
Мария Тиамат
Поцелуй Снегурушки
В деревню на са́мом краю Бездны словно из ниоткуда пришла девушка. Красавица с белоснежной кожей и глазами как спелая брусника – не иначе дар богов. Тут и к бабке за советом идти не надо! Но молодой Иван все же решил наведаться к ворожее. Ведь, когда добрые избы рассыпаются, как пепел в остывшем очаге, а вместо соседей в гости заходят видения, кажется, что не благословение, а Лихо явилось в дом. Не получив ответов от старухи, юноша отправляется в путь на изнанку земли, где растет всеведущая яблоня. У нее-то Иван и собирается узнать правду. Но сможет ли одно колдовство одолеть другое?
© Мария Тиамат, 2026
© Оформление. ООО «Издательство АЗБУКА», 2026 «Махаон»®
* * *


На гулянья да хороводы
Лишь бы не снилось
Polnalyubvi
Невольница
Ягода
Чудовище
Ягода
Царевич
Мельница
Парфюмер
Green Apelsin
Наперекор Вселенной
Джоконда
Шей
Хелависа
Жатва
Мещера
Волей моею
Sacrothorn вместе с Мари Штайнер
Зимним хладом
Мещера
Омут
Деревня Ивана
Семья Ивана: отец Борис Горностай, мать, братья Терентий и Никифор, сестра Марьянка.
Знахарка Агафья
Клим Митрич – резчик по дереву и наставник Ивана
Офимья – жена Клима Митрича
Верба – дочь Клима Митрича и Офимьи
Пантелей – староста деревни
Лемеховы: старик Яхонт и его жена-старуха
Кузнец Потап
Евмений-охотник
Кузьма – ровесник Ивана
Деревня Аксиньи
Двор I: Прокофий, его сын Сыгней, жена Сыгнея Ульяша
Двор II: супруги Емельян и Марфа, их дочери Аксинья и Милица
Двор III: тетка Настасья, ее муж, дочь Праскуша и сыновья
Двор IV: вдова Глафира, ее дочь Ежена и сыновья Егорка и Никифор
Двор V: вдовец Пахом и его дочь Феодора
Двор VI: старик Василь, трое его сыновей и дочь Есеня
Двор VII: Феофан и его семья
Я жила во лжи —
Ты меня прозрел;
Как сумел, скажи?
Ты меня коснись —
Кровью поделись.
Отведи домой:
Я на смертный бой
За тобой пойду
Отвести беду.
Пролог
Туман висел над болотом густой моросью, скрадывая очертания местности. Хилые, тянущиеся из трясины ели выплывали из него неясными тенями и тут же растворялись в небытии. Пару раз Иван чуть не остался без сапог, угодив по неосторожности в самую топь, но по большей части тут и там мелькали песчаные, поросшие осокой кочки, на которых нога стояла твердо. Дрожащее, едва пробивающееся сквозь плотную завесу солнце окрашивало пейзаж в пыльные, скучные цвета.
Тишина и безлюдье. За все то время, что длился путь – а он занял около часа, – в ушах Ивана даже не звенела мошкара. Ни разу не разразилась хриплым карканьем ворона, и эта охватившая мир немота казалась невероятной, будто дело происходило во сне. Впрочем, все, что творилось последние дни, напоминало сон – только сон кошмарный, неотступный. «Да где же эта Аксинья?» – недовольно подумал он про себя, и тут же в ответ на его мысли по правую руку замаячила деревушка. Обозначивший околицу колодец ощерился заплесневелым срубом[1], намекая, что тут давно никто не живет. Вздохнув, парень ускорил шаг.
Одно за другим выныривали из молочной дымки убогие строения: покосившиеся, потемневшие от сырости и времени бревенчатые стены, зияющие дырами крыши и проглядывающие сквозь прелую солому, точно скелет уродливого монстра, стропила. Тянуло гнильцой и речным илом. Без сомнений, селение заболотилось уже давно, поскольку даже и внятной тропки было не видать. Иван в недоумении постоял, рассматривая останки некогда цветущей деревушки. Здесь даже кошка жить не будет, не то что человек! Может, он пришел не туда?
Однако стоило ему все-таки ступить вглубь заброшенного селения, одна из ближайших изб – вытянутая, в четыре окна, и приземистая – вздрогнула, натужно затрещала, и из ее окон и дверей ринулись наружу десятки длинных рук и щупалец. Бледно-розовые, а местами даже сизые, как мертвечина, они струились, напоминая клубок змей.
Иван, даже в сказках не слышавший о подобной жути, подпрыгнул на месте, но страх не успел растечься по жилам: монстр окоченел. Хлопнули, моргая, ставни, исказился провал дверного проема, и Иван наконец сообразил, что внутри избы не скрывалось никакого чудовища. Само строение было живое и теперь уставилось на парня сразу четырьмя глазницами окон.
– Челове-е-ек... откель ты здесь? Как проник в чертоги духов? – недоверчиво проскрипело оно, и в его странном, таком же обезображенном, как и облик, голосе послышался испуг.
– Не твое дело, образина. – Подбоченившись для виду, Иван сдвинул шапку на затылок. – Я Аксинью ищу, не видал где? Меня за ней Плакальщица послала.
– Акси-и-инью? – переспросило чудище, точно сомневаясь, отвечать или нет. – Так я она и есть.
– Чудно́! – рассмеялся Иван. – Такому страшилищу и такое имя!
Чудовище почему-то вздохнуло – будто кузнечные мехи ухнули.
– Пошто кличет меня? – Печаль, прозвучавшая в его голосе, заставила Ивана устыдиться.
Тварь-то, пусть и уродлива, судя по всему, безобидна, а он от малодушия начал куражиться, нести невесть что. Разве таким его учили быть матушка да отец родной?
– Сам не знаю, – Иван примирительно развел руками. – Велела только, чтобы ты шла поживее, – добавил он, вспоминая, как долго старуха мяла да рассматривала срезанный с его головы клочок волос.
Иван поначалу оторопел, когда увидел, что Плакальщица взялась за ножницы, но та сердито втолковала, что таковы правила и нечего перечить, коли сам навязался на ее голову. Добыв желаемое, старуха недовольно уставилась на прядь, будто в ней была собрана сила молодца.
Иван тогда не выдержал, возмутился:
– Да сумею я по этим болотам пройти, вон какой крепкий! Чего ты, бабуль?
Плакальщица лишь смерила его неодобрительным взглядом, будто он стащил у нее крынку сливок. Но все-таки объяснила, где искать Аксинью...
– Ладно, пойдем, – смиренно пророкотала избушка. – Забирайся ко мне на охлупень[2], довезу.
Иван никак не мог понять, где в чреве этого чудовища рождаются слова. С виду вроде бы домина доминой, посеревшее дерево того и гляди рассыплется, что трухлявый пень, но вид поросших лишаем наличников неуловимо складывался в выражение лица. Интересно, если попробовать ему в брюхо забраться, там тоже будут полати, печь да лавки? Но спросить постеснялся.
Из темного оконного проема к Ивану протянулось одно из щупалец, предлагая помощь.
– А точно не сожрешь? – в последний момент осторожно уточнил парень.
– Кабы надо было, уж давно бы сожрала, – вздохнула изба.
Примерившись к полусгнившим бревнам, Иван ухватился за выщербины и полез наверх, подталкиваемый извивающимся отростком. Дерево было влажным и шершавым на ощупь – а он ожидал, что оно, возможно, теплое и дышит, как живой зверь. Хотя какой это зверь?
Уцепившись за водотечник, Иван подтянулся и оказался на покатой крыше. Быстро на четвереньках прополз по мшистому подстилку и оседлал конек.
– Готов! – крикнул он, крепко сжав деревяшку.
Изба пошатнулась и оглушительно затрещала. Просевший в топкую почву фундамент подымался, точно гигантский зверь выдергивал мощные лапищи из трясины. Хлипкий домишко ходил ходуном, раскачивался из стороны в сторону. Ивана замутило, и он стиснул зубы, еще пуще цепляясь за охлупень: не удержится – головы не сносить. Однако монстр, собравшись в гармошку, точно кот перед прыжком, вдруг распрямился и резво понесся, движениями напоминая гусеницу. Жесткая балка больно била по бедрам, но происходящее оставалось так чудно́ и невероятно, что Иван не обращал внимания на неудобства, вперившись взглядом в зыбкий горизонт. Влажный ветер бил в лицо, трепал волосы, и в оглушительной тишине громко чавкали проносящиеся по мшарам[3] щупальца. Монстр не боялся топей и мчал напролом. У Ивана только начали уставать руки, а избушка Плакальщицы уже вынырнула из вязкого тумана.
Небольшая, точно коробок, с крошечными наличниками и неприметным коньком в виде птицы, поднятая над водой четырьмя столбами, она возвышалась посреди кочек, поросших жидким кустарником. Клоки жемчужной дымки не спешили рассеиваться, создавая сизый полумрак. Ни огонька, ни мерцания невозможно было угадать за плотно завешенными оконцами... В тягостной тишине иного мира изба казалась нежилой. Однако стоило чудовищу остановиться и замереть, как дверь избушки отворилась, будто Плакальщица только и поджидала гостей.
Сухая, изъеденная годами, но пока еще сохраняющая моложавость старуха глядела на путников отстраненно. Из глаз ее беспрерывно текли слезы: они капали с подбородка, смачивая подол выцветшего, когда-то ярко-красного, а теперь грязно-розового сарафана, но она даже не пыталась утереть их, словно бы не замечая.
– Приехали наконец-то! Я уж думала, сожрал кто тебя, – угрюмо проворчала она, глядя на Ивана, пока тот скользил вниз по крыше.
– Бабушка, как это человек оказался в мире духов? – прогудело чудовище. – Не было такое возможно во веки веков!
– А ты сама не видишь, что ли? Глянь, что у парнишки на шее-то.
С угрожающим треском качнувшись вперед, чудовище прикрыло пустые глазницы окон ставнями – вероятно, это означало прищур – и изумленно охнуло: на шее Ивана висел оберег, сплетенный из кристаллов и веточек и испускающий едва уловимое мерцание. Тонкий шнурок удерживал его у груди, однако сам амулет не лежал поверх тулупа, а плыл в воздухе.
– Ох чудо, чудо-то какое! – благоговейно запричитал монстр.
– Ну раскудахталась! – Плакальщица хлопнула в ладоши, и брови ее грозно сошлись. – Не радуйся раньше времени. Не по праздности Иван к нам пожаловал, а с бедою. И сдается мне, что это судьба пришла за тобой, Аксинья. Хватит попусту слезы над мертвецами лить, пора тебе браться за ношу, что волей-неволей на себя взвалила.
И хоть многое оставалось для Ивана загадкой, с тех пор как он попал в это странное место, он сразу уловил сгустившуюся от слов Плакальщицы угрозу. Чудовище притихло, втягивая щупальца и становясь неотличимым от обычной избы-развалюхи.
– Расскажи ей, Иван, – велела Плакальщица.
– Да что уж... – Иван снял шапку, растерянно взъерошил светлые волосы. – Жаловать я к вам вообще-то не собирался, оно нечаянно вышло, так уж простите за беспокойство. – Он поклонился Аксинье, чувствуя себя по-дурацки и не в силах отделаться от ощущения, что разговаривает с обычным срубом. – Но помощи я и правда ищу. Появилась у нас в деревне вот как уж с седмицу дева, у проруби ее обнаружили. Ничего не помнит, роду-племени своего не знает. И с тех пор какая-то чертовщина творится. Люди у нас умирают, но... как будто бы сами.
– Как будто бы сами? – глухо переспросила изба, и Иван отпрянул от неожиданности.
А потом неуверенно кивнул. Его вдруг охватили озноб и робость, словно и сейчас темные глаза Снегурушки сверлили его спину, но он превозмог это ощущение, заставляя себя вспомнить все в мельчайших подробностях...
Глава 1
Под скорбные песни метели
В тот день жители деревни спорили до хрипоты, что делать со странной чужачкой. Нагую девушку обнаружили неподалеку от реки старики Лемеховы. Девица лежала запорошенная снегом, точно мертвец, но старик Яхонт, подняв шум, созвал мужиков, которые быстро отнесли пришелицу в тепло – и там распознали, что та еще дышит. Слабым, прерывающимся голосом она простонала, что не помнит ни своей семьи, ни как оказалась в этих землях. Что было еще чуднее, рядом с рекой не сумели найти ни единой цепочки следов, хотя ночь выдалась безмятежной и даже поземка не мела.
Выходило, будто пришелица и правда взялась из ниоткуда, и вскоре уж посреди избы стояла знахарка Агафья и чеканила низким властным голосом:
– Ни духи, ни уж тем более Бездна, о которой так любят разглагольствовать ваши жрецы, не способны породить человека! Откуда взялась она, нагая, посреди стылого бора, где бродит смерть? Не человека вы подобрали, а оборотня!
– Да будет тебе, Агафья, – строго стыдил ее староста Пантелей. – Лес у нас чистый, хороший. Сроду в нем не было Скверны. Не наговаривай на девчушку.
– И года ведь не минуло, как сыночка-то нашего деревом в лесу задавило, – вторила рядом старуха Лемехова. – И тут мы ее находим, одну, в снегу да без памяти – это ведь подарок Близнецов-Создателей нам за погибшего Арсеньюшку! Намолили, выплакали... Уймись, Агафья, совсем ты спятила со своими бреднями! И прежде чепуху молола, так хоть на потеху ребятишкам, а не на людей кидалась.
Иван встал на цыпочки и что есть сил вытянул шею, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь за чужими макушками. Сегодня днем он, как обычно, работал в подмастерьях у резчика Клима, когда к ним в избу забежала его младшая сестра Марьянка и возбужденно закричала:
– У реки ничейную нашли! Зашлась[4] вся, к Лемеховым несут!
К сожалению, пока Иван с мастером натягивали тулупы да спешили в избу к старикам, туда успела натолкаться вся деревня. В сенях пахло прелой соломой и овечьей шерстью, от оглушительного гвалта мигом начала раскалываться голова. Настоящих жрецов в их захолустном селении не водилось, и долг блюстителя нравов возлагался на того же, кто по осени отчитывался перед сборщиками податей, то есть на старосту.
Пантелей на многое закрывал глаза, не видя большой беды в пристрастиях лекарки к стародавним поверьям. Точно так же, как и не гонял молодых девок или охотников, которые тайком наведывались к Агафье за любовными да охранными заговорами. В столице, поговаривали, за еретичество грозила смертная казнь, однако здесь, на самом краю империи, полузабытые обряды и правильная религия переплетались причудливым образом. И все же в моменты, когда Агафья начинала открыто отвергать истины Всевеликой Бездны, Пантелей, как и сейчас, резко ее одергивал.
Зычный, непоколебимый голос знахарки легко перекрывал возражения противников, однако столпившиеся в избе деревенские оставались на стороне главы села. Никто в самом деле не собирался выгонять чуть было не погибшего человека обратно на мороз.
Да и отношения селян с Агафьей всегда были непростые... Дети любили ее самозабвенно: за чудесные сказки, каких больше никто не знал, за вкусно пахнущий целебными травами дом и чудну́ю одежду. Только позже понял Иван, что были то вовсе не сказки, а ее истинная вера – диковинная, наполовину утраченная, однако Агафья ревностно оберегала уцелевшие заветы предков, проводя свои обряды и моленья духам в гордом одиночестве.
Жила она давным-давно одна, без детей, и шутила, что молодость свою завещала земле и небу, – мол, за то они наделяют ее силой. Впрочем, сказывали, что девкой Агафья кого-то любила, да тот выбрал другую, чье доброе имя не было запятнано ворожбой. Вот и отправилась Агафья на самый север, кормясь врачеванием, и дала зарок оставаться век незамужней. А свою веру предавать отказалась.
Не одному охотнику она страшные медвежьи раны залечила, не одной роженице муки облегчила, потому и привечали, и терпели ее странности. И все же взрослые относились к ней снисходительно, словно выражая здравое пренебрежение древними суевериями.
Из всей детворы Иван дружил с Агафьей дольше остальных: всегда, даже лютой зимой, когда мороз выхолащивал запахи, возле ее избы густо пахло медом, сдобным хлебом и – невероятно – свежей полынью. А стоило переступить порог, как сердце охватывали уют и благость. Иван, как и многие дети, старался хоть какой малостью угодить пожилой знахарке: за водой ли сбегать, дров ли наколоть. А потом придешь, зарумянившийся от жгучего холода, отряхнешь налипший на кудри иней и слушаешь, как Агафья забавно разговаривает с домовым, откладывая ему еду на блюдце:
– Откушай, хозяин милостивый. Ешь пироги, наш дом береги!
– А это правда? – смеялся маленький Иван, беззаботно болтая ногами на лавке.
– А как же! – щурилась Агафья. – Духи – они вокруг нас, просто не все умеют с ними сладить. Вот у тебя, Ванюша, зоркий глаз да чуткое сердце! Вырастешь – я тебя обучу.
И Ивану было лестно, что его хвалят и выделяют. Он прибегал всякий раз, как хотел поделиться простой детской радостью о пойманном жуке или первом сплетенном лапте, – и Агафья слушала его, как равного, величаво кивая. Но однажды отец повез товар на городскую ярмарку и взял младшего сына с собой. Иван пребывал в упоении, помогая отцу с лошадью, как взрослый, и следя за связками дорогой пушнины, переложенной пахучими травами в телеге. Он был абсолютно счастлив в свои десять лет, в своем первом путешествии, однако самое чудесное ждало впереди.
Город поразил Ивана обилием камня, высокими домами, мощными стенами детинца[5] и тьмой людей. Ему вмиг открылось, насколько на самом деле широк и многообразен мир. Он еще не успел охватить разумом многие вещи, но в душе его уже подспудно зародилось новое понимание того, как на самом деле устроена жизнь.
А вечером отец отвел его в диковинный, надежно укрытый стенами детинца храм Близнецов, и убеленный сединами жрец долго и обстоятельно беседовал с Иваном. Внутренний облик святилища с его узкими, напоминающими катакомбы коридорами, в нишах которых призрачно мерцали свечи, сперва показался Ивану мрачноватым. Однако миролюбивый тон служителя увлек его, и вскоре вместе с искусным рассказом ожили росписи и обрели значение символы. А затем в глубине храма раздалось пение, и Иван заплакал – настолько у него захватило дух: стройное многоголосье переливалось, подобно северному сиянию. И точно так же завораживало, увлекало душу ввысь и еще говорило о чем-то нежном, бесконечно добром и радостном, спящем в глубине теней.
Иван никогда не испытывал ничего подобного, наблюдая за ритуальными плясками Агафьи в лесной роще. Сопровождаемые диковатыми возгласами, они отдавали нелепостью. В крайнем случае в них угадывалась неукротимая мощь первозданной стихии, но не любовь к ближнему. И Иван понял: истинные божества, если они и создали этот мир, действительно могут быть только такими, как Близнецы – любящими и заботливыми, и духи не имеют с ними ничего общего.
Вернувшись из города, Иван брякнул в первой же беседе с Агафьей:
– Ты ошибаешься, духи ничем людям не помогают, и это давно доказано. А вот Трещины Бездны существуют, и магия, которая из них сочится, есть дыхание спящего в ее глубинах Зверя-Дракона. Он спит, убаюканный колыбельной Близнецов-Создателей, которые родились из его золотых рогов. И потому посягать на силы, называемые магией, грешно: колдуя, человек искажает замысел Близнецов. И те, кто грешен, всю жизнь носят на своем теле знаки уродства.
– Тебе-то откуда бы это знать, неуч! – рассердилась Агафья. – Даже если так, жрецы твои тоже мало что в Бездне понимают! Придумали сказку и талдычат ее людям. А ты, дурак, повторяешь. Моя мудрость народная, сокрытая в травах да наговорах, – она веками накопленная, вернее ее ничего нет.
– А что же ты, когда дождь призвать надо, смотришь на небо и говоришь: «Нет, не простили нас еще духи, не дадут дождя, надо дальше умащивать их»? И так много раз, пока не начнет пасмурнеть. Значит, не приходят они на помощь! Ты лишь на погоду надеешься, и больше ничего! Зачем же ты меня все это время обманывала?! – спросил он с обидой.
Агафья побледнела, точно от удара, плечи ее осели. Иван тут же понял, что сказал нечто непоправимое, но ему не хватило духу обнять знахарку, а она прошаркала тяжелыми шагами и опустилась на табурет.
– Ты прав, Ванюша, нет во мне таланта, – печально пробормотала она. – Не зря ходит молва, что духи своих отмечают: у кого шестой палец отрастает, у кого кожа чешуей покрывается или зенки на кошачьи похожи становятся. Но ритуалы, которые я храню, настоящие, и истинный колдун сумел бы вдохнуть в них силу. Давным-давно была ведунья, которая действительно умела призывать погоду по велению души, и врачевать, и грядущее предвидеть... Еще бабушка мне про нее рассказывала, а ей – ее бабушка. Очень давно она жила. Да только князь местный обозлился на силу ворожеи и повелел ее казнить, а с нею – и всю деревню отступников. Заплакала тогда знахарка горькими слезами и молвила: «Свет мой государь, хочешь – убей, от дара предков не отступлюсь. Помилуй только соседей и близких моих, неповинны они, что бок о бок со мной детей растили». Забрала ее дружина в лес, а как занесли над ее склоненной шеей меч, обратили духи свою любимицу в белую лебедушку, и улетела краса-девица на край земли лить вечные слезы о своей земной доле. Так прервался ее род, и больше не было ворожей, равных ей. А князь вскоре и сам сгинул, духами проклятый. Вот и в тебе, Ванюша, теплится такой же дар, точно тебе говорю! Соглашайся, иди ко мне в ученики, мне нужно кому-то передать последние крохи знаний, пока и их не извели проклятые жрецы!
Иван слушал, как завороженный, очередную легенду, которую Агафья, похоже, никому прежде не рассказывала. Но стоило ей с мольбою протянуть к нему руки, говоря про предназначение, как наваждение спало. Иван вновь увидел перед собой бредящую, немощную женщину.
– Нет, Агафья, не верю я во все это. И нет у меня никакого таланта, ты просто меня слишком любишь.
На самом деле он знал, почему знахарка считает, что у него дар: из всех ребятишек он единственный, протянув ладонь над водой и чуть пошевелив пальцами, мог заставить ее пойти рябью, будто задевал невидимые, недоступные для других струны. Но способность эта была столь бесполезна, что не вызывала ни у кого ни опасений, ни любопытства. Лишь малыши взвизгивали от восторга и просили Ивана повторить потеху. Его самого эта способность забавляла, но не более. В конце концов, во время этих фокусов он не ощущал ничего необычного, и физические уродства тоже обходили его стороной.
– Ты дурак! – закричала Агафья. – Ты самый большой дурак на свете, глупее, чем все жрецы вместе взятые!
Иван отшатнулся. Когда знахарка убеждала с таким неистовством, было трудно не испытывать трепета перед ее словами. Порой он задавался вопросом, почему именно чужая самоуверенность, даже безумная, обладает столь гипнотизирующей силой, неслышно проникает в сердце, берет над ним власть и глушит доводы рассудка. В чем ее секрет?
С тех пор Иван невольно начал сторониться избушки Агафьи. Стало как-то неловко раскрывать душу: то ли на «дурака» обиделся, то ли стыдился перед сверстниками, что когда-то самозабвенно верил в наивные ритуалы. Но Агафья, все поняв, по-прежнему иногда окликала его с ласковой укоризной:
– Здравствуй, Ванюша. Ну как же ты поживаешь? Зайди ко мне на чуток, уж больно я, старуха, соскучилась по тебе. Я надолго не задержу, чепухи болтать не буду.
А он от этого лишь еще больше замыкался в себе, не находя верных слов и мучаясь стыдом за то, что по-прежнему глубоко в душе любил ее, и за то, что не мог больше разделить со старой одинокой женщиной сказку, в которой она предпочитала оставаться. Однако родители Ивана вздохнули с облегчением, когда их сын перестал напевать колдовские частушки да заговоры. Как не существовало пути обратно в детство, так и человечество не стояло на месте, безжалостно избавляясь от шелухи пустых суеверий...

– Позвольте... – послышался слабый голосок.
Толпа чуть раздалась, и Иван наконец смог увидеть незнакомку. Была она лет восемнадцати, его ровесница. Болезненная бледность еще не сошла с ее щек, и оттого кожа действительно казалась белой, как снег, будто в ней не осталось ни кровинки. По плечам рассыпались удивительно светлые и мягкие, точно льняная ткань, волосы. Только глаза были черными, как угли, и смотрели отрешенно. Стоило мельком встретиться с пришелицей взглядом, как по коже бежали мурашки: она словно видела насквозь душу, все думы и потайные страхи. Девица казалась необычной, и в то же время веяло от нее чем-то таким, что вызывало жалость.
Пошатываясь от слабости, пришелица приблизилась к знахарке и поклонилась ей в пояс.
– Матушка, мне ведь многого не надо. Лишь дайте одежу дойти до соседнего селенья, и я уйду, больше не потревожу ваших владений.
– Что ты, что ты! – Яхонт Лемехов замахал на нее руками. – Ты наше благословение. Ты наша... наша Снегурушка! А Агафья вовсе и не владычица. Вот что хочешь со мной, то и делай, хоть проклинай. – Он грозно обернулся к знахарке. – А я от своей названой дочки не откажусь. Через мой труп!
Глаза старика неожиданно наполнились горькими слезами. Гибель сына сильно подкосила Лемеховых, которые внезапно остались в полном одиночестве: все дочери уж давным-давно разлетелись по чужим семьям, а наследник, последний и горячо любимый ребенок, был один.
– А я согласен со знахаркой! Раз неясно, откуда взялась, что-то тут нечисто, – неожиданно пробасил кузнец Потап.
Точно получив сигнал, люди разом загомонили, перекрикивая друг дружку. Иван задумчиво прислонился к дверному косяку, размышляя над словами Агафьи. На то, что девица ничего не помнит, могут быть разные причины, – это не казалось странным. Однако откуда бы ей взяться одной рядом с их селеньем, когда вокруг на десятки верст лишь промерзший лес, кишащий волками да рысями? А до ближайшего имперского города не один день пути.
Охотничью деревушку Волчий Хвост основали лет сто назад по указу императора для добычи ценной пушнины, меда да воска. Постепенно община укрепилась и разрослась, но до сих пор эти края считались захолустьем, а сообщение с центральными землями оставалось затруднено из-за худой дороги, которая осенью и весной становилась вовсе непроходимой. Кабы неподалеку от Снегурушки обнаружился замерзший обоз, правдоподобности было бы больше. Но она и в самом деле словно родилась среди снегов, где человек еще не чувствовал себя хозяином... Вот так загадка!
– Идем, Иван, и без нас разберутся, – Клим тронул Ивана за плечо.
Мастер был человеком немногословным, с головой погруженным в работу. Бессмысленных препирательств избегал, предпочитая оставлять их на совести других, а сам занимался плотницким ремеслом. Разумеется, топором владели и остальные мужики на селе. Что ж это за мужик, если он не может избу срубить или игрушку для ребятишек своих выстругать? Смех да и только. Но у Клима каждая работа выходила с характером, с присущим только ему огоньком. Зимой, когда жизнь становилась размереннее, он мог часами трудиться, сочиняя узоры на туески и мебель. Сама его изба была точно расписной, одной из самых нарядных на деревне. Даже в том, как Клим иной раз ходил по лесу, выбирая дерево – ощупывая, прислушиваясь, приглядываясь, – чувствовалось волшебство, которое он незримо пестовал в сердце. Поэтому к нему нередко обращались с заказами, а часть изделий Клим продавал на ярмарках. Одна проблема: некому было передать искусство. Жена Клима рожала уж который год одних девок, и, когда Иван попросился в подмастерья, тот сразу же согласился.
Послушно направляясь вслед за наставником прочь из избы, Иван все же обернулся – и его вдруг поразил удивительно спокойный, пытливый взгляд Снегурушки, которая будто и не дрожала от немощи несколько мгновений назад.

Снова он встретил Снегурушку через пару дней, когда погонял каурого конька с санями, полными поленьев. По белым просторам стелилась поземка, снежная крупа так и норовила сыпануть за шиворот, и крепкая, приземистая лошадка прядала ушами, бодро труся среди сугробов. Иван, подняв ворот, уверенно правил, изредка поглядывая по сторонам. Смотреть особо было не на что: белесое скучное небо сливалось с землей в одну мутную полосу. День, так и не разгоревшись, меркнул в преддверии сумерек.
Вот из этой-то серой мглы, прямо перед мордой коня, и вынырнула вдруг Снегурушка. Лемеховы нарядили названую дочь в светлый тулуп, из-за чего Иван не сразу приметил ее, но первое, что бросилось ему в глаза, – это непокрытая голова девицы в крепкий мороз. Одиноко стоя на обочине колеи, Снегурушка глядела за спину Ивана на безбрежное море снега, на краю которого бор чернел бесформенным пятном сажи.
– Зачем тебе столько порубленного дерева? – по-детски наивно спросила она, так что Иван удивился еще больше.
– Как же, избы топить. Без тепла-то в такую стужу долго не протянешь.
– Не протянешь? Не выживешь... – с задумчивой печалью вздохнула Снегурушка, словно осмысляя внезапно открывшуюся ей истину, и перевела тоскливый взгляд в сторону бора, как если бы ее туда что-то звало.
Странная она была какая-то, нелепая – точно не от мира сего. Опасаясь за ее безопасность – ну как опять отправится бродить по пустоши и сгинет? – Иван на всякий случай пояснил:
– Там мужики вместе с моим мастером поленья рубят, а я вожу. Мастер мой Клим Митрич, резчик.
– Резчик? – голос Снегурушки взволнованно зазвенел. Она посмотрела на Ивана широко распахнутыми глазами. – А ты тоже резчик?
– Что? Нет, я только учусь... – Он смущенно потормошил на голове шапку. – Клим Митрич знаешь какой мастер? Заходи к нам как-нибудь, я тебе покажу его чудеса. И откуда ты действительно тут такая взялась? Будто и не жила никогда среди людей... – невольно пробормотал он.
– А я же ничего не помню, – усмехнулась вдруг Снегурушка. – Забыл, что ли?
Иван вздрогнул: губы пришелицы растянулись в жутковатой ухмылке, взгляд, равнодушный и жестокий, пронизывал душу с проницательной расчетливостью. Иван хотел и не мог кричать, схваченный за горло животным страхом, какого еще никогда не испытывал...
Миг – и наваждение пропало: хищный блеск зрачков угас и сменился безоблачной мечтательностью.
– Что ж, Иван, пойдем в деревню вместе, замерзла я, – мягко пропела Снегурушка и, как ни в чем не бывало взяв коня под уздцы, потянула за собой, помогая животному пробираться по снегу.
Всю дорогу сердце Ивана билось часто-часто, как пойманный в силки заяц. Он сидел молча, подавленный и притихший, однако добрались они без происшествий. Ближайшая к реке и лесу изба принадлежала как раз Лемеховым, и Снегурушка, приветливо помахав на прощание, быстро скрылась в ней. До конца дня Иван на пришелицу больше не натыкался, и некая догадка, проклюнувшаяся, но так и не обретшая силу, мало-помалу истерлась из его памяти за усталостью и работой.
А к вечеру застонала вьюга – злая, непроглядная, и из всех лесорубов, возвращавшихся в деревню дружной гурьбой, один Клим не добрался до домашнего очага. Как потерялся, как пропал из виду – никто из товарищей не мог объяснить. Искать человека в буран было гиблой затеей, и поиски, несмотря на причитания его жены Офимьи, пришлось отложить.
Иван сильно тревожился за мастера, к которому успел привязаться, и, видимо, от этого, да и от дневного испуга ему приснился кошмар. Девица с косой, черной, как озерная гладь безлунной ночью, смутно напоминала Снегурушку – только лицо полнее, румяней. И лицо это блестело от бесчисленных дорожек слез и было обезображено горем. Упав на колени, девица в отчаянии заламывала руки. Над нею возвышалось, раскачиваясь, уродливое существо – высокое, точно столб, но серое и бесплотное, как туман, а на голове спереди и сзади выступало по женскому лицу. Оба наперебой причитали:
– Я скорблю по всякому, чья душа проносится через жерло. По каждому добру молодцу, по каждой красе-девице... Видишь прозрачный дым, сочащийся из трубы? То их жизнь в небо уходит, а что будет с нею далее – никто не ведает. Плачем мы, плачем, слез не жалеем... Только воспоминания умерших оседают копотью на печи...
Голоса сплетались в горестное завывание, подражая стону ветра. Иван огляделся: он находился в крохотной избе: потолок до странного низкий, стены вытянуты. В незакрытом устье полыхал жаркий огонь. Он же и служил единственным источником света, но даже так можно было понять, что, кроме печи, здесь ничего нет. Таких снов – пугающих своей явственностью – он прежде никогда не видел.
– Верни, верни мне его! – пронзительный крик черноволосой девицы разорвал ткань мироздания.
– Что утрачено, то не воротишь, – прошелестело существо.
Лицо незнакомки ожесточилось, превратившись в гримасу. Она с яростью выбросила руку в сторону печи, но огонь вдруг взволновался, угрожающе затрещал, и девицу обдало облаком горячей сажи. Она взвыла и задохнулась, отчаянно скребя ногтями по горлу. Выпученные глаза ее потускнели, и она начала проваливаться в непроглядный мрак. Ивана охватило чувство неизъяснимой близости смерти, от которого ему отчаянно захотелось позвать отца, найти опору в его сильных руках. Но с губ не сорвалось ни звука, юноша продолжал тонуть и задыхаться без надежды на спасение...
Прежде чем неумолимая хватка небытия сжала сердце, заставив его замереть, Иван очнулся с мучительным стоном на лавке. В избе стояла глубокая ночь. От окружающей темноты и безмолвия он еще долго не мог прийти в себя, при одном воспоминании о кошмаре покрываясь ледяным потом.

А наутро, когда сугробы намело выше человеческого роста, Клима нашли замерзшим на том самом месте, где валили сосны. Заиндевевшее тело затвердело, точно камень: лицо с плотно сжатыми губами не выражало ничего, кроме привычного спокойствия. Чувствуя заползающий в душу страх, Иван не мог избавиться от ощущения, что тошнотворный сон продолжается.
– И меня вместе с ним в могилу опускайте! Все одно пропадать! – выла Офимья, омывая слезами статую мужа.
Хоть Клим никогда ее этим не попрекал, она подспудно чувствовала вину за то, что не сумела родить ему сыновей. А теперь, оставшись с двумя малолетками да дочерью на выданье на руках, и вовсе пришла в отчаяние. Ивану было жаль эту скромную, добрую женщину с вечной тревогой на лице.
– Не переживайте, я не брошу вас. – Он подошел к Офимье, обнимая ее за плечи. – Чай не маленький, да и от Клима я многому научился. Вместе справимся.
– Да что ты, Офимья, в самом деле, – возмутился Пантелей. – Нешто мы тебе всем миром не пособим? Вставай и будь примером своим детям. Север раскисших не любит.
– А ведь что-то тут нечисто, – пробасил кузнец. – Такие лютые бураны у нас гораздо позднее случаются, перед самой весной. Не зря ходит поговорка: «Зима к уходу злится, а вьюга – что птица. Пляшет, летает, серебром осыпает. Да весна-девица за богатством не охотница: она сердце горячее ценит». А мы вчера как вышли на дорогу, такая темень настала, что я своей ладони у носа не увидел. Так бы все могли заплутать, а погиб один Клим. Права Агафья: кем бы ни была эта Снегурушка, а злого духа на нас накликала. Надобно вернуть ее обратно, где нашли.
– Вот точно: полоумная она какая-то! – выкрикнули из толпы.
– Не существует никаких злых духов! – рявкнул староста. – На все есть только воля Бездны – неисповедимой, но пронизывающей мироздание. Однако, подобно Близнецам-Создателям, пожертвовавшим своими телами ради рождения этого мира, мы должны стремиться к милосердию. Каждый добрый поступок, идущий от сердца, есть отголосок той песни, которой они сковали сон Зверя-Дракона. Каждый милосердный поступок отсрочивает его пробуждение. Что вы за нелюди, раз готовы выбросить хрупкую девицу на мороз из-за суеверий? А для тех, кто хочет упорствовать, я готов вызвать стражей Дозора: пусть они тогда разбираются, правда ли Снегурушка опасна. Но учтите, что и за ересь придется отвечать по всей строгости.
– Потап, зима всегда требовала крови, вспомни хотя бы сына Лемеховых, – примирительно поддержал Пантелея отец Ивана. – Его разве тоже Снегурушка забрала?
– Если б она и правда оборотнем была, прикончила бы в первую очередь тебя и Агафью. – Офимья поднялась с потемневшими, заплаканными глазами и осуждающе взглянула на потупившегося кузнеца. – А вы вон все ходите да плюете в ее сторону. Нет, в смерти Клима я никого не виню. Значит, так суждено мне: без испытаний не свить песню сердца, что удержит Зверя-Дракона. А Снегурушка – сиротинушка еще горемычней, чем я, и вы с Агафьей ее не троньте.
– Ну, простите, честные люди. Винюсь, неправ! – Окончательно пристыженный кузнец махнул рукой и досадливо сплюнул. – Зубы эта знахарка мне заговорила, будь она неладна.
– Что ж, на том и порешим, – кивнул староста. – Могилу копать сейчас невозможно, устроим погребальный костер. Собирайте дрова!
Возвращаясь в избу мастера вместе с вдовой, Иван сумрачно переживал горе утраты. Предстоящих трудностей оттого, что многие дела резчика в деревне теперь лягут на его плечи, он не боялся. Жизнь никогда не была легкой, наоборот, она ежедневно требовала от человека стойкости духа. Однако Иван впервые испытал чувство осиротелости: за минувшие годы Клим стал ему не только наставником, но и старшим другом, заняв место Агафьи. Заиндевевшее лицо мертвеца все еще стояло перед глазами, а вместе с ним проступала из темноты ухмылка пришелицы. Темные провалы глазниц, в которых горел злой огонь, неотрывно следили за ним, упиваясь первой кровью... Иван вздрогнул, затряс головой. Откуда этот морок? Не слишком ли у него разыгралось воображение?
Односельчане порой посмеивались над этим недостатком Ивана: ум у него был слишком прыткий и, точно от тесноты в собственном черепе, все небылицы выдумывал. Бывает, пособляет братьям на охоте, глухаря приманивая, а сам мыслями в облаках витает. А потом, вернувшись, вдруг рассказывает, как подкрался и схватил птицу за лапы, а глухарь с перепугу и полетел. А Иван-то держится, все выше, выше поднимается – и видит, что земля уж размером с блюдечко, и носит его по морям-океанам, из которых разные гады головы высовывают и зубы скалят. Чешуя у них изумрудная, когти серебряные, а глаза горят, что янтарь. Летит дальше – и видит, как царевичи живут в белокаменных хоромах, как змеелюды строят причудливые хижины на морских побережьях, как призрачные девы играют на дудочках резвые песни... как красен и необъятен мир! Еще выше взлетает глухарь со своей ношей и вдруг – бац! – о звезды разбивается и падает. Но Иван, не будь дурак, успевает выщипать у него перья и, помахивая ими, спланировать вниз, в родную деревню.
Мать только руками всплескивала: толку-то от такого таланта – чепуху молоть! А отец хмурился и велел заниматься делами. В кого Иван такой уродился – никто не мог уразуметь. В детстве его даже как-то раз подняли на смех за «вранье».
– Так уж и видел ты наших царевичей, – фыркнул Кузьма, живший от него через три дома. – А чем их потчуют, скажи-ка?
– Известно чем! – не растерялся Иван. – Царевичи наши – богатыри. Поросенка принесут, они целого проглотят и еще требуют. Яблоки моченые им бочками таскают, а медовухи выпивают столько, что вся дружина могла бы захмелеть.
– Врешь, как пьяница перед женой, – насмешливо бросил Кузьма. – Глухарь никогда не поднимет человека и не долетит до звезд. Правды в твоих россказнях столько же, сколько и в том, что сам ты царевич!
Но Иван тогда не обиделся. Только запустил в Кузьму крепким снежком; снаряд угодил верно в ухо, заставив врага вскрикнуть и пошатнуться. Завязалась перестрелка, к которой с азартом присоединились и остальные мальчишки. В этот день Ивану напихали за шиворот столько снега, что он стал похож на снеговика. На седмицу под оханья матери слег он с жаром, но с тех пор больше никто открыто не насмехался над его выдумками, уважая за смелый нрав. А затем, перестав ходить к знахарке и слушать ее сказки, Иван решил податься в ученики к Климу. Ему нравилось изучать витиеватую резьбу, рассказывать через рисунки истории. Отец наконец-то одобрил устремления юноши: охотников в семье хватало, а умелый резчик и правда лишним не будет.

– Нелегкую ты себе взял долю, Иван, – Офимья отвлекла его от напряженных дум. – Прими мою благодарность за твою песню сердца. Я и прежде хотела Климу это предложить, да все медлила. А теперь уж и разрешения у него не испросишь... Не хочешь ли взять в жены мою старшую дочь Вербу?
Иван от неожиданности запнулся, но предложение вдовы не было лишено здравого смысла. Та подтвердила:
– И что? Станешь полноправным главой в нашем доме, а мы с дочерями будем пособлять, чем можем. Без мужика-то в хозяйстве тяжко. И тебе отличная возможность от родителей отстроиться.
Иван был третьим сыном в семье. На самом деле четвертым, но его старший братик умер во младенчестве, как и еще две младших сестрички. Остались только Терентий, Никифор, Иван и сестра Марьянка. Марьянку, понятное дело, через несколько лет выдадут замуж, Терентий женится и по праву первенства унаследует отцовский дом. А вот остальным сыновьям придется заводить собственное хозяйство. Избу для молодой семьи обычно возводили за пару дней всей общиной, соседи и родственники одаривали утварью, отец мог при желании даже разделить имущество, если семья богата. Однако в большинстве случаев и сам мо́лодец должен был накопить определенный достаток.
А теперь вот Офимья предлагала Ивану взять под начало ее дочь и избу. Выходило, он мог зажить своим двором самый первый. Иван любил и отца, и мать, и братьев с Марьянкой и не стремился отколоться от родительского гнезда раньше времени. Но сейчас он понимал, что, став учеником Клима, нес ответственность за свой выбор. И не мог бросить людей, с которыми его успели связать тесные узы. Как он посмотрит в глаза этим женщинам, наблюдая издалека, как они надрываются от непосильного мужского труда? Как будет приходить на могилу мастера?
С Вербой Иван общался немного, знал только по посиделкам у костров, что девица эта приветлива да прилежна, а потому тут же решил, что сможет с ней прожить вполне счастливо. Жен сыновьям все равно выбирали старшие в роду, и мысль, что жену надо будет научиться любить уже во время семейной жизни, Иван принимал как данность.
– Верба хорошая. – Иван улыбнулся Офимье. – Коли отец благословит, после срока скорби пришлю сватов как полагается.

Несмотря на то что жрецы велели хоронить умерших в земле, возвращая их плоти Близнецов-Создателей, на севере, где морозы держались очень долго, усопших по-прежнему нередко предавали огню, хоть и не верили более, что благодаря правильным проводам и напутствиям душа присоединяется к торжественному танцу с духами. Однако погребальный костер в тот день так и не устроили: метель вновь поднялась такая, что задувала любое пламя. Тело резчика оттащили на время в домовину – вытянутое бревенчатое строение на дальней окраине погоста, поднятое на четырех столбах, чтобы покой усопших не потревожили голодные звери.
Оттого что мастера даже проводить как следует не удалось и он лежит теперь один, будто выброшенный за околицу, в ледяной кромешной тьме, без погребения и прощальных слез, на душе Ивана было неуютно. Зато отец одобрил идею женитьбы, согласившись, что сын должен взять на себя заботу о семье Клима.
– Вот и вырос мой сын. Раньше переживал я, что много ветра у тебя в голове, но теперь вижу, стал ты настоящим мужчиной. Благословляю. Пусть песня ваших с Вербой сердец убаюкивает Зверя-Дракона, – так сказал он и, порывшись в кованом сундуке, торжественно подарил Ивану костяной кинжал с вырезанными на нем родовыми знаками – символ совершеннолетия в их краях, а мать утерла радостные слезы.
Четырнадцатилетняя Марьянка весело захлопала в ладоши: она всегда радовалась успехам Ивана. Терентий и Никифор выслушали новость спокойно, склонив головы в знак почтения к воле отца. С Иваном они были не особо близки – уж слишком непохожие характеры, – но жили всегда дружно. Вторую половину дня семья провела в спокойствии: мужчины починяли сбрую и обновляли домашнюю утварь, Марьянка пряла, мать вышивала рубахи.
Иван работал над не законченной Климом шкатулкой, которую забрал у Офимьи. Возникшая преемственность между мертвым и живым, неумолимый бег времени, чью власть над человеком Иван впервые ощутил в полной мере, возвращали его мыслями к предстоящей семейной жизни. С новым трепетным чувством Иван обводил взглядом украшенную рушниками комнату, по которой ползал еще младенцем.
Избу умелого охотника выдавали прибитые к стенам в качестве украшения заячьи и беличьи хвосты, меховые подстилки на лавках; в сенях ветвились прибитые к бревнам лосиные рога, на которые вешали верхнюю одежду. Сколько нежных чувств было связано у Ивана с каждым уголком дома! Он помнил, как в детстве, разбуженный криком петуха, мог еще понежиться в тепле на полатях под ласковое воркование матери, а затем, вдруг опомнившись, мчался на реку к рыбакам, и восторг от хлещущих по икрам трав наполнял каждую жилку, а над долом клубился жемчужный, пронизанный солнцем туман. Как впервые во дворе, после многих проб и ошибок, с гордостью вырубил из чурбачка свое собственное топорище, заняв у старшего брата топор. Как однажды на спор тайком снял со стены отцовский лук, попытался натянуть тетиву – ух потом влетело! А теперь уже и его собственный лук, гладкий и изящный, точно шея коня, красуется над лавкой.
Теперь все эти воспоминания, не теряя очарования, будто отдалялись от Ивана. И детство, и отрочество закончились, пришла пора возмужать. Его ждали как новые обязанности, уклад и труд, так и новые поводы для радости. В смутных, тревожных мыслях провел он весь вечер.
Когда пришла пора готовить ужин, спохватились, что в кладовой закончилась мука, а новый мешок нужно было принести из амбара.
– Не гоняй Марьянку в стужу, – сказал Иван матери. – Я сам схожу.
Путь к амбару лежал через задний двор, а дальше, за калиткой – по протоптанной тропке к огородам и темнеющим за ними хозяйственным постройкам. Среди сараев и клетей ветер задувал не так сильно, да и с темнотой непогода будто бы присмирела. Снег теперь падал плотным бесшумным полотном. Рассыпчатый, как просеянная мука, он искрился на скатах крыш, но Иван знал, что стоит взять его в руки – и тот обожжет подобно раскаленному железу, протечет сквозь пальцы бесцветной водицей. Обманчивая, смертельно опасная красота. Ведь вместе со снегом приходит зима – самое лютое, страшное время года, когда голодные звери свирепеют, а прожить можно только за счет собранных летом запасов.
Таинственное небо оставалось набухшим, грязновато-сизым, в голове Ивана роились те мысли, что он усиленно от себя гнал: а ну как ухмылка Снегурушки ему не померещилась? Ему было стыдно за собственную суеверность, но он необъяснимым образом ощущал связь между тем странным разговором в поле и последующей смертью мастера. Еще больше тяготила невозможность поделиться с кем-либо наваждением, ведь после отповеди Пантелея это было равносильно признанию в ереси.
Вот если бы его выслушала Агафья... Но не опрометчиво ли это? Крепко поссорившись в этот раз со старостой и не найдя ни у кого поддержки, Агафья обиделась и даже не ходила на опушку, где обнаружили Клима. Не ровен час, после признания Ивана знахарка устроит переполох, и одни Близнецы-Создатели знают, во что это выльется... Вдруг Снегурушка все-таки окажется невиновна, а Агафью и вовсе погонят из селенья? А если пришелица опасна, то... нет, даже думать о таком жутко. Словом, не лучше ли пока выждать?
– О чем грустишь, Ванюша?
Иван вздрогнул, выхватывая из-за пояса резко топор: он только что вышел из амбара с мешком муки и теперь направлялся к золотистым огонькам окон. Снегурушка замерла у темной стены сруба и смотрела на Ивана со спокойным любопытством.
– Откуда ты тут? – нахмурившись, спросил он.
– Невежливо отвечать вопросом на вопрос, – улыбнулась та. – Но, так и быть, тебе отвечу. Старики послали меня отнести Офимье масла в знак сочувствия ее горю. Объяснили дорогу, да я по неопытности заплутала. А тут гляжу: в амбар кто-то заходит. Вот и побежала спросить.
Сейчас пришелица казалась особенно красивой: волосы, собранные в косу, струились лунным серебром; миловидные черты были словно выточены изо льда искусным резчиком; глаза загадочно мерцали, отражая созвездия, – ни дать ни взять ледяная княжна!
– Беспокоюсь я о тебе, что одна ночью бродишь, – смягчившись, пояснил Иван. – Тут волки иногда рыскают. Гляди, разорвут.
Может, дурак он и зря нагородил всякого вздора? Уже и к Агафье идти собрался... А Снегурушка вон какая стоит – ясная да приветливая, ни капли зла в ней не чувствуется.
Она вдруг звонко, но как-то чересчур громко рассмеялась. Колючий ветер налетел на Ивана, точно дал пощечину, заставил задохнуться от вползшей в легкие стужи.
– Что смешного? – раздраженно крикнул он.
– Какие же волки, если сейчас никого не слышно? – пояснила Снегурушка, а в глазах ее вспыхнул неуместный азарт. – А вот если...
Снег завихрился вокруг них все сильнее. Поднявшаяся вьюга, точно дикий зверь, рвала одежду. Иван вполне осознавал, насколько опасно выходить куда-то зимней ночью, да и вообще насколько коварна на самом деле зима. Время снежков и беспечных детских забав, когда он, карапуз, считал себя всемогущим, давно прошло. И все же сейчас Иван ощутил, что ночной мир – пусть недобрый, но вполне предсказуемый – вдруг стал по-настоящему враждебным, протянул к нему острые черные когти.
Жесткий снег ударил Ивану в лицо, заставил зажмуриться. От ледяного порыва вмиг окоченели губы, щеки, нос, а под одеждой не осталось и крохи тепла. Иван начал страшиться, что в самом деле замерзнет здесь, в двух шагах от родной избы, а Снегурушка продолжала заливисто хохотать своим красивым ртом, словно вокруг нее расцветала весна.
– Отпусти меня, Снегурушка, – из последних сил прохрипел Иван, не чуя ног. – Не знаю, что ты за колдунья, но отпусти, молю!
– Ой, что ты, озяб? – та испуганно всплеснула руками, и буран мигом улегся, даже мороз будто бы смягчился. – Ох, заболтала я тебя, непутевая, ты уж прости дурочку! Пойдем скорее.
Схватив Ивана под руку, Снегурушка с недюжинной для девицы силой потащила его вместе с мешком к деревне. Дома их встретили с причитаниями и оханьями. Иван совсем одеревенел, покрылся коркой налипшего снега, который не хотел таять. Все принялись его отогревать. Снегурушка старалась больше остальных: стащила с него сапоги, растерла лицо и ноги шерстяными варежками. В голове плыл туман, и сквозь него руки ее казались горячими, что ни на есть человеческими. За разговорами да объяснениями Снегурушка напоминала обычную хлопочущую в избе девку, и Иван, следя за ней из-под прикрытых век, вновь гадал, что правда, а что морок. Он долго не мог унять сотрясающую тело дрожь, так что отец даже удивился:
– Как же ты так продрог? В сугробах, что ли, валялся, а не за мукой ходил?
– Не знаю... – едва слышно простонал Иван.
К нему возвращалось тошнотворное ощущение дурного сна, из которого не выкарабкаться. Быть может, он сходит с ума? Из рассказов стариков он знал, что существует такая редкая болезнь, когда человек перестает отделять явь от вымысла. И никто не ведает ни ее причин, ни избавления от напасти. Вдруг и его постигает та же участь?
– А вам... – осторожно начал он, когда Снегурушка, узнав дорогу к Офимье, наконец-то ушла. – Вам она сейчас не показалась странной?
Мать с удивлением опустила ухват, которым собиралась доставать кашу из печи, и переглянулась со старшими сыновьями. Те отрицательно покачали головами. Однако прежде, чем Иван успел окончательно признать себя сумасшедшим, на помощь пришла Марьянка:
– Мне! Да и подружкам тоже она кажется жуткой! Я ей ленточку алую сегодня подарить хотела, а Снегурушка стрельнула в меня своими черными глазищами, будто насквозь прожгла. Так больно! Так больно! – И сестра горько заплакала.
– Ну навыдумываешь еще, – отец нахмурился: неужели такая же, как Иван, уродилась? – Хорошая Снегурушка деваха. Неместная только, плохо: трудно ей будет без приданого-то замуж выйти.
Марьянка притихла: она всегда была доброй и примерной девочкой. Но вечером, после ужина, когда пришло время укладываться спать, она улучила момент и дернула Ивана за рукав.
– Братец, мне правда страшно рядом с ней. Ты тоже это чувствуешь? – Губы Марьянки жалобно задрожали, и она крепко прижалась к нему.
Именно тонкий и нежный голосок сестры уничтожил пелену сомнений. Если уж Марьянка боялась Снегурушку, ошибки быть не могло. Сестре незачем врать. Явь сразу стала яркой, выпуклой, хищно ощерилась сонмом догадок. И все, о чем предупреждала Агафья, вдруг обрело зловещий смысл, от которого вставали дыбом волосы.
– Не плачь, Марьяна, я не дам тебя в обиду, – Иван ласково обнял сестру, чтобы вселить в нее уверенность. – Чуть что, сразу беги ко мне, хорошо? И обязательно говори мне обо всем, что заметишь.
– Агафья сказала, что Снегурушка – оборотень, а староста Пантелей отругал ее. Почему они нам не верят? – В широко распахнутых глазах Марьянки читались испуг и растерянность.
Она уже больше не была смешливой малышкой, чье внимание так легко отвлечь от бед и напастей. Проницательный ум упрямо искал правды. Иван вздохнул, опускаясь перед Марьянкой на корточки, и взял ее пальцы в свои ладони.
– Я не знаю. Но обязательно выясню, а для этого мы должны сохранить все в тайне. Так что, запомнила наш уговор?
Сестра неуверенно кивнула, и ее лицо наконец-то расцвело улыбкой. Она бросилась Ивану на шею, крепко, все еще с детской пылкостью зарываясь в его светлые кудри.
– Ванюшка, я так тебя люблю! Ты мой лучший брат.
У Ивана сжалось сердце, и он крепко пообещал себе, что с головы Марьянки не упадет ни одного волоса. Кем бы Снегурушка ни была, он найдет способ узнать, кто она такая.

