокойным и мягким, а потом вдруг взметнуться до небес, стоит его лишь немного подкормить. И, наверное, если Цинъюй никогда не испытывала настоящей любви по отношению к Хэнсину, сейчас она как раз... настоящая?
Цинъюй позволяет себе быть счастливой. Все равно им осталось рассветов семь. Может быть, чуть больше.
Прежде чем все бесповоротно меняется, проходит три.
Во время трапез они теперь сидят исключительно вместе, прямо как Шуанъин и Вэйянь, и подкладывают друг другу в тарелки самые вкусные кусочки. Хотя Цинъюй все равно продолжает пропускать завтраки, ибо сон для нее явно более важен, – а потом, пробудившись, обнаруживает на столике поднос с едой и лаконичной, каллиграфически выведенной запиской: «Постарался выбрать твои любимые блюда. Не хотел тревожить личным визитом. Передал слугам, чтобы отнесли в покои».
Они каждый вечер проводят совместные тренировки. Цинъюй крайне интересен стиль боя инлунов, хотя она, разумеется, даже не собирается перенимать его. У них слишком массивные и тяжелые клинки, а ей важнее скорость и маневренность. После нескольких глупых попыток Байцзина сдерживать силу Цинъюй едва не опрокидывает его на землю парой точных выпадов. В глазах Байцзина что-то загорается. Больше он себя не ограничивает. Только по-прежнему слишком старается, как прилежный ученик.
Чтобы ответить подарком на подарок, Цинъюй покупает ему серебряную гуань и ленту для волос. Ради этого она даже встает пораньше, собирается поприличнее и очень долго выискивает нужную лавку, опять блуждая по городу среди одинаковых домов и улиц. Но восхищение и трепет в глазах Байцзина, когда он принимает подарок из ее рук и радуется ему, как ребенок, определенно стоят потраченного времени.
Он настолько очарователен, что Цинъюй удивлена, как она еще не чувствует сладость на языке. Как от карамели в танхулу. Она привыкла к тому, что самцы фэнхуанов ухаживают за самками настойчиво, почти агрессивно. Хэнсин – исключение, он искренне и очень плохо пытался скрыть свою влюбленность. Тактичность, аккуратность и ненавязчивость Байцзина для Цинъюй в новинку.
Чжуанцзянь, кажется, готов плеваться кровью каждый раз, когда их видит.
Ну и пусть плюется, все равно умереть ему грозит явно не от этого.
В какой-то момент, пробудившись непривычно рано, еще в маоши, и первым делом вспомнив Байцзина, его теплые янтарные глаза и мягкую улыбку, Цинъюй понимает, что совсем потеряла голову. Ее охватывает странное состояние, как если перепить вина, – вот только она совершенно, кристально трезва. По крайней мере, физически. Но жар, разливающийся по всему телу, наверное, с этим утверждением поспорил бы.
Байцзин такой чистый. Что он будет делать, если она совсем... испортит его?
Босая, с распущенными волосами и полураздетая, накинув только верхние одежды и не завязав их, она выходит на улицу и сразу же взлетает на стену, разделяющую ее дворик и дворик Байцзина. В воздухе полупрозрачный туман, хрупкие кристаллы изморози еще не растаяли на траве и черепице – стопы обжигает холодом, ледяной утренний воздух кусает кожу сквозь тонкий шелк. Но Цинъюй все еще жарко.
Байцзин в столь ранний час, в звонкой тишине, медитирует у горячего источника: простые светло-голубые одежды, аккуратно собранные новой гуанью волосы, расслабленное и оттого кажущееся очень юным лицо в клубах пара. Его спина выпрямлена, но не напряжена, ладони лежат на коленях, грудь медленно опускается и поднимается. Таким безмятежным он не казался уже давно. С тех самых пор, как отправился в свой первый бой.
Его глаза закрыты, и Цинъюй уверена, что длинные ресницы отбрасывают легкую дрожащую тень. Что если провести пальцем, то они окажутся пушистыми и мягкими-мягкими, как перья едва вылупившихся птенцов. Она ни разу не пробовала. Хотя иногда так и подмывало – особенно когда Байцзин, убаюканный теплом, практически засыпал в ее руках.
Цинъюй, поддавшись порыву, взлетает с крыши.
Байцзин еще не успевает распахнуть глаза, отреагировать на хлопок крыльев – а она уже молча приземляется прямо перед ним, не на камни, в воду, подняв с плеском брызги. Тепло. Даже приятно. Нижняя юбка, мгновенно промокнув, прилипает к ногам, штаны тоже, но Цинъюй все равно. На контрасте с холодным воздухом она коротко передергивает плечами. И оставляет крылья полурасправленными.
Байцзин вздрагивает всем телом, но не отшатывается, только смотрит на нее большими, словно крупные спелые локвы[27], глазами. Его немного окатило водой: на светло-голубом темные неровные влажные пятна, на лице блестят капли, увлажнившиеся волосы мгновенно схватываются тонкими серебряными нитями инея. Красиво. Как цепочки. Можно было бы купить и подарить ему такие, пусть даже это больше женское украшение. Он приоткрывает рот, но несколько мяо не может произнести ни слова.
Это почти смешно.
– Цин... Цинъюй? – видеть, как запинается бывший принц, с трудом вернув себе дар речи, дорогого стоит! – Что ты делаешь? Что-то случилось? Ты в порядке?
О, Цинъюй в полном порядке.
Только она до сих пор не понимает, что творит и зачем.
– Я просто захотела навестить тебя, – весело говорит Цинъюй, сама прекрасно осознавая, что это звучит как полнейшая, безоговорочная чушь.
– Таким образом? – Байцзин выглядит ошеломленным.
– Почему бы и нет?
Контраст теплой, почти горячей воды и холодного воздуха необъяснимо кружит голову. Байцзин изумленно моргает. Глаза огромные, а зрачки – почти во всю радужку, бездонная чернота с тонким янтарным ободком. Поразительно, но Цинъюй как будто можно вытворять все что угодно, и он не будет злиться на нее. Он будет только вот так смотреть, не понимая, что происходит и как он оказался среди этого безумия.
Байцзин, наконец отмерев, медленно поднимается на ноги. Изящно, плавно, как и все, что он делает. Свободные однотонные одежды при движении обтекают его тело водяными потоками. Рукава узкие, но не перехвачены наручами, пояс повязан неплотно. Байцзин в таком виде кажется очень... домашним. Уютным без своей привычной ауры бывшего наследного принца, которому всегда и везде нужно держать лицо.
Наверное, ни один дурак, кроме Цинъюй, не решился бы побеспокоить его так рано утром во время медитации.
– Выбирайся из воды, – кашлянув, негромко произносит Байцзин. – Твои одежды промокли, ты можешь простудиться.
– Мне и так неплохо, – возражает Цинъюй, слегка тряхнув крыльями.
Почему она ни разу за прошедшие дни не пользовалась такой же купальней у себя в покоях? Тут довольно приятное на ощупь дно – босые ноги стоят устойчиво и нисколько не скользят, – да и температура воды самая подходящая. Конечно, проводить омовения на улице было бы странно и крайне неприлично даже для Цинъюй, но для восстановления духовных сил – почему бы и нет?
Байцзин, вынырнув из облака теплого пара, поводит плечами от морозного воздуха и невольно скользит взглядом по ее перьям. Цинъюй вспоминает недавний разговор. Она и прежде неоднократно видела, как Байцзин пытается рассмотреть крылья, но будто стесняется это делать. Цинъюй улыбается, коротко смеется, и его глаза распахиваются шире с таким почти детским непониманием, что ей становится еще веселее:
– Бывшее высочество хочет поглядеть на мои крылья как следует? Тебе достаточно просто попросить.
– Я не посмел бы просить, – в тоне Байцзина сквозит неловкость, но Цинъюй чувствует: ему интересно.
И медленно раскрывает крылья, немного потяжелевшие от воды.
Иссиня-черные перья блестят на солнце. Она прекрасно это знает, хоть и не может увидеть со стороны. Байцзин не делает ни единого шага к ней, не пытается прикоснуться, как это принято среди фэнхуанов. Он молча, деликатно рассматривает ее крылья, как произведение искусства, как прекрасную картину, которой никогда прежде не видел.
Хотя он видел.
И даже прикасался.
– Ну что, нравится? – спрашивает Цинъюй, веером расправляя перья.
– Люди – глупцы, раз уничтожили фэнхуанов с таким прекрасным оперением, – завороженно произносит Байцзин.
Он выглядит восхищенным. Даже Хэнсин никогда не смотрел так на Цинъюй, никогда в глазах его не было выражения, будто он хочет впитать ее образ, отпечатать его в собственном сознании и больше с ним не расставаться. Будто еще мгновение – и он шагнул бы, выпил бы ее до дна, не оставив даже крошечной капли. А она... А она с удовольствием утолила бы его жажду.
Цинъюй позволяет Байцзину полюбоваться еще немного, купаясь в его внимании, как в ласковых языках пламени, – несмотря на осенний холод, ей все еще жарко. И вдруг она замечает едва уловимое напряжение мышц в его плечах, едва заметное движение на сгибе огромного кожистого крыла. А выражение лица серьезное-серьезное, губы изогнуты в решительной полуулыбке, и словно свет бьет прямо из-под нефритовой кожи – как будто...
Цинъюй, разумеется, и прежде видела крылья Байцзина расправленными, она знала, что они в размахе достигают двух, а то и всех трех чжанов, но одно дело – в полете, и совсем другое – при таких обстоятельствах.
Крылья белые-белые, с полупрозрачным перламутровым блеском, пронизанные кровеносными сосудами, которые виднеются нежной сеткой под кожей. Байцзин расправляет их медленно, словно дразнит, словно растягивает каждое мяо в головокружительную вечность. Крылья становятся целым слепящим миром вокруг него, заменяя собой даже небо, с виду они нежные и одновременно сильные. Они похожи на полотно, на котором можно было бы при желании нарисовать целую маленькую реальность.
Потрясающе.
– Ох, бывшее высочество, – весело улыбается Цинъюй, – знал бы ты, что сейчас сделал бы, если б был фэнхуаном. Кое-что очень и очень бесстыдное.
– Но я знаю, – абсолютно невозмутимо отзывается Байцзин.
Цинъюй закашливается, захлебнувшись воздухом.
Что?!
Он... он и правда начал обряд венчания крыльями?!
Цинъюй на своей памяти видела десятки венчаний между членами своего клана. Это продуманный, важный шаг, на который фэнхуаны решаются как минимум после нескольких месяцев ухаживаний – и однажды публично скрепляют свой союз, расправляя друг перед другом крылья и соприкасаясь кончиками перьев. Это символ крайней степени доверия, символ самого пика привязанности – ничего выше просто не может существовать.
Они с Байцзином знакомы тринадцать рассветов. Венчание – поспешный, просто невероятно опрометчивый шаг с его стороны, и виной всему, возможно, отчаяние. Он впервые встретил самку, в которую влюбился, и больше подобного в его жизни, короткой, как тонкая горящая свеча, никогда не повторится. При всей наивности Байцзина, при всей его оторванности от реальной жизни он наверняка понимает это.
Неужели решил забрать все, что сможет взять?
– Я знаю, – повторяет Байцзин, – ибо у инлунов принята схожая традиция. Если ты возражаешь, то можешь прямо сейчас сложить крылья и уйти в покои.
– Я просто боюсь, – нервно смеется Цинъюй, – что твой старший брат будет очень сильно против. Не хотелось бы заслужить гнев самого императора.
– Даже брат не имеет права спорить с венчанием, – уверенно произносит Байцзин. – Никто не имеет.
Цинъюй должна сложить крылья. Обязана. Байцзин даже не ее вида, и то, что он делает, слишком импульсивно и необдуманно.
Но бешено стучащее сердце кричит шумом пульса в виски: нет, нет, ни в коем случае! У Байцзина серьезное и одновременно уязвимое, ранимое выражение лица, а еще этот странный румянец на скулах. Странный, потому что не розовый из-за цвета крови. А Цинъюй застывает, глядя на него.
Венчание, которое всегда казалось ей чем-то торжественным, важным, церемониальным, – на самом деле состоялось прямо сейчас, вот так просто, нелепо, когда она стоит чуть ли не по колено в воде, да и вообще практически раздета и с распущенными волосами. Без предварительной договоренности. Без подготовки. Взяли – и расправили друг перед другом крылья.
И как будто Цинъюй должно быть не все равно, как будто она обязана хоть немного задуматься о том, что они творят. Но Цинъюй смотрит на Байцзина, слишком идеального даже сейчас, в этой абсурдной, несуразной ситуации, и все ремни, которыми она пыталась кое-как починить и удержать на месте собственное самообладание, лопаются, как кожура спелых, налившихся соком плодов по осени.
И ей вдруг становится абсолютно на-пле-вать.
Она просто не в состоянии думать об этом прямо сейчас.
Цинъюй захлебывается тем огромным, ослепительным, искрящим чувством внутри себя, которому сполна так и не дала волю. Давится собственным пламенем. Сгорает в нем, не в силах потушить пожар в груди. Байцзин смело преподносит ей собственное сердце, трепещущее, яркое и безумное в своей искренности, а она не выдерживает – принимает его, сжимает в ладонях пылающий горячий комочек и заново вспоминает, как дышать.
Если Байцзин решил получить от последних дней своей жизни все, что может, Цинъюй сделает то же самое. Она шагнет к священному ядру счастливой. Любимой и любящей. И пусть эта любовь испепелит ее одновременно с голодным сиянием, желающим крови и плоти избранных. И будет не больно. Совсем не больно. Наверное.
Воздух, жгучий и терпкий, несмотря на холод вокруг, едва входит в легкие. Их с Байцзином разделяет всего три шага, это совсем немного. И Цинъюй не складывает крылья – наоборот, направляет их вперед, касаясь кончиками маховых перьев гладкой белой драконьей кожи. И застывший Байцзин делает рваный, поверхностный вдох. От его радужки остается лишь едва заметное тоненькое кольцо.
– Ты сам напросился, бывшее высочество, – смеется Цинъюй, почти не боясь и не думая, что этот смех заставляет ее задыхаться. А потом называет Байцзина так, как прежде никогда не называла: – А-Цзин.
– А-Юй, – выдыхает тот едва слышно.
У него сияют глаза, и Цинъюй вдруг чувствует даже не радость – странное, невесомое блаженство, охватывающее тело. Она ступает вперед – мокрая ткань юбки облепляет второй кожей и сковывает движения, но Цинъюй не обращает внимания. Байцзин, не отводя взгляда от ее лица, как зачарованный, заходит к ней в воду одним коротким размашистым шагом, прямо в сапогах и своих многослойных одеждах, кончики его крыльев поднимают волну, заливающую ноги по самые бедра.
Цинъюй не знает, насколько чувствительны крылья у инлунов, но, похоже, Байцзину приятно, когда кончики перьев скользят по коже. Они оказываются словно окружены куполом – белое и черное, холодное и почти обжигающе горячее, гладкое и мягко-пушистое, а над головами низкое, ясное, прозрачное до пустоты осеннее утреннее небо. И больше ничего. Целый мир стирается, гаснет, перестает существовать.
Стук сердца заменяет остальные звуки. Цинъюй протягивает руку, чтобы дотронуться до щеки Байцзина, провести вдоль скулы, по прохладной мягкой коже без единого признака щетины. Он дышит шумно и быстро, будто борясь с собой, отрывисто хватает воздух, когда кончики ее острых ногтей соскальзывают к подбородку. Цинъюй почти нравится видеть легкое безумие в его глазах. И то, как дыхание тяжело срывается с приоткрытых губ.
Чистый, как нефрит, бывший наследный принц, невинный, нетронутый цветок, распахнут перед ней и почти порочен, а взгляд его голоден, как у зверя. И глубок, как самая темная бездна, как черный водоворот прямо под ногами, куда не захочешь – а все равно упадешь, не успев сделать и шага.
Цинъюй проваливается с улыбкой.
– Ты... – выдыхает Байцзин рвано, – можешь пожалеть, если продолжишь.
– Я не пожалею, – отзывается Цинъюй.
Поздно, поздно, поздно...
Шага назад уже не будет. Сожалений тоже.
Байцзин после ее слов точно сходит с ума. Окончательно сократив расстояние между ними, он наклоняется, подхватывает Цинъюй под бедра и, приподняв, рывком усаживает на бортик купальни. От неожиданности она обхватывает его шею и прерывисто втягивает воздух. Кожу сквозь ткань юбки обжигает холодом камня, но, кажется, он мгновенно нагревается от того, насколько раскалено сейчас тело Цинъюй, потому что спустя пару мяо она уже не чувствует совершенно никакого неудобства.
Склонив голову, Байцзин припадает губами, сухими и теплыми, к ее шее. Между ними больше нет ни цуня, он неловко, отрывисто ведет поцелуями до линии подбородка, смазанно касается уголка губ – внутри у Цинъюй все вспыхивает жаром, она плавится, одной рукой зарываясь в его волосы на затылке, а другой сжимая одежды на спине. Что-то трещит. Кажется, ткань от ее ногтей. Плевать. Там столько слоев, что кожу она не достанет.
Этот недопринц все свои девятнадцать лет жил как игрушка и нормальных самок в глаза не видел – где он, девственник, такого нахватался? Ему что, где-то удалось найти картинки весеннего дворца?
Впрочем, все равно.
Ей слишком хорошо.
Цинъюй делает еще одно внезапное открытие: когти и клыки у инлунов удлиняются и заостряются не только в гневе, не только во время боя, как она неоднократно наблюдала. Байцзин случайно прокусывает собственную губу. Чуть отстранившись, быстро слизывает капельки серебристой крови, и Цинъюй отчего-то засматривается, чувствуя, как горячая волна заливает лицо. Его губы теперь влажные, глаза совершенно черные, а распахнутые крылья мелко-мелко дрожат.
Наверное, дело в каких-нибудь особых феромонах. Иного объяснения, почему у нее так сильно кружится голова, Цинъюй не находит. Хотя запах Байцзина – всего лишь кожа и мыльный корень, и еще что-то... немного сладковатое, легкое – может быть, масло для волос... или с помощью чего там инлуны ухаживают за собой... Но ей отчего-то хочется в этом запахе раствориться, распасться на мелкие-мелкие кусочки, и она закрывает глаза.
Мир качается, плывет, делает вдохи и выдохи не в такт. Цинъюй припадает губами к виску Байцзина, носом зарывается в его волосы. Дыхание, неожиданно горячее, обжигает шею. Всплескивает вода. Его руки все еще на ее бедрах, он пытается сдвинуть ладони, и она чувствует, как когти сквозь тонкую, почти полупрозрачную от влаги ткань неосторожно впиваются в кожу и процарапывают ее.
– Эй! – невольно вскрикивает Цинъюй. – Аккуратнее!
Байцзин тут же замирает, чуть отклоняется назад, непонимающе хлопая глазами, как мышь, только-только выползшая из норы. Его взгляд затуманен, подернут поволокой, как бывает у пьяных или после долгого сна, приоткрытые губы блестят от слюны. «Прекрасен», – думает Цинъюй, толком не обращая внимания на легкое жжение от царапин, чуть надавливает на его затылок, притягивая обратно. Байцзин мягок и податлив, но все равно немного сопротивляется.
Не разрывает зрительный контакт, пока не услышит, в чем дело. Какая прелесть, невозможно, нельзя быть таким милым, это ужасно.
– Ты меня немного задел, – поясняет Цинъюй, неровно дыша. – Когтями.
– Извини! – Байцзин тут же торопливо убирает руки с ее бедер. Испуг почти возвращает его голосу ровный тон. – Я сильно поранил?
– Нет, все нормально. Просто будь осторожнее, – отмахивается Цинъюй.
У нее все еще немного кружится голова, и она все еще чувствует себя не до конца насытившейся. Вместо мыслей блаженная пустота. Цинъюй невпопад смеется, глядя, как Байцзин, со все еще плывущим взглядом, поднимает одну руку и внимательно смотрит на собственные когти, будто пытаясь оценить ущерб, который мог нанести.
Смеется, пока улыбка не застывает на ее лице.
На кончиках когтей Байцзина – красное, а не серебряное. Он моргает. Несколько раз. У него медленно сужаются зрачки, янтарь проступает по бокам черноты, холодный, как лед. Цинъюй замирает пойманной в силки птицей, задыхается, теперь уже от паники, – прямо в центре груди нарастает, мешаясь с жаром, закручивается мерзкое сосущее ощущение, и она не знает, куда деваться и как от него спрятаться.
Не может быть.
Неужели он умудрился?..
Байцзин переводит на Цинъюй шокированный, треснувший взгляд. Стремительно делает шаг назад, путается в собственных ногах, едва не потеряв равновесие, складывает крылья с громким хлопком, всплеснув водой. Смотреть на него больно и страшно, мир, еще недавно такой светлый, такой теплый, бьет, оглушая.
Цинъюй неожиданно остро ощущает холод.
И понимает, что бежать некуда.

Глава 6
Когда приходит тьма

У Цинъюй не серебряная кровь.
Байцзину кажется, что в голове пустота без единой мысли. Он невидяще смотрит на красные следы, оставшиеся на когтях. Губы все еще горят, на коже жар от прикосновений Цинъюй – но в груди резко становится холодно. Байцзин бессильно глотает воздух, морозный и густой от колючего водяного пара, и не может наполнить им сжавшиеся легкие. Смотрит на Цинъюй – не в силах поверить, не в силах даже до конца осознать.
Она... не избранная?
В голове что-то щелкает: Байцзин вспоминает то, на что никогда не обращал внимания, на чем не задерживался взглядом, даже не задумываясь, воспринимая как должное. Алеющие губы. Краснеющая кожа. Как у обычных шэньшоу.
– У тебя много вопросов, верно? – тихо произносит Цинъюй.
Она съеживается под его взглядом, сжимает пальцы в замок на коленях. Волосы не собраны и спутаны, пояс толком не завязан, тонкая нижняя юбка стала почти полупрозрачной от воды, на ткани, волосах и ресницах крошечными кристаллами оседает иней. Цинъюй смыкает маховые перья перед собой, закрывается, как щитом, и кажется непривычно маленькой и беззащитной.
Но Байцзин только что узнал, что она сумела обмануть каким-то образом не только его – но и всех, кто собственными глазами смотрел на ее кровь. Даже самого императора. Безжалостно, ловко, ни разу не выдав себя. Ни разу даже не допустив, чтобы кто-то начал сомневаться, что она имеет полное право здесь находиться.
Цинъюй, такая искренняя, такая открытая Цинъюй – и оказалась лгуньей?
Во рту горько и сухо. Внутри у Байцзина что-то трескается, рвется – часть его, державшаяся на тоненьких хрупких ниточках, падает с оглушительным грохотом. Мучительно хочется, чтобы он ошибся. Этого просто не может быть. Но кровь на когтях действительно красная, сколько на нее ни смотри, сколько ни пытайся перекрасить взглядом. Цинъюй молчит напротив, закусив губу, и участившийся пульс стучит набатом в висках.
Больно. Как же... больно.
А он только что повенчался с ней крыльями. Так долго обдумывал этот шаг, чтобы в итоге решиться на него спонтанно и в абсолютно неподходящих обстоятельствах, нарушив все, что только можно было нарушить, и отринув все, что только можно было отринуть.
Для инлунов венчание – очень личный ритуал, его всегда совершают тихо, наедине, сливаясь после телами и душами. И, когда Цинъюй внезапно оказалась перед ним, растрепанная, теплая и еще более бесстыдная, чем обычно, когда раскрыла собственные крылья, Байцзин не выдержал. Он прекрасно осознавал, что делает. Он хотел этого, пусть даже все внутри него мелко-мелко дрожало от волнения.
Вода соединилась с огнем, изошла паром, и сознание сладко рассыпалось, размылось. Байцзин не желал никого, кроме Цинъюй, ни с кем больше не соединил бы свою жизнь и свою судьбу, короткую, как полет крохотной хрупкой поденки по весне. Он отдал бы ей всего себя, если бы мог, и принял бы ровно столько, сколько она решила дать в ответ.
А теперь – что ему делать?
– Как? – выдавливает Байцзин всего одно слово.
В глазах Цинъюй – вина и страх. Ее плечи мелко дрожат, а губы сжаты, она не поднимает голову, чтобы не сталкиваться взглядами. Разум Байцзина бьется, как раненая птица в клетке, еще больше ломающая крылья. Сердце кровит прямо за ребрами, тихо, отчаянно, и рвется на мелкие-мелкие куски.
Если она солгала в этом, то во всем остальном – тоже? Она использовала его?
– Специальные талисманы. Возможно, они неидеальны и не всесильны, но из ран кровь точно течет «серебряная», а остальное... мало кого волнует, – наконец тихо говорит Цинъюй. – Чернокрылые фэнхуаны, кроме целительства, всегда были известны как мастера иллюзий. Я приняла эти знания по наследству.
– Кто настоящий избранный? Чье место ты заняла? – Байцзин пытается говорить холодно и резко, но голос все равно срывается.
Он просто не может заставить себя обращаться с Цинъюй так, будто она совершила что-то непростительное. Даже если она действительно совершила. В его голове не укладывается, не приживается подобная мысль, такая же чужеродная, как ядовитый колючий сорняк среди нежных ухоженных цветов.
– Мой шиди, – отвечает Цинъюй. – У него есть похожие талисманы. Они парные и... как бы вплавляются в кожу. Чтобы перестали работать, нужно повредить рисунок на обоих.
– Так они были?.. – догадывается Байцзин.
– Да. На внутренней стороне бедер. Я думала, что уж там-то их никто достать не сможет. Но вот ты... смог.
Она издает короткий горький смешок – и резко вскидывает голову, чтобы посмотреть Байцзину прямо в лицо. В ее взгляде только покорность и принятие, искреннее до боли, до невозможности дышать. Байцзин все еще не вышел из воды, сапоги мокрые, влажная одежда остывает на воздухе и холодом липнет к коже. Его пробирает мимолетным ознобом, но он не двигается с места.
– Шиди расцарапал спину о камни в реке десять лет назад. Мне было шестнадцать. Я обрабатывала раны и увидела серебро, – говорит Цинъюй ровным тоном. – Так рано... Шиди едва исполнилось девять, я не слышала никогда, чтобы в таком возрасте менялась кровь. Я испугалась. Ему нельзя было становиться избранным. Ни в коем случае.
– Почему? – против воли срывается с языка.
– Потому что шиди – глава клана. Его отец рано погиб, и я помню грызню, которую устраивали старейшины, пока он был ребенком. Если бы они узнали, что и ему суждено умереть, – началась бы настоящая катастрофа! Я не могла этого допустить. Поэтому изготовила талисманы. А потом еще долгое время не показывала никому свою кровь. Весь клан думает, что я стала избранной только три года назад.
Байцзин растерянно моргает, чувствуя, как что-то огромное, разбухшее в груди сдувается, как проткнутый острым бумажный фонарик. И падает, падает, падает, осыпается опаленными обрывками на тронутую изморозью землю.
Ее притворство – это... жертва?
Почему-то, когда Байцзин узнал об обмане, воображение его нарисовало почти кровавую картину: настоящий избранный изранен и заточен где-то или и вовсе убит – а Цинъюй, занявшая его место, гордо и самодовольно идет во дворец, чтобы нарушить многовековой порядок. Оттого теперь и ведет себя все время так вызывающе, так развязно, создавая как можно больше проблем.
Только вот почему-то сражается с монстрами со всей самоотверженностью. Почему-то спасает Байцзина на поле боя и передает ему духовные силы, хотя могла этого не делать. Почему-то совершенно не ощущается в ее улыбках, в ее сияющих, смеющихся взглядах фальши, не чувствуется в прикосновениях притворства. Она ведь вся как незамутненная, концентрированная откровенность.
Разве можно играть подобное постоянно?
Байцзин делает глубокий вдох и медленный выдох, почти успокаивая внутреннюю дрожь. Кровоточащее сердце роняет серебристые капли – но он ведь избранный, на нем все заживает быстрее обычного.
– Твой шиди знает, что ты притворяешься избранной вместо него? – спрашивает Байцзин. Голос почти не срывается.
– Нет, разумеется. – Цинъюй сжимается еще сильнее и неловко обхватывает плечи. – Про талисманы я ему сказала, что это обереги. И что их ни в коем случае нельзя трогать. А он поверил. Ему не надо знать.
– Но рано или поздно его талисманы тоже могут быть разрушены, – замечает Байцзин.
– Пускай. Это все равно случится уже после моей смерти.– Она молчит несколько мяо и с рваной усмешкой добавляет: – Если тебя беспокоит, что я поврежу священное ядро своей неправильной кровью, – расслабься, она все равно тоже станет серебряной, когда я убью божество. Как у самых первых избранных.
Байцзин не отрываясь смотрит на Цинъюй, вместо пустоты вдруг ощущая странную, жгучую нежность. И уважение к этой сумасшедшей самке, добровольно решившей пойти на смерть ради своего соученика. Отдать жизнь священному ядру вместо того, кто должен это сделать. Потому что настоящий избранный слишком важен.
«Грызня» между старейшинами – то, что Байцзин имел сомнительную честь наблюдать с самого детства. Члены совета были достаточно сдержанными, но с тех самых пор, как брату пришлось принять императорскую корону, смотрели на него едва ли не голодно. Желали заставить склонить голову, стать безмолвным камнем на доске для игры в вэйци[28], что подчиняется чужой руке.
Байцзин немного наивен, но совсем не глуп. Даже если его воспитывали подобно цветку – тому, что пробивает камень и тянется к солнцу, – он прекрасно видел обстановку при дворе.
Если бы дар серебряной крови достался брату, это была бы, как выразилась Цинъюй, настоящая катастрофа. Байцзин задумывается: если бы мог, если бы умел, если бы хватило ума додуматься до подобного... то, наверное, он поступил бы так же. Его роль не столь значительна – в конце концов, двору не составило труда исключить его из прежней жизни, лишив титула наследного принца.
И, как только Байцзин понимает, почему Цинъюй так отчаянно и бессовестно солгала всем, ему вдруг становится намного легче.
– Тебе не надо было венчаться со мной крыльями, – глухо, почти неслышно произносит Цинъюй. – Пути назад больше нет.
– Твои чувства ко мне неискренни? – спрашивает Байцзин.
Цинъюй уже вогнала ему воображаемый нож в грудь, прямо между ребрами, и Байцзин своим вопросом позволяет ей крепче сомкнуть пальцы на рукояти. Провернуть или аккуратно вытащить. Он не умрет ни от того, ни от другого, но сердцу, в котором останется ледяной холод металла, легче будет оттолкнуть ту, чья рука направляла лезвие.
– Искренни!– горячо выпаливает Цинъюй. И этого одного слова более чем достаточно.– Я первый раз в жизни... кого-то вот так люблю. Но ведь...
– Тогда надо было,– возражает Байцзин уверенно.– Я не жалею, а-Юй.
Она вскидывает на него неверящий, безропотный взгляд блестящих глаз. Такой, словно, если бы он вздумал в это мгновение даже отнять ее жизнь, Цинъюй смиренно приняла бы его волю. Она чуть разводит крылья в стороны, переставая прикрываться ими, как щитом. Ее бьет мелкой дрожью, губы бледны, а пальцы сильнее сжимаются на плечах. Черная краска, которой подведены глаза, давно размазалась.
Призрачный нож выходит из груди Байцзина, и невидимая рана стремительно затягивается. Больше не кровит. Больше не тяжело дышать. Только вдоль по трещинам, прошившим ребра, все еще немного больно. Но ничего. Он справится, сумеет перетерпеть, пока не заживет.
Байцзин наклоняется и опускает ладони в теплую воду, смывая с пальцев подсохшую красную кровь. Словно ее и не было. Цинъюй смотрит на него, почти не моргая, – и он делает шаг вперед, протягивает руку, чтобы помочь ей встать. В темно-карих глазах напротив что-то трескается, как разбившееся зеркало.
– Пойдем внутрь, – мягко произносит Байцзин. – Тебе нужно высушиться и согреться, ты замерзла.
– Нет, нет, стой, я не понимаю. Ты разве... не чувствуешь ко мне отвращения? – сбивчиво, почти шепотом выдыхает Цинъюй. – Не станешь рассказывать его величеству Байгуану, что я всех обвела вокруг пальца?
– Я не смогу почувствовать к тебе отвращение, даже если захочу. Для этого мне придется вынуть собственную душу и растоптать ее, – честно признается Байцзин. – И, если никто не должен был узнать твою правду, я сделаю вид, что мне тоже ничего не известно.
На самом деле Цинъюй могла бы сейчас вырвать его сердце и растерзать в клочья, а он все равно не сумел бы по-настоящему ненавидеть ее. Он умер бы, испытывая самую ослепительную, самую чудовищную боль, – и в последнем его вздохе осталась бы любовь к ней, пусть даже отравленная и острая.
Но Цинъюй не растерзала.
И Байцзин делает выбор. Он принимает и ее правду, и ее ложь, потому что сама Цинъюй для него важнее, чем целые миры. И Байцзин ей верит. И слезам, так и не пролившимся, и горькому излому губ, и срывающемуся голосу, и тому, насколько хрупкой Цинъюй выглядит сейчас.
Она протягивает дрогнувшую руку, вкладывает холодные пальцы в его ладонь и сжимает, словно боится, что он сейчас передумает. Байцзин медленно расправляет одно крыло, укрывает Цинъюй и чуть притягивает к себе, защищая от осеннего холода. Вблизи еще более ощутимо, как сотрясаются ее плечи, – Байцзин впервые видит, чтобы Цинъюй дрожала от холода, ведь обычно температура тела фэнхуанов довольно высока.
Он спешит вывести Цинъюй из воды и пройти внутрь покоев – поскорее, ведь она босая, даже без носков. Быстро разувается. Молча усаживает ее на мягкую кушетку, укутывает теплым одеялом с кровати, подтягивает ближе разожженную жаровню. Потом опускается на колени напротив и, сложив пальцами печать, вытягивает воду из промокшей одежды.
– Я думала, ты будешь злиться на меня, – произносит Цинъюй, прерывая тишину.
– Я собирался. Не получилось, – отзывается Байцзин. И зябко поводит плечами – по дороге от источника его собственные штаны и подол верхних одежд схватились инеем, ноги замерзли, и это ощущается крайне неприятно.
– Высуши себя тоже, – предлагает Цинъюй, видимо заметив его невольный жест. – Тебе ведь самому холодно.
– Я не полураздет, – замечает Байцзин, дрогнув уголками губ, – в отличие от тебя.
– О, ну знаешь, я очень торопилась к тебе, бывшее высочество, – улыбается Цинъюй, плотнее кутаясь в одеяло. Она подтягивает к себе босые ноги, укрывая и их тоже, и становится похожей на нахохлившуюся ворону.
Байцзин издает короткий смешок – и напряжение между ними наконец рассеивается, подобно дыму от небольшой курильницы, стоящей на столе. Он все-таки высушивает собственную одежду и остается как сидел – напротив Цинъюй, почти благопристойно сложив ладони на коленях. От жаровни, стоящей совсем рядом, тепло. Даже немного горячо. Но ему не хочется двигаться.
Выражение лица Цинъюй становится почти спокойным, на губах, к которым медленно возвращается цвет, немного печальная улыбка. Она наклоняется, протягивает руку, проводит прохладными пальцами по щеке Байцзина, кончиками ногтей щекотно задевает кожу. Нежно. Трепетно. Это ощущается совсем не так, как на источнике, когда голова кружилась от желания.
Он прикрывает глаза, невольно подается навстречу прикосновению. Угли потрескивают в жаровне, сухие теперь ноги постепенно отогреваются. И сердце, почти залеченное, смазанное мазью и замотанное бинтами, бьется ровно. Словно ничего не случилось.
Хотя, если подумать, и в самом деле не случилось.
– Я не заслужила тебя, а-Цзин, – шепчет Цинъюй едва слышно. – Ты слишком хороший. Я обманула тебя, а ты все еще ведешь себя так, будто без памяти любишь меня.
– Но я ведь в самом деле без памяти люблю, – легко признается Байцзин.
Правда, его тут же заливает жаром до самых корней волос. Цинъюй смеется, почти так же свободно и звонко, как обычно, и Байцзин перехватывает ее все еще холодную ладонь, мягко сжимает и немного растирает, чтобы согреть. Прежде Цинъюй сама делилась с ним теплом – он ощущает что-то трепетное в том, чтобы ответить ей тем же.
– Слишком хороший. Я же говорю, – отзывается Цинъюй.
И будто ничего не изменилось.
Ничего, кроме всего.
Если венчание крыльями должно завершиться полным единением тел и душ, то они сделали все почти правильно. Если говорить о душах – уж точно. А до конца соединиться телами у них еще будет возможность. Даже если не будет – ничего, Байцзин уже отпечатал в памяти жар прикосновений и горячую, пламенную порывистость, срывающую все возможные ограничения. Большего ему не нужно.
Цинъюй, согревшись, покидает покои Байцзина в начале чэньши. Исчезает стремительно и с рассеянной улыбкой, будто хочет поскорее сбежать. Он только видит через полупрозрачную промасленную бумагу окна, как темный силуэт взмывает вверх. Байцзин укладывает одеяло обратно на постель, аккуратно расправляет его, разглаживает каждую складку. Выпрямляется. Какое-то время стоит, застыв, глядя в одну точку, не осознавая, куда и на что именно смотрит.
Тайна Цинъюй ложится под ребра горячим, только из огня вынутым угольком. Настоящий избранный где-то там, в поселении фэнхуанов, продолжает жить и ни о чем не догадывается – а она пришла сюда, чтобы защитить его. Чтобы сохранить чужую жизнь, предложив священному ядру собственную. И пусть кровь Цинъюй станет серебряной. Сейчас она красная, как у обычных шэньшоу.
Так значит...
Все это время она была уязвима. Если бы хоть один монстр алого моря ранил ее, с ней могло случиться то же самое, что со всеми императорскими воинами, которые погибли за последние дни, сражаясь плечом к плечу с избранными. Цинъюй наверняка знала это. Не могла не знать. И все равно бросалась в бой.
Байцзин ощущает ком в горле – восхищение, смешанное с болью и ужасом. Несмотря ни на что, он правильно выбрал, с какой самкой венчаться крыльями. Будь она хоть трижды не его вида, рискни она обмануть самого императора – Байцзин вывел имя Цинъюй яркой, густой тушью на собственной душе, тщательно вырисовал каждый иероглиф. И, какой бы она ни была, отныне и до скорой смерти – она его.
Это осознание захватывает Байцзина и почему-то, вместо того чтобы потопить, наконец помогает сделать вдох полной грудью.
Он неторопливо переодевается в более формальные одежды, накидывает сверху бело-синий плотный дасюшэн[29] и собирает волосы гуанью. Той самой, которую подарила Цинъюй. Байцзин знает, что на них теперь остался запах друг друга, – вкупе с тем, что они носят взаимно сделанные подарки, ничего не может кричать об их связи громче. Разве что прямое заявление во всеуслышание.
Конечно же, Байцзин никогда себе такого не позволит. Но если Цинъюй решит, если ее чувство выплеснется наружу, он лишь гордо встанет рядом и поддержит ее.
В трапезной Цинъюй на сей раз оказывается даже раньше Байцзина – неужели ей понадобилось настолько мало времени, чтобы обновить талисманы? Она успела привести в порядок макияж и одеться в привычное глазу черное ханьфу – пусть даже на ней, как всегда, слишком мало слоев. Волосы, немного растрепанные, небрежно стянуты лентой в высокий хвост. Когда Байцзин входит внутрь, она сразу же широко улыбается и машет рукой:
– Бывшее высочество, идем сюда! Я тебе уже все взяла.
Байцзин приподнимает уголки губ и кивает. Цинъюй всегда выбирает места у задней стены трапезной, поэтому Байцзину в любом случае приходится миновать Чжуанцзяня, который уже стремительно и ничуть не подобающе поглощает лапшу с яйцом и мясом. Тот поводит носом и тут же, стукнув палочками о край тарелки, изумленно распахивает глаза.
– Получше принц никого не мог выбрать, что ли? – кривит губы Чжуанцзянь.
– Я не помню, чтобы спрашивал вашего мнения на этот счет, гунцзы, – холодно произносит Байцзин, бросив на него ледяной взгляд.
– Эти двое кровь мешают, теперь вы принялись, – с отвращением выговаривает Чжуанцзянь. – Тьфу.
– А вы не завидуйте!– невозмутимо бросает Цинъюй, видимо услышавшая диалог.– А-Цзин, ну же, идем, а то невкусно будет!
Ошеломленный взгляд Чжуанцзяня стоит того, чтобы Байцзин впервые за девятнадцать лет своей жизни был рад откровенному нарушению любых правил приличия. Что-то внутри него вздыбливается гневом, захлебывается клокочущим в глубине горла рычанием – и оттого, что бесцеремонный сечжи только что оскорбительно отозвался о Шуанъине и Вэйянь, и оттого, какие слова он произнес в адрес Цинъюй.
«Получше»?
Нет. Байцзин уже выбрал лучшую.
Цинъюй улыбается и активно подкладывает в его тарелку кусочки овощей. Инлуны не брезгуют мясом, но все же предпочитают растительную пищу – она запомнила это еще с самой первой их совместной трапезы. Сама же Цинъюй, как правило, овощи почти не ест. Фэнхуаны живут в поселении в лесу, как известно Байцзину. Скорее всего, основу их привычного рациона составляет дичь.
Меньше чем через палочку благовоний[30] в трапезной появляются Шуанъин и Вэйянь, и почти сразу следом за ними – стражник, несущий в руках узкий свиток с белоснежной бумагой. Байцзин напрягается и медленно откладывает палочки, в спину ему будто вбивают ледяной металлический прут. Все предыдущие разы такой свиток означал, что им предстоит отправляться на очередное сражение с чудовищами.
Но ныне...
– Императором объявлено: первому избранному пора отправляться на битву с божеством, – громко произносит стражник, частично развернув свиток. – В течение сяоши избранный должен явиться в императорский дворец и предстать перед приготовленной формацией, что перенесет его в божественную обитель.
Трапезную словно оглушает раскат грома. В повисшей гробовой тишине Чжуанцзянь порывисто поднимается, едва не опрокинув стол. Молча. Но кулаки его сжаты до побеления костяшек, а глаза беспокойно, почти испуганно бегают по помещению, словно он ни за что не может зацепиться взглядом.
Байцзин вспоминает: принято, что божества должны умирать в определенной последовательности, так же как происходило когда-то их рождение. Порядок – ибо первыми возникли законы, по которым движется мир. Гармония – ибо законы необходимо было привести к единству и балансу. Память – ибо все время земли разделилось на прошлое, настоящее и будущее. Познание – ибо реальность начала течь и меняться вместе со временем. И великий круговорот – ибо появились жизнь и смерть, рождение и увядание.
Начинается череда битв всегда сечжи, а заканчивается шэцзинами – в порядке, установленном самыми первыми избранными. Чжуанцзянь должен идти первым. И, при всей его наглости и невоспитанности, притом что он большую часть времени, проведенного здесь, лишь позорит собственный клан, Байцзин почти сочувствует, видя страх на его лице.
– Эй, гунцзы, – окликает Цинъюй.
Чжуанцзянь оборачивается к ней резким, рваным движением, узоры на роге вспыхивают ярким светом, глаза остро сощуриваются. Но Цинъюй смотрит на него серьезно и спокойно, без единого намека на насмешку.
– Удачи, – говорит она, сложив перед собой ладони и чуть склонив голову. – Вы хорошо сражаетесь. Да падет божество.
– Да падет божество, – вторит ей Байцзин.
Тот же самый жест и те же самые слова повторяют Шуанъин и Вэйянь. Чжуанцзянь, на несколько мяо растерявшись и дрогнув плечами, чуть приоткрывает рот, словно хочет сказать что-то в ответ, – но тут же, сжав губы, едва не вылетает из трапезной, оставив на столе тарелку с недоеденной лапшой и пиалу с недопитым чаем. Цинъюй провожает его странным печальным взглядом.
– Он вернется не таким, – едва слышно, почти одними только губами выдыхает она.