А ночью ему приснился ужасный мир, наполненный вспышками и грохотом. Черное беззвездное небо было спеленуто метелью. Исполинские вихри змеились в бескрайней высоте. Но девица, на бегу петляющая среди заледеневших ложбин, ничего не боялась. В ее глазах, горящих неживым красным светом, застыла нездоровая, исступленная радость, а взор был обращен к напоминающему оленя чудовищу, которое билось в центре бурана. Острые, как серп, рога со свистом вспарывали воздух, и каждый шаг сотрясал землю.
Чудовище затрубило, высекая копытами молнии, и дева захохотала. Несмотря на мощь противника, который грозил растоптать ее в пыль, она каждый раз легко избегала его атак. Теперь же снежный буран подхватил ее, поднимая высоко над землей, закутывая в свои объятия, точно в теплую медвежью шубу. Пальцы девицы вдруг вытянулись и превратились в когти – длинные и тонкие, как паучьи лапы, – и этой рукой она ударила оленя в бедро. Тот застонал, заваливаясь набок, и в следующий миг все залило яркое, приносящее покой сияние, и сон Ивана тоже исполнился безмятежности.
Он вновь и вновь воскрешал в памяти эту чудовищную битву, напоминающую схватку двух богов, пока направлялся к избе Агафьи. Страх за Марьянку вынудил его пойти на риск. Однако попасть к знахарке следовало невзначай, чтобы ни у кого не возникло подозрений. Для Ивана такая задача была трудна вдвойне: все в деревне знали о его тяге к выдумкам, как и о том, что он долгое время таскался за Агафьей хвостом. Насмешки по этому поводу давно поутихли, однако людская молва, что зыбь на глади озера, возвращалась очень легко. Стоит деревне взбаламутиться, как все усилия пойдут прахом.
Кто знает, что предпримет Снегурушка, если поймет, что ее подозревают в убийстве Клима. Она может так же необъяснимым образом исчезнуть, как и появилась. А Ивану с Агафьей придется отвечать за ересь перед стражами Дозора: староста Пантелей предупреждениями попросту не бросался, хоть и старался решить все миром. Но коли дело дойдет до беды, избегнуть наказания сумеет лишь Иван, прилюдно отрекшись от знахарки. А вот Агафью неизбежно будут ждать тюрьма и суд в ближайшем городе.
События принимали опасный оборот. Ивану казалось, что он всегда подспудно чувствовал возможность такого исхода и всеми силами стремился уберечь от него знахарку. Агафья могла верить в свои враки сколько угодно, но если бы Иван стал ее последователем, этого бы ей уже не простили. Пусть бы сидела себе одна в избе, доживала в тишине и старости последние дни, но Иван хотя бы знал, что с ней все в порядке! И вот теперь он все-таки собирается подставить Агафью под удар... Однако дрожащий, умоляющий голос Марьянки раз за разом заставлял сердце сжиматься от острой тревоги и сознания собственной беспомощности – и гнал, гнал вперед вопреки всему в поисках ответа.
Чтобы запутать следы, Иван сначала прошелся по соседям. Зимою деревенские часто заглядывали друг к другу в гости: песни ли спеть, посевы на следующий год обсудить, да и просто посудачить о том о сем. Первым делом Иван заглянул к Офимье и дал понять, что к весне свадьба состоится. Верба тихо плакала у окна об отце, а заслышав разговор Ивана с матерью, вовсе побледнела и выскочила на улицу. Что ж, понятное дело, тяжело ей, и не к месту сейчас такие беседы. Это Офимья, как вдова, хоть о муже горюет, да о будущем детей не забывает.
Теперь нужно было договориться с кем-нибудь о сватовстве. Это стало удобным предлогом для того, чтобы прогуляться по деревне, и вскоре Ивану попалась изба, где после вчерашней метели захворал горлом ребенок. Вызвавшись принести от знахарки травяного настоя, Иван наконец-то с чистой совестью направился к Агафье.
Погода выдалась самая пригожая: слежавшийся плотный снег весело поскрипывал и покряхтывал под сапогами, и от этого напева в душе зарождался удалой задор. Не хватало только гармошки, свистулек, озорных девок в расписных платках и дружного хоровода. Однако следовало не терять бдительности: не поблескивает ли где коварный ледок? Ступишь – и тут же выкинешь, замахав руками, нелепую фигуру, а то и вовсе кувыркнешься навзничь.
Поддаваясь очарованию искрящегося из-за туманных облаков солнца, Иван и сам начал невольно насвистывать песенку. Обыденные толки с соседями и тепло людских сердец притупили овладевшее им напряжение, и уже с трудом верилось и в духов, и в коварную природу Снегурушки – ну какое зло могло забрести в их деревню? И все-таки...
Изба Агафьи располагалась на взгорке, с которого открывался вид на все селение: ровную стрелу дороги, скрывающейся в лесу и заметенной сейчас глубоким снегом; привольно разбросанные на пологом склоне дворы, от которых поднимались прозрачные струйки дыма; серебрящуюся ленту реки, уходящую к черной гряде бора; белоснежные волны сугробов и угадывающиеся среди них крыши амбаров и овинов.
Иван остановился, любуясь родным краем, в котором все было мило и ладно, когда до него донесся протяжный, исполненный боли стон. Сердце мигом ушло в пятки. Не помня себя, Иван ринулся на вершину холма. Ему понадобилась пара мгновений, чтобы очутиться на крыльце, но к тому времени все уже стихло.
– Агафья! Агафья, ты в порядке? Я здесь! – закричал Иван, врываясь в сени... и осекся в полнейшей растерянности.
Знахарка возвышалась у печи, в излюбленной суровой позе скрестив на груди руки. В уголках ее губ залегла горькая складка, брови мрачно сошлись на переносице. А Снегурушка стояла напротив, у порога, и вежливо улыбалась, собираясь уходить. Пропустив в комнату всполошенного гостя, она, прикрывшись рукавом, хихикнула, как обычная девица:
– Какой же ты полоумный, Ванюша.
– Иван, с каких это пор ты врываешься в чужие дома без стука? Мне отцу твоему пожаловаться, чтобы он тебе трепку задал? – строго отчитала Ивана Агафья, пока он оторопело таращил глаза. – Еще и снега нанес.
– Нет... прости меня... – только и выдавил Иван неуклюже, не в силах подобрать слова.
Он уже ничего не понимал. Внезапный страх змеей скользнул вдоль лопаток: что, если даже жалобы Марьянки о пришелице лишь плод его воображения, лишь то, что он сам хочет слышать? Тогда он погиб...
– Что ж, пора мне, – как ни в чем не бывало мелодично пропела Снегурушка и скользнула насмешливым взглядом по знахарке. – Помни, о чем мы договорились.
Легко и невесомо, точно призрак, она миновала Ивана, и дверь с тихим шелестом захлопнулась за ее спиной. Иван почувствовал, что ему дурно. Эта Снегурушка и та – они двоились, перетекали одна в другую, превращая явь в морок. Голова кружилась, мир казался зыбким и ненастоящим, как под удушающей толщей воды. Иван как-то раз чуть не утонул по глупости на быстрине и навсегда запомнил тот ускользающий свет и ощущение постепенно мутнеющего рассудка... И сейчас он тоже будто бы барахтался в поисках глотка свежего воздуха, но с каждым гребком становилось лишь хуже, легкие надсадно болели, а паника нарастала. На быстрине Ивана спас отец. А теперь?
– А ты что встал как вкопанный? – напряженный от недовольства голос Агафьи вывел его из ступора.
Знахарка, казалось, была не рада гостю: лицо еще больше нахмурилось, взгляд стал враждебным, сумрачным... Иван не мог понять, что с ней не так, как вдруг Агафья со стоном скрючилась, хватаясь за бок, и осела на пол. Это был тот самый вопль боли, который Иван услышал на взгорке, но теперь в его подлинности нельзя было усомниться. Будто бы раскололась маска и наружу прорвалась долго сдерживаемая мука. Охваченный пронзительной догадкой, Иван бросился к ней, помогая встать.
– Что это было? Неужели Снегурушка...
Но знахарка зашипела на него чуть ли не с ненавистью:
– Уходи, уходи отсюда немедля, чтобы духу твоего тут не было, паршивец! Раз не захотел быть рядом со мной, так и не мешайся теперь под ногами!
Кровь прилила к щекам Ивана, принуждая его отшатнуться. А затем резко нахлынула обида, и он выскочил на крыльцо как ошпаренный. Уязвленная гордость, уверенность, что с ним обошлись несправедливо, и намерение никогда больше не проведывать Агафью – все это кипело в его душе, пока он хмуро шагал со взгорка. И только придя в себя у подножья, заметил, как переменилась погода: свирепый ветер гнул деревья, и те глухо трещали, грозя переломиться. Жесткая снежная крупа летела в лицо.
– Эх, Иван, видать, и сегодня Клима не похороним, – вздохнул шедший мимо Евмений-охотник. – Только Пантелей покликал всех костер возводить, а метель, вишь, сызнова занялась...
Иван зло сплюнул, вспомнив, что так ничего и не добился: ни лекарства не взял, ни вопросов не задал. Прогнала его Агафья, как врага заклятого... Неужели он и правда ничего не может сделать? Только сидеть и ждать в неизвестности? Но ведь за Марьянкой хвостом таскаться не выйдет, чтобы всюду защищать ее.
Точно в такт его мыслям, со стороны диких земель раздался тоскливый волчий вой...
Зимой оголодавшие волки часто подходили к деревне в поисках легкой добычи. Как только слышалось зловещее завывание, женщинам и детям строго-настрого запрещалось выходить из дома затемно, а мужчины, если и ступали за порог, то только с копьем, факелом и не в одиночку.
Вечером, когда на стенах подрагивали густые тени и пламя свечи трепетало, напоминая, что и оно не сможет вечно разгонять ночной мрак, Марьянка с испугом прижалась к брату.
– А они не заберутся в избу, не съедят нас?
– Что ты, деревня окружена частоколом, и мы тут все охотники, – утешил ее Иван. – А еще у нас огонь, их самый страшный враг. Разве стае справиться с нами? Иди спать.
Марьянка сдавленно кивнула и юркнула к матери на печь. Сам он, укладываясь на лавку, решил еще раз попытать удачу и завтра снова зайти к Агафье. Знахарка была единственной, у кого он мог просить помощи, а значит, наступив на гордость, он будет вымаливать ее прощение столько раз, сколько понадобится. Ради Марьянки.
С этими мыслями Иван сомкнул веки, но еще долго ворочался, продумывая, как повести разговор, чтобы Агафья не прогнала его с первых слов, а затем ему почудилось, что в сенях кто-то крадется. Неслышно ступали по половицам мягкие сапожки, чья-то молчаливая недобрая улыбка скользила по спящим людям. Царапнули по дереву когти, отворяя хорошо смазанную дверь...
Сердце лихорадочно забилось. Иван ощущал затылком плотоядный нечеловеческий взгляд, от которого стыла в жилах кровь, и слышал хриплое дыхание... Сжав кулаки, он подпустил недруга поближе, резко вскочил... и столкнулся с пустотой. Мирно посапывали братья, густо храпел отец. Даже тени не метнулось, не говоря уж о том, что дверь в сени оказалась заперта.
Зато с улицы послышался мелодичный девичий напев. Помедлив, Иван все-таки накинул тулуп и шапку, пристегнул на пояс подаренный отцом кинжал и шагнул во двор.
Яркая луна вышла из-за облаков, заливая потусторонним сиянием крыши сараев и клетей. В ее свете, отвернувшись от Ивана, стояла Снегурушка. Серебристая коса, будто сотканная из призрачных лучей, недвижимо стелилась по спине. Тихо и нежно лился плач, убаюкивая задумчивым мотивом:
– Ах, как льются слезы красы-девицы;
Как в ручьи они, прозрачны, собираются.
Что ж ты снишься мне, мой сокол, не забудешься?
Счастье наше больше не воротится...
Голос дрожал и обрывался, точно пришелица готова была вот-вот расплакаться. Неподдельное горе занозило душу, манило мрачной, трогательной тайной. Иван сделал нетвердый шаг, и Снегурушка медленно обернулась. Пахнуло могильной сыростью. Иван отшатнулся: губы пришелицы, кроваво-алые, хищно кривились, и из-под них вырастали острые клыки, а вместо глаз зияли темные провалы черепа.
Ужасом захолонуло Ивана, но крик из горла не шел, замороженный стужею. Не послушались и ноги, хоть он рвался в избу растолкать братьев, пока Снегурушка плыла ему навстречу, точно призрак, раскинув руки для объятий. И хоть она была слепа и даже будто бы не совсем жива, Иван не сомневался, что направляется она именно к нему. А песня все лилась неведомо откуда, и пронзительный голос все так же жаловался на затаенное горе, прося утешения:
– Обернулось смертью чувство нежное,
Не терзают боле страх и мука тяжкая,
Только смысла в той любви теперь ни зернышка.
Ах, зачем такое с нею сталося?
Все ближе и ближе подплывала прекрасная дева с жуткой маской вместо лица; вот уж широко раскрылся ее прелестный малиновый рот, обнажая звериные клыки... Иван наконец закричал и со стоном проснулся.

Стоило ему прийти в себя, как явь наполнили пронзительные вопли и причитания.
– Задрали, задрали! Окаянные, когда перебьем их всех?! – раздавался с улицы горестный женский плач.
Отец и братья уже запахивали тулупы, Марьянка испуганно всхлипывала на печи, мать хлопотала, готовя на скорую руку завтрак.
– Тебя, соня, и на пожар не добудишься, – бросил Никифор. – Поднимайся скорее, похоже, волки чью-то скотину заели.
Быстро схватив из рук взволнованной матери краюху хлеба и ломоть солонины, Иван поспешил следом. Вялое и бледное, как мертвец, солнце с трудом пробивалось сквозь плотную завесу густых облаков. Тлеющий над заостренными верхушками елей рассвет отдавал затаенной враждебностью. И без того спящая зимой природа казалась сейчас безжизненной, будто бы навсегда скованной смертоносным льдом. Только усилившийся за ночь мороз трещал, нещадно обжигая щеки и нос.
Люди бежали к юго-западной окраине деревни, туда, где начиналась ведущая к городу дорога. На сиреневато-сером снегу угадывались припорошенные недавним снегопадом следы полозьев. Чуть дальше, в сумраке постепенно сгущающегося леса, в сугробах что-то серело с яркими, точно лепестки мака, пятнами.
Еще когда Иван подходил, до него донеслись обрывки фраз, но он не хотел верить; грубовато растолкал других парней, продираясь вперед... Агафья распростерлась на снегу в неловкой позе, и даже сквозь плотную меховую одежду были видны многочисленные рваные раны. Погрызенное лицо превратилось в неразборчивое месиво. Знахарку явно терзала целая стая, методично добираясь до плоти. На залитой кровью земле, перемежаясь с волчьими, виднелись следы лошадиных копыт, которые исчезали в чаще. В том, что коня ожидал схожий конец, сомневаться не приходилось.
Картина была столь отвратительна и нелепа, что Иван не успел собраться с духом. Нелепа потому, что невозможно было поверить, что Агафью, всегда заботившуюся о других, Агафью, хорошо научившуюся выживать в этих диких землях, настиг такой конец. Горячие слезы навернулись на глаза и покатились по щекам, но Иван и не думал их скрывать. Снова и снова окидывая взглядом следы краткой, но отчаянной борьбы, он заметил в сжатой ладони знахарки оберег: она до последнего надеялась на свои заговоры от злых духов... Склонившись, Иван не без труда извлек из окоченевших пальцев замысловато связанные воедино крапчатые камешки, сухие веточки вербы и перья, перетянутые цветными нитками, и спрятал за пазуху. Не выдержал и зарыдал, стоя над травницей на коленях, и никто не думал осуждать его: вся деревня вокруг него горевала в едином порыве.
– Эх, Агафья, Агафья! И кой морок дернул тебя одну в город поехать? – с досадой и сожалением проворчал за его спиной староста. – Не слышала, что ли, старая, как вчера волки выли?
– Как же мы-то ее криков не услышали? – всхлипнула Офимья. – Ведь недалеко-то отъехала. Неужели стая ее вот так, в два счета прикончила, даже пикнуть не дала? О-о-ох, лютой, лютой смертью ты, голубка наша, погибла! Как и мой Клим...
Задумчивое замечание Пантелея заставило Ивана прийти в себя. Он вдруг вспомнил признание Агафьи в том, что у нее нет таланта к магии; вспомнил, как она до последнего сдерживала при нем вчера боль. Между нею и Снегурушкой явно что-то произошло. Что, если Агафья единственная поняла, насколько пришелица опасна, и отправилась за помощью в город, наплевав на разногласия со жрецами, на угрозу тюрьмы и даже казни по обвинению в ереси, лишь бы спасти деревню? Что, если Агафья всего лишь пыталась не втянуть его в опасную схватку, удерживая на расстоянии мнимым гневом? Одна, на исходе ночи, когда все глубоко спали, она оседлала коня, чтобы незаметно исчезнуть, и угодила прямо в пасть голодным зверям. А Иван, ведомый детской обидой, бросил ее! Кто знает, быть может, не поведи он себя как ребенок, все обернулось бы по-другому, и Агафью удалось бы спасти...
Несколько страшных мгновений, когда мир будто бы утратил все краски и звуки, Иван думал, что никогда не простит себя. Ему остервенело хотелось придушить того дурака из прошлого, побить, но заставить вернуться к знахарке... Впрочем, какое ей дело до его чувства вины? Теперь Агафье помогут только женщины: они омоют то, что осталось от ее тела, завернут ее в чистую одежду и подготовят к погребению. Отнесут в ту же мерзлую домовину, где лежит Клим.
Медленно поднявшись, Иван побрел прочь от толпы. Он и сам не понимал, зачем направляется в дом Агафьи. Пока он шел, ему мнилось, что, быть может, время каким-то образом повернется вспять и этот мертвый день растает, уступит место настоящему. И тогда Иван все сделает по-другому. Не плюнет под ноги старой женщине, которая всю жизнь им дорожила, как сыном, не будет груб и равнодушен... Поистине надежда под стать безумцу! Но в это так хотелось верить, что Иван испытал разочарование, поднявшись на взгорок и поняв, что изба пуста.
Горло схватил спазм, но теперь Иван с лихорадочной яростью бросился к сундуку Агафьи, роясь в его содержимом. Если знахарка погибла, он обязан найти хоть какие-то подсказки о том, что происходит. Он не имел понятия, какой облик они могли бы принять: бересты с колдовскими знаками, какой-то особой ритуальной одежды, жезла... К сожалению, помимо связок лечебных трав, ничего подобного в избе Агафьи обнаружить не удалось. Ее жилище почти ничем не отличалось от изб прочих обитателей деревни: все крохи колдовских знаний она хранила лишь в своей памяти.
Зато Иван нашел глиняную свистульку. Она была непростой: дуть в нее следовало, только налив в специальное отверстие воду, и тогда хитрое устройство начинало выдавать птичьи трели. Когда-то знахарка, пытаясь наладить отношения, подарила игрушку Ивану, а он через некоторое время вернул ее, смущенно объяснив, что уже слишком взрослый для таких забав. Так она и пролежала, оказывается, среди вещей Агафьи, не отдала она ее никому из ребятишек...
Сердце вновь сдавило горечью раскаяния, и Иван, утерев нос, сунул птичку в карман, чтобы больше никогда с нею не расставаться.
– Что ты тут делаешь, Ванюша?
Мелодичный вкрадчивый голос, раздавшийся за спиной, заставил Ивана покрыться испариной. Медленно, точно боясь резкого движения, как и в схватке с диким зверем, он обернулся: Снегурушка стояла в дверях, склонив набок голову и пристально уставившись на него. На губах ее блуждала легкая улыбка, точно она еще не до конца определилась с чувством, которое хотела выразить.
Необъяснимым образом, как и в кошмарах, все нутро кричало Ивану, что он находится в шаге от собственной смерти – только теперь наяву. «Беги, беги!» – требовало тело, однако, будучи сыном охотника, Иван знал, что самая большая ошибка при встрече с хищником – это показать свой страх. И, повинуясь наитию, он решился на то, что в обыденной жизни даже не пришло бы ему в голову: лихо сдвинув шапку на затылок, презрительно хмыкнул, обводя избу скучающим взглядом.
– Да так, старуха вот померла, значит. Думаю, что бы для себя стащить, пока остальные не прибежали за поживой. Да что-то ничего полезного нет: одно сено да глиняные горшки. – Он сплюнул, пнув поставец[6], и аккуратно разложенная на нем посуда вздрогнула. – А как она кичилась своим «колдовством», ты бы знала!
И, кривляясь, он принялся подражать жестам Агафьи, которыми она сопровождала свои песнопения для духов:
– Ой, беги-беги, вода, за дальнюю оградку,
За темен лес да за гору-горбатку,
Ты беги туда, где гроза-буря реет,
Ты беги туда, где царят суховеи.
Укажи, вода, мой путь-дорогу,
Да не по земле, не по реке: не найти там броду;
А на той стороне, что стремлюсь,
нет ни ночи, ни света —
Укажи путь, вода, не оставь без ответа!
Кровь, подстегиваемая страхом, оглушительно стучала в висках, пот лился градом, а ноги подкашивались, но, когда Иван остановился, тяжело дыша, Снегурушка вдруг громко и заливисто расхохоталась, прикрывая ладонью рот.
– Ой, Иван, ну позабавил! Ловко как у тебя вышло... Так и быть, собирай богатство, какое найдешь, никому не скажу. – Произнеся это, девица подмигнула и быстро скрылась за дверью.
А Иван изможденно сполз по стене на лавку, чувствуя, как клыкастая пасть, уже сомкнувшая челюсти на его горле, немного разжалась. Какое-то время он так и сидел, подперев голову руками и борясь с накатившими тошнотой и головокружением. Каждая встреча со Снегурушкой высасывала из него силы, и только крепнущий холод в нетопленной избе заставил его подняться на негнущиеся ноги. Тяжело вздохнув, он понуро направился в сени. После того как оказалась осквернена и сама память об Агафье, брать больше ничего не хотелось.
Выйдя на улицу, Иван не сразу оценил перемену. Зимою – что днем, что вечером – все и так кажется черно-белым, потусторонним. Однако теперь тени в закоулках сгустились пуще прежнего, а очертания изб подернулись зыбью, став призрачными. Звуки, и без того скрадываемые снегом, и вовсе пропали. Никого Иван не встретил на своем пути, пока в тревожных раздумьях шел домой. А как поднял голову – изумился. Ноги привели его к погосту на южной окраине селения. Старые, потемневшие от дождя и туманов надгробия и недавние, из свежего дерева, едва угадывались под шапками снега. Эк он задумался, раз такой крюк проделал! А затем Иван разглядел освещающие домовину огоньки.
Мерцающие теплым желтым светом, они единственные казались чем-то живым посреди сумрачной мерзлоты, в которую погрузилась деревня. Заинтригованный – откуда бы там взяться огню? – Иван двинулся через сугробы. Снега тут намело почти по пояс. Обманчиво хрупкий и скользкий, когда только-только припорошил жухлую листву, здесь он превратился в плотную преграду, сквозь которую Ивану приходилось настойчиво пробиваться. Всю одежду его покрыло слоем искрящейся пыли; в тулупе и заячьей шапке стало очень жарко, несмотря на немеющее от холода лицо. Расстояние до окраины погоста казалось бесконечным. «И демон меня дернул сюда переться», – ругался Иван про себя, но все равно упорствовал.
Когда же он отдышался и поднял голову, то обомлел: перед ним, пусть и на подпорках, стояла уже не домовина, а самая что ни на есть изба. На крыше и бревнах ее не сверкало ни снежинки, и оттого на фоне белоснежной равнины темный силуэт сруба вздымался угольной громадиной. Вырезанный в форме птицы конек отчетливо выделялся на небосводе, а сквозь забранные слюдяными пластинками оконца пробивалось сияние свечи.
Не успел Иван ущипнуть себя, чтобы убедиться, что это не сон, как дверь бесшумно отворилась и на пороге возникла моложавая старуха, одетая в длинную, расшитую алыми орнаментами рубаху. Несмотря на неприветливо сложенные на груди руки, из глаз незнакомки беспрерывно текли прозрачные слезы. С Агафьей они могли бы быть ровесницами, и даже суровый облик ее чем-то неуловимо напоминал знахарку. Но это была не она.
– Ты как попал в мир духов, смертный? – проскрипела старуха; голос ее не вязался с внешностью и казался древним, как небо и земля. – Не место тебе здесь, не познать человеку никогда тайну смерти! Убирайся обратно, занимайся своими колдовскими штучками среди людей.
– Так я не сошел с ума? Ваш мир и правда существует?! – пролепетал Иван.
Он не верил своим ушам. Шквал самых противоречивых чувств: потрясения, подозрительности, робкого восторга и одновременно жути, желания рассказать об открытии другим и отчаяния, что уже слишком поздно, – все это схлестнулось в Иване, отражаясь в зрачках невысказанной мукой.
Старуха замолчала, заново окидывая пришельца долгим взглядом. Слезы капали и капали с ее подбородка – чистые, как родниковая вода. Наконец она промолвила, ткнув костлявым пальцем:
– Покажи, что у тебя за пазухой-то, смертный.
Дрожащей рукой Иван расстегнул тулуп и достал амулет, который теперь испускал едва уловимое свечение.
– Это же ее... Агафьи... – растерянно пробормотал он и вскинул голову, в ошеломлении глядя на старуху. – Я лишь повторил то, что когда-то слышал!
– И как же ты попал ко мне, коли даже не ведаешь, что это за место? Видать, дар в тебе скрыт большой, – она покачала головой. – Что ж, это и к лучшему, что ты неуч. Убирайся и забудь все, как кошмарный сон.
– Нет, умоляю, подождите! – воскликнул Иван, бросаясь к крыльцу. – Я готов просить прощения у духов за то, что когда-то пренебрегал ими, готов принести какие угодно дары и жертвы, только помогите! Я не знаю, к кому еще обратиться. Она там незаметно убивает людей в моей деревне: сперва мастера, потом Агафью... Снегурушка и меня чуть не убила, клянусь! Я чувствовал, как стынет кровь под ее взглядом, превращаясь в лед, и не мог сделать без ее разрешения ни шагу! Я не знаю, что это за место, но прошу, если вы наши духи-хранители, помогите!
Не сознавая себя, Иван простерся перед старухой на земле. Страх за родных – отца, мать, Марьянку, братьев, Офимью с Вербой и других односельчан – взвился в его душе, высвобождая оглушенные прежде чувства. Теперь он был готов уповать на любую колдовскую силу, даже если бы жрецы назвали ее оскверненной.
Старуха замерла, развернувшись вполоборота к сеням, и равнодушно слушала. Слезы, стекающие по ее впалым щекам, казалось, никак не отражают то, что она на самом деле чувствует. Однако, когда Иван закончил, она устало вздохнула:
– Что ж, коли беда пришла, навести тебя на верный путь я могу. Поклянись только: что бы ни произошло, ты не приблизишься к моей печи. Иначе совсем никого не спасешь.
– Клянусь! – запальчиво воскликнул Иван и добавил уже с робостью: – А как звать-то вас?
– Зенок-то нет, что ли? Плакальщица я, – и старуха поманила его за собой.
Стоило им вместе оказаться в сенцах, как на плечо ей опустилась птица с серебряным оперением и издала жалобный, заунывный клекот.
– Плачь, плачь, Желя, вишь, уходят их жизни прозрачным дымом... И много еще уйдет, пока этот мир не канет во тьму. – Старуха ласково погладила ее по перьям и тяжело вздохнула.
Ивана же крепко схватила за плечо и, не успел он как следует оглядеться, подвела ко второй двери в противоположном конце комнаты. Он в который раз потерял дар речи: за порогом расстилался не родной лес, а незнакомое болото с редкими свечками рогоза. Да при том стояло лето...

– Вон в той стороне заброшенное селенье. Ты должен отыскать Аксинью, – велел над его ухом голос. – Да она первая тебя заметит и выйдет навстречу. Приведи ее, тогда и поговорим о твоей беде.
Глава 2
В Чертогах дева томится
Подойдя к концу рассказа, Иван растерянно умолк. Он не знал, что еще добавить и как вести себя с этими странными существами, чтобы получить помощь. Неизвестность и тревога мучили его, свиваясь в груди тугим узлом.
– Что ж, Аксинья, думай пока над тем, что услышала, – холодно велела Плакальщица. – А ты внимай, парень. Благодаря своему дару ты и правда попал в чертоги духов, но этот мир совсем иной, чем вы, смертные, мните. Забудь все, что тебе говорила твоя знахарка: ей не было дано зреть истину. Духи никому ничего не дают, ни в ком не нуждаются и никого не защищают.
– Так... а вы с Аксиньей и есть духи? – осторожно поинтересовался Иван.
– Видишь дым? – вместо ответа старуха указала пальцем вверх: над трубой избушки клубился полупрозрачный дымок. – Это души умерших покидают ваш мир. Я хранительница перепутья, третья сила, и более ведать обо мне ничего не надобно. Но я могу дать ответы на некоторые твои вопросы. Что касается Снегурушки, то это... – Старуха презрительно пожевала губами, прежде чем выплюнуть: – Демон.
Зловещее слово царапнуло по сердцу.
– То есть злой дух? – уточнил Иван.
– Духи – не демоны! – отрезала Плакальщица. – Духи появились на заре времен, как и драконы, а может, и того раньше. Они часть камней, гор и рек, только незримая. У них нет разума или чувств в вашем понимании. Вы живете с ними бок о бок, но никогда не пересекаетесь. И все беды от духов происходили, только когда смертные приходили в их мир и пытались подчинить своей воле. Ясно тебе?
– Ясно, – торопливо кивнул Иван. – Ну а демоны?
– А демоны – суть самое отвратительное порождение человеческой души. Сплав ненависти с иной жуткой силой. Вы, смертные, обмельчали за тысячелетия, позабыли истоки. А был когда-то народ, который знал о существовании эмоциональной магии и владел ею в совершенстве. Их колдуны погружались в транс, чтобы достичь исступления. В таком состоянии чувство способно придать материальную форму любому желанию, подобно тетиве, которая направляет стрелу. Это особое, невероятно сложное искусство. Но иногда случается так, что существо захлестывает ненависть или горе, и колдовство совершается бессознательно. Вот тогда и может родиться демон. Пустышка под личиной человека, ведомая лишь заложенным в нее черным алканьем. Твоя Снегурушка безжалостна, ей неведомы любовь и сочувствие. Это голодное чудовище, чье единственное стремление – разрушать. И победить ее будет ох как непросто.
Иван задумался. Что-то не сходилось.
– Отчего же она всех нас разом не убила? Уж давно могла бы.
– Веселится, видать. К чему спешить, когда впереди целая вечность? – сощурилась Плакальщица. – Вот Снегурушка и бродит среди вас, дразнит, смакует нарастающий страх. И твое безумие.
К горлу Ивана подкатил ком. Смакует... Его друзей и соседей, не говоря уж о семье! Как телятину, что ли?! Позади будто скрипнула телега, но затем Иван понял, что это всхлипнула Аксинья. Щупальца ее потянулись к глазницам-ставням, вытирая невидимые слезы.
– Нечего реветь! Не желаю видеть подобного от тебя! – прикрикнула на нее Плакальщица. – Будто не сама эту кашу заварила. Вот теперь и расхлебывай.
Не обращая больше ни на кого внимания, старуха достала из рукава локон, который отхватила у Ивана перед его походом на болота. Странная птица вспорхнула ей на плечо и жалобно заклекотала, роняя на светлую прядь крупные слезы, а Плакальщица поковыляла обратно в избу. Послышались возня и неразборчивое бормотание. А Ивану стало отчего-то жаль странного монстра с обычным человеческим именем. Чем дальше, тем больше тот, при своих исполинских размерах, казался несчастным и нелепым. От этого Ивану захотелось ободрить его, сказать ласковое слово.
– Какая-то странная эта бабка, – недоуменно заметил он будто невзначай, когда Плакальщица отошла подальше. – Да ты не принимай близко к сердцу – плюнь и разотри! У нас знаешь какой кузнец в деревне, он меня всегда...
– Нет, она права, – едва слышно прошептало чудище. – Я и правда совершила много ужасного... Только слез ей прибавила раньше времени.
На это Иван не нашелся, что ответить, но неловкое молчание длилось недолго. Вернувшись, Плакальщица протянула Ивану лоскут ткани, в который были завернуты его волосы.
– Слушай внимательно, парень. Справиться с демоном в одиночку тебе не под силу, даже не каждому опытному шаману это дано. Аксинья – твой шанс на спасение, тебе нужно привести ее в свой мир. Но сделать это будет непросто. – Плакальщица сумрачно вздохнула, и ручейки слез, подрагивая, засверкали на ее щеках. – А теперь слушай еще внимательнее. Вернуться к живым ты можешь, только пока о тебе кто-то помнит. Таков закон для тех, кто пересек грань и духом, и телом. Каждый твой волос в этой тряпице – жизнь кого-то из твоих односельчан. Убьет Снегурушка их раньше твоего возвращения, обратятся волоски прахом – и ты останешься скитаться здесь на веки вечные, как и Аксинья.
– Что ж ты мне сразу об этом не сказала? – потрясенно воскликнул Иван. – Я думал, ты мне помогаешь, а ты... а ты!..
Ему вдруг перестало хватать воздуха, руки и ноги задрожали, точно студень, от осознания, что он добровольно шагнул в ловушку, которая может в любой момент захлопнуться, и Иван, как был, осел на подвернувшуюся сырую корягу. А в ушах, несмотря на противный звон, текла укоризненная, скрипучая речь Плакальщицы:
– Вот потому-то и не сказала. Думаешь, в таком состоянии ты бы быстрее нашел Аксинью? Да ты бы только и думал о том, как живым вернуться, и страх бы тебе разум туманил. Тут же и с пути бы сбился. Выбор твой горек и опасен, парень. Решайся. Либо возвращаешься к Снегурушке на смерть лютую, но рядом с дорогими тебе близкими, либо пытаешься спасти хоть кого-нибудь. Хотя бы себя. Но взамен рискуешь остаться здешним пленником. Подумай, а я пока с Аксиньей переговорю. Поди сюда, голуба моя.
Мимо прошелестело бревенчатое тело чудища, и опустившиеся до шепота голоса стали неразборчивыми. Иван сидел, как оглушенный, и ничего не слышал; в голове по-прежнему эхом отдавался укор Плакальщицы, обретая смысл, а щеки постепенно заливало густой краской. Теперь он стыдился, что в первую очередь испугался за самого себя. Что на мгновение предпочел никогда не узнавать правду о пришелице. Но ведь он отправился сюда, чтобы защитить Марьянку, – разве это не стоило риска? И Вербе, и Офимье, и старосте Пантелею, и матери с отцом – им всем, получается, грозит смертельная опасность... И он оказался здесь не просто так: Агафья всегда говорила, что у него есть дар. Его вели сюда сами Близнецы-Создатели! Иначе и быть не может, не правда ли? Ухватившись за эту соломинку, Иван почувствовал себя увереннее. Ну разумеется, он спасет их. Надо только действовать, а не тратить драгоценное время.
– Дождись меня, Марьянка, я вернусь, – прошептал Иван, крепко зажмурившись в надежде, что его мысли каким-то образом достигнут сестры.
Решительно поднявшись, он подошел к крыльцу избушки. Судя по всему, хранительница перепутья не могла покидать своего жилища, и чудовище склонилось к ней, покорно слушая. Вся его поза неизъяснимым образом излучала глубокую печаль, пока Плакальщица что-то хмуро ему шептала.
– Я готов, – заявил Иван, когда они к нему обернулись. – Я проведу Аксинью в свой мир. Что для этого нужно сделать?
На этот раз слово взяло чудище:
– Чтобы мне открылся путь в мир живых, понадобится твоя кровь.
– Да пожалуйста.
Достав из-за пояса подарок отца, Иван прижал кинжал к ладони. Тонкое белесое лезвие, полупрозрачное к режущему краю, легко впилось в кожу, и из разреза выкатились ярко-красные капли. Одно из щупалец чудовища протянулось, слизывая их, и исчезло в оконном проеме.
Миг – и Иван, сморгнув, не поверил своим глазам. Не было никакой развалюхи-избы, а на ее месте стояла девица в льняной рубахе до пят и сарафане. Украшенное бисером очелье придерживало русые волосы. Светлые, не забранные в косу, как это было принято у него в деревне, локоны вспыхивали медью на свету, точно по ним пробегали искры, а мягкие серые глаза смотрели настороженно и чуть испуганно. На небольшом вздернутом носике угадывалась едва заметная россыпь веснушек. Весь облик Аксиньи дышал кротким весенним теплом, так что Иван невольно ею залюбовался. А затем спохватился, вспомнив о словах, которые отпустил в первые минуты встречи.
– Да уж, такой красавице только в облике чудовища и прятаться, чтобы женихи не донимали, – натянуто засмеялся он, пытаясь сгладить неловкость.
Однако Аксинья на шутку не отреагировала, осталась серьезна и молчалива. Колючий взгляд исподлобья не вязался с прежде трогательным образом несчастного чудища, и Ивана вдруг охватила растерянность. Он был один в совершенно чуждом ему месте с иными законами и собирался в опасное путешествие с незнакомкой. Он знал о ней не больше, чем о Снегурушке, и, собственно, даже не понимал, зачем она вызвалась помогать ему. Чего хочет взамен? Да и вызвалась ли?..
Вместо Аксиньи вновь заговорила Плакальщица:
– Что ж, Иван, коли хочешь вернуться в свой мир с Аксиньей, придется тебе отправиться отсюда в путь-дорогу, прежде чем мы снова встретимся.
– Хорошо, но для чего? Почему я не могу просто войти в твою избу и пройти назад через ту же дверь? Снова чародейские правила? – Он начинал уставать от недомолвок, от того, что слишком многого не понимал и действовал, как в тумане, слепо полагаясь на странных проводников.
– Ты-то могешь, а вот Аксинья крепко повязана с чертогами духов, – кивнула старуха. – Держит ее ноги здешняя земля, и не хозяйка она себе больше. Чтобы вырвать свободу, ей нужно идти дорогой неспешной, дальней, понемногу преодолевая сопротивление. Тогда получится. Да вот, пожалуйста, сам попробуй. – И Плакальщица отступила за дверь, а за ее спиной вдруг оказался не сумрак избы с отблесками огня, а знакомый зимний пейзаж.
Над срубами снова падал хрусткий рассыпчатый снег. Солнце размытым яичным желтком уже клонилось к горизонту, роняя на землю первые сиреневые тени. Легкий дымок от пары десятков труб таял в прозрачном морозном воздухе, предвещая сытный ужин и веселое застолье. Сердце Ивана радостно встрепенулось: казалось, будто он не видел родное селение уже целую вечность. Сейчас бы крепко обнять Марьянку, переброситься колким словцом с братьями, послушать певучую речь матери... Остро захотелось очутиться как можно скорее среди знакомых просторов и действительно позабыть обо всем, что он сейчас узнал, как о кошмарном сне.
Ах, если бы только это было возможно!
Даже сейчас, несмотря на обманчиво мирный вид деревушки, Ивану чудилось, что в синей вечерней дымке плывет грустная, зловещая песнь, бережно и неотвратимо укутывающая деревню пеленой смерти. Снегурушка продолжит убивать людей точно так же, как волк, который пристрастился потрошить хлева с мирно дремлющими овцами. Тоска овладела Иваном от осознания собственной беспомощности. Даже теперь, вспоминая, он ощущал на себе хищный, тягуче-пристальный взгляд демона, и кожа покрывалась мурашками. Снова предательски задрожало и пропустило удар сердце...
– Отведи меня в свой мир, – звонкий голос Аксиньи, совсем не вяжущийся с ее прежними скрипучими стонами, вырвал Ивана из воображаемого кошмара.
Девица шагнула вперед, с открытой улыбкой протягивая ему руку. Происходящее напоминало ритуал, в котором каждый жест имел смысл. Решительно кивнув, Иван крепко сжал ее ладонь, обернулся и... увидел перед собой обычную избу с полыхающей внутри печью.
– Так вот оно и получается, – Аксинья виновато повесила голову. Улыбка слетела с ее губ, как срывает порывом ветра листву. – Прости, Иван, не пускает меня земля здешняя...
В носу защипало, но окрик Плакальщицы: «Нечего реветь! Не желаю видеть подобного от тебя!» – предназначавшийся ранее Аксинье, отчетливо зазвучал в голове Ивана, отсекая малодушие. «Я спасу Марьянку. И Пантелея, и мать с отцом», – твердо пообещал он себе.
– Но ты ведь поможешь мне? – произнес он, неумело бодрясь, потому что голос все равно вышел деревянным, с застрявшими в горле слезами.
Аксинья, не поднимая взгляда, кивнула.

Болото расстилалось вокруг них серовато-зеленой равниной, над которой лишь изредка торчали враскоряку чахлые березки и елочки. Оно то распадалось на затянутые мутной ряской озерца, и тогда их приходилось обходить по кромке, продираясь сквозь трескучий рогоз, то превращалось в топь, сочащуюся множеством ручьев. Те таились в пышных зарослях осоки, лишь изредка поблескивая на тусклом солнце. Небо заволакивали темные облака, и пробивающийся сквозь них свет казался неподвижным. Бурый кукушкин лен, рыжие ягоды морошки да беловато-желтые россыпи болотных цветов – вот и все богатство красок. Даже ветер не гулял здесь, погружая мир в загробную тишину.
Ивана не волновало, красив мир духов или безобразен. Душа его отяжелела, как разбухший от воды войлок, а щемящая тревога свернулась в желудке тугим комком. Он раскаивался, что не верил Агафье и не пытался хотя бы тайно развивать свою склонность к колдовству. Снедала тревога за родных, которые его скоро хватятся, и он боялся, как бы Снегурушка не разгадала его действий и не решила уничтожить деревню раньше времени. Иван пытался поговорить о своих страхах с Аксиньей, но та отвечала сухо, будто нехотя и даже не оборачиваясь, так что Иван с трудом различал ее слова. Чем он заслужил к себе столь равнодушное отношение, он не мог понять, и это обескураживало и заставляло чувствовать себя обузой.
Только в самом начале пути, когда Иван спросил, не может ли Снегурушка распознать, что он переместился в чертоги духов, Аксинья снизошла до внятного объяснения:
– Снегурушка и сама не человек, а потому почти не видит между двумя мирами разницы. Да и не предполагала она, что ты на такое способен, вот и не заметила. Твое счастье, иначе бы уже струился дымом из печи Плакальщицы.
– А почему хранительница перепутья не могла выйти из своей избы? Ведь не могла же? А слезы Жели всегда волшебные? Когда они упали на мой амулет, он стал показывать иной путь. Это птица его заколдовала?
И вот после этого, сколько бы Иван ни расспрашивал, от Аксиньи нельзя было добиться ни слова. Она будто отталкивала его молчанием, хотя еще совсем недавно улыбалась и расстраивалась, как обычная девица. Он ли стал причиной перепадов ее настроения? Если же нет, зачем вела себя столь черство? Зачем добавляла мучений?
Как объяснила Плакальщица, именно висящий на шее Ивана оберег помог ему пересечь грань чертогов. Он же должен указать и верный путь обратно. Аксинья властно и уверенно выбирала путь среди влажных кочек, а Иван угрюмо шагал по болоту вслед за ней, поглядывая, в какую сторону поворачивается парящий на уровне груди амулет, чтобы вовремя предупредить о смене направления, и втайне начиная желать, чтобы спесивая проводница хоть раз провалилась в вязкую жижу. На удивление, обходясь без посоха, Аксинья даже не промочила ноги. Вконец уязвленный Иван ощущал себя мальчишкой, которому нужна мамка в сопровождение.
Быть может, именно для этого Аксинья и отправилась с ним? Плакальщица сказала, что она ключ к победе над Снегурушкой, но кто их разберет? Полуправда ничем не лучше лжи и также вводит в заблуждение. Чем дальше, тем Ивану становилось тоскливее. Он искренне скучал по простым людям, привычным порядкам, над которыми не требуется ломать голову, по дружеской беседе, в которой можно открыть душу. Впервые он вынужден был замкнуться в самом себе, и это походило на пытку.
Вечер наступил незаметно. Просто темная синева на небе сгустилась еще сильнее, а сочащийся оттуда свет стал призрачно-серым, съедая и те немногие краски, что еще оставались на болоте. Им повезло набрести на относительно сухой островок и собрать для костра хворост. Влажное дерево дымило, но все-таки яркие язычки пляшущего пламени подняли настроение.
– Как здорово наконец-то снова увидеть огонь... – завороженно прошептала Аксинья.
Она сидела на коряге, вытянув ладони. Все то время, что Иван орудовал огнивом, которое всегда с собой у любого охотника, Аксинья неотрывно наблюдала за его движениями, а костром любовалась, прямо как расписным гребнем: черты лица заметно оживились и словно бы оттаяли. Иван решил воспользоваться открывшейся лазейкой.
– Так... ты, получается, не всегда тут жила?
Однако ему не удалось застать Аксинью врасплох. Стоило вопросу повиснуть в воздухе, как уголки ее губ опустились, а на лицо вновь легла тень.
– Хорошо, когда есть, куда возвращаться, – в ее голосе угадывались затаенная печаль и легкая зависть. – А скажи-ка, Иван, как относятся в твоем мире к колдунам и знахаркам?
«Ну и нахалка! Мои вопросы мимо ушей пропускает, а свои задает и не краснеет», – подумал про себя он, но все-таки привитая родителями вежливость не позволила ответить той же монетой.
– Жила у нас на селе одна знахарка, – Иван со вздохом повел рассказ. – Одна из последних, потому что в империи их истребляют, обвиняя в ереси. У нас верят в Близнецов-Создателей, и посягать на их силы, то есть заниматься магией, считается грехом. Я тоже долгое время так думал, пока не явилась Снегурушка... Теперь вот жалею. Агафья одна пыталась с ней справиться, а изучай я с ранних лет тайную науку, быть может, до такого положения, как сейчас, и не дошло бы.
Иван помолчал. Мерно потрескивал костер. Под его вкрадчивый шепот, искрами уносящийся в темноту, вся язвительность и упреки, какими бы они ни были, бледнели, а душа медленно обнажалась. Или Иван просто устал, измучился, и на браваду не осталось сил.
Аксинья ничего не говорила: то ли ждала дальнейшего рассказа, то ли ей нечего было сказать. Но Иван все-таки продолжил, чувствуя в этом потребность:
– А когда-то, Агафья сказывала, земля наша полнилась знахарями, и жила среди них самая могущественная ведунья, которая умела закликать погоду и прозревать грядущее. Жила она скромно, посвящая жизнь изучению таинств, и много знаний накопила. С тех пор ее обряды передаются из поколения в поколение, но не всем дано овладеть ими. У Агафьи вот не было таланта... меня пыталась научить, а я, дурак, не слушал! – И он зло ударил себя по колену кулаком.
– Правда, что ли? Не врешь? А можешь показать, как призывают у вас дождь и ветер? – Серебристые глаза Аксиньи лихорадочно блестели в темноте.
– Ты не слушала, что ли? Я же сказал, что не... – Иван осекся.
Грубить не хотелось, чтобы странная спутница вновь не ушла в себя. Кроме того, следовало признать, что он прекрасно помнил все заговоры и танцы, за которыми наблюдал десятки раз. И теперь, под пение костра, об Агафье хотелось говорить. Одарить напоследок добрым словом, перебрать по крохам все светлые воспоминания – с детства и до отрочества. Попросить прощения за все то одиночество и непонимание, на которые он ее обрек. Поблагодарить за самоотверженный поступок, которым она спасла ему жизнь и подарила шанс уничтожить демона.
Монотонное путешествие по болоту словно исцелило Ивана. И теперь, бесстрастно восстанавливая в памяти ход событий, он признавал: не прогони его знахарка – погибли бы оба. Снегурушка слишком могущественна и коварна.
Кивнув на просьбу Аксиньи, Иван встал и, стряхнув усталость, раскинул руки. Ночь подхватила его, обняла, бездонная чернота закружила голову. Переступив особым образом, Иван принялся раскачиваться, как это проделывала Агафья, закликая дождь. Однако не успел он совершить и полуоборота, как ухо обжег заливистый смех: Аксинья откровенно хохотала, схватившись за живот.
– Чего ты смеешься?! – оскорбленно воскликнул Иван. Невозможно было слышать, как девчонка насмехается над его погибшим другом, и раздражение тут же подняло змеиную голову. – Агафья, может, и выдумывала все эти сказки, зато знаешь, с каким сердцем за каждым больным ухаживала? А ты-то будто бы смогла призвать дождь на посевы!
– А я бы, может, и смогла, – вдруг, успокоившись, отрезала Аксинья, и Иван ошеломленно замолчал, а проводница с горечью закончила: – Да только пользы от этого никакой!
– Так ты из нашего мира все-таки? – продолжил допытываться Иван. – Плакальщица говорила, ты тоже здесь скитаешься. Сколько уже лет?
– Ты бы поел лучше, – снова будто бы оглохнув, заметила Аксинья. Порывшись в походной суме, она достала лепешку. – Вот, мне Плакальщица с собой дала. Заговоренная еда.
Тут терпение Ивана лопнуло, и он про себя обиделся: «Да что ж она меня ни в грош не ставит! Еще и как с ребенком малым обращается».
– Да я не голоден вроде, – буркнул он.
То была чистая правда: Иван испытывал даже не сытость, а решительное отсутствие аппетита, точно он никогда и не нуждался в пище.
– Все равно надо отужинать, – отрезала проводница. – Это вторая опасность нашего мира: тело не чувствует само себя, хотя потребности остаются. Голод, как и жажда, появятся, только когда ты очутишься в чертогах живых. И если не будешь до тех пор есть, просто умрешь голодной смертью и сам не заметишь, как это произойдет.
«Ничего себе! А раньше нельзя было предупредить?» – потрясенный услышанным хотел возмутиться Иван, но спорить на ночь глядя с заносчивой грубиянкой не повернулся язык. Родители учили его, что отправляться в новый день со ссорой – плохо. И сейчас, вспомнив их слова, Иван послушался, втайне молясь, чтобы его добрая воля заковала родную избу в броню и оградила от губительного внимания Снегурушки.
Хмуро забрав у Аксиньи свою лепешку – она оказалась безвкусной, – Иван украдкой развернул тряпицу с локоном: ни один волосок за день пути не почернел. Это немного успокоило его. Он уже собирал с ладони последние крошки, когда Аксинья, вновь задумчиво уставившись на костер, тихо произнесла:
– А что, Иван, стало с той талантливой ведуньей?
– Да пожег ее деревню князь какой-то. А потом и сам от лихорадки вместе с дружиной сгинул: покарали его духи за жестокое сердце.
– Надо же, чудно́ как, – Аксинья покачала головой.
– Почему?
– Да так. – Она поднялась, отряхивая сарафан, и наставительно добавила: – Спать пора, Иван.
– Чай не маленький, – сварливо проворчал тот, но проводница уже поднялась с коряги, выбирая, где бы помягче улечься.
Казалось, что дать ответ, после которого Аксинья снизошла бы до беседы на равных, просто невозможно. Неужели она считает его таким бестолковым, что не хочет ничего объяснять? Раздражение разрасталось в груди, точно колючий шар.
Оставаться в дураках было неприятно, и Иван заторопился с ночлегом, желая тоже показаться деловитым. Однако, уже укрывшись тулупом, все же не выдержал и спросил:
– Эй! Может, устроить дежурство, чтобы костер не потух? Дикие звери, мало ли...
– Стеречь нет необходимости. Здесь нет ни зверей, ни птиц, как бы чувства тебе ни говорили об обратном. Только духи. А они, пока не почуют человечину, безобидны.
С этим жутковатым напутствием Аксинья отвернулась к костру спиной.

Глава 3
Боль сердца поведать не смеет
Аксинья проснулась затемно и несколько минут прислушивалась к мерному похрапыванию отца. Оно напоминало колыбельную. На лавке под овчиной было тепло и уютно, тело призывало к покою. Но Аксинья знала, что, если промедлит до того, как бурая корова заревет от переполненного вымени, мать крепко поколотит ее, Аксинью, за леность. Выскользнув из уютного гнездышка, девочка быстро расчесала волосы, стянув их напоследок самодельным берестяным очельем. Затем на ощупь сняла с поставца у печи чистые крынки и взяла полотенца. Большое слюдяное окно, выходящее на восток, было мутным, без единой солнечной искры. В центре избы, подвешенная к крюку в потолке, призрачно белела люлька.
Лучина звонко затрещала, озаряя сумрак спящего дома. Зажав ее в зубах, Аксинья накинула на плечи шерстяной платок и обернулась в последний раз: на полатях уже завозилась мать, пытаясь незаметно отодвинуться от младенца и, как обычно, пригревшейся рядом с ними Милицы. Отец почивал на лавке у входной двери, положив под голову ладонь.
Сени делили дом на две половины: в одной жили люди, во второй – корова с теленком. Проскользнув в хлев, Аксинья воткнула лучину в знакомую щель между бревнами и расставила крынки вдоль стены, прежде чем пройти дальше, во двор. Наружный воздух обдал ее свежестью серого предрассветного утра, заставив поежиться: обильные дожди червеня[7] принесли с собой недолгую прохладу. Подергав пустой рукомойник, Аксинья бросилась во двор к бочке с натасканной из колодца водой, чтобы наполнить посудину.
Умывшись, она взяла подойник, плеснула туда воды и вернулась в хлев. Буренка еще сонно лежала на соломе, но Аксинья по-хозяйски толкнула ее пяткой в бок, заставляя подняться. Усевшись на небольшую скамеечку, сколоченную отцом, обмыла вымя и, позевывая, принялась за дело. Струйки горячего молока звонко ударялись о деревянные стенки подойника, наполняя воздух сладким ароматом. Под крышей чиликали свившие гнездо ласточки. С улицы доносились похрюкивание и возня борова, которого отец привез весною с ярмарки, смутное блеяние коз и овец. Хозяйство их семьи было небольшое, и покупка новой скотины стала настоящим событием, которое теперь неизменно приводило отца в отличное расположение духа.
– Вот уж как наступит осень, завялим солонины будь здоров! – приговаривал он. – То-то славные Осенины[8] выйдут! Всех добрых людей угостим и себя не обидим.
Отец Аксиньи был крепким, работящим мужиком с густой бородой лопатой. Года три назад, когда по деревне прокатилась болотная лихорадка, его родители померли и Емельян остался полноправным хозяином избы. У Аксиньи сохранились теплые воспоминания о старичках: дед так лихо играл на балалайке, что ноги сами пускались в пляс, а в переднике у бабушки жила кукла Утешница, скрученная из яркого обрывка малинового платка. Когда у Аксиньи что-то не получалось, кукла выбиралась наружу и утешала девочку певучим старческим голосом. Не только семьи Аксиньи коснулась утрата: умер и муж тетки Глафиры, и вся семья Потапа-кузнеца, да много кто еще на деревне.
Когда подойник наполнился до краев, Аксинья напихала в его носик соломы и процедила молоко, слив в одну из крынок. Так она проделала несколько раз, пока вымя не опустошилось. Корова, зная хозяйские руки, стояла смирно и прядала мягкими шелковистыми ушами. Жирный сытный дух соблазнительно дразнил ноздри, но Аксинья спешила, помня, что дел до рассвета невпроворот.
Обвязав горлышки сосудов тканью, она опустила их в прохладный погреб в сенях: мать встанет, часть распределит по чашкам на завтрак, а с остального вечером соберет сливки. Покончив с приготовлениями, Аксинья потянулась, разминая затекшую спину. Вздохнула и, взяв хворостину, погнала буренку с овцами и козами на окраину села, где уже должен был ждать Матвейка-пастух.
В деревне хорошо помнили, что лет пятнадцать назад, когда мать Аксиньи Марфа еще гуляла в девках, во всей округе лиходеили разбойничьи шайки. Время то было тяжелое и опасное, а проезжие дороги – заросшими и непригодными для торговли. Люди не то что не мечтали о достатке, а жили под гнетом страха, что их нехитрое хозяйство может в одночасье превратиться в пепелище. Однако владыки Красного княжества одну за другой покоряли прилежащие земли и в итоге объявили их своим уделом. Вскоре после этого повсюду воцарился покой, и теперь, когда росла Аксинья, за околицу деревни мог безбоязненно выйти даже ребенок.
Селение их за последние годы разрослось: вдоль крутого берега реки выстроили целых семь изб, за которыми грудились огороды, клети и сараи. До торгового тракта можно было добраться за день пешим шагом, и селяне часто ездили на ярмарки – продавать рожь, мед, воск и льняные ткани. А обратно везли соль, красильные минералы или сладкую белую пшеницу, которую было не так просто вырастить в топкой лесистой низине.
Аксинья вздохнула, с сожалением поглядывая ввысь: ей нравилось смотреть по утрам на звездочки в наливающемся красками небе – нарядные, серебристые, они манили и обещали что-то необыкновенное. Было здорово любоваться на них и чувствовать, как поет и раскрывается душа, ненадолго уносясь прочь от маетной летней поры. Как устремляется навстречу чему-то прекрасному и доброму, как ласковый дождь травеня[9], кормящий пробуждающуюся землю. А ведь говорят, где-то есть резные терема с высокими зубчатыми стенами, что и глазом не охватить, и охраняют их богатыри на рослых конях, а к теремам тем едут торговцы из разных земель и раскладывают перед ними сокровища заморские: раковины с кулак величиной, бусы стеклянные, травы пахучие... Чудо чудное! Но сегодня звездочки не выглянули, и думать о волшебных далях тоже как-то не было настроения.
В соседских дворах по очереди запевали петухи, разрезая скрипучими, дурными голосами сонную тишину. С реки тянуло влажным и липким туманом. Соседи один за другим выходили во дворы, тоже принимаясь за ежедневный суровый труд.
Первый дом Аксинья миновала торопливо, с напускной деловитостью подгоняя скотину. Сосед Сыгней ей никогда не нравился: его сумрачные, непонятного оттенка глаза выглядывали из-под надбровий, как из пещеры, и царапали кожу. В окошке его избы уже теплился свет: молодуха Ульяша, на которой Сыгнея этой весной женил отец, хлопотала по хозяйству.
Зато рядом с крыльцом следующей избы уже сидела-покачивалась Праскуша. Дородная, с полным округлым лицом и густыми ресницами, она была бы невеста хоть куда, если бы не глуповатая улыбочка, блуждающая на губах. Яркий голубой сарафан, в который тетка Настасья с любовью обряжала дочь, несмотря на ее недуг, неуклюже сполз с плеч, как на расписной кукле. Скоро и Аксинье будет положена такая одежда, а лапти на нее отец уже сейчас плетет, но пока она ходила в обычной льняной рубахе до пят, вышитой по рукавам и вороту узорами.
А Праскуша, нисколько не заботясь о своем наряде, что-то напевала под нос и возилась в траве.
– Здравствуй, милая! – ласково окликнула ее Аксинья.
Праскушу все любили за неунывающий нрав. Ее настроение не под силу было омрачить ни погоде, ни скучному небу, и голубые глаза ее всегда сияли, как васильки, подкупая доверчивой искренностью. Вот и сейчас Праскуша подняла растерянное лицо, будто очнулась, и тут же заулыбалась еще шире.
– Смотри, Синька, какое у меня богатство! – Она вытянула неестественным образом руки, в которых лежали высохшие коровьи лепешки. – Матушка говорит, что лепешки на завтрак будет печь, а я вон их сколько нашла! – И дурочка счастливо засмеялась.
– Ох, и правда богатство, – подыграла ей Аксинья. – Неси скорее отцу, он с собой на пахоту возьмет, в поле покрошит: сколько крошек упадет, столько и стогов по осени соберете.
– Много-много соберем, и жених мой явится, – мечтательно протянула Праскуша.
Даром что юродивая, в свои восемнадцать весен она разумела, что остаться в девках – горькая судьба, и ждала суженого. Напрасно ждала...
– Ой, Синья, что это за кручина у тебя? – Праскуша вдруг подалась вперед, и взгляд ее тревожный даже будто стал осмысленнее. – Обидел тебя кто?
– Что ты, кто меня обидеть может? – рассмеялась Аксинья. – Просто звездочек на небе нет, вот я и скучаю по ним...
Искренний вздох вырвался против воли из ее груди, и она снова посмотрела на пасмурное белесое полотно над головой.
– Звездочки? Нету, нету... Не знаю, куда пропали... Может, в речке утонули? Я видела, они там на дне блестели, как рыбки, – забормотала Праскуша.
Взгляд ее вновь приобрел рассеянное выражение, а лепешки, позабытые, лежали рядом в пыли. Скотина за время болтовни успела разбрестись по дороге, обдирая рябину и черемуху. Аксинья спохватилась и замахала хворостиной. Впопыхах сгоняя животных на середину улицы, она слышала, как Праскуша затянула нехитрую и ласковую мелодию, и, странное дело, от нее на душе у Аксиньи вдруг прояснилось и расцвело, будто кто ее обнял.
В самом конце улицы находился двор Феофана. Младший брат Сыгнея, он в свое время попросил у отца раздела. Аксинье хорошо запомнилось удалое новоселье с песнями и плясками; к тому же ее тогда угостили невероятно вкусным икряником[10], румяная корочка которого еще долго приходила ей во снах.
Аккурат перед Феофаном стоял дом бортника Василья: старик жил с тремя сыновьями, один из которых уже успел жениться, но свое хозяйство не заводил, и младшей дочерью. Пчел Василь очень любил, уважал и изучал. Он часто ходил на противоположный берег реки, вырубая там дупла, а если какие-то из них заселяли дикие пчелы, выпиливал их из ствола и переносил на отрез земли за баней. Огород его постоянно окружало густое, басовитое гудение, и такой же, как улей, была его семья: многочисленной и дружной. «Вот бы меня туда просватали, – мимолетно думалось порой Аксинье. – Уж я бы отблагодарила их всем, чем могу».
Меньшой сын Василья, Матвей, как раз нес на селе пастушью повинность. Четырнадцатилетний, всего на год старше Аксиньи, он казался ей очень взрослым из-за уже обильно пробивающейся бороды. Они издали помахали друг другу, и Аксинья пожалела, что не успела украсить волосы цветком. «К вечеру сплету венок», – решила она.
– Синька! – Радостный оклик заставил очнуться от дум: ее догоняла тетка Глафира с двумя сыновьями, Егоркой и Никифором, которые помогали гнать их внушительное стадо: две коровы с телятами и целых семь овец.
Десятилетний Егорка ходил в этом году у Матвея в помощниках, перенимая науку.
– Уже встала ни свет ни заря, голуба? Раньше всех? Ах ты моя работница! За всех отдуваешься. Ну да ничего, руки золотые будут, замуж быстро возьмут, – ласково заворковала Глафира.
Несмотря на то что муж ее тоже сгинул от лихорадки, Глафира не растеряла задора, а продолжила вести хозяйство твердой рукой. Глаза ее, серые и с виду невзрачные, всегда светились участием, что придавало им неизъяснимую притягательность. Полная фигура, завернутая в яркий сарафан, казалась похожей на душистый сноп сена. Что-то неумолимо тянуло к ней Аксинью, и одновременно, сама не зная почему, девочка чувствовала себя неловко, принимая похвалу соседки. Вот и сейчас, обернувшись, Аксинья ответила ей лишь смущенной улыбкой.
Из-за вершин деревьев на той стороне реки показался краешек солнца. Раскаленное, точно железо в кузнице, оно расцвечивало землю и речку, золотило небо и согревало голые ступни. Сразу стало парко, и туман, разлетевшись на клочья, таял на глазах, открывая каменистый берег быстрой речки. Постепенно подтягивались и остальные соседи, гнавшие скотину на выпас. Их приветственные голоса перекликались, разносились широким эхом над долиной, славили светило и грядущий день.