– Откуда ты знаешь? – интересуется Байцзин.
– А? – Цинъюй поворачивается, встрепенувшись, словно не ожидала, что он услышит. – А, я не знаю. Просто, – она издает короткий смешок, – даже такого, как он, должна ведь чему-то научить битва с божеством.
Байцзин чувствует, что за этим смешком, острым и тонким, как лезвие, скрывается гораздо больше, чем Цинъюй собирается показывать. Он не спрашивает. По крайней мере, явно не стоит делать этого здесь.
Они заканчивают завтракать молча. Тишина в трапезной похожа на паутину, плотная, но хрупкая, того и гляди порвется от любого неосторожного движения. Байцзин ощущает нарастающе вязкое ощущение тревоги, сосущее и грызущее где-то под грудиной, медленно разъедающее органы ледяным ядом. Пища не лезет в горло. Он кое-как заставляет себя справиться с половиной тарелки, прежде чем подняться из-за стола.
Перед сражением с монстрами было не так. Их просто взяли и поставили перед фактом: нападение в таких-то землях, выдвигайтесь, убивайте, делайте что хотите – и даже не было времени прийти в себя, не было времени испытать беспокойный, тянущий жилы страх. Но нет ничего хуже, чем дожидаться своей очереди, чем быть не первым и медленно, мучительно приближаться к нужному часу.
– Инлуны убивают божество памяти, я же правильно помню? – спрашивает Цинъюй пугающе легким тоном, когда они выходят из трапезной.
Байцзин кивает. Выражение лица Цинъюй настолько спокойное, даже без улыбки, это совершенно точно не настоящая ее эмоция. Нефритовая неподвижная маска. Байцзин, не задавая вопросов, направляется к собственным покоям, и Цинъюй следует за ним, непривычно серьезная и собранная, – и, только когда они проходят через ворота, плечи ее почти неуловимо, горько опускаются.
– Ты когда-нибудь думал о том, как будешь вырывать божественное сердце? – вдруг произносит она – резко, обрывисто, почти отчаянно. – Это ведь должно быть не сложнее, чем покромсать парочку монстров алого моря, правда?
Ее глаза блестят, горячо и влажно, и Байцзин, не удержавшись, сжимает ее ладонь, крепко обхватывает теплые пальцы своими вечно прохладными, прячет в плотной ткани широкого рукава. Цинъюй слегка дрожит – и на сей раз, он уверен, точно не от холода.
Осознание приходит внезапно и проникает между ребрами тончайшим лезвием клинка.
Цинъюй боится.
Серебряная кровь дает силу и защиту. Избранные шэньшоу буквально рождены такими лишь для того, чтобы сразить божество, разорвать его грудь и вырвать сердце, чтобы завладеть мощью, которая им предначертана. Но за много циклов лишь единожды на этот бой отправлялись те, в чьих жилах серебряной крови нет. Самый первый. Начало начал.
Конечно, Цинъюй страшно. Конечно, если и сам Байцзин, который живет с мыслью о своем предназначении уже несколько лет, охвачен сейчас знобким, глухим ужасом, которому пытается не дать выход, заставить его застрять в костях и не подняться выше. Цинъюй – как бы смела она ни была – обычная самка, принявшая нелегкое для себя решение.
Она... выйдет из этого сражения живой? У них еще есть время перед шагом к священному ядру?
– Я не задумывался, – говорит он. – Но мы сможем это сделать.
Впервые Байцзин обнимает Цинъюй первым, и впервые она даже не двигается в этих объятиях, застыв тихой, неожиданно маленькой, нежной статуэткой. Байцзин прижимает ее к себе, закрывает глаза, тонет в тепле ее тела, чувствуя, как сердце кричит в груди и никак не может замолчать. Пальцы сжимаются на черном шелке. Скользком. Тонком. Таком страшно невесомом.
У них еще есть время.
Байцзин должен верить.
Они остаются в его покоях, устроившись у горячего источника и тихо расчесывая друг другу волосы. Байцзин выпадает из реальности, пропуская меж пальцами легкие блестящие пряди, текучие, как звездная река, как турмалиновые черные нити в одном из парадных одеяний, которые он носил, когда еще был принцем. Гребень рассекает эту реку, поднимая и тут же успокаивая волны.
У Байцзина дрожат пальцы. Он позволяет себе раствориться в огненном озере, носящем имя Цинъюй, лишь бы ожидание не стучало, не билось внутри беспощадно настойчивой бурей. Почти получается. Только почти.
Чжуанцзянь возвращается спустя шичэнь. В общем дворе поднимается шум, и Байцзин с Цинъюй выходят, чтобы увидеть его – почти невредимого, но поломанного, разбитого, расщепленного, как дерево, ставшее жертвой молнии. Чжуанцзянь шатается при каждом шаге, глаза его пусты и почти безумны, а вокруг рта серебристыми потеками засохла кровь. Он волочит за собой меч, не убранный в ножны, лезвие оставляет глубокую борозду на тронутой инеем земле.
Он останавливается, глядя на все и ни на что одновременно, открывает рот – но издает только скрипучее мычание.
Языка нет.
Что-то ледяное, огромное, смертоносное накрывает Байцзина, глушит звуки вокруг и заставляет мир выцвести до серого, черного и серебристого. Он всегда знал, что за сердце божества полагается плата. Но одно дело – прочитать в легенде, и совсем другое – увидеть самому. Ничто в чужих глазах. Кровавое месиво во рту вместо языка, полосы сверкающей, будто ненастоящей крови на зубах и губах.
Байцзин почти не помнит остатка этого дня. И следующего тоже. Шуанъин, отправившийся на битву вторым, возвращается к обеденной трапезе без правой руки. Ее словно срезало одним взмахом огромного лезвия по самое плечо и прижгло, обезобразило плоть пламенем. Он держит копье дрожащей левой рукой, все такой же непоколебимый, прямой, как собственное оружие, но в обычно твердом взгляде что-то едва уловимо трескается, подобно тонкому слою льда поутру на лужах.
Вэйянь плачет. Чжуанцзянь с трудом пытается пить обычную воду, давится и захлебывается, обливая одежду, но взгляд его, вопреки высокомерной гордости, равнодушен и бесцветен. «Он вернется не таким», – сказала Цинъюй. Выходит, она была права.
– Ничего, – говорит Шуанъин ровным голосом, хотя тонкие губы, искусанные в кровь, кривятся от боли. – Могло быть хуже. Всего лишь рука. Нам и так умирать скоро.
Могло быть хуже.
Дальше Байцзин существует как в стремительном непрекращающемся кошмаре. Он тренируется с мечом почти до самого хайши, до густой чернильной темноты, накрывшей обитель избранных. Одежды становятся мокрые от пота и холодят до озноба кожу, мышцы горят, а пальцы уже не чувствуют рукоять. Байцзин вымотан настолько, что стоит ему только остановиться – и ноги точно подведут, не удержат, он упадет без сил.
Но он пытается забыться. Внутри сворачивается жгучий страх, давит и душит, рвет и выкручивает жилы, и Байцзин не знает другого способа его не чувствовать. Оружие, родное и знакомое, оттягивает кисть до онемения, до тупой болезненной пульсации. Байцзин стискивает зубы и продолжает методично, отчаянно, рвано повторять движения одно за другим. Совсем не так, как в него много лет вкладывали многочисленные наставники.
Ему завтра тоже идти на бой.
Бой, из которого он не вернется тем же самым Байцзином.
– А-Цзин. А-Цзин, пожалуйста, остановись. Иди спать, прошу тебя.
Цинъюй, появившаяся будто из ниоткуда, на середине очередной фигуры обхватывает его руками и укрывает в кокон крыльями, наклоняет голову, почти касаясь губами подбородка и изгиба шеи. Байцзин роняет меч, выпускает его из пальцев, не удержав больше, и уставшее, ватное тело наконец его предает. Он медленно оседает на колени, не чувствуя ног. Не чувствуя ничего, кроме закручивающейся спиралью пустоты внутри.
Почти в полной темноте Байцзин беззвучно плачет в руках Цинъюй, а она молча сцеловывает его слезы горячими губами. Он не помнит, как в итоге оказывается в покоях и как засыпает, в памяти остаются только всепоглощающая усталость и негреющее тепло тонких пальцев на коже. Сон, поверхностный и почти не дающий отдыха, пожирает его, заглатывая огромной черной пастью.
Наутро Байцзина охватывает мерзкое, липкое чувство стыда – за собственную слабость, за неуместную тихую истерику. Цинъюй самой плохо – а он вынудил ее успокаивать себя. Байцзин собирается быстро, облачается в тот же цзяньсю, в котором ходил на сражения с монстрами, туго шнурует наручи и почти до боли стягивает волосы в пучок подаренной Цинъюй лентой. Надевает поверх еще один слой, плотный светло-голубой, почти кажущийся белым чаошэн[31]: легенды гласят, что дом божества памяти – царство льда.
Собственное лицо в тусклом зеркале кажется пустым. В звенящем, деревянно-тяжелом теле не остается места страху. Байцзин просто хочет поскорее покончить со всем этим. Его тошнит от одной только мысли о пище, и он не идет в трапезную. Его охватывает сожаление, когда он вспоминает прошлый день, и он исчезает из обители избранных раньше, чем успел бы встретиться с Цинъюй.
Пальцы крепко сжимают рукоять меча, когда Байцзин проходит в тронный зал, не встречая никакого сопротивления, – бывшему принцу двери все еще открыты. Сложная, многослойная формация, начерченная на полу, слепяще светится желтым. Байцзин останавливается в шаге от нее, отдает положенный земной поклон брату, который чуть вскидывает брови, и черты лица, и так искаженные беспокойством, становятся еще острее.
– Я даже еще не успел позвать за тобой стражника, брат мой, – произносит Байгуан, оправляя рукава церемониальных одежд почти нервным жестом. Его тон сух и безэмоционален, слова кратки, но Байцзин знает – будь они в тронном зале одни, брат сказал бы намного больше и теплее.
– Этот избранный уже готов исполнить свое предназначение, – негромко отзывается Байцзин, поднимаясь на ноги.
Один из старейшин совета, сделав последние штрихи у внешнего контура формации, отходит в сторону, позволяя Байцзину пройти вперед. Байгуан с непроницаемо-холодным выражением лица первый складывает перед собой ладони и сгибает спину ровно настолько, насколько полагается императору. Следом за ним то же самое делают старейшины – и многоголосое «Да падет божество» разливается в воздухе звоном, бьющим по голове оглушительнее тысяч колоколов.
Байцзин закрывает глаза, чтобы не видеть, как взгляд брата ломается треснувшим янтарем. И не чувствует уже ничего, шагая в контур формации.
Где-то там его возвращения, наверное, ждет Цинъюй.
В обители божества безумно холодно. Стужа бьет по открытой коже и мгновенно пробирается под одежду ледяными призрачными пальцами, проникает в самые кости. Байцзин с трудом подавляет охватившую его дрожь и сжимает челюсти. Извлекает из ножен клинок. Металл рукояти обжигает пальцы, но приходится сжать их крепко.
Вокруг – слепяще белое, белое, белое, насколько хватает глаз, снег и лед искрятся на невидимом, непонятном голубоватом свету, куполом смыкаясь над головой. Внутри что-то непрерывно переворачивается, воздуха не хватает, дышать больно, в груди смерзается и рвется на каждом вдохе. Байцзина вновь охватывает страх – и на этот раз он один, а за спиной – только собственные крылья.
– Ты здесь, маленький убийца,– плавным падением снежинок и дыханием холода говорит божество. Байцзин не слышит голос. Он его чувствует, ощущает инеем, оседающим на коже. – Двое моих братьев уже пали. Теперь пришла моя очередь?
Его образ ткется из туманного белого и ледяного синего. Байцзин перехватывает меч немеющими пальцами и медленно-медленно втягивает обжигающий болью воздух. Вдох до легких почти не доходит, замерзает на губах. Как и само время, само пространство вокруг.
Божество, материализуясь, делает шаг вперед.
Байцзин вскидывает взгляд и сталкивается с живым зеркалом.
Волосы белы как снег, ресницы – серебряные нити инея, глаза – прозрачнейший хрусталь, но лицо... Байцзин будто смотрит на себя самого. На искаженное отражение, явившееся в неровных изломах льда. Божество медленно поднимает ладонь, лениво опускает и поднимает веки, и Байцзин почти физически ощущает, как время замедляется, обволакивает тело, становится густым и вязким. Его почти можно зачерпнуть горстью, разрезать клинком, разорвать движением руки.
– Ну что, маленький убийца, – голос божества тих, мелодичен и опасен, подобно морозу вокруг, – поиграем немного?
Байцзин расправляет крылья за крошечную долю мяо до того, как тысячи ледяных игл пронзают его тело. Двигаться тяжело. Ему никогда в жизни не было так холодно, и он словно застревает, не в силах разорвать путы, посередине настоящего, прошлого и будущего, в точке, где все они сливаются воедино.
Вдох. В груди становится больно. Выдох. Дрожь снова пытается охватить тело, пара от срывающегося дыхания почти не видно. Божество смеется громко и самозабвенно, сотрясая звуком стены. Байцзину до глухого, тупого онемения, до мертвенно-белого в пустой голове – никак, и он позволяет крови действовать за него.
Взмах. Байцзин толкает себя крыльями и бросается вперед. Клинок, звеня, сталкивается со льдом. Удар. Вырезанные насечками по самым костям фигуры слишком медленные и текучие, когда сражаешься с монстрами, но самые правильные, когда пространство не позволяет действовать быстро. В замороженном ледяном шаре, в застывшей ловушке есть только «сейчас», еще не сделанного движения меча не существует.
Мыслей нет. Байцзин не думает, что будет делать дальше, – сама реальность не позволяет ему думать.
Вверх. В сторону. Вниз. Снова вверх. Мышцы отказываются слушаться, тончайшие нити инея опутывают все плотнее, режут кожу и вгрызаются в кости. Божество улыбается, растягивает губы в оскале, обнажая острые зубы, лениво поводит ладонью, закручивая-закручивая-закручивая время в головокружительную, мутящую сознание воронку, – и оно попросту перестает ощущаться.
Байцзин взмывает настолько высоко, насколько хватает сил. Костяные наросты на крыльях царапают ледяной купол. Он снова взывает к собственной крови. Вспоминает не о священном ядре, не о своем долге избранного, не о брате, оставшемся в тронном зале. Но о темно-карих глазах и черных крыльях, о простой деревянной шпильке в чужих волосах, о горячем дыхании на коже и теплых-теплых руках.
Он просто должен вернуться к Цинъюй.
Вдох. За мяо до того, как воздух рядом с ним густеет и материализуется острейшим снежным лезвием, Байцзин складывает крылья. Выдох. Он падает. Позволяет себе падать – большим тяжелым камнем из-под самого потолка. Замерзшие пальцы в отчаянном порыве сжимают рукоять – серебряная кровь под содранной кожей сама похожа на иней.
Взмах. У божества ошеломленно расширяются глаза, прозрачная бездна без цвета и дна. Удар. Меч входит в грудь слишком легко, словно под клубящимися белым одеждами вовсе не плоть. Байцзин крыльями бьет по стеклу треснувшего времени. Проворачивает клинок, пригвоздивший божество к полу, как диковинное насекомое, и опускается сверху всей тяжестью, глядя прямо в лицо, слишком похожее на его собственное.
Оглушительный крик рвет пространство. Метель взметывается в агонии вместе со своим повелителем. Байцзин рычит, стискивает челюсти и когтями разрывает божественное тело, словно опуская руку прямо в толщу снега и ледяной воды. Окоченевшие пальцы, потерявшие чувствительность, смыкаются вокруг пульсирующего комка.
Холодно. Бог воет и сотрясается под ним, пораженный и полный ярости. Боль окутывает тело смертельной колыбельной, кружит, кружит, кружит, баюкает морозом, уже сковавшим вдоль каждой жилы. Байцзин опирается на клинок – ладонь кровоточит, серебро стекает по лезвию. Но он должен остаться жив. Должен закончить начатое. Нужно только...
Байцзин вырывает сердце и ослепительной вспышкой видит ледяное пламя, охватившее бога памяти.
Больше он ничего не видит.

Интермедия
Когда чужие глаза не врут

– Чтоб я еще раз подписалась на съемки в такой холод, – дрожа под курткой, накинутой поверх костюма, говорит Цзинь Чжао. У нее практически стучат зубы.
– Кто бы говорил,– хмыкает сидящий рядом с ней Лин Синь.– Ты на моего Ань-эра[32] посмотри, и сразу легче станет.
Ван Хуа жаль Цзинь Чжао, но все равно внимание ее приковано прежде всего к Лин Аню, который как раз заканчивает работать над очередной сценой. Одежды у него гораздо более многослойные и плотные, чем легкий полупрозрачный шелк, подобранный для образа Вэйянь, но сегодня с утра так холодно, что дыхание вырывается изо рта паром, а у них, как назло, съемки в неотапливаемом павильоне.
Они начали снимать в ноябре, когда температура была вполне приемлемой. Даже декабрь в этом году выдался на удивление мягким, с почти постоянными «чуть выше нуля». Но январь будто решил отыграться за своих собратьев-месяцев, так что им коллективно приходится страдать и отогреваться в частично отгороженном помещении с тепловыми пушками. Впрочем, обычная ситуация.
Лин Ань кусает начинающие синеть губы, чтобы к ним прилила кровь, несколько раз сжимает и разжимает ладони и морщится, снова берясь за рукоять меча – она металлическая и, наверное, жутко неприятная для обнаженной кожи. Он передергивает плечами, явно с трудом подавляет приступ дрожи, но упрямо отказывается от пледа, который пытается протянуть один из стаффов.
– Давайте просто закончим побыстрее, – говорит он, мотнув головой. – Я в порядке.
В итоге короткий заключительный кусок, где Байцзин должен вырвать сердце божества и потерять зрение, они снимают еще минут двадцать. Когда режиссер наконец объявляет перерыв, Лин Ань, кажется, едва дожидается, пока отцепят стропы, – на него, продрогшего, сжавшегося, холодно даже смотреть. Хотя с учетом того, что действие сцены происходит в ледяной пещере, это выглядит даже... органично.
– Вам нужно будет поменять парик и костюм, чтобы мы смогли отснять и божество тоже, – говорит режиссер, под горло застегивая собственную куртку. – Но сначала, прошу вас, хотя бы немного согрейтесь, Лин-сяньшэн. Я не хочу, чтобы мы прерывали съемки, если вы сляжете с воспалением легких.
Лин Аня под накинутым на плечи пледом уже откровенно бьет дрожь. Он кутается в плотную ткань, сжимая в каждой ладони сразу по две грелки для рук, и усаживается рядом с Ван Хуа нахохлившимся воробьем. Она пододвигается чуть ближе, и Лин Ань – видимо, рефлекторно – прижимается своим боком к ее, из знаменитого изящного актера мгновенно обращаясь в замерзшего мальчишку. В ее груди неуместным теплом разливается странная нежность.
Она уже испытывала нечто подобное.
Давно, очень давно.
Цзинь Чжао смотрит с явной завистью. А Ван Хуа даже рада, что их сложившиеся за время съемок отношения позволяют Лин Аню делать нечто подобное, – ей почти не холодно, и она рада хоть чем-то помочь этому самоотверженному и повернутому на работе упрямцу.
– Ты там еще ледяной статуей не обратился, а? – спрашивает Лин Синь, протягивая младшему брату стаканчик с горячим чаем, который Лин Ань обхватывает почти белыми от холода пальцами, не выпуская грелок.
– Пока нет, – на удивление ровно отзывается Лин Ань, кажется, не закутываясь по самый нос только потому, что тогда размажет тональный крем и пудру, которую на нем поправляли уже несколько раз. – Но близок к этому. Даже почти не надо было играть.
– Ты бы мог раньше попросить перерыв, если замерз, – замечает Ван Хуа. – Тебе бы пошли навстречу.
– Все нормально. Это была сложная сцена, я просто хотел поскорее с ней разобраться. – У Лин Аня подрагивают губы, бледные, нехорошо тронутые синевой. Он делает торопливый глоток чая через трубочку и едва заметно морщится – стаффы всем сделали очень сладко, а ему такое не нравится. – К тому же не хочу никого заставлять заново присоединять ко мне стропы, это долго.
Ван Хуа вздыхает, в который раз поражаясь его желанию никому не причинять неудобств. Даже персоналу на площадке, хотя, во-первых, они хотя бы в верхней одежде, а во-вторых – у них, вообще-то, работа такая.
Лин Ань отпивает чай мелкими короткими глотками, все еще сжимаясь в комок, но трясет его уже заметно меньше. Потеки искусственной крови, неровными ручейками прорисованные от глаз к подбородку, выглядят одновременно красиво и жутко. Часть краски, видимо, попала и на слизистую – когда Лин Ань жмурится и смаргивает лишнюю влагу, слезы по его щекам стекают серебристые.
– Как будешь изображать слепоту? – спрашивает Ван Хуа, засовывая руки в карманы. – Уже придумал?
– Пока нет, – пожав плечами, отзывается Лин Ань.
– Я считаю, это катастрофически несправедливо! – восклицает Су Ин, с крайним аппетитом жующий протеиновый батончик, – он только-только дорвался до еды, после того как пришлось два с лишним часа изображать отсутствие языка. – Почему Чжуанцзяню, значит, язык с корнем вырвало, а у Байцзина глаза на месте остались?
– Он главный герой, – небрежно замечает Ван Хуа. – Где ты видел, чтобы главный герой в дораме был уродливым? К тому же твой персонаж, Ин-гэ, будем откровенны, тот еще придурок. Хоть помолчит теперь немного.
– Ну вот тут спорить не буду, ладно, – легко соглашается Су Ин. – Но, вообще, можно было бы совсем лишить Байцзина глаз и использовать повязку.
– Нет, повязка не вариант, – качает головой Лин Ань. Он наконец согревается настолько, чтобы привычно выпрямить спину, но все еще зябко сжимает стаканчик с чаем. – Насколько я успел по сценарию изучить Байцзина как личность, он не стал бы скрывать полученное увечье. Иначе продемонстрировал бы, что оно беспокоит его.