Возвращаясь на двор, Аксинья чувствовала, как требовательно урчит и сжимается желудок, не получив с утра даже кружки воды. У крыльца, как назло, ее нагнал Сыгней: последний год он то и дело вился рядом, щупал своими странными глазами, так что Аксинье каждый раз становилось не по себе. Низко склонив голову, она сделала вид, что не заметила соседа, и юркнула за калитку.
В сенях уже витал сытный дух вчерашних щей, сваренных на бараньей солонине. Когда Аксинья вошла в темную, прокопченную курную[11] избу, мать выгребала еловым лапником угли, а шестилетняя Милица грызла вчерашнюю ржаную лепешку, весело болтая ногами на лавке. Свежая квашня ждала свой черед близ устья печи. Звонко лязгало точило: отец сидел у окна, налаживая косу. В люльке кряхтел, посасывая завернутый в тряпицу хлебный мякиш, младенец.
– Ма-ам, я так есть хочу, – жалобно протянула Аксинья, но та, не поднимая головы, бросила:
– Иди задай корма свинье! Я пока хлеб поставлю и на стол соберу.
Мать кивнула на уже готовый чугунок подогретого пойла с отрубями. Огонь отблесками играл на ее сосредоточенном лице, делая его жестким и отчужденным. Милица украдкой, чтобы не заметил отец, показала старшей сестре язык. Потупившись, Аксинья забрала посудину и развернулась к выходу.
На скотном дворе уже квохтали и выискивали зерно куры. Задиристый краснобородый петух с роскошным изумрудным хвостом налетел было на Аксинью, но та схватила припасенную специально для этого случая метлу и шуганула его, заставив взлететь на забор. Злобная птица задрала голову и оглушительно заорала, будто желая навести страху на всю округу.
Сарай, куда поселили борова, располагался в дальнем конце вытоптанного загона. А дальше, за калиткой, зеленел огород и стояла у реки баня. В противоположной стороне от реки Тихомолки, ближе к лесу, высились амбары, куда по осени свозили зерно с гумна. Аксинье нравилось ходить с поручениями в амбар: воздух там витал хлебный и сладкий, а в уютном полумраке летали, точно искры, пылинки. Перемешав отруби с оставшейся с вечера в погребе пахтой[12], она выплеснула корм в лохань, у которой тут же довольно зачавкал мохнатый боров, а в соседнюю посудину притащила ведро воды. Несколько горстей зерна, которое похуже, походя бросила птице. Желудок заурчал совсем уж жалобно, и Аксинья поспешила в дом.
За завтраком все чинно расселись вокруг стола. Помимо щей, мать подала загустевший овсяный кисель, заправленный молоком и льняным маслом, на сладкое. А отец, перед тем как начать трапезу, отложил кусочек киселя на глиняное блюдце и с поклоном поставил его на голбец[13]:
– Отведай, хозяин милостивый, вместе с нами да храни избу в целости, а нас – в здравии!
Этот обряд он проводил в начале каждого месяца, и Аксинья, кланяясь вместе со всеми, представляла, как невидимый дух принюхивается к горячей пище и вдыхает ее пар, а затем, умиротворенный, сворачивается пушистым клубком где-нибудь за печью. Воздав почести духу, отец первым потянулся к щам, и все стали черпать по очереди, закусывая молодым луком и лепешками.
– Сегодня с мужиками на дальнюю поляну идем, что за ольховой рощей: пора сено готовить, – проговорил Емельян. – Слышь, Марфа, пришли ко мне с обедом Аксинью.
Мать кивнула.
– Будь покоен, Емеля, иди. Твою волю выполню.
Аксинья, опустив глаза, увлеченно хлебала ложкой молоко, но мысль о том, что на поле ей наверняка придется столкнуться с Сыгнеем, заронила в сердце звенящую тревогу: уж больно неприветливо она повела себя утром с соседом.

После завтрака мать отправилась стирать на реку, а Аксинье было велено прибрать в избе и натаскать свежей воды в бочку. Ведра, полные студеной колодезной воды, натужно поскрипывали, пока Аксинья поднималась на взгорок. Ступни приятно утопали в мягком песке проселочной дороги. Река Тихомолка, на которой стояла их деревня, была всего пару саженей в ширину, но быстрой и норовистой из-за порогов. Она оплетала лес множеством маленьких ручейков и притоков. Противоположный ее берег зарос дремучим ельником, и изогнутые корни деревьев, прорезавшие обрыв, торчали прямо над водой. Казалось, елочкам и осинкам было тесно, и они наступали плотной толпой, готовые вот-вот опрокинуться и рухнуть в воду. Сколько бы селяне ни ходили туда заготавливать хворост, поросль не редела, и со временем пошел слух, что в чаще поселилась Скверна. Детей через реку не пускали и пугали страшилками о жутких болотах, на которых искажалось время и плавились кости, а путники в этих сказках неизбежно превращались в уродливых чудовищ.
По другую сторону деревни тянулся серебристый березовый лесок. Пронизанный светом, просторный, устланный мхом, как ковром, который удивительно пружинил под ногами, – этот лес считали священной обителью добрых духов и рубили дерево оттуда только по особым случаям, с хвалебными песнями и моленьями. Выше по реке, на северо-западе, начинались гумна, пашни и лесные поско́тины[14]. Они тянулись длинной полосой, упираясь в золотистый сосновый бор. В том дальнем лесу охотились, заготавливали бревна для изб и пахучие смолистые поленья для топки.
Вода подступала к земле близко, и колодец был вырыт у самого подножия взгорка. Аксинья ловко и споро сновала из конца в конец, наполняя огромный бочонок, который заметно опустел стараниями матери за утро. Ближе к полудню наконец-то выглянуло солнце, и сразу стало жарко. Аксинья скинула платок, оставшись в одной рубахе до пят.
Она смутно помнила, что до болотной лихорадки жизнь была привольнее. Дедушка весною засевал пашню и добывал березовый сок, летом ходил драть корье и рубить хвою на подстилку скоту, заготавливал ви́чки[15] из распаренных прутьев черемухи. Бабушка вязала веники, по мере сил помогала в избе и огороде. С их смертью многие тяготы легли на плечи Аксиньи. Да и младшие сестрички ее, которые сейчас могли бы помогать, тоже тогда погибли... Милица не в счет: эту ехидну не допросишься, разве что маменька ей прикажет.
Уморившись, Аксинья присела на крыльцо и принялась плести в тени венок из нарванных заранее ромашек и васильков. Их жесткие, жилистые стебли сплетались в пышный узор, топорщась белоснежно-голубой короной.
– Ой, что это у тебя? – Коварная Милица, которую оставили дома следить за младенцем, свесилась из-за плеча, но Аксинья отпихнула ее, буркнув:
– Уйди, назола[16]! Сама не видишь, что ли?
– А мне, а мне веночек? – заканючила та.
– Если маменька разрешит лишние пять минуток посидеть, то сделаю. А то она меня все гоняет и гоняет по делам. Вот помогла бы мне пол подмести, тогда и...
– Маменька, маменька идет! Никак тащит что-то! – закричала вдруг Милица, даже запрыгав от восторга.
Р-раз! – и венок выскользнул из пальцев зазевавшейся Аксиньи. Она бросилась вслед за младшей сестрой, но та оказалась проворней, отскакивая и весело размахивая трофеем.
– Верни немедленно! – Аксинья задыхалась от негодования.
Однако юркая сестра, пусть и не так еще быстро бегала, спряталась за мать, которая действительно вернулась с реки. В руках Марфа несла, отдуваясь, огромную корзину с выстиранным бельем.
– Милица, сбегай-ка к старику Пахому: он только что с дальнего озера с богатым уловом вернулся, обещал нам рыбешки отсыпать. Беги скорее, милая, я уху с брусникой да укропом сварю.
Озорно подпрыгнув, Милица бросилась выполнять поручение, но Аксинья закричала вновь:
– Верни венок, воровка!
– Не смей бросаться такими словами в сестру! – тут же осадила ее мать. – Ты воды натаскала, крикунья?
– Но это мое... – Аксинья уже чуть не плакала от обиды: сдерживало лишь то, что тогда Милица окончательно восторжествует.
– Сплетешь потом еще один. Скоро сарафан носить будешь, а развела нюни из-за потешки! Тебе нужно сегодня огород полоть. Иди скорее, сорняки опять уже и огурцы, и капусту заполонили. Будет из чего еще одну красу сплести.
Аксинья резко развернулась и побрела на двор. Грудь сдавило от горечи, которую некуда было выплеснуть, и она, как застоявшаяся вода в болоте, начала гнить и набираться яду.
Поначалу Аксинья принялась за дело рьяно: воображение так и донимали дерзкие рожицы сестры; руки сами собой остервенело выдирали лебеду, пырей и птичий горец. Но солнце поднималось все выше и выше, припекая. Постепенно земля и копошащиеся в ней мелкие черные муравьи начали мельтешить в глазах, кружа голову. Поясницу ломило, а пот заливал глаза. Со стоном распрямившись, Аксинья обнаружила, что бо́льшая часть капусты уже пройдена. Значит, можно и передышку устроить. Как есть, сев в рубахе на землю, она запрокинула голову, подставляя разгоряченное лицо ветерку. Шелест деревьев и беззаботные напевы птиц, аромат илистой земли навевали покой, разнеживали после напряженного труда. Радостно улыбнувшись, Аксинья прикрыла глаза, представляя на мгновение, что парит в бескрайней синеве и этот покой для нее вечен. Должно быть, она незаметно прикорнула, потому что в чувство ее привело больно зажатое ухо.
– Ах ты дрема-кулема! – бушевала мать. – Я ее полоть послала, а она развалилась и дрыхнет, как кот, что наелся сметаны! Вот получишь на обед одну краюху хлеба, так и научишься трудиться!
Ее ногти больно впились в нежную кожу. Вскрикнув, Аксинья вскочила как ошпаренная.
– Маменька, прости меня!
Ей было стыдно, но также и тоскливо слышать о наказании. Уха, наваристая, ароматная, манила воображение...
– Я дармоедок не потерплю! Чтоб мигом все закончила и посыпала грядки золой.
До самого обеда Аксинья работала, не разгибая спины, но, когда, чумазая и с пересохшим горлом, она ввалилась в избу, перед ней, как и было сказано, очутились лишь хлеб, лук и остатки щей. Милица уже доедала свою порцию ухи и прокричала звонким голосом:
– Маменька, а можно добавки?
Она вызывающе завертелась перед Аксиньей в трофейном венке, но та слишком устала, чтобы обращать внимание на ее ужимки. Только с грустью проводила взглядом свою порцию ароматного, пряного супа, которую мать наливала младшей сестре.
– Это отнесешь в поле отцу. – Мать поставила перед Аксиньей обвязанный рушником горшок. – Только не расплещи!

Солнце то пряталось за клубящиеся многоярусные облака, то выглядывало из-за них, и его тепло рассеивалось, не обжигая. Раздольно, широкими волнами колыхались медвяные поля ржи, по обочинам которых пестрели цикорий, пижма и кипрей, белел пышными белыми шапками тысячелистник. Душистый воздух струился, невесомо и ласково поглаживая волосы Аксиньи. Задорно, наперебой стрекотали кузнечики, и постукивала вдалеке колотушка пастуха. Идти было привольно. Аксинья любовалась на медно-изумрудную массу соснового бора, высящуюся вдалеке, на порхающих большекрылых бабочек. Почему-то именно сейчас вспоминалась ясная и открытая улыбка Праскуши.
Отмеряя равные отрезки пути, вдоль полей были врыты высокие, выше человеческого роста, столбы с вырезанными на них лицами стариков и старух. Весною, неся в подоле золу, перемешанную с костной мукой животных, все женщины и девки селенья шли вдоль полей с торжественными песнопениями и, стоило куплету закончиться, бросали горсть ритуальной смеси на еще припорошенную снегом пашню. Чуть впереди, прокладывая первую борозду, шагали, впрягшись в плуг, мужики и тоже выкликали свои частушки. Поравнявшись же с идолом, люди кланялись и крошили перед ним пресную лепешку, прося предков о благословении.
Аксинья любила эти шествия: если погода выдавалась хорошая, бодрые, звонкие голоса людей взвивались в небо, точно жаворонки. И вслед за ними пробуждалась в сердце беспричинная, искренняя отрада, и тело охватывала сладостная дрожь. Если же погода была смурная, грозила снова завьюжить, Аксинья ощущала себя идущей в бой воительницей. Не одна, а в общем строе выступала она против белоснежного царства смерти, и именно в единстве с семьей, селением и родом крылось страстное, восторженное упоение. Аксинья вспоминала дедушку и бабушку, благодарила их за красивую куклу и чудесные сказки, прося и дальше оберегать ее и посылать хороший урожай. Мысленно – потому что руки были заняты тяжелым горшком с обедом – кланялась она им и сейчас, прося навести морок на Сыгнея, чтобы тот ее не заметил...
Миновав колосящиеся поля, Аксинья добралась до тех, что отдыхали под паром[17], и перед нею раскинулось, точно кто развернул вышитый платок, красочное лугоцветье. Крепкий душистый аромат ударил в голову, защекотав ноздри. Привлеченные его сладостью, гудели в голубом воздухе шмели, тут и там сверкали переливчатыми крыльями стрекозы. Блаженно разливались птицы. Ближайшие к Аксинье травы уже были скошены и простирались на земле пышными грудами. Вдалеке маячили, размашисто двигая косами, силуэты мужчин. Они спешили, стремясь заготовить как можно больше сочного, сытного сена, не обращая внимания на усталость и донимающую мошку с оводами. Летняя страда – тяжелое время... Зато как веселится хорошо потрудившийся человек осенью, пожиная плоды своих трудов!
– Э-ге-гей! – крикнула Аксинья, покрепче прижимая к себе горшок.
Кто-то заметил ее, остановился. Один из косарей помахал Аксинье рукой, зовя подойти ближе.
– Ух и заждался! Что там у тебя? – Отец встретил ее в насквозь промокшей рубахе, ядрено пахнущей потом.
Его суровое лицо посветлело, когда он увидел наваристую уху: мать оставила ему самый крупный кусок рыбы.
– Добре, добре! Никак старик Пахом угостил? Поклон ему.
И он сел, принимаясь трапезничать. Аксинья бездельничала рядом, наблюдая краем глаза, как к ним будто бы невзначай подбирается Сыгней. Чтобы унять нервную дрожь, она принялась ловить маленьких прытких кузнечиков.
– А меня маменька обедом наказала, – выждав, когда отец утолит первый голод, украдкой вздохнула она.
– Что ж, за дело, значит, – возразил отец. – Ты мать слушай, она худого не скажет.
Он вернул ей посудину и, снова похвалив, поднялся на ноги. Сыгней за это время успел приблизиться на расстояние сажени и выжидал, делая вид, что высматривает в траве гнезда куликов. Стоило Емельяну отойти, как Сыгней со снисходительной усмешкой заговорил:
– Нехорошо, дитя, по утрам с соседями не раскланиваться. А если тятеньке твоему нажалуюсь? За неуважение к старшим.
– Простите, я вас не видела, – одними губами выдавила Аксинья.
Ладони мгновенно вспотели, стали скользкими, и она выронила пустой горшок на мягкую траву. И, когда наклонялась за ним, ей казалось, что она спелената с макушки до стоп липкой паутиной, из которой уже не вырваться. Черные, проницательные глаза соседа необъяснимо пугали Аксинью до смерти. Порой она спрашивала себя, откуда в ней рождался этот животный страх – напрасный, нелепый. Ведь Сыгней ничем не мог ей навредить, кроме тумака. И вместе с тем все потроха, вся маленькая сущность Аксиньи кричали ей о гораздо большей опасности.
– Ты бы хоть как следует врать научилась, – улыбнулся Сыгней. – А смотри, что у меня есть.
И он вытащил из-за пазухи ломоть вяленого мяса. Рот Аксиньи мгновенно наполнился вязкой слюной.
– Хочешь, угощу? – весело спросил он, заметив голодный взгляд девочки. – Только долг платежом красен.
Разум настойчиво предупреждал, что принимать предложение опрометчиво, но желудок, совсем недавно сжимавшийся от страха, мгновенно переметнулся на сторону врага. Еда после худого обеда и долгого пути манила неодолимо.
– Каким платежом? – как завороженная, спросила Аксинья, понимая, что шагнула в западню, и тем не менее будучи не в силах испытывать раскаяние.
– Заходи ко мне в гости. Скажем... – Сыгней призадумался. – Завтра утром, как тень от забора достигнет рябинового деревца. Ты умная девочка, а я хочу с тобой дружбу водить. Ну, уговор?
Аксинья безмолвно протянула сложенные лодочкой ладони и, получив подачку, жадно запихала ее в рот. Сыгней засмеялся и, развернувшись, направился обратно на поле.

Уже подходя к избе, Аксинья застала суетящуюся у крыльца Милицу. Что-то подбирая с земли, младшая сестра с хитрым видом забегала в сенцы, а затем вновь выпархивала на улицу. Она так была увлечена происходящим и спешила, что совсем не оглядывалась по сторонам. Коварная улыбка, играющая на ее губах, Аксинье сразу не понравилась. Дети любят озорничать, но последний год Милица начала уж слишком нахальничать. Тихо пристроив пустой горшок за углом дома, Аксинья коршуном устремилась за сестрой и успела в тот момент, когда та рассыпала песок по начисто подметенному полу избы.
Недолго думая, Аксинья схватила ее за ухо и резко вздернула вверх.
– Ах ты негодница! Я тружусь, тружусь, а ты мою работу портишь!
Милица верещала, отбиваясь, но Аксинья не пускала, разозлившись не на шутку. Она знала, что мать не будет слушать оправданий, отругав ее, Аксинью, за грязь, и решила как следует проучить младшую сестру, чтобы у той и в мыслях не было пакостить по хозяйству. От поднявшегося шума проснулся и надрывно заголосил в люльке младенец. Вероятно, именно из-за него Аксинья и не услышала, как за спиной хлопнула дверь. Чья-то сильная рука схватила ее за плечо и отпихнула. Не ожидая толчка, Аксинья упала на пол и больно ушибла ногу.
Обернувшись, она увидела разгневанную мать. Та схватила с поставца скалку и грозно нависала над старшей дочерью. Позади громко, в унисон с малышом, заревела Милица.
– Маменька, но она первая! – запротестовала Аксинья. – Она песок рассыпала...
Жестокий удар, от которого ей пришлось закрыться руками, вынудил ее осечься. Аксинья вскрикнула, чувствуя, как боль расползается жгучим пятном по плечу; рука словно онемела. А скалка продолжала охаживать ее по спине, по бокам, и, когда Аксинья, не выдержав, залилась слезами, мать наконец-то зло зашипела:
– И в кого ты только, дрянь, такая уродилась! Да как ты смеешь так обращаться с младшей сестрой! Даже пальцем ее не тронь, слышишь? Отвечай!
Но Аксинья сжалась в комок и дрожала, боясь поднять голову.
– Отвечай, кому говорю!
Удары продолжали сыпаться один за другим, и тогда, уткнув нос в колени, Аксинья жалобно заскулила:
– Прости меня, прости, маменька дорогая, только не бей!
Внезапно все стихло. Аксинья глухо стонала, распростершись на полу; тело пульсировало, как в лихорадке. Уже знакомый щипок за ухо поставил ее на ноги, и материнская рука вытолкала ее во двор.
– Вон из избы! Чтобы глаза мои тебя не видели!

Поздно вечером, отлежавшись в амбаре на соломе, Аксинья, прихрамывая, поплелась на реку. За домом Феофана берег вздымался круто, и любой зверь или человек могли без труда затаиться у его подножия, оставаясь скрытыми для чужого взгляда. У воды издавна лежали красивые белые камни – днем они нагревались, а вечером отдавали приятное тепло. Девки поколение за поколением собирались здесь для дружеских посиделок – отвести душу, помечтать, поплакаться...
Сегодня Аксинья явилась последней: Ежена, Феодора и самая младшая, десяти лет, Есенька уже расположились у воды и тихонько пересмеивались. Малиновое солнце нехотя сползало за темные вершины леса, бросая на волосы девушек медные всполохи.
Ежена по обыкновению покусывала жесткую травинку. Она вся пошла в мать, Глафиру: такая же пышная, словно прущее из горшка тесто, с крупными веснушками на лице и деловитым огоньком в глазах, эта девица в свои шестнадцать лет казалась взрослее остальных, даже Феодоры – тоже статной и румяной девки на выданье с соболиными бровями и толстой косой. Бледная Есеня была еще по-детски юркой и костлявой и всегда слушала рассказы старших с широко распахнутыми глазами. Милицу из-за малого возраста не принимали в такую серьезную компанию, и в этом состояло главное отдохновение Аксиньи.
– Ну наконец-то, Синья! – живо воскликнула Ежена, обернувшись на шорох веток за спиной. – Опять мамка заездила тебя, как вола? Все сегодня слышали, как ты верещала, пока она тебя колотила.
– Так уж и все, – буркнула Аксинья, забираясь на камень. Гладкий, отполированный за века сотнями ступней, он как будто светился в темноте, отражая солнце. – Ты, небось, как сорока на хвосте, всем разнесла.
– Ага, забот других вовсе нет, – покачала головой Ежена. И, помолчав, решительно промолвила: – Все-таки не любит тебя мамка, Синь.
– Понесла кобыла, да лягнуть забыла, – фыркнула Аксинья. – Вас всех разве не поколачивают? Тоже мне, велика беда.
– Так-то оно так. – Травинка в зубах Ежены забавно дернулась. – Да только всем нам достается за дело и в равной мере, а над Милицей твоя мамка трясется, как над дорогим черепаховым гребнем. А шишки все тебе.
– Я старшая, на мне и забот больше, – сухо возразила Аксинья.
– Ох и добрая ты!
Аксинья равнодушно пожала плечами. Гладкая, как металл, река отражала черный лес и полыхающие над ним золотом и кумачом облака – будто кто сжал и раздавил в ладони спелые ягоды, обрызгав их соком небосвод. Над водою весело звенели комары.
– Хорошо-то как! Будто картина писана, – вздохнула Феодора. – А я уж скоро, девоньки, покину вас. Тятенька говорит, поедем с ним на гуляния зимой этой, женихов искать.
Все разом встрепенулись: Есеня жалобно подняла бровки домиком, а Аксинья с завистью подалась вперед, будто хотела вырвать из рук подруги ее долю. Ежена, тоже начавшая наряжаться и в сарафан, и в красивое расшитое очелье, отреагировала спокойнее всего:
– Чему быть, того не миновать, милая. Такова уж наша доля.
– Может, в семью дружную попадешь, а то и в город, – с радостью поддержала Аксинья. – На ярмарке-то кого только не бывает. И воевод сыновья, и купцов...
– Так-то оно так, – кивнула Феодора, – да грустно мне без вас будет. – И украдкой смахнула слезу. – Неужто времечко так быстро пролетело?
Где-то далеко тоскливо прокричала цапля. Лиловые тени сгущались, разливались чернилами в воде. Только небо по-прежнему золотилось, окаймленное бархатной парчой из еловых верхушек. Воздух был свежим, но каким-то задумчивым.
– Я бы и вовсе не хотела уезжать к чужим людям... – протянула Есеня. – Мне так хорошо с братцами и тятечкой, а тетя Малаша мне вместо маменьки.
– Ну ты сопля еще, – отмахнулась Ежена. – Рано рассуждать о таком.
– А вы верите, что на том берегу Скверна бродит? – вдруг с загадочной улыбкой спросила Феодора.
Все разом насторожились. Феодора была мастерица выдумать что-нибудь эдакое. Иногда ее ругали, если Есенька не выдерживала и начинала плакать от страха, но чаще любили и слушали жутковатые россказни, которые она ловко свивала, точно нить из кудели[18]. Вот и сейчас, поежившись, девицы сразу притиснулись друг к другу поближе. Предвкушение зловещей тайны и веселый страх пробежались мурашками по позвоночнику Аксиньи, сметая усталость от дневных невзгод.
– Да глупости это все, конечно, – убежденно возразила Ежена. – Вокруг Скверны всегда бродят чудовища. Она кости-то обычным зверям да людям перемалывает, а потом по-своему слепляет. А у нас в лесах никогда уродцев не было. Просто дерево на том берегу хуже, вот все и норовят до соснового бора добраться, а тут рубят меньше.
– А что, если лес заколдован и чудовища не могут его покинуть? – Феодора снова хитро прищурилась, и ее голос перешел на свистящий шепот. – Сидят там, притаившись, и моргалами хлопают. А чуть приглядишься – так они и выскочат, так и схватят, у-у-у!
– А... а мне тятечка другое рассказывал! – звонким, уже подрагивающим голоском возразила, храбрясь, Есеня. И залопотала, запинаясь и путаясь, точно повторяла мудреные слова по памяти, не совсем их разумея: – Говорит, ходят по городам жрецы, которые почитают не духов, а Бездну и Зверя-Дракона. Проповедуют, что он источник всего сущего и однажды мир вновь провалится в его ненасытный зев, как когда-то и поднялся из его пучины. А то, что мы называем Скверной, – это трещины мира, из которых до сих пор сочится первозданная сила сотворения. Это особые места, в которых проявляются ложь и истина. Жрецы убеждают, что Бездна превращает людей в чудовищ, а не в прекрасных существ, потому что в человеческих душах много зла, вот.
– Х-м-м... – Ежена наморщила лоб, озадаченная витиеватым слогом. Однако последняя фраза была вполне ясна. – Ну а вот какое в нас с вами зло, например? Конечно, огрехи есть у каждой. Я вот сегодня горшок разбила... Иногда ленюсь, встаю поздно. Но разве можно за такое в чудовище превращать? Нет, не верю я этим россказням.
– А верховный князь разрешил им свои храмы в городах строить, – вновь запищала Есеня.
Ежена покачала головой:
– Моя матушка считает, не к добру это, разгневаются однажды духи, что их законы попирают. Вот тогда как бы и не случилось конца света!..
Речи подруг ускользали, рассеиваясь на границе сознания. Тихие, как глубокая вода, думы Аксиньи текли независимо, захваченные неясными образами. Ее отец, побывав весной на ярмарке, тоже с неодобрением рассказывал о жрецах, которые яро зазывали людей в иную веру. Но, по правде говоря, Аксинье было все равно. И Бездна, и духи, и Скверна представлялись одинаково опасными силами, с которыми простому смертному лучше не связываться. Зато объяснение Есени, откуда берутся чудовища, захватило ее воображение. В памяти сразу всплыли обвинения матери в том, какая Аксинья дрянь, и ее безжалостный, полыхающий яростью взгляд, в котором угадывалась неприязнь. Интересно, заслуживает ли Аксинья того, чтобы Бездна превратила ее в чудовище?
Этот вопрос странным образом взволновал ее, словно суд над ней мог свершиться прямо сейчас. Аксинья даже представила, как пальцы на ногах удлиняются, превращаясь в уродливые птичьи лапы, нос становится свиным рылом, а ладони обрастают склизкими бородавчатыми перепонками. И удел ее тогда – провести остаток жизни на болотах. Отвергнутой, презираемой целым светом, воющей от тоски и одиночества. Даже справедливая Ежена не признает в таком чудище свою подругу...
Картина предстала в воображении столь ярко и живо, что Аксинье стало не по себе. Она вздрогнула, украдкой смахивая непонятно откуда выступившие в уголках глаз слезы. Как раз к этому моменту Феодора приукрасила страшилку и сызнова принялась за любимую забаву.
– Есть ли зерно истины в словах жрецов, мне невдомек, зато чудовище я точно видала своими глазами.
– Опять выдумываешь! – жалобно запротестовала Есеня.
– А ты слушай, слушай, – проворковала Феодора. – Пошла я как-то раз белье постирать. Села, значит, вот на этот камень, на котором сейчас сижу. И вдруг чудится, будто одна из коряг ко мне плывет. Потом гляжу – и точно: передо мной не кора, а сморщенная харя. В буграх вся такая, как у жабы, и нос сучком. Улыбается щербатым ртом, а зубы-то, хоть и гнилье, мелкие да острые, как у щуки! Подплывает эдакая образина ко мне и елейно молвит: «Протяни, краса-девица, ручку белую, позволь опереться на нее!» «А что ж ты, – сказываю, – сам-то на бережок не можешь выбраться? Никак наши духи-хранители запрет наложили?» А он и кивает: «Да, зла душа у меня, да увидал красу твою и влюбился, искупить грехи тяжкие возжелал. Коли сжалишься надо мной да вытащишь из ила, зароки человечьи дам, о землю ударюсь и красавцем писаным перед тобой стану...» А сам тайком когти ко мне тянет. Тут я схватила горсть золы, которой белье стирать собиралась, да как швырну ему прямо в морду! Уж как он заверещал, закудахтал, аж вода кругом вскипела! Вернулось чудовище обратно к дремучему лесу и оттуда вопит: «Подожди, мерзавка, я до тебя еще доберусь, косточки твои пообглодаю!»
Неподалеку разразился хохотом филин, и, хоть девицы прекрасно знали, как умеет кричать эта птица, сердце у всех так и ухнуло в пятки. Оцепенев, подруги вытаращились на противоположный берег. Вечерний воздух совсем уж загустел и клубился над рекой сиреневым туманом. Ели и осины проглядывали сквозь него загадочными фигурами: вон то ли ветки, то ли когтистые клешни, а тут будто мелькнула и скрылась чья-то зеленая чешуя. С приближением ночи дремучий лес казался живым существом, перешептывался, хмурился, грозил и тянулся к девицам через реку.
Вдруг в воде что-то громко плеснуло, и будто зажглись в тумане желтые глаза.
Первой не выдержала Есенька, за ней Аксинья, и подруги, завизжав, бросились врассыпную. Жесткие ветки кустов хлестали по плечам, и Аксинье и вправду казалось, будто за ней кто-то гонится – быстрее, быстрее, вот-вот схватит за голые щиколотки. Ноги карабкались по берегу сами собой, не чуя осыпающихся комьев земли.
Только добежав до родного забора, она уперла ладони в саднящие от побоев бока и громко захохотала, давая волю и ужасу погони, и сладкому торжеству спасения. Над головою Аксиньи затухало зеленоватое небо и загорались яркие звезды. Остальной мир тонул в серебристо-синем сумраке, из которого оглушительно орали лягушки. Подол рубахи весь был в колючих репьях, а Аксинью распирало безудержное и безотчетное чувство счастья, какое бывает только в детстве. И тут же с трех других концов деревни до нее долетел такой же заливистый смех.
Глава 4
Так сможем ли мы подружиться?
Иван распахнул глаза, тяжело хватая ртом воздух. Казалось, он никогда не выберется из бесконечности чужой яви. Он не помнил, как заснул, просто смежил веки и куда-то провалился, но так глубоко, что его собственное «я» исчезло, а место занял кто-то совсем иной. Слишком осязаемый, слишком яркий, этот сон пугал. Будто бы Иван... действительно переродился и проживал иную жизнь. Но чью? Маленькую девочку звали Аксиньей, как и спутницу Ивана. Из-за детских черт лица внешнее сходство было весьма отдаленное. Но... неужели действительно она? Вдруг кровь, которой Иван напоил Аксинью, связала их, и теперь Иван видит ее прошлое? Скинув тулуп, он сел, ища глазами спутницу, чтобы освежить в памяти ее облик, и обнаружил, что той нигде нет. Лишь трава оставалась примятой на том месте, где она спала.
Вскочив, Иван настороженно заозирался. Блеклый серый свет вновь лился с затянутого облаками неба. Камыш, в изобилии окружающий островок, недвижимо клонил верхушки к влажной, отдающей гнильцой топи. Саму возвышенность заполонили заросли карликовых берез и бурьяна, но оттуда не доносилось никакого треска, как бывает, если через кусты ломится человек. Тишина царила такая, будто уши залепили воском.
– Э-эй! Аксинья!
Возглас увяз в тумане.
Иван рвано выдохнул. Аксинья говорила, что опасаться здесь стоит только духов – а ну как они все-таки почуяли человечину и нагрянули? В смертном, родном мире Иван спокойно ходил на охоту в одиночку, но тут прежней храбрости не испытывал. Кто знает, какие опасности могут подстерегать... Вон как вчера, с едой. Аксинья же цедит слова в час по чайной ложке, ничего толком от нее не добьешься! И что лучше, если она все-таки не вернется: пытаться продолжить дорогу самому или пойти искать проводницу? И как он будет ее спасать, если, не ровен час, сам готов в неприятность угодить?
Все это молнией пронеслось в мозгу Ивана, прежде чем он, присев на корточки, принялся исследовать землю вокруг кострища. Слава Близнецам-Создателям, следы на ней отпечатывались и были человечьи. Вели не в кустарники, а к воде и дальше терялись в топкой почве. Иван в задумчивости остановился, понимая, что разгуливать по болоту без посоха, как Аксинья, у него не получится. Затем достал из-за пазухи тряпицу с локоном: пропажа спутницы так его переполошила, что он даже не успел проверить здравие родных. На счастье, ни одного черного волоска за ночь не появилось. Хоть тут облегчение. А впрочем, это хорошая идея – смастерить себе опору. С ней в любом случае продолжать путь будет сподручнее.
Минуты, пока Иван выбирал деревце и обрубал кинжалом ненужные сучки, шли, а Аксинья все не появлялась. Подспудно Иван сердился на скрытность проводницы, мечтал вернуться в прошлый вечер и как следует встряхнуть ее за плечи, даже наорать, лишь бы она начала отвечать на вопросы. Ах, сколько раз он мысленно отругал ее – да нынешнему горю не поможешь... Постоянные переживания множились, наслаивались друг на друга, оседая на сердце монотонной, раздражающей усталостью. Ивану казалось, что он провел в чертогах духов уже целую седмицу, а не какой-то день, и не было конца-краю этому безумному путешествию.
Развернув напоследок тряпицу с локоном и убедившись, что смертей среди односельчан по-прежнему нет, Иван вздохнул и вонзил посох в темную жижу, проверяя почву на прочность.
– Ты куда это собрался? – услышал он удивленный голос за своей спиной.
Резко обернувшись, Иван увидел Аксинью. И откуда только взялась, негодница?
– Земли духов коварны. Не успеешь моргнуть, как на другом краю земли от меня окажешься, – продолжила отчитывать его та. – Как бы я тебя искать стала, уйди ты с острова?
– Да ты... тебе вообще не стыдно?! – вскипел Иван. – Искать тебя пошел! Битый час уже жду. Хоть бы слово сказала, что отлучиться собираешься!
– Так ты спал, – недоуменно возразила Аксинья. – Как бы я тебя предупредила?
– Ради такого и разбудить можно! Где ты, кстати, была?
– Я... так, бродила по округе, – тихо промолвила проводница, отведя глаза. – Ладно, идем.
И она, быстро пройдя вперед, вновь возглавила их скромный отряд. Ивану только и оставалось, что недоверчиво фыркнуть: обида, поблекшая под гнетом ночных впечатлений, вновь обрела краски. Все-таки проводница была странной: вроде ровесники, а смотрит на него свысока. То загадками говорит, то в молчанку играет – Иван не мог взять в толк, на какой козе к ней подъехать. А в том сне – если он и правда видел ее прошлое – Аксинья представала совсем иной. Работящей и кроткой, какой и должна быть хорошая дочь, но при этом... Ивана вдруг охватило чувство гадливости, будто он, как проказливый мальчишка, подсматривал за девушкой в щелку. В самом деле, какое он имел право судить ее? Тайное горе и сокровенные радости, постыдное малодушие и тщетную надежду – люди часто предпочитают прятать их от чужого глаза, потому что, обнаженные, эти чувства могут причинить еще больше боли. И без спроса лезть в чужую душу нельзя. А Иван буквально рассмотрел каждое чувство Аксиньи, как косточки в распотрошенной рыбе, и испытывал от этого невольные угрызения совести. Как бы не проболтаться теперь...
Он сумрачно гонял по кругу эти мысли, буравя взглядом юбку проводницы и ненароком сравнивая вышитые на ней орнаменты с узорами из своей деревни. Солнце и птицы были схожи, а вот колосья и цветы изображались на иной манер. Хотя полики[19] у рубахи оставались прямыми, значит, крой здешний, северный. Как будто они жили в соседних селах.
– Стой. – Аксинья вдруг выдернула Ивана из раздумий. – Следи, куда оберег указывает-то.
И точно, повернувшись на шнуре вполоборота, амулет висел теперь не над грудью Ивана, а за его затылком.
– Что это с ним? – удивился Иван, проследив направление. – Мы же только что оттуда.
– То, что ты видишь вокруг себя, – нечто вроде грезы, – пояснила Аксинья. – Мир духов принимает в твоих глазах ту форму, к которой ты привык. Но на самом деле он состоит из ячеек, будто соты, и дороги переплетаются между ними совсем иначе. Если оберег велит повернуть назад, значит, так и надо. Глаза обманывают тебя, человек не видит здесь сути вещей.
– А ты видишь? – Иван испытующе уставился на нее.
Аксинья помолчала, решая, отвечать или нет.
– Отчасти.
– Ты поэтому обходишься на болоте без посоха? Потому что видишь путь? – продолжил он напирать, заступая девице дорогу, чтобы она не могла просто так оборвать разговор.
– Не совсем, но можно и так выразиться, – уклончиво кивнула Аксинья, тоже внимательно, будто в первый раз, рассматривая Ивана.
Их взгляды встретились, безмолвно ощупывая друг друга, и Иван, несмотря на скопившиеся злость и обиду, признал, что не видит в этих серых, по-весеннему лучистых глазах подлинного высокомерия. Лишь настороженность и нежелание быть с ним открытой.
– Идем, Иван, нам нужно торопиться, – Аксинья как будто попросила его.
Недоверчиво хмыкнув – все-таки трудно было представить, как именно может поменяться путь, если они просто пойдут назад, – Иван дал Аксинье дорогу. Но стоило им пройти пару саженей, как пахнуло зноем, средь облаков блеснуло летнее золотое солнце, а болотный мох исчез, сменяясь ярко-голубыми незабудками и душистым тимьяном. Иван изумленно заморгал, не в силах понять, что произошло. Еще пара шагов, и они с Аксиньей оказались посреди степи, по которой волнами перекатывалось буйное разнотравье. Алые, нежно-розовые, темно-сиреневые и ослепительно белые цветы покачивались на жестких стеблях, шелестя узорчатыми листьями. Их сочный ковер убегал вдаль, к ровной линии горизонта, над которой клубились сливочные облака; по правую руку начинался перелесок. Вдоль него-то Аксинья и направилась.
– Что же, твой нынешний облик тоже морок? – промолвил Иван спустя некоторое время, когда к нему вернулся дар речи.
Он не переставал вертеть головой, одолеваемый ощущением, что, несмотря на великолепие, с этим пейзажем что-то не так. Будто кто вырезал в избе декоративное панно, а затем раскрасил минералами. А потом Иван осознал: здесь по-прежнему не сновали ни насекомые, ни птицы, ни животные. И от этого красота вмиг становилась фальшивой.
– Нет, мой облик настоящий. – Аксинья зачем-то обняла саму себя за плечи, хотя холодно совсем не было. – Благодаря твоей крови мое тело вспомнило человеческую форму.
Солнце медленно ползло по небосводу, будто и вовсе не двигалось. Иван поймал себя на мысли, что в тулупе ему не жарко. Еще отправляясь в болота на поиски Аксиньи, он хотел было оставить в избе Плакальщицы зимнюю одежду, но та махнула рукой: «Хочешь – снимай, но разницы ты не почувствуешь». И верно: что на туманном болоте, что под палящим солнцем Иван ощущал себя одинаково. Не приносил прохлады и ветер, хотя сочная трава то и дело колыхалась, сверкая упругими стеблями.
Чем дольше Иван путешествовал по чертогам духов, тем более ужасался мысли, что рискует застрять здесь навсегда. Ибо перед ним разворачивалась тюрьма нескончаемого, подлинного одиночества – и телесного, и духовного. Отсутствие запахов, вкусов и иных ощущений нагнетало тоску, и иногда Иван искренне жалел, что согласился на этот путь. А затем накатывало осознание, что и выбора-то у него, по сути, не было. Ноги слабели, и хотелось плакать, позвать, как детстве, матушку и пробудиться от этого ужасного, нескончаемого кошмара... Грызла мысль, что уж лучше умереть, чем болтаться тут, ни живому, ни мертвому, до скончания веков. Он не будет есть, он просто ляжет, закроет глаза, и пусть духи жрут его...
В такие мгновения надвигающегося отчаяния Ивана отрезвлял только лик испуганной, ищущей у него защиты Марьянки. Она всплывала в его памяти, как луч маяка разрезает мрачную бурю, и Иван, сжав челюсти, каким-то образом удерживал самообладание. Но оно все время грозило рассыпаться в ничто, как рассыпаются насквозь прогоревшие угольки.
Разочаровавшись в пустынной красоте, Иван вскоре брел, рассматривая лишь носки своих сапог. Вдоль леса странным образом вилась вытоптанная тропинка, но Иван уже не задавал Аксинье вопросов, догадываясь, что это тоже сродни наваждению. Тем сильнее он изумился, когда, в очередной раз подняв голову, увидел, как из дубравы выбирается, приближаясь к ним, путник. Опирающийся на посох старик в низко надвинутой на лицо соломенной шляпе плелся из последних сил, будто вот-вот упадет.
– Аксинья! – окликнул Иван проводницу, которая успела уйти вперед. – Постой, я помогу ему!
Аксинья что-то кричала, но Иван уже несся к опушке. Он знал, что должен спешить ради родных и близких, но мастер Клим тоже был близким ему человеком, и сейчас его заиндевевший труп лежит в домовине. Иван до сих пор не мог отделаться от ощущения, что разговором со Снегурушкой невольно сделал мастера ее первой жертвой. Тогда ему не хватило благоразумия и проницательности. Что, если и сейчас, бросив в беде незнакомца, он допустит непоправимую ошибку?
– Дедушка, с вами все в порядке? – Иван бережно протянул руки к спотыкающемуся старику.
Голова незнакомца резко, будто он пытался свернуть себе шею, откинулась назад... и из-под шляпы показалось не лицо, а нечто губчатое, со множеством отверстий, из которых медленно вытягивались липкие змееобразные щупальца с бахромой по краям, как у гусениц. Иван, побледнев, закричал, и отвратительное существо, превращаясь в кишащего отростками спрута, устремилось к нему.
В тот же миг между ними возникла Аксинья. Одна ладонь ее потеряла привычные очертания, становясь когтистой лапой и отгораживая Ивана от уродливого монстра. Раздались свирепый вопль, клацанье клыков, и будто бы померещились перья – все произошло так внезапно, что напоминало наваждение. А в следующее мгновение морок исчез. Сглотнув слюну, Иван увидел, что старичок как ни в чем не бывало продолжает свой путь, а проводница вновь приняла человеческое обличье.
– Велела же тебе остановиться! Почему не послушал?! – с негодованием воскликнула она. – Этот дух чуть не догадался, что ты человек! Еле отвадила... О незнакомцах волнуешься, а о том, жив ли кто еще в твоей деревне, нет?!
Вот это было уже чересчур. Чувствуя, как дрожит от гнева, Иван еще попытался спасти ситуацию, отыскивая в мыслях островок спокойствия, но чувства затопили рассудок, как ранней весной половодье заливает долину. Все то, что он держал в себе из вежливости, из опасений лишиться даже худого проводника, теперь бесконтрольно прорвалось наружу:
– Вот именно потому, что дороги они мне, я и пытаюсь узнать больше об этом мире, но разве от тебя добьешься внятных объяснений?! Хотя бы на один вопрос! Скажи, как я успею спасти хоть кого-то, если не имею никакого представления о том, что меня здесь подстерегает на каждом шагу? Как? – Он в бессильной злобе всплеснул руками, наступая на девицу. – Ты желаешь, чтобы я слепо повиновался тебе? Но я взрослый мужчина и тоже хочу понимать, что происходит, и принимать решения. Казалось бы, очевидная истина, но ведь я для тебя как банный лист! Тебе нет дела ни до моих страданий, ни до моей семьи, которая оказалась в заложниках у демона, – Иван начинал уже выдыхаться, и пот градом катился с его лба.
В глазах темнело от выплеснутого напряжения, от острого чувства страха, которое пронзало все его существо раскаленной иглой, от боли и жалости к самому себе, но именно они вновь разожгли в нем гнев, и Иван, наплевав на последствия, ожесточенно закончил:
– Я вообще не знаю, человек ли ты и способна ли на сострадание! Конечно, ты мне не рада: прекрасно жила тут, не ведая забот, а теперь простачок свалился на твою голову – и возись с ним! Но знаешь, я все-таки не дите малое. Если я тебе настолько в тягость, лучше брось, сам разберусь!
Иван уперся руками в колени, тяжело переводя дух. В ушах оглушительно стучало собственное сердце. Секунды тянулись, как вечность. Но когда он, в полной тишине, все-таки распрямился, ожидая обнаружить себя в одиночестве, Аксинья по-прежнему стояла перед ним. Растерянное ее лицо покрылось яркими пунцовыми пятнами, а губы испуганно дрожали.
– Что ты, Иван, что ты! – залепетала Аксинья. – Не пренебрегаю я тобой вовсе! Ты мой спаситель навеки, я уж и не чаяла от неволи этой бессмертной избавиться. Век буду тебя помнить, Ванюша! – И она упала, заплакав, перед ним на колени. – Не серчай, если слово жестокое молвила тебе. Думы черные пожирают мое сердце. Как услышала от Плакальщицы, что велено мне в смертный мир воротиться, так и поднялись они во мне, съели весь покой мой...
Иван переминался с ноги на ногу, захваченный врасплох этой переменой, и не знал, что отвечать. Плачущие женщины будили в нем желание утешить и помочь. И теперь, вызывая в памяти встречу с Плакальщицей, Иван признавал, что вначале Аксинья действительно была напугана не меньше его. Эти чувства угадывались даже в ее чудовищном облике. Не он один нес тяжелую ношу и так же, как Аксинья, под гнетом собственного горя не принял во внимание чужое.
– Я ведь совсем забыла, что это значит – идти с кем-то рука об руку, забыла, что значит иметь сердце человеческое. Ты передо мною ни в чем не виноват. Это я не поняла, какое счастье мне свалилось! Прости... прости меня, Иванушка! – Аксинья смеялась и плакала одновременно, как больной ребенок, и у Ивана от этого ее горького смеха сжалось сердце.
– Так, слушай, – наигранно бодро позвал он, желая поставить точку. – Мы что-то оба перегнули палку. Почему это вообще с нами происходит? Я вижу, ты девица хорошая. Цель у нас одна. Раз мы прояснили недоразумение, давай мириться и продолжим путь по-новому.
Аксинья притихла, уткнувшись взглядом в землю, но ничего не произносила, и у Ивана закралось нехорошее подозрение.
– Одно ответь: ты будешь объяснять мне, как устроен этот мир?
– Боюсь я, Иван. – Аксинья шмыгнула носом и вдруг съежилась, как от удара. – Суда твоего боюсь, коли узнаешь слишком много. И обо мне в том числе.
И такой затравленной и несчастной она вдруг показалась ему, что вся обида прошла. Осталось лишь желание чисто и искренне говорить по душам, чтобы свет, разгорающийся от беседы, рассеял окутывающую их сердца тьму. Иначе для чего еще даны друг другу люди?
– Зачем мне судить тебя, если ты уже достаточно наказана вечным пребыванием здесь? – вздохнул он и заставил себя ободряюще улыбнуться, как если бы перед ним находилась Марьянка. – В конце концов, твоя земная судьба меня не касается. Зато сейчас ты – вся моя надежда разобраться, как одолеть Снегурушку. Поэтому я прошу, чтобы ты, ну... больше мне доверяла. Я ведь не враг тебе. – Он неловко развел руками, волнуясь о том, какое впечатление произвела его речь.
Аксинья казалась ему маленьким испуганным зверьком, приручить которого можно, лишь выверяя каждый шаг. И он крался по этой тропе, бережно взвешивая каждое слово.
– А о том, кто ты такая, если нельзя, не буду спрашивать. – Вот тут он, конечно, слукавил, памятуя свой недавний сон и втайне уповая, что прошлое спутницы ему больше не приснится.
Аксинья наконец шевельнулась, и Иван вдруг увидел, что она робко и как-то обрадованно улыбается, как если бы родители отпустили ее на весенние гуляния с подругами.

Когда давно копившееся напряжение разряжается, каким бы ни был исход, все так или иначе испытывают облегчение. И Иван тоже почувствовал себя значительно бодрее, даже степь перестала отталкивать безжизненностью. Потому что где двое – там нет места одиночеству.
Побеседовать ему с Аксиньей, правда, так и не удалось: оберег вскоре начал тянуть в сторону перелеска, и, продираясь сквозь заросли бересклета и бузины, приходилось не вести разговоры, а обороняться от острых веток, которые так и норовили выколоть глаза. Над кустарником господствовали внушительные, раскидистые дубы и ясени. Их кипучая листва пенилась в вышине, точно прибой. Добравшись до одного из деревьев, Иван обнаружил, что, в какую бы сторону они дальше с Аксиньей ни повернули, оберег неизменно требовал вернуться.
– Значит, надо лезть наверх, – заключила Аксинья. – Давай теперь лучше ты первый. А я за тобой, для подстраховки.
Иван запрокинул голову: отсюда, от подножия, дерево казалось исполинским, вонзаясь верхушкой в сердцевину неба. Двух человек точно выдержит, а то и десятерых. Но что им было делать там, наверху? Впрочем, Иван постепенно переставал чему-либо удивляться. Пожав плечами, он подпрыгнул, цепляясь за нижний сук, и подтянулся. Восхождение началось.
Ясень попался ветвистый, топорщился узловатыми и толстыми сучьями, будто специально подставлял их под ступню; карабкаться было легко. Только вот дерево все тянулось и тянулось, не зная завершения. Порой Иван останавливался, прислонялся к шершавому стволу, давая гудящим рукам роздых, и смотрел на амулет, но тот упрямо требовал продолжить путь. Казалось, они давно должны были или достигнуть верхушки, или оказаться гораздо выше уровня рощи, но крупная, упругая листва все так же мельтешила перед глазами и даже как будто сгустилась, лезла в уши и рот.
Солнце уже клонилось к закату, проглядывая сквозь крону ярко-малиновым диском. Облака полыхали огненным золотом. В мысли Ивана закралась скребущаяся тревога о том, что им делать, если наступит ночь, а устроить привал по-прежнему будет негде. Ясень больше не внушал ему доверия: он казался враждебным и словно норовил запутать, вымотать путников до изнеможения, чтобы затем стряхнуть их со своих веток, как увядшие плоды, в смертельный полет.
– Смотри-ка, амулет дернулся в сторону дупла. – Аксинья, поравнявшись с Иваном, пристально изучала расщелину в стволе.
– Да быть того не может. И что, ты видишь путь?
Девица задумчиво кивнула.
– Там разве что малая птаха поместится, – брови Ивана все-таки поползли наверх. – Куда нам...
Он наклонился, с сомнением заглядывая внутрь. Как только его лоб поравнялся с границами дупла, последнее вдруг неизъяснимым образом расширилось, вбирая в себя и плечи, и туловище Ивана. Тот охнул и подался вперед, вслепую продвигаясь по сумрачному лазу. Ладони нащупывали лишь сухое дерево. Пахло мхом и землей. Впереди как будто брезжил мутный свет, но приближался медленно, неохотно. Позади сопела Аксинья. Иван подумал, что дупло похоже на табакерку, в которую иной раз мальчишки из их деревни любили прятать лягушек, а затем подкидывать их девочкам в лукошко...
«Да что ж такое! – выругался про себя Иван. – В этой норе ночевать еще хуже!» – и вдруг, потеряв опору, рухнул с воплем куда-то вниз. Вернее, просто вывалился из лаза, поскольку тот внезапно, без видимых причин, оборвался. Падать оказалось недалеко, но жестко. Хорошо, что плотная одежда смягчила удар. А вскоре рядом легко приземлилась Аксинья.
– Прости, надо было мне первой лезть, – виновато произнесла она. – Я бы предупредила...
– Ерунда, – отмахнулся Иван. – Я, знаешь, на охотах с отцом и не в таких переделках бывал. Как-то раз упал, ногу подвернул и до дома на одной ноге прыгал.
– Так-таки и прыгал? – улыбнулась она.
– Ага, а что делать? Не ложиться же и умирать. Где прыгал, а где брел, несмотря на боль. До нашего селения были сутки пути. Так что...
Речь Ивана оборвалась, когда он, кряхтя, потер ушиб и сел. Такого он еще не видывал даже в бреду, когда болел лихорадкой и его выхаживала Агафья. Он до сих пор помнил прохладные пальцы знахарки на лбу, горький настой трав и тихий голос, шепчущий молитву духам... Могла ли Агафья себе представить, в каких чертогах обитают те, на чью помощь она надеялась?
Вокруг Ивана с Аксиньей, в какую сторону ни глянь, простирался клубок исполинских корней. Голые и потрескавшиеся, буровато-красные, они застыли в причудливых формах, теряясь в бесконечной вышине и спускаясь на недосягаемую глубину, подобно горным уступам. Ни неба, ни земли – все поглотили корни. Единственным источником света служили усеивающие их бледные грибы на толстых ножках, испускающие голубоватое сияние, но оно едва ли заменяло солнце. Тут и там притаились глубокие тени, скрывая опасные расщелины и обрывы. Здесь можно было карабкаться в любом направлении – и вверх, и вниз, и вправо, и влево, но всюду, куда хватало глаз, простирался один и тот же мрачный лабиринт.
– Жуть, – выдохнул Иван.
Сейчас он радовался как никогда, что не одинок.
На сегодня поход решили закончить, и привал устроили прямо под лазом, в удобном сплетении нескольких корней. Поначалу Иван опасался разводить огонь, но, попробовав из любопытства отколупать пару щепок, понял, что кора точно каменная. Занималась она тоже неохотно. Кое-как стесав кинжалом древесную труху, Иван развел хилый костерок, но шибко уютнее не стало. В неестественно безмолвной обстановке, будто они оказались наглухо замурованы под землей, было не по себе.
– А огонь духов приманить не может? – настороженно оглядываясь, поинтересовался Иван.
– Нет, что ты, – Аксинья умиротворенно покачала головой, завороженно любуясь танцующими язычками пламени. Она сидела, обхватив руками колени, и, казалось, была способна провести в такой позе вечность. – Их не интересует то, душой чего они сами являются. Камень, огонь, вода, ветер, травы – все, что не наделено разумом, служит им обиталищем. Или внешней оболочкой – как хочешь, так и разумей. Нам в мире смертных они кажутся безжизненными, но если найдется тот, кто умеет совладать с духами, направить их энергию согласно своим желаниям, о, он будет способен устроить настоящие бедствия! От землетрясений до ураганов.
Иван слушал, затаив дыхание, понимая, что Аксинья наконец-то начала учить его.
– Но, приходя в их мир, нужно быть предельно осторожным. Живые духов раздражают. Вот как тебя – попавший в глаза песок. Поэтому они и нападают, по наитию пытаясь избавиться от помехи. А боль им способно причинить лишь костяное оружие, ибо кость – это мертвая плоть. Вроде бы похожая на их материальные вместилища, но некогда омытая живой кровью. Истинно противная их природе. Потому и ритуальные ножи все костяные.
Иван безотчетно погладил отцовский кинжал, висящий у него на поясе. Если что, будет чем обороняться от таких тварей, как встретившаяся им в полях. От воспоминаний о жутком существе по коже вновь поползли мурашки.
– Эх, и привел ты нас неизвестно куда! – вздохнул Иван, с укором поглядывая на парящий над грудью амулет, призывающий двигаться и дальше в сумрачную глубь.
– Вещица эта у тебя очень ценная, Ваня, – ласково произнесла Аксинья. – Быть может, дороже золота. Создал ее, видать, маг-умелец, и, скорее всего, никто, окромя него, до такого чуда еще не додумывался. Ведь раньше-то шаманы как в чертоги духов проникали? Лишь разумом, ритуалы особые проведя, а тело-то оставалось в мире смертных. Этак долго не протянешь. Да и разум обнажать перед духами куда опаснее: распознают и растерзают, сведут с ума. А оберег позволил тебе как есть грань миров пересечь, во плоти. Съел ты пищи местной – и духи тебя почти не чуют, если самому не лезть да крови своей ни проливать.
– Ничего себе! – Иван погладил безделушку.
Значит, в чем-то Агафья снова оказалась права, пытаясь охранить себя от волков самой ценной вещицей, доставшейся ей по наследству. Только она не знала ее истинного значения.
– Так что же, у вас и правда больше не поклоняются духам? Не верят, что они существуют? – пытливо прищурилась Аксинья.
– О да! – с выражением протянул Иван. – Если сболтнешь что-то о знахарстве, мигом стражи Дозора нагрянут. Могут в темницу бросить, могут казнить. Тут все зависит от того, какой зуб на тебя местные имеют. Наша деревушка находится на самом краю империи, зимы лютые, поэтому люди дружнее и добрее. Тут кому угодно молиться начнешь, лишь бы выжить. Так что наши Агафью сильно не прижимали. Но староста Пантелей за порядком все же следил.
– Империя... Дозор... – Аксинья будто пробовала слова на вкус. – Все такое незнакомое, хотя одежа твоя от моей сильно не отличается.
– Империя – это огромная страна, – развел руками Иван. – Она простирается от Северного моря до Торгового. Император строит прекрасные каменные города с изумительными храмами, и любой может прийти туда и услышать песнопения, восхваляющие Близнецов-Создателей. А когда жрецы поют им хвалу, кажется, что эта музыка несет в себе их благословенное дыхание. Я сам слышал однажды! Мы даже подчинили себе племена иных народов, заставив их платить дань, – он выпалил это на одном дыхании, а затем осекся, озаренный пронзительной мыслью. – Дозор, конечно, у нас возник недавно, но ведь сама история империи длится уже не один век. Может, тебе знакомо хоть что-то, о чем я говорю?
Аксинья отрицательно помотала головой и задумчиво, будто силясь что-то вспомнить, промолвила:
– Когда я росла, жрецы Бездны считались чудаками, которые рано или поздно навлекут на людей гнев духов. А слышал ли ты что-нибудь о Красном княжестве?
– Да... да это ж когда было! – Иван аж задохнулся. – Лет четыреста назад, не меньше.
– Вот как. – В серебристых, как месяц, глазах Аксиньи затаилась насмешливая грусть. Она словно смеялась над самой собой, но как-то горько. – Что ж, значит, четыреста лет...
Ивану стало жалко ее. Как и тогда, на болоте, перед избушкой Плакальщицы. Действительно, каково возвращаться в мир, где никто тебя не помнит? Где сменились названия городов, где люди думают совсем по-другому... Такой похожий, но в то же время искаженный, как отражение в водной глади. Интересно, чего же тогда для себя хочет Аксинья?
Порывшись в карманах, Иван нащупал глиняную свистульку, которую унес из избы Агафьи.
– А такое в твое время мастерили?
– Ой, что это? Побалушка? – Аксинья встрепенулась, с любопытством вытягиваясь, но не прикасаясь к вещице у Ивана на ладони. – Были похожие, но таких не видывала.
– Агафья вылепила. Дай-ка флягу. – Иван плеснул в крошечное отверстие воды. – Да ты попробуй, не бойся! – усмехнулся он, подбадривая девицу, которая робко таращилась на диковинку.
Аксинья бережно, обеими руками приняла свистульку, с явным восхищением рассматривая выведенные тонкой веточкой борозды-узоры. Затем снова, словно прося разрешения, взглянула на Ивана и поднесла игрушку к губам... Глиняная птичка забулькала и издала заливистую трель, веселым эхом зазвеневшую среди мертвенного сумрака. Аксинья вздрогнула, удивленно отняла свистульку от губ, а затем рассмеялась. Не так, как прежде, а искренне и приветливо, будто вся ее собранная в плотный бутон душа вдруг развернулась, являя Ивану свои краски.
– Ох и чудо-то какое! Какие умельцы-то появились! – восторженно воскликнула она, дунула снова, извлекая задорное щебетанье, и опять счастливо захохотала, как забавляющийся ребенок.
Нос Аксиньи заострился, как у любопытной лисички, на щеках заиграли ямочки, и вся она стала такая нарядная, юркая, что показалась Ивану другим человеком. Он поймал себя на невольной мысли, что любуется ею, а еще, что ему хочется, чтобы она всегда так смеялась. Чтобы светилась этой весенней теплой красотой, а в мягких серых глазах плясали искорки.
– Нравится – так бери! – предложил он.
– Правда? – смущенно обрадовалась Аксинья и тут же опустила взгляд, будто устыдилась подарка. Зато голос ее выразил все то, что скрыло сжавшееся обратно в комок тело. – Спасибо, Ваня...
Вот, пригодилась все-таки свистулька! Иван мысленно поблагодарил знахарку от всего сердца, надеясь, что отсюда его слова ее достигнут.
В тот вечер он не хотел, не хотел проваливаться в чужую явь – хотя бы потому, что ему было стыдно подглядывать без разрешения. А еще чужие чувства затягивали, точно беспросветный омут, и он терял себя, страшился забыть свое настоящее имя и не вынырнуть. Но, должно быть, обычного сна в мире духов тоже не существовало, ибо, едва сомкнув глаза, Иван вновь увидел прошлое Аксиньи.

Глава 5
И страхи рассудок терзают
– Принимайте, хозяева дорогие! Не с худом, а с добром пришла, милости прошу вашей! Жили мы в мире, будем жить и впредь.
Сопроводив такую речь низким поклоном, Аксинья миновала посеревшие от времени деревянные идолы, которые обозначали вход в березовую рощу. Вырезанные на округлых, пузатых столбах тела и лики дев взирали на каждого гостя со строгой взыскательностью, обещая суд по его умыслам без снисхождения. Но сам лесок был по-праздничному нарядный и будто бы испускал ласковое сияние, вмиг рассеивая детские страхи.
В то, что здесь могли обитать духи, Аксинья вполне верила: мох, совершенно разный – и изумрудный, и сизый, и причудливо пепельный, – укрывал землю пуховым одеялом. По нему было приятно ступать, прислушиваясь к мелодичному похрустыванию. Темно-рыжими пятнышками тут и там выглядывали уже опадающие березовые листья. Стройные, высокие деревца, точно невесты, смотрелись в голубое зеркало неба, расчесывая на ветру мягкие кудри. Шелест ветвей незаметно проникал вместе с горячим солнцем в сердце, оседая в нем золотой пыльцой, и она еще долго переливалась там, искрила, разливая безмятежную радость. Изредка в березняке попадались невысокие елочки. Они не были корявыми да тощими, как на противоположном берегу реки, и не нагоняли вокруг себя сумрака. Даже паутина здесь оставалась прозрачной и нарядной, как кружева.
Сейчас, под конец серпень-месяца, в роще сладко пахло грибами. Вчера Аксинья с девчатами набрала целый туесок маслят, лисичек да крутобоких подберезовиков, а возле зарослей бересклета наткнулась на полянку брусники. Места в коробе уже не нашлось, и наутро она решила ненадолго сбегать за ягодами сама, набрать немного лакомства для всей семьи к обеду.[20]
Лес, несмотря на пригожий вид, оставался по-своему коварен: хор черно-белых стволов мельтешил перед глазами, сливался в монотонный узор. Неугодного им человека духи легко могли наказать, заставив часами плутать средь одинаковых полянок. Но Аксинья не боялась рощи: с детства собирая здесь грибы и ягоды, она наизусть знала местность и могла сориентироваться даже без солнца. Вот и сегодня она быстро отыскала заветный клад: алые бусины, как драгоценные камни, выглядывали из-под овальных листов. Опустившись на колени, Аксинья принялась кропотливо обирать ягодку за ягодкой, внимательно избегая ярких, но ядовитых плодов бересклета, которые уже начали опадать.
Высоко-высоко, в кипящей зеленой вышине методично стучал дятел, ему вторила с другой стороны кукушка. Ее мягкий клекот эхом разлетался по лесу, убеждая: «Все хорошо. Сейчас самое прекрасное время года – нарядное, сытое; лето было хорошим, зерна собрали много. Потрудись, Аксиньюшка, не побрезгуй моими подарочками – зимой за ягодным взваром вспоминать будешь!»
И Аксинья рвала и рвала, и сердце радостно пело, и работать было легко. В голове теснились смутные радужные образы, они нахлестывались, увлекали в какую-то грезу. Вывел ее из забытья будто бы чей-то стон. Аксинья вздрогнула, оглядываясь на круговерть белых стволов, – небось, померещилось. Однако возглас повторился со стороны густого кустарника. Теперь Аксинья явственно узнала в нем голос Праскуши. Стонала девица радостно, но как-то неестественно. Почему-то сразу вспомнилось, как в прошлом году корежило судорогами мальчонку, который по глупости съел отраву... Охваченная дурным предчувствием, Аксинья вскочила и, раздвинув ветви бересклета, обмерла...

О том, что вышло из ее вынужденной сделки с Сыгнеем, Аксинья старалась лишний раз не вспоминать. На следующий день после сенокоса, когда настало время исполнять обещание, она пришла в ужас и решила улизнуть со двора пораньше. Но ей не повезло: мать как нарочно нагрузила работой в избе, и стоило Аксинье улучить минутку и прокрасться наконец к речке, Сыгней тут же ее и поймал.
– Эх, Аксинья-Аксинья! А как же уговор-то наш? Гляжу, строптивая все-таки ты девица. Как бы беды какой не вышло.
Чувствуя, как трепещет сердце, точно серебряная рыбка, выброшенная сетями на берег, Аксинья медленно повернулась. Ей казалось, что тело одеревенело и едва слушалось, но страшное лицо соседа неотвратимо надвигалось. Даже днем оно казалось ей сумрачным, точно на него легла непроницаемая тень.
– Просто маменька столько дел по дому задала... – беспомощно пробормотала она.
– А если я Марфе скажу, что дочка ее уважения соседу не оказывает? – Сыгней хитро прищурился. – Возьмет да поколотит.
Аксинья вжала голову в плечи. Места, по которым попала скалка, сегодня налились синевой и сильно болели, и хромала она все так же. А ну как матушка еще раз выволочку устроит, и Аксинья охромеет и на вторую ногу? Она тогда и работать не сможет, а лишний в хозяйстве рот еды не получает... Навернулись на глаза и побежали по щекам прозрачными дорожками слезы.
– Да ладно тебе, проходи в калитку, что стоишь-то! – расхохотался Сыгней. – Я ведь надолго тебя не задержу.
Судорожно вздохнув, Аксинья обогнула ограду и, как на казнь, обреченно побрела за соседом.
В избе у Сыгнея было сумрачно, как и во всех избах: яркая полоса света падала лишь от единственного крупного окна, закрытого слюдяной пластиной, а другие два, волоковые[21], затянутые бычьими пузырями, были маленькими и совсем мутными. Справа от входа белела печь, слева стоял широкий обеденный стол. В воздухе витал аромат сытных щей, но в самой комнате царила безлюдная тишина.
– А... а где Ульяша и старик Прокофий? – робко пропищала Аксинья.
Она изо всех сил старалась вести себя непринужденно, не обращая внимания на чутье, которое надрывно кричало: что-то не так.
– А, Ульянка убежала стирать, отец на конюшне со сбруей возится, вчера вожжи лопнули, – лениво протянул Сыгней.
«Значит, мы одни. И надолго», – догадалась Аксинья. Мираж обыденности разбился вдребезги. Сразу стало не по себе, страх липким дурманом опутал разум. Неудержимо жгла мысль, что Сыгней зазвал ее именно в это время неслучайно. Сердце застучало, как в лихорадке, а тело, напротив, ослабело подобно тряпичной кукле.
А затем дыхание Сыгнея опалило ей макушку, и Аксинья вздрогнула. Быть может, она оказалась настолько поглощена переживаниями, что не заметила его приближения, а может, Сыгней и правда незаметно подкрался со спины и теперь находился совсем близко. Лишь тонкая, неощутимая прослойка воздуха отделяла их друг от друга.
– Ты что, боишься меня? – Пальцы Сыгнея невесомо скользнули по локтю, задирая рукав.
Они были неприятно теплыми и бегали по коже, как тараканьи лапки.
– Н-нет... – еле выдавила Аксинья.
Вторая ладонь легла ей на талию.
– А тебе нравится, когда я делаю вот так? – И Сыгней подул ей на шею.
– Н-не знаю, – Аксинья не понимала, что происходит.
От этого и от ощущения чего-то неправильного, мерзкого, становилось лишь еще страшнее. Она словно маялась в чудовищном бреду, не имея возможности ни сопротивляться, ни прекратить его.
– Сыгней! Сыгней, ты здесь?
Медвежий бас соседа Пахома, от которого задрожали стены, нарушил оцепенение. Сыгней тут же шагнул назад, встречая зашедшего по надобности соседа, а Аксинья юркнула в образовавшийся просвет и выскочила на свежий воздух. Ей казалось, что она вырвалась из мрачного подземелья, в которое норовит утащить своих жертв леший. Даже ушибленное бедро перестало болеть: так напряглись все ее силы на грани жизни и смерти, испуга и отчаяния.
С тех пор Аксинья всегда низко кланялась Сыгнею, не давая ему повода придраться, но всячески избегала оставаться с ним наедине. А он будто бы забыл и никогда не упоминал о той странной беседе. Иногда Аксинья замечала краем глаза, как сосед дарит Праскуше бусинку или горсть лакомых ягод, но страх въелся под кожу так глубоко, что она не осмеливалась задаваться никакими вопросами. Да и кто бы заподозрил в гостинцах худое? Юродивую любила и ласкала вся деревня.

И теперь, глядя на обнимающуюся с Сыгнеем Праскушу, Аксинья поняла, что вновь по собственной неудачливости открыла дверь в прошлое.
– А когда ты на мне женишься? – довольно протянула девица, неуклюже поправляя волосы.
– Скоро, скоро, – равнодушно бросил мужчина.
В его голосе слышалось явное пренебрежение, но добрая, наивная Праскуша не умела видеть в людях плохое.
– А Ульяша правда не будет против?
– Нет, конечно. Ты только молчи пока что, а я все улажу.
Аксинья медленно сомкнула ветви бересклета, надеясь незаметно скрыться, однако Сыгней, по-звериному чутко уловив чужеродный шорох, резко обернулся. Заметив, где подрагивают листья, он ломанулся по следу непрошеного свидетеля. Крик застрял в горле Аксиньи: в черных, как омуты, глазах соседа играл хищный, холодный огонь, какого она прежде не видывала. Аксинья пошатнулась, отступая, а Сыгней деловито оправил портки.
– Я... я нечаянно, – сбивчиво забормотала Аксинья. – Я просто собирала бруснику, вон там. – Она зачем-то махнула рукой в сторону туеска.
– Я же говорил, что ты умная девочка, хоть и строптивая.
Даже не поднимая головы, Аксинья чувствовала его усмешку. Странная, вязкая отчужденность охватила ее, заставляя наблюдать себя со стороны: бледную, напуганную, слепо уставившуюся себе под ноги, лишь бы ничего не видеть и не слышать, лишь бы притвориться, что ее и вовсе здесь нет. Где-то рядом продолжала говорить свои глупости Праскуша, но ее веселый щебет не долетал до сердца Аксиньи. А голос Сыгнея продолжал литься в уши, как ледяная вода, пробирая до костей:
– Ты и сама знаешь: коли Праскушу перестанут выпускать с крыльца, у меня всегда есть ты. Марфа-то ни за что тебе не поверит, что бы ты ей ни рассказывала. А я всем заявлю, что это ты меня соблазняла.
Аксинья не помнила, чем окончился их разговор. Едва Сыгней позволил, она бросилась бежать, не разбирая дороги. Ужас кричал у нее в голове, а сердце обливалось кровью и надрывалось от отчаяния. «Спасите! Спасите!» – вслух или про себя, она молила неизвестно кого, неизвестно на каком языке. Но только выбившись из сил и рухнув лицом в землю, Аксинья дала волю рыданиям.
О том, как получаются дети, она знала давно: взрослые не делали из этого таинства, да и на весенних игрищах парни и девки на выданье порой могли позволить себе излишнюю откровенность. Аксинья, конечно, еще даже сарафана не носила и в подобном не участвовала, но Ежена с Феодорой кое-чего ей объяснили.
Женатым же полагались степенность и верность друг другу, и блюли их строго. Даже мужику неохота было навлекать на себя общественное презрение, а уж за надругательство над незамужней девкой могли и вовсе прибить. Что до любви, то зачастую она считалась чем-то естественным, что приходит с возрастом и благословляется духами рода, а Сыгней... Почему? Зачем он такой? Ведь у него есть Ульяша!.. Но рассказать ей или тетке Настасье... Аксинья в отчаянии вспомнила жестокий, властный взгляд изменщика и поняла, что ей не выиграть в этой битве. Она не сможет ничего доказать. Она будет нема как рыба, молясь каждый день о том, чтобы ее поскорее выдали замуж в другое село, где она сможет забыть весь этот кошмар.
Всхлипнув, Аксинья огляделась и поняла, что лес ей незнаком. Родные березки исчезли, а вокруг густели заросли ольхи, ели да осины. Солнце только-только поднималось к полудню, значит, убежала она недалеко. Отряхнувшись от налипших листьев и паутины, Аксинья наметила направление и поднялась. Этот лес был диковатым, каверзным: тонкие с виду деревца стояли плотно, переплетаясь ветвями, цеплялись за одежду и волосы. Снизу поднимался буйный подлесок из хвощей, папоротника и лещины, скрывая в своей глубине кротовьи норы. Не раз и не два Аксинья спотыкалась о них или попадала в крапиву, пока продиралась сквозь чащу. Иногда путь пересекали овражки, по дну которых журчали неприметные ручьи. Ступишь – и ногу обдаст студеной влагой, а пальцы погрузятся в мягкий перегной...
Аксинья карабкалась, оскальзывалась и вновь продолжала путь, а деревья ничуть не расступались, все так же грудясь стеной. Солнце постепенно клонилось к западу. Аксинья не паниковала: дни еще стояли по-летнему теплые, даже ночью не задрогнешь. Ягод и орехов под конец лета полно. А лес, несмотря на хитринку, не производил зловещего впечатления: то тут, то там проглядывал веселый луч солнца, выхватывая то пышную шапку изумрудного мха, то терпкие грозди рябины, которые переливались на ярком свету подобно самоцветам, о которых пели как-то забредшие в деревушку Аксиньи сказители. Звонко и ладно, как подружки, пересвистывались друг с другом птицы. Лес поскрипывал, постанывал, шептался о чем-то своем, необъятном и вечном, как сама жизнь, убаюкивая истерзанное детское сердце.
В какой-то момент Аксинье начало казаться, что она ходит кругами. Вроде как та же полянка: те же двурогие камни, та же рябина... Ан нет: тех сизых елочек не было. Переводя дух, Аксинья устало привалилась к ближайшему стволу, обнимая его рукой. Она только что вскарабкалась на крутой взгорок; ступни путались в высокой траве, как в силках, корни толкали ее в грудь, пытаясь опрокинуть навзничь, но она зачем-то лезла и лезла. Быть может, от пустого отчаяния, надеясь хоть немного оглядеться с возвышенности. Хотя какой обзор в такой чащобе?
Аксинья моргнула и потерла глаза: прямо посреди холмика высилась стройная раскидистая яблонька. Рассеянный серебристый свет окутывал ее невесомой вуалью, и каждый глянцевый листочек сверкал и переливался. Спелые краснобокие плоды горели в их густой зелени подобно макам. Вокруг порхали мотыльки, и княжеским ковром устилал полянку пышный мох. Его роскошного единства не нарушала молодая поросль: все деревья ютились на склонах гребня, будто отрезанные от яблони невидимой границей.
Это было так неожиданно и красиво, что Аксинья, несмотря на одолевающие ее голод и жажду, зачарованно замерла. «Вот бы эту картинку отцу показать, чтобы он зимой мне ее на прялке нарисовал», – невольно подумала она про себя. Это было бы замечательным подарком к вступлению в пору девичества, ведь мать говорила, что Аксинья уже совсем взрослая и она скоро научит ее ткать и шить одежду.
Приблизившись к яблоне, Аксинья снова замерла, поражаясь филигранной красоте: листва, не тронутая ни вредителями, ни порчей, – ни единого темного пятнышка! Да и яблоки без червоточинки. Гладкая кора на ощупь была теплой, бархатной. Ни трещин от суровых морозов, ни царапин от лесных зверей, будто кто холил и лелеял ее тут долгие годы, в такой глуши.
«Да как такое может быть?» – мелькнула мысль, но развить ее Аксинья не успела, потому что пустой желудок провозгласил свое веское слово. В конце концов, какая разница: ей нужно поесть, чтобы двигаться дальше.
Яблоко покинуло ветку легко, и, когда Аксинья сжала его пальцами, ей почудилось, что упругая кожица пульсирует, точно живое сердце. На вкус плод оказался необыкновенным: сладким, как пряник, а обильный сок тек по подбородку, точно медовуха, мигом утоляя и жажду. Аксинья вся перепачкалась, ловя губами скатывающиеся по запястьям липкие капельки, а затем еще долго облизывала пальцы. А проглотив и семечки, наконец почувствовала, насколько устала от нелегкого странствия: ноги гудели, а тело отяжелело, точно ведро с водой. Без отдыха никак. Маменька, конечно, будет ругаться, что дочь-растяпа куда-то запропастилась, но упреки посыплются потом, а сейчас так тихо, так хорошо!
Аксинья растянулась на мху прямо у корней деревца и смежила веки.

Сперва Аксинье показалось, что вокруг бормочут односельчане:
– Ох, да сколько спать-то можно, дитя неразумное. Эй, вставай! Да вставай же!
– В этому году зима будет поздняя...
– Рябина хорошая уродилась, надолго хватит...
– Кукушка, ну разбойница! Ну негодяйка!..
Сразу вспыхнула надежда, что деревня недалеко и ее нашли.
– Мама? – радостно выдохнула Аксинья и с трудом разлепила глаза.
Заснула она и впрямь крепко: раскаленное багряное солнце уже маячило за деревьями, золоча стволы, а тени приобрели глубокий черничный оттенок. Из них уже сочилась прозрачным туманом ночь. Однако вокруг по-прежнему не было ни души. Только синичка настороженно замерла на одной из яблоневых веток, наблюдая за пробуждением человека.
– Померещилось... – Аксинья разочарованно вздохнула, понимая, что село ей еще искать и искать.
Сейчас, под вечер, когда хотелось горячей похлебки и душистой баньки, чтобы смыть всю лесную грязь, вынужденная ночевка в чащобе казалась все менее привлекательной. «Наберу яблок в дорогу, сколько в руках уместится», – решила Аксинья и потянулась к ближайшему плоду.
– Не смей! Не смей, глупая! – запротестовала вдруг синица человечьим голосом, и Аксинья, вскрикнув, отдернула руку.
– Что за морок?! Ужель ты со мной толкуешь? – Подскочив, как ошпаренная, она в смятении уставилась на пичугу.
В сердце закрался взлелеянный Феодорой страх: вдруг где-то неподалеку и правда есть ущелье Скверны и она, Аксинья, уже сходит с ума?
– Разумеешь ты меня, что ли? – изумилась в ответ синица. – Вот так яблоки!
– Яблоки?
– Вестимо, они! Ты что же, не заметила, что дерево это особенное, точно нездешнее? – насмешливо прочирикала пичуга. – И полезла лопать...
Аксинья обернулась на колышущую шелковистой листвой яблоньку: в лучах заходящего солнца ее плоды казались выточенными из янтаря. Неужели это был ее дар?
– Что же это за дерево? – с трепетом прошептала Аксинья.
Она не знала, бояться ей или радоваться.
– Да сказывают, с незапамятных времен оно здесь, и всякий зверь и птица стороной его обходит. – Синица перепорхнула с ветки на ветку. – А яблоки эти бессменные: и летом, и зимой висят, не хуже шишек. Я бы на твоем месте поостереглась продолжать пир. Лучше бы из ручья воды попила.
– Что ж... зато мы узнали, что будет, если все-таки их съесть, – успокаиваясь, кивнула Аксинья. И, поднявшись, ласково погладила бархатистый ствол. Хоть воздух уже посвежел, кора по-прежнему хранила дневное тепло. – Духами ты посажена, духами оберегаема. Их любимица, сердце священного леса. Благодарю вас, хозяева, что приютили и не обидели, помощницу крылатую послали, – нараспев произнесла Аксинья, низко кланяясь дереву.
– Я бы не была так уверена, – насмешливо чирикнула синичка. – Духи, о которых ты говоришь... я никогда их не встречала.
– А покажешь, где деревня? – переменила тему Аксинья. – Я тебе потом зерна из амбара насыплю.
Место испуга, как ни странно, очень быстро занял здравый смысл. В конце концов, чудесная способность могла быть временной, а значит, следовало воспользоваться ею, пока не поздно.
– Что ж, это мне по нраву! – весело согласилась пташка и расправила крылья. – Ступай за мной!
Теперь, спотыкаясь о трухлявые бревна или оскальзываясь на кочках, Аксинья то и дело различала голоса.
– О-ох, о-ох! Чужая, чужая! Откуда забрела? – стонала выпь, таращась на Аксинью желтыми горошинами глаз.
– Тиу-тиу! Чудесный день! Скоро лететь на юг, кто со мной? – напевала иволга.
– У-ух, нутро сводит! – Из дупла высунулась взъерошенная голова филина. – У-ух, сожру!
Он метнулся в сторону синички, но Аксинья, подобрав с земли шишку, ловко запустила ею в хищника.
– Пшел прочь!
Филин ошарашенно охнул и свалился обратно в дупло. А провожатая звонко рассмеялась и, помахивая хвостиком, поторопила:
– Быстрее, быстрее! Солнышко не ждет, тоже спать хочет!
На этот раз деревья, пусть и неохотно, все-таки начали расступаться. Еще шаг – и Аксинья неожиданно вырвалась из плотной стены зарослей на берег реки. Он был крутой и обрывистый, а на противоположном, чуть поодаль, желтели знакомые крыши изб.
– Но я же вышла с совершенно другой стороны... – пораженно пробормотала Аксинья.
Издали раздался радостный крик: ее заметил стоящий у колодца Феофан и призывно замахал рукой. Тут же со дворов побежали люди, кто-то стащил в воду лодку. Не успев опомниться, Аксинья очутилась в толпе взволнованно гудящих односельчан.
– Слава духам, живая! А чумазая-то! Рубаху порвала, руки до локтей исцарапаны. Чай, весь день плутала, бедняжка.
– Духи-то любят ее! Из погибели вывели!
Растолкал всех Емельян и, опустившись на колени, крепко обнял дочь.
– Кровиночка моя, как же ты так потерялась-то? Весь день искали, жатву бросили... Туесок твой Сыгней нашел. Думал я, сгинула ты, духи невестой своей сделали, в березку превратили.
– Я... – Аксинья задохнулась, услышав имя соседа, и горло сдавило тисками. – Я медведя увидела, испугалась...
Все, о чем она успела позабыть, оглушенная чудесами, вновь воскресло, навалилось мучительной ношей на плечи.
– Хм-м, – отец нахмурился. – Давненько они к нам не захаживали. Соберу мужиков, прочешем лес. Медведь – дело серьезное.
– Небось, он-то и уволок овцу! – запричитала рядом Глафира и пояснила сбитой с толку Аксинье: – Сегодня не только ты пропала. Матвей с Егоркой, бестолочи, повздорили да в ссоре овцу упустили. Стали сперва ее искать, а потом уж, как Марфа тревогу забила, и про овцу забыли...
– Ха-ха-ха, – вдруг прощебетала на ветке иволга. – Овца-то их уже сама к дому бредет. Цела-целехонька!
– Не переживайте, овца скоро вернется, – брякнула Аксинья.
Глафира выпучила глаза.
– А ты-то откуда прознала, милая?
– Мне только что птичка сказала...
Взрослые недоуменно переглянулись, покачивая головами, и Аксинья сообразила, что совершила глупость. Тетка Настасья сочувственно и громко прошептала Емельяну на ухо:
– Тронулась девочка умом-то в Скверном лесу. Не горюй, отпоите травами – может, отойдет.
– Верно, велю Марфе отвар приготовить, – кивнул отец. – Идем, дитя.
И Аксинья, пошатываясь от усталости, послушно побрела к избе, навстречу последним лучам закатного солнца. У калитки недвижимо стояла, сложив руки на груди, мать.
А через пару седмиц Праскушу нашли мертвой.

Бездыханное тело дурочки обнаружил ее отец. Тревогу подняли вечером, когда девица не явилась на ужин, однако искать по темноте – дело бесполезное, и еще целую ночь родители хранили надежду, что дочь отыщется живой. И тем не менее уже к полудню горестная весть разнеслась по селу. Аксинья, заслышав, что тело лежит в березовой роще, не хотела туда идти до последнего. Точно некая сила нашептывала, уговаривала: «Не надо, тебя это не касается...» Но поскольку взбудоражилась вся деревня, предлога для того, чтобы остаться в избе, измыслить не получилось.
Праскуша лежала на спине, раскинув руки и неестественно выгнув шею. Жутко белели закатившиеся глаза, на посиневших губах застыла пена. Они были чуть приоткрыты, показывая неровный краешек зубов. Без привычного румянца, с землистой кожей Праскуша казалась какой-то чужой, будто и не она это была вовсе.
Аксинья как увидела юродивую, так и оцепенела. Слушая истошные завывания тетки Настасьи, которая простерлась на груди мертвой дочери, она смотрела на свалявшиеся, точно пакля, волосы; на восковые щеки и нос, по которым уже бегали муравьи; на скрюченные в агонии пальцы – и не могла поверить, что это последствия ее, Аксиньи, выбора. Ее осознанного бездействия. Ее намеренного желания отдать на растерзание деревенскую дурочку и тем самым спасти собственную шкуру.
– Видать, душили да позвонки сломали, – мрачно произнес старик Василь, склонившись над убитой, чтобы осмотреть ее.
– Праскуша-то раздалась за последнее время, – всхлипнула вдруг Глафира. – Уж не соблазнил ли ее кто, а теперь попытался прикрыть паскудство? Ах, голубка несчастная!
Односельчане зашумели, но до Аксиньи их голоса доносились как-то глухо, словно бы из-под земли. Их гнев, их праведное возмущение казались чем-то незначительным, а труп Праскуши – вот он, осязаемый и близкий, дышащий смертью, зовущий вслед за собою. В сознании билось острое желание бежать из села немедленно и как можно дальше, ведь она, Аксинья, следующая. Теперь это стало ясно как день.
– Да кто же из вас изверг такой? – закричала вдруг тетка Настасья, вскидываясь и обводя селян безумным взглядом. В ее глазах читалась готовность вцепиться в глотку любому. – Ведь это здешним надо быть, чтобы последствий своего лиходейства испугаться. Признавайтесь, кто-о-о?!
И она зло зарыдала, в исступленном порыве сдирая с головы кокошник и платок с волосником[22], а затем начиная ожесточенно рвать ткань. Ее муж стоял рядом и молчал, плотно сжав челюсти, такой же землистый, как дочь. Молчали и остальные, пораженные страшным и внезапным откровением. Трудно было поверить, что тот, с кем ты бок о бок трудишься из года в год, добывая нелегкий хлеб, способен на подобное безумие.
«Я все знаю, и Сыгней не позволит мне долго жить, – отрешенно подумала Аксинья. – Либо я, либо он». Она украдкой взглянула на преступника: сосед стоял, скорбно опустив голову и прижимая к себе плачущую вместе с остальными бабами жену. Чувствуя, как сердце уходит в пятки, Аксинья медленно шагнула за спины людей, не переставая следить за убийцей, но тот был слишком поглощен тем, чтобы играть положенную роль, а может, он просто не считал тринадцатилетнюю девчонку весомой угрозой. Аксинья и сама ужасалась своей дерзости. Однако вид бездыханного тела, в котором ей уже чудились собственные черты, заставлял совершать невозможное.
Выбравшись из вновь загудевшей, как улей, толпы, Аксинья отбежала в глубь рощи и быстро отыскала то, что нужно – птицу. Пухлый поползень сидел на одной из березовых веток и невозмутимо чистил перья.
– Ты меня понимаешь? – шепотом обратилась к нему Аксинья.
Пичужка удивленно замерла, склонив голову.
– Выручай, милый, помоги! – сбивчиво затараторила Аксинья. – Не ведаешь ли, как убийцу на чистую воду вывести? Спасешь меня, горемычную, – всю зиму крошки на снег буду сыпать для тебя!
– Вот так дела-а-а... – удивленно протянул поползень. – Да помочь твоему горю нетрудно, весь лес о том судачит. Сосед-то твой, пока бедняжку душил, тоже натерпелся: она до последнего отбивалась. Волосы да рубаху на нем драла. Ну волосы-то он с себя счистил и в реку бросил, а рубаху сжег. Да только у него на груди глубокие царапины остались, а у Праскуши под ногтями кровь запеклась.
От услышанного у Аксиньи сдавило грудь – так, что защемило что-то внутри пронзительной болью. Но и слезинки не проронила она, лишь низко поклонилась пташке.
– Спасибо! Спасибо, милый! – И опрометью бросилась обратно.
Ее отсутствия никто не заметил: женщины горестно причитали, мужчины яростно спорили – гвалт стоял такой, что зареви неподалеку медведь, и то бы не опомнились. Вновь протолкавшись к убитой, Аксинья подергала за рукав отца.
– Тятя, послушай меня!
Сердце трепетало перед решительной минутой, но Емельян нетерпеливо отмахнулся, доказывая что-то старику Василью. Тогда, зажмурившись, Аксинья крикнула:
– Я знаю, кто убил Праскушу!
Имя произвело впечатление – вопли оборвались, и вновь стал слышен шелестящий напев леса. Открыв глаза, Аксинья увидела, что селяне все как один вытаращились на нее.
– Я... я могу узнать, кто убил, – робко поправилась она.
– И как же ты это сделаешь? – сурово откликнулся старик Василь. – Учти, дитя, обвинение – вещь серьезная.
– Мое слово верное! – Аксинья с жаром подалась вперед. В висках от бессильного отчаяния стучала кровь. – Я научилась говорить с духами!
– Она может, может! – вдруг взвизгнула Настасья. – Овца-то ведь и правда целехонькой вернулась, как дочь Емельяна и предсказывала, разве не помните? Пусть гадает!
– Х-м-м... – Василь с сомненьем погладил бороду. – Ну что ж, пусть попробует.
Все завороженно уставились на Аксинью. Медленно, с трудом переставляя дрожащие ноги, она приблизилась к трупу. Она казалась самой себе слабой и ни на что не способной, и ужас оттого, что ей приходится бороться за собственную жизнь, выступал на лопатках ледяным потом. «Как сделать так, чтобы мне поверили? – билась в голове единственная лихорадочная мысль. – Борись, борись! В прошлый раз, когда я высказалась напрямую, меня подняли на смех. Значит... значит, нужен ритуал!»
– Для заговора мне понадобятся локон погибшей, зола из ее родного очага и ковш колодезной воды, – хрипло выдавила Аксинья.
Егорка и Матвей тут же рванули в деревню. Все то время, что люди топтались на месте, Аксинья избегала смотреть на Сыгнея. Если бы он ее окликнул, она бы, наверное, лишилась последних крох самообладания. И наоборот, жуткие, чужие черты лица Праскуши отрезвляли ее жестокостью и необратимостью смерти. Борись, борись!
Наконец мальчишки принесли требуемое. Тетка Настасья собственноручно отрезала ножом локон дочери и бережно вручила его Аксинье. Опустившись на колени, Аксинья высыпала в ковш золу и обмакнула прядь в раствор. Затем, развернувшись лицом к роще, с низким поклоном протянула волосы убитой на открытых ладонях.
– Примите дар драгоценный, грозные хозяева, омытый молодой жизнью, умащенный материнскими слезами. Укажите зверя лютого, наставьте меня на верный путь!
Уложив локон на землю, Аксинья вернулась к ковшу и рукой начала размешивать осевшую золу. Серебристые хлопья взвихрились густым облаком, и Аксинья запела, сочиняя на ходу:
– Как текла вода за край Земли,
Как тянулся дым к чертогам высшим,
Так свилась тугая нить от правды ко лжи,
Тайна смерти нитью праха стала вышита.
Селяне сгрудились, жадно дыша за ее спиной и тоже вглядываясь в замысловатые очертания золы. Кто-то разочарованно пробормотал:
– Муть одна...
– Молчи, зараза, не мешай! – яростно зашикала на него, оскалившись, тетка Настасья.
Аксинье и самой казалось довольно нелепым то, что она делает. Опасаясь, как бы ситуация не вышла из-под контроля, она резко выпрямилась; ковш, покоившийся у нее на коленях, соскользнул, разливая серую жижу.
– Узрела! – воскликнула Аксинья. Собственный голос казался ей тоненьким и жалким. Кого таким убедишь? И тем не менее она продолжала из безвыходности, из последних сил, заведомо понимая, что проиграла: – Вижу раны на груди Сыгнея, а у Праскуши – кровь под ногтями! Недостает одной рубахи у него!
– Да что ты брешешь, поганая! – заверещала Ульяна. – Ты на кого напраслину возводишь?! Ведь это кормилец мой, опора моя! На кой сдалась ему Праскуша при молодой жене-то? А может, ты и есть то чудовище, что из Скверного леса под личиной Аксиньи выползло?
Обвинение прозвучало так ладно, что Аксинья растерялась. Ведь и правда, как очутилась на другом берегу реки, когда заплутала в роще, она сама не ведала, а другим тем более объяснить не могла. А селяне молчали, ждали ответа.
Жгучий липкий страх пронзил, как меч, все существо Аксиньи. «Мама!» – она вперилась взглядом в толпу, прося о помощи родительницу, но та как будто не понимала положения дочери и смотрела мимо нее. Секунды стремительно бежали, а мысли, расколотые и бесформенные, метались, как перепуганные овцы. Сколь Аксинья ни пыталась собрать их в кучу, ничего не выходило. Растерянность оглушила ее, и Аксинья безвольно сидела, чувствуя, как и у нее на шее смыкаются чужие руки. Праскуша будто бы вздохнула и медленно повернула к ней голову, потянула окоченевшие пальцы, позвала к себе ласковой улыбкой...
– А я верю Аксинье! – спокойный, уверенный голос Феофана рассеял морок.
Он приблизился, опуская ладонь Аксинье на голову, и исходящий от руки здоровый жар разлился по телу спасительными, животворящими волнами. А Феофан тем временем продолжал:
– Сыгней – мой родной брат, а братья порой знают друг друга лучше, чем отец детей своих. И какими бы кровными узами я ни был с ним связан, я не буду лукавить. А хочу лишь сказать, что отстроился рано своей избой потому, что Сыгней всегда натурой был скрытен, а характером лжив и жесток. Не хотел я, чтобы дети мои под одной с ним крышей росли. Таково мое слово.
– Диво, диво! – закричали вдруг ребятишки, и селяне, обернувшись, увидели, как стая птичек дружно растаскивает локон Праскуши по волоску. – Духи приняли предложенную им жертву!
– Подсобим мы тебе немного, Аксинья, – весело чирикнула на прощание синица. – Но и ты уж нас не забудь.
– Сымай-ка рубаху, – пристально поглядев на сына, велел Прокофий. – Коли чист душою, скрывать тебе нечего.
Пожав плечами, Сыгней спокойно развязал ворот и скинул одежду, обнажив яркие алые полосы на груди. Толпа потрясенно охнула, отхлынув.
– Ах ты отродье Скверны! – заверещала Настасья и, схватив нож, которым резала волосы дочери, бросилась на Сыгнея.
Сыновья с мужем насилу удержали ее, а она билась и дико скалила зубы, пытаясь добраться до убийцы. Рядом рыдала Ульяна, убеждая всех, что ее мужа оболгали при помощи злого колдовства.
– Не черни душу местью, Настасья, – Прокофий покачал головой. – Ты и так много горя уже натерпелась. Теперь мой черед. Сыгней – мой сын, мне и казнить его. – Старческий голос его горестно треснул. – Свяжем его, мужики, а за ночь решим, как поступить с убийцей.

Сыгнея заперли до утра в его же собственной бане. Женщины и дети разбрелись заниматься хозяйством, кроме раздавленной горем Ульяны. Она наконец-то умолкла, не смея идти против людского суда, и, бледная, как тень, безучастно сидела на завалинке. Никто ее не тревожил. Мужчины ушли держать совет, а Настасья готовила тело дочери к погребению.
В избе Аксинья свернулась на лавке: от пережитого у нее кружилась голова. Воспаленное потрясениями сознание плавало в горячечном тумане. Ей то казалось, что она и есть умирающая Праскуша и скоро ее придут закапывать в землю, то она пыталась скрыться от Сыгнея, а тот неотвратимо ее преследовал. Мать пару раз подходила, трогая прохладной рукой лоб, но Аксинья не откликалась. Все ее существо заполнила мучительная агония, и она тихо стонала, пугая Милицу. Постепенно стемнело, отец вернулся с собрания, сообщил, что на рассвете Сыгнея бросят связанным в Скверном лесу, и, отужинав без старшей дочери, все легли спать.
Аксинья не знала, сколько прошло времени, прежде чем она почувствовала некоторое облегчение и поняла, что все еще жива. Медленно, как оглушенная, она села на лавке. Есть не хотелось ни капли. Незаметно выскользнув из сонной избы на крыльцо, она подняла ладони и долго глядела на них, освещенные призрачным лунным сиянием. Бледный диск ярко сиял, обрамленный невесомыми облаками, и казался сердцевиной дивного цветка. Но от холодного неживого света веяло печалью и покинутостью.
Поразмышляв, Аксинья медленно двинулась в сторону реки. Запахи и звуки, до этого померкнувшие, обрушились на нее переливчатым каскадом: терпкостью прелых листьев, сладковатым запахом коровьего навоза, стуком ветвей и далеким уханьем ночных птиц. Все дышало мерным покоем, и оттого тяжесть горькой тайны, которую не с кем было разделить, ощущалась лишь еще острее.
Темнота больше не пугала Аксинью; она сама желала слиться с тенями и влачить свой удел, как они, – бесплотно и одиноко. Не причиняя никому боли, не имея права ни на жизнь, ни на смерть. Как бы ей хотелось сейчас встретить среди них призрак Праскуши и упасть перед ней на колени, проливая горькие слезы раскаяния! Но глаза Аксиньи, несмотря на тоску, оставались сухими. Ветер легонько, бездумно тормошил ее волосы, а луна все так же бросала мертвый свет на готовящуюся к увяданию землю. Чернота клубилась, поглощая лес и избы, заполняя душу Аксиньи отчуждением.
Через некоторое время перед ней и правда промелькнул чей-то размытый силуэт. Кромешный мрак манил неясным шепотом, предупреждал о каре зловещий скрежет. Влекомая видением, Аксинья, не скрываясь, двинулась следом и чуть не расшибла лоб о стену соседской бани: в ночи очертания предметов становились зыбкими, а расстояние до них – обманчивым. Аксинья стояла на углу того самого сруба, где заперли убийцу, а из распахнутой двери, у порога которой валялся топор, уже отчетливо доносились причитания ополоумевшей Ульяши:
– Не верю, не верю я, не дам тебя сгубить! Сыгнеюшка, родненький, сбежим вместе! Я уж и узелок приготовила... Схоронимся где-нибудь, добредем до добрых людей. Вместе не пропадем...
Поддерживая мужа, у которого затекли от веревок руки и ноги, Ульяша вывела того наружу. Ночь для Аксиньи потеряла таинственные очертания, обдав запахом острой опасности. Картинка вновь стала плоской, смазанной, с выпукло выступающими силуэтами лишь двух людей. Они еще не заметили Аксинью, но все же находились слишком близко, и стоило ей шагнуть назад, как Сыгней встрепенулся.
– Вот же, на ловца и зверь бежит... – он оскалил в приветственной улыбке ярко-белые зубы и подался вперед, будто хотел обнять Аксинью, но вместо этого наклонился за топором.
– Что ты, что ты, бежим скорее! – вскричала Ульяша, схватив его за плечи. – Еще успеем...
Воспользовавшись заминкой, Аксинья бросилась наутек. Ноги сами несли ее к березовой роще. Позади раздался глухой топот преследователей: видимо, Сыгнею оказался важнее охотничий азарт, нежели собственная безопасность.
Аксинья спотыкалась о кочки, падала, цеплялась рубахой за кусты, но ничего не чувствовала: ни саднящих от натуги легких, ни боли от ударов, ни текущей из порезов крови. Тело ее стало будто бы стеклянным, отдельным от яви. Каким-то чудом ей удалось достичь спасительного крова деревьев, где выследить жертву становилось сложнее. Тем не менее, охваченная ужасом, Аксинья продолжала пробираться вперед, наплевав и на диких зверей, и на возможность свернуть при падении шею, гонимая лишь одной мыслью: быть дальше, как можно дальше от убийцы! Он все время мерещился где-то рядом, почти готовый сомкнуть пальцы на ее горле, и мерцание луны отражалось в блеске занесенного топора...
А затем крики и шум исчезли, и Аксинья неслась уже по густому ельнику, но деревья расступались, будто она была связана со своей целью путеводной нитью. Яблоня возникла перед ней, словно выросла из-под земли во всполохах серебристого тумана, величественная и чарующая.
– Дай мне силы! – вскричала, простершись ниц, Аксинья, а затем, сорвав плод, исступленно впилась в него зубами.
Сок стекал по ее щекам вместе со слезами, и, как никогда, в тот момент она поняла, что хочет жить. Даже если Праскуша звала ее с собою. Хотя Праскуша, скорее всего, позвала бы Аксинью посмотреть на звездочки... Аксинья ела и ела, оплакивая свое малодушие, а затем, не ощутив никакой перемены, в отчаянии сорвала еще одно яблоко. Только проглотив, почти не жуя, и его, она в изнеможении упала на землю, наблюдая, как стволы деревьев один за другим выступают из темноты, обретая форму, как каждый листик окрашивается в собственный оттенок серого в черно-белой картине и как даже самые дальние ветви становятся отчетливо видны, как днем.
Судорожно переведя дух, Аксинья оглянулась на яблоню, прося объяснений. Было бы лучше, появись у нее возможность стать невидимой или летать над землей, но дерево оставалось немо и неподвижно. Что ж, способность видеть в темноте тоже существенное преимущество. Вдруг у Аксиньи получится незаметно прокрасться в деревню и всполошить людей. Ведь теперь, когда духи помогли ей второй раз, у нее нет права на трусость или ошибку.
Прикинув, в каком направлении вела ее синичка, Аксинья отправилась в путь, и на этот раз лес быстро поредел, выпуская ее прямиком к родным избам.
– В прошлый раз я ведь вышла на берег Тихомолки... – изумленно пробормотала Аксинья, однако додумать мысль ей не удалось: совсем рядом снова раздались приглушенные голоса.
– Сыгнеюшка, милый, спасемся скорее!.. – трепетала Ульяша, но муж цыкнул на нее, мстительно процедив:
– Брось, не уйдет. Я выслежу напоследок этого цыпленка. Она где-то здесь: далеко не убежит, а хорошо прятаться мозгов от страху не хватит. Легкая добыча. – И Сыгней хрипло засмеялся.
– Нет, нет, прошу тебя... Это не может быть правдой, Сыгнеюшка! – Его жена, казалось, готова была упасть в обморок.
– Заткнись, Ульяша, мне нечего терять. Дай повеселиться напоследок. Пикнешь – и тебе несдобровать, а так, быть может, живьем оставлю.
Аксинья, зная, что ее могут услышать, осторожно поползла в противоположную от супругов сторону. Добравшись до края опушки, она, уже не скрываясь, выскочила на тропку и устремилась ко двору Василья.
– Вон она! – раздался позади истошный женский вопль.
Аксинья неслась во весь дух, сигая через кочки, петляя меж амбарами. Сыгней был быстрее нее, но застивший глаза сумрак мешал ему, вынуждая сбавлять скорость, и она успела добежать до избы бортника. Горячая кровь оглушительно стучала в висках, даже громче, чем Аксинья забарабанила в запертую дверь.
– Пожар, пожар! Вставайте скорее! – прокричала она изо всех сил и, обернувшись, уловила стремительно настигающий ее силуэт убийцы.
За мужем, потеряв кокошник и даже волосник, поспевала Ульяша. Аксинья бросилась вдоль избы, в спасительные закоулки между хлевами. Ночь снова укрыла ее, но Сыгней оказался прав: паника туманила Аксинье разум, и она едва сдерживалась, чтобы не застонать от ужаса. Убийца рыскал по чужому огороду кругами, пару раз чудом чуть не наскочив на нее. Испуганно закудахтали переполошенные куры, заблеяла животина.
И все же, постепенно привыкая к преимуществам своего дара, Аксинья улучила возможность незаметно улизнуть. Проползла на животе от бани вдоль тыквенной лозы, переждала за скамейкой и юркнула обратно на скотный двор. Бесшумной мышью обогнула хозяйственные клети... и на последнем повороте столкнулась с Ульяшей. С дико вытаращенными глазами, растрепанная, будто сама не до конца понимая, что творит, та вскинула в угрожающем жесте руки, но Аксинья, тоже сама не своя, рыкнула: «Прокляну!»
Ульяша в ужасе отшатнулась, давая дорогу, и ее истеричный голос выкликнул имя мужа. А Аксинья уже снова ожесточенно колотила в дверь избы. Теперь ей почудилось, что внутри кто-то заворочался, но убедиться в этом не достало времени: в темноте уже раздавался тяжелый мужской топот.
Ноги заплетались, во рту стало горько от желчи... Схоронившись под кустом калины, Аксинья с напряжением следила, как Сыгней, поравнявшись с крыльцом, замешкался, решая, в каком направлении, вероятнее всего, скрылась жертва. И в этот момент дверь таки отворилась. На ее пороге возник Василь с копьем, которое клал рядом с лавкой каждый глава семьи на случай, если пожалует лесное зверье. Сыгней машинально замахнулся топором, и старик, уловив угрозу, проткнул темноту оружием. Преступник, как мешок, без единого звука повалился на землю. Надрывно завизжала и лишилась чувств Ульяша.
Аксинья стояла на коленях, сквозь ветки смотрела, как темная, чернее ночи, кровь, в которой не отражались звезды, растекалась перед крыльцом, и думала: «Око за око. Забирай с собой его, Праскуша. Ты отомщена».

Глава 6
Но верю: сей мрак одолеем
Иван очнулся, задыхаясь от гнета чужой вины и страха. Они беспрепятственно терзали беззащитную душу, отрывая от нее целые куски с нервами и сухожилиями, и раны были столь глубоки, что становилось очевидно: они могут зарасти лишь уродливыми и болезненными рубцами. Боль переплеталась с растерянностью и бесплодной мольбой о любви. Она почти угасла, эта надежда, и вместе с тем ее упрямое нежелание умирать окончательно причиняло наибольшие мучения. И из всех этих нитей чья-то невидимая рука ткала полотно бесконечного горя.
Иван разрывался между желанием вычеркнуть из памяти эту мерзость, от которой бежали мурашки по коже, и одновременно броситься к Аксинье, спросить, неужели это произошло с ней на самом деле. Все, что он увидел, казалось настолько неестественным, что вызывало оторопь. Да если б только его отец узнал, что мать недокармливает Марьянку, он бы мигом поставил жену на место! Хотя при чем тут еда, когда дело совсем в другом... или именно в этом?
Позади раздался сдавленный всхлип. Затем зашуршало. Иван окаменел, плотнее сомкнул веки, изобразил ровное, глубокое дыхание. Тихо поднявшись, Аксинья куда-то удалилась, оставляя своего спутника одного. Ему очень хотелось утешить ее, обнять и не оставлять снова наедине с тоской, но он догадывался, что именно об этих страницах прошлого Аксинья предпочитает молчать. Теперь понятно, куда она пропала прошлым утром... Неужели их сны связаны, и он видит то же, что и она?
Иван сел, расчесывая пятерней кудри, а затем достал отрез ткани со своим локоном. Светлые, пшеничного цвета волосы по-прежнему лежали ровнехонько без единого следа порчи. Это и радовало, и начинало волновать одновременно.
– Они точно смерть предрекают? – спросил Иван, когда Аксинья вернулась. На этот раз, кстати, довольно быстро. Никаких следов, что она плакала, на лице не было, только в глазах притаилась глубокая скорбь. – Вдруг Снегурушка там бушует, а я...
– Если Плакальщица сказала, верь ей, – твердо кивнула проводница. – Думаю, своим исчезновением ты, сам того не ведая, выиграл драгоценное время. Сбил демона с толку. Вот она и медлит, пытается сама понять, что происходит. Давай-ка позавтракаем.
Она достала лепешку, разделила ее пополам, и Иван принялся жевать безвкусное тесто, запивая остатками воды. Чувство было такое, будто он запихивает в себя песок.
– Как же, и ты все четыреста лет ела, просто потому что надо? – не выдержал он.
– Нет, я другое дело, – Аксинья покачала головой, бережливо подбирая с подола сарафана крошки. – Давным-давно я потеряла свою человеческую суть и потому была вынуждена покинуть мир смертных. А когда нет живого тела, незачем и есть... Только благодаря твоей крови я смогла вернуть прежний облик. Ты как чудо какое-то передо мной явился, Ванюша, я до сих пор поверить не могу. – Она взглянула на него с судорожным болезненным облегчением.
Чтобы как-то скрыть смущение, Иван отправил в рот новый кусок лепешки. Он пытался представить и не мог, каково это – провести несколько сотен лет в абсолютном одиночестве, в бесцельных скитаниях по выхолощенным миражам... Сумел бы он выдержать подобное? Сумеет ли, если Снегурушка уничтожит деревню раньше, чем он вернется? Зная, что его никто не ждет, что очертания знакомых рек и лесов неумолимо сминаются поступью времени. Ради чего можно терпеть эту горькую пытку и продолжать жить?
Иван всмотрелся в настороженные серые глаза проводницы, пытаясь прочесть в них ответ. Хоть Аксинья по-прежнему многое скрывала за двусмысленными фразами, обращаться с ним она стала мягче. Частичка чужого тепла утешала его собственную беспрестанно сосущую тревогу, и он был за это благодарен.
– Что ж, тогда в путь. Я выведу тебя отсюда. – Иван все-таки не удержался и, протянув руку, крепко сжал ладонь девушки.
Она не удивилась и не отшатнулась, только задрожали губы в несмелой улыбке, и ее лицо вновь расцвело весенними красками. И все вдруг встало для Ивана на свои места. Он прозрел: и то, как Аксинья неловко, по-сестрински, пыталась защищать его; и как, по-прежнему мучимая грузом прошлого и страхом перед неизвестностью, старалась не выдать себя и замыкалась. Все это было неправильно. Это Иван явился к ней из другого мира. Это у Ивана есть сила вывести ее из многовекового плена. А значит, это ему должно оберегать ее.