– Действительно, не стал бы, – задумчиво произносит вдруг непонятно откуда материализовавшийся Син Хэн.
Он стоит у края навеса, под которым они все собрались, скрестив руки на груди и прикрыв глаза, в шерстяном пальто и небрежно повязанном легком шарфе, словно холода не чувствует вовсе. Силуэт Син Хэна, тонкий и высокий, в окружающем хаосе кажется почти чужеродным, неуместным. Лин Ань, плотнее закутавшись в плед, вскидывает на него заинтересованный взгляд.
– Байцзин видел... видит даже после потери зрения, только иначе, не так, как зрячие, – продолжает негромко Син Хэн, запнувшись на втором слове. – Я верю, что вы сможете отыграть это. Можно использовать склеральные линзы белого цвета, я просил подготовить их как один из возможных вариантов. У вас ведь нет проблем с чувствительностью глаз?
– Я уже использовал склеральные линзы для одной из ролей, – отзывается Лин Ань. – Должно быть вполне комфортно.
Син Хэн коротко кивает, не повернув головы. Он опускает веки и словно исчезает, растворяется – вроде стоит тут, а вроде его уже и нет. Даже спустя месяц совместных съемок он все еще обращается к ним всем на «вы» и ведет себя крайне отстраненно. Для Ван Хуа он похож на дым. Дым, оставшийся от когда-то яркого пламени.
Допив чай, Лин Ань отставляет стаканчик на скамейку – один из стаффов, неуловимо оказавшись рядом, тут же его убирает. От Ван Хуа Лин Ань все еще не отстраняется, видимо вполне удовлетворенный их положением. К его губам наконец возвращается розовый цвет, плед накинут на расправленные плечи почти свободно.
– Син-сяньшэн, а можно вопрос касательно лора? – интересуется Лин Ань.
– Да, конечно. – Ресницы Син Хэна, дрогнув, приподнимаются, но смотрит он все еще перед собой.
– Чисто теоретически: сколько мог бы прожить Хэнсин? Ему ведь в итоге не придется умирать, насколько я понимаю.
Взгляд Син Хэна на мгновение становится странным. Впервые он поворачивает голову медленным, скованным движением. Ван Хуа делает вид, что очень увлечена листанием ленты в телефоне, но боковым зрением прекрасно видит, что смотрит Син Хэн далеко не на Лин Аня. На нее. Пристально, болезненно, почти не моргая, как делает слишком часто на съемочной площадке за прошедший месяц.
– Я никогда не задумывался над этим, – наконец отвечает Син Хэн. – Но, думаю, довольно долго.
Лин Ань хмурится – похоже, ему не хватило этих двух коротких фраз. Но уточняющих вопросов он больше не задает. Он поводит плечами, откладывает в сторону грелки, сбрасывая плед и аккуратно сворачивая его. Ему еще переодеваться, смывать грим и наносить совершенно другой – судя по всему, режиссер решил доснять сцену боя сегодня, так что торчать на площадке им явно до победного.
Ван Хуа вскидывает голову, все-таки встретившись взглядом с Син Хэном, – и прежде, чем он, моргнув, отворачивается, тонкий ободок темно-зеленых линз становится заметен в неярком свете. Что-то тугое, мучительное сворачивается внутри, скручивает внутренности. Ван Хуа с долгим прерывистым выдохом опускает веки.
Похоже, она прекрасно знает, какого цвета на самом деле его глаза.

Глава 7
Когда истина рассыпается осколками

Цинъюй пробуждается непривычно рано от смутного чувства тревоги. Оно терзало ее и накануне, когда она засыпала. В памяти еще живо безмолвное отчаяние Байцзина, его тихая, беззвучная истерика, то, как он сломанной куклой с поврежденными шарнирами обмяк в ее руках, как она довела его кое-как до покоев и уложила в постель, непривычно хрупкого, испуганного, растерянного – и даже не скрывающего это.
Ее саму почти не тронули ни увечье Чжуанцзяня, ни оторванная рука Шуанъина. Цинъюй позволила себе только мимолетную слабость, когда осознание того, что конец уже близок, накрыло с головой. Когда слишком ярко вспыхнули перед глазами картинки: она пронзает божество клинками, забирает пульсирующее сердце и теряет намного больше, чем приобретает взамен.
Потому что в ее венах кровь не серебряная. Ее тело не готово к тому, чтобы божественная мощь вошла в него. Цинъюй остается надеяться на то, что она хотя бы останется жива, хотя бы дотянет до того, чтобы предстать перед священным ядром.
Просто как-то слишком поздно и внезапно она поняла, что своим отчаянным выбором может подвести весь мир, и на несколько мгновений ее сломало. Но ради Байцзина, ради себя самой Цинъюй стремительно собрала себя по еще не успевшим рассыпаться кусочкам, заклеила неровные сколы и снова стала целой.
Тревога ощущается мелкой-мелкой дрожью внутри. Словно что-то застыло в воздухе натянутой тончайшей струной, готовой оставить незаживающей порез, стоит только ее случайно коснуться. За окнами уже светло, близится уши, в покоях гораздо прохладнее, чем было вечером, – жаровня почти угасла, пламя теплится в горстке тускло мерцающих углей.
Цинъюй несколько раз моргает, пытаясь согнать сон. Голова отчего-то тяжелая, мутная, словно и не спала вовсе. Она медленно приподнимается на локте. И в тот же миг ее взгляд упирается в фигуру в дверном проеме. Байцзин. Он стоит, прислонившись к стене и оперевшись на нее ладонью, словно боится потерять равновесие.
– А-Цзин? – голос Цинъюй тих, но даже это заставляет его вздрогнуть.
Байцзин прерывисто вдыхает, резко дернув головой и зажмурившись. Его плечи непрерывно крупно дрожат, он кутается в верхние одежды и неловко прижимает к телу крылья. Цинъюй мгновенно вскакивает с постели, подбегает к нему и осторожно касается плеча. Пальцы тут же ощущают холод – Байцзин ледяной, как если бы провел несколько часов на морозе. Внутри все сжимается в тугой, скользкий комок.
Где он был?
– Прости, – произносит Байцзин едва слышно, посеревшие – вместо синевы – губы шевелятся с трудом. – Я... не видел, куда шел. Сейчас я покину твои покои.
– Как это... не видел? – недоумевает Цинъюй.
Она не уверена, что хочет знать ответ на свой вопрос.
Но Байцзин уже медленно приподнимает веки. Его глаза – совершенно белые, лишенные зрачка и радужки, словно залитые молочным туманом. На нижнем веке едва заметны полустертые серебристые следы. Кровь. Цинъюй пронзает осознанием, острым и болезненным, словно прямо в межреберье вогнали с размаху лезвие.
– Ты уже принял испытание, – выдыхает она глухо, почти беззвучно.
Байцзин скованно кивает, морщится, сильнее сжимает пальцы на плечах. Цинъюй чувствует, как в горле встает тяжелый ком. Она знает: испытания божеств никогда не проходят бесследно. Но слепота...
Байцзина трясет так сильно, что зубы выстукивают дробь, хотя он явно пытается сдержать дрожь, судя по тому, как напряжены мышцы под ладонью Цинъюй. Его одежды, ресницы и волосы покрыты тонким слоем инея – что бы ему ни пришлось пережить, он явно промерз до самых костей. «Сначала – помочь ему согреться, только потом – задавать вопросы», – мысленно твердит Цинъюй, отгоняя нарастающую панику.
– Идем сюда, – говорит она мягко, но твердо.
Она бережно ведет его к постели, усаживает на край и тут же укутывает одеялом. Пододвигает жаровню, подбрасывает углей, и пламя, вспыхнув ярче, начинает разливать по комнате живительное тепло. Байцзин сжимается в дрожащий комок, даже не потянувшись к огню, – его тело словно застывает ледяной фигурой в той позе, которую приняло под руками Цинъюй.
– Так холодно... – шепчет он.
– Знаю. – Цинъюй на ощупь находит его ладони под одеялом и накрывает своими. – Потерпи немного. Сейчас согреешься.
Медленно выдохнув, она пускает через пальцы ровный, осторожный поток ци – и вместе с ним тепло. Байцзин поначалу едва реагирует – словно почти и не чувствует прикосновения, – но постепенно его дыхание становится чуть ровнее. Он медленно приподнимает голову, заторможенно моргает, будто только сейчас начиная в полной мере осознавать, что происходит.
– А-Юй...
– Я здесь, да, – мягко произносит Цинъюй. – Я рядом.
Байцзин слабо, но цепко сжимает ее пальцы в ответ, будто боится, что она может исчезнуть. Его руки все еще холодные, но уже не такие ледяные, как прежде. Иней на ресницах медленно тает, оставляя влажные следы, похожие на слезы, ледяное серебро в волосах обращается мелкой россыпью капель. Цинъюй пытается не думать, не давать воли тревоге, не считать заполошные удары собственного сердца.
Проходит около одной палочки благовоний, прежде чем дрожь начинает ослабевать, – для Цинъюй время тянется так долго, что она могла бы сказать, что минул и сяоши, и шичэнь, и, может быть, даже больше. Байцзин чуть выпрямляет спину, чуть расправляет скованные плечи и делает глубокий протяжный вдох и медленный выдох – пытается выровнять дыхание, понимает Цинъюй.
– Лучше? – спрашивает она.
– Да, – его голос все еще звучит тише обычного. – Спасибо.
Она наконец отпускает его ладони, убирает руки, позволяя Байцзину плотнее закутаться в одеяло, но остается рядом. Присаживается плечом к плечу, чтобы он мог опереться на нее. И еще – Цинъюй приходится признаться себе в этом постыдном малодушии – чтобы не видеть его глаз. Абсолютно белые, пустые, как безжизненная туманная мгла, они кажутся чужими, незнакомыми.
– Значит, они теперь белые? – вдруг в тишине выдыхает Байцзин.
– Что? – удивляется Цинъюй.
– Мои глаза. Ты только что сказала об этом, – растерянно отзывается Байцзин.
– А-Цзин, я ничего не говорила.
Он напрягается на несколько мяо – а потом, тяжело выдохнув, опускает веки. Льнет к ней замерзшим птенцом, устало распластывает на постели крылья, наконец позволяя себе немного расслабиться. Дрожь все еще прокатывается по его телу короткими рваными судорогами, и он жмется ближе, будто пытается вобрать в себя исходящее от Цинъюй тепло.
– Выходит, мысли я тоже теперь иногда слышу, – глухо произносит Байцзин.
Цинъюй поднимает руку и молча принимается перебирать его волосы, чуть влажные от растаявшего инея. Она почувствовала, когда вливала ци, – внутри Байцзина что-то пульсирует, идет волнами, как от камня, брошенного в воду, отдает болезненным резонансом. Чужая сила – одновременно горячая и ледяная – соприкасается с ней и отзывается странным ноющим ощущением в глубине костей, мелкой вибрацией бьет по чувствительным перьям, хотя осязаемой быть не должна.
– Ты не разбудил меня, прежде чем идти, бывшее высочество, – шепчет Цинъюй. – И я проспала. Прости.
Байцзин медленно поднимает веки. В его взгляде нет боли, нет печали и сожаления, только тихая, всепоглощающая растерянность и усталость.
– Мне стыдно... за вчерашнее, – произносит он негромко. – Я не хотел, чтобы ты переживала.
– Вообще-то теперь я переживаю еще больше, – с коротким смешком отвечает Цинъюй.
Байцзин пытается улыбнуться, но губы изгибаются неровно, горько, и получается скорее ломаная усмешка. Он все еще не согрелся, и Цинъюй чувствует исходящий от него холод. Не от кожи, не от одежды, скорее откуда-то изнутри. Оттуда, где теперь бьется умирающее, вырванное сердце божества, которому скоро суждено будет навсегда замолчать вместе с его собственным.
– Оно... жжется, – вдруг выдыхает Байцзин. – Я чувствую, как оно пытается перестроить мою кровь и мои кости. Это пугает.
Цинъюй замирает. Медленно, осторожно опускает руку на его грудь чуть ниже сердца. Закрывает глаза, прислушиваясь, чувствуя, как в ладонь отдает тяжелой, неровной пульсацией. Биение жизни, отобранной у божества, не совпадает с настоящим пульсом Байцзина, они мешаются и наслаиваются друг на друга, как полупрозрачные слои бумаги с разным рисунком, когда не различим до конца ни тот ни другой.
– А еще я... видел себя, – продолжает Байцзин. – Божество выглядело в точности как я. Словно кто-то взял мое лицо, мои черты, мои глаза – и надел их, как маску.
Цинъюй вздрагивает, но подавляет страх, всплеснувший в груди холодной вязкой волной, – и еще что-то примешивается к нему, что-то невидимое, неразличимое и непонятное, как крошечный червячок, подтачивающий изнутри мякоть персика. Маленькая, эгоистичная, почти детская часть Цинъюй невольно радуется, что Байцзин теперь слеп и не может увидеть выражения ее лица.
– Расскажи мне, – просит она, – что было после того, как ты убил его.
– Я не помню, – его голос звучит отстраненно, будто он пересказывает чужой сон. – Только холод. И свет. Потом – ничего. – Байцзин поджимает дрожащие губы. – Цинъюй, я... мне страшно. Я ничего не вижу. Я не знаю, что мне теперь делать.
Он вдруг ловит ее запястье, сжимает ладонь, все еще лежащую на его груди, – движение резкое, почти отчаянное, хотя холодные пальцы едва слушаются. В нем столько беспомощности, что у Цинъюй болезненно щемит сердце. Байцзин медленно поднимает другую руку, слепо протягивает и неуверенно касается лица Цинъюй. Его пальцы осторожно скользят по ее лбу, щеке, подбородку, очерчивают изгиб губ, словно запоминая каждую линию, каждую мелочь, которую он больше не может увидеть глазами.
Она наклоняется ближе, осторожно целует его в лоб, в уголок холодных обветренных губ. Байцзин мелко дрожит, и, кажется, влага на его щеках – уже не просто талая вода. Оставив очередной короткий поцелуй на холодной коже, Цинъюй ощущает соль.
– Ты справишься. Я верю, ты сможешь. Это всего лишь глаза, – шепчет Цинъюй. – А пока ложись. Отдохни. Я буду здесь.
Байцзин медленно опускается на постель прямо в одежде и обуви, узко сложив крылья вдоль спины, сворачивается клубком – Цинъюй помогает ему улечься, поправляет подушку, укутывает получше. Его дыхание становится ровнее, хотя тело все еще время от времени пробивает дрожь, короткими, отрывистыми волнами, как отголосок прежнего холода.
Он засыпает очень быстро, будто только успел закрыть глаза – и уже провалился в сон. Цинъюй бережно накрывает его еще одним одеялом. Потом садится у окна, обхватив колени, и сквозь полупрозрачную рисовую бумагу смотрит в никуда. Тепло жаровни почти не достигает уголка, в котором она устроилась, и Цинъюй немного расправляет крылья, укрываясь от холода.
Ей самой все равно, что божество завтра отнимет у нее. Хоть даже сами крылья. Ничего не сравнится со смертью. Но Байцзин... ему, похоже, не все равно.
Байцзин спит долго – так долго, что солнце успевает подняться высоко, а тени в комнате становятся короткими и резкими. Цинъюй приносит ему еду и чай из трапезной, но не будит, лишь сидит рядом, наблюдая за ставшим наконец спокойным, почти безмятежным лицом. Но, увы, она знает – за закрытыми веками его глаза белы и больше не увидят света, а в груди бьется чужое сердце.
Он просыпается резко, словно от толчка. Вздрагивает, распахивает глаза – невидящий взгляд мечется по пространству, дыхание учащается, становится прерывистым, а на лице отражается паника.
– А-Юй?.. – зовет Байцзин дрогнувшим голосом.
– Я здесь. – Она тут же касается его руки, мягко, но уверенно обозначая свое присутствие. – Не бойся. Я рядом.
Его пальцы смыкаются вокруг ее запястья цепко и почти больно, удлинившиеся когти чуть царапают кожу, но Цинъюй не обращает внимания. Байцзин несколько мяо пытается выровнять дыхание, слепо блуждая взглядом по потолку комнаты. Медленно садится в постели. Ежится, когда одеяла одно за другим соскальзывают с плеч – его руки уже теплые, но холод, видимо, еще не покинул тело до конца.
– Ты завтракал, прежде чем уйти на испытание? – спрашивает Цинъюй, стараясь говорить ровно.
Байцзин качает головой. Он отрывисто поворачивает голову на звук ее голоса, словно пытается отыскать взглядом, моргает несколько раз и с болезненным выражением на лице опускает веки. Его всегда ровная осанка впервые за все время их знакомства дает надлом. Цинъюй чувствует, как в ней поднимается волной бессмысленная злость.
Почему божество не могло отобрать у него что угодно, кроме зрения?
Почему он, только-только увидевший реальный мир за пределами этого своего идеального сусального дворца, теперь не может на него смотреть даже несколько коротких оставшихся дней?
– Тебе нужно поесть, – настаивает Цинъюй.
– Я хочу сам, – глухо произносит Байцзин.
– Конечно, – соглашается Цинъюй. – Но на всякий случай я буду рядом.
Байцзин поднимается с постели и оправляет неловко одежды, пальцами ощупывает волосы, видимо пытаясь понять, насколько они растрепались за время сна. Он серьезен и сосредоточен, губы поджаты, как обычно во время сражений,– Цинъюй мимолетно задыхается, когда понимает, что он относится к этому как к бою. Она аккуратно подводит Байцзина к столу и помогает сесть, направляет руку, пока он не касается пальцами тарелки.
– Здесь рис с овощами, – тихо поясняет Цинъюй. – Палочки справа от тарелки. Чай уже не слишком горячий.
Байцзин медленно проводит пальцами по предметам, запоминая их расположение. Движения скованные, неуверенные, но он упорно пытается сориентироваться самостоятельно. Цинъюй ловит себя на том, что почти не дышит, наблюдая за ним в глухой беспокойной тишине. Байцзину удается на ощупь найти палочки и правильно сложить их, но, когда он пытается подцепить хотя бы кусочек, палочки скользят, еда падает.
Его плечи напрягаются, пальцы сжимаются в кулаки – в этом жесте читается не гнев, а отчаяние, бессильная ярость перед собственной беспомощностью. Цинъюй подается вперед, протягивает руку, готовая помочь, но тут же останавливается, одергивает себя, помня его просьбу. Байцзин хотел сам. Она не должна заставлять его чувствовать себя слабым, даже если это на самом деле так.
– Все в порядке, – говорит она мягко. – Попробуй еще.
Он делает глубокий вдох, расправляет плечи и снова берет палочки. Вторая попытка. Третья. Байцзин хмурится, но упрямо пробует снова и снова, будто странное упражнение, которое непременно нужно освоить. Наконец у него получается подцепить небольшой кусочек и донести до рта. Легкая улыбка трогает его губы – робкая, едва заметная. Цинъюй выдыхает почти облегченно.
Постепенно движения становятся увереннее. Байцзин ест медленно, сосредоточенно, время от времени вновь изучая пальцами поверхность стола и посуду. Цинъюй сидит рядом, прикрыв его со спины крылом, готовая в любой момент помочь, но не вмешивается. Лишь наблюдает, и внутри смешиваются гордость и тревога.
Когда тарелка пустеет, Байцзин понимает это не сразу – несколько раз ткнувшись в дно и обнаружив лишь пустоту, он осторожно отодвигает ее и откладывает палочки. А потом, нащупав чашку, крепко обхватывает ее пальцами, подносит к лицу, вдыхает тонкий ароматный пар – и только потом делает медленный глоток чая.
– Мне нужно вернуться в свои покои, – говорит Байцзин. – Я чувствую... движение воздуха. Сюда я шел, ориентируясь на него. На этот раз не должен перепутать.
– Почему тебя не сопровождал никто из слуг? – задает Цинъюй тревожащий ее вопрос. Неужели императору настолько плевать на собственного брата, а служащим дворца – на их бывшего принца?
– Брат отдал приказ меня сопровождать. Он был обеспокоен и испуган, даже не смог скрыть это в голосе, – отзывается Байцзин, словно прочитав ее мысли – хотя, может, и правда прочитал. Ее это отчего-то нисколько не смущает. – Но я отослал их, когда вышел из дворца, так как хотел дойти сам.
Цинъюй подавляет вздох. Что-то в этом чешуйчатом сгустке праведности, видимо, изменениям не подлежит даже в чрезвычайных ситуациях.
– Давай я сначала помогу тебе дойти до двери, – предлагает Цинъюй. – Нужно привыкнуть к пространству.
Она встает, берет его за руку. Байцзин поднимается, делает осторожные шаги, подчиняясь ее движениям, и явно пытается держаться уверенно, пытается не показывать, насколько растерян от непонимания, что и где находится в сомкнувшейся вокруг него тьме. У самой двери он словно понимает, что впереди преграда, быстро вытягивает руку вперед, упираясь ладонью в шершавую деревянную поверхность. И сам раздвигает створки, раньше, чем Цинъюй успевает хотя бы коснуться их.
Она тихонько хмыкает, за всплеском нежности давя беспокойство. Байцзин ведет себя подобно птенцу, впервые вставшему на ноги и всеми силами старающемуся доказать матери, что все способен делать без ее помощи.
Они движутся дальше, и Цинъюй убирает руки, позволяя обойтись без поддержки. Но остается за плечом тенью, в черной одежде и с черными крыльями. Байцзин медленно сходит с крыльца, делает несколько шагов и останавливается, словно прислушиваясь к чему-то. Полуденное холодное солнце касается его лица, оглаживает кожу светом – он чуть запрокидывает голову и жмурится, словно почувствовав это.
– Впереди горячий источник, – говорит Байцзин неожиданно уверенно. – До него около чжана, верно?
– Да, – подтверждает Цинъюй. – Ты помнишь план моего дворика?
– Не помню, – качает головой Байцзин. – Но слышу. И чувствую воду.
Цинъюй смотрит на него с невольной гордостью. Она всегда знала, что Байцзин силен, что за прошедшие дни испытания закалили его, но не представляла, насколько быстро он начнет находить новые пути, отказываясь сдаваться. В каждом его движении читается сосредоточенная решимость, он правда старается заново открывать погасший мир.