Корни переплетались, вздыбливались или расползались в стороны, утомляя однообразием. За каждым их витком или туннелем открывалась такая же череда пустынных подъемов и спусков, а буроватый оттенок неприятно рябил в глазах. Иван очень быстро перестал ориентироваться в паутине переходов. Неестественные краски и мертвенность давили, вселяя невольную тревогу.
А хуже всего были грибы. Они внушали Ивану отвращение. Гигантские, мясистые, с ребристыми шляпками и бледными мохнатыми ножками, они походили на паразитов, высасывающих последние соки из иссохших корней. Ивану чудилось, что грибы незримо радуются новым жертвам, забредшим в их глухое сумеречное царство. Впрочем, что могли сделать путникам неподвижные сморчки? Однако прикосновений к ним Иван избегал.
Карабкаться по корням было трудно. Где-то они становились настолько плотными, что Иван едва протискивался меж их каменными остовами; где-то вдруг истончались, образуя расщелину, и тогда приходилось перепрыгивать с одного изгиба на другой; где-то заворачивались крутой спиралью, вынуждая цепляться за шершавые выступы и ступнями, и ладонями, иначе сорвешься. Чтобы не пораниться, Иван с Аксиньей оторвали подолы рубах и обмотали обрезками ладони. Ноги то и дело застревали или подворачивались в потрескавшейся коре. Вскоре выяснилось, что нужно выбирать путь там, где растет поменьше грибов, поскольку Иван все-таки задел один из них локтем и оказалось, что мерзкие создания жалятся! А после по коже гуляет неприятное онемение. Словом, ни один шаг не давался даром, и путники, изнемогая, то и дело опирались друг на друга.
Иван быстро выучил форму пальцев Аксиньи и силу, с которой она сжимала его плечо; приноровился к ее весу, когда ловил во время прыжков, а затем вдыхал исходящий от ее кожи горьковатый травяной запах. Запомнил одиночную веснушку рядом с аккуратной раковинкой уха и обнаружил, что в серых, с виду неприметных радужках то и дело сверкают удивительные изумрудные искорки. Шерстяная одежда проводницы оказалась на ощупь чуть грубоватой, а волосы – теплыми и пушистыми. Иван ловил себя на мысли, что ему нравится касаться Аксиньи и каждый раз открывать для себя что-то новое, очередную милую неприметную деталь ее внешности. Это помогало отвлекаться от гнетущей атмосферы. Среди гигантских пульсирующих грибов, испускающих хищное сияние, она одна была по-настоящему светла.
Еще иногда Иван вспоминал о муравьях, которые тоже путешествуют по веточкам, полагая, что это и есть целый мир. Взять вот его: жил себе в деревне и знал повадки каждого зверя и птицы; у резчика выучился секретам работы с древесиной; ездил в город, видел, как живут богатые люди, беседовал со жрецом – и пребывал в убеждении, что объял все. А оказалось, он и не знал-то совсем ничего. Где же правда? Как же на самом деле устроен мир, какие силы им управляют? Ведь, сумей человек познать их, быть может, еще бы лучше удалось построить города, вести хозяйство...
Эти мысли помогали коротать путь, а лабиринт между тем начал менять очертания. Сперва появился мох: колючий и бледный, он редкими пятнами покрывал кору, но постепенно становился гуще и сочнее, пока не начал свисать бархатными густо-зелеными гроздьями, пуская наружу стебельки с невзрачными белыми соцветиями. Это внушало надежду: значит, где-то рядом находилась вода, а им с Аксиньей не мешало бы пополнить фляги. Хоть жажды Иван тоже не испытывал, он прекрасно знал, что без воды человек долго не протянет.
– Вань...
Он так задумался, что не заметил, как Аксинья остановилась в замешательстве.
– Кажется, мне снова нужна твоя кровь. – Девица показала ему ладони, которые уже наполовину стали прозрачными.
Да и все ее тело будто бы выцвело, истончилось, потеряло контуры.
– Можно? – Аксинья жалобно смотрела на него, точно винилась за происходящее. – Иначе у меня не получится следовать за тобой.
– Да, пожалуйста. – Иван решительно вытащил кинжал и надавил острием на ладонь.
Кровь брызнула неожиданно, обильно окропив окружающее пространство. Аксинья вскрикнула и побледнела, прижимая пальцы к губам.
– Что же ты наделал, Ваня, – с ужасом прошептала она.
– Я и сам не знаю, как так вышло... – выдавил, оправдываясь, Иван, но Аксинья, даже не дав ему договорить, припала к ране, слизывая остатки, а затем дернула его за рукав, увлекая за собой.
– Бежим! Бежим скорее!
– Куда?!
– Куда угодно, лишь бы подальше отсюда!
Видя охвативший ее животный страх, Иван и сам встревожился не на шутку. Насколько вообще была сильна Аксинья? Могла ли противостоять настоящим духам? Сколько их может явиться на запах его крови? Бесчисленные вопросы роились, пока проводница петляла, уже не обращая внимания на указания оберега и лишь выбирая наиболее легкий путь. Несмотря на то что вокруг по-прежнему царила тишина, Иван догадывался, что обманываться ею не стоит. За каждым сумеречным поворотом чудился оборотень, готовый выскочить навстречу, и тело невольно норовило резко увильнуть в сторону, прижаться к мягкой зеленой щетине, уводя от невидимого броска.
Только когда Аксинья, поскользнувшись, в изнеможении привалилась к выступающему корню, Иван позволил себе охолонуться.
– Оторвались? – нащупывая на всякий случай костяной кинжал, спросил он шепотом.
Хотя имеет ли для духов значение громкость голоса?
– Вроде бы. – Аксинья тяжело дышала, потемневшие медвяные волосы прилипли ко лбу от пота. Переведя дух, она пояснила: – Мы едим здешнюю «еду» и тем самым приобретаем нечто общее с этим миром. Прах прячет твою суть, но кровь – кровь кричит о том, что здесь человек.
Иван сперва не понял, о чем она говорит, но вывод напрашивался сам собой.
– Так... так то, что мы едим...
– Да, это сажа, которая оседает в печи Плакальщицы. След рассеивающихся в вечности душ. И если бы мы не ели этих лепешек, нас бы давно растерзали.
– Мда, вот этого я предпочел бы и не знать, – проворчал он, поежившись.
Аксинья хихикнула, и у Ивана отлегло от сердца. Было приятно видеть ее такой озорной, непосредственной.
– Смотри-ка! – удивленно воскликнул он. – Здесь все другое!
Только теперь стало понятно, почему им удалось без помех убежать так далеко: в этой части лабиринта корни срослись, образуя поверхность гораздо более ровную, подобно лесной почве. Ряды корней уходили вверх, напоминая стволы деревьев, а гирлянды мха заменяли листву. Зловещее подземелье превратилось в обитую бархатом шкатулку. В гуще «зарослей» что-то поблескивало, и у Ивана затеплилась надежда, что владениям грибов настает конец.
Увы, загадочное мерцание обернулось всего лишь гладью озерца. Округлое, как блюдце, оно покоилось в центре оврага, обрамленное пушистыми хвощами и красноватыми росянками. Воздух здесь был влажным, парким и затхлым. Темная стоячая вода расползалась дальше в глубь пещеры, скрывая илистое дно. Голубые шляпки вездесущих грибов перемигивались, заполняя воздух инистым сиянием.
– Давай сделаем привал хотя бы ненадолго. – Аксинья утомленно опустилась у самого берега, зачерпнула обеими ладонями воды, умываясь.
О том, чтобы пополнить фляги, нечего было и мечтать. Иван прогулялся чуть в сторону в тщетной надежде наткнуться на ручей с чистой проточной водой. Розоватые реснички росянок мягко гладили подошву его сапог и тут же схлопывались. Под мышкой вдруг возникло странное ощущение пустоты. «А не выпал ли в такой спешке сверток?» – эта внезапная мысль обожгла Ивана, заставив схватиться за края тулупа. Судорожно расстегнув пуговицы, он просунул внутрь руку и в первые секунды чуть не обмер, когда ему показалось, что локона действительно нет. Однако затем пальцы нащупали знакомую ткань, и Иван облегченно выдохнул.
Он бережно развернул холстину, и сердце упало: среди золотистых волосков один потускнел, подтачиваемый черной порчей. Значит, Снегурушка вновь принялась убивать. Зубы скрипнули от бессильного гнева. Если это Марьянка... Ивану казалось, что его режут без ножа. Внутри все корчилось и кричало, требуя выхода.
А затем Иван опомнился, потому что это кричала Аксинья.
Ее тащила в озеро невероятно длинная, опутанная тиной клешня с загнутыми шипами, как у богомола. В непроницаемой толще воды мутно блеснула ощерившаяся жвалами пасть. Зловещее и бесформенное нечто неотрывно приближалось, и, сколько бы Аксинья ни отбивалась, ей не удавалось высвободиться из цепкой хватки. Недолго думая, Иван выхватил кинжал. Лезвие вошло в плоть – да и в плоть ли? – как в масло, отсекая клешню. Вода вспенилась, удушливо запахло гнильем. Что-то заклокотало, заплевалось, и из-под воды начала подниматься склизкая тварь...
Успевшая выползти на берег Аксинья зашипела, и их с Иваном накрыла ярко-зеленая вспышка.
– Дай мне руку! – потребовала проводница.
Своды пещеры раздвинулись, увлекая Ивана под поток. Он ощутил натянутость струн, звенящих под его пальцами: их эхо сливалось в странную, не имеющую ритма и оттого тут же распадающуюся мелодию. Непонятные впечатления множились, кружа голову, пока корни не сомкнулись вновь, исторгнув беглецов в иной части лабиринта. Как Аксинья проделала такой фокус, Ивана уже не волновало. После короткой передышки ноги стали ватными, а тело – неповоротливым. В боку кололо. Кора вновь взбугрилась и пошла трещинами, не пуская, мешая бежать. Каждый миг казалось, что их вот-вот настигнут, и в жилах вскипало напряжение. Нельзя, нельзя останавливаться...
– Наверх!
Аксинья видела то, что не видел Иван, и ему оставалось лишь довериться ей. Он рванулся сквозь острые сучья, не обращая внимания на трещащую по швам одежду, на обжигающие кожу грибы. Мышцы болели, будто пронзенные иглами, шея затекла, а перед глазами плясали мушки, но Иван остервенело лез напролом, пока его лицо вдруг не окунулось в ледяную воду. Он забарахтался, попытался вздохнуть – и понял, что вода окружает его со всех сторон. Колени ударились о дно, мир вокруг казался сероватым, замедленным...
В сознании вспыхнул полуистлевший страх детства. Когда-то Иван точно так же тонул в стремнине, ощущая, как свет и воздух неотвратимо отдаляются. Он отчаянно дернулся, пытаясь скинуть громоздкие сапоги, чтобы стало легче, – и вслед за тем панику сменило ощущение сильных рук отца, вынесших Ивана наверх и подаривших уверенность в победе жизни над смертью.
Смятение отпустило, мышцы расслабились, и Иван, оттолкнувшись от камней, выплыл. Рядом, вторя ему, жадно хватала ртом воздух Аксинья.
– Все... все в порядке. Точно, – выдохнула она, когда Иван опасливо бросил взгляд в темную глубь, ожидая увидеть поднимающуюся вслед за ними пару горящих, как уголья, зенок.
Впрочем, тьма тоже рассеялась. Простершаяся же над их головами лазурь напоминала океан с белоснежными грядами облаков. Золотисто-песчаное дно кучерявилось зарослями переливающихся водорослей. Солнечные лучи беспрепятственно проникали сквозь прозрачную, как стекло, воду, превращаясь в россыпь ярких бликов. А вокруг, насколько хватало взгляда, простиралась зеркальная гладь.
– Вот это да... – промолвил Иван.
От безбрежности пространства захватывало дух.
– И что теперь? – Он повернулся к Аксинье, чуть не натолкнувшись на нее.
Рыжие веснушки ярко проступили на разрумянившемся лице спутницы; малиновые губы влажно блестели, глаза горели лихорадочным задором. Она была так близко, но что-то останавливало от того, чтобы к ней прикоснуться.
– Ну коли в лягушек не хотим превратиться, будем искать берег, – ответила Аксинья и рассмеялась.
Засмеялся, вторя, и Иван. Напряжение спало, перетекая в бурную радость. Они забултыхались, окатывая друг друга снопами брызг, швыряя хохот в чистую небесную синь. Синья... синь... Какое подходящее имя! Аксинья и правда напоминала весенний небосвод. Только в это время года он наполняется самыми нежными, самыми изумительными красками. Эта мысль, пронзившая Ивана, заставила его замереть с занесенной для очередного дурачества ладонью. Он будто бы заново увидел покачивающуюся перед ним на волнах девицу. Не понимая, в чем дело, Аксинья тоже перестала хихикать, но прежде, чем Иван успел придумать удобную отговорку, на горизонте мелькнула черная точка.
– Там что-то есть.
Аксинья обернулась. Хмыкнула:
– Что бы это ни было, приближения духов я не ощущаю.
– Тогда поплыли навстречу, – предложил Иван. – Поди, остров.

Дрейфующая громадина оказалась всего лишь связанным из бревен плотом. Откуда он здесь взялся, кому принадлежал – определить не удалось. Иван и Аксинья оседлали его и, так как костра по понятным причинам было не развести, разложили для просушки верхнюю одежду. Как ни чудно́, плот плыл именно в том направлении, куда указывал амулет. Плеск волн был практически бесшумным, наполняя сердце удивительным умиротворением. Солнце постепенно клонилось к горизонту, но небо не окрашивалось в розовый и золотой, а просто бледнело, и на его фоне проступали звезды. Как только их серебристые огоньки вспыхнули, от них начала расползаться фиолетовая тьма, стекая чернильными кляксами в воду. Вскоре все вокруг окутала ночь. Россыпи сверкающих, как каменья, светил обрамляли ее полог. Стремительно проносились алые и зеленые кометы, спеша куда-то за горизонт. Ровное матовое свечение исходило и от озерного дна, создавая над густой, как масло, водой причудливую дымку.
Иван и Аксинья лежали на плоту, завороженно любуясь красотой чужого мира. Одежда их скоро высохла, а вот лепешки пришлось съесть размякшими. Теперь, в спокойствии, Ивана вновь занимали те странные ощущения, которые он испытал во время бегства от раздраженного духа. Немного поразмышляв, он понял, что тот же струнный звон преследовал его, когда он заставлял появляться на воде круги в своем мире, развлекая малышню. Значит, так ощущается сила ведуна?
– Синья... – задумчиво пробормотал Иван.
Проводница, вздрогнув, обернулась. Иван прикусил язык: дернуло же позвать старым именем!
– Что? Что ты на меня так смотришь? – он воззрился на нее с напускной оскорбленностью. – Аксинья, говорю.
– А... да так, послышалось мне что-то, – вздохнула она. – Так о чем спрашиваешь?
– Да вот... как думаешь, существует все-таки Бездна, о которой жрецы сказывают? А Скверна из легенд Агафьи? Где правда?
– Ты поведай мне, Ваня, о чем ваши жрецы-то бают. Я ведь и не знаю ничего.
И Иван поведал. Он хотел лишь передать наставления служителя Храма, но язык сам собой повел речь о родном крае. О том, какой захватывающий вид открывается со взгорка на их красавицу-реку в обрамлении суровых хвойных просторов и какой она бывает опасной для неопытного пловца; о том, как мать каждый вечер замешивает хлеб и под уютный стук ее мутовки[23] здорово плести лапоть или лукошко для сестры; о том, как ребятишки – да и он сам когда-то, что греха таить – любят зимой тайком прокатиться на запятках саней, ухахатываясь, если взрослый начинает недоумевать, отчего это лошадь вся в мыле. Скрыться неразоблаченным считалось особой удалью, и каждый подрастающий мальчишка полагал делом чести преуспеть в этой шалости.
Вспомнил каждого из соседей, чувствуя, как сердце наливается нежной грустью. Иван жалел, что ни с кем как следует не простился, не сказал напоследок доброго слова, не попросил прощения за старые обиды. Как будто жил всю жизнь с этими людьми бок о бок и только сейчас понял, насколько они ему дороги со всеми своими причудами. Какой ладной и дружной была их жизнь, несмотря на суровость севера! Даже если они с Аксиньей поспеют вовремя и одолеют Снегурушку, в прежнюю колею уже ничего не вернется... Погибли Клим и Агафья, вот и еще чью-то жизнь загубил не знающий жалости демон... А все-таки пройдут годы, народятся новые ребятишки, и время утишит потаенную скорбь. Круг замкнется, восстанавливая гармонию. Неумолимая цикличность времени уравняет горе и радость, рождение и смерть. И это правильно.
Аксинья слушала, кивала и иногда довольно восклицала:
– О, у нас тоже по осени лепешки выпекают завернутыми в капустные листы! Достаешь горячие – а на них такой красивый узор в сеточку...
Или:
– Нет, а я любила, знаешь, как? Растолочь в молоке картошку, туда еще сметанки и полить этим пирог. Мы это налитушками называли. Эх, сейчас бы такой скушать!..
Как-то незаметно они улеглись рука об руку, и было что-то волшебное в этой искренней беседе, когда так легко открывать друг другу мысли без утайки. Вверху проплывали звезды, роняя призрачный серебристый свет. Когда же Иван наконец дошел до жрецов и храмов, Аксинья мечтательно улыбнулась.
– Песня сердца... красивое поверье. Действительно, ваши сказания гораздо добрее, чем те, что бытовали в мои времена. Я рада вернуться в такой мир.
– Так уж и добрее, – фыркнул Иван. – А то, что стражи Дозора преследуют ведунов? Быть может, если бы у нас были сильные чародеи, ничего подобного бы не произошло. И Снегурушку быстро бы остановили. А теперь никто ничего не знает. Ведь приди демон в обычный город – как будут защищаться?
– Быть может, и никакой Скверны тоже нет, – тихо произнесла Аксинья. – Я столько прожила и столько увидела, что успела усомниться во всем, что прежде знала. Конечно, существует нечто выше нашего понимания. И жрецы, и ведуны объясняют эту силу по-своему. Но, возможно, однажды наступит время, когда мы разгадаем ее истинную суть и научимся пользоваться ею для собственного же блага.
Иван согласно кивнул. Ему тоже в глубине души казалось, что и в древних поверьях предков, и в религии Близнецов-Создателей крупицы истины разбросаны, как зерна в поле. Вот если бы можно было соединить их, отбросив вражду и предрассудки с обеих сторон, не получилось бы тогда нечто лучшее, прекрасное? Ведь справляют же до сих пор в деревне самые важные события – свадьбы, похороны, проводы осени и встречу весны – так, как это делалось во времена Аксиньи. Просто не придают им уже прежнего значения или подстраивают под нынешние легенды.
– Так кто ты все-таки, божество или человек? – не выдержав, спросил он.
– А кто его теперь разберет, – прошептала Аксинья, задумчиво провожая взглядом очередную рассыпающуюся изумрудными искрами комету. – Я и сама не знаю...
Отсветы бледного звездного мерцания складывались на ее лице в пляшущие тени прошлого, значение которого Иван не мог разобрать, а в глубине серых глаз притаилась печаль.
– Но воспоминания о человеческой жизни по-прежнему живы во мне и жгут, жгут ежедневно. Поэтому нет и не будет мне покоя. Понимаешь, Иван?
Иван не понимал. Он вспомнил ласковую улыбку матушки, которая негромко напевала, прядя кудель, собственный веселый гомон с сестрой, когда он мастерил для нее куклу, и густой, уверенный голос отца, от которого всегда веяло покоем и надежностью, с кем бы он ни разговаривал, – и провалился в сон.

Глава 7
Мы выйдем другие – не дети
Глухая-глухая ночь смотрела на запорошенную снегом землю пустыми глазницами. Ни огонька, ни месяца не разгоняло ее студеного ужаса. Только неприветливые колючие звездочки перемигивались, чертя пути-дороги странникам. Тени сгущались, тянулись к селению, будто кривые пальцы старухи. Знали, что Солнце-Витязь, чье горячее сердце согревало все живое, умер, коварно напоенный ядом мертвой воды. Уронил огненную палицу и боле не защитит детей своих малых, которые теперь жалостливо прильнули к окаменелой груди Матери-Земли. И потому подбирались темные силы к людям, желая завладеть их душами в самую страшную и колдовскую ночь, когда любая судьба могла обратиться вспять, прежде чем цикл времени будет запечатан на еще один год – Ночь лютого Мрака.
Но вот в дальней избе хлопнула дверь, и из нее с гамом и хохотом вывалилась гурьба девиц и парней. Наряды их были дики: поверх тулупов накинуты вымазанные в саже и вывалянные в соломе рубища, у многих пришиты к шапкам козлиные рога, а кто-то даже нацепил оскаленную медвежью шкуру! Да и вели они себя не как люди: визжали, тревожили ночь несуразным грохотом трещоток и бубнов. Тени боязливо попятились, сбитые с толку появлением этих неведомых им чудовищ. А сборище с глумливым улюлюканьем, в свете зловещих огней факелов, будто хищно зыркающие зенками вурдалаки, двинулось от дома к дому, завывая на разные лады:
– Эй, хозяин, выходи, сладкой бражкой одари! Пусть хозяюшка твоя нам зажарит порося;
Коли нет у тебя лакомств, дай в меду моченых
яблок!
Если ж скуп ты на подарки, урожай твой будет
жалким:
Все померзнет, погниет, будет голод целый год!
Дверь избы немедленно распахнулась, и на ее пороге возник глава семьи, горестно качая головою. Всплескивая руками, он запричитал:
– Ой, хозяюшка, пришла беда на наш порог! Восстали духи темные из Скверного леса, разгулялись по двору, откупа просят. Есть ли у тебя угощенье по чину, чтоб умилостивить мертвецов да нечисть?
– Есть, батюшка, есть! – отозвалась жена и с поклоном вынесла на мороз угощение: рассыпчатые пряники, сушеные яблоки и сливы, крепкую медовуху и ломти вяленого мяса. Объявила радостно: – Угощайтесь, гости лохматые, демоны рогатые! Вдоволь лопайте, нас не трогайте!
Толпа навалилась, грозно свистя и гикая. Бряцали бубны, пронзительно заливалась губная гармонь, разрезая полотно ночи. Глаза молодежи ликующе блестели, их задорный смех бросал вызов самой смерти, и та бледнела, теряла силы под его живительным натиском. Один за другим ряженые выхватывали подарки, совали в карманы или прямо в рот, пока поднос порядочно не опустел. Хозяин и его жена торжественно поклонились непрошеным гостям, а те запели сызнова:
– Эй, хозяин, здравен будь!
Вдаль бежит земной твой путь!
Ты уважил нас изрядно,
Все в хозяйстве будет ладно!
Щедр выйдет урожай —
Только спину разгибай!
Хором, отступая со двора, ряженые продолжали чеканить:
– Сколько по весне ручейков, столько
уродится бычков;
Сколько у трав метелочек, столько у вас
телушек;
Сколько росинок на лугу, столько овец в хлеву;
Сколько на березке листочков, столько
бегает по двору квочек.
Кто посмекалистей – рифмовал, а другие желали невпопад, но зато от души:
Сколько в вашем очаге искр, столько на гумне
снопов;
Сколько в дожде капель, столько крынок
молока в день коровка дает;
Сколько в небе звезд, столько благости
и всякого богатства![24]
Вился обрядовый напев от избы к избе, и зло, обманутое искусным притворством, уползало прочь, отправлялось рыскать в поисках добычи в безлюдные пустоши.

Аксинья всегда побаивалась долгих зимних ночей: а вдруг солнце и правда больше никогда не вернется? Угаснет за верхушками костлявых елей, и накроют землю вечные темнота и холод. С наступлением заморозков сохранять бодрость духа становилось все труднее: некогда свежее, напоенное соками лета небо теряло глубину, и Аксинья бродила, уткнувшись взглядом в носки лаптей. Прижимаясь грязно-сизым брюхом к земле, косматые тучи проливали потоки ледяных дождей. От них не родилось ничего живого, только расходились сырость и гниль. Буйные краски осени расплывались бурым месивом, а затем все окончательно убивал мороз.
Он щедро припорашивал землю серебристым инеем, и Земля, стонучи о пропавшем женихе, ткала из драгоценных, но обжигающих пальцы нитей свой погребальный саван, готовилась стать Невестой лютого Мрака. А солнце действительно тускнело день ото дня, и сияние его становилось зыбким, призрачным. Сердцем овладевала тоска, и Аксинье мерещилось, что это навсегда, что некогда голубые чертоги, как и весь мир вокруг, продолжит заволакивать бесцветная мгла зимы.
Но бесшабашное гульбище встряхивало душу. Визги и улюлюканье заражали азартом, подталкивали бросить вызов вечной немоте ночи. Голоса звучали все смелее, и вот уже Аксинья обнаруживала себя лихо скачущей среди сверстников. Тьма теряла зловещие чары, а небосвод озарялся жемчугом звезд – это Весняна, сестра Солнца-Витязя, собирала по крохам огонь людских сердец, чтобы вернуть жизнь брату. Будет он мало-помалу наращивать силы, пока не изгонит стужу прочь.
Ворвавшись вместе с подругами в избу Феодоры, Аксинья, запалившись, припала к протянутой кружке ароматного травяного отвара. Грудь все еще распирал рвущийся наружу беспричинный смех, но гуляние уже закончилось. Их свора собрала лакомую дань с каждого двора, потом еще немного подурачилась в сугробах и постепенно разбрелась отогреваться у натопленных печей. Феодора позвала подружек к себе: грядущей весной отец собирался сыскать ей жениха, и покидающую гнездо девицу полагалось окружать особым вниманием.
А ведь Праскуша тоже была девкой на выданье, да только не брал никто такую, увечную. И мужчину она познала ужасным, скверным способом. Воспоминание больно кольнуло Аксинью, и веселье тут же выцвело. Три месяца прошло, а она все так же мучилась угрызениями совести. Той кровавой ночью Аксинья выступила из своего укрытия, поведав старику Василью, как Сыгней вырвался на свободу и как погнался за ней с топором. Ульяшу, продолжавшую кричать, что ее муж ни при чем, посчитали спятившей. А может, та и правда тронулась умом от горя: заколотого Васильем Сыгнея похоронили, как собаку, в Скверном лесу. Несчастная баба, враз лишившаяся не только кормильца, но и возможности с достоинством проводить его в последний путь, днями бродила по двору с пустым взглядом. В конце концов ее отослали обратно к родителям, решив, что так будет лучше всего. Раздавленный печалью Прокофий перебрался в избу к младшему сыну, и все пошло как обычно.
Иногда Аксинья озиралась, и ей не верилось, что жизнь продолжается как ни в чем не бывало: отец, как и обещал, зарезал на Осенины борова, угостив всю округу; старик Пахом собирал дочери приданое, а теперь вот все село пело и плясало, чтобы к весне налился соком и народился новый год. Даже тетка Настасья перестала порывисто всхлипывать, утешившись прилепившимся под сердце новым ребеночком. Неужели именно такова власть жизни над смертью? Неизменно берет свое: угаснувшую лучинку выкидывают, а две новых зажигают.
– Эй, Синья, ты что застыла? – властно окликнула Аксинью Ежена. – Иди сюда, Феодоре на жениха погадать надо. Сейчас самая ночь для колдовства крепкая! И для себя что-нибудь наворожим. – Она хитро подмигнула, намекая на появление у Аксиньи этой осенью первых красок.
Отец в честь вступления дочери на путь женщины пообещал вырезать ей новый гребень. А мать, как только пошел снег и селяне, покончив с заготовками на зиму, начали проводить время преимущественно в избах за починкой домашней утвари, коротко бросила тянувшей кудель Аксинье:
– Пряди прилежнее, в лютень-месяц[25] сядешь за ткацкий станок. Пора.
Аксинья так и встрепенулась: по праздникам мать доставала из сундука собственное приданое. Гладкие, без единой перетяжки скатерти и салфетки поражали затейливостью узора. Ими украшали стол, ставни, печь и лавки, и изба словно расцветала. У всех на душе воцарялось особое возвышенное настроение, когда радость возникает по малейшему поводу, а все худое обходит стороной. Отец тоже любовался искусством жены и обязательно принимался что-нибудь мастерить: или грабельки игрушечные выдумает, или туесок узором покроет, и такие ладные да нарядные они у него выходили! Казалось, чужое рукоделие вдохновляло его, побуждало откликнуться на зов красоты собственным порывом.
Но особенно чудесны были у матери полотна, тканные вперемежку белоснежными и кремовыми, на тон темнее, нитями. Такие ткани переливались, будто сливочные облака, подсвеченные солнцем. Аксинья боялась к ним даже притрагиваться и втайне мечтала стать такой же умелой, как мать. Год за годом, учась сперва собирать лен под перезвон сухих коробочек с семенами, а затем высушивать, мять и чесать его на гумне, Аксинья проходила этот трудоемкий путь, совершенствуя каждое движение, каждый поворот тела, учась красоте труда у старших женщин. О ткацком станке она грезила, как о награде, венчающей кропотливую работу.
Не с первого раза Аксинья научилась определять тот самый момент, когда разопревшая от росы и дневного жара оболочка стебля уже в достаточной степени отходит от мягкого нитяного волокна. Однако особо тяжким было трепание льна – пыльное, нудное занятие, когда от будущей пряжи отходили последние, мельчайшие кусочки костры́[26]. После целого дня трепания стены хлева, в котором собирались на общую работу девицы, были густо запорошены серой пылью; лица приходилось закрывать мокрыми тряпками. Но и потом надлежало еще как следует вычесать заготовку, пока она наконец не становилась воздушной, словно пух. Вот к этому-то сроку, когда за порогом дома взметались сугробы в человеческий рост, и приходило время беззаботных девичьих посиделок за прялкой.
К своим тринадцати годам Аксинья слыла умелой девицей, не хуже других. Нить ее выходила тонкой да гладкой, и золотистая кудель едва слышно шелестела[27] под наловчившимися пальцами. Как-то дастся ей теперь ткачество? Разумеется, сперва она будет учиться на простых полотнах. И только много позже попробует овладеть искусством узоров: да не каждой девице это дается в полной мере. Надобно иметь чувство ритма и даже, сказывают, некоторый талант. Чем краше орнамент, тем больше сыщется женихов. Иные невесты даже сочиняли собственные рисунки – и Аксинья с волнением воображала момент, когда мать, рассматривая сотканный холст, изумленно промолвит: «Ну дочка, ну искусница!» Ничего Аксинья не вожделела с детства так, как этих слов.
Однако теперь красная обережная нить неизбежно напоминала о кумачовом сарафане Праскуши и отравляла мечты.
– Да гадали ведь в прошлый год, и ничего из того не сбылось, – вздохнула украдкой Аксинья, отвечая Ежене.
Галдящие наперебой подруги не слышали ее: они уже наломали щепок, на которых накарябали углем отметины, и прятали их под расстеленный на лавке платок. Не оставалось ничего, кроме как присоединиться. Рассевшись кружком, девицы принялись напевать, наугад вынимая друг другу жребий:
– Ох, как ночка студеная вьюжится,
Как свет новой судьбы разгорается,
Так пойду я во лесочек серебряный,
Во лесочек к елочке-подруженьке.
Припаду к ее стволу шершавому,
Прошепчу в косы зеленые:
Ты, княгиня, одна красу сохраняешь,
Ты и Явь, и Навь, и Правь[28] ведаешь,
Подсоби мне, девице-красавице,
Открой правду сердцу беспокойному:
Буду ль я навеки мила суженому?
Али грубостью меня попотчует?
Приласкают ли свекровь да свекор доченьку?
Али украдкою глотать мне слезоньки?
Детским смехом зазвенит ли горенка[29]?
Али одинокий век коротать до старости?
Струились одно за другим перечисления женского счастья и обездоленности. У Феодоры была привилегия спрятать не одну, а целых две щепки со своими знаками. Аксинья, как назло, вытащила обе. Сперва на строчке «буду ль я мила», и это считалось за хороший знак, а затем «одинокий век коротать до старости». Ежена чуть заметно поморщилась: мол, не могла получше момент улучить. Аксинья виновато потупилась.
– А я слыхала, если плохое выпадает, это к еще большему счастью! – вдруг расхохоталась Феодора. – Будет мир и лад в семье, значит.
Аксинье казалось, что подруга наигранно бодрится, скрывая за беззаботностью испуг, ведь, как утверждали старики, в такие особые ночи, когда мир умирал, чтобы родиться заново, человек на краткий миг обретал могущество заклинать свою судьбу. А она, Аксинья, Феодоре беду ворожит... а все потому, что в собственном сердце боль перекатывается. К плохому разве хорошее притянется?
– И то верно, – подхватила Есеня. – А мне тетка Малаша вот еще какое гадание рассказала: надо постелить рушник и поставить на него кошку. Коли переминаться с лапы на лапу начнет, явится жених верхом на коне! Если ляжет, значит, будет он из соседнего села. Если убежит, увезет далече.
– Ух! Ну-ка попытаем, откуда сватов Феодоре ждать, – воодушевилась Ежена.
– Я... я принесу кошку, – вызвалась Аксинья.
Она чувствовала, что не в ладу с общим настроением, и оттого стремилась подыграть лишь усердней. Животное спокойно спало в простенке за печкой и, когда Аксинья посадила его на тканый Феодорой рушник, лениво потопталось, недоумевая, чего от него хотят. Немного поводив влажным носом и сладко зевнув, кошка свернулась на мягкой подстилке, решив, что это роскошество было приготовлено для нее.
Девицы восторженно захлопали в ладоши.
– Ну, Феодора, ничем судьба не обидела тебя! – успокаивающе проговорила Ежена. – И красива ты, и недалеко от тятеньки с маменькой осядешь, и муж у тебя не из последних будет, раз на лошади. Жди теперь!
Она ласково привлекла к себе залившуюся румянцем подругу, а Аксинья вдруг поняла, что Ежена, которая лишь фыркала над жуткими страшилками, Ежена, которая даже в быту полагалась больше на собственное разумение, чем на молитвы духам, просто хотела поддержать и ободрить тоскующую в преддверии замужества подругу.

Лучина мерно потрескивала над корытом с талым снегом, смутно освещая наполовину сотканный утиральник. Нити плотными рядами ложились одна к другой, тонкие – вроде бы множество их, а сказка не скоро сказывается. На исходе зимы мать, как и обещала, отвела Аксинью к станку и показала, как пропускать уто́к да чередовать нитеницы. Теперь старшей дочери из года в год надлежало готовить себе приданое: узорчатые рушники, рубахи, сарафаны, скатерти, простыни... Все, что однажды потребуется молодухе в собственном хозяйстве.
Челнок бегал из стороны в сторону, двигались причудливым образом подвесы хитроумного механизма, и Аксинья завороженно наблюдала, как рождается под пальцами льняной холст. За этим станком сидела еще ее прабабка, и Аксинье всегда казалось, что в неприметном перестуке деревянных реек кроется великое таинство созидания. Такое же, как и рождение новой жизни, как появление нежной зелени на спящих, оголенных после сошедшего снега полях: не было – и вдруг откуда-то взялось.
Мать время от времени подходила, оценивала добросовестность работы. Пару раз велела распустить совсем уж рыхлое полотно и начать заново, но теперь молчала, только заглядывала для порядку через плечо. Быстро схватила дочь науку. Плечи и спина с непривычки болели, но Аксинье доставлял удовольствие этот кропотливый труд, нравился рассеянный ход мыслей, бегущих вслед за утком. Она тихонько мурлыкала себе под нос и мечтала о крутошеих конях, о пышных цветах, которые расцветут однажды под ее пальцами.
Мать тем временем собирала на стол. Когда дремлющий в люльке брат Архипка зашелся голодным криком, она отставила мешок с зерном, чтобы покормить малыша.
– А что это ты, Милица, все в игрушки играешь? Ну-ка, займись пока стряпней, подсоби матери.
Отец, вырезающий из чурбачка гребень, строго посмотрел на замершую на лавке младшую дочь.
– Мала она еще, Емеля, пусть... – попыталась заступиться за любимицу Марфа, но Емельян цыкнул на нее:
– Молчи! Дочери уже шестой год исполнился, пора бы по дому приучаться хозяйничать. Кто лентяйку в жены возьмет? Вот Аксинья прилежна и покладиста, у такой и проблем в чужой семье не будет, и окуп[30] за нее хороший дадут.
Даже не посмев насупиться, Милица молча взяла свою куклу-помогайку, приставила к чугунку и начала по ее росту насыпать зерно. Зиме, когда вся семья коротала дни в избе, Аксинья по-своему радовалась: при родителях Милица остерегалась пакостить. Только когда отец с мужиками уходил рубить лес или охотиться, младшая сестра позволяла себе покривляться, но сегодня на улице завывала метель, не желающая уступать приближающемуся весеннему теплу. Теперь уж не поворотишь: набирает силы лучезарный Солнце-Витязь, и как наступит срок – придется стуже сгинуть до следующей осени, когда вновь нальется силой мертвая вода. А пока люди сидят да посмеиваются: как выдохнется постылая – выйдут на искрящиеся золотым солнцем горки кликать птиц, чтобы на крыльях скорее весну принесли.
С улицы вдруг раздался громкий стук, и незнакомый бас глухо прогудел:
– Помилуйте, люди добрые!
Милица испуганно взвизгнула и бросилась к матери, Марфа крепче прижала к себе Архипку. Кто мог объявиться в такую непогоду, уж не демон ли какой? Однако отец, прихватив для порядка топор, спокойно отправился к двери. Все, включая вскочившую с лавки Аксинью, с любопытством высунулись из-за его широкой спины, наблюдая, как в сени вваливается заиндевевший человек.
– Помилуйте, люди добрые... Здешней волости я, из деревни Повехи. Сын Антипья Косого. Кузнец помер наш нынче, лошадей подковать весной будет некому... Потому отправился от имени нашей деревни в Крутки. Хотел сговориться, пригласить тамошнего мастера. Да вижу: поземка поднимается, не успею до пурги. Решил к вам свернуть – и то еле добрался.
Белоснежная корка потускнела, стекла ручейками по пышной бараньей шубе, и Аксинья разглядела, что гость довольно молод и ростом статен. Отец поклонился.
– Проходи да не серчай: чем богаты, тем и потчевать будем. Как звать-то тебя?
– Епифан. У меня еще конь на дворе остался, как бы не околел, бедняга...
Мать захлопотала, привечая путника, пока Милица во все глаза таращилась на чужака. Епифан скользнул взглядом по вернувшей к станку Аксинье, но его интерес быстро угас. Он воздал ритуальную хвалу хозяйке и охраняющему избу домовому, испрашивая у того разрешения остаться. До самого вечера развлекал он хозяев беседами, благодаря их таким образом за кров и пищу, а наутро отправился приветствовать соседей. Добрый гость всегда радость на селе, все хотят узнать из первых уст новости о родственниках да знакомых.

Ежена влетела к ним в избу, когда Аксинья с трепетом сняла со станка законченное полотно. Уточные нити вышли рыхловатые, но ровные, без перетяжек. Все-таки это ее первая работа! Аксинья залюбовалась, с гордостью оборачиваясь к пахнущей морозом подруге, но та даже не заметила ее маленькой победы.
– Ой, Синья, что делается-то! – выпалила Ежена как на духу. – Ведь Епифан как увидел Феодору, так и глаз с нее не сводит! Ходит везде следом, взглядом ест. А ну как и правда сватов зашлет?.. Постой-ка, да ведь это ты ей в долгую ночь нагадала конного, – прищурившись, точно впервые разглядев подругу, произнесла Ежена.
– Что?.. Н-нет... – Аксинья отшатнулась, выронив холстину.
– Может, у тебя и правда дар проснулся? Я ведь никогда не расспрашивала тебя об этом, ты тогда какая-то пришибленная была... С тобой в Скверном лесу ничего странного не происходило?
Аксинья отрешенно молчала, чувствуя на себе любопытные взгляды домочадцев. Удивительное по точности совпадение пугало ее, подсказывало, что каким-то образом она действительно сумела прозреть судьбу подруги. Ведь птичьи голоса до сих пор звучали для нее человечьей речью, а сумерки оставались не темнее дня. Однако теперь, за ненадобностью, она бы охотно вернула необычные способности прежним хозяевам. Она никогда не мечтала чем-то выделяться среди других, она лишь...
Не дождавшись ответа, Ежена решительно схватила подругу за руку, увлекая на улицу.
– Идем к ним! Сама посмотришь.
Еще приближаясь к избе старика Пахома со стороны огородов, Аксинья увидела замершую посреди двора Феодору с холщовым мешком в руках – видать, бегала в погреб за припасами – и тихо, но настойчиво втолковывающего ей что-то молодого гостя. Голова Феодоры сникла, скрывая выражение лица, мешок выпал из ослабших пальцев, рассыпав по земле оранжевую репу.
В ясном морозном воздухе круглые корнеплоды сверкали, как десяток ярких солнышек. Епифан первым заметил лишних зрительниц и отстранился, оканчивая разговор. Точно опомнившись, Феодора бросилась собирать репу, вскинула подбородок – и Аксинья увидела зардевшиеся от девичьего смущения щеки.
– Не замерзли, девицы-красавицы? – весело поприветствовал их Епифан. – Что выгнало вас на такой мороз?
– А мы подругу, красу нашу ненаглядную, пришли проведать. Вдруг кто увести решил, – подбоченясь, смело откликнулась Ежена. – Между прочим, врасплох вы нас не застали. Так и знайте: еще в Ночь Мрака Аксинья нагадала, что приедет к нам некто на коне да из ближнего села.
– Неужели? Значит, тебе, птичка-невеличка, я обязан своим счастьем? – добродушно усмехнулся Епифан. – Ну теперь расскажу у себя на деревне, что слово твое серебра дороже!
Аксинья совсем растерялась, а Феодора, вдруг бросив мешок, ухватила обеих подруг за рукава и с протяжным стоном: «Нет, не могу, не могу я!» – потащила к реке за баню.
– Ну? – нетерпеливо потребовала Ежена, едва они завернули за угол сруба и Феодора в избытке чувств зачерпнула горстью снег, яростно растирая им лицо.
– Молвит, по сердцу я ему. И он мне люб! – лихорадочно блестя глазами, выдохнула та. – Все, как Синья ворожила. Но ведь была еще одна строка. Не видать детей нам. Что же... что же делать? Отказать? – Губы Феодоры задрожали, лицо ее поминутно искажалось то мукой радости, то гримасой страдания.
– Не может, не может этого быть, Феодорушка! – ожесточенно запротестовала Аксинья. – Ну какая из меня колдунья? В прошлом году разве что-то сбылось из того, что я указывала? Все это потешки, баловство... Чтобы беды не случилось, нужно род свой не забывать да духов потчевать. А не мне верить.
– Синья права: может, и правда совпадение, – нахмурившись, кивнула Ежена. – Да ты присмотрись к Епифану получше – сразу разонравится. Вот и все гадание...
– Я как присмотрюсь, лишь еще больше в груди печет, – отмахнулась Феодора. – А Епифан твердит, что сразу же сватов снарядит, как к себе вернется. Что отвечать, коли отец спросит?! Коли сердце тянет к нему...
И она зарыдала, давая волю душевной буре. Подруги бросились к ней, лаская, унимая, но в итоге не выдержали и запричитали вместе, находя отдохновение в исступленном, но каком-то светлом горевании, которое, точно первый гром[31], оплакивало миновавшую весну жизни и приветствовало ее летнюю зрелость.

Весной, после того как отпраздновали победу Солнце-Витязя над Мраком и прежде чем начался сев, Феодору выдали замуж за Епифана. Ежена и Аксинья чесали ей в бане косы, пока Феодора голосила на все лады, и у самой Аксиньи тоже безостановочно текли слезы в преддверии скорой разлуки. Она от всей души надеялась, что предсказание о бездетности не сбудется, шепча в такт шелесту гребня: «Пусть всяка беда в косе, как в неводе, запутается, до невестушки-подруженьки не дотянется. Добрым помыслом развеется, гребешком моим просеется».
Аксинья и прежде наблюдала, как выдавали замуж девиц в их селе: как плутали между избами сваты, путая следы от сглаза; как, взойдя на нужное крыльцо, заводили пространные разговоры о пропавшей овце или корове, а через некоторое время уже бойко хвалились достоинствами жениха, тогда как родители девки сомневались с наигранной сдержанностью.
– Ой, а Епифан-то наш как домовит! Амбар каждую осень зерном полон, что лес листьями. Где косою взмахнет, стог сена вырастет! В сытости и достатке чадо ваше будет.
– Ладен-то ваш парень ладен, да Феодора наша мала и неумела. Пусть еще весну погуляет, с ветром в поле попляшет.
Но впервые Аксинье приходилось играть в этом торжественном ритуале непосредственную роль. Старик Пахом долгих колебаний не испытывал: у Епифана были доброе хозяйство, крепкая изба – и потому, осмотрев при ответном визите быт жениха, он охотно назвал его зятем. Феодора не спорила, не смея даже заикаться о своих страхах, и с замиранием сердца покорно отправилась навстречу судьбе.
И когда после рукобитья[32] подруги вели Феодору под локти по деревне, в душе Аксиньи всколыхнулось трепетное чувство сопричастности, как если бы и она уже ступила одной ногой на невестин путь. Пройдет еще несколько лет, и ее так же будет сопровождать Есеня. Так же будет Аксинья кроить и вышивать вечерами рубахи для будущего мужа, чтобы поднести ему на первое утро в подарок. Слезы, оттого что приближается к завершению один этап жизни и начинается другой, исполненный торжества и самого главного человеческого таинства, брызнули из ее глаз, но горечи в них не было – лишь восторженная растроганность перед грядущим.
Звонко летели над крышами голоса, разнося весть о том, что девка сговорена и скоро покинет отчую избу:
– Бегала наша подруженька ненаглядная,
Бегала по вольну полюшку,
Плела венки кружевные, щебетала звонкой
птичкою;
А ехал через то полюшко молодец добрый,
Ехал – да стал его конь норовиться. Зовет
молодец:
«Эй, красна девица, ты какого роду-племени?
Поднеси мне ковшик ключевой водицы,
Позволь коню напиться!»
«Не серчай, добрый гость, коль отказываю:
Муравой мои ноги спутаны;
Ясны глазоньки мои от росы затуманились;
Ковшик резной в овраг закатился.
Не могу пособить твоей просьбушке!»
«Не обманывай, красна девица!
Ноженьки твои кручиной спутаны,
Глазоньки слезами полны,
А ковшик ты за куст спрятала».
А Феодора, чуть стоило Аксинье с Еженой умолкнуть, принималась причитать:
– Уж как клонится красно солнышко к лесочку,
Уж как закатывается ласковое,
Так пойду я к моему тятеньке, упаду ему
в ноженьки:
«Нету радости в сердце девичьем, нет охоты
до гуляния!
А пусти ты меня, тятенька, в еловый лесочек,
Где спит моя матушка!»
Я следочки свои горючими слезами наполню,
Я, ударившись о сыру землю, вскрикну:
Велика родня моя, да нету матушки,
Некому снарядить меня, сиротинушку!
Ты раздайся, сыра земля, пособи горюшку.
Отпусти матушку со мною в горницу
Проститься в последний путь-дороженьку.
Уезжаю я на чужбинушку,
К людям строгим да неласковым.
Как-то буду называть свекра тятенькой?
Как-то будет мне называть свекровь
маменькой?[33]
И много, много было еще песен да прощаний, чтобы невеста вволю выплакала кручину. Не успели прилететь ласточки, как Епифан увез Феодору, и сразу стало скучно без ее выдумок. Есенька то и дело всхлипывала, вспоминая подругу. Ежена порой вздыхала, но бодрилась. А облака между тем курчавились, вздымались на рассвете золотисто-розовыми шапками и так же беззвучно истаивали к полудню, не даря всходам благодатной тени. Синева, разверзшаяся над головой, была сродни необъятному морю. От ее пронзительной красоты болело сердце. Зной разлился по земле, поднимая клубы пыли; людей и животных одолевали оводы. Старик Василь настороженно покачивал головой, с каждым днем мрачнея все больше. Назревала засуха, а это означало неурожай, голод и смерть.
Наблюдая беспокойство односельчан, Аксинья испытывала подспудное чувство вины. Уж не наказывает ли ее таким образом Яблоневый Дух за то, что она накликала Феодоре дурную судьбу? Аксинья терзалась этой догадкой, без устали таская ведра воды в огород. Поля так и так погибнут, но пусть хотя бы овощи взойдут...
– Умаешься, милая. – Тетка Настасья с уже прилично округлившимся животом утиной походкой приблизилась к их невысокому заборчику. – Хоть переведи дух в тенечке, полдень ведь.
Аксинья молча развела руками. Слова застряли в горле.
– А знаешь, почему дождь не идет? – истолковав ее немоту по-своему, продолжила тетка Настасья. – Оголодали сильно духи за зиму, вот и просят куском поделиться. Завтра всей деревней будем совершать обряд в березовой роще. Надо показать хранителям, что мы помним их и чтим. Не согласишься ли ты пособить, Аксиньюшка? Ты и над Праскушей справедливость восстановила, и Феодорушке жениха завидного нагадала. Авось и для духов голос твой прозвучит громче нашего.
Аксинья побледнела. Выскользнувшее из рук ведро грохнулось оземь, окатив стопы нагревшейся в бочке водой, которая не приносила облегчения.
– Что вы... что вы говорите такое, тетка Настасья! – с мольбою воскликнула Аксинья. – Ничего подобного я не умею. Я совершенно обычная, правда.
Соседка прищурилась.
– Тяготит тебя что? Признавайся, не обижу. Только не таись: незачем человеку одному ношу горькую нести. Неправильно это.
Аксинья закусила губу. Однако мучительное бремя уже всколыхнулось внутри нее, запросилось наружу в ответ на протянутую руку помощи. И, вспомнив, как тетка Настасья первая поддержала ее в противостоянии с Сыгнеем, Аксинья сдалась:
– А вы... – напряженно комкая подол рубахи, выдавила она. – Вы уверены, что сила эта добрая? – И тихо прибавила: – А ну как маменька решит, что я запятнана Скверной, и из избы прогонит?
– Да ты что, Аксинья! – соседка всплеснула руками. – Да какое ты нам зло причинила? Вся деревня только и твердит о том, что пробудили в тебе духи предков дар провидицы, чтобы из Скверного леса ты целой и невредимой спаслась. Конечно, ты принадлежишь своим родителям, – понимающе добавила она. – Они тебя уму-разуму учат, кормят, одевают и однажды жениха подыщут. Но поверь, никто не позволит Марфе от тебя избавиться, и любой будет рад дать кров ворожее.
Аксинья изумленно распахнула глаза. Она никогда не смотрела на дар яблони с такой стороны: девице надлежало слыть приветливой, трудолюбивой, обладать крепким здоровьем. Любой изъян – косое лицо, жидкие волосы, нескладная фигура, грозящая трудными родами, или неумение стряпать и шить – становился клеймом. Такая невеста выходила замуж за кого угодно, лишь бы не остаться одной, ибо человек без семьи слыл и вовсе проклятым. А вот колдовство – нечто смутное, а потому опасное – и мнилось ей скорее проказой, нежели благословением. Но коли тетка Настасья уверяет в обратном...
– Хорошо, я попробую, – неуверенно кивнула Аксинья.

Только недавно узнавший, что такое нежная зеленая травка, двухмесячный барашек смотрел на Аксинью доверчивыми глазами. Нож во вспотевшей ладони казался скользким и неудобным. На селе не все мужики-то любили резать скотину – иной, когда по осени приходила надобность сокращать стадо, просил взяться за нож приятеля... Аксинье же предстояло принести жертву духам собственноручно. От ягненка пахло сладким молоком и сеном. Он ткнулся теплыми мягкими губами в ладонь Аксиньи, ища сосок, и та успокаивающе погладила его между ушами. Люди ждали.
На капище, которое обозначали врытые по кругу деревянные статуи, собралась вся деревня. Каждый принес от себя в дар что мог: остатки зерна, масло, муку, медовуху. Если духи не примут подношение, все равно пропадать. Еду возложили на грубо сколоченный помост, по кругу которого был возведен березовый костер с ветками ольхи, вербы и ели. Аксинья вместе с барашком возвышались на настиле из досок, как на взгорке, обозревая склоненные макушки односельчан. На коленях у многих лежали печные заслонки с колотушками. Только Емельян держал волынку и смотрел на дочь.
Аксинья кивнула отцу, и тот поднес трубку ко рту. Вязкий, протяжный звук впился в сознание. Следом защелкали, застучали колотушки, выводя единый ритм. Он заставлял сердце биться чаще, подчинял себе, приближая неотвратимое. Жизнь за жизнь...
Аксинья заглянула в ребячливые глаза барашка, представила нависающего над собой Сыгнея и, взяв ягненка за горло, полоснула ножом...
Коротко, с обидой мекнув, животное осело ей под ноги. Темная кровь окропила поленья. Жизнь за жизнь... У Аксиньи все обмерло при этой мысли, и мертвенно-бледный лик Праскуши померещился вместо запрокинутой головы ягненка.
Дрожащими руками, еле поспевая в такт дроби, Аксинья затеплила лучину и дала заняться сухой щепе. Огонь вспыхнул, ожил, жадно обгладывая как кору, так и нежную шерсть, метнулся к стопам девицы. Аксинья спрыгнула, обронив ему на прощание венок с головы, и хор голосов, возносящих хвалу духам-охранителям, смешался с треском шипящей плоти. Ритуальная музыка пульсировала в висках, обволакивая непроницаемой завесой. Бесстрастные лики прародителей и черно-белая мозаика берез кружили голову. Подчиняясь общему настроению, Аксинья упала на колени перед вздымающимся костром и принялась раскачиваться вместе со всеми, выкликая слова молитвы.
Из транса ее выдернуло непривычное ощущение протянутых сквозь тело нитей. Аксинья не могла их видеть, но их присутствие отвлекало. Каждое неосторожное движение заставляло нити натягиваться, пуская по коже рой щекочущих мурашек.
Прерывая ритуал, Аксинья поднялась, раскинула руки и медленно повела кистями, нащупывая эти незримые струны. Не понимая, в чем дело, отец недоуменно выпустил трубку из губ, но тут же получил от дочери приказ:
– Играй!
Аксинья уже чувствовала, что изгибы ее собственного тела плетут узоры, нужно лишь научиться владеть ими. Влекомая наитием, она обернулась вокруг своей оси раз, другой. Сперва неуверенно, выверяя шаг за шагом, а затем все смелее, почувствовав струящуюся в ладонях силу.
Точно как за кроснами[34] она пропускала уток и ткала полотно – ловко, ритмично, не останавливаясь ни на миг, – так и теперь чертила символы своей воли. На поляне потемнело, люди ахнули: это хмурое облако нашло на солнце. И оно не рассеялось. Резкий холодный ветер всколыхнул деревья, пробежался по поляне, разметав дым.
– Играй!
Направляемая музыкой, Аксинья плясала. Подныривала, вертелась волчком, всплескивала руками, затягивая узлы, набрасывая невод на непогоду. И высь в ответ хмурилась, наливалась сиренево-сизым, а за рощей густел угрюмый рокот. Только когда острая ветвь попала под пятку, Аксинья, вскрикнув, оступилась. И морок тут же пропал.
– Играй!!
Сызнова взялась Аксинья за рассыпавшиеся нити узора – прилежно, кропотливо. И небо отозвалось темнеющей линией горизонта, которую расцветили зарницы. Огонь костра зашипел, взвился, будто предчувствовал свою погибель.
– Играй!!!
Сколько времени минуло, она не ведала. Губы отца онемели от натуги, но он не сдавался. Не позволяла себе рухнуть от изнеможения и Аксинья. Припадала к земле, снова вскидывалась, тянула к мрачной вышине ладони, будто выжимая из небесного вымени влагу, – и вот долгожданные прохладные капли осыпали ее лоб и губы, принося облегчение. Гром нарастал, надвигалась буря. Все быстрее и яростнее плясала ворожея, чтобы угнаться за непогодой, обуздать ее норов на благо людям. Плотная стена ливня тяжело обрушилась на землю под счастливые, восторженные вопли:
– Вода, вода! Они услышали ее!..

Только когда Аксинья ощутила, что нити больше не рвутся из ее пальцев, как холстина на ветру, а мягко, покорно звучат подобно гуслям, она наконец-то позволила себе оглянуться. Легкий и светлый дождь струился сквозь лес. Всюду раздавался шелест капель, умытые деревья умиротворенно блестели потемневшей от влаги листвой.
Миг – и эта красота померкла под напором ликующих людей.
– Чудо, чудо-то какое!
– Кажись, дар-то всамделишный!
– Да-а-а, теперь не пропадем!
И только мать, оставшись в стороне, пристально рассматривала дочь: ни единой теплой искры не промелькнуло в ее глазах. Слезы подступили к горлу Аксиньи, грозя прорваться наружу, а женщины уж окружили Марфу, загалдели:
– Ведь и правда твоя ведуньей растет! Ой и повезло-то вам с Емелей, повезло! Горя знать не будете...
Аксинья сжалась, готовясь услышать громогласное: «Чудовище! Мало мне было нерадивой дочери, так еще и сила черная в твоих жилах течет» – но... мать вдруг улыбнулась. Прошла сквозь толпу расступившихся соседок и, положив руки на плечи Аксиньи, ровно произнесла:
– Верно, удостоили духи предков дочь мою и всю нашу деревню высшей чести. Значит, чиста она сердцем, как ландышевый цвет, и принесет людям много радости. Горжусь я чадом, что на свет произвела, а еще более благодарна за то мужу своему.
Ошеломленная Аксинья не понимала, что происходит. И все же мать ее хвалила, пусть в касании пальцев и не ощущалось подлинной ласки... Все так же тихо и молчаливо она вернулась вместе с односельчанами в деревню. На пороге их встретила несчастная Милица.
– Маменька, братик надрывается! Я уж качала-качала его, и в ладушки играла, и в козу, а ему все не то...
Марфа бросилась кормить малыша, а Аксинья принялась растапливать печь. Только сейчас она поняла, насколько голодна. Это самое явственное, самое громогласное чувство на время вытеснило все прочие заботы. А когда обед на скорую руку был собран и в наступившей тишине разлился дух сытого удовлетворения, отец велел:
– Иди погуляй, дочка. Утомилась, поди.
Не нуждаясь в повторении, Аксинья юркнула из-за стола, пока мать не исхитрилась придумать ей какое-нибудь важное занятие. Обыкновенно она бы с охотой помогла: семейный, да и общинный достаток зависел от каждого, и потому каждый ощущал острую необходимость пособить другим. Но после пережитого потрясения душа требовала тишины и покоя. Аксинье хотелось очутиться в одиночестве у реки, вдохнуть влажный илистый аромат, ощупать себя с головы до ног, убедиться, что она та же самая, прежняя...
Стоило ей сойти с крыльца, как навстречу расцвели улыбки, зазвучали ласковые слова. Чужое восхищение обжигало. Аксинья каждый раз невольно вздрагивала от неожиданности, краснела и кусала губы, пытаясь скрыть непривычное чувство удовольствия. Оно виделось ей неправильным, но сопротивляться ему было и того труднее. С лихорадочно бьющимся сердцем добралась она до белых валунов Тихомолки и долго глядела на струящуюся шелковым полотном воду. Мыслей не было, они сновали где-то по краю, как беззвучные стайки головастиков – по дну рыжевато-зеленой реки, а в душе вздымалось что-то неведомое ей самой. Будто нечто давным-давно затоптанное расправляло лепестки, наливалось, отогретое, весенними соками.
На родной двор Аксинья вернулась с подарками: старик Василь под вечер сплел для нее изящное берестяное очелье, а тетка Настасья угостила сладкой медовой лепешкой. В избе все было ладно: мать штопала рубаху, покачивая ногой люльку, Милица баловалась с рубелем[35], пытаясь разгладить выстиранную одежду, но ей не хватало сил. Отец с полей еще не вернулся.
– Пойду, что ль, хворостину возьму, Матвей вот-вот из леса скотину пригонит, – привлекла Аксинья внимание матери. – Может, щавеля пока в огороде нарвать?..
Р-раз! Нахальная Милица, приметив сладость, ловко выхватила ее из пальцев разомлевшей от благости старшей сестры.
– Ты что себе позволяешь! – возмутилась Аксинья, пока торжествующая сестрица, точно демоненок, вертелась перед ней волчком, показывая язык.
– А с младшими делиться надо!
Ее безнаказанно кривляющееся тело, ее сузившиеся до хищных щелок глаза и обнажившиеся зубки – каждая черта Милицы показалась Аксинье сейчас особенно отвратительной. Никогда, никогда не хотелось уступать этой паршивке! Кипучая злость взяла верх, в ушах наперебой зазвучали благодарные голоса односельчан и громче всех – слова тетки Настасьи: «Никто не позволит избавиться от тебя»...
– Прокляну, – вдруг отчетливо произнесла Аксинья.
Холодный голос стегнул, и Милица осеклась.
– Это не твое. Верни немедленно. – Старшая сестра требовательно протянула руку, но Милица, подобравшись и отойдя от первого испуга, вновь насмешливо завертела сладостью.
– А маменька уши тебе надерет и без ужина оставит! Что, ее тоже заколдуешь?
Аксинья растерялась. Она и помыслить не могла о том, чтобы пожелать родителям худого.
Большие и блестящие, как две бусины, глаза сестры светились дерзким сознанием собственной власти. А Аксинью будто ухватили за горло, и она стояла, вновь побежденная, и смотрела на лепешку в пальчиках Милицы, готовая разреветься от обиды, от того, что нет больше того цветка в душе, на который хотелось любоваться... И тут произошло то, чего не ожидал никто: Марфа поднялась с лавки и отвесила младшей дочери подзатыльник.
– Ну-ка, как ты со старшей-то разговариваешь? Она вон сколько почета нам в дом принесла. Ты ей в ножки должна поклониться. Быстро отдала чужое!
И теперь уже Милица, оглушенная и взъерошенная, точно кошка, которую внезапно окатили водой, подскочила и уставилась на мать во все глаза, в которых плескалось искреннее непонимание. Аксинья подошла и выхватила у нее угощение, с наслаждением запуская зубы в остатки медового теста.
– Иди, Синька, я тебе там сливок в крынке чуть-чуть оставила, пока масло взбивала, – мать кивнула в направлении сенцев, уже отворачиваясь и возвращаясь к работе.
– Маменька! – Выронив лакомство, Аксинья упала перед ней на колени с трепетной мольбой.
Слезы сами собой навернулись на глаза, и ей казалось, что Марфа сейчас обнимет ее, целуя в голову, и назовет ласковым словом. Но прошло одно мгновение, другое, а костяная игла все так же поскрипывала, протискиваясь сквозь плотную холстину.
– Подкрепись и беги за скотиной, а то припоздаешь, – мать картинно улыбнулась, как улыбалась недавно соседкам.
И все встало на свои места. Лихорадочная радость минувшего вечера схлынула, как воды обмельчавшей реки. С окаменевшим лицом Аксинья поднялась и направилась в сенцы, ощущая лишь пустоту. Там, затворив за собой дверь, она прижалась к бревенчатой стене, изо всех сил впиваясь ногтями в ладони, но слезы все равно потекли. Ее величайшее поражение. Ее величайшее разочарование. Какое бы чудо Аксинья ни совершила, ей никогда не занять в материнском сердце место наравне с Милицей... Сиротам и то легче жить, потому что их не терзает каждый день ложная надежда! Она пошатнулась, точно сломленная недугом, и в сумраке сеней что-то хрустнуло. Испуганно встрепенувшись, Аксинья разглядела крынку с угощением, которое по-прежнему ждало ее в углу.
А за спиною, в избе, приглушенно спорили Милица и мать.
– Милица, иди-ка покорми кур да яйца проверь.
– Что-о-о? – хныкала младшая сестра, еще не отошедшая от недавней обиды. – Это надо в амбар за зерном бежать далеко, пусть Синька делает, она старше!
– А ты уже большая и тоже должна по хозяйству разуметь. Ну-ка, не перечь мне, иначе отец увидит да за уши оттаскает.
Их нарастающие, недовольные голоса внезапно рассмешили Аксинью, и, пригубив жирные, сладкие сливки, она подумала, что все-таки теперь все будет иначе.

Жернов тихо шелестел, и из щели между двумя толстыми дисками сыпалась тонкая струйка муки. Ухватившись за вертикальную ручку, Аксинья и Милица молча налегали на нее всем весом, до выступившей на лбу испарины. Вдвоем они только-только одолевали ход тяжелой мельницы. Передышкой служили краткие мгновения, когда Аксинья досыпала мелкие жесткие зерна в отверстие верхнего жернова, и монотонный труд возобновлялся. Намолоть следовало достаточно, чтобы мать замесила вечером новое тесто, а утром испекла хлеб. Это, пожалуй, было одно из немногих занятий, когда сестры делали что-то вместе, но их молчание не полнилось дружелюбным согласием.
Нежная и светлая, как речной песок, мука собиралась на холстине, расстеленной вокруг мельницы. Стоило Аксинье ссыпать очередную порцию в кувшин и объявить, что дело сделано, Милица потеряла к занятию всякий интерес и направилась прочь, словно желая оказаться как можно дальше от старшей сестры.
– Мне нужно в лес, травы собрать, – громко объявила Аксинья на всю избу.
Это было враньем. Совесть кольнула, но Аксинья отмахнулась от нее, как от назойливого комара.
– Хорошо, иди, – мать кивнула, раскатывая рубелем на столе выстиранную золой одежду. – Милица, подмети-ка пол да сходи полей огород!
Не дожидаясь, пока раздастся нытье младшей сестры, которой приходилось выполнять теперь гораздо больше обязанностей по хозяйству, Аксинья прихватила плетенное из ивовых прутьев лукошко и направилась через огороды к Тихомолке. Она порой пользовалась этой привилегией – улизнуть от забот под предлогом поиска лекарства – после того, как Василь обратился к ней за помощью. Старик был на редкость крепок и до сих пор ходил в поля вместе с сыновьями, однако и его начала тревожить старость. Одну луну назад, когда рожь еще густо зеленела, не подернувшись позолотой, он зашел к Емельяну и Марфе и, поставив на стол кувшин янтарного меда, смущенно попросил:
– Плечо болит у меня, во всю ширь размахнуться не могу. Немолод я уже, конечно, да и сыновья на смену пришли, но... Авось ваша дочь скажет, что это за хворь?
И Аксинья согласилась помочь. С тех пор она изредка убегала в лес, чтобы бездумно побродить, наслаждаясь свободой, вволю поболтать с иволгами да поползнями, прикармливая их хлебными крошками, да вдосталь полакомиться душистой земляникой.
К духам она обратилась взаправду только один раз – после того, как поняла, что в ле́карстве у нее способностей не более, чем у амбарной мыши. Тогда, пробормотав что-то насчет благословления предков, она выскочила из избы Василья, где столпилась в ожидании совета вся его семья, и бросилась в священную рощу. Аксинья брела наобум, уже догадываясь, что к яблоне ведет не тропа, а желание, и постепенно тени сгущались, душистые березовые гривы сменялись скрюченными колючими ветвями.
На этот раз яблоня возникла не на холме, а на усыпанной хвоей полянке среди сумрачных, как стражи, елей. Словно сотканная из воздуха, она слабо, испуганно трепетала, окруженная серебристым мерцанием. На мгновение померещилось, будто яблоня пытается прильнуть к елям, спрятаться за их мощными стволами – да корни не пускают. Аксинья медленно, все еще в сомнениях, приблизилась, на этот раз внимательно рассматривая странное дерево. Плоды с нижних веток исчезли: с тех пор как Аксинья сорвала их год назад, новые так и не завязались. Даже листья, казалось, были те же самые, как если бы их выточил из камня скульптор, запечатлев в вечной неизменности.
По коже стаей вспорхнули мурашки. Но... разве у нее был выбор?
– Ой, глупая, ну зачем ты это делаешь?
Аксинья замерла, услышав знакомый голос. А синица укоризненно продолжала:
– Нешто тебе мало того, что уже получила? Это ведь не твое, опомнись! Выпуталась из беды, и ладно, зачем испытывать судьбу?
– Старик Василь просил помочь ему, – Аксинья резко обернулась. – У меня нет выхода.
– Почему? – птаха безмятежно пожала крыльями. – Смерть, как и рождение, сопряжена с испытанием. Каждому из нас придет свой черед дряхлеть. У Василья есть сыновья, которые его поддержат, и внуки, которые утешат его старость. Ты не должна бесконечно рисковать ради чужого блага. Когда ты только обрела дары, ты тяготилась ими. Неужели успела забыть тот страх, те сожаления? Мы ведь по-прежнему ничего не знаем об этой яблоне.
Аксинья потупилась. Правда, сквозящая в замечаниях синицы, на мгновение шевельнулась в душе горечью. Над головою мерно шумел лес, погруженный в летнюю дремоту. Его не волновала человеческая маета. Он всегда следовал закону жизни и смерти, и этот древний, первобытный ритм ощущался в каждом наливающемся соком корне, в каждом увядающем цветке или созревающей ягоде. Лес полнился радостью и звал с собою.
– Да, но... но я не могу, – Аксинья упрямо вскинула подбородок, устремляя зачарованный взгляд к алым плодам, переливающимся золотистой пыльцой, слишком ярким, слишком крупным, точно пылающие сердца. – Если я откажусь, если не смогу вылечить Василья, я вновь стану ненужной, понимаешь?!
Ее похожий на стон крик потонул в лесном неумолчном говоре, потерялся, не найдя опоры. Синица замолчала. Раздраженная Аксинья тряхнула плечами, сбрасывая с себя чужое осуждение.
– И в конце концов, мне нужен еще только один плод, – твердо закончила она, протягивая руку к яблоку.

Как и прежде, дух леса не дал ей готового решения. Однако теперь Аксинья, склонившись над больным и «прислушавшись» к его недугу, могла распознать внутри себя чей-то неразборчивый шепот. По отдельности слова оставались незнакомы, но смысл их каким-то образом достигал сердца. Тогда, вернувшись и прислонившись лбом к плечу Василья, Аксинья долго сидела в окружении его домочадцев и наконец изрекла:
– Это тяжелая хворь. Она будет медленно распространяться по телу, пока не изгложет все кости. Лет через десять ты едва сможешь самостоятельно встать. Огонь ее неизлечим, но я попробую облегчить твои страдания.
Так Аксинья занялась знахарским делом, собирая травы. Народная память хранила знания о многих их свойствах, но Аксинья пыталась узнать что-то новое, ища подсказки в таинственном шепоте. Он то затихал, то нарастал – никогда нельзя было угадать наверняка, на какую травинку он отзовется. А порой Аксинья уходила бесцельно бродить назло младшей сестре и дивилась в одиночестве, насколько легче и приятнее стала ее жизнь.
Вскоре все так привыкли, что Аксинья ищет лекарство для Василья, что ни о чем не спрашивали, если она направлялась в лес. Отец сплел для нее отдельный туесок, а материнская рука давно не опускалась для подзатыльников, укоряя в безделии. Но сегодня Аксинья отпросилась из дома не для птичьих россказней и не для полезного дела. На белых, как кости, камнях Тихомолки ее ждала Ежена.
– Ну, зачем тайком звала? – хмыкнула, сложив руки на груди, Аксинья.
С момента запашки и начала тяжелых летних хлопот она видела подруг лишь мельком. Оставалось безлюдным и условленное место для посиделок у реки, сколько бы Аксинья ни приходила сюда по вечерам. Ежена с Есеней точно избегали подругу, вызывая у той недоумение и горечь.
– Погадаешь мне, Синья? – смущенно попросила Ежена. Ежена, которая всегда была практичной и ворожила зимой лишь для того, чтобы обнадежить Феодору. – Уж скоро и мне покидать родное гнездо.
– Значит, как погадать, так зовешь? А как простым словом перемолвиться, так вас с Есеней днем с огнем не сыщешь, – укорила Аксинья.
– Так ведь... – Ежена сдавленно сглотнула.
Что-то неуловимо изменилось: взгляд подруги отдавал смущенным беспокойством, она то и дело комкала подол сарафана. «Да она боится меня!» – догадалась Аксинья. Открытие неприятно поразило ее, а Ежена промямлила:
– Милица сказала, что ты ее проклясть хотела.
– Не ты ли меня жалела, когда эта мелочь пакостила? – вспыхнув, с обидой вскинулась Аксинья. – А стоило разок припугнуть, так ты сразу на ее сторону встала?
Ежена понуро пожала плечами.
– Слова-то уж больно страшные. Проклятье... Ты и правда способна теперь на такое?
«Да?! А как, по-твоему, еще с нею справиться?! Никто меня не защищал, я одна, как семя в бурьяне, росла! Да и пусть бы прокляла, у ней одной материнской любви столько, что любое проклятье с горошину покажется!» – хотела было крикнуть Аксинья, но осеклась.
Уже оттолкнула от нее подруг невидимая преграда, через которую те не находили сил переступить. «А и ладно!» – она с досадой махнула про себя рукой. В конце концов, Аксинья так и не призналась Ежене, через что ей пришлось пройти из-за Сыгнея. Не пропадет одна и теперь. Да и ничто уже не будет прежним с тех пор, как она накликала суженого Феодоре. Незачем цепляться за угасшее прошлое, пусть оно и было хорошим. Лучше отпустить, похоронить под ворохом новых забот, чтобы не причиняло боли.
– Так поможешь? – робко напомнила Ежена в затянувшемся молчании.
– Да уж не откажу. Но ты ведь понимаешь, что не задаром я это делаю? – резче, чем ей самой того хотелось, спросила Аксинья. – Василь вон медом нашу семью потчует.
Ежена чуть вздрогнула; в ее глазах промелькнуло изумление, которое, впрочем, тут же сменила услужливость. Порывшись в поясной сумке, она достала собственный плетеный из бисера накосник, которым Аксинья прежде восхищалась.
– Вот, возьми на память, – она виновато протянула украшение, извиняясь и за свой страх, и за жестокие слова.
Аксинья невольно охнула. Каждый вышитый платок или рубаха – свидетельство трудолюбия девицы, по которому будет оценивать ее семья жениха. Обмен рукоделием не поощрялся: каждая невеста должна была честно доказать, на что горазда. Но даже если Аксинья будет хранить накосник лишь как память, Ежена добровольно лишала себя части драгоценного приданого.
Злость испарилась. Аксинья устало опустилась на один из камней и вперила в подругу долгий взгляд, прислушиваясь, что подсказывает чужое наитие. Неустанное присутствие шепота на задворках мыслей нередко пугало ее, мучило. Покрываясь холодным потом, Аксинья пыталась заставить голос замолчать и вместе с тем никогда не находила мужества прогнать его окончательно.
– Чтобы судьбу твою узнать, отыщи мне семь речных голышей[36], разных как по размеру, так и по цвету, – холодно, как пощечину, вынесла она вердикт. – Как принесешь, так и погадаю.
Коротко кивнув, Ежена обернулась к реке. Наблюдая, как подруга бродит по берегу, Аксинья кусала язык, чтобы не заплакать. По сердцу, как ржавчина, расползалось запоздалое сожаление, от него внутри все тяжелело, становилось сумрачным, неуютным. И ей вновь чудилось, что все это – какой-то странный сон, что так не может быть и яркие солнечные лучи, возвещающие жизнь и радость, скоро заставят ее проснуться. «А вдруг еще не поздно, – невнятно просила совесть, – вернуть подношение, извиниться, сохранить хотя бы осколки былой сердечности?» Но в глубине души Аксинья знала, что не сделает этого.
Обида и страх – эти чувства, как мутный и бурный поток, сметали все на своем пути, сбивали с толку. «Ну и что, что она моя подруга? Каждый устраивается в этом мире как может. Кто-то с рождения в масле катается, как Милица, а я теперь провидица и тоже имею право на почет и уважение. Мне выпал шанс, и я им воспользуюсь. Не хочу больше быть жертвой. Не хочу быть побитой собакой! В конце концов, я же ничего плохого не делаю, никого не обижаю и исполню просьбу Ежены. Я имею на это право, разве нет?! Я имею!» – спорила Аксинья с собой в отчаянии, однако что-то эхом упрямо отвечало ей: «Нет, нет... нет...» Но, даже испытывая невыразимую тоску, как если бы что-то умирало у нее на руках, она не чувствовала сил заставить себя сдвинуться с места и подойти к подруге. Слезы застыли и превратились в камень.
Когда Ежена вернулась, протянув россыпь влажных разномастных камушков, Аксинья ощутила, как они пульсируют, вобрав в себя частички ее тепла, чаяний и сомнений. Медлить было нельзя. Поманив Ежену за собой, Аксинья увела ее выше по течению, в дикие заросли люпина, который уже вымахал в человеческий рост. Скрывшись среди душистой луговой поросли, Аксинья велела:
– Брось камни на землю.
Побледневшая, испуганная Ежена неуверенно раскрыла ладонь, позволяя голышам мягко соскользнуть. Аксинья склонилась, пытаясь прочесть явленное, однако тайный смысл не поддавался. Блуждая вокруг да около, поддразнивая, он неизменно ускользал из поля зрения. Это раздражало. Аксинья прикрыла глаза и устремилась в темноту, откуда доносился зов, ухватила нити предсказания, вытягивая их наружу.
Когда сила, корень которой она нащупала, заполнила ее нутро, Аксинья хрипло вскрикнула. Ей казалось, будто ее конечности свело судорогой, а тело, подобно марионетке, нанизали на некий стержень и она стала теперь его сосудом, но не сутью, а суть в ней появилась иная. Словно та власть, к которой она исподволь все это время стремилась, наконец-то подчинилась ей. Сила распирала, подчиняла кости и мышцы. И, принимая в себе это чуждое, неведомое, Аксинья начинала видеть его глазами. Суть вещей проступала сквозь привычные очертания, и камни, выпавшие из дрогнувшей руки подруги, говорили с ней, необъяснимым образом складываясь в узор...
– Норов у тебя крутой, как у быка, Ежена, – хрипло выдавила Аксинья; ее мутило от зыби, которой подернулись небо и травы, будто то были не они вовсе, а лишь их бесплотное отражение. Голос у нее прорезался низкий, властный, она и сама дивилась, откуда он такой взялся. – Тяжко тебе будет поначалу в чужой семье, свекру да свекрови-то прислуживать. А муж твой до ласки будет не особо охоч, хоть и зла за его душой тоже не окажется. Много слез прольешь ты поначалу, на локотке спать будешь[37]. Но ничего, притерпишься помаленьку, и жить будете ладно. Детишек народится у тебя много, всех выносишь и всех выкормишь, и станут они тебе крепкой опорой.
Только теперь, изрекши предсказание, Аксинья почувствовала, как отпускает ее наваждение. Ветер, колышущий сарафан, вновь обрел прохладу, в траве зазвенели насекомые. Ежена, отпрянув, с тревогой всматривалась в искаженный лик подруги. Однако, осознав свою судьбу, она часто-часто заморгала, смахивая невольные слезы, поклонилась и вдруг, резко повернувшись на пятках, убежала, оставляя Аксинью в одиночестве.
Что ж, действительно, как прежде, больше не будет ничего.

Глава 8
Как будто в нас что омертвеет
Иван уже вынырнул из чужого прошлого, сознавая себя, стряхивая крупицы ожесточения, которое разрасталось в душе колючим терновником, когда в его сон вторгся знакомый леденящий голос:
– Обернулось смертью чувство нежное,
Не терзают боле страх и мука тяжкая,
Только смысла в той любви теперь ни зернышка.
Ах, зачем такое с нею сталося?
Иван рванулся, пытаясь высвободиться из когтистой хватки тонких пальцев, но среди сонма неясных теней грядущего и прошлого не было точки опоры. Оставалось лишь барахтаться, борясь с превосходящим по мощи противником. Песня душила, окутывала плотным туманом, который забивал киселем легкие. Иван ощутил, как тонкие иглы-клыки приблизились к его шее, готовясь к ядовитому укусу... Еще миг – и станет поздно. В последнем отчаянном усилии он швырнул свое тело вперед – и со слабым стоном выпростал из-под себя ладонь, которую неудачно прижал бедром. Исчезли вьюга и жуткий лик Снегурушки, однако песня продолжала звенеть и плакать:
– Горе-горюшко горемычное!
Ты, как цепь, за мною все стелешься,
Горьким звоном за косу цепляешься,
Сердце гложешь тоскою пудовою!
И мотив, и голос наяву оказались совсем иными. Сбросив липкие мурашки страха, Иван оглянулся и обнаружил, что Аксинья сидит на дальнем краю плота, обхватив руками колени, и покачивается в такт собственной песне. Судя по всему, она была столь глубоко погружена в переживания, что позабыла о скрытности, всхлипывая и причитая:
– Не лететь лебедушке за красным
солнышком:
Крылья связаны да опутаны.
Не плясать девице с красным молодцем —
Не встречать в избе сватов кушаньем.
А лежать мне во сырой земле:
Совесть скорбную свою слушати,
Слезы лить сквозь веки сомкнуты
Во сырой земле да в краю неведомом.
Аккуратно отвернувшись, чтобы не издать лишнего шороха, Иван притих. У каждого из них было свое горе, и он понимал, как важно порой дать ему волю. Если запереть чувства внутри, они, как и провалившееся в трясину животное, перебродят, сгниют где-то в глубине, и их трупный яд будет медленно сочиться, проникая в настоящее...
– Как полынь-трава, моя доля горькая,
Сиротинушкой я осталася —
Сиротинушкой да при живой матушке,
Сиротинушкой да при родном батюшке.
Как болит душа, надрывается —
С нее слезы текут неизбывные,
Я умоюсь ими, что росой утренней,
Память скорбную убаюкаю.
Слушать Аксинью было тяжело. Она напоминала брошенного котенка, что слепо тычется мордочкой во все углы, издавая слабый писк, который рано или поздно затихнет. Иногда на деревне таких топили – за ненадобностью. Сжав зубы, Иван терпел до тех пор, пока стенания не сменились тяжелыми вздохами. Раздался тихий плеск: Аксинья умывалась, приходя в себя.
Фыркнув, будто бы спросонья, Иван громко потянулся. Нежный розовый, как цветки мальвы, рассвет отражался в прозрачной воде. Последние, самые яркие звезды усыпали небосвод слюдяными блестками, их легкая дымка мерцала и переливалась в вышине. Покой и благость наполняли этот безмолвный мир. Верно, такой была земля в начале своего сотворения Близнецами.
– Все хорошо? – не удержался-таки Иван, когда, обернувшись, заметил, как глубоко избороздила лицо Аксиньи печаль.
На фоне безмятежного и полнящегося красотой пейзажа оно казалось бледной маской.
– Да так... сон плохой приснился, – быстро ответила она, отводя припухшие глаза. – Знаешь, я...
Аксинья беспомощно оглянулась, понимая, что посреди бескрайней воды да неба и деться-то некуда. Умолкла.
– А мне хороший привиделся, – Иван нарочито благодушно улыбнулся. – Хочешь, расскажу?
И он повел речь, пока Аксинья удивленно шмыгала носом.
– Снится мне, что стал я вновь мальцом, когда мог еще колесную спицу телеги оседлать да заместо извозчика ею править...
– Ч-что?!
– Да ты слушай, не перебивай. Решил я, значит, в лесу корья для лаптей надрать. Пошел по опушке, да вдруг вижу гнездо в траве, а в гнезде не яйца, а настоящие самоцветы: изумрудное, сердоликовое и янтарное. Ну, думаю, свезло! На ярмарке чудо продам, лошадь новую отцу куплю, еще на радости для матери и сестры останется. Спрятал за пазуху и шагаю дальше. Вдруг раз – мимо меня заяц пропорхнул и в кусты. Я наклонился, тропку-то звериную разведать, а под ветками нора. И широка она, что туесок, и глубока, как печь! Пока глядел, голова у меня закружилась, ноги подкосились, и полетел я прямиком в пропасть!
– Постой-ка...
– Да ты слушай, слушай. – Иван изо всех сил старался сохранять серьезный вид, наблюдая за все возрастающим недоумением Аксиньи. – Очнулся – а вокруг светло, точно днем, хоть и солнца никакого нет. А это пышет жаром золото да веет морозом серебро вокруг. И смотрит на меня уховертка с собаку величиной. Рога свои наставила. «Ты, – говорит, – волшебные яйца украл, потому и попал в подземное царство. А я страж местный. Коли хочешь подобру-поздорову выбраться, придется тебе три испытания пройти!» Ну я, конечно, шапку набекрень – где наша не пропадала! «Давай свои три испытания», – говорю.
Брякнул так – и чувствую, за пазухой что-то шевелится. А это от моего тепла уже созрели и вылупились птенцы. Голоднючие, точно волки. Закричали, завертели шеями, а как увидели уховертку, так и сожрали ее с потрохами. Даже рожек не осталось. И как только не лопнули! Ну, думаю, драгоценностей я лишился, с недругом расправился – пора и домой выбираться живу-здорову. Пошел по подземелью, а там хлев стоит, а в нем кони тонконогие да шелкогривые. Глаза у них яхонтовые, копыта – чистый агат, и при каждом шаге будто колокольчики разливаются. Ну спрятался я в лошадиный хвост и сижу, жду.
– В хвост?!
– Подожди, уж скоро конец сказочке-то. Долго ли, коротко ли, явился пастух и начал ворота отпирать, приговаривая: «Ох вы мои лошадушки, застоялись, заскучали одинешеньки! В подземелье-то солнышко не светит, травка-то не растет. Сейчас я вас в верхний мир пастись выпущу». Свистнул – и рванули кони резвые, только держись. Один мой хромает. Пастух его и спрашивает:
«Что это ты, друг мой, тащишься? Али не холю, не лелею тебя?»
«Холишь и лелеешь, хозяин, да только ноги мои подгибаются, не пускает их земля холодная».
Остановил пастух табун, стал щупать коня со всех сторон, а я юрк – и в гриву к кобыле переметнулся. Не нашел пастух напастей, снова погнал табун. Плетется на этот раз клячей моя кобыла.
«Что это ты, кума моя, тащишься? Али не холю, не лелею тебя?»
«Холишь и лелеешь, хозяин, да только шея моя к земле клонится, мочи поднять нету».
Ну, думаю – пропаду! Найдет он меня рано или поздно. Оглянулся – а уж и бежать некуда, только один жеребенок передо мной прыгает. Ну я и скользнул к нему в ноздрю. Осмотрел пастух кобылу, не нашел порчи, в затылке почесал и вновь погнал табун. А жеребенок-то легкий, прыгучий, ему все нипочем. Вывез он меня наружу, а там я и деру дал.
– Да что... что ты такое мелешь-то! – Аксинья уже покатывалась со смеху. – Вот выдумщик!
Засмеялся и Иван, от души потешаясь над своей сказочкой. Ему было приятно развеселить Аксинью: сама она улыбалась редко, будто бы постоянно одергивала себя или, наоборот, что-то не давало ей покоя. Однако порой, когда Аксинья забывалась, звонкий смех преображал ее, и тогда в расцветающей на губах улыбке проступало что-то до умиления беззащитное, по-детски застенчивое, отчего у Ивана щемило сердце. Вот и сейчас ему захотелось протянуть ладонь, коснуться теплой щеки и отчетливее разглядеть украшающие ее веснушки, эти маленькие рыжие солнышки. Словно почуяв его настроение, Аксинья насторожилась. Сощурилась, придирчиво окидывая взглядом, и тихо промолвила:
– Кажется, мы прибыли.
Со спины пахнуло холодом и сырой землей. Подскочив, Иван увидел возникшую из ниоткуда посреди безбрежной воды избушку Плакальщицы. Несмотря на чистый озерный воздух, она была все так же овеяна клоками зеленоватого тумана, и розовые лучи рассвета не скользили по крыше, проходя призрачный силуэт сруба насквозь. Дверь бесшумно отворилась, и пожилая женщина без имени и возраста, роняя слезы, кивнула путникам, будто бы и не минуло нескольких дней.
– Что ж, коли сумели путь пройти, можно и разговор продолжить.
Она сделала шаг вглубь сеней, приглашая Ивана и Аксинью войти. Волны плескались у самого порога, облизывая трухлявое дерево, но не смея проникнуть внутрь. Последний раз окинув взглядом полюбившийся пейзаж, Иван нырнул в сумрачный зев, в котором играли отблески огня. Тьма обступила, а потом рассеялась, приобретая очертания сероватых бревен, земляного пола и запыленной, затянутой паутиной избы. Пригревшись на печи, дремала, сунув голову под крыло, Желя.
– Времени медлить нет, – возвестила Плакальщица, сложив руки на груди. – Чтобы победить Снегурушку, надобно вам ведать, кто она и откуда взялась.
– Так, значит, ты с самого начала знала что-то еще? – вскинулся Иван.
– К чему вести разговоры с тем, кому, быть может, надлежит сгинуть? – равнодушно проскрипела женщина. – Я, знаешь ли, существую тут не для того, чтобы каждому проходимцу сказки рассказывать.
– Хорошо, я выполнил твое условие! Настал твой черед отвечать, – жестко отрезал Иван. – Существует ли на самом деле Бездна? Как связаны духи и люди? Мне не нужна тайна смерти, но я хочу знать, как устроен мир. На это-то я имею право?
Хриплый, каркающий смех сотряс иссохшее тело Плакальщицы. Заостренные тени заплясали по ее исказившемуся лицу, придавая хищный оттенок, огонь в печи вспыхнул и загудел сильнее.
– И дым, и дом мой – все это обман, сотканный из твоих грез, – старуха будто бы стонала. Она простерла полусогнутые руки к низкому потолку, запрокинув голову, и беспрестанные слезы потекли по вискам, смачивая растрепавшиеся седые волосы. – Куда уходят души, я не знаю. И кто создал этот мир – тем более. Я Плакальщица. Я отдаю последнюю дать уважения мертвым. Таково мое предназначение. Когда-то, очень давно, кто-то, а может быть, даже я сама, страстно желал, чтобы ни один умерший не остался неоплаканным, в каких бы диких краях он ни сгинул. Так появилась я. И теперь я вынуждена лицезреть каждую ужасную кончину, каждую кровавую распрю, желаю того или нет. И плакать, плакать, плакать... помня их всех без числа. Разумеешь, мальчик, о чем я?
Печной огонь отразился в ее зрачках зловещим отблеском, напомнив о темно-вишневых глазах Снегурушки.
Иван отпрянул. По позвоночнику побежали мурашки от настигающего прозрения. Забавно: вроде бы и не дурак, а пока носом не ткнули, так и не догадывался, что Плакальщица тоже всего лишь осколок чьей-то искаженной души. Ладонь сама собой легла на костяной кинжал, хотя Иван не был уверен, что против таких чудовищ, как Снегурушка, ритуальное оружие способно помочь.
– Не бойся меня, проклятия бывают разными, – успокаиваясь, пояснила Плакальщица. – Одни из них опасны для окружающих. Другие делают заложниками нас самих. Впрочем... – она горестно покачала головой. – Речь не обо мне. Слушайте же, как было дело...
СКАЗ О МОРАНЕ И ЙОТЕ
Эта история произошла в столь ветхие времена, что о них уже никто не помнит. Во времена, когда на земле еще не было гордых князей, а каждый холм или поле принадлежали племенам, во главе которых стояли воинственные вожди. Во времена, когда колдовство было неотделимо от песни души и сил природы. Во времена, когда желаемое получали не по закону, а силой. Тогда в одном забытом роду появилось двое детей – брат и сестра. Девочку звали Мораной, а мальчика – Йотом.
У обоих рано проснулся талант к шаманизму, но особенно даровита, как говорили ведуны, была Морана. Только вот опасное искусство нисколько ее не привлекало. В отличие от брата, который решил посвятить свою жизнь изучению таинств во благо людей. Время шло. Йот простился с семьей и отправился в соседние земли, шаман которых искал ученика, а Морана выросла и влюбилась в резчика по дереву. Чувства оказались взаимны.
Родня союзу тоже не препятствовала: избранник Мораны умел создавать такие узоры, что птицы и звери казались живыми, и вождь охотно торговал его изделиями с соседями. Тесть и теща с радостью отдали дочь такому жениху. А сама Морана оказалась столь мила и обходительна, что легко угодила свекру со свекровью.
Долго ли, коротко – справили свадьбу, срубили собственную избу, зажили в счастии и всеобщем уважении. Но на беду воротился в то время из военного похода сын вождя, а сердце у него было черно и своенравно. Увидал он деву-красу с угольной косой и соболиными бровями – и возжелал пуще всех земных богатств. Не ест, не пьет, только о чужой жене грезит. Стал требовать от своей дружины совета, как бы законного мужа извести, чтобы с виду все чинно было.
Один из дружинников придумал послать резчика на великие торги в городище, до которого была неделя пути, якобы мастерство показать да имя своего владыки прославить. Сказано – сделано. Не успела за груженой товаром телегой осесть пыль на дороге, как в дом Мораны уже начали стучаться заговорщики. Но дева, не будь глупа, заперлась в избе. А поскольку дремлющая в ней сила действительно была велика, кое-что Морана умела и без ученья. Навела она на воинов морок, и разбежались они по долам и оврагам, ловя призрак мерещившейся им беглянки. А Морана просидела в избе, как в крепости, мужа дожидаясь, и верность ему сохранила. А как он воротился, отворила ворота, обняла его ласково, и снова воцарился у них мир и покой.
Помрачнел сын владыки от вожделения, стал требовать от советников нового коварства. И рассказал ему кто-то, что есть в северных лесах хищный барс, встреча с которым грозит человеку неминуемой смертью. Повелел тотчас сын вождя, чтобы резчик рассмотрел барса воочию и вырезал его точную копию на стене пиршественного зала. Заплакала Морана, узнав о приказе. Сердцем догадалась, что не оставит настырный воин ее в покое. Как ни умоляла она, как ни убеждала мужа бежать, скрыться в чужих землях, тот не поверил ее жалобам. Лестно резчику было, что восхваляет будущий предводитель племени его работу, хлебом-медом потчует в своих хоромах.
Тогда Морана собрала всю магическую силу, какой владела, и зачаровала для мужа оберег. И снова вернулся резчик целым и невредимым: всякий зверь и лихо обходили его стороной, пока Морана от соглядатаев ворога в избе хоронилась. А уж какого барса он над троном вырезал дивного: кто в пиршественный зал ступал, того дрожь от грозного оскала охватывала и колени его сами перед вождем склонялись. Не к чему придраться, не за что осудить мастера!
Еще пуще озлобился сын вождя, а тут очень кстати и вражда с соседним народом приключилась. И отправились все племена на бой, и созвали в ополчение мужей, которые могли держать оружие, и резчик оказался в их числе: только совсем безусые юнцы с женщинами остались. В этот раз не помогли уже ни заговоры, ни амулеты: подстерег сын вождя удобный момент во время похода и убил резчика, тело его в чужом краю бросил. А вскоре еще более повезло ему: сразила вражеская стрела его отца и стал жестокий воевода предводителем своего племени. Как вернулся с войны, осененный еще пущей доблестью, повелел отнести Моране окровавленный платок, который она мужу в дорогу вышивала.
Забилась, закричала Морана, упала без чувств. От тоски сердце почернело, от гнева разум помутился. Как очнулась, окна досками заколотила, дверь заперла и, добровольно лишившись солнечного света, стала взывать ко Мраку, чтобы душу любимого вернуть. Да только со смертью бороться не по силам никому. Не несущая сама по себе зла, для человеческого разума она сокрушительна и необъятна. На любого, кто пытается ее постичь, падет проклятие. Даже легкого любопытства достаточно, чтобы шамана али ведуна сразило безумие. Те же, кто слишком упорствуют в дерзости своей, и вовсе теряют человеческую сущность – превращаются в безжалостных, жаждущих разрушения демонов.
Морана не ведала этих тонкостей, поскольку ничему не обучалась, но обладала при этом большим талантом и, движимая отчаянием, сразу шагнула очень далеко во тьму...
Через два дня воины нового вождя выломали дверь избы и приволокли чародейку к своему господину. Тот уже был рад заполучить ее любой – и безумной, и убитой горем, – лишь бы принадлежала ему. Но когда, связанную, ее поставили перед ним на колени, Морана вдруг вскинула голову и прокляла все, из-за чего ей пришлось страдать: любовь, мужа, будущее и прошлое, свое рождение и свою судьбу.
И в тот же момент из ушей, рта, носа и глаз ее хлынула темная кровь. Она ручьями заливала одежду и пол, и дружина, ужаснувшись, отшатнулась от пленницы. А Морана на глазах бледнела, будто из нее утекала жизнь: черные волосы выцвели, подернувшись изморозью, а глаза загорелись, что волчья ягода. Миг – и в зал ворвалась стужа, заморозив намертво всех, кто там находился, кроме вождя, который, судорожно сжав меч, пятился от приближающегося к нему демона. Морана улыбалась, и ее тонкие белые пальцы обращались в длинные когти.
– Тебя я буду убивать очень медленно, – произнесла она и, в мгновение ока переместившись за спину правителя, вонзила в его шею клыки.
Тот, вскрикнув, ослабел и выронил меч, а вьюга за стенами терема пела и пела, погружая в вечный сон всю округу... Морана высасывала из вождя силы несколько дней, после чего замерла у окна, бездумно уставившись на простершиеся за ним безжизненные поля. Никто из соседних племен не осмеливался приблизиться к демону. А ей, в сущности, было все равно: проклятье, которое Морана наложила на саму себя, как поселило в ней неприязнь ко всему живому, так и лишило какой-либо цели существования. Прошло десять лет, прежде чем Морана ступила за пределы терема.
Йот, узнав о безумии сестры, понял, что совладать с нею не сможет никто из ныне живущих, и провел эти десять лет, изобретая подходящее оружие. Увы, одолеть демона очень непросто. Ему удалось создать особый амулет, который позволял проникнуть в мир духов, и, решив пожертвовать жизнью, Йот слился телом и разумом с одним из его обитателей. Так родился Хранитель Леса – чудовище, способное противостоять Моране.
Долго бились они друг с другом. Но Хранитель Леса, помимо желания защищать все живое, унаследовал от Йота и любовь к младшей сестре. Даже ради спасения мира не смог он искоренить из сердца это нежное чувство, хоть и знал, что Морану уже не вернуть. И потому не в силах был одержать верх над демоном зимы и смерти, в то время как коварная и не ведающая жалости Морана продолжала искать его слабые стороны – и однажды тяжело ранила Хранителя, поместив в его ногу кусочек своей тьмы.
Взревел Хранитель и, чтобы не поддаться порче, запечатал ее вместе с частью своей силы, а леса и поля с тех пор оградил невидимой стеной, сквозь которую Моране было не пробиться. Так оказалась она запертой на северной оконечности земли, где никогда не бывает лета, и бесцельно бродила по ледяным пустошам. И так проходили целые века: поселения людей разрастались, им требовалось все больше места. Люди стремились к новым знаниям, рождались и угасали царства, а былые трагедии тускнели в памяти. О Йоте и Моране забыли, а Хранителя Леса стали бояться, как чудовища, которое не дает вырубать свои владения.
А если есть Чудовище, то однажды родится и Герой, который его повергнет. Сейчас уже никто не помнит его имени, но в тот день, наполненный запахом гари и каленого железа, люди славили богатыря, который освободил для них бескрайние лесные просторы. Когда голова Хранителя оказалась отсечена мечом, с его шеи соскользнул амулет. Герой забрал его в качестве трофея, а тело Хранителя Леса разрубил на части и сжег. Уцелело лишь несколько мелких косточек, да и те перемешались с углями, а прах чудовища с холма развеяли...
Скорбно вздохнув, Плакальщица помолчала, прежде чем сумрачно добавить:
– Однако что-то подсказывает мне, что какая-то часть Йота все еще жива, все еще не может он найти себе покоя. Тяжелое Йот выбрал себе бремя, ох тяжелое! Висеть между жизнью и смертью, слепым и немым, вечной мукой искупая черный выбор сестры... И никто не прольет о нем прощальных слез, кроме меня.
– И что же произошло дальше? Ведь это еще не конец? – поторопил Плакальщицу Иван, хоть его и тронул печальный сказ.
Ему было жаль и Йота, и ту, настоящую, Морану, которая так неосторожно погубила свою душу. Наверняка когда-то она была такой же веселой девчушкой, как и Марьянка. «Пожалуйста, подожди еще чуть-чуть... я уже иду!» – с тоской воззвал к сестре Иван.
– А вот продолжение ты у спутницы своей спроси. Она лучше расскажет, – сухо хмыкнула Плакальщица.
Аксинья враз побледнела и сжалась, точно перед ударом. Невыносимые стыд и боль исказили ее лицо, отразились безмолвным стоном в глазах.
– Не надо, – быстро сказал Иван, отгораживая собой проводницу. – Ты лучше ответь, как Снегурушку одолеть, да и дело с концом.
– А Аксинья-то тебе полюбилась, что ли? – насмешливо проскрипела Плакальщица. – Только доля-то у нее больно горькая. Сама себе ее начертала, сама теперь расхлебывать должна. Смотри, Иван, не гонись за тем, что не писано на роду. Из разных вы времен и...
– Хватит ее прошлым попрекать! – рявкнул Иван, сжимая кулаки. Он устал терпеть и во сне, и наяву, как все помыкают Аксиньей. – Разве мало четырехсот лет для раскаяния?! Да и не виновата она ни в чем, что свершилось.
– Ишь, защитник... – с досадой проскрипела Плакальщица. – Ты сперва в свой мир вернись-то. Жив хоть кто из твоей деревни еще?
– Как будто держатся. – Иван неуверенно достал из-за пазухи заветную прядь, и та рассыпалась на его ладони золотистым руном.
Пара волосков, правда, снова потускнела.
– Так вот они по одному и... – начал было Иван, как вдруг осекся: липкая черная гниль вдруг зашипела и поползла от одного волоса к другому, на глазах пожирая локон.
Плакальщица горестно застенала, закрывая лицо руками, и крупные слезы побежали по костлявому подбородку. Заметалась по избе, хлопая крыльями, Желя.
– Скорее! – встрепенувшись, закричала Аксинья. – Что-то случилось, и Снегурушка перестала сдерживаться! Скорее, пока еще кто-то тебя помнит!
Волоски на глазах рассыпа́лись в черную пыль, и та развеивалась в воздухе. Не считая, сколько осталось, Иван схватил Аксинью за руку и ринулся в сени. С размаху толкнул плечом дверь. Яркая белизна ослепила, заставив голову закружиться, тело отяжелело. По щекам и лбу хлестнула стужа, перехватывая дыхание, и Иван, не удержавшись, рухнул в сугроб. Тут же от неожиданности хлебнул шершавое ледяное крошево вперемешку с иголками и чешуйками шишек, отчего противно заныли зубы. Кашляя и отплевываясь, он забарахтался в глубоком снегу, который норовил насыпаться в уши, нос и за шиворот, а когда выпростался, увидел над головой, в обрамлении голых черных ветвей, знакомое тусклое небо. И сразу стало очень тихо. Смолкли вопли Плакальщицы, только где-то неподалеку деловито стучал дятел.
– Успели? – прошептал Иван.
– Кажется, да, – потрясенно пробормотала Аксинья. – Чуешь, как жажда гложет? Такое бывает только в мире живых. И снег... О чудо, снег! Всамделишный!
И правда: таких голода и жажды Иван не испытывал еще никогда. Будто сутки ни маковой росинки в рот не попадало. И одежда на нем была вся прежняя, словно и не терял он ничего. А вот Аксинья осталась в сарафане и уже начинала дрожать. Однако угроза окоченеть насмерть ее, казалось, совсем не заботила: вместо того чтобы вскочить и отряхнуться, она в неверии ощупывала покрасневшими руками деревья, землю, а затем и саму себя.
Сев, Иван раскрыл ладонь, которой все еще сжимал тряпицу, и с нее ссыпалась последняя горстка праха.
– Как же так? – прохрипел он растерянно. Горло все еще кололо от снега, а может быть, это подступили слезы. – А Марьянка?.. А Пантелей и старики Лемеховы? Не могла же она всех... сразу...
Но что-то подсказывало, что могла и час этот настал, а он, Иван, вернулся слишком поздно. Спешил, спешил – а ничего не вышло. И от этого разливалась по жилам черная, испепеляющая ярость. Может быть, потом он будет выть, как Плакальщица. Может быть, потом захочется умереть, когда не останется ни деревни, ни семьи, ни рода – ничего, что связывает его с этим миром. Ведь, в сущности, все горести и радости Ивана были сосредоточены в родном краю, в который когда-то пришли его прадеды. В котором собирался однажды нянчить внуков и сам Иван. Как и братья, и Марьянка, и Верба. Каждый из них старался сделать что-то хорошее, чтобы всем жилось ладно и дружно. Деревня была словно продолжением его самого. И если из груди вырвали горячее, истекающее кровью сердце, как превозмочь образовавшуюся пустоту?.. Но все это будет потом. А сейчас – сейчас все мысли Ивана заполнила Снегурушка, чей бездыханный труп он мысленно сжимал в руках.
Зато рядом вдруг заголосила и упала ему в ноги Аксинья.
– Прости меня, Иванушка! Это все я... Это все из-за меня, окаянной! – она обливалась слезами, и горе ее было столь искренне, что Иван даже поразился, как можно так страдать из-за незнакомых людей. Аксинья продолжала, подвывая: – Если бы я не ела те яблоки, если бы знала, что в яблоне последняя воля Йота теплится и преграждает Моране путь незримым щитом... Не отпирайся, ты видел мое прошлое, – заметила она и сдавленно призналась: – Как и я твое. Все видела: и как вы живете, и какие соседи у тебя хорошие, и как с Агафьей рассорился... А теперь больше нет их на этом свете! Принесла я им сквозь столетия погибель! Права была матушка: нет от меня никакого толку.
Аксинью мелко-мелко трясло: впервые она отдавала себя на суд. Всю жизнь обманывая и таясь, наконец-то говорила правду. Ей не нужно было прощения. Муки раскаяния, которым она предавалась в заточении, истерзали ее страшнее своры псов, Иван теперь это ясно понимал. Как понимал и то, что, сказав про свою любовь к ней, про то, что она единственная сейчас помогает ему не сойти с ума от отчаяния, он сделает Аксинье только хуже, потому что она не считает себя достойной любви. И потому вместо того, чтобы утешать, Иван схватил Аксинью за плечи и грубо встряхнул, прикрикнув:
– А ну, прекратила реветь! И если ты действительно раскаиваешься, то выполняй свой долг и будь моим оружием, а не распускай сопли!! Как я без тебя расправлюсь с демоном?!
Пискнув от ужаса, Аксинья замерла. Из опухших красных глаз все еще текли слезы, но в них наконец-то появилась некоторая осмысленность.
– Да... да-да, конечно... Мы должны ее уничтожить, – кивнула она, икнув. Шумно шмыгнула носом, все еще вздрагивая, и наконец-то заозиралась. – Где же мы очутились?
– Хороший вопрос... Еще бы и переночевать, и сил набраться где-то надо.
– Ваня... – Аксинья пристально всмотрелась в него, угадывая за напускным спокойствием подлинное состояние души Ивана.
– А что поделать? – Иван отстраненно пожал плечами. – Убивать демона на голодный желудок уж точно гиблая затея.
Намеренно или по воле случая домовина Плакальщицы не выпустила их обратно к погосту. Иван окинул взглядом обступившую их громаду бора – заиндевевшего, застывшего в глубоком сне. Качающие верхушками сосны глухо покряхтывали, внимая заунывной колыбельной северного ветра, который, наверное, нашептывал им о своих странствиях. И сосны-кумушки, кутаясь поглубже в снежные шали, дремотно клевали носом: «Да-да, так оно и было... Спой нам еще! Корни наши глубоки, и думы неспешны». На гребнях сугробов, точно пена, золотились обрывки осыпавшейся коры. Солнце пробивалось сквозь завесу облаков размытым пятном, уже отмерив бо́льшую часть дня, сверкало на свисающих с веток сосульках.
– Подожди-ка... – протянул Иван, прозревая. Поднявшись, он медленно двинулся от дерева к дереву, внимательно их изучая, пока не воскликнул: – Я знаю эту зарубку! Вон там должна быть еще одна, крест-накрест!
И побежал, бесцеремонно взметая вокруг себя снежную пыль. Аксинья, все еще шмыгая, кое-как поспевала следом. На втором стволе и правда искрился застывшей смолой крестообразный рубец. Иван надтреснуто, с облегчением засмеялся:
– Это наши места. Вон там, за ложбинкой, охотничья сторожка, где мы с отцом и другими мужиками всегда оставляем припасы. А дальше уже и деревня будет. Идем!
Все так же оставаясь внешне невозмутимым, Иван принялся прокладывать путь. Он не мог сказать, что это было – отчаяние или решимость отомстить. Но чувство свернулось в душе тугой пружиной, чтобы выстрелить в нужный час.
До сторожки и правда оказалось всего ничего, даже запыхаться толком не успели. Сперва показался соломенный навес – сквозь запорошенные снегом жерди маяком горели бока сосновой поленницы. И тогда уже Иван с Аксиньей разглядели и обледенелую сторожку, по окна утонувшую в наносах. Снег лежал на ее крыше, точно искристый слоеный пирог. Примерзшую дверь пришлось отмыкать чуть ли не кинжалом, и когда она со вздохом открылась, в лицо терпко пахнуло прокопченным деревом. А внутри наконец-то ждало человеческое, родное: каменный очаг, длинная дубовая лавка, на которой ютилась кухонная утварь во главе с котелком, запасы вяленой оленины и сухарей. Все было покрыто серебристой вязью инея.
– Ух, вот и хозяйство! – радостно заявила, потирая ладони, Аксинья. Пар вырывался из ее рта невесомыми облачками. – Что ж, пора бы и над ужином подумать.
Она по-прежнему ходила в сарафане: когда в лесу Иван предложил Аксинье свой тулуп, она с грустной усмешкой покачала головой: «Ты забыл, что я все еще не человек, и холод мне не так страшен. Лучше оставь пока себе».
И сейчас, точно во сне, Иван с изумлением наблюдал, как она сноровисто ворошит оставшийся в очаге хворост, зажигает лучину и хватается за котелок, чтобы наполнить его снегом. Аксинье, очевидно, доставляла удовольствие эта возня, и в промороженной до бревен сторожке сразу будто бы стало теплее от ее задора. Домик, казалось, прислушивался к действиям большухи[38], откликался на деловитую ласку. И Ивану вдруг нестерпимо захотелось, чтобы они оказались в избе, и мать бы рядом, напевая, ставила хлеб, а братья за окном весело расчищали от снега двор. Прибежала бы с охапкой пряжи раскрасневшаяся Марьянка после посиделок с подругами, возвратился бы с охоты отец, и все бы дружно сели ужинать. А Иван мог бы смотреть на Аксинью, не скрываясь и не придумывая нелепых тому оправданий, и говорить ей ласковые слова, и даже обнять, когда бы она, уставшая от жара печи, отерла со лба пот. Прижал бы к себе и почувствовал, как бьется птицей ее сердце и как пахнет от волос душистым березовым отваром...
– Я пойду наколю на ночь дров, – сипло сообщил Иван, снимая висящий на стене топор, но у порога спохватился: – Как думаешь, безопасно расходиться? Не нападет на нас поодиночке демон?
Аксинья замерла, прислушалась к бархатной тишине бора.
– Нет, я отсюда не чувствую ее присутствия. И, судя по тому, что нам рассказала Плакальщица, Снегурушка недальновидна, иначе бы она уже давным-давно уничтожила вашу империю. Так что сомневаюсь, что и сейчас она намеренно выслеживает тебя. Иди, не бойся. За меня тем более.
Солнце уже превратилось в алый осколок и сверкало за деревьями, готовое вот-вот нырнуть в ранние сумерки. Воздух загустел, заискрился и подернулся синевой. На бледно-розовом, обескровленном небе чернели острыми пиками верхушки елей. Утрамбовав сапогами полянку и отодрав от смерзшейся поленницы первый чурбан, Иван взмахнул топором. Перед взором невольно мелькнул насмешливый лик Снегурушки, и лезвие с оглушительным треском рассекло древесину. Вместо брызг крови полетели щепки. Иван взмахнул еще и еще...
А колючей звездной ночью, когда по сторожке разлилось тепло и налипшая на стены изморозь влажно заблестела, они с Аксиньей сели хлебать мясной бульон. Плотные, почти осязаемые тени притиснули их друг к другу. Снаружи завывала стужа, бессильно ударяясь о захлопнутую дверь, а горячее варево разливалось по жилам приятной истомой. Черпали прямо из котла, попутно обсуждая, что принесет демону смерть. Вряд ли Снегурушку можно убить, пронзив сердце или отравив. А отрубив голову? К сожалению, Плакальщица не успела поведать им подробностей. Зато Иван вспомнил свои жуткие сны, теперь понимая, что видел в них прошлое Мораны.
– Так это значит, в тебе великий дар, Ванюша, раз ты одною думою сумел сущность Снегурушки прозреть, – ласково произнесла Аксинья. – Мой дар вот заемный и потому с твоим никогда не сравнится.
– И Агафья так говорила, – с болью прошептал Иван.
– Да, в ваше время, похоже, совсем не обращают на такое внимания. Вот ты и не умел с ним никогда обращаться и даже не знал, что он в тебе есть. И тем не менее, раз ты сумел все это увидеть, да еще и в мир духов проникнуть, талант в тебе невероятный. Быть может, как у Мораны.
Ивана передернуло, и Аксинья запнулась, сообразив, что сравнение вышло неудачным. Однако Иван быстро посветлел лицом.
– Значит, мы с нею на равных, она ведь тоже колдовству не обучалась! Но Снегурушка одна, а у меня есть ты. Мы точно ее одолеем.
– Должны одолеть, – серьезно кивнула Аксинья. – Прежде я полагала, что мне одной драться суждено, но теперь, выходит, и ты способен противостоять демону. Вот что: когда мы придем, ты должен будешь проникнуть в деревню и провести обряд... – она сглотнула. – Прогнать зиму.
– Что ты имеешь в виду?
– Я думаю, – медленно произнесла Аксинья, – единственное, чего должна бояться Снегурушка, – очищающий весенний огонь. Да, все эти обряды и поверья, про которые ты слышал, по большей части не имеют никакой силы. Ни ты, ни я не знаем толком, как устроен этот мир. По-прежнему ничего не знаем... – Она вздохнула. – Но мы способны наблюдать. За ветром, за водой, за сменой времен года. Я вижу – жизнь циклична. Чтобы настала весна, нужно переждать зиму. А после смерти обязательно следует рождение чего-то нового. Жизнь – это способность быть разным. Мы живем и меняемся, хотим того или нет. В этом суть жизни. А для Мораны больше нет весны, нет будущего, раз она отреклась от самой себя. Она навеки осталась за чертой, которую не может перешагнуть. И если мы заставим ее, возможно, тогда она соединится со своей смертью. Если такова природа ее проклятия.
Аксинья немного помолчала, давая Ивану осмыслить сказанное. Ярко-малиновые угли потрескивали, освещая ее лицо неровными всполохами, и оттого Аксинья вновь казалась ему незнакомкой. Будто он впервые увидел не девчонку и не странную проводницу, а могущественную колдунью из своих снов, чьей воле были подвластны и птицы, и само небо... Только глаза Аксиньи все так же серебрились, как речная галька. А она продолжала:
– Огонь тоже символ перерождения, воскрешения в новом цикле жизни. Но, разумеется, недостаточно просто развести огонь и сплясать над ним, как это делала твоя Агафья. Для этого нужно быть... колдуном. Настоящим. И немногим везет родиться с таким даром.
Иван сглотнул.
– Как это делала ты? Но я ведь никогда не пробовал... Только смешил ребятню глупыми кругами на воде...
– Ты уже все знаешь из моих воспоминаний. Просто прислушайся, и сердце поведет тебя. Пой и пляши, сплетая собственное полотно, отдайся чувствам: мы должны завершить жизненный цикл Снегурушки и убить ее, чтобы больше никто не пострадал. Устроим ей огромный погребальный костер, заставим принять приход собственной смерти.
– А ты?
– А я выиграю тебе время. Снегурушка азартна и опрометчива.
– Хочешь остаться с ней один на один?!
– Ванюша, ты можешь то, на что ни одна из нас не способна, – отрезала Аксинья. – А за меня не волнуйся, сил сопротивляться ей у меня хватит. Поэтому не слушай ничего из того, что она будет тебе говорить. Помни: Снегурушка не человек, а проклятье, обретшее обманчивую личину. Нет в ней ни разума, ни души. Речь для нее лишь способ одурачить тебя перед смертельным броском.
– Хорошо, – хмуро кивнул Иван, сжав кулаки. Собрался с духом и все-таки накрыл ладонь Аксиньи своею. – Послушай, ты не виновата.
Он выдержал пронзительный взгляд серых глаз.
– Почем знаешь? – с грустью усмехнулась Аксинья. – Ты не видел, что в конце-то было.
– Морану до конца не победили, – твердо перебил ее Иван. – Рано или поздно неоконченное дело Йота все равно бы легло на чьи-то плечи. Не твои или мои, так чьи-то еще. Так пусть мы дадим кому-то возможность жить спокойно! Не теряя родных. Заводя семьи... А в том, что произошло с тобой, было много несправедливости.
– Да, было, – Аксинья скривилась. – Я так хотела, чтобы маменька хоть раз прижала меня к груди! Но понимаешь... когда ты только пришел ко мне, я испытала разочарование. Мне было обидно, что все должно завершиться вот так. Что я провела в заточении столько времени лишь для того, чтобы снова подвергнуться смертельной опасности. Все, о чем я мечтала, – исправить свою реальность, но не чью-то еще. А потом я увидела во снах твое детство... и удивилась, насколько оно другое. Какие люди тебя окружали добрые. Какая семья у вас ладная. Как будто все это время я брела во тьме и только теперь в нее проник луч света. И мне стало стыдно, что я так легко наплевала на жизни этих людей. Поняла, что ничуть не изменилась за эти четыреста лет, совершая все ту же ошибку.
Аксинья судорожно перевела дух.
– И тогда я дала себе слово, что стану добрее, чище. Никогда не брошу в беде друга. Никогда! Не ради освобождения, не ради похвалы, а просто... чтобы знать, что я тоже сделала в своей жизни что-то хорошее. Чтобы не было мерзко от самой себя. Но теперь и твоя семья погибла, и мне больно это сознавать. И не знаю, как просить у тебя прощения... Да и в прежней моей жизни, какими бы ни были ошибки, того зла я на самом деле людям не желала. Я правда... правда не хотела, чтобы так все закончилось!
Она заплакала тихо, беспомощно, от усталости и тоски. И еще потому, что завтра на это не будет времени. Иван не стал ничего говорить, только молча принялся распределять на утро сухари. Да и что тут ответишь? У него самого сердце заходилось при мысли, что в деревне действительно никого не осталось.
Для ночлега в сторожке была припасена войлочная кошма[39] да пара дерюг[40]. От стен и порога еще тянуло мертвенным холодом, поэтому постелили поближе к очагу, от которого теперь исходил ровный жар. Аксинья не сопротивлялась, когда Иван предложил для тепла улечься рядом, только развернулась спиной и сразу затихла. В этой горькой ночи им обоим было тяжело, и так же, как и угольки, догорали их последние мысли и сожаления.
Уже когда стал подкрадываться тяжелый, бесцветный сон, Иван вдруг вспомнил предупреждение Плакальщицы. Старая ведьма намекала, что им с Аксиньей не суждено быть вместе. Не потому ли, что Аксинья впустила в плоть и кровь свои духа? Значит ли это, что она не сможет долго пребывать в смертном мире? Что ж, ну и пусть! Коли он такой великий ведун, то найдет способ снова превратить Аксинью в человека. Сколько бы лет на это ни понадобилось – он спасет ее. Хотя бы ее. Жизнь положит, но спасет. Иначе для чего вообще было это путешествие?
Укрепившись в этом намерении, Иван решительно смежил веки. Теперь он должен был узнать, чем закончилась прошлая жизнь Аксиньи. Должен был...
Глава 9
Ведь плата порою жестока
Конечности отяжелели, мешая вздохнуть полной грудью; лоб будто сжало железным обручем. Аксинью медленно заносило речным песком, который она не могла стряхнуть. Некого было позвать на помощь, некому было вспомнить о ней. Одиночество и безмолвие хищными воронами кружили в меркнущей вышине, предвкушая пир...
Захрипев, Аксинья вздрогнула и очнулась в соб-ственной кровати. Еще холодное небо березень-месяца[41] уже зрело, наливалось за окном синевой. Поежившись, Аксинья вылезла из-под одеяла и спустила ступни на медвежью шкуру, укрывающую пол ее комнаты. С усилием поднялась, преодолевая оцепенение. Тяжелое послевкусие кошмара тянулось шлейфом, не желая размыкать объятия.
Ее порой преследовали эти сны: о том, как она идет по прохладному ночному лесу. Над головой не видно ни зги, тусклые созвездия – незнакомые, не из этого мира, совсем не дарят искристого света. Ступни утопают в мокрой траве, ветви вокруг шепчутся, цепляются за волосы, рубаху, пытаясь удержать. Но Аксинья упрямо продирается сквозь чащу, и клочья тумана, повинуясь ее воле, расступаются. Яблоня, шелестящая посеребренной кроной с багрово-алыми плодами, вновь расцветает во мраке. Аксинья протягивает руку и срывает яблоко, с упоением запускает в мякоть зубы. Однако вместо сладости во рту разливается металлический привкус, а по запястьям течет кровь. Густая и горячая, она капает вязкими слезами на траву, растекается безобразными пятнами на сарафане... Пугающее, зловещее зрелище. А затем все оканчивается погребением на дне реки. Несмотря на то что Аксинья просыпалась от этих слишком правдоподобных видений, как после горячечного бреда, за минувшие несколько лет она к ним привыкла и уже не придавала им особого значения.
Умывшись ледяной водой из расписной глиняной чаши, которая стояла на сундуке, Аксинья выглянула в окно. Со второго этажа открывался обзор на просторный двор с коровником, отдельными загонами для овец и коз. Индюки и гуси важно прохаживались по двору, перемешивая с землей талый снег.
С тех пор как слава о чудесных способностях Аксиньи покатилась от села к селу, семья ее не бедствовала. Подношения за советы и пророчества накапливались с избытком, так что в конце концов родители пристроили новые хлева, клети и даже второй этаж, основательно расширив избу. Теперь она возвышалась среди приземистых соседок, точно терем, еще издалека маня путников резной крышей. Мать даже наняла помощницу, которой платила излишками мяса и крупы.
– Милая, встала ты уже? Пора, а то ждать будут, – работница Евдокия тут как тут уже стучала в дверь.
Вздрогнув, Аксинья обвела взглядом заснеженные просторы огородов с соломенно-желтыми проталинами, за которыми узкой прорехой темнела река, и побрела к сундуку с одеждой. На узорчатую исподнюю рубаху лег шерстяной сарафан, выкрашенный отваром особых листьев, которые придавали ему чудесный синий оттенок. Говорили, что такие кустарники росли только в южных странах, во всяком случае, ингредиенты для красильной смеси стоили немало. Теплые сафьяновые сапожки обули девичьи ноги, уберегая от холода, а отороченная лисьим мехом душегрея увенчала торжественный наряд ведуньи.
– Так встала? – не унималась Евдокия.
В крайнем случае она могла бы войти в горницу, но Аксинья приучила всех не беспокоить ее почем зря, дабы «не подвергнуться сглазу духов, когда она творит таинство».
– Косу заплету и спущусь. Ступай!
Окончательно взяв себя в руки, Аксинья села перед зеркалом и, достав гребень, тщательно расчесала достающие теперь до бедер медвяные волосы. К сожалению, они никогда не были такими пышными, как у Феодоры. Зато тело раздалось и пополнело. Из худощавой, угловатой девчонки Аксинья превратилась в ладную девицу, на которую любо было глядеть. Увесистая лента, шитая бисером, заструилась сквозь локоны, оканчиваясь резным накосником Ежены. Приведя себя в порядок, Аксинья повесила на шею мешочек с зерном, который всегда носила с собой для птиц, и спустилась в светлицу, где уже разливался аппетитный запах румяного хлеба.
Мать с Милицей заканчивали накрывать на стол, расставляя сочные рыбники, медовые лепешки, сметану, моченые с брусникой яблоки. Евдокия, должно быть, ушла на двор к скотине. Увидев старшую сестру, Милица коротко кивнула, отворачиваясь к печи, и Аксинья, не проронив ни слова, отозвалась тем же. От равнодушного молчания утро спасли носящиеся по избе с веселым гомоном шестилетний Архипка и еще двое народившихся у Марфы сыновей: Тиша и Степка. Увидев старшую сестру, они с хохотом запрыгали вокруг нее, прячась друг от друга в глубоких складках лазурного сарафана. Аксинья невольно улыбнулась: малыши были единственными, кто не придавал ровным счетом никакого значения ее дару, и их безусловное обожание всегда вызывало у нее умиление.
– Ну-ка, демонята, угомонились! Трапезничать пора, – добродушно прикрикнул на них отец, распахивая дверь. В дом тут же ворвался ни с чем несравнимый аромат мороза и сена, за которым Емельян ездил с утра на гумно. – Доброго утра, дочь моя. Как ты? Хорошо ли спалось этой ночью? – добавил он, отдельно обращаясь к Аксинье.
Та кротко склонила голову.
– Благодарю, тятенька. Вполне.
Ореол почтения, которым она была окружена в деревне и в семье, не отменял того правила, что родители оставались хозяевами ее судьбы. Порой Аксинья угадывала в их глазах страх, будто бы они не знали, как обходиться с грозной ведуньей, в которую превратилась их тихоня дочь. Это двусмысленное положение всегда наполняло Аксинью печалью, словно отделяло от лона семьи. Нередко ей казалось, что она приживальщица, которая по удачному стечению обстоятельств заняла в чужом доме чей-то угол.
После плотного завтрака все от мала до велика засуетились, собираясь на улицу. Пока Евдокия, мать и Милица гонялись за непоседливыми мальчишками, Аксинья выгребла из печи в плошку горячую золу, быстро накинула шубу, пуховый платок и, выйдя на крыльцо, сразу направилась в сторону березовой рощи. Мягко поблескивал схватившийся от ночного заморозка снег, но во влажном воздухе уже угадывалось сладкое дыхание земли. Оно поднималось тонкими струйками к голубеющему небу, в котором с наслаждением купались пестрые скворцы. Их трелям вторила чующая солнечное тепло, уже мечтающая вырваться на волю домашняя скотина.
Встречающиеся по пути люди почтительно кланялись ведунье. Привыкнув находиться в центре внимания, Аксинья отслеживала выражение лица каждого, сразу просчитывая, как повести себя и что сказать, если к ней вдруг обратятся с просьбой. Конечно, сегодня ее вряд ли осмелятся побеспокоить жалобой о нарыве или прокисшем из-за сглаза молоке, но осторожность никогда не помешает. Аксинья ступала быстрым шагом, показывая, что занята и не собирается ни на что отвлекаться перед ответственным моментом. Дорога уходила за околицу, как стрела, являя белоснежную пустоту, и Аксинья не могла отделаться от ощущения, что перед ней раскинулось ее будущее – такое же неприкаянное и одинокое.
Порой она вспоминала свой последний разговор с Еженой и рассуждала, где ошиблась. Может, все-таки был способ уберечь дружбу от раскола, сохранить драгоценную нить связи? И тогда ее жизнь тоже бы устроилась несколько по-иному... Ежена давным-давно покинула родную избу и, как шушукались свахи, действительно тяжело притиралась к новой семье. Есене еще рано было расставаться с отчим домом, но она так боялась способностей Аксиньи, что общение их утратило дружескую непосредственность. Выйдя замуж, уезжали и другие знакомые девицы. Невесты, которых, наоборот, приводили в село женихи, видели в Аксинье загадочную колдунью, а не подругу, такими же росли и их дети. Сама деревня разбогатела, поднялась: урожаи благодаря ритуалам ведуньи выдавались обильные, да и заезжие постояльцы одаривали соседей, чем могли. Целых три семьи приехали и отстроили свои хозяйства, чтобы жить рядом с провидицей. Теперь вдоль дороги высилось двенадцать изб, а жизнь в округе стала гораздо более бурной. Мир неудержимо менялся, обрастая новыми отношениями, родством и оставляя Аксинью позади. Ее одиночество, как проказа, становилось с каждым годом все ощутимее.
У березовой рощи провидицу уже ждали сани, вымазанные сажей и увешанные мочалами вперемешку с колокольцами, черепками и тряпичной рухлядью. Завершал эту нелепую конструкцию неотесанный, но крепко сбитый из сосновых бревен помост. Такой же несуразный возничий, обрядившийся в лохмотья, с пришитыми к шапке бараньими рогами, призывно помахал Аксинье рукой. Заглянув в повозку, она обнаружила дерюгу с бахромой по краям, которую сама же и сшила и принесла сюда накануне. Покрыв рубищем праздничное платье, ведунья осыпала себя золой, а поверх платка нацепила сплетенную из голых березовых веток корону, напоминающую мертвое гнездо.
– Я готова. – Она вскочила на помост, и мужик, довольно причмокнув, пустил рысцой такую же шиворот-навыворот обряженную лошадь.
Полозья с шелестом скребли по накатанной колее, кое-где снег потемнел и расползался под весом саней крупной чешуей. Земля сбрасывала шелуху, чтобы народиться свежей, молодой, ароматной... Новый год везде отмечают немного по-разному, и у каждой деревеньки свои причуды. Однако сюжет всегда един: освобождение невесты Земли из темницы нежеланного жениха. Обряженные как Мрак или его сестрица Стужа скоморохи стенают и грозятся, пока их везут через селение, а за околицей толпа празднующих набрасывается на повозку и разрушает ее до основания, возводя затем из обломков высокий костер. Селянину, исполняющему роль нечисти, полагается незаметно скрыться в лесу, сбросить там поганую одежду и вернуться уже человеком. Как правило, эту роль доверяли умудренному опытом старику или старухе, но с совершеннолетием провидицы деревенские, разумеется, пришли просить ее о таинстве обряда.
Аксинью мало заботила предстоящая забава. Трясясь на помосте, она с горечью размышляла о том, что скоро пойдут свадьбы – закономерный итог осенних и зимних гуляний. Сговоренные девицы и парни будут устраивать лихие забавы на еще невспаханных полях, славя невесту Землю, ведь потом уж станет не до веселья: лето, обманчиво ласковое, не терпит праздности, если не хочешь по зиме волком выть. А как налетит месяц листопад[42] с его ветрами да первым снегом и последняя семья уберет капусту, облегченно вздохнув, что управились до заморозков, начнется все сызнова: юноши примутся поддразнивать, девицы – заигрывать, и у кого-то вспыхнет пламень любви, той самой, которая поможет воскреснуть Солнцу-Витязю. И так из года в год, из года в год... И только она, Аксинья, будто непроросшее, зачерствевшее в пахоте семя. Она не чувствовала в себе ни обновления, ни весенней радости, и это обилие лучезарной благодати раздражало ее.
Конь, бодро потряхивая гривой, вывернул с проселка на улицу. Тут же отовсюду раздались свист, гам, хохот, собачий лай... Они окатили Аксинью оглушительной волной, царапнули кожу неприятным ознобом. Усилием воли запретив себе думать о постороннем, ведунья расправила плечи и затянула ритуальный сказ:
– Ой, люди добрые, ходила я по свету
одинешенька,
Одинешенька да нашла подруженьку,
Землю-невестушку для моего родного братца:
Убирала я ее серебром да белым кружевом,
Укрывала ветром северным, души не чаяла!
А умыкнул мой братец невестушку из дома
отчего,
Из дома отчего делом хитрым да
неправедным,
Запирал в хоромы высокие и хрустальные,
Дарил ей птицу ворона да белый саван.
А пришел как Солнце-Витязь за невестушкой,
Так истаяли чары мои хладные,
И нет больше чеканного серебра,
Нет более венца хрустального!
Толпа собралась изрядная: на торжественные проводы зимы, возглавляемые ведуньей, съехались и сваты, и кумы – все, кто только смог, из округи. Толпа льнула к повозке плотным кольцом, жадно тянула руки в ожидании расправы. Толпа отвергала, щерилась топорами и вилами. Даже малые братишки Аксиньи, улюлюкая в компании таких же сорванцов, кидались в повозку шишками. И отовсюду в ответ неслось:
– Изломала уж зима свои зубы,
Буйны ветры иссякли да сникли,
Нет приюта коварной колдунье,
Чужестранкой скитайся отныне!
Ты возьми от нас то, что ненужное.
Забирай на год хвори, напасти.
Пусть тепло сердец наших дружное
Жжет и гонит, лишит прежней власти.
Прочь пошла!
Прочь пошла!
Прочь пошла!
Яростный хор голосов неумолимо вонзался в сознание. Вглядываясь в искаженные азартом лица, Аксинья чувствовала, как против воли в ней нарастает безудержный страх. Горло сжалось, из него вырвался лишь сдавленный стон, но никто не придал этому значения, считая частью искусного представления. Стужа должна быть побеждена и изгнана.
Грубые выкрики слились в зловещий вороний грай, небо померкло для Аксиньи, и она сжалась в комочек на помосте, сотрясаясь от макушки до пят. В тот же момент из недр земли поднялся низкий, утробный рокот, отразившись стуком запоров в калитках и ставнях. Заметив, как ходят ходуном ограды и истошно вопят в хлевах перепуганные животные, люди в ужасе отхлынули.
– Чур меня, чур меня! Никак духи гневаются...
Вид оторопевших мужчин и женщин встряхнул Аксинью. Зычно гикнув, она вскочила, заплясала на помосте по-своему, пока праздник не обернулся полным провалом.
– Ой ты, Витязь, солнце красное,
Обрати к нам лицо свое ясное:
Отогрели тебя смехом смертные,
Сыновья да дочери твои верные!
Ах как невеста Земля жениха поджидала:
Пирогами да лепешками стол ломился,
Сверху маслицем поливала,
Нам велела гулять-веселиться!
Сердце Аксиньи вновь забилось ровно и уверенно, звонкая песня летела над крышами, вторя трелям скворцов. Видя, что твердь успокоилась, люди воспрянули духом – сперва еще с опаской, однако за околицей и балалайка, и трещотка взяли свое. Радостно шумящая толпа повалила в поле, где собирались на гуляние.
На повороте дороги, где лес подходил ближе всего, Аксинья спрыгнула с повозки. Быстро метнулась в заросли, поднырнув под ветками кустарников. Сердце тревожно стучало, беспорядочные мысли метались, всполошенные догадкой: это ее страх поднял землю на дыбы. Но каким образом? Почему?! Никогда такого прежде не происходило. И все же сродство двух событий было столь явным, что у Аксиньи не получалось отрицать очевидное.
Ноги сами несли ее через сугробы. Здесь, в лесных чертогах, они стояли еще что ни на есть пышные, нетронутые оттепелью. Сама того не замечая, Аксинья забралась довольно далеко. Тишина укутала ее мягким покрывалом, отгородила от людской молвы, позволив ненадолго ощутить себя в безопасности.
– Что же делать?.. – в отчаянии простонала ведунья, все яснее сознавая, в каком затруднительном положении оказалась.
Мало того что теперь ей придется юлить и изворачиваться, объясняя «явленное духами» грозное знамение. Так еще и вышедшее из-под контроля колдовство порядком напугало ее саму. Сейчас, оглядываясь, она понимала, что даже не почувствовала, как колдует, будто не ее то была воля.
С отвращением скинув с себя одеяние Стужи, Аксинья обернулась и... не узнала обступившего ее леса. Вместо высоких, статных берез и сосен кособочились облезлые ели. Облепленные белесым лишаем стволы напоминали торчащие остовы костей. Корявые корни расползались по влажному темному дерну, точно змеи, в их узловатых впадинах мутно блестела вода. Грязно-желтое небо, словно после пожара, недвижимо застыло над топью. Не день, не ночь – только безлюдная, иссохшая тишина. Да и снега-то не было.
– Как... что же это? – растерянно пролепетала Аксинья. – Ужель все еще сплю?..
Она яростно потерла кулаками глаза и, снова заозиравшись, обнаружила, что и дерюга-то с мочалами пропала. Позади, точно скрип, раздался вкрадчивый смешок:
– Ох и недолго тебе осталось, коли это место видишь...
– Кто здесь?! – жалобно вскрикнула Аксинья.
Отовсюду, уставившись на нее, выглядывали кроваво-алые бусины брусники. Теперь ей стало по-настоящему страшно: это место менялось, жило по своим законам.
– Кто? – ехидно проскрипел голосок. – Лучше бы знать, кто ты. Иди-ка, погляди.
На расстоянии сажени, там, где топь лысела, превращаясь в побережье, блеснуло грязное озерцо. На негнущихся ногах Аксинья приблизилась и медленно опустилась на колени. Мертвая гладь напоминала студень. Ей не хотелось глядеть, но одновременно давным-давно мучивший ее исподволь вопрос пересилил, заставив подползти к самому краю и осторожно перегнуться. Из сумрачной глубины полыхнули два желтых глаза. Аксинья оторопела. Мало-помалу перед ней проступало чудовище: острые, торчащие изо лба рога, жесткие перья, тонкие пальцы ящерицы. Обледенев от ужаса, Аксинья истошно закричала, и существо, исказив рот, тоже показало мерзкую гримасу отвращения.
Аксинья попятилась на четвереньках, измазываясь в вязкой жиже, а затем опрометью бросилась прочь, не разбирая дороги. Чаща слилась в размытое пятно, ветки хлестали по щекам, но ведунья ничего не чувствовала. И так же внезапно, как нагрянул морок, она выскочила на зимний проселок, к знакомым полям, где вдалеке уже веселилось пламя и заливались балалайка с бубнами...
Ослабев, Аксинья рухнула на дорогу, надрывно хватая ртом воздух. Легкие будто стали глиняными. Сердце рвалось из груди, стуча у самого горла. Протяжно захрипев, Аксинья заскребла ногтями жгучую наледь. Несколько страшных мгновений ей казалось, что она сейчас умрет, но затем ужас, а за ним и неведомый недуг начали понемногу отступать.
С трудом ворочая свинцовое, взмокшее тело, Аксинья отползла за ближайший куст да так и легла в изнеможении в снег.
– Что это было? Я схожу с ума? – всхлипнула она и разрыдалась.
Страх и одиночество раздирали ее: страх за свою жизнь, страх, что в следующий раз она не сможет вовремя остановить бедствие, страх, что люди посчитают ее чудовищем. Так мало времени... Так мало она пожила в спокойствии и достатке, и вот уже нагрянул час расплаты? А вдруг ей предстоит умереть?.. Как оказалось, одними кошмарами не расплатиться за однажды совершенную дерзость. И что случится быстрее: она сойдет с ума или селяне прогонят ее из деревни, когда догадаются, какую опасность представляют теперь ее чары?
Кажется, маменька была права: она и правда никчемное чудовище...
Точно раненый зверь, еле избежавший копий охотников, Аксинья крадучись побрела по заснеженным зарослям в пустую деревню, чтобы забраться на печь и отогреть онемевшее тело.