Байцзин чуть хмурится – словно настраивает невидимые струны, связывающие его с окружающим пространством. Делает осторожный шаг вперед, затем еще один, непроизвольно вытягивая руку перед собой – наверное, не столько из страха наткнуться на что-то, сколько для того, чтобы ощутить границы мира, который теперь познается иначе.
– Здесь пар, – произносит он, вдыхая влажный воздух, – не для Цинъюй, скорее для себя фиксируя ощущения вслух. – Он поднимается вверх, но ветер сбивает его в сторону. Северо-западный, судя по направлению.
Цинъюй удивленно вскидывает брови. Она и не подумала бы таким образом проверить направление ветра – привыкла полагаться на зрение, на колыхание ветвей, на движение облаков, в конце концов. А он чувствует. Хотя, наверное, в этом смысле ему повезло – инлуны тесно связаны с водой, а уж ее-то в окружающем мире явно больше, чем огня, воплощением которого являются фэнхуаны.
– Хочешь посидеть у источника? – спрашивает она как ни в чем не бывало.
– Не здесь. У себя, – отвечает Байцзин. – Ты можешь не идти со мной дальше.
– Ну нет уж, бывшее высочество, – с коротким смешком возражает Цинъюй. – Какая из меня хозяйка, если я гостя хотя бы до ворот не провожу?
Его губы трогает легкая улыбка – и он едва заметно кивает.
У ворот ей приходится, мягко коснувшись щеки на прощание, в самом деле оставить его. Не навязывать помощь, не унижать ею. Отпустить, позволить идти самому, медленно, просчитывая каждый шаг. Цинъюй напряженно, неотрывно смотрит ему в спину, пока он не сворачивает в собственные покои. Он должен научиться быть один. Это необходимая ступень, без которой невозможно двигаться вперед.
Других избранных не видно, но стражники поглядывают на Байцзина, то и дело замирающего, чтобы прислушаться и приноровиться к окружающему миру, почти с жалостью. Цинъюй сжимает кулаки и шумно выдыхает, пытаясь унять всплеск гнева. А потом, стоит Байцзину исчезнуть в нужных воротах, резко разворачивается и стремительным шагом возвращается к себе.
Как хорошо, что он не видел.
Что он не мог видеть.
До самого вечера Цинъюй не находит себе места. Бессмысленно ходит по комнате, садится, потом снова вскакивает, принимается расчесывать волосы, бросает – и опять по кругу. Сердце хочет быть не здесь, совсем не здесь, и она бы перелетела опять в чужой дворик... Но нет. Нельзя. Есть вещи, в которых она будет лишней.
Цинъюй не знает, почему так обеспокоена. Они оба скоро умрут. Им не нужно реагировать на... всего лишь повреждения, они все равно будут избавлены ото всех страданий, когда ядро заберет их жизни. По-хорошему, то, как Байцзин принимает эту простую, но жестокую истину, должно быть только его проблемой. Не ее.
Однако в последнее время в ее жизни, похоже, нигде нет места рациональности.
Возможно, она просто хочет, чтобы последние дни Байцзина прошли относительно спокойно, а не в попытках смириться со слепотой.
К юши Байцзин сам выходит из покоев. Тени удлиняются, становясь гуще и темнее, звуки обретают глубину, а запахи – насыщенность, словно мир к закату становится более осязаемым. Цинъюй ждет в беседке неподалеку от тренировочного поля. В руках у нее чаша с вином, благополучно выпрошенная в трапезной, но она даже не притрагивается к напитку – все ее внимание приковано к Байцзину.
Он одет в привычное сине-белое ханьфу с широкими рукавами, волосы аккуратно убраны гуанью. Байцзин движется иначе, не так робко и осторожно, как прежде. Шаги увереннее, осанка прямее. Он не вытягивает руку перед собой, а держит ее расслабленно вдоль тела, будто теперь знает каждый камень под ногами, каждое препятствие на пути. Цинъюй встает, но не спешит навстречу. Наблюдает, то и дело пропуская вдохи.
Байцзин останавливается, запрокидывает голову, подставляя лицо последним лучам солнца – они раскрашивают его кожу золотом и медью. Вдыхает глубоко, словно пьет воздух, как терпкий зеленый чай. Потом медленно поворачивается, направляет пустой взгляд в сторону Цинъюй и делает несколько шагов – прямо к беседке.
– Ты здесь, – говорит он, подойдя почти вплотную. – Слева от меня. У тебя в руках чаша с вином, но ты не пила.
Она невольно улыбается – тепло, искренне, несмотря на ком в горле:
– Как ты узнал?
– Запах. Он слишком яркий. И ты не двигалась – я слышал твое дыхание все это время. Оно почти не менялось, значит, ты была спокойна... или старалась быть спокойной.
Цинъюй не сдерживается – отбрасывает чашу прямо на землю, разливая багровую краску вина, сокращает расстояние между ними, проводит по щеке и волосам Байцзина с трепетной нежностью. Он прикрывает глаза, подается навстречу прикосновению. Сердце заполошно стучит в груди, как птичка, попавшая в силки, а Цинъюй улыбается сквозь жгучую влагу в глазах, глотает ком в горле и, привстав на носочки, прислоняется своим лбом к его.
Ей все равно, что на них могут смотреть.
Она так горда Байцзином, так щемяще рада, что он не сломался, не опустил руки, а стал только крепче, как закаленный жаром и ледяной водой клинок, и столь быстро нашел для себя способ жить без зрения. Тот же Чжуанцзянь, похоже, до сих пор не смирился с отсутствием языка и периодически давится на трапезах пищей и водой. А вот Шуанъин понемногу перестраивается, чтобы пользоваться только левой рукой.
Они идут к трапезной молча, едва-едва касаясь ладоней друг друга. Байцзин идет ровно, уверенно, будто видит путь. Его шаги размеренны, движения осмысленны, словно он рисует невидимую карту в своем сознании. У дверей трапезной Байцзин останавливается, прежде чем войти, прислушивается, втягивает воздух, и крылья носа забавно раздуваются.
– Маринованные сливы, – говорит Байцзин, и в его тоне звучит легкая улыбка. – Я давно не пробовал их.
Цинъюй смеется от души, и этот смех словно рассеивает часть накопившейся тревоги. Она невольно тоже слышит, вдыхает, чувствует: приглушенные голоса, звон посуды, запах риса и тушеных овощей, смешивающийся с ароматом чая и тех самых маринованных слив.
– Ты и запахи запоминаешь? – спрашивает она.
– Частично, – отвечает Байцзин просто. – Но по звукам ориентироваться легче.
В трапезной их встречают тихими приветствиями. Шуанъин сидит вместе с Вэйянь – та выглядит немного испуганной, когда замечает белые глаза Байцзина, но не говорит ни слова. Чжуанцзянь, наверное, высказался бы. Раньше. Теперь он если и похож на меч, то только на сломанный. Пьет мелкими глотками из чашки, устремив бессмысленный взгляд в стену.
Что ж. Тот, кто кричал громче всех, громче всех и разбился.
Цинъюй приносит еду на двоих и садится рядом с Байцзином. Он сам наливает себе чай, слегка улыбается, когда пальцы находят край тарелки и палочки, которые Цинъюй положила рядом. И ни разу не роняет еду, поднося ее ко рту. В этих простых действиях – огромная победа, молчаливое утверждение: «Я справляюсь». И Цинъюй впервые за сегодняшний кошмарно долгий день позволяет себе немного расслабиться.
После трапезы Байцзин медленно встает, проводит пальцами по краю стола, слегка задерживается на царапинах и трещинках, изучая их прикосновением. Выйдя на воздух, он останавливается на крыльце, прикрывает глаза, позволяя легкому ветру обдувать лицо, и чуть плотнее запахивает верхние одежды – должно быть, фантомное ощущение холода все еще не оставило его до конца.
– Расскажи мне, какое сейчас небо, – произносит Байцзин, и в его голосе звучит тихая, почти детская просьба.
– Оно переливается всеми оттенками синего, – начинает Цинъюй неторопливо, подбирая слова. – У самого горизонта – густой, почти фиолетовый, а выше – все светлее. И облака – как тонкие шелковые нити, подсвеченные солнцем.
Байцзин выглядит почти умиротворенным, плечи расслаблены, дыхание ровное. Цинъюй боится представить, что сейчас творится внутри него – какую бурю чувств, страхов и надежд он, научившийся врать, скрывает за этой внешней безмятежностью. Она отпечатывает в себе его легкую, благодарную улыбку как что-то, ценнее чего не сможет найти во всех жизнях, которые уже прожила до этой и проживет еще.
Засыпает она, тоже вспоминая его улыбку. Забывается беспокойным поверхностным сном, до того как черная пасть страха перед грядущим сражением успевает поглотить ее в один большой укус. Ей ничего не снится. Ничего, кроме чернильной тьмы с кляксами серебра, слишком яркого, слишком заметного, слепящего глаза.
Цинъюй просыпается разбитой. Опять. Приходится гуще подвести глаза черным, а губы, как никогда прежде, выкрасить ярко-алым. Как ее истинная кровь. Если она не выдержит испытания, то хотя бы предстанет перед божеством и умрет красивой.
Байцзин вместе с императорским служащим после трапезы провожает ее на испытание, пугающе спокойно, ровно чеканя шаг. Ее мысли настолько громкие, что Цинъюй почти уверена: он их слышит. Но она не может прекратить думать о том, что всех подведет, что это божество заберет и жадно сожрет ее сердце, как истекающее красным соком яблоко, а не наоборот. Что священное ядро никогда не будет запущено – если только Байцзин не раскроет тайну о том, кто настоящий избранный.
А он этого не сделает.
– Ты справишься, а-Юй, – говорит Байцзин перед тем, как остаться у входа в главные покои дворца, и на лице его впервые проступает беспокойство, хотя слепые глаза по-прежнему пусты и непроницаемы.
Он точно слышал.
Цинъюй почти ничего не чувствует, ни приветствуя императора со всеми положенными церемониями, ни шагая в готовую, сияющую желтым формацию. Лишь холодную сосредоточенность и апатичное безразличие. В руках она сжимает клинки, но ее мысли все еще с Байцзином, с тем, как он приноровился жить – доживать – в новом мире. Мире, который она может погубить своим стремлением спасти шиди.
Обитель божества познания утопает в черном и золотом. Цинъюй оказывается в паре чжанов от богато украшенного ложа, на котором это самое божество растянулось, безмятежно покачивая ногой и рассматривая собственные ногти, укутанное в полупрозрачный шелк. Цинъюй напряжена, каждая мышца готова к бою, каждый нерв – как натянутая струна, крылья готовы распахнуться, едва только понадобится.
Божество издает короткий смешок и поворачивается. Чудовище с лицом и глазами ее шиди, с блестящей, подобно металлу, кожей, оно лишь лениво потягивается и улыбается, не вставая со своего ложа. Его поза – воплощение безмятежной снисходительности, словно все происходящее – не более чем забава. Цинъюй пытается сглотнуть, но вязкая слюна застревает в ставшем вдруг слишком узким горле.
– Ты ведь не избранная, – просто говорит бог. – Кого ты хотела обмануть?
– Неважно, кто я, – резко произносит Цинъюй. – Я пришла убить тебя.
– С удовольствием приму смерть от твоих рук, – хмыкает божество, и в его улыбке мелькает что-то неуловимое – то ли насмешка, то ли искренняя готовность. – Вперед, просто сделай пару шагов и забери мое сердце, я даже не буду сопротивляться.
Цинъюй замирает, удивленно распахнув глаза. Мир словно останавливается, а потом медленно-медленно переворачивается с ног на голову. Нет. Это не может быть так легко. Божество должно сражаться с ней, должно проявлять хоть какую-то агрессию и враждебность, а не спокойно предлагать его убить. Это все равно что жидкое небо и твердый воздух, все равно что облака, поменявшиеся местами с землей.
И почему...
Почему оно выглядит как Хэнсин? Это трюк? Игры сознания?
– Что ты несешь? – вырывается у Цинъюй. Клинок в руке чуть подрагивает. – Ты играешь со мной? Это ловушка?
Божество неспешно приподнимается, опираясь на локоть, но не делает ни единой попытки податься к ней. Ленивая грация хищника, который не видит угрозы. В его улыбке – лишь странная, почти ласковая усталость. Полупрозрачный шелк скользит по его телу, обнажая кожу. Ненормальную. Золотую.
– Ты не избранная, – повторяет он мягко, словно объясняет ребенку очевидную истину. – Ты пришла не по воле судьбы, а из чувства любви. И я говорю не о том юнце, что ждет тебя, ослепленный моим покойным братом, – нет, это совсем другая любовь, подобная материнской. Ты понимаешь, о чем я.
Цинъюй чувствует, как внутри все сжимается – не от страха, а от холодного, жгучего осознания, что он прав. Она не отвечает, только крепче стискивает рукояти клинков, так, что костяшки пальцев белеют. Острые ногти впиваются в кожу, оставляя тонкие полукружия – маленькие раны, напоминающие о реальности.
– Я мог бы убить тебя одним вздохом, – говорит бог без угрозы, просто констатируя факт, как говорят о смене дня и ночи. – Но не стану. Это не в моих интересах. Потому что ты можешь все изменить своей кровью.
– Что я должна изменить? – Цинъюй заставляет голос звучать ровно, хотя внутри бушует вихрь вопросов и сомнений.
– Известно ли тебе, откуда взялись нынешние боги?– спрашивает он, сощуривая яркие ореховые глаза.– И почему наши лица так похожи на лица избранных? Ты ведь заметила, верно? Я выгляжу совсем как он, не так ли? И тот юнец, наверное, говорил тебе, что мой покойный брат словно украл его черты.
Цинъюй снова молчит. Удары сердца глухо, тяжело отдают в виски. Она чувствует: сейчас прозвучит то, что перевернет все, во что она верила, все, что знала о мире, о своей миссии, о тех, кто взял на себя волю вершить чужие судьбы. Божество медленно опускает руку, опираясь ладонью на подлокотник ложа, и воздух словно сгущается, становится вязким, почти не наполняющим грудь. Цинъюй начинает задыхаться.
– Убивший бога становится богом, – произносит бог тихо. – Когда-то я стоял на твоем месте, сжимая меч. А потом священное ядро испепелило меня, выпило жизнь, и я обратился своим же врагом.
Что-то оглушительно трещит. Так ломается реальность, крошится стеклом под ноги, хрустким и острым, – одно неосторожное касание, и разрежет до самой кости. Цинъюй невольно делает шаг назад, словно пытаясь отстраниться от этой правды. Руки слабеют, пальцы едва удерживают клинки.
Нет. Не может быть.
– Ты лжешь, – бессмысленно выдыхает она.
– Разве? – Он приподнимает бровь. – Ты ведь видишь мое лицо. У изначального бога познания оно наверняка было совсем другое. Но зато так выглядел первый избранный от клана фэнхуанов. Обретя божественные силы и отдав себя ядру, он, сам того не зная, расколол душу надвое. Одна часть заменила погибшее божество. Другая – скиталась в пустоте и небытии, забывая себя, до тех пор пока не воплотилась в новом теле. В новом «избранном».
Цинъюй судорожно сглатывает. Слова, рассекшие черно-золотой воздух, не укладываются в голове.
– Безумие изначальных богов и их желание насытиться верой настолько сильно, что раз за разом медленно отравляет новых, – невозмутимо продолжает божество. – И в конце концов заставляет поднять алое море. Чтобы люди на земле, как и когда-то, возносили молитвы о помощи, чтобы отчаянно просили защитить их... Да, величайшее бедствие всех времен изначально породили и продолжают порождать боги. Представляешь?
– Но ты... не выглядишь особенно безумным, – голос Цинъюй дрожит, но не от слабости, не от растерянности – от напряжения, от попытки осмыслить то, что выходит за грань ее понимания.
– Правда? Если я с тобой разговариваю, это не значит, что я в своем уме. Мои руки замараны. Уж прости, – божество смеется. – На самом деле мы всё помним. До самого конца. Даже когда творим алое море, помним, и это самое ужасное. Но чем ближе одна часть души к другой... тем сложнее сохранять остатки рассудка. Встань передо мной настоящий избранный, с ним я, скорее всего, вот так не поболтал бы.
– То есть я одарена честью узнать правду, – резко произносит Цинъюй, – только потому, что меня... не должно здесь быть?
– Наверное... – божество небрежно пожимает плечами. – Откуда мне знать. Раньше ведь никто так не делал. Не пытался подменить собой избранного. Не решал идти на смерть, когда для этого уже есть кандидат. Не додумывался рисковать безопасностью всего мира ради одного-единственного шэньшоу.
Голова кружится.
Алое море создали боги. Жестокие, безразличные к чужим страданиям, хотевшие лишь, чтобы земля склонилась перед ними и многоголосым хором попросила о спасении. А шэньшоу, выходит, многие тысячелетия запускали раз за разом проклятый круговорот, сами того не понимая. Не зная, что избранные, отдавшие жизни за спасение мира, сами становятся новыми божествами. И сходят с ума. И повторяют цикл.
Цинъюй даже подумать не могла, что все обернется так, когда ее обеспокоила фраза Байцзина о внешней с ним схожести божества памяти.
– Так вот. О тебе. Ты можешь разорвать круг, – говорит божество, чуть меняя позу, закидывая ногу на ногу, но не изменяя прежней скучающей расслабленности. – Раз за разом душа первого избранного от клана фэнхуанов сливалась воедино и у священного ядра снова разделялась надвое. Как и души остальных. Но в тебе нет даже остатков божественной силы. Если твоя кровь вольется в священное ядро... ты избавишь мир от колеса, которое катится по одним и тем же следам.
– Что мне нужно сделать? – ее голос звучит почти твердо, хотя внутри все перемалывается в кашу.
– Уничтожить мое сердце, – просто отвечает божество, будто говорит о том, чтобы выпить чашку чая. – Не принять его, не вложить в собственную грудь, а уничтожить. В принципе, если бы это сделал настоящий избранный... хотя нет. Его кровь уже загрязнена, даже без моего сердца новый виток, скорее всего, был бы запущен. Только душу бы еще больше порезало, – бог неуместно хмыкает. – Но ты должна понимать, что для тебя, смертной, последствия, возможно, будут необратимыми.
– Хуже, чем у других избранных?
– Если выживешь – хуже, – бог небрежно дергает плечом. – Но, если сделаешь все так, как и собиралась изначально, колесо продолжит катиться. Мир замкнется в вечном повторении... Вернее, он уже и так в нем замкнут. Лучше пусть боги умрут навсегда. Пусть люди будут молиться пустоте. Зато души избранных наконец станут целыми и отправятся в то посмертие, которое им должно.
Цинъюй замирает. В груди словно ледяное лезвие, острое и безжалостное – внезапное осознание неизбежности. Она смотрит на божество – и видит не врага, не скучающего хищника, а отражение собственной судьбы и судьбы всего мира, которую теперь может изменить. Ее пальцы вновь крепко сжимаются вокруг рукоятей клинков. Цинъюй знает ответ еще до того, как произносит его:
– Покажи мне твое сердце.
Божество выпрямляется на ложе и медленно разводит руки в стороны. Его грудь раскрывается тонкими металлическими листками, как диковинный механизм, открывая не кости, не органы, а пустое пространство с алым сиянием посередине, пульсирующим, как живой огонь. Оно растет, принимая форму сферы, внутри которой бьется нечто, напоминающее сердце из переплетенных нитей света и тени.
– Не мечом, – говорит божество, выглядя безмятежно, даже радостно. – Если собираешься его уничтожить, делай это руками.
Медленным, точным движением Цинъюй убирает клинки в ножны. Подходит ближе, с трудом держась на ставших ватными ногах. Протягивает руку к пульсирующему комку света под ласковым взглядом божества, вблизи неожиданно маленького, не крупнее обычного самца. Сияние обжигает кожу, пронизывает каждую жилу, словно разряд молнии ударил через все тело, но Цинъюй только вздрагивает и сжимает зубы, не позволяя себе отшатнуться. Пальцы смыкаются вокруг сердца божества.
Мир взрывается болью. Кровь вскипает раскаленной пузырящейся лавой, рвется из-под кожи, грозя порвать ее, как тонкую рисовую бумагу. Цинъюй кричит до хрипа. Ее сущность будто растворяется в безжалостном жгучем сиянии, смешиваясь с древней силой, с памятью тысячелетий, и она теряется, теряется, теряется, не видя, не слыша, не чувствуя ничего, кроме бесконечной боли.
Но Цинъюй лишь сжимает сердце крепче.
И раздавливает его.
Вспышка ослепляет ее – не светом, а абсолютной, всепоглощающей тьмой, в которой нет ни верха, ни низа. Цинъюй падает, хотя нет поверхности, на которую можно упасть. Она – лишь сознание, затерянное в бездне, где время течет вспять, а пространство сворачивается в тугую спираль. «Так вот что значит уничтожить», – думает она, и мысль рассыпается песком, не успев оформиться до конца.
– Спасибо, – шепчет божество, рассыпаясь невесомым прахом, который уносится в никуда, словно пепел на ветру.
Его голос возвращает в реальность. Позволяет сделать вдох – и закашляться от жжения в глубине груди. Но в бездонной тьме, в раскрывшей пасть пустоте Цинъюй чувствует, как сгорают ее крылья. Настоящим огнем, и ей все еще больно-больно-больно. Обуглившаяся плоть, трескающиеся кости, запах жженых перьев, языки пламени, неумолимо подбирающиеся к лопаткам.
Жарко...
Горячо.
В голове бело и тихо. И пусто. Цинъюй, не видя, дрожащей рукой нащупывает рукоять меча. Извлекает из ножен, сама не понимая зачем. Хруст. Шипение. Запах паленой плоти забивается в ноздри, оседает на языке и нёбе, въедается в легкие. Еще немного – и пламя подберется к телу, охватит его, как факел, и Цинъюй сгорит, подобно сердцу божества, навсегда останется здесь.
Нет. Ей нужно вернуться к Байцзину.
Она выворачивает руку под неудобным углом. Делает бесполезный вдох. И отсекает крылья одним движением – резким, безжалостным, как приговор.