– Ну, выведала чего? – спросила Аксинья, бросая сойке горсть зерна.
Сегодня ее не преследовали дурные сны, и сама она встала ранехонько. Тихо отворила дверь и, накинув на плечи платок, спустилась к реке, на белеющие в сером рассветном сумраке камни. Теплый южный ветер приятно дул в лицо, по берегам пушились молодой зеленью березы. Где-то вдалеке заиграла дудочка пастуха, и Аксинья невольно перенеслась сердцем в прошлое, когда гнала за околицу корову и мечтала опробовать свои наивные девичьи чары на Матвее.
Тот уж с год как обзавелся семьей, отстроил избу. Матвей сам ходил к Аксинье за пророчеством, какую из девиц лучше в дом привести, и Аксинья не обижалась: теперь, при ее положении, Матвей считал ее слишком необычной для того, чтобы взять в жены. Вероятно, так думали и остальные. Хотя самой Аксинье казалось, что она готова быть верной и благодарной любому, кто проявил бы к ней ласку.
Она уж давным-давно умела плести кружева да бисерные накосники, и тканые узоры выходили у нее ровными да гладкими, как у матери, – целый сундук накопился. Вот только стоило ей прийти на съезжие гуляния в соседние деревни, как сверстники бежали к ней за ворожбой, а люди постарше – с просьбой вылечить или спасти от сглаза. Так что вскоре она туда и являться перестала, чтобы лишний раз не страдать. Вероятно, будь у Аксиньи подруги в дальних селах, она могла бы съездить погостить, да и мужа там подыскать, не столь наслышанного о ее колдовстве. Однако она сама отрезала себе эту возможность, разойдясь с Еженой и Есенькой... И даже показаться на глаза Феодоре, которая уж пятый год лила слезы над пустой люлькой, она бы никогда себя не заставила.
Аксинья запрокинула голову к сверкающим молодым звездам, драгоценной россыпью протянувшимся над рекой. Их вид всегда бодрил ее, наполнял душу необъяснимым таинством... «Нету, нету звездочек, может, утонули?» – отчетливо прозвучал в памяти участливый голосок Праскуши. Аксинья вздрогнула и отвела взгляд.
Наконец-то спикировавшая на камни пичужка вернула ее в мир насущных забот. Развязав мешочек, Аксинья высыпала в ложбинку камня зерно.
За прошедшие пять лет она научилась хитрить, лгать, выдумывать на ходу чушь и притворяться, убеждая людей в своем могуществе. Птицы стали ее верными помощниками, приносящими известия о самых дальних деревнях, и слава ее как ведуньи, которая способна прозревать настоящее и будущее, лишь росла.
– Ну, выведала чего?
– Да тихо все. Маленький народился в Кудряшовке, Евсеем нарекли, – принялась перечислять, поклевывая зерно, сойка. – У косой Анфисы корова лягнула бидон и расплескала молоко, скоро снова придет к тебе жаловаться на сглаз...
– Да уж... – с досадой протянула Аксинья.
Анфиса была сварливой, неугомонной бабой, и пусть она исправно одаривала родителей Аксиньи маслом, саму Аксинью уже тошнило от ее бесконечных жалоб на нечистую силу, которая соседке везде мерещилась. И ведь не откажешь же! Порой казалось, что лучше бы второй раз земля на дыбы встала... Тогда, после проводов зимы, Аксинье удалось успокоить селян: дескать, ни одного забора или клети не было порушено, а значит, знамение это хорошее. Благословлена их деревня духами за радение, и будет она и дальше богатеть, и вырастет на ее месте город, потомкам на радость, отцам и дедам на славу. Вроде поверили, а теперь, когда одолели летние хлопоты, и вовсе забыли. Как начала забывать и Аксинья про жуткий лесной морок. Напугавшись до смерти, она какое-то время боялась ступать даже на окраину леса, но миновала одна седмица, третья, шестая – и обыденность убаюкала, стерла суеверный страх. Даже кошмары – и те исчезли. Постепенно приключившееся стало казаться не правдивее сна, и в глубине души Аксинья страстно желала, чтобы так оно продолжалось и впредь.
– А, вот еще! – прервала ход ее мыслей довольная угощением сойка. – Ласточки да свиристели передают, что направляется к вам странник, гусляр. Не видели раньше они его: видать, издалека.
– Хм, скоро ль будет?
– Да так, к вечеру, глядишь, доберется. Ну, бывай! Пора мне, птенцы ждут.
Проследив полет сойки, Аксинья остановила задумчивый взгляд на темных волнах реки, в которых дрожало ее отражение. Весеннее половодье уже спадало, сытая и вволю порезвившаяся Тихомолка вновь становилась размеренной, хоть и говорливой. Что ж, странствующий сказитель – это очень кстати. Только когда предсказать его появление? Прямо сейчас, вернувшись в деревню? Или выбрать удобный момент чуть позже? Ежели днем облака пойдут быстрые, можно будет объявить, что они приведут за собою гостей. А что, красиво звучит.
Осознание, что с ее отражением что-то не так, настигло Аксинью не сразу. Но странная деталь царапала и царапала взгляд, вынуждая вынырнуть из скорлупы мелочных забот. Мгновение – и Аксинья еле сдержала истошный вопль.
Рожки. Маленькие аккуратные рожки проклюнулись на лбу, у самой кромки волос – пока почти незаметные, но черные, как оникс. Аксинье стало дурно. На ослабевших ногах она склонилась к водной глади, судорожно ощупывая голову. Нет, ей не мерещилось. Аксинья горестно застонала, чувствуя, как сердце охватывает закоренелый, вырвавшийся на свободу ужас. Как давно она его загоняла в самые дальние углы! Сколь долго убеждала себя, что ничего особенного не происходит... с тех самых пор, как расслышала в голове тот невнятный шепот.
И теперь, когда он настиг ее во всей неотвратимости, стал лишь острее, нестерпимее, перерастая в отчаяние. Вскочив и набросив платок на голову, Аксинья опрометью бросилась в избу. Скорее, скорее, пока никто не заметил!
Она настолько обезумела, что налетела в сенях на Милицу, которая вышла во двор за водой. Сестры крепко столкнулись, но младшая не издала ни звука, только отступила, огибая Аксинью, и проскользнула наружу, оставляя после себя тянущее ощущение удара в плече. Между сестрами давным-давно выросла непреодолимая стена. Сперва Милица не могла простить Аксинье, что мать больше не давала ей, младшенькой, поблажек. Затем, наблюдая за растущей славой ведуньи, отстранилась от старшей сестры, как от чужой. То ли завидовала, то ли не желала дорогу переходить – не разберешь. А Аксинье всегда было больно ощущать, что Марфа по-прежнему любит только вторую дочь. От фальши делалось тошно, пребывание рядом с близкими оборачивалось мукой. Зимою, когда дел было меньше, Аксинья отгораживалась ото всех в своей комнате, часами занимаясь «ворожбой», а на самом деле просто болтая с поползнями да иволгами: те были поинтереснее да понахальнее синиц... Постепенно сердце Аксиньи зарастало равнодушием, как тиной.
Она и сама чувствовала, что стала угрюмой и замкнутой. Где тот серебряный смех? Где сияющая девичья улыбка? Как будто украл их кто. Даже замужние бабы – и те чаще улыбаются. Быть может, из-за этого Аксинью тоже сторонились и избегали. Из-за надменного, сурового взгляда ведуньи.
Запершись в горнице, Аксинья судорожно оглядела себя в зеркало. Затаив дыхание, осторожно сняла платок... Уродливые наросты никуда не исчезли. Проклятье! Ведунья в бессильной злости топнула ногой. Она не имела ни малейшего понятия, что происходит, и никто из зверей и птиц не мог подсказать, и не с кем было даже поделиться бедой... Ей вдруг стало жалко себя, и Аксинья заплакала, впервые за долгое время чувствуя себя маленькой и беззащитной, как в детстве.
За что? Почему сейчас? Почему она не может продолжать жить как ни в чем не бывало? Пусть и без особой радости, но хотя бы обретя безопасность... Эти люди – они ведь отшатнутся от нее, как только увидят уродство. Все хотят чудес, да только платить за них не готовы! И все, что она для них сделала, все, что приносила в жертву ради чужих прихотей и капризов, – все пойдет прахом! Тупые, суеверные, неблагодарные!.. «Да чтоб вам пусто было!» – с досадой подумала Аксинья, бросая взгляд в окно на купающийся в весеннем цвету лес.
Однако сейчас ей нужно было хоть что-то, чтобы скрыть связь со Скверной. Распустив косу, Аксинья расчесала заново волосы, укладывая их вокруг головы двумя косицами, а сверху намотала еще кусок кумачовой ткани. Смена облика не осталась незамеченной: стоило ей спуститься, как домашние замолчали, изумленно рассматривая головной убор.
– Так ведь только бабы носят, – наконец с укоризной вымолвила мать. – Нехорошо незамужней-то...
– Я все равно из здешних ни за кого не пойду, – вздернув нос, процедила Аксинья. – Сватовство мне ни к чему. Вот пусть и будет тому знаком.
– А прежде ты, казалось, все переживала, что в девках останешься, – Евдокия покачала головой. – Ну что ж, мы тут обсуждали, что в огороде уже сорняки полезли. Пойдешь с нами?

Отец с утра отправился с мужиками на пахоту, и Аксинья с Евдокией и Милицей встали на прополку сообща, пока Марфа стряпала обед. Воздух по весне еще не успел раскалиться, стать душным, и работалось хорошо. Пока помощница и младшая сестра прочесывали поодаль морковь с репой, Аксинья взяла на себя огурцы: их кудрявые нежно-зеленые усики уже мягко, но настойчиво цеплялись за воткнутые в землю жерди. Порой, когда тяпка взрывала землю вокруг особенно жилистого сорняка, открывалась кладка муравьев и они суетились жирной черной массой, утаскивая куда-то в недра сероватые яйца.
Распрямившись в очередной раз и разминая затекшую поясницу, Аксинья увидела бегущую к их огороду Глафиру. Располневшая и грузная, она торопливо переваливалась с ноги на ногу. За нею воинственно шагали женщины и старики. Резкие возгласы и возмущенные взмахи рук привлекали внимание, собирая кругом еще больше народу. Аксинья прищурилась, понимая, что это к ней.
– Горе-то какое! – запричитала Глафира, едва открывая калитку. – Егорка-то наш стадо упустил! Не затворил как следует поскотину. Все коровы с телятами по лесу разбежались, скольких теперь недосчитаемся... Зверь-то сейчас голодный, потомство кормить надо.
– Да вы что! – всплеснула руками, побледнев, Евдокия. – Да как же так?!
Люди рассерженно гудели.
– Судить паршивца! – завизжал кто-то. – По миру пустить!
– Ну по миру не по миру, – возразил чей-то бас, – а преступление для пастуха серьезное. Только узнать бы наверняка, он или не он. Егорка-то отпирается...
– И пусть отпирается!..
В толпе раздалась возня; селяне нехотя расступились, и вперед выбрался скрюченный, всем своим немощным телом опирающийся на посох старик Василь. Он задыхался, поспевая за разъяренными соседями, и долго не мог заговорить. Болезнь, как и предрекла Аксинья, пожирала его, но он еще держался, кое-как переставляя ноги. Когда он заговорил, голос его напомнил дребезжащую в ведре струйку воды:
– Аксиньюшка, ну вот видишь, как народ ожесточился. А ну как это Пеструха смекнула, как затвор рогами-то сбить? Она ведь хитрая, как нелюдь. А мальца зазря опозорим...
– Что, у моей коровы руки, что ли, отросли? – завопила рядом женщина. – Это все Егорка-растяпа! Ты, старик, в лапах смерти уж больно сердобольный стал.
Аксинья стояла неподвижно, не реагируя ни на один из выкриков. Постепенно люди умолкли, с волнением уставившись на сохраняющую непроницаемое выражение лица провидицу. Ей точно не требовались их обвинения и догадки, и тихое, загадочное молчание постепенно наполнило воздух звенящим напряжением.
– Что ж, ведите, – добившись своего, проронила Аксинья и первая двинулась в сторону леса.
Поско́тина, в которую выпускали стадо, была огорожена в соседнем лесу, где березовый хоровод уже смешивался с густой ольхой и костлявыми елями. Каждую весну возведение загона было сродни забаве: дети резвились, таская взрослым длинные сучковатые ветви, а мужики, упирая их в землю и сцепляя между собой, возводили щетинистую, крепкую изгородь. Затем таким же манером отгораживали у леса еще пару боковых пастбищ поменьше. Для того чтобы перемещать животных в нужном направлении, создавались переходы и отводы, которые запирались засовами. Один из таких, по словам Егорки, и был выбит, когда он обходил с колотушкой изгородь...
Погладив сухую, шероховатую кору жердей, Аксинья медленно двинулась вдоль прясла[43]. Дойдя до разомкнутого засова, она наклонилась и собрала горсть земли. Пересыпала в ладонях, растирая пальцами и вдыхая терпкий еловый запах.
– Ишь, разгалделись птицы, – проворчал кто-то с удивлением за ее спиной.
Да, ее верные пернатые помощники уже свистели в листве на все лады, подсказывая Аксинье ответ. Она лишь тянула время, изображая, что ворожит, под пристальными взглядами селян. Распрямившись, ведунья запрокинула голову к зеленому кружеву крон, сквозь которое сиял голубой шелк неба.
– Егорка невиновен, – вздохнула она. – Замок сбила рогами корова...
– Вот вам! Чуть не загубили паренька, окаянные, – воскликнула в сердцах Глафира.
– ...И животных тоже верну. Не переживайте, – ровно закончила Аксинья.
Вытянув руки в сторону дикого леса, она сомкнула глаза и запела без слов, накидывая мысленный силок на большие бьющиеся сердца, которые вспыхивали перед ее внутренним взором. Силы прибавлялись у нее год от года сами собой, и не оставалось уже почти ничего, на что Аксинья не была бы способна. Одна за другой коровы, а за ними и телята послушно выходили из леса и ступали в отвод поскотины под радостные аханья людей. Только последняя животина почему-то сопротивлялась зову. Аксинья, недовольно цокнув, изо всех сил дернула за повод, и тогда раздался громкий, исполненный боли рев. Изодранная Пеструша вывалилась из бурелома, таща на себе вцепившегося ей в бока медведя. Увидев людей, раззадоренный запахом крови, голодный хищник встал на дыбы, отстаивая добычу.
Кто-то из женщин в ужасе завизжал, но несколько баб, как и дородная Глафира, похватав первые попавшиеся под руку палки, бросились вперед, чтобы отогнать зверя от оказавшейся прямо на его пути провидицы. Ее застывший в одиночестве силуэт казался крохотным на фоне темной, готовой обрушиться на него туши.
– Не надо! – звонкий голос Аксиньи оборвал и перепуганный птичий гвалт, и свирепое рычание селян.
Бесстрашно заглянув в глаза медведю, она быстро и твердо произнесла:
– Уходи в лес, никто тебе не желает зла.
Уходи в лес, забирай, что взяла!
Корми деток своих, что ждут тебя под
кустом.
Обходи наш дол стороной —
Мир с тобой заключим на том!
Низко заворчав, медведица круто развернулась, одним махом переломила хребет изнемогающей корове и, ухватив за холку, потащила обратно в заросли рябин и ольхи. Некоторое время раздавался оглушительный треск, который быстро стихал, пока вдруг не наступила пронзительная, безмятежная тишина.
– Аксинья! Аксиньюшка, цела?! – первым опомнился старик Василь, бросаясь к ведунье.
За ним, ликуя, устремились и прочие. Всем было радостно узреть в очередной раз мастерство их провидицы, и все праздновали чудесное спасение стада, чья пропажа могла обойтись деревне в гораздо большую цену. Аксинье было трудно отвечать на слова благодарности: лоб внезапно стянуло обручем боли. Да и не чувствовала она особой гордости от того, что совершила: рутинное притворство давно уж набило оскомину.
Что гораздо важнее, быстрые облака предвещали первую летнюю грозу.
– К вечеру надо ждать гостей.

И действительно, с первыми закатным лучами явился сказитель – крепкий, внушительного роста старик. Его прозрачные, как тополиный пух, волосы переходили в такую же пушистую бороду, а глаза под нависшими, испещренными множеством морщин веками смотрели утомленно, но добродушно. Он опирался на посох, бредя вдоль дороги, и широкий кожаный ремень, удерживающий гусли, должно быть, сильно давил на плечо.
Бродячие музыканты нечасто навещали их тихую, захолустную деревеньку, которая только недавно разбогатела благодаря Аксинье, и встречать странника высыпало полсела, несмотря на тяжелый день в полях и огородах. Вышли с хлебом, солью и кружкой жирного молока, желая приветить изголодавшегося человека.
– Здравы будьте, добрые люди, – старик поклонился, поравнявшись с околицей. – Позвольте обогреться да отдохнуть у вас пару дней, переждать непогоду. А я за то отплачу, чем богат: песнями да небылицами порадую, чтобы работалось веселее. Давно хожу я по свету, мудрость людей слушаю да другим ее передаю, и под каждым небом дом мне родной.
И он посмотрел в сторону горизонта, над которым клубились сизые, гигантскими столбами уходящие вверх тучи, а бока их полыхали маковым цветом, и жидким огнем заходящего солнца окаймляло края.
– Вишь, как небо-то красуется, – прибавил он ласково. – Значит, разродится скоро дождем животворящим.
– Проходи, дедушка, уж не серчай, коли чем не угодим, – тетка Настасья поклонилась ему в ответ, а одна из девок быстро поднесла на вышитом рушнике угощение. – Позволь сперва обогреть да накормить тебя, а после с удовольствием послушаем про твои чудеса.
Маяться от усталости, пока готовят ночлег, гостю не пришлось: благодаря предупреждению Аксиньи разогретая, ароматная баня, чистая одежда на смену и сытный ужин уже ожидали его. За ночь действительно прошла гроза, озаряя небосвод холодными вспышками, а на следующий вечер, когда люди вернулись с полевых работ и собрались в просторном тереме провидицы, сказитель уложил на колени дубовые гусли. Звонко, как вольная птица, запели струны, переливчато и нежно заструилась мелодия, и первая же баллада заворожила сердце и взрослых и детей.
– Давным-давно в далеких краях
Ушел один рыцарь в поход,
Цель которого ныне
Уже никому невдомек.
Собираясь, велит дочерям,
Собираясь, велит сыновьям:
«Отныне вверяю все, что у меня есть, вам.
Берегите старую мать,
В нужный час созывайте рать.
Не надейтесь, что снисходителен будет враг,
Только меч не предаст вас —
Пусть сожмет его крепче кулак».
Четверо юных княжон и князей обещались
хранить обет;
Целых пять лет подряд не знавала их крепость
бед.
Они правили, друг дружку храня,
Помня: лишь дружба и вера могут побороть
клевету и яд.
Но вечно не может, обиды тая, тянуться
блаженство людей.
Явился под стены однажды дракон, огнем
обращая ночь в день.
И вышли навстречу ему сыновья,
И сестры их тоже пошли;
За свой отчий дом и мирных людей они
обнажили клинки.
Под утро вернулась лишь младшая дочь,
В крови – но сама невредима,
И дряхлая мать, осев в руки слуг:
«А где остальные?» – спросила.
«Погибли в бою, – отвечает ей дева. —
Ратмир, старший брат, отвлекал монстра
взгляд —
Его голова первой и отлетела.
Астрея, сестра, что юркий сокол,
С копьем округ морды мелькала,
И крепко застряло в глазнице древко,
Когда ее когтем пронзало.
Изрезал крыло болтами Этон,
Но пламя его погубило;
Одну лишь меня не заметил дракон,
И я ему сердце пронзила».
Так молвила дева, колени склоня,
В молчании тихом и страшном двора;
И молвила ей помрачневшая мать:
«Про то, что там было, не дано мне узнать.
Не ты ли всегда привечала отца?
Не ты ли так страстно желала венца?
Что ж, теперь ты вольна этой крепостью
править,
Никто твоей власти не сможет убавить;
Но прежде чем ты поднимешь знамена,
Иди-ка обратно на поле к дракону.
Там, крови напившись, жгучий терен растет,
Его три лозы ты сорви наперед.
Их вечно носи на руках и челе,
Не смея забыть тех, кто сгинул во тьме».
За мрачной легендой последовала песнь о владыке Красного княжества, который доблестно освободил земли от разбоя, сказание о богатыре и его осьминогом коне, а вскоре дошло дело и до плясовых. Народ раздухарился, парни закружили девок, а те смущенно визжали. Взрослые тоже нет-нет да и показывали свою удаль. Какой-нибудь мужик торжественно выходил на середину светлицы, орлиным взглядом окидывал зрителей и вдруг, притопнув, начинал выделывать такие коленца, что только пот со лба летел.
Глядя на пляшущих от души соседей, Аксинья чувствовала себя отторгнутой от общего веселья. Вчерашнее смятение и пришедшая с ним злость отхлынули, оставляя после себя лишь глубокую печаль. Аксинье больше не хотелось желать зла кому-либо из этих людей, которых она сама же столь долгое время вводила в заблуждение. Она лишь гадала, что предпринять. Если бы она могла уехать! Просто уехать: что дальше, Аксинья не очень себе представляла, но возможность начать жизнь заново там, где никто ее не знает, манила сама по себе. Стать опять чистой и безгрешной, иными словами, другой, чтобы больше никогда не терзаться совестью... А ведь в чужих землях она могла бы найти и разгадку своего колдовства.
Наконец над полями взошел тонкий серп луны, озаряя зеленоватые весенние сумерки, и селяне разошлись спать. Почувствовав себя свободной от маски провидицы, Аксинья тихо выскользнула из избы наружу, на свежий и влажный воздух. После недавнего дождя пряно пахло молодой травой, хвоей и сладкой черемухой. Облака, по-прежнему беспокойные, смутными тенями проносились по небу, то и дело заслоняя звезды. Аксинья присела на крыльцо, подперев подбородок руками и уставившись в темноту. В сердце была пустота, впереди – безысходность и тревога.
Пухлые детские ручки вдруг обняли ее со спины, закрывая глаза. Это родной Степка прибежал подшутить над любимой сестрицей. Над ухом раздался громкий детский смех, и, налезая на Аксинью, брат неловко дернул за платок, укрывающий голову, грозя сорвать маскировку. Страх взвился в душе Аксиньи бешеным конем.
– Ты что творишь?! Не трогай меня! – рявкнула она на малыша.
Тот оторопел и, разжав пальцы, шлепнулся на задницу. Глаза мальчугана налились слезами, и, обиженно шмыгнув носом, он исчез в избе. Однако Аксинье было некогда жалеть о несправедливо вырвавшихся словах: озорство Степки доказало, сколь она уязвима. Любая случайность – и ее секрет выйдет наружу. Нужно что-то делать, хоть что-то! Аксинья вскочила, готовая бежать в лес, чтобы вновь отыскать яблоню: пообещав в последний раз сорвать волшебный плод, она действительно ни разу туда не возвращалась за минувшие годы, но теперь готова была рискнуть в надежде, что дух яблони все-таки заговорит с ней.
За спиною хлопнула дверь, на мгновение наполняя ночь задорным хохотом, и Аксинья острым слухом различила неровную походку сказителя.
– Что-то ты, дочка, печалилась весь вечер, как бы я ни старался. Приключилось что? – Старик встал рядом, любуясь вместе с нею на плывущий над облаками месяц. – Пойдем-ка.
Они вместе направились по темной тропке через двор меж хлевов и сараев, а затем через огороды к масляно поблескивающей спине реки. Когда отдалились достаточно, чтобы их не расслышали, Аксинья пробормотала:
– Той беды, что у меня, никто не распутает. Но спасибо за ласку и чуткость твою, дедушка.
Ей было приятно смотреть на его морщинистое лицо. Своего собственного деда она уже безвозвратно забыла, и ей нравилось представлять, что тот выглядел так же, как этот старик, положивший ей на плечо твердую мозолистую ладонь, от которой расходилось согревающее тепло. Оно забиралось под кожу, растапливая сковавший сердце лед, и Аксинья ощутила в полной мере, насколько изголодалась по простому участию.
– Расскажи, вдруг пособить смогу. Я ведь весь свет исходил, многое слыхал.
Замечание имело вес. Аксинья заколебалась.
– А не знаешь ли ты чего-нибудь про волшебную яблоню, чьи плоды никогда не увядают?
– Про яблоню? Хм-м... – гусляр озадачился, хмуря брови. – Да вот разве что...
И он негромко запел про героя, чье имя уже никто не помнит и который родился, чтобы победить властвующее в лесах чудовище, что не позволяло людям рубить деревья, возводить дома и сеять зерно. Герой сумел одолеть демона и сжег его плоть, а то, что осталось, с почестями и проводами похоронил. Да только потом довелось кому-то увидеть в чаще серебряную яблоню с горящими, как маков цвет, плодами. И каждый путник, гнавшийся в чащу за призрачным, то мерцающим на расстоянии вытянутой руки, то удаляющимся деревцем, бесследно пропадал.
Аксинья сглотнула. Частью история сходилась, частью – нет. Яблоня не причинила ей никакого вреда, отпустив домой. И в последний раз казалось, что она вовсе не хотела встречаться с Аксиньей. Как она трепетала, как жалась к елям-стражницам...
– Нет, тут что-то не то, – Аксинья покачала головой. – Моя яблоня не такая.
– Не такая? – переспросил, сощурившись, сказитель. – Послушай, дочка, что бы ты ни встретила в лесу, не верь мороку. Демоны коварны, они обманут и поглотят тебя – этим кончаются все сказки. Даже если поначалу все идет хорошо.
Губы Аксиньи задрожали.
– А если... если уже поздно?
– Поздно?
Как в тумане, непослушными руками Аксинья развязала платок. Призрачное сияние месяца выхватило красивое девичье лицо, обрамленное косами, высокий лоб и прорезавшие его уже на мизинец рожки. В неверном свете ведунья казалась мертвенно-бледной. Желтым, как у совы, сверкнули глаза. Старик отшатнулся.
– Ты знаешь, что со мной? Помоги мне, помоги! – жалобно проскулила Аксинья.
Съежившись, она больше всего напоминала побитую собаку, которая стащила со стола кусок мяса. Отвращение сказителя не оставило надежды на хороший исход.
– Что с тобой?! – в гневе прошептал старик. – Да ты проклята! Чур меня, чур! Не приближайся, Скверна!
– Нет! Я лишь хотела всем помочь! Я не делала ничего плохого! – уже со слезами на глазах воскликнула Аксинья.
Слова гусляра обожгли ее, как пощечина. И тут же взыграло все то, что, казалось, ее душа давным-давно похоронила: терпкая несправедливость побоев, озлобленность на Милицу, собственная отвратительная беспомощность и твердое решение, что больше с ней никто не посмеет так обращаться. Аксинья потянулась к старику, но тот отступил к обрыву. И в ушах эхом вновь отдалось: «Проклята! Проклята! Проклята!» А значит, не будет ни семьи, ни свадебных гуляний по полю, ни детей, ни чинной старости в окружении золовок и сыновей... Ничего, что положено человеку!
– Ты связалась с иной силой, обладать которой людям не должно, – отрезал сказитель, указав на нее перстом. – Теперь ты лишь сосуд, вместилище ее, и будет она владеть тобой, не ты ей!
– Ты лжешь!! – в отчаянии и ненависти закричала Аксинья.
Она не могла вынести эту боль, которая в кровь раздирала душу... Небо зарокотало, и огненная вспышка, ломаной, кривой линией озарив реку и деревья, ударила в гусляра. Без единого звука тот откинулся назад и рухнул с обрыва.
Ведунья в оцепенении замерла, боясь дышать. В шелесте и невнятном бормотании ночи она настороженно прислушивалась, точно забравшаяся в курятник лисица, не бежит ли кто из деревенских к берегу. Но мир был сонным и безмятежным, как младенец. Ему никогда не было дела до Аксиньи: то ли презирал он ее, то ли не желал замечать. Она вновь оказалась одна, наедине со своим преступлением.
Аксинья сбежала вниз. До подножия берега было недалеко, но это в любом случае не помогло бы несчастному: своим ночным зрением ведунья различала, как дымится одежда, а в нос бил запах горелой плоти. Старик погиб мгновенно.
«И это к лучшему, иначе убили бы меня», – лихорадочно подумала Аксинья. Все действия приходили на ум сами собой: скинув лапти и высоко подвязав юбку, она схватила труп за плечи. Тот оказался непомерно тяжелым. Оскалившись от натуги и утопая ступнями в илистом песке, Аксинья потащила его в реку. Несколько шагов в студеной воде, от которой заломило щиколотки, по склизким от водорослей камням – и волны с шелестом подхватили добычу, увлекая в центр реки. Оскальзываясь, Аксинья выбралась на берег и обернулась: серое лицо сказителя с закатившимися белками и чуть приоткрытым ртом покачивалось на антрацитово-черной поверхности среди таких же серых бликов.
Аксинья вскинула руки: для безмозглой речной живности песни не требовалось, ей было достаточно направленной на нее воли... Темная поверхность вспучилась, поглощая жертву на глазах у ведуньи. Виски кольнуло, и по лбу побежали влажные струйки: это рога, раня кожу, отнимали себе все больше пространства.
Дрожа, Аксинья подошла к реке, чтобы смыть кровь, потом плотно замотала платком голову, надела лапти, одернула юбку и, шатаясь, как в бреду, двинулась к избе кружным путем...