У нее больше нет голоса кричать – из горла вырывается только отчаянный хрип. Кровь теплая, но не горячая – совсем не то же самое, что пламя. Обрубки на спине пульсируют, но уже не горят, пламя гаснет, оставляя ее наедине с чернильной тьмой, из которой со смертью божества исчезло все золото. Цинъюй едва не роняет меч, смыкает крепче трясущиеся слабые пальцы, не чувствуя их.
Холодно.
Она так хочет спать.
Сил встать нет. Цинъюй практически подползает вперед, на слабый желтый свет. Обратно к порталу, созданному формацией, вспоминает она. В бесконечном черном кровь растекается уродливыми серебряными кляксами, ее много, так много...
И на самом деле она все еще алая.

Глава 8
Когда боль не важна

Темно.
Это уже не пугает, хотя поначалу казалось, будто мир рухнул, утонул в сплошной черноте и перестал существовать. К тому же Байцзину было настолько холодно, что он почти не помнит, как принял божественное сердце и вернулся к порталу. Как кто-то – наверное, лекарь – обтирал его глаза жгучим, теплым, горько пахнущим травами. Как брат, не сумев спрятать беспокойство в голосе, велел сопровождать его до самых покоев.
Сперва он даже не дрожал. Наверное, лишь потому, что тело казалось замерзшим до костей, превратившимся в концентрированный лед, и чужеродное пульсирующее биение в груди ничуть не согревало застывшую кровь. Он понимал, что двигается и говорит скованнее, чем должен, но у него хотя бы хватало на это сил.
Разум бился в панике. Глаза не болели, нисколько, словно ничего не произошло. Но не видели. Байцзин терялся в какофонии внезапно окруживших его звуков, запахов и ощущений, никак не мог найти себя в пространстве, темном и пустом, ставшем вечной ночью вместо дня. Голова кружилась от вереницы несвязных образов, они как будто не принадлежали ему, не выстраивались ровно, никак не могли стать его частью.
Он ослеп.
Такую плату взяло с него божество. А взамен Байцзин получил что-то, что еще не мог понять. Не хотел. Не был в состоянии.
Дрожь пришла позже – накатила безжалостной волной уже после того, как он отослал слуг, не позволив им вести себя под руку. Байцзина затрясло настолько жестоко, что он едва мог идти, закоченевшие ноги почти не держали, онемевшим пальцам не хватало сил плотнее запахнуть заиндевевшие одежды. Он пытался ориентироваться на колебания воздуха, шел в никуда, отчаянно старался сконцентрироваться, вспомнить, отыскать дорогу и, должно быть, представлял собой крайне жалкое зрелище.
А в итоге все равно перепутал покои.
Байцзин благодарен Цинъюй за то, что она не принялась носиться с ним, как с беспомощным ребенком. В пронизывающем холоде, в яростной черноте, в оглушающем страхе она стала стержнем, за который он смог ухватиться, теплом, к которому смог потянуться и прильнуть, опорой, которую смог заново найти. Божественное сердце никак не хотело успокаиваться, стучало совсем не в такт с его собственным, но Байцзин заставил его.
Оставшись один, он медитировал у горячего источника. Прислушивался к миру и к себе. Постепенно понял, что способен ощущать что-то вроде отпечатка окружающих предметов – слепка, следа, который они оставляют в потоке времени, в точке, где сливаются прошлое, настоящее и будущее. Еще в голове отдаются гулом наиболее громкие мысли других людей и шэньшоу. Особенно отчетливо – Цинъюй. Почти зримые, осязаемые – наверное, их можно ухватить пальцами, если протянуть руку.
По мельчайшим кусочкам Байцзин собрал для себя реальность. Через дыхание ветра, через вибрации по коже, через запахи, через тонкие-тонкие дрожащие контуры пространства – скорее отголосок образа, чем что-то визуальное. Стало чуть менее страшно. Темнота никуда не ушла, не рассеялась, но сделалась чуть более... наполненной.
Когда два сердца под ребрами забились в унисон, когда божественная сила подчинилась, перестав ледяной болью обжигать меридианы и кровь, он почти готов был привычно выпрямить спину и уверенно дожить оставшиеся им всем несколько дней.
А теперь, стоя в ожидании у главных покоев дворца, Байцзин готовится стать опорой для Цинъюй.
Ее нет долго, и он начинает беспокоиться. Цинъюй боялась, что ее тело может не совладать с божественной мощью, – и ее опасения не беспочвенны, хоть самые первые избранные и были в том же положении, в котором оказалась она сейчас. Байцзин заводит руки за спину, до боли сцепляет пальцы в замок и пытается дышать ровно. Под двумя частящими сердцами сворачивается холодный клубок, словно змея обвивает кольцами внутренности.
Он сосредоточивается на вдохах и выдохах. На осенней влаге, покалывающей горло и морозно заполняющей грудь. На тихом шуме голосов вокруг, на шепоте ветра, что тонкими неласковыми пальцами забирается под одежды и оглаживает открытые участки кожи. На пульсации крови – в висках, во впадинке между ключиц, в чреве, в сильных дугах крыльев и на запястьях.
А потом – как волна, вибрация, легкий, почти неуловимый всплеск жара.
Цинъюй.
Байцзин чувствует ее задолго до того, как слышит звук открывающихся дверей и медленные, шаркающие шаги. Запах горелой плоти и паленых перьев врезается в сознание. За ним – металлический привкус крови, густой и тяжелый. Байцзин дергается в ее сторону, находит по звуку дыхания, протягивает руки, хочет обнять, прижать к себе, спрятать от всего мира.
Цинъюй пытается отстраниться, но словно не находит сил для этого. Что-то не так. В Байцзине все кричит от тревоги – она до сих пор не произнесла ни слова и не прикоснулась к нему первой, это совершенно ненормально. Вслепую, на ощупь Байцзин опускает ладони на ее спину. Слишком свободно. Слишком легко. Не чувствуя преграды.
Его бьет наотмашь осознанием, и он едва сдерживается, чтобы не стиснуть порывисто Цинъюй в объятиях. Нельзя. Она слишком слаба, ранена, и он только причинит еще большую боль. Байцзин лишь глотает комок, горько перекрывший горло.
Ее крыльев больше нет. Там, где раньше начиналась нежная дуга перьев, теперь под кончиками пальцев, в разрезах ханьфу, что специально делают на всех одеждах крылатых шэньшоу, – лишь бинты, горячие и липкие от крови и сукровицы. Цинъюй мелко дрожит и рвано дышит. Не отстраняется, но и не поднимает руки, чтобы хотя бы попытаться ответить на объятие. Все еще молчит.
– Значит, крылья, – тихо произносит Байцзин, и в его голосе нет вопроса, только горькое признание очевидного.
Он не отпускает ее, стоит так еще немного, медленно, успокаивающими движениями проводит вверх-вниз ладонью по спине, запутывается пальцами в слипшихся волосах, стараясь не трогать раны. И вдруг замечает неладное. Внутри Цинъюй, в ее маленьком трепещущем теле, ничего не резонирует с ним. Он слышит, чувствует, как стучит ее сердце – но ритм один. К нему не примешивается второй.
– А-Юй, – тихо зовет Байцзин.
– М? – впервые реагирует Цинъюй. Ее голос не громче шелеста.
– Почему я не чувствую в тебе божественного сердца?
Она слабо отклоняется назад, делает шаг, заставляя его разомкнуть объятие. Сразу становится пусто и холодно. Байцзин опускает руки, невольно сжимая пальцы в кулаки – на кончиках все еще эфемерное ощущение горячего, неправильного. Дыхание Цинъюй, напротив, похоже на умирающий огонек свечи. Тихое, неровное, прерывистое.
– Не здесь, – говорит она глухо.
Байцзину страшно оттого, что Цинъюй, ни разу на его памяти не показывавшая слабости, особенно при посторонних, сейчас совершенно не скрывает, что ей нужно опираться на Байцзина, чтобы идти. Ее шатает и потряхивает. Байцзин почти уверен, что она позволила только обработать себе раны, но, подобно ему самому, запретила сопровождать, хотя того и гляди рухнет.
Что сделало божество? Почему она вернулась в таком состоянии?
Он доводит Цинъюй до ее дворика – сегодня это сделать намного проще – и осторожно помогает сесть на камни у горячего источника. Что-то подсказывает, что несколько последних шагов до дверей она уже может не сделать. Цинъюй несколько раз тяжело выдыхает и прерывисто втягивает воздух, словно никак не может наполнить грудь. Байцзин касается ее плеча, на ощупь спускается пальцами вниз по предплечью, по запястью и сжимает непривычно холодную ладонь.
Он не слышит ее мыслей. Даже когда пытается. Словно в голове Цинъюй сейчас пустота, такая же, как упорно норовит развернуться внутри него. Цинъюй чувствовала себя так же, когда он вчера появился в ее покоях? Ту же тревогу, то же желание выцарапать и вынуть обнаженное сердце – в его случае неважно какое, хоть оба разом?
– Я не приняла сердце, – вдруг произносит Цинъюй хрипло. – Я его уничтожила.
И начинает говорить. Слова льются ровно, негромко, будто она пересказывает чужую историю, периодически останавливаясь, чтобы перевести дыхание. Но Байцзин слышит то, что скрыто между строк: боль, решимость, холодную ясность выбора. И жуткую истину, которая прошивает его тысячью крошечных отравленных игл.
От того, что он узнает, мир не рушится. Но обретает другие очертания, пугающе острые и ясные. Алое море, величайшее бедствие всех времен, то, с чем он сражался, то, от чего погибли воины, шедшие с ним в бой плечом к плечу, – создание богов. Тех самых богов, на которых уповают люди, богов, которым все еще поклоняются в наивной надежде, что они снизойдут защитить.
Защитить от кого? От них же?
Но Байцзин этому почти не удивляется. Он всегда, с самого детства слушал от многочисленных наставников, что боги – всего лишь чудовища, которым полагается умереть. Что они не нужны, потому что бесполезны, что отнять их жизни – величайшая честь, вложенная в руки избранных. А вот другое – причина, по которой Цинъюй не приняла сердце, – поражает его подобно раскату грома.
Их миссия, все, чему Байцзина учили... Все было ложью с самого начала. Ложью, о которой никто не знает. Избранные убивают богов и, умерев, сами же ими становятся. Бесконечный круг. Повторяющийся цикл. Цинъюй, цитируя слова божества познания, называет его колесом, разбрасывающим грязь и камни, давящим и перемалывающим в пыль все на своем пути. Какое безжалостное и точное сравнение.
Выходит, пытаясь спасти мир, они делают только хуже?
– Значит, ты... отдашь ядру красную кровь? – спрашивает Байцзин, когда Цинъюй заканчивает.
– Я не знаю, что из этого выйдет, – признается Цинъюй. – Но надеюсь, что он не соврал.
– Разве нам не нужно рассказать об этом во всеуслышание?
– Нет. Будет паника. Нельзя, – ее тон тверд, хотя она по-прежнему говорит не громче полушепота. – Мы сделаем то, что должны, и унесем эту правду вместе с собой. А пока... пожалуйста, просто побудь со мной. Я устала.
Байцзин не хочет даже представлять, что припорошено этим бесцветным словом «устала». Около источника тепло, но он все равно снимает собственный дасюшэн и аккуратно укрывает плечи Цинъюй – она мелко дрожит, и ее руки все еще холодные. Пальцы скользят вверх-вниз по ее запястью, задевают тонкий шелк рукава – Байцзин больше не видит, но помнит, что он черный, совсем простой, без вышивки.
В это тягучее, горькое мгновение, вновь мягко обхватив ладонь Цинъюй – оказывается, тонкую, оказывается, хрупкую, – Байцзин впервые передает ей ци. А она, качнувшись, упирается лбом в его плечо и остается так, бескрылая, сломленная, но не сломавшаяся.
Следующие дни проходят странно. Цинъюй довольно быстро собирает себя, но кажется, будто ее огонь теплится на остатках догорающих углей, роняет последние искры из оставшихся и отчаянно пытается дать еще хоть немного тепла. Она меньше говорит и смеется, больше прикасается к Байцзину, часто-часто берет его за руку, проводит пальцами по волосам, скулам и подбородку, целует, когда они наедине, словно пытается насытиться им, впитать, забрать все, что еще не забрала.
Они повенчаны крыльями. И даже если в традициях инлунов не принято так откровенно показывать привязанность, если его девятнадцать лет учили иному, Байцзину все равно. Если он не видит чужих взглядов, значит, их не существует.
Раны Цинъюй не заживают. От нее постоянно пахнет кровью, бинты каждый день чистые, новые, жесткие до хруста, но кожа под ними все такая же горячая. Байцзин был бы рад забрать себе хотя бы часть боли Цинъюй, но, увы, он не в силах это сделать.
Вэйянь, последняя из избранных, возвращается с испытания, лишившись слуха. Цинъюй говорит, что Шуанъин теперь общается с ней, выводя иероглифы на ладони, – наверное, он уже приспособился обходиться только левой рукой. Вэйянь отвечает – неловко, как помнит, и слова ее звучат, ломаясь и спотыкаясь, мелкой катящейся галькой. Байцзин впервые задумывается, есть ли какая-то последовательность и закономерность, в том, что именно забирают божества в качестве платы за свое сердце.
Самое важное?
То, что было важным, хотя не казалось таким до тех пор, пока не исчезло?
Церемония возрождения ядра должна состояться в день осеннего равноденствия. Чтобы было красиво и символично, чтобы люди и шэньшоу смотрели со всех сторон на избранных и возносили им благодарности, чтобы холодное солнце напоследок одарило своими лучами и погасло для них навсегда. Хочется верить, что Цинъюй права и круговорот в этот раз не замкнется, а боги не вернутся.
Байцзин сохраняет эту тайну даже от собственного брата. Байгуан приглашает его к себе утром накануне равноденствия. Они наедине, без многочисленных императорских советников, и брат позволяет себе то, чего не позволял уже долгое время. Прикасается. Кладет ладонь на плечо. От него веет теплом и горечью, страхом и сожалением, тяжелым и густым, отчего сердце – то, которое было у Байцзина с рождения, – сжимается болезненно.
Брат молчит, но Байцзину не требуются слова. И даже не нужно видеть его лицо. Он слышит неровное дыхание, то, как Байгуан торопливо сглатывает чаще необходимого, дробный мелкий звон капель-украшений в его короне. Чувствует, как пальцы на его плече сжимаются, как нетверда рука брата, как все его тело напряжено.
Байцзин уверен, что у брата мелко дрожат поджатые губы и влажно блестят глаза, что он скрывает и сдерживает это зачем-то, даже зная, что Байцзин слеп. В виски отдается гулом одно-единственное слово, одна-единственная мысль, которую он может слышать, – она оглушительная, громкая и почти кажется произнесенной вслух.
«Прости».
«Прости, прости, прости».
– Ты позволишь попрощаться с тобой, брат мой? – голос Байгуана ломок, как трещинами покрытое стекло.
Байцзин кивает, почему-то ничего не чувствуя. Как будто уже смирился с тем, что за порогом следующего дня стоит, приглашающе раскрыв руки, его смерть.
В отчаянных объятиях Байгуана холодно. Глаза жжет против воли. Байцзин обнимает в ответ и чувствует, как его прижали к себе, словно пытаясь удержать, не отдать, оставить рядом. Он впервые думает о том, какая боль разрывает сердце брата, и отчего-то хочется побыстрее уйти. Чтобы не мучить его.
Тем же днем, после обеденной трапезы, они с Цинъюй прогуливаются по городу. Воздух влажен и пахнет предзнаменованием дождя, теплый ароматный пар поднимается от уличных ларьков с едой. Над столицей раскинута плотная сеть голосов, возгласов, выкриков, чьего-то звонкого смеха, и Байцзин позволяет себе запутаться в ней, не пытаясь освободиться из причудливого плетения.
Они идут молча, рука в руке, и каждый шаг – молчаливое: «Я здесь. Я с тобой». Походка Цинъюй тверда, пальцы привычно теплые, почти горячие, и как будто бы все в порядке, как будто мир дал им передышку, маленький шанс безмятежно забыться. Уголки губ Байцзина едва-едва приподнимаются. Цинъюй вдруг безмолвно тянет его ладонь вверх, к своему лицу, к губам, чтобы он прикоснулся кончиками пальцев.
– Так хорошо, да? – негромко, мягко говорит она. И тоже улыбается.
У главных ворот дворца какой-то шум. Не привычные разговоры стражников, а что-то выбивающееся, резкое, громкое. Когда Байцзин и Цинъюй подходят ближе, до них доносится взволнованный голос:
– Да пропустите меня! Я глава клана фэнхуанов, избранная – моя шицзе! Я должен увидеть ее!
– Хэнсин-сяньшэн, – сдержанно отвечает один из стражников, – нам не положено...
– Шиди? – внезапно окликает Цинъюй, и в ее тоне – ни удивления, ни радости, только тихая усталость.
Шум обрывается. Рваный выдох, шорох ткани. И шелест оперения – Байцзин узнает этот звук. К ним приближаются шаги. Раз, два, три – прежде чем остановиться напротив. Байцзин прислушивается к пространству вокруг себя. Очертания фигуры Хэнсина в слиянии тонких временных слоев размыты и дрожат, не читаются четко, как Байцзин уже приспособился воспринимать. Звук дыхания – примерно на уровне с его собственным. Значит, они одного роста.
– Шицзе... – голос Хэнсина дрожит, словно натянутая струна. – Что они с тобой сделали?
Цинъюй напрягается, ее дыхание делается более частым, прерывистым. Байцзин чуть склоняет голову перед главой другого клана, не сложив перед грудью рук. Он может себе это позволить. Цинъюй все еще сжимает его пальцы, и ее хватка становится крепче, болезненнее, острые ногти почти впиваются Байцзину в кожу.
– Никто ничего не «делал», – отвечает она ровно. – Пропустите его. Мы поговорим в моих покоях.
Байцзин молча сопровождает ее – не только из собственной прихоти и желания быть рядом. Это необходимость: хоть Цинъюй и нарушила уже все мыслимые и немыслимые правила, но без посторонних глаз находиться в одном помещении с другим самцом после церемонии венчания она не может.
К тому же Байцзин помнит, кто такой Хэнсин. Помнит, как Цинъюй рассказывала, что он до беспамятства был влюблен в нее. Это знание вызывает внутри всплеск чего-то жгучего, разъедающего, мучительного, как если бы ему вздумалось выпить залпом неразбавленный уксус. Ревность. Разумом Байцзин прекрасно понимает, что у него нет причин испытывать ее, но собственническое, звериное внутри желает, чтобы даже взгляд Хэнсина не касался Цинъюй.
Он отпускает ее руку только в комнатах. Они садятся на пол, на мягкие подушки, и Цинъюй, вопреки гостеприимству, не предлагает гостю чай. От нее веет сосредоточенным холодом, и только Байцзин, сидящий вплотную, ощущает, что спина и плечи Цинъюй напряжены так, словно в них вогнали металлические пластины.
– Шицзе, – подает голос Хэнсин, – я не думаю, что ему стоит...
– Во-первых, у «него» есть имя, – сухо перебивает Цинъюй. – Перед тобой бывший наследный принц Байцзин, прояви должное почтение. Во-вторых, мы повенчаны крыльями. Я – его самка. Если ты собираешься говорить со мной, Байцзин тоже будет присутствовать.
– Повенчаны... крыльями? – ошеломленно выдыхает Хэнсин.
Цинъюй не отвечает. Тишина опускается на комнату, густая, почти осязаемая. Байцзин ощущает ее всем телом – как давление, как предгрозовое напряжение, когда воздух становится тяжелым, а каждый звук отдается в ушах с неестественной четкостью. Мысли Хэнсина, звенящие, подобно тревожному колоколу, настолько спутаны, что Байцзин не различает в них ни единого слова. Впрочем, он даже не пытается.
– Хорошо. Как пожелаешь. Прошу прощения за недостаточную почтительность, – наконец говорит Хэнсин, и в его голосе звучит боль. – Шицзе, я пришел, потому что знаю, что ты сделала. Знаю, что избранный – на самом деле я.
Цинъюй замирает. Тишина становится настолько плотной, что кажется, ее можно разрезать взмахом клинка. Байцзин на ощупь отыскивает ее запястье и легонько сжимает, слушая тревожной нитью частящий пульс, а Цинъюй, вопреки ожиданию, даже не пытается убрать руку.
– Что ты сказал?.. – в ее тоне угадывается скрытая дрожь.
– Почему? – спрашивает Хэнсин вместо ответа. – Ты обманула весь клан. Обманула самих богов!
– Богов? – с глухой усмешкой отзывается Цинъюй, и только Байцзин знает, какая горькая истина скрывается за этим коротким словом. – Шиди, тебе не надо было принимать на себя ношу избранного. Когда я увидела, что твоя кровь серебряная, то решила: если кто-то должен заплатить цену, пусть это буду я. А ты поведешь клан.
– Талисманы... – Хэнсин запинается. – На самом деле они создавали иллюзию?
– Как ты вообще узнал? – ее голос звучит устало, почти безжизненно, словно она уже израсходовала большую часть сил на этот разговор и хочет его поскорее закончить.
– Повредил их. Хотел проверить, что будет. И знаешь, какая кровь потекла из порезов?
Плечи Цинъюй вздрагивают. Она сжимает пальцы в кулак под ладонью Байцзина, стискивает шелк юбки, натягивая ткань почти до треска. Шторм, бушующий внутри нее, столь силен, что колючие искры безжалостного пламени задевают даже Байцзина.
– Я сейчас же нарисую тебе новые, – вырывается у Цинъюй беспокойно и горячечно. – А-Цзин, пожалуйста, дай мне со стола бумагу и...
– Да не надо ничего рисовать! – восклицает Хэнсин отчаянно. – Дай мне занять мое место! Ты не должна умирать!
– Поздно! – отрезает Цинъюй, мгновенно изменив тон. – Разве не видишь? Бог отнял мои крылья. Я забрала его сердце и его силу. Шиди, бесполезно цепляться за лед, когда ты уже опустился на дно. Просто иди и живи спокойно!
– Да как я смогу жить спокойно, зная, что ты пожертвовала собой ради меня?! – он срывается на крик.
Уловив с его стороны шорох и почувствовав, как всколыхнулось пространство – как если бы Хэнсин подался вперед, – Байцзин тут же сдвигается, загораживая Цинъюй собой. В горле пузырится рычание – звук, которого он никогда в жизни себе не позволял. Хэнсин отшатывается – резкое движение воздуха, удивленный рваный выдох, – но Байцзин остается перед Цинъюй, весь звеня изнутри, как клинок, уже готовый к удару.
– Ты не понимаешь, – произносит она тихо, но твердо. – Это не жертва. Это мой выбор.
– Выбор?! – голос Хэнсина срывается. – Тебе никто не давал права...
– Я сама себе его дала, – перебивает Цинъюй.
И в этих нескольких простых словах – окончательность, от которой воздух в комнате становится почти удушающим, приговор, не подлежащий тому, чтобы его оспорили и обжаловали.
Цинъюй осторожно опускает ладонь на плечо Байцзина, мягко надавливает, вынуждая его вернуться на прежнее место. Он почти уверен, что, если бы мог сейчас прозреть хотя бы на мяо и увидеть ее, она предстала бы перед его взором такой же, как раньше. С прямой осанкой и твердым горящим взглядом темно-карих глаз, с упрямой, хищной, непреклонной улыбкой тонких губ.
– Все, иди, Хэнсин, – говорит Цинъюй, впервые называя его по имени. – У меня еще много дел до того, как свершится церемония.
Хэнсин молча поднимается, шелестят по доскам пола оперение и ткань одежд. Шаги, глухие, нетвердые, неуверенные, направляются к дверям, и ни Цинъюй, ни Байцзин не провожают его. Хэнсин замирает, подошвы его обуви издают скользящий скрип – остановился, обернулся. Цинъюй рядом прерывисто втягивает воздух.
– Прощай, шицзе, – горько произносит Хэнсин.
– Прощай, шиди, – не изменив ровному тону, отзывается Цинъюй.
Но, когда створки за ним смыкаются, отсекая лизнувший кожу холодный воздух, из Цинъюй будто резко вынимают все суставы и кости. Она обмякает рядом с Байцзином, тяжело приваливается к нему, делая рваные поверхностные вдохи, словно разговор с шиди лишил ее остатков сил. Ее тело горячее – Байцзин не до конца понимает, то ли внутреннее пламя, то ли вновь начавшийся жар из-за ран.
Он слегка расправляет крыло и уже поднимает руку – приобнять, поддержать, утешить. Но Цинъюй, быстро отстранившись, останавливает его, коснувшись ладони и медленно отведя ее в сторону. Легко, но непреклонно.
– Пойди за ним, пока он не ушел, – просит она. – Сотри память обо мне. Пусть он никогда не вспомнит, что я существовала.
Эта просьба так же остра и внезапна, как удар клинком исподтишка. Резкий, точный, обрывающий вдох. Байцзин чувствует, как внутри все сжимается, будто сердце пронзили ледяной иглой. Настоящее сердце. Не то, которое он украл, не то, которое действительно дало ему силу, о которой говорит Цинъюй. Но применить ее... немыслимо.
– Я не могу, – шепчет Байцзин.
– Пожалуйста, а-Цзин. Я не для себя прошу. Для него. Для клана. Если он будет помнить... он не сможет идти вперед.
Она осторожно берет его руки в свои. Горячие пальцы слегка дрожат, но хватка крепкая. Байцзин сжимает ее ладони так, будто пытается найти в них опору, взять хоть немного силы для решения, одна мысль о котором заставляет все внутри него восстать в отчаянном «нет». Он хочет сказать что-нибудь, возразить, убедить Цинъюй, что есть другой путь, но слова застревают в горле.
Потому что она явно считает, что другого пути нет.
Не сказав больше ни слова, Байцзин выходит на крыльцо. Хэнсин, судя по удаляющемуся звуку шагов, уже идет к воротам. Шумно вдохнув холодный воздух, заполнив им до отказа грудь, Байцзин сходит по ступенькам и окликает:
– Подождите.
Глава клана фэнхуанов замирает. Но не поворачивается. Байцзин подходит к нему, медленно, считая шаги, сосредоточиваясь на плывущих и размывающихся контурах – избранный, не принявший свое предназначение, как будто выбивается из ткани реальности и времени, не желая закрепляться в них. Раз. Два. Пять. Десять. Он заводит руки за спину и останавливается в чжане, не подходя ближе. Но ему и не нужно.
– Что вы хотели? – спрашивает Хэнсин сдержанно.
Сердцебиение болезненно отдает в виски. Льдистое, холодное течение заполняет меридианы талой водой, поток энергии, пульсирующий и жадный, окутывает ладонь – почти незаметный, но неумолимый. Байцзин чувствует, как сила дрожит на кончиках пальцев, готовая стереть воспоминания, как ветер сметает песок. Размолоть в пыль прошлое и развеять его в пустоте.
Он не готов. Он не хочет. Но Цинъюй попросила – и Байцзин вскидывает ладонь, заставляя время застыть нитью, длинной и тонкой, подобно боли. Легкое движение, едва ощутимый всплеск силы – он касается разума Хэнсина, подобно водной глади, бесцеремонно нарушает покой поверхности, погружается в глубину, чтобы достать нужные воспоминания, как едва-едва мерцающий камень на самом дне.
Его руку отталкивает яростным всплеском, нить натягивается до предела и лопается, хлестнув по коже с почти физической болью. Байцзин отдергивает руку. Ци рассыпается с пальцев застывшими каплями, мелким бисером, осколками инея.
– И зачем вам лезть в мой разум? – холодно произносит Хэнсин.
– Вы... почувствовали? – выдыхает Байцзин, опуская руку.
Хэнсин медленно поворачивается, шаркнув подошвами сапог по камням дорожки.
– Это она попросила, да? – произносит он горько. – Вы не похожи на шэньшоу, который совершил бы подобное по собственной воле.
Байцзин кивает. Взгляд Хэнсина настолько острый и пристальный, что он ощущает его, даже не в состоянии увидеть. Самец, слишком привязанный к самке, которая никогда не сможет и не захочет ему принадлежать. Байцзину на пару мяо даже становится жаль его.
– А-Юй боится, что вы не сможете идти вперед, если будете помнить ее. Она не хочет, чтобы вы страдали, поэтому попросила меня использовать божественную силу и стереть ваши воспоминания о ней, – объясняет Байцзин. – Посему у меня есть лишь одна просьба. Позвольте ей поверить, что у меня получилось. Позвольте умереть спокойно.
– А кто дал ей право решать за меня? – Хэнсин резко шагает вперед, почти нависая над Байцзином. Его голос звучит глухо, но в нем слышится ярость. – Кто дал ей право лишать памяти о ней? Она – часть меня.
– Нет. Она не ваша часть,– резко возражает Байцзин.– Вы должны уважать ее выбор, потому что его сделала она, а не вы.
Тишина. Только шум ветра за воротами, только прерывистое дыхание Хэнсина. Байцзин чувствует, как эмоции внутри этого шэньшоу превращают гладкую воду в пузырящуюся, закипающую поверхность, готовую всплеснуть и фонтаном вырваться наружу. Но Байцзин не может позволить этому случиться. Он делает шаг назад, говорит тихо, но твердо:
– Если вы не согласитесь, я вынужден буду завершить начатое насильно.
Хэнсин шумно выдыхает – и вдруг предстает не главой клана, не избранным, а просто юным фэнхуаном, только что потерявшим старшую соученицу, почти ставшую ему сестрой. Просто шэньшоу, которому больно. Байцзин успокаивает дыхание, заставляет ледяное биение внутри улечься, свернуться в груди и сложить шипастые тонкие крылья. Молча ждет, зная, что, если ответ Хэнсина ему не понравится, он сделает все возможное, чтобы удержать его подальше от Цинъюй.
Его Цинъюй.
– Хорошо, – произносит Хэнсин наконец. – Ради нее.
Не дожидаясь какой-либо реакции со стороны Байцзина, он уходит. Байцзин, не двигаясь, смотрит Хэнсину вслед, пока звук шагов не растворяется в вечной для него темноте. Вечерний холод пробирает до костей, заставляя мелкую дрожь ползти вдоль позвонков и стекать по костям крыльев. Тяжесть в груди становится почти невыносимой – словное чужое сердце обратилось камнем.
Это не победа, не поражение. Это компромисс. Хэнсин не позволит стереть память, но и не станет мешать Цинъюй верить, что ее жертва принята.
Байцзин медленно возвращается в покои Цинъюй. Каждый шаг отдается в ушах глухим эхом, спина норовит согнуться, изменить привычной прямой осанке. Он несет на плечах груз, который не в силах сбросить. Воздух кажется густым, пропитанным невысказанными словами и невыплаканными слезами. Он останавливается у порога, собираясь с духом. Ему предстоит сказать то, что она хочет услышать.
Цинъюй сидит у окна. Байцзин не видит ее, но чувствует присутствие – тепло, дыхание. И опять запах крови, за которым почти стал неслышен естественный аромат ее кожи и волос. Ее силуэт в переплетении линий перед внутренним взором – зыбкий, почти прозрачный, ее мысли – отдельные хрупкие песчинки, которые утекают сквозь его пальцы. Байцзин ощущает горечь на языке, которую не выходит сглотнуть.
– Получилось? – с надеждой спрашивает Цинъюй.
Байцзин подходит, опускается рядом. Берет ее за руку – горячую, хрупкую, напряженную. Мягко проводит большим пальцем по коже, сухой, с мозолями от оружия, расположение которых он уже запомнил наизусть.
– Да, – говорит он, глядя ей в глаза, но не видя их. Ложь горчит на губах, оседает тяжелым комком в горле. – Он забыл.
Цинъюй делает глубокий вдох. Байцзин чувствует, как ее грудь вздымается и прерывисто опускается, словно она пытается наполнить себя его словами, его заверением, удержать, как драгоценный воздух. Отравленный. Липкий. Но Цинъюй ведь об этом не знает.
Она наклоняется к Байцзину, целует его. Так жадно, словно этот поцелуй должен вместить в себя все невысказанные слова, всю нерастраченную нежность, всю боль и любовь. Она сжимает его плечи, скользит ладонями – отчаянная жажда жизни, последняя вспышка перед тьмой.
Байцзин отвечает на поцелуй голодно, как тогда, у источника, теряя голову, плавясь, растворяясь в Цинъюй. Ладони опускаются на ее спину – даже когда разум застлан туманом, он помнит про раны, помнит про бинты, избегает прикасаться к ним, чтобы не сделать больно. Но даже так сквозь шелк запоминает пальцами каждый изгиб ее тела. Они настолько близко, что он собственной грудью чувствует, как трепещет ее сердце прямо напротив, маленькое, сильное, горячее.
Она отстраняется, переводя дыхание,– их лица всего в цуне друг от друга, вдохи смешиваются. На губах особенно отчаянно горчит, Байцзин хочет закричать, признаться, сказать, что все неправильно, что он солгал, что Хэнсин на самом деле будет помнить,– но Цинъюй снова целует его, медленнее, глубже, нежнее. Мысли путаются. Байцзин ни о чем уже не может думать, кроме безумного: еще, еще, еще.
Пальцы Цинъюй в его волосах, острыми кончиками ногтей по затылку. На его шее, вдоль плеча – она скользит под одежды, проводит прямо по коже, по тонким чувствительным чешуйкам, и вниз по рукам сбегают волной мурашки. Байцзин прогибается в спине, прерывисто втягивая воздух, крылья распахиваются против его воли. Грохот. Он точно что-то снес в комнате, но сейчас ему все равно.
В комнате – только их дыхание, стук сердец, шорох шелковых одежд. Без зрения все ощущается намного острее, ярче. Байцзин захлебывается в ощущениях и перестает цепляться за реальность. Чернота расцвечивается светом. Грани стираются, размываются, и их с Цинъюй единение, их сплетенные пальцы – как благословение, как прощальная клятва.
– Подари мне себя, – говорит Цинъюй тихо, почти неслышно. – Напоследок.
Байцзин, увы, не может видеть ее глаз, но ощущает в словах пламя – чистое, неукротимое, то, что она отдает ему без остатка, сколько бы мало его в ней ни осталось. Выбирает быть живой до самого конца – цветок, которому суждено раскрыться лишь единожды, вспыхнуть, осветить ночь алым до самого неба и сгореть навеки.
Он поднимает ее на руки, прижимает к себе. Она не сопротивляется, наоборот, льнет ближе, согревая дыханием прохладную кожу, как будто пытается раствориться в нем. Их губы снова встречаются, но теперь в поцелуе – не горечь, не отчаяние, а тягучая сладость, нерушимое обещание, выжженое клеймом под кожей.
Они опускаются на постель – Байцзин позволяет Цинъюй остаться над ним, чтобы она не тревожила раны. Крылья окружают их коконом, отгораживают от всего мира. Движения – медленные, почти ритуальные, каждое прикосновение – как молитва, но не божествам, лживым, бесполезным, а только друг другу. Никому больше.
Они не спешат. У Байцзина удлиняются клыки и когти, он пытается быть аккуратным, когда развязывает пояс Цинъюй, как всегда, затянутый недостаточно туго, когда слой за слоем снимает с нее одежды, когда скользит ладонями по обнаженной гладкой коже, все так же избегая бинтов. Она с его одеждами расправляется намного торопливее, нетерпеливее – кажется, ей и вовсе хотелось бы просто разорвать их прямо на нем, если бы она могла.
Дыхание Цинъюй сбивается окончательно, она дрожит, горит неудержимо. Байцзин шепчет ее имя как заклинание. Целует ее ладони, запястья, ключицы – каждую точку, где бьется пульс. Он хочет запомнить все: вкус кожи, запах волос, ощущение тонких пальцев в своих волосах. Байцзин пытается впитать ее в себя, сохранить в памяти каждую деталь, чтобы потом, когда мир станет пустым, он мог воскресить ее в своем сердце. Даже если сердца уже не будет. Если ничего не будет.
Это все, что у них осталось.
Когда они наконец сливаются воедино, время останавливается – Байцзин чувствует, как оно застыло жидким стеклом перед коротким мигом, когда примет окончательную форму, как вздрогнуло, наслоилось и потеряло четкие черты. В комнате – только громкое, слишком громкое биение сердец, дыхание, стоны, влажный, тягучий звук поцелуев.
Байцзин вздрагивает всем телом – ему вдруг кажется, что он умер. И он совершенно не против. Вместо чернильной тьмы вокруг него свет, разлившийся звездным молоком и сияющим серебром. Весь мир сужается до крошечного пространства, и, если бы он перестал дышать, если бы оба его сердца остановились прямо сейчас, он не нашел бы ничего прекраснее и ничего счастливее.
После они лежат рядом, переплетенные руками и ногами, как два дерева, чьи корни срослись под землей. Цинъюй старается не тревожить раны, прижимается к его груди, и он слушает, как бьется ее сердце. Этот звук – как якорь, удерживающий в реальности, как напоминание, что она здесь, с ним, хотя бы сейчас. И несмотря на то, что только что произошло, Байцзин не ощущает внутри себя грязи – той, о которой ему порой осторожно, полушепотом, с ужасом на лицах говорили старейшины.
В его жизни не было и никогда уже не будет ничего более правильного, чистого, ослепительного – достаточно, чтобы стать солнцем взамен погасшего.
Байцзин молчит. Его пальцы скользят по волосам Цинъюй, по плечу, по руке – он все еще не может поверить, что это не сон, не иллюзия. Он пытается запомнить тепло ее тела, замедляющийся ритм дыхания – она засыпает, гаснет, остается в его руках угольком, наконец отдавшим весь свой жар. Для Байцзина это не просто прикосновения. Язык, которым он читает ее душу, такую же обнаженную, как тело.
Здесь есть только они.
И это их последняя близость.

Глава 9
Когда наступает конец

Наверное, Цинъюй должна бояться.
Но она устала. От постоянной боли в не прекращающих кровить ранах, от сжирающих ее мыслей о том, что все бесполезно, что бог мог наврать и тогда ее безумное решение влить в священное ядро алую, а не серебряную кровь всех погубит. Она ощущает постоянную слабость и уже почти хочет поскорее все закончить.
Накануне церемонии они с Байцзином... становятся едины. Это лишает ее сил окончательно, но оставляет в душе застывший покой. Цинъюй взяла все, что хотела, и отдала все, что могла, дошла до высшей точки, за которой, наверное, что-то и есть – только они оба этого не увидят. Остановятся навсегда, как насекомые в янтаре.
Хотя нет. Насекомые в янтаре хотя бы не исчезают бесследно. Светлая, яркая и текуче-неумолимая смерть сохраняет их на века. Избранным же суждено раствориться. Просто перестать существовать. Только души их, наверное, куда-то отправятся. Может, даже переродятся через много сотен лет. Главное, чтоб не сделались богами, остальное не важно.
Цинъюй прекрасно знает, что Байцзин солгал насчет Хэнсина. Потому что лгать в таких важных вещах он все еще не умеет. На самом деле она уже ничего не чувствует по этому поводу, кроме сожаления. Хэнсину в самом деле было бы намного легче, если бы он забыл. Живым всегда тяжелее. Уж кому, как не ей, смотревшей однажды на голодное пламя и черный дым, знать.
Сколько жили бы избранные, если бы им не приходилось умирать?
Сколько проживет Хэнсин, если все получится?
Она нарисовала утром новые талисманы и отправила письмом. Последним. Без текста. Им не о чем разговаривать. И вчера было не о чем, но она не преминула воспользоваться возможностью задеть его. Показать: «Не люби меня, я предала твое доверие, я обманывала тебя много лет, я венчалась крыльями с другим самцом, я не хочу иметь с тобой ничего общего».
Хэнсин – глупый, глупый птенец. Но сильный.
Он сможет жить без нее.
Цинъюй улыбается, когда выходит в общий двор. Она впервые за долгое время снова босая – холод земли обжигает стопы, но ей хочется покинуть мир хоть немного похожей на себя прежнюю. Спину уже привычно печет. Цинъюй вновь спала на боку и на рассвете сама меняла повязки. Пропитанные обманчиво серебряной кровью, блестящей подобно редкому жидкому металлу, они даже красивые.
Байцзин подходит к ней сзади, необычайно красивый сегодня – наверное, эти одежды он когда-то носил, будучи наследным принцем. Светло-голубые, с широкими рукавами, сплошь расшитые серебром, как инеем, с тонким полупрозрачным верхним слоем, невесомым, как дымка. Его волосы убраны гуанью, которую подарила Цинъюй, часть прядей оплетена тонкими серебряными цепочками, из-за чего при движении создается иллюзия, что они блестят и струятся, подобно воде.
На ощупь отыскав ладонь Цинъюй, Байцзин нежно сжимает ее прохладными пальцами и чуть приподнимает уголки губ. Цинъюй мимолетно вспоминает, как эти же губы, эти же пальцы вчера так старательно и трепетно изучали ее тело, и вместо смущения, вместо нового всплеска пламени отчего-то чувствует лишь усталое умиротворение.
Фитиль догорает у самого дна свечи.
Пора уже его затушить.
У главных ворот во дворец старейшины-инлуны в окружении императорской стражи прямо на земле вычерчивают сложную формацию, которая должна будет перенести избранных к священному ядру. Гомон собравшейся толпы закладывает уши. Шэньшоу, самцы, самки и детеныши, – все они выкрикивают их имена, называют героями, голоса мешаются, наслаиваются друг на друга, сливаются в единую неумолимую волну шума.
Людей в толпе почти нет. Только несколько императорских служащих. Наверное, обычные горожане даже толком и не в курсе, что происходит. В конце концов, шэньшоу предпочитают не распространяться о миссии избранных и о том, что происходит с богами, – надо же людям сохранять веру хоть во что-то. Пусть даже несуществующее.
Цинъюй на мгновение вспоминает фразу, которую бросила тому случайному старику, после того как спасла от чудовищ алого моря. «Не стоит молиться тем, кто скоро должен умереть». Глупая. Наверное, он ее даже не понял.
Байцзин едва заметно морщится – ему, наверное, воспринимать эту какофонию еще сложнее. А толпа, судя по всему, еще относительно сдерживается: рядом с формацией стоит Байгуан в тяжелом, многослойном красно-золотом одеянии, с безупречно прямой спиной и непроницаемым, застывшим выражением лица. Настолько непроницаемым, насколько способна быть тщательно зашитая внутри боль. Остекленевший взгляд янтарных глаз не выражает абсолютно никаких эмоций. Цинъюй помнит: примерно так же император выглядел, когда избранные вернулись с особенно сложного боя.
Каково это – провожать собственного брата на смерть?
Байгуан произносит речь, долгую, возвышенную, – толпа встречает ее одобрительными криками. Цинъюй не вслушивается. Пальцы Байцзина в какой-то момент смыкаются сильнее на коже, почти болезненно, но в белых глазах теперь тоже ничего не прочитать.
– Если бы я мог, – вдруг тихо произносит он, настолько тихо, что в окружающем шуме может услышать только стоящая рядом Цинъюй, – я бы стер и его память тоже. Чтобы он не помнил о том, что у него когда-то был брат. Всем бы стер, кто знает меня.
– Но не сотрешь?
– Нет, – качает головой Байцзин, прикрыв глаза. Ресницы отбрасывают длинные тени на его скулы. – Я не хочу исчезать совсем. Хочу остаться в этом мире хотя бы так. В их боли.
Цинъюй поражает, насколько это взрослые, выстраданные слова из уст инлуна, который еще недавно казался ей несмышленым, наивным детенышем. И ни капли привычной чопорности, знакомой привычки формулировать мысли изящно, чтобы скрыть их суть. Он повзрослел. Жаль, что для этого пришлось заключить сделку со смертью.
Она думает вдруг: а может, он прав? Может, и ей лучше будет остаться в памяти того же Хэнсина, чтобы не исчезать из мира совсем? С одной стороны – да кто она такая, но с другой...
А что с другой, она додумать не успевает.
Избранные входят в формацию под новый взрыв криков со стороны собравшейся толпы. Чжуанцзянь – с пустым взглядом и походкой такой деревянно-неестественной, словно у него разом потеряли гибкость все суставы. Шуанъин – серьезный, сосредоточенный, с пусто висящим вдоль тела рукавом. Байцзин – печальный, напоследок бросивший короткий взгляд в сторону брата, хотя не может его увидеть. Сама Цинъюй – преодолевая новый приступ боли и улыбаясь. И Вэйянь – тонкая, хрупкая, но решительная.
Священное ядро посередине огромного темного зала выглядит... внушительно. Оно напоминает исполинский кристалл, полупрозрачный шар, сотканный из переливающегося багрового света. Его поверхность пульсирует в ровном ритме, отбрасывая на стены причудливые тени, будто живые существа, притаившиеся в углах. Цинъюй не испытывает благоговейного трепета, хотя, наверное, должна.
Молчание, наступившее после оглушительного гомона толпы, кажется почти осязаемым. Даже дыхание становится громким, неуместным в этой тишине. Никто из них не решается проронить ни слова. Пятеро избранных стоят, в безмолвии глядя на ядро, как на огромное, медленно бьющееся сердце. Глаза Байцзина широко распахнуты – кажется, даже он каким-то образом видит.
На высокой подставке перед ядром лежат ножны с ритуальным клинком. Им никогда толком не объясняли, что именно нужно будет делать, но Чжуанцзянь, похоже, понимает. Нетвердой походкой он делает несколько шагов вперед, останавливается на переплетении линий, напоминающих вязь формации, отправившей их сюда, только более сложную. Извлекает клинок из ножен. И вдруг, резко выдохнув, вонзает в собственную грудь.
Серебряная кровь вытекает из раны вместе с ослепительным сиянием, расцвечивает темные одежды Чжуанцзяня, пачкает его пальцы, стекает по лезвию и капает на линии под ногами. Они загораются, вспыхивают – и ядро, загудев, вдруг оживает. Багровое сияние становится ярче.
– Так вот оно что... – негромко выдыхает Шуанъин.
Чжуанцзянь кладет клинок обратно. Шатаясь, отступает назад. Медленно опускается на колени. Его глаза все так же пусты – будто он действовал подобно кукле, будто вовсе ничего не почувствовал, пронзая себя оружием. Сердце бога порядка – металл и ослепительная белизна – поднимается в воздух. Не спеша, словно взвешивая последние мгновения перед тем, как подчиниться притяжению ядра.
Отдать кровь. Отдать божественное сердце. Отдать себя.
Вот что это всегда значило.
Шуанъин подходит к подставке следующим. Его движения четкие, выверенные, на лице сосредоточенное выражение – будто он репетировал это тысячу раз. Он берет клинок, не колеблясь вонзает его в грудь. Второе сердце, раньше принадлежавшее божеству гармонии, – дерево и мягкое, спокойное зеленоватое сияние – устремляется к ядру, сливаясь с первым в переливающемся потоке энергии.
Даже не дрогнув, не согнувшись, только глухо рыкнув от боли, Шуанъин отходит назад, освобождая место Байцзину. Рукой, перепачканной в серебре, помогает подняться на ноги Чжуанцзяню. Тот, качнувшись, застывает восковой безвольной статуей.
Байцзин на ощупь проводит пальцами по ладони Цинъюй, прежде чем покинуть ее. Вырисовывает ровно два иероглифа – она чуть вздрагивает, когда он выводит последнюю черту и ступает вперед. Белые глаза пусты, на губах улыбка, а на лице – почти безмятежная уверенность. Шаги ровны, точны и плавны, словно он внезапно прозрел.
«Люблю тебя».
Байцзин в своих одеяниях сам похож на бога, когда берет в руки клинок. Когда кончиками пальцев изучающе проводит по лезвию, прежде чем ударить. Сердце божества памяти – переменчивая вода, льдистый и глубокий синий – медленно поднимается в воздух, повинуясь притяжению ядра. Байцзин судорожно сжимает окровавленные одежды, крылья рвано дергаются, цепочки звенят в волосах – но он сам не издает ни звука. А потом встает рядом с Шуанъином.
Цинъюй делает шаг вперед. Сглатывает, сжав кулаки. В груди клубится холод – ей предстоит обмануть само ядро. У нее нет божественного сердца. У нее нет серебряной крови. Она знает, куда бить, чтобы было не так больно и чтобы не умереть до того, как ее жизнь заберет ядро, она умеет исцелять и убивать. Но ей нужно дать ядру что-то, что оно примет за божественный дар вместе с ее красной кровью.
Беззвучно, почти не шевеля губами, Цинъюй шепчет магическую формулу. Фэнхуан без крыльев, фэнхуан, оперение которой еще недавно было чернее ночи, фэнхуан, что с детства осваивала иллюзии. Ее учили создавать то, чего нет. И сейчас она собирается сделать то же самое. В последний раз.
Металл клинка холодит ладонь. Удар – резкий, точный, справа в межреберье, чтобы не задеть настоящее сердце. Боль пронзает тело, ледяным холодом разливается по груди. В рот ударяет привкус крови. Цинъюй кашляет, чувствует, как стало труднее дышать. Легкое. И оно не затянется, как у других избранных. Но она уже привыкла к боли. Обрубки крыльев ноют гораздо сильнее.
Просто покончить с этим. Просто... покончить.
Цинъюй сжимает челюсти, тяжело дыша. Ненастоящее серебро капает на пол. Из раны вырывается свет – сотканный из ее воли, из воспоминаний, из желаний. Она формирует иллюзию: мерцающий шар, похожий на божественное сердце, но хрупкий, как мыльный пузырь. Огонь. Яркий красный и теплый оранжевый. Оно выглядит ровно так, как и должно было. Так, как она его запомнила.
Ядро словно ощущает подвох, когда ненастоящее сердце приближается к нему,– свет пульсирует неровно, волны энергии становятся хаотичными. Цинъюй отчаяннее шепчет формулу, проговаривает про себя, чувствуя пузырящуюся на губах кровь: ну же, ну же, ну же. Иллюзия держится. И, дрогнув, сливается с поверхностью ядра – оно принимает подношение, будто поперхнувшись, но у него не остается выбора.
Цинъюй отступает назад, с трудом борясь с подступающим головокружением, и крепко сжимает руку Байцзина. Что-то внутри нее становится легким-легким, невесомым, несмотря на боль, разрывающую пробитую грудь, и отчего-то не остается сомнений, что она сделала правильный выбор.
У нее получилось.
Бог познания был бы, наверное, доволен.
Вэйянь смотрит на Цинъюй, проходя мимо нее к подставке. В ее глазах читается не страх, а решимость – спокойная, непоколебимая. Она подходит к клинку, берет его, и Цинъюй видит, как дрожат ее пальцы. Но когда Вэйянь вонзает лезвие в грудь, ее лицо остается безмятежным. Последнее сияние божественного сердца вспыхивает, устремляясь к центру зала, – желтый землистый свет, яркий, как сама жизнь, завершает череду их жертв так же, как замкнутым всегда остается великий круговорот.
И это единственный цикл, который должен остаться неразорванным после сегодняшнего дня.
Воздух становится плотным, густым настолько, что его почти можно зачерпывать ладонями. Еще до того, как Вэйянь становится рядом с Цинъюй, такая нежная и красивая даже в окропленном серебром платье, реальность начинает растворяться. Наверное, Цинъюй должна бояться. Перед ней грань, за которой нет возврата. Но в душе нет даже тени тревоги. Только покой. Глубокий, всеобъемлющий, как бездонный колодец.
Она чувствует, как пространство вокруг дрожит, распадаясь на потоки света и тьмы. Мир теряет очертания, растворяется в переливах мерцающих полос – алых, как ее настоящая кровь, и черных, как безмолвная вечность. Священное ядро пульсирует, все сильнее и отчаяннее, а Цинъюй все тяжелее дышать, ей больно, больно, больно...
Становится слишком ярко.
Она закрывает глаза.
Но свет не обжигает – он обнимает. Окутывает теплом. И дышится без труда, и боли больше нет – словно ее погасили, как огонек свечи легким выдохом. Цинъюй чувствует, как ее сущность растворяется в ровном, тягучем ритме. И где-то на периферии сознания чувствует, что Байцзин по-прежнему крепко держит ее за руку. Чувствует его тепло, его присутствие, биение его сердца – настоящего, а не одолженного взаймы.
Перед внутренним взором вспыхивают образы. Алое море, теряющее цвет, уходящее под землю. Хэнсин – его упрямая решимость, его обещание помнить, сжавшиеся кулаки, не от гнева, а от силы, которую обрел. Бесконечно катившееся колесо, что замедляется, замедляется, замедляется, а потом и вовсе останавливается посреди вечности, застывает навсегда. Чтобы больше никогда не сдвинуться с места.
Цинъюй улыбается. Свет поглощает ее, дыхание сливается с дыханием мира.
И больше ее не существует.

Эпилог
Когда герои больше не нужны

На площадке шумно и весело. Хлопушка режиссера щелкнула в последний раз еще полчаса назад, и теперь съемочная группа празднует окончание работы: без пафоса, но с искренним, расслабленным размахом – если кучу стаканчиков с чаем и кофе на любой вкус, пиццу и немного помятый торт можно считать размахом. В углах зала мерцают гирлянды, оставшиеся с недавнего Праздника весны[33], – они отбрасывают на пол причудливые блики, превращая пространство в подобие сказочного лабиринта.
Лин Аню почти непривычно видеть коллег по площадке без грима и в обычной одежде. Су Ин с довольным видом уплетает один кусок пиццы за другим, кутаясь в ярко-оранжевый свитер с широкой горловиной, словно не отыгрывал только что персонажа с бесконечной пустотой во взгляде и полностью сломленной волей. Его смех звучит громко, заразительно – будто он сбрасывает с себя тяжелую маску, возвращаясь к себе настоящему.
Цзинь Чжао и Му Гуан, в одинаковых футболках с длинным рукавом, снова шумно играют в онлайн-игру, параллельно умудряясь запихивать в себя торт. Их пальцы быстро бегают по экранам, а в перерывах между раундами они перебрасываются шутками, веселя чуть ли не половину стафф-состава, что в эти часы отдыхает и расслабляется вместе с актерами.
Ван Хуа, легкая и воздушная в светло-коричневом платье и с небрежно убранными волосами, стоит в стороне с девушкой-визажисткой. Они оживленно болтают, время от времени указывая на экраны смартфонов, где мелькают фотографии, – вероятно, обсуждают образы для будущих проектов. Ван Хуа смеется, ее голос звучит легко, почти беззаботно, но в глазах время от времени проскальзывает тень, которую она тут же прячет за улыбкой.
– О чем задумался, Ань-эр? – спрашивает Лин Синь, подсаживаясь рядом.
Его движения расслабленны, в них чувствуется уверенность человека, привыкшего быть в центре внимания. Актерская династия. Им обоим с детства прививали эту черту. Лин Ань качает головой, не отрывая взгляда от Ван Хуа. Чувство, что он что-то вот-вот поймет – или, может быть, уже понял, – зреет в груди пульсирующим горячим шаром, который готов лопнуть в любое мгновение.
– Она хорошая, – замечает Лин Синь, понижая голос до полушепота. – Если ты уверен, что тебе это не помешает в работе, я бы порекомендовал не терять времени зря.
И с коротким смешком вспархивает со стула, откидывает за спину мешающие длинные волосы, совершенно не похожий на серьезного императора Байгуана. В этом жесте – легкость, свобода, которую в нем редко удается увидеть за пределами съемочной площадки. Впрочем, они и видятся-то редко, оба загруженные проектами по самое не хочу. Лин Ань провожает старшего брата взглядом и коротко хмыкает.
Вот его мнения он точно не спрашивал.
Син Хэн присоединяется к общему веселью крайне неохотно. Он двигается словно во сне: берет стаканчик с чаем, делает глоток, но взгляд его, тяжелый и сосредоточенный, не отрывается от Ван Хуа. В нем – не просто интерес, а что-то глубже: странная печаль, недоговоренность, тень невысказанного вопроса. Его поза напряжена, плечи чуть приподняты, будто он готов в любой момент сорваться с места.
Лин Ань все отчетливее чувствует, как в голове складывается пазл. Фантастический. Из мелких-мелких деталек.
Где-то посреди всеобщего хаоса Ван Хуа исчезает. Лин Ань замечает это почти сразу – словно в мозаике праздника выпал один важный фрагмент. Он выходит следом, осторожно огибая группки смеющихся людей, и находит ее на старой деревянной скамейке у края съемочного павильона. Здесь тише: лишь отдаленный гул голосов и шелест ветра. Вечер опускается на мир темным покрывалом.
Ван Хуа поправляет накинутую на плечи куртку, поворачивает голову и улыбается. Привычно. Знакомо. Как это много раз делала Цинъюй. Чуть сощуривает ярко подведенные черным глаза. Прохладный, все еще почти зимний ветер шевелит пряди ее волос, выбившиеся из небрежного хвоста – такого же небрежного, как свойственно ее героине, – и на мгновение кажется, будто время замедляется.
Лин Ань подсаживается к ней, не понимая, кем чувствует себя больше, самим собой или Байцзином, зачем-то надевшим обычные джинсы и тонкий кашемировый свитер. Холод пробирается под ткань, но он не обращает внимания. Смотрит на Ван Хуа, на игру света и тени на ее лице, вдыхает тонкий аромат ее цветочных духов, и слова, наконец оформившись, срываются с губ раньше, чем Лин Ань успевает их как следует обдумать:
– Тяжело ли играть саму себя?
Вопрос повисает в воздухе, легкий, но острый, как лезвие, скрытое в шелковой ленте. Лин Ань уже знает правду, хотя она все еще остается для него туманной, размытой по краям. Ван Хуа на мгновение замирает. А потом прикрывает глаза с коротким смешком.
– Я могу задать тот же вопрос, знаешь ли, – ее голос звучит ровно, даже легко.
– А я не могу на него ответить, – дернув плечом, отзывается Лин Ань.
Ван Хуа откидывается назад, упирается затылком в спинку скамейки. Ее поза – невозмутимая расслабленность, непринужденное покачивание ногами. Лицо спокойно, но в уголках глаз затаилась тень, которую не скрыть даже самой искусной маской. Она не ответила прямо, но... ее слова подтвердили то, что уже давно мучает Лин Аня.
– Как все-таки избирательно работает отвар Мэн-по[34], – после недолгого молчания произносит вдруг Ван Хуа. – Или, может, он просто не действует на тех, кто оказался там, где его быть не должно?
Она улыбается, посмотрев на Лин Аня, но в глазах улыбки нет. Они похожи на два темно-карих омута. Он снова видит Цинъюй. Снова не может отделаться от ощущения, что не различает их. И судорожно сглатывает, отводя взгляд.
Лин Ань все понял давно. Гораздо более давно, чем хотел бы, и осознание почему-то совсем не удивило его, не перевернуло ничего в жизни, будто он каждый день сталкивается с такими невероятными вещами, как прошлые жизни и их нынешние воплощения. Но и облегчения тоже не принесло – лишь добавило вопросов.
– Ты очень похож на него. И мы снова встретились, да еще и вот так... Кажется, у судьбы точно есть чувство юмора, – тихо замечает Ван Хуа. – Даже жаль, что ты не помнишь.
– Зато кое-кто другой, похоже, помнит, – отвечает Лин Ань.
– Конечно, – кивает Ван Хуа. – «Кое-кто» свой отвар выпьет еще нескоро. Я даже не рискну предположить, когда именно. Интересно только, он до сих пор делает талисманы или кровь уже потеряла свои свойства?
Лин Ань изумленно распахивает глаза. Он предполагал, что Ван Хуа и Син Хэн похожи в их... особенности, но, выходит, ошибался. Вот и ответ на вопрос, как долго могут прожить избранные. Вероятно, вечно.
Ван Хуа неотрывно смотрит на него, и в ее обманчиво хрупком силуэте – ключи к тайнам, которые Лин Ань еще даже не пытался разгадать. Они лежат перед ним, как разбросанные фрагменты мозаики. Но готов ли он к тому, чтобы сложить их воедино? Готов ли принять: то, что он только недавно отыграл, то, что репетировал днями и ночами, заучивая текст и подбирая всякий раз нужную эмоцию, когда-то произошло с ним – то есть не с ним – на самом деле?
И Ван Хуа это, в отличие от него, помнит.
Лин Ань делает глубокий вдох. Сцепляет внезапно задрожавшие пальцы в замок – не от холода, нет, хотя вечерний февральский воздух уже начинает пробирать его, посылая волны мурашек по спине и рукам. Надо было тоже хотя бы накинуть пальто, прежде чем выйти.
– Почему ты снова выбрала не своего шиди? – спрашивает он.
– Я всегда выбирала своего шиди, – возражает Ван Хуа. – Просто не так, как хотел он. И то, что в итоге сюжет дорамы не изменился в его пользу, и то, что он не пытается сблизиться со мной... Я благодарна ему за это. Все-таки хорошо, что он не забыл. Теперь об этой истории будут знать. Хоть и посчитают сказкой.
Лин Ань не находит, что ответить. Слова застревают в горле, словно острые камешки, которые невозможно проглотить. Взгляд Ван Хуа становится почти нежным. Это немного согревает изнутри. Лин Ань обнимает себя руками и тоже откидывается на спинку скамейки, почти повторяя ее позу.
– Откровенно говоря, у тебя странная реакция для обычного человека, – с коротким смешком произносит Ван Хуа. – Где шок? Удивленные крики? Неверие? Растерянность? Ты меня почти разочаровываешь.
– Вы тоже обычные, – пожимает плечами Лин Ань.
– Особенно тот, чья кровь не должна быть красной, – она хихикает. – Ты и правда странный, диди. Другой на твоем месте не отнесся бы так спокойно.
– Я просто давно догадывался, что с тобой все не столь просто, как кажется на первый взгляд, – отвечает он. – Так не играют. Так живут.
Ван Хуа переводит взгляд на небо, где алые полосы заката сплетаются с синевой наступающей ночи, и Лин Ань вдруг чувствует к ней острую, невыносимую, щемящую нежность. Ее профиль очерчен мягким светом, и на мгновение она кажется неземной, словно персонаж из забытой легенды, сотканной из сумерек и воспоминаний.
Хотя она ведь и есть персонаж из легенды.
– Знаешь, в чем самая жестокая шутка судьбы? – ее голос звучит задумчиво, как будто она разговаривает не с ним, а сама с собой. – Чем сильнее ты пытаешься забыть, тем ярче вспыхивают воспоминания.
Лин Ань молчит, чувствуя, как в груди разрастается странное ощущение, будто он стоит на краю пропасти, а внизу мерцают огни давно ушедших дней. Эти огни зовут его, манят, но он не решается шагнуть – боится, что не найдет дороги назад. Зябко поведя плечами, Лин Ань поворачивает голову, чтобы посмотреть на Ван Хуа.
– Ты когда-нибудь хотела просто... – произносит он тихо, подбирая слова с осторожностью, – ...перестать помнить?
Мгновение – и взгляд Ван Хуа снова устремлен на него. Ее глаза – как два бездонных колодца, в которых тонут звезды. В них боль, но и решимость, как у воина перед последним боем. Такое же выражение было у Цинъюй, когда она принимала решение поступить по-своему, не так, как положено пророчеством.
– Хотела. Много раз, – признается она. – Но потом я вспоминаю, зачем это было сделано. Если забуду – значит, все случилось зря.
Она мягко улыбается, сбрасывая с себя пугающую тьму. В этой улыбке – и тепло, и печаль, и что-то еще, неуловимое, как мост между прошлым и настоящим, между тем, кем она была, и тем, кем стала, как дуновение ветра, как отблеск далекой звезды, которую видишь, но которой не можешь коснуться. Но Лин Аню хочется хотя бы попытаться.
– Ох, у тебя губы побелели,– голос Ван Хуа обеспокоенно звенит.– Еще немного, и ты, похоже, примерзнешь к этой скамейке. Вернемся к остальным, диди? Или мне стоит называть тебя... бывшее высочество?
Она вскакивает на ноги и протягивает ему руку, чтобы помочь подняться. Или найти ту самую дорогу, которую он боится потерять. Лин Ань улыбается в ответ. Рука Ван Хуа теплая, и Лин Ань крепко обхватывает ее ладонь. Как делал это еще полчаса назад.
Или много сотен лет назад.
– Я согласен на любое обращение, – уверенно говорит он.
Ван Хуа довольно щурится – и в глазах ее пламенем отражается закат.

Примечания
Сянься – жанр китайского фэнтези, тесно связанный с китайской мифологией, основами даосизма и боевыми искусствами.
Мешочек цянькунь – артефакт, содержащий особое защищенное и почти бесконечно расширяемое пространство для хранения чего-либо.
Инь и ян – ключевая концепция китайской философии, описывающая баланс противоположностей: темного, пассивного, женского начала инь и светлого, активного, мужского начала ян. Традиционно драконов-лунов связывают с ян-началом, а фениксов-фэнхуанов – с инь-началом.
Марти Стью (Мэри Сью – в женской вариации) – тип персонажа, целью создания и существования которого является компенсация недостатков автора, вследствие чего герой слишком идеален, красив, всесилен и не имеет изъянов.
«Ви-чат» (WeChat) – китайское «суперприложение», объединяющее функции мессенджера, социальной сети, платежной системы и платформы для мини-приложений.
а – используемая в качестве префикса уменьшительно-ласкательная формула обращения, может использоваться взрослыми по отношению к детям / подросткам / молодым людям, между членами семьи, близкими друзьями / подругами, между юношей и девушкой, состоящими в романтических отношениях.
Локва – дерево с округлыми сочными кисло-сладкими плодами с ароматом, напоминающим смесь яблока, абрикоса и ананаса.
Вэйци – древняя китайская стратегическая настольная игра, основная цель которой – захватить больше территории на доске, чем противник.
Эр – используемая в качестве суффикса уменьшительно-ласкательная форма обращения, случаи употребления сходны с приставкой «а-»:между родственниками, близкими друзьями или состоящими в романтических отношениях парнем и девушкой.
Праздник весны – китайский Новый год. Дата не фиксирована и определяется по лунному календарю. В данном случае предполагается, что Праздник весны пришелся на середину февраля.