Рассвет облегчения не принес. Внутренности скручивало от страха, каждая минута была пыткой в ожидании разоблачения. Аксинья не знала, от чего ей страшнее: от грядущего людского суда или от чудовищности совершенного злодеяния. Все то, что ночь укрыла тенями и безумием, при свете дня обрело истинно уродливые черты. И то, как она воровато возилась у реки и затем, крадучись, утопила в Тихомолке еще и гусли. Все это Аксинья переживала повторно, как наяву.
Вспомнив, как пенилась и утробно чавкала черная вода, обгладывая еще не остывший труп, она не выдержала и исторгла завтрак на землю двора. Желудок протестующе сжимался от отвращения.
– Что с тобой, Аксиньюшка?! – всполошилась Евдокия.
– Да недужится что-то, полежать пойду, – Аксинья постаралась ласково улыбнуться, но улыбка вышла кривой.
С трудом взобравшись по лестнице, она доплелась до кровати и рухнула, уставившись невидящим взглядом в бревенчатую стену. Ни плакать, ни кричать не хотелось. Аксинья лишь отрешенно думала о том, что убила человека. И вместе с этой мыслью будто бы окончательно каменела ее душа, лишаясь способности чувствовать. Стала ли она такой же, как Сыгней? Заслуживала ли смерти? Аксинья не знала, ей хотелось лишь спать, спать, спать, будто бы она могла заснуть в этой, а очнуться уже в иной реальности, где нет ни проклятия, ни рогов, ни волшебной яблони. Но долго отдыхать не пришлось. На улице раздались крики, шум, и в дверь забарабанила Евдокия.
– Аксинья, там... там наши тебя требуют! Я им сказала, что негоже тревожить тебя, но они грозят сами подняться, коли не спустишься, – в ее обыкновенно робком голосе звенел испуг, который придавал Евдокии настойчивости, и Аксинья поняла, что отказать не удастся.
Народу у крыльца собралось порядочно. Люди были хмурые, как нахохлившиеся воробьи, их встревоженное бормотание напоминало шорох осенней листвы, которую кружит ветер. Некоторые женщины уже начали плакать, и липкий страх и смятение, разлившиеся в воздухе, стали практически осязаемы.
– Рыба в озере пропала, ведунья, – коротко бросил мужик. – Знаю, что худо тебе, но без еды станет и того хуже.
– Рыба? – растерянно переспросила Аксинья.
Она ожидала другого обвинения.
– Да. Сегодня с утра ходили – ни карася, ни малька, только мертвая вода одна. Что-то нехорошее вновь делается в наших краях.
– А гусляр? И он пропал! – подозрительно заметила из-за его плеча женщина. – Признавайся, не знаешь ли чего, ведунья? Ведь в твоей избе он проживал, и я видела, как вы вместе к реке вчера шли.
– Да как ты смеешь? Свой язык поганый прибери-ка, – возмутилась Глафира. – Я знаю Аксинью сызмальства, и нет девочки более кроткой, чем она!
– Да я тоже, знаешь ли, не со вчера здесь живу, – ядовито ответила та. – Когда наш дом в соседней деревне сгорел и мы сюда перебрались, пусть провидица ваша и не смешливая была, но похожая на обычную девку. А сейчас бледная, как тень, глаза запали, сверкают из-под бровей, что зенки у совы. Ходит, зыркает – слова лишнего не вытянешь, точно тяжко ей человечья речь дается. Странная она стала.
Аксинья обернулась в сторону озера, поймав себя на мысли, что точно в том же направлении смотрела из окна, когда в сердцах пожелала наказания жителям деревни. Вот как. И это сбылось! Вся ее прежняя жизнь рушилась стремительнее, чем Аксинья успевала осознать.
Нужно выбраться в мир, найти настоящего колдуна. Но как отсюда сбежать? По дороге Аксинью нагонят, да и в соседних селах враз узнают, а в лесу она долго не протянет. Много зерна с собой не утащишь и от незнакомых птиц вряд ли стоит ждать помощи. Деревня казалась клеткой.
Впрочем, разве у нее был выбор? Она уже практически перестала контролировать свою силу...
– И гусли-то, гусли тоже пропали! Не отправился же он на ночь глядя в дальний путь? А зарница вчера какая над рекой была, видел кто-нибудь? То-то же. Без грозовых туч, без дождя. Тут явно что-то нечисто, – продолжала смущать народ неугомонная баба.
– Странная? Ну, так посмотри поближе, – очнувшись от размышлений, Аксинья спустилась с крыльца, нахраписто надвигаясь на обвинительницу.
Уж чему-чему, а игре на публику она научилась за эти годы сполна. Толпа отпрянула, оставляя оробевшую смутьянку в одиночестве, а Аксинья громко произнесла:
– День-деньской глаз не смыкаю, чтобы напасть от деревни отвести, а ты, дура, суешься туда, в чем не разумеешь. Верно: беседовала я вчера со сказителем, пыталась его вразумить. Мерещилась ему на том берегу, в Скверном лесу, серебряная яблоня, и он никак не мог ее забыть. Я предупреждала, что это ловушка злых духов, но, видимо, он все равно отправился в лес и чем-то их разгневал. Из-за этого и опустело озеро. Теперь мне нужно разобраться, что случилось, и на это понадобится время. Завтра на рассвете я отправляюсь в Скверный лес, чтобы отвадить беду от деревни.
Помолчав, Аксинья добавила, насмешливо глядя на прижухшую женщину:
– А то хочешь, иди говорить с духами сама.
Та низко, покорно склонила голову.
– Прости меня, провидица! Сама не ведаю, что болтаю.
– Что ж, отправляйтесь по делам, – кивнула Аксинья толпе. – А мне нужно подготовиться.
И более в тот день ее никто не беспокоил.

Медленно, мучительно медленно солнце клонилось к закату. Алое, как маков цвет, зарево разлилось над лесом и не спешило гаснуть. Золотисто-рыжие полосы света пожаром охватили комнату, огибая единственное темное пятно – скорбно сгорбившуюся у окна провидицу. Аксинья старалась ни с кем не разговаривать, опасаясь случайно сотворить какое-нибудь новое колдовство. Она уже решила, что прокрадется по лесу вдоль реки, пока деревня не исчезнет из виду, затем как-нибудь переплывет Тихомолку и направится вдоль дороги. В ближайшем селенье что-нибудь наврет, пополнит запасы еды и, если поймает за хвост удачу, поедет дальше на телеге. Пары дней должно хватить, чтобы скрыться на перепутьях дорог, прежде чем жители родной деревни начнут поиски. Внизу мать уже готовила ей узелок с лепешками, с которым ведунья якобы отправится в дремучую чащу для тайного ритуала...
Сердце снедала тревога. Она всегда чувствовала себя здесь чужой, но теперь, мысленно прощаясь с каждым бревнышком, с каждой травинкой, ощущала животную тоску по месту, в котором выросла. Оттого-то и ревут невесты, отправляясь вслед за женихом, теперь Аксинья понимала. Но у нее снова все было не по-людски: покидает дом, да одна и без благословения родителей – обманом.
Страх гнал Аксинью, заставляя натянуться каждую жилу до предела. Она боялась самой себя, боялась того, на что способна. А в глубине души ее не покидала наивная, но оттого лишь еще более навязчивая уверенность, что, убежав достаточно далеко, будто вычеркнув из своей жизни и семью, и родной край, она оставит позади и проклятье с колдовством. Лишиться волшебных сил ей было жаль менее всего: они всегда казались Аксинье чем-то лишним, но, не зная, как от них избавиться, она попыталась хотя бы извлечь из них выгоду. Однако и этого не удалось.
Семья... Слово резануло неожиданно. Она будто бы и была, и отсутствовала у Аксиньи, сродни прогнившему остову дерева, от которого исходит запах трухи. Разве что малыши любили ее... но и они, когда подрастут, отвергнут сестру-ведунью. Сказок не бывает! Прогнал ведь Аксинью гусляр, хоть и обещался помочь. Из глаз провидицы закапали слезы. Слова мертвеца жгли с прежней силой, и от них становилось особенно горько, особенно стыло на душе.
Нет, больше она не доверится ничьей ласке. Для такой, как она, у глупых людей не найдется ни сочувствия, ни поддержки. Ну и пускай! Они тоже больше ничего от нее не дождутся, достаточно уж потешились ее силой. Пусть Евдокия лопочет там что-то за дверью, Аксинье все равно. Ожесточенность, порожденная тоской, сгущалась в сердце, и ведунья беспомощно пыталась найти в ней опору.
И все же мысль об одиноких скитаниях внушала страх. Не выдержав, Аксинья вскочила и впервые за долгое время раскинула жребий для самой себя. Прежде, когда способности к ворожбе только появились, она часто пыталась узнать свое будущее, но, сколько бы ни гадала на суженого, камни лишь показывали бесконечную тьму, словно разводя руками. Что это означает, Аксинья взять в толк не могла: то ли прозревать собственную судьбу провидцам не полагалось, то ли что-то преграждало ей путь... Однако и теперь картина нисколько не изменилась. Сумерки сгущались и наяву, серебристые и легкие, как это положено зрелой весной.
Тихий стук в дверь не нарушил их спокойствия, растворившись в тишине.
– Аксинья, почему не спускаешься есть? Евдокия уж два раза звала.
Аксинья встрепенулась: глухой голос матери всегда находил путь к ее сердцу и сейчас, точно путеводная нить, вдруг указал то самое, важное, без чего она не сможет уйти из дома.
– Маменька, отчего ты меня никогда не любила?
Она сама удивилась, как ей хватило смелости озвучить этот с детства мучивший ее вопрос. За дверью завозились, и Марфа зашла со свечой в комнату. Найдя среди теней настороженную дочь, она поставила подсвечник на один из сундуков и присела на край кровати. Вздохнула, устремляя взгляд в сторону.
– Видишь ли, женщина свою судьбу не выбирает, – медленно заговорила она. – Выдали-то меня девкой за постылого человека, от которого с души воротило. Но времена те были лихие, дикие... Четыре седмицы успела провести я с ним под одной крышей, а после зарезали супруга моего разбойники. А у Емельяна тоже жинка тогда померла: гадюка ее в лесу укусила. Вот мы, вдовец и вдова, и сошлись, и вскоре ты появилась. Но новую жизнь в чреве почувствовала я еще до того, как с Емельяном на одну лавку легла. – Марфа сжала пальцы, пересиливая себя, и продолжила: – Когда я впервые взяла тебя на руки и приложила к груди, то ничего не почувствовала. Не знаю почему. Ко всем остальным детям я испытывала желание любить и защищать, но к тебе – нет. Поэтому ребенком мне было трудно тебя выноси́ть. – Беседа будто бы была досадна матери, и она выталкивала царапающие горло слова-камни, стремясь поскорее от них избавиться. – Потом, когда у тебя проявился дар, я поняла, что была неправа. Что любой ребенок, даже ненужный мне самой, может оказаться полезным селу. И поэтому с тех пор я изменилась и старалась относиться к тебе хорошо. Видать, такова твоя плата за удивительный дар предков: не иметь никогда чужой любви, но при этом служить другим. Что поделаешь, говорящие с духами часто бывают одиноки.
Равнодушно пожав плечами, она поднялась, замерла на пороге.
– Так что, ужинать спустишься?
«Если бы у нее была ко мне хоть толика теплых чувств, она бы соврала мне, – всматриваясь в скрытое тенями лицо женщины, подумала Аксинья. – Вот истинное доказательство ее жестокости! Может, моей судьбой управляет материнское проклятие? Может, я и правда обречена?»
– Нет, не ждите, – она помотала головой. – А свечу оставь.
Перебрав в сундуках одежду и приготовив дорожное платье да пару дорогих гребней, которые можно будет продать, Аксинья вновь уселась у окна, глядя на прозрачно-серое небо с тонкой полоской розовой кисеи по кромке. Медленно плыл по небосводу желтый, как масло, месяц. Заиграла вдалеке дудочка пастуха, созывающая стадо, на первом этаже избы строгий голос отца прикрикнул, веля мальчишкам укладываться спать, одна за другой затихали птицы – и дикие, и домашние. Словно сторожа свою тайну, чтобы та не вырвалась на свободу, Аксинья смотрела в ночь широко распахнутыми глазами. И сон, и голод оставили ее. На душе царило лишь опустошение после долгой, тяжелой битвы. Она проиграла – кому? Людям? Самой себе?
Однако ночи травеня короткие и не дают много времени на раздумья. Не успели звезды как следует разгореться, уж начало светать. Осторожно поднявшись со вторыми петухами, Аксинья выскользнула во двор, чтобы умыться. На голову упала веточка.
– Ты где пропадаешь, дуреха? – зачирикала с вышины ласточка.
– Чего? – Аксинья замотала головой, с трудом соображая, чего от нее хочет птица. – Да не до сплетен мне!
– Какие сплетни! Скачут к вам десять конных, вот-вот нагрянут.
– Как?!
– Богаты и при оружии.
Бросив ковш в бочонок с ключевой водой, Аксинья метнулась обратно в избу, пересекла сени и выскочила на улицу, взбегая на пригорок: вдалеке и вправду уже клубилась пыль, выдавая всадников. Отчаяние охватило Аксинью: она совсем позабыла, что к ней в любой момент могут явиться просители, а эти явно непростые, к их визиту нужно было хорошенько подготовиться, чтобы не попасть впросак. Она упустила время! И все же сквозь громкие удары сердца приходило осознание, что это ее шанс скрыться быстро и как можно дальше.
– Ну, бывай, коли я тебе больше не нужна, – беспечно свистнула ласточка.
– Постой, – взмолилась Аксинья. – Узнай о них хоть что-то примечательное!
– Попробую, если успею. – И птица растворилась в голубой выси.
Теперь, пока ее никто не заметил, Аксинья ринулась обратно во двор, а от него – сквозь влажные от росы огороды к реке. Когда она перескакивала через грядки, со стороны проселка донеслись собачий лай, и конское ржание, и незнакомые мужские окрики. Захлопали-заскрипели калитки: заспанная деревня высыпала на улицу, всполошенная вторжением чужаков. Последние пять лет люди спали спокойно, уверенные, что ведунья всегда предупредит о незваных гостях, и теперь сильно перепугались. Услышав, как ее зовут, Аксинья припустила еще пуще, соскальзывая под кручу обрыва, и там, прижавшись спиной к песчаной стене, сделала несколько глубоких вдохов, успокаивая дыхание. Евдокия уже пробиралась по огородам, выкликая ее.
И когда работница спустилась к самому берегу, у которого плескались зеленоватые воды Тихомолки, навстречу ей из-за белых, как кости, валунов выступила прежняя провидица с холодным и надменным взглядом.

Мощные, распаленные бегом кони грызли удила и били копытами, пугая женщин и детей. Их шкуры лоснились на солнце, а сокрытые в длинной и пушистой шерсти бабки[44] выдавали дорогую породу. Всадники не торопились спешиваться, рыская вдоль изб, и чеканные бляхи богатой сбруи тускло бликовали в восходящем солнце, вызывая оторопь. К каждому седлу были приторочены меч и лук – не чета простым деревенским топорам и вилам.
– Говорят, ваша провидица за несколько верст чует, коли кто приближается, а вы даже хлеба-соли не приготовили, – недоверчиво хмыкнул всадник, который был за старшего.
Был он немолод, но выразительные черты лица и крепко сбитая фигура выдавали в нем волевого человека. Он единственный не отъезжал от терема ведуньи и, когда Милица поднесла ему в глубоком поклоне лучшее угощение, какое спозаранку нашлось в избе, отломил себе от хлеба лишь маленький кусочек.
– И зачем только в такую глушь тащились?.. Брешет, как всегда, народ.
– Не серчай, знатный господин, – прохрипел старик Василь, опираясь на клюку. – Ворожея вчера весь день велела ее не трогать: с нечистью лесной бороться она собиралась.
– Нечистью? – нахмурился воин. – Никак беда у вас случилась?
– Беда, да не одна... Но прежде скажи, господин, попадался ли тебе на пути призрак яблони, что манит в лесную чащу?
Всадник отрицательно помотал головой.
– Лишь слышал о ней от одного дивного сказителя, что однажды просил милостыню в моих хоромах. Что дух это некогда убитого чудовища, которое давным-давно охраняло здешние края.
– Ох, горе-то какое! Как же сдюжит наша Аксинька с таким ворогом? – заохал Василь и пояснил: – Был тут у нас один сказитель, да сгинул, точно под землю провалился. А затем и в озере рыба пропала. А то весной землю трясло, чуть избы по бревнышку не рассыпало...
– А я говорю, это все из-за Аксиньи и есть! – встряла вдруг бывшая погорелица, обращая на себя внимание воина. – Взгляд у нее за последний год стал темный да злой, уж и не видно, что любит деревню нашу. Не ровен час она сама спуталась со Скверным лесом, вот и завладел он ее разумом...
– Цыц! Молчи, баба... – рявкнул Василь, но голос у него был уже сиплым, немощным, и от усилия старик закашлялся.
– Здравствуй, княже, – негромкий вкрадчивый голос прошелестел среди людей, заставив их вздрогнуть.
Аксинья стояла на крыльце, гордо вскинув подбородок и величаво сложив ладони на животе. Шитый бисером красный сарафан, падающий до ног тяжелыми складками, да узорчатый платок, венчающий чело, делали ее подобной владычице. Однако наибольшее впечатление произвело то, как провидица обратилась к суровому гостю.
– Князь! Князь!.. – это испуганное восклицание покатилось среди жителей села, и все как один упали перед дружиной на колени.
Осталась стоять лишь Аксинья. Ярко сиял шелк галунов, споря с убранством боевого коня, подобно стали сверкал из тени испытующий взор ведуньи, бросая вызов гостю.
– Знаешь, кто я, а не кланяешься? – нахмурившись, проговорил всадник.
– Что ж, у тебя своя вотчина, а тут мои владения. Что за нужда привела ко мне самого правителя Красных земель?
Аксинья привыкла, что такая манера разговора заставит тушеваться даже самого бедового, самонадеянного молодца, однако князь лишь прищурился.
– Обычно гостю сперва предлагают отдых, но так и быть: я тороплюсь и тоже не могу тянуть время. Мне нужно твое прорицание, ведунья, коли слухи не врут о даре: знать хочу, который из бояр предал меня и собирается переметнуться на сторону соседа. А еще поведали мне сейчас, что стало у вас в краях неспокойно. А раз я князь, то забочусь о своих людях. В обмен на ворожбу я и моя дружина готовы выступить вместе с тобою в Скверный лес, чтобы защитить село.
Аксинье не нравился его тон. Он точно прощупывал ее, ставил под сомнение ее силу и значимость. И ответ ведуньи прозвучал резче, чем ей самой того хотелось:
– Способности есть, да только помощь мне твоя ни к чему, княже. И цена у меня будет иная.
– Какая же? – Поскольку ведунья строптиво замолчала, князю пришлось просить: – Дело важное. Все исполню, что в моих силах.
– Как дам ответ на кручину твою, возьми меня в жены.
Слабый, пока еще неуверенный ропот прокатился среди люда: слыхано ли дело, чтобы девка сама на шею вешалась! Даже князь, до сих пор сохранявший непроницаемое выражение лица, не смог скрыть до конца изумление. Аксинья сцепила зубы: она не могла прямо попросить увезти ее из села, это звучало бы странно, поэтому пришлось исхитряться.
– Как же я возьму тебя в жены, коли ты уже носишь кокошник замужней женщины? – только и вымолвил воин.
– Я не замужем. Местные не берут никто, пугаются силы моей. А тебе как раз под стать придусь, буду стеречь покой твоих хором.
Селяне зашумели пуще, возмущаясь бесстыжим речам ведуньи, но Аксинья и бровью не повела. «А почему бы, в конце концов, и правда не стать княгиней?» – озадачилась она про себя. Бездумно высказанная мысль теперь не казалась ей такой уж глупой. Раздраженная переговорами с необычным собеседником, который только и норовил, что возражать, Аксинья позабыла и о недавнем страхе, и о нависшей угрозе. Проклятие вновь показалось чем-то незначительным, далеким, а прежняя жизнь, полная власти, взыграла в крови, опьяняя воображение. Маменька считает, что ей, Аксинье, не суждено стать чьей-то женой – так и поделом. Аксинья станет княгиней, и ее жизнь будет в сто раз лучше, чем у хваленой Милицы. И если отец с матерью полагают, что будут вечно сидеть у нее на шее, загребая подарки просителей, то глубоко ошибаются. Она, она!..
– Нет, все равно не могу, – князь твердо покачал головой после некоторого молчания.
Щеки Аксиньи вспыхнули. Услышать отказ оказалось оскорбительнее, чем она предполагала.
– Почему? – уязвленная сухим ответом, переспросила она. – У тебя уже есть супруга? Так возьми меня второй! Или советницей при дворе.
– Причины моего отказа тебя не касаются, ворожея. Но коли хочешь моего совета, бескорыстного, то нехорошо над традициями смеяться: уж коли в девках засиделась, так и носила бы голову непокрытой, так честнее. Вторых жен в наших краях не берут. Да и зачем мне жена, которая всеми силами стремится родное село покинуть, когда его постигла беда?
– Ты рассуждаешь о том, чего не знаешь, – прошипела Аксинья, едва сдерживая закипающее негодование. – Однако если ты привык, что все играют лишь по твоим правилам, поворачивай прочь без моих предсказаний!
Князь смерил ее долгим и тяжелым взглядом.
– Я думал, здесь живет мудрая ведунья, а вижу лишь бесстыжую и наглую девку, – бросил он, разворачивая коня. – Позор, который ты сама навлекла на себя на глазах твоих людей, будет тебе лучшим наказанием.
Не успел княжеский конь переступить копытами, как налетел дикий ледяной ветер. Белоснежные облака заворчали, стремительно наливаясь угрожающей чернотой, и, ослепив людей, в скакуна ударила молния. Коротко застонав, он повалился замертво вместе со всадником.
Селяне шарахнулись врассыпную; крики ужаса слились с ревом детей, а в хлевах вдруг обреченно, протяжно завыла скотина. Аксинья ощутила жгучую боль, будто кто полоснул ее лоб ножом, а затем услышала треск: ткань платка, плотным жгутом укрывавшего ее голову, прорезали два острых, на глазах разрастающихся рога. Мгновение – и разодранная повязка спала, являя всем истинный облик провидицы.
– Скверна! Скверна! Наша провидица погибла! – завопил кто-то, и село наполнилось горестным плачем.
Воины дружины выхватили мечи, их мрачные лица горели жаждой мести.
– Нет... нет... не подходите, – пролепетала, озираясь, Аксинья, безотчетно размазывая заливающую лоб кровь. Однако куда бы она ни бросила взгляд, люди отступали, прячась за спины всадников. Ее собственная семья спешно заперлась в избе. Аксинья почувствовала, как страх подступает к горлу, застывает мольбой в непролившихся слезах. – Не трогайте меня!
И взвывший вместе с ее криком ураган сбил и людей, и лошадей с ног. Обрушившийся в мгновение ока, он ломал деревья и душил пылью; взрывал зеленеющие пашни, уничтожая посевы; срывал крыши с изб и хлевов, швыряя их на головы людей, умерщвляя животных, разрушая все богатство, что успела скопить деревня, будто и не было нескольких лет безмятежного благоденствия. Где-то вспыхнул пожар, и жители, причитая, бросились спасать нажитое. Однако ветер лишь крепчал, не позволяя никому сделать и шагу.
Деревню накрыла ледяная тьма. Только вой бури и вспышки молний прорезали ее пространство, в котором вопль Аксиньи чудился скорбной песней: дрожа и схватившись за лоб, она пыталась унять боль от растущих рогов и покрывающих руки перьев. Десятки, сотни острых ростков вспарывали кожу, и боль эта, мучительная, исторгаемая ведуньей, загремела по срубам крупным градом.
Ненасытный огонь и смертоносный снег, кромешный мрак и вспышки холодного, хищного света – все потонуло в первобытном хаосе, а в центре его была стенающая, корчащаяся ведунья...
Когда же боль утихла и силы покинули ее, наступила вязкая, мертвенная тишина. С трудом разлепив веки, Аксинья обвела взглядом побоище. Хриплый стон застыл в ее пересохшем горле: она не узнавала в грязном месиве, искореженных постройках и телах погибших родную деревню. Ее терем обрушился и горел, чудом не задев бывшую хозяйку.
– Нет, нет, что же я наделала?.. – Аксинью затрясло, как в лихорадке, а сквозь треск огня проступало новое, страшное осознание: у нее больше не было привычного человеческого тела.
Тонко, тревожно пропела стрела.
Еще не успев осознать, что это за звук, Аксинья вскрикнула от пронзившей плечо боли: один из всадников, осторожно подтащив к себе лук, выстрелил, надеясь поразить чудовище в сердце. Те, кто выжил – не только воины, но и простые люди, похватав кто какое мог оружие, – грозной, молчаливой стеной двинулись на превратившуюся в чудовище провидицу.
Еще один, совсем слабый разряд молнии, заставивший толпу попятиться, жалобный протяжный вопль – и про́клятая ведунья скрылась за обломками избы, устремляясь к Скверному лесу...

Раненая рука противно немела, покалывая. Аксинья продиралась сквозь Скверный лес, шатаясь от усталости. Пот заливал глаза. Она не помнила, как преодолела Тихомолку: должно быть, ужас придал ей решимости. Мокрая одежда цеплялась за колючки, рога путались в сплетениях ветвей. Аксинья не превратилась полностью в птицу или зверя, стала уродом из страшного морока и брела напролом сквозь заросли и овраги, зная, что оставляет следы. Однако на то, чтобы передвигаться осторожнее, уже не хватало сил. Ведунья лишь бессознательно переставляла ноги, падала, оскальзывалась, с каждой минутой опасаясь, что больше уже не сможет подняться.
Яблоня возникла перед ней, расположившись на этот раз на берегу озерца. Чистые и прохладные воды сулили ласку и утешение, но Аксинье было не до передышек: серебристая листва потускнела, почти лишившись потустороннего сияния. Теперь это было обыкновенное увядающее дерево, и лишь горящий на вершине плод еще напоминал о прежнем могуществе. И, кроме него, яблок больше не было.
– Как же так... – Оторопев, Аксинья осела на густую, в мелких, как звездочки, цветах траву. – Неужели... то были не сны?
Будто что-то надломилось в душе от страшной догадки, и смутные надежды, какие бы ни были, разом отхлынули. Шатаясь, Аксинья доплелась до яблони и облокотилась на ее дрогнувший ствол, прижимаясь к нему всем телом. Сомкнула веки, пытаясь уловить хоть что-нибудь, хоть какое-нибудь слово, но дерево, как и всегда, хранило безмолвие. Стих и знакомый шепот на задворках сознания.
– Я знаю, я желала слишком многого, – выдавила наконец Аксинья. – Прошу, прости меня! Пожалуйста, верни все обратно. Я не хочу, чтобы так все закончилось. Не хочу, чтобы они все остались мертвы! – Она всхлипнула, затем еще и еще, содрогаясь от прорывающихся наружу рыданий.
Яблоня слабо трепетала ветвями: то ли не слышала, то ли не разумела скорби человека. Ведь она и так отдала все, что было у нее драгоценного.
– Прошу, верни, верни все, как было раньше!!
Слезы смешались с грязью на щеках и высохли мутными дорожками, а лес оставался все тот же. И каким бы ни было раскаяние, неодолимой волной накатывало изнеможение. Аксинья не заметила, как задремала, свалившись на молодую, душистую траву. И впервые за долгое время ей приснился не кошмар, а та счастливая пора, когда она веселилась вместе Еженой, Феодорой и Есенькой, а Праскуша мурлыкала на радость всем бесхитростные песенки...
Солнце накололось на верхушки черных елей, когда в лесу послышались грубые голоса воинов. Пробуждение оказалось горестным. Аксинья растерянно оглянулась. Что делать?.. Она никому не нужна. Она изнурена и ранена. Взгляд упал на последнее яблоко на верхушке кроны. Быть может, это ее шанс все исправить? Сказитель предупреждал не доверять порождениям потустороннего мира, но в случае Аксиньи терять было нечего. И уж если она решила испить эту чашу с ядом, то осушит ее до дна, лишь бы все скорее закончилось, каким бы ни был исход.
Дрожа от озноба, ведунья поднялась, разгибая одеревеневшие конечности. Плечо пронзило мучительной болью, и Аксинья застонала, не зная, как дотянуться до макушки дерева, которое казалось теперь совсем темным, будто растворялось в закатных лучах. Однако стоило только пожелать, как яблоко само легло в ладонь. Вслед за тем яблоня окончательно растаяла в сумерках – ни рытвин, ни выемок от корней, точь-в-точь призрак!
Только алый пульсирующий плод свидетельствовал о том, что все это происходит взаправду.
Перекличка преследователей становилась все громче, угрожая скорой расправой. Уже замелькали за дальними стволами огни факелов, закричали в глубине крон растревоженные птицы. Аксинья стояла у кромки озерца, беспомощно озираясь и понимая, что это конец. Даже ее серебряная защитница исчезла. Что ж, значит, пора и ей сделать последний шаг...
– Прощай, – шепнула она нахохлившейся на ветке случайной синичке.
Протяжно захлопали крылья, тоскливый клекот разнесся в небесах, и выскочившие на поляну люди, ощерившиеся вилами и копьями, застали лишь оседающие на землю серые перья...

Чудесным образом рука перестала болеть. Сильными взмахами теперь настоящих крыльев Аксинья взмывала все выше и выше, опасаясь охотников и стремясь затеряться в облаках. Она роняла слезы, прощаясь с родным краем, но стремительный полет привносил в сердце странную легкость. Всюду клубились исполинские облака, светясь розовым и золотым, напоминая дивные горы, – здесь, на высоте, они выглядели еще более невероятными, чем с земли.
Постепенно облака сгущались. Аксинья пыталась лавировать, оставаясь в чистом небе, но в конце концов ей пришлось нырнуть внутрь одного из них, и облако потекло вокруг нее густой, плотной пеленой. Ничего не было видно. Когда же дымка расступилась, Аксинья поняла, что это вовсе не облака, а стелящийся по земле туман. «Не могла же я так сильно снизиться, ничего не заметив... Да и облако не может опускаться до самой земли...» – озадачилась Аксинья.
Местность была чуждой, болотистой. Стылые лужицы воды тускло поблескивали среди осоки и рогоза, не отражая неба. Над трясиной чахли скрючившиеся березы. Самые дальние тонули в новой полосе молочного тумана, который скрывал горизонт. Мертвенное, неестественное спокойствие сковало пейзаж, зарождая в сердце Аксиньи нехорошее предчувствие. Каким-то образом, еще ясно не отдавая себе в том отчета, она догадалась, что мир этот – не человеческий.
– Где я? Кто я?! – Она заметалась, не находя выхода в ту синеву, в которой недавно купалась, затем попробовала обратиться – и поняла, что человеческий облик ей неподвластен.
Судорожный крик о помощи увяз в равнодушном безмолвии. Еще некоторый отрезок вечности, наполненный серостью и сыростью пейзажа, – и перед Аксиньей выплыла домовина. Она выглядела неприкаянной без погоста, без каких-либо следов человека, будто существовала в этой зияющей пустоте всегда сама по себе. Дверь бесшумно отворилась, и на пороге возникла женщина с морщинистым лицом, залитым бесчисленными дорожками прозрачных слез.
– Ох, что же ты сделала с собой, девочка моя? – тоскливо проскрипела старуха. От ее пустого взгляда у Аксиньи побежали мурашки. – Зачем же надо было тело свое духу на съедение отдавать? Ведь не тащил же он тебя силой, а землю свою родимую стерег от зла. Один только раз откликнулся он на отчаянный зов о помощи, поделившись частицей своей, – а ты и всего его по частям сожрала. И теперь век не разойтись вам, не распутать этого узелка.
Услышанное так напугало Аксинью, что она обмерла, вновь забилась в ненавистном теле, пытаясь обернуться человеком, – и поняла, что и не тело это было вовсе, а клетка для ее души; будто бы маска ряженого крепко приросла к ее скулам.
– Где я? Что теперь со мной будет? Прошу, помоги мне отсюда выбраться, – жалобно проскулила она, с мольбой протягивая руки-крылья к таинственной хозяйке судьбы.
Но та, печально покачав головой, вытянула ладонь и, точно возвещая приговор, проскрипела:
– Сама ты заперла себя в этой темнице, и нет ключа от нее. Сама ты начертала свою судьбу, да не рунами, а собственной волей, что крепче любого колдовства. Для того, кто стал сосудом для духа, нет дороги обратно в мир живых. Но и умереть ты не сможешь, ибо тесно переплела ты с ним душу свою, срослась до хруста костей, и будет питать он тебя. Скитаться тебе теперь, не слыша ни слова, ни смеха человеческого, до скончания времен.
Последнее, что запомнил Иван, прежде чем к нему вернулась собственная память, – это полный безысходности и отчаяния вой Аксиньи, разносящийся над болотистой пустошью.
Глава 10
Чтоб лихо навек упокоить
Твердая ледяная корка с хрустом трескалась под сапогами, и те проваливались по самые голенища в рассыпчатый, как мука, снег. За ночь приморозило, и в воздухе повисла искрящаяся дымка. Она быстро запорошила и одежду, и волосы путников, пока они, барахтаясь, проталкивались сквозь высокие наносы. Иван хорошо знал дорогу, и туман не был помехой.
Хриплое дыхание разносилось далеко по празднично сияющему инеем лесу: новый день знаменовал еще одну маленькую победу жизни над смертью, и стужа будто бы в отместку жгла лицо. И пускай смертельные оковы заставили умолкнуть воду и деревья, землю и птиц, превратив мир в гробницу, – свежие заячьи следы или оленьи отметины на коре давали понять, что жизнь по-прежнему теплится где-то рядом и ждет своего часа.
Шли молча, останавливаясь лишь для того, чтобы растереть немеющие нос и подбородок. Иван задавал темп, попутно пытаясь нащупать вокруг себя нити мироздания, из которых сплетается полотно колдовства. Впервые он отчетливо ощутил их, когда Аксинья уводила его от хищного духа в лабиринте корней, и теперь удивительно легко погрузился в прежнее состояние, будто оно всегда было рядом – стоило лишь протянуть в правильном направлении руку. Иван думал о том, что знание – самая ценная вещь, которой может обладать человек. Именно оно помогает вовремя предотвратить опасность или сделать правильный выбор. И тот, кто уразумел это, несет отныне ответственность перед всем человечеством.
Если у него получится выжить, он начнет изучать незримые законы, на которых строится мироздание. Людей, способных противостоять демону, должно быть больше. И даже если жрецы Бездны порицают магию, он продолжит дело Агафьи и сохранит крупицы знаний, выучится грамоте и запишет их. Чтобы однажды они тоже спасли кому-то жизнь...
Аксинья шагала чуть позади, тоже погруженная в переживания. Говорить не хотелось, и даже утром они обмолвились лишь парой слов. Когда Иван очнулся, ведунья уже бодрствовала, разваривая в котле последнюю порцию солонины. Хотя, быть может, как нечеловеку, ей просто требовалось меньше времени для сна, ведь она всегда просыпалась раньше него. Услышав, как Иван зевает, Аксинья обернулась, ставя перед ним чугунок с похлебкой.
– Поедим и выдвигаемся? – произнесла она с печальной улыбкой, полное значение которой он теперь понимал.
В глубине серых глаз вновь плеснулся страх, что ее оттолкнут, обругают, лишив последней крупицы тепла, но у Ивана не было желания обвинять Аксинью. Ни она когда-то, ни он – никто из них не представлял во всей полноте, с чем им придется столкнуться, ни один не сознавал последствий своих действий. И бремя людей прошлого, которое легло на их плечи, они тоже не выбирали. Все, что им осталось, – это сделать так, чтобы больше никто не страдал. История Йота и Мораны должна наконец завершиться.
– Да, идем, – он тепло улыбнулся, замечая, как внутри Аксиньи все трепещет при виде этого света, как дрожат в порыве благодарности губы.
Казалось, еще мгновение – и она бросится ему на шею, однако нежность в глазах ведуньи медленно присмирела, остановленная невидимой преградой. Взяв себя в руки, Аксинья кивнула и потянулась к ложке.
– Аксинья, только я не понял... – все-таки спросил после пары глотков Иван. – Почему Йот помог тебе тогда, в самый первый раз? Ведь это потом он не мог отказать, когда между вами образовалась связь.
– Я думаю... – смущенно потупив взор, прошептала ведунья, – пусть он и превратился в чудовище, чтобы убить Морану, в нем все-таки осталось что-то человеческое. Ведь он не отказывался от любви, как она. И даже после превращения в дерево в нем сохранились отголоски тех чувств. Мой зов о помощи пробудил их, и Йот решил помочь. Поделиться кусочком силы. Быть может, если бы я, съев только одно яблоко, спокойно прожила до старости, эта сила вернулась бы к нему с моей смертью. Но я не понимала, что нельзя желать больше того, что нам уже дано... – Голос Аксиньи предательски дрогнул, и ее передернуло, как от боли. – Ты же обещал не расспрашивать меня о прошлом, разве не так? – заметила она с укором.
– Да, прости, – Иван кивнул, и с тех пор ни один из них не проронил ни слова.

Местность постепенно становилась все менее дикой, выдавая близость человеческого жилья, а тело наливалось усталостью. Рубаха под кафтаном взмокла, а мороз лизал шершавым языком щеки, выжидая, когда можно будет скользнуть за шиворот липким, пробирающим дрожью холодом. Это была борьба на истощение с заведомо смертельным исходом.
Когда в просвете между соснами сверкнула застывшая лента реки, Иван взобрался на гребень одного из холмов, что полого переходили в пойму. По ее дну змеилась поземка, будто, пока торжествует жизнь, ночная вьюга облюбовала себе здесь логово. Тусклое небо сливалось с горизонтом, осыпаясь на землю белесым крошевом.
– Смотри! – прошептала запыхавшаяся Аксинья: чуть ниже, у самого берега, на снегу простерлась окоченевшая лиса.
Ее густой мех остался не тронутым ни охотниками, ни диким зверьем, которое рыскает в поисках пропитания. Мир умирал – без грома, бури или изрыгающих пламя гор, вместо этого погружаясь в безмолвную слепящую пустоту. Быть может, так сказывалась засевшая иглой тоска, но Ивана не покидало ощущение, что там, где ступала про́клятая Морана, зимний лес становился по-настоящему пустынным. За время пути они даже ни разу не заметили бесшумно парящих сов.
– Трудно представить, что она бродила вот так, среди льдов, веками, – сокрушенно выдохнула ведунья. – На такое и правда способен только тот, кто лишился души.
Сердце Ивана тревожно сжалось: вдали уже маячило разбросанное по склону селение. Соседи, родители, Марьянка – все это вспыхнуло в памяти с новой силой.
– Вперед, – разомкнув непослушные губы, прохрипел он.
Началась последняя часть их трудного пути.
Время теперь то растягивалось, то вовсе замирало. Съезжая вниз по склонам и взбираясь на откосы, Иван не мог избавиться от наваждения, что они никогда не преодолеют это расстояние. Весь трудный и опасный путь по чертогам духов прошли, а здесь земля как будто вставала дыбом, не пуская домой. Отталкивая и преграждая путь. Повергая в отчаяние.
И все же он начал постепенно различать больше деталей. Когда стало понятно, что ни над одной избой не вьется дым, Ивану будто кто дал под дых. Заледенели проруби, а ведь обычно мужчины обновляли их каждое утро. Что-то чернело на улицах – то ли брошенные вещи, то ли повозки... И только взойдя на последний пригорок, Иван осознал, что это трупы. Людей и животных. Взрослых и детей. Взгляд невольно цеплялся за одежду, узнавая каждую простершуюся в предсмертной агонии ледяную статую.
Кто-то окоченел в мгновение ока. Кто-то рухнул, залитый кровью, да так и отдал тепло зиме. По отдельным группкам тел можно было примерно предположить, как развивались события: вот у дома старосты застыли несколько мужиков, воинственно подняв топоры, – судя по всему, Снегурушку все-таки решили изгнать из селения. Видимо, после еще нескольких странных смертей у жителей кончилось терпение. А быть может, в округе пропала вся дичь... Но никто не подозревал, что пришелица лишь развлекается и вместо испуганной девчушки на них ощерится жуткий демон. Вот, очевидно, Морана пустилась на охоту, пользуясь смятением людей и истребляя их, как овец; вот отец попытался подстрелить Снегурушку из-за угла, да так и застыл навеки, не успев спустить тетиву... Отец...
У Ивана подкосились колени. Перед внутренним взором проносились каждое знакомое лицо, каждая улыбка.
– Держись! – громко крикнула на ухо Аксинья, подхватывая его.
Нечленораздельно промычав, Иван высвободился из объятий ведуньи и, цепляясь за ломающиеся от его напора деревца, поковылял на видневшуюся тропку, которая вела от реки к околице. В глазах потемнело от бессильной ярости. Все быстрее и быстрее вниз по холму – вскоре Иван уже несся, будто спасение деревни зависело от его скорости, словно он мог обогнать само время. Только сейчас он понял, насколько в глубине души надеялся на чудо, – и только сейчас его по-настоящему захлестнуло исступленное горе.
Краем глаза Иван вдруг заметил белую фигуру, отделившуюся от безжизненного пейзажа. Снегурушка направлялась навстречу гостям не спеша, подобно сытому хищнику, который находится на своей территории. И, уловив еще лишь силуэт демона, Иван почувствовал, как злоба против воли скукоживается, уступая место острому животному страху. Споткнувшись, он оцепенел. В глазницах Мораны клубилась безликая, кровожадная тьма – теперь он ясно видел это иным зрением. Неодолимое желание повернуть и бежать как можно дальше в надежде, что смерть еще удастся обмануть, охватило рассудок...
А рядом придушенно, как птица, пискнула Аксинья.
Звук ее голоса пронзил Ивана, как заставляет встрепенуться сердце звук капели. И он вдруг вспомнил, что Аксинья только кажется храброй. Вспомнил, как она страдает и боится, как мучится и молча глотает слезы. Вероятно, из них двоих Аксинье сейчас было страшнее всего, ведь она столкнулась с Мораной впервые. Иван нащупал дрожащую ладонь ведуньи и крепко сжал, ощущая ответное благодарное рукопожатие. Они вместе. Они живы.
Он вновь взглянул в лицо Снегурушки, которая уже почти добралась до околицы. За время праздного безделья она успела нарядиться, как писаная красавица: в собольи меха, в пуховые платки да расшитые сапожки. На груди – жемчужные бусы, ладони величаво покоятся на животе, укутанные в заячью муфту. В каждом награбленном украшении Иван с болью узнавал вещи, принадлежавшие той или иной соседской семье. Морана не только убивала, но и оскверняла память погибших.
– Здравствуй, Ванюша, – мягко пропела Снегурушка. Она больше не скрывалась под нежной девичьей личиной – темно-вишневые глаза ее отражали лишь изощренный, жестокий разум, а губы растянулись в хищной улыбке. – Я уж думала, разгадал ты меня да сбежал в земли духов навеки, лишь бы не встречаться лицом к лицу. А ты еще и гостью привел!
Вопреки безмятежному тону голоса, от всей ее фигуры веяло мертвечиной.
– Как ты посмела их убить?! Всех до единого! – заорал вне себя Иван.
Сердце обратилось в расплавленный кусок металла, причиняя невыносимую боль, которая затмила даже страх смерти.
– Ох, Иван, – засмеялась Снегурушка. – Знаешь, а ведь когда-то и я люби... ла... – Ее удивленный взгляд остекленел, и речь сникла на полуслове.
Снегурушка замерла подобно марионетке, которой оборвали ниточки, и в это мгновение как никогда стала заметна зияющая в зрачках пустота. Но миг – и к ней вернулось прежнее холодное веселье хищника.
– Не бойся, мальчик, я скоро заморожу и тебя, и твою спутницу, и вам станет хорошо-хорошо. Ведь снег такой мягкий, пушистый, словно одеяло... – ее голос нежно ворковал, убаюкивая, терзая сердце.
– Не выйдет, Морана. Больше ты никого не убьешь, – выступила вперед Аксинья. – Я закончу дело Йота, и вы оба наконец обретете покой!
Ни одна жилка не дернулось в лице демона, словно это была застывшая маска. Да и не помнила она, быть может, более о брате, ведь то не душа даже была, а лишь малый ее осколок. Последнее проклятие погибшей чародейки, брошенное в этот мир, да ее последнее сожаление. Зато отовсюду завыли волки, и из перелеска к ногам Мораны сбежалась целая стая.
Снежная красавица усмехнулась, как оскалилась. Зрачки полыхнули жаждой жестокой расправы.
– А у тебя нет сил, а у тебя нет сил, а у тебя нет сил... – беспечно засмеялась она, кружась, точно в танце. Порыв жесткого ветра обнял ее взметнувшейся кисеей вьюги. – Ты всего лишь сосуд, вместилище чужих сил, жалкое их подобие. Тогда как я и есть сама зима, сама смерть!
– Нет, я сумею одолеть тебя, Морана! Потому что я не предавала своих чувств и в моем сердце по-прежнему горит любовь. А от тебя осталась лишь холодная, пустая тьма. Дунь на нее – и рассеется без следа.
Красавица обнажила длинные, острые, как у змеи, клыки, и глаза ее превратились в две пустые глазницы, на дне которых загорелись злые огоньки.
– Беги, Иван! Делай, что я тебе говорила! – закричала Аксинья.
Снегурушка снисходительно усмехнулась.
– А успеешь ли остановить меня, прежде чем я его прикончу?
– Не слушай ее, Иван, беги! – твердо велела Аксинья, и тот бросился в обход, под защитную тень леса.
Позади зарычали, настигая, волки. Иван метнулся к ближайшему дереву, рассчитывая найти в нем надежный тыл, развернулся, выхватывая из-за пояса взятый из сторожки топор, но по земле будто ударили гигантским молотом. Ивана подбросило и швырнуло в высокие сугробы. Не заботясь о потерянной шапке, он вскочил, разметав опротивевший снег, – и замер.
Стаи не было: жуткий морок рассыпался мелкими ледяными иглами. А в том месте, где стояла Аксинья, из земли тянулись корявые корни, нацеленные остриями на демона. Да и сама Аксинья исчезла: вместо нее над землей реяла птица с человечьей головой. Ее матово-серые, как сталь, перья напоминали грубые лезвия, а морщинистые лапы оканчивались когтями. С лица не мигая взирали два желтых глаза, лишенные ресниц и бровей. От знакомого облика остались лишь русые волосы, но и их увенчали тяжелые антрацитовые рога. Впервые Иван как следует рассмотрел уродливый облик Аксиньи, который являлся ему во снах.
– Я так не хотела, чтобы ты видел меня такой! – горестно проклекотала она. – Ну же, беги!
Снегурушка захохотала, и, как некогда в битве с Йотом, буран подхватил ее, вознося над землей. Небо потемнело, накрывая деревню преждевременными сумерками, и ветер завыл, как спущенный с цепи дикий зверь.
Иван помчался со всех ног, но снег вдруг повалил мокрыми хлопьями, слепя глаза и сливаясь в неразборчивую молочную муть. Пришлось брести на ощупь, то и дело налетая на деревья, однако столь же резко непогода начала утихать. Щеки вдруг опалило холодом. Отряхнувшись, Иван сбросил с одежды тяжелую налипшую массу, и она разлетелась по земле звенящими осколками: дорогу перед ним устилал блестящий и гладкий, как ковровая дорожка, лед. Стоило сделать шаг, и мир тут же полетел вверх тормашками.
От удара тело отозвалось болью, но Ивану было все равно. Как одержимый, он поднялся на четвереньки и пополз. Затем выхватил топор, вонзая лезвие в сверкающую, как леденец, поверхность и подтягиваясь. Все потеряло значение, кроме остервенелого стремления наконец-то добраться до родных, до Марьянки... Из ближайшей избы, вопреки надежде, пахнуло все тем же холодом и тленом.
– Есть кто живой? Дядя Яхонт... – начал было Иван и вздрогнул: прямо в сенях застыл направлявшийся на улицу заиндевевший старик.
Он выглядел почти как живой, только невидящие зрачки выдавали мертвого. От резкого толчка дверью статуя пошатнулась, не удержав равновесия, рухнула на пол и разлетелась на осколки. Ивана пробила дрожь; он ударил себя по щекам и, преодолевая оторопь, шагнул в избу.
Старуха сидела у потухшей печи, к ней склонилась, протягивая каменный хлеб, соседка. Пол глухо потрескивал: это лопалась покрывающая его тонкая корочка пушистого инея. Точно плесень, он затянул каждый горшок на поставце, каждую салфетку и пядь стен. Толстые сосульки свисали с мертвецов, залепив им глаза и рты. Иван сглотнул. Ему было жутко от мысли, что он должен развести здесь огонь, сжечь их... От вида искаженных предсмертной мукой лиц хотелось зажмуриться.
За окном раздался раскат грома, и яркая вспышка наполнила избу резкими ломаными тенями. Попятившись, Иван, сам не зная зачем, вернулся наружу. Девы сражались над крышами, и было видно, что Аксинья бьется из последних сил. Она подрезала и увиливала, отгораживалась молниями и атаковала извивающимися лозами корней, но всего этого хватало лишь на то, чтобы удерживать демона на расстоянии. Иван видел, что Аксинья защищается, а это равносильно поражению. Свободная и беспечная Снегурушка, казалось, играла с добычей, постепенно усиливая натиск метели. Она утомит Аксинью, подберется к ней и растерзает. Все повторялось, как и с Йотом...
Бессильно выругавшись, Иван ринулся обратно в избу. Скинув рукавицы, дрожащими пальцами сгреб лучины, схватил кремень и огниво и, приготовившись извлечь искру, замер. Как там учила Аксинья? Соткать в танце холстину? Но он никогда не ткал, и искусство это ему чуждо... Иван прислушался к себе, нащупывая звенящие в пространстве незримые нити. Нити ли? Скорее узоры, которые он, как по дереву, мог высекать на необъятном полотне, только без резцов. И только от его воображения зависело, каковую форму приобретет колдовской орнамент: плавную или резкую, угрожающую или целительную. Еще не вполне освоившись и поддаваясь наитию, Иван негромко и хрипло запел:
– Пусть из ярости соткется,
Рода зов звенит во мне!
Хищная утихнет жажда,
И конец наступит тьме!
Сперва слова подбирались с трудом: пристальные взгляды мертвецов сверлили спину, нагоняя суеверный страх. Иван ежился и сбивался. Однако – усилие за усилием – песня, высекаемая на скрижалях мироздания, крепла. Он вспоминал детство, Агафью, их дружбу и раскол, затем – смятение, когда мир духов оказался взаправдашним, и все эти чувства обретали звучание, складываясь в пронзительную мелодию, как разрасталась и струящаяся в ладонях Ивана сила.
– Я не ведаю, откуда
Чар во мне бурлит поток,
Но огонь я призываю,
Чтоб служил мне как клинок!
Камень ударил о кресало, и колдовское пламя вспыхнуло быстро, жарко, пожирая предложенное угощение. Лед под его напором поблек, а затем и вовсе расступился. Запахло удушливой гарью, и Иван, сунув в устроенный на полу костер пару лучин и разнеся их по углам жилища, в последний раз обернулся на ледяные статуи: с них капала вода, но люди не пошевелились. Лишь смрадный дух наполнял комнату, и восковые лица медленно теряли свои очертания. Смахнув слезы, Иван круто развернулся на выход.
А дальше все слилось в неразборчивую полосу ужаса.
Он метался среди трупов, и кровавый снег хрустел под ногами подобно костям. В недвижимом холоде домов среди усопших Иван раз за разом выкрикивал заговор до охрипшего горла. Голос стал каркающим, надрывным от боли, а пальцы, играющие незримую музыку, коченели. Где-то рядом Аксинья тоже стенала от боли: Снегурушка хлестала ее ветром, оставляя на теле рваные полосы, но Аксинья не отступала, отдавая себя на растерзание. Шаг за шагом она заманивала демона в скопление колдовских костров. Ивану удалось поджечь несколько изб с обеих сторон улицы, превратив ее в ловушку. Пламя уже вырывалось из окон, начиная лизать края крыш, однако Морана оставалась слепа к тому, что происходит. Жажда убийства захватила ее, лишив самообладания.
Вторя злому смеху демона, протяжно выла метель, и ее зловещий напев складывался в голове Ивана в отчетливые строки:
– Кровью черною, скорбной
Излилась моя слабость.
В чем найти утешенье?
Сил прощать не осталось.
В снах тебя вижу, милый,
Но от них лишь страданье:
Ты не дал мне защиты.
Бросил на поруганье...
То была последняя мысль Мораны перед тем, как она обратила саму себя в ничто. Безжалостная, полная тоски и ненависти.
Сыпет тихо снег:
Скрадывает скорбь,
Укрывает душу.
Раз был дан обет,
Век уж не нарушить...
Не разомкнуть цепи,
Не разбить оковы —
Только плач метели
Да покров еловый.
Ивана преследовало наваждение, что они с Аксиньей совершенно одни на белом свете, как если бы мир уже вымер и настала вечная стужа. И сумерки – заунывные, расплывчатые и слепящие – тоже никогда не кончатся. А может, по сути, так оно и есть? Не выстоят сейчас они с Аксиньей – погибнет все остальное. Считай, что и нет уже ничего. Смерть, смерть, кругом властвует лишь она...

Иван вздрогнул, когда понял, что очередная изба, в которую он зашел, его собственная. Вверху, на печи, из сумрака пронзительно сверкали широко распахнутые глаза матери: как медведица, спасающая детенышей, она прижимала к себе сыновей и Марьянку. Должно быть, они пытались вместе согреться, но колдовской холод не ведал преград. Обезумев, Иван попытался обнять статуи, но лед обжигал его, отвергая.
– Простите меня... – прошептал одними губами Иван. Силы отхлынули, взор помутился. – Прости меня, Марьянка!
Хриплый, нечеловеческий стон, вырвавшийся из его груди, отразился от стен, принося лишь пустоту. Иван знал, что не виноват, и собственное бессилие грызло лишь сильнее. Слишком поздно. Слишком коварен был враг...
Упав на колени, он не сразу обратил внимание на проникающий сквозь стены женский напев без слов. Тихий и мягкий, он словно обволакивал сердце. Но сквозь мнимую нежность проступала неуклонность воли: точно набат, она отмеряла шаг, гнула свое, заставляя все остальное расступаться перед нею.
Пораженный, Иван прислушался, но нет, мелодия не была мороком. Живая и искрящаяся, она звучала голосом Аксиньи.
Нашарив на стене свой охотничий лук, Иван схватил его, стрелы и выскочил на улицу. И не поверил глазам: вернувшись в человеческое обличье, ведунья в кровоточащих ранах наступала на Морану. Босая, она больше не уклонялась и не дрожала от ледяной стужи. Отринув силу Йота, Аксинья извлекала из себя нечто иное, что было могущественнее всех прежних ее чар.
Он наяву видел эти сияющие цепи, которые крепче любой стали, которые, наверное, смогли бы удержать и дракона... Аксинья соткала их из собственного голоса, из раскаяния и тоски долгих скитаний. Песнь сердца, о которой рассказывают жрецы Бездны. Песнь, из которой родился мир. И песнь, которой Морана уничтожала все живое. Ее сутью было сокровенное, самое ярое желание, которое требовалось вы́носить и исторгнуть из себя до последнего вздоха. И с этой обнаженной, как клинок, душой Аксинья надвигалась на демона.
А затем губы ее разомкнулись, и Иван услышал слова – они кипели в его крови, звучали в его голове:
– Кто ты, гость неведанный?
Как сквозь грань миров прошел?
Видишь душу темную?
Видишь, как мой грех тяжел?
Буран завыл, застонал, окружил Аксинью слепящей белоснежной громадой, но она шагнула, и липкая масса снега разлетелась, разрезанная строгой, искренней исповедью.
– Ветер слезы унес,
Позабыла я все слова.
Нет уж в памяти моей
Человечьего тепла.
Слова продолжали падать и падать, как горячие капли, растапливающие лед, а Иван стоял, пораженный, сознавая, о чем она поет.
– Как поет в ручье вода,
Как горит над ним заря —
Столь был добр голос твой,
Обогрел собой меня.
Снегурушка отпрыгнула, злобно озираясь. Жар вздымающегося в небо пламени наконец достиг ее, ошеломляя догадкой, но в этот момент кровь, текущая по телу и лохмотьям Аксиньи, собралась, ожила и устремилась к демонице, оплетая ее тонкими жгутами.
– Горько заплакали разом старые раны,
Но больше не оступлюсь.
Вскрою ножом я все старые шрамы!
И кровью искуплю
Всю тьму, что создала,
Все то, чему виной!
Морана зарычала, разрывая путы когтями, но кровь Аксиньи, подстегиваемая звонкой и яростной песней, завихрилась и еще крепче стянула демона.
– Как по медвяной и чистой росе полевой
Твой голос меня ведет.
Пусть гложет сердце кручина и боль сожалений —
Страх больше не сожмет.
Когда огонь зажжем,
Когда развеем мглу,
То смело и открыто, без стыда,
Тебе в глаза я посмотрю.
Спеленутая Снегурушка корчилась, щелкая зубами, и было видно, как она силится освободиться, точно неистовый зверь, угодивший в силки. Аксинья застыла и продолжала в забвении петь, вскинув руки, и Ивану казалось, что она тянется к нему, и слезы, уже человеческие, катились из ее глаз. Опомнившись, он поднял лук и положил стрелу на тетиву.
– Случай то или судьба
(Сможешь ли ответить мне?),
Что щемит в груди тоска
Сквозь столетья по тебе?
Если встретимся опять,
Если будет суждено,
Вспомнишь ли, как звать меня?
Или будет все равно?
Стрела дрожала, грозя промахом: девицы стояли практически друг напротив друга. Собственные озябшие пальцы казались Ивану вырубленными из камня. Налипший на ресницы иней мельтешил перед взором. «Успокойся. Ты сможешь, – велел себе Иван. – Отец учил тебя не промахиваться». И воспоминание о погибшем родителе зажгло сердце яростью, пробежало по телу жаром. Подхватив эту нить, Иван натянул ее, как тетиву, и снова прошептал, ощущая, как заклятие обретает четкую, подобно резному узору, форму:
– Пусть из ярости соткется,
Рода зов звенит во мне!
Хищная утихнет жажда,
И конец наступит тьме!
Снегурушка глухо вскрикнула, когда стрела пробила ее грудь. Было неясно, прикончил ли ее выстрел, однако, судя по тому, как она покачнулась, рана оказалась серьезной.
И тут же эхом отозвалась Аксинья:
– Сможешь ли меня простить,
Коли правду расскажу?
Можно ль мне тебя любить,
Али многого прошу?
Таков мой путь...
Едва песня умолкла, ведунья всхлипнула и бросилась к Моране, крепко обнимая ее.
– Синья, нет! – воскликнул Иван, вдруг догадавшись, что она собирается сделать. – Синья!!
Он побежал наперерез, пытаясь остановить ее, а в памяти острым осознанием всплывало предупреждение Плакальщицы: «Сама себе начертала долю горькую, сама теперь расхлебывать должна...» «Я закончу дело Йота, и вы оба наконец обретете покой!» – завершала мысль Аксинья. Как мог он оставаться столь слеп, когда все – каждый жест, каждый ее поступок – говорило именно об этом! Нет, он должен помешать ей, должен быть иной выход...
Иван позвал снова. Завизжала истошно демоница, но ведунья уже рывком увлекла ее за собой в ближайшую горящую избу. Жалобный, испуганный крик Аксиньи оборвал все внутри Ивана... ему пришлось отпрянуть, когда двускатная крыша обвалилась внутрь сруба, взвиваясь к небу яркими хвостами пламени.

Повсюду полыхали и сыпали искрами дома. Снег таял, обращаясь в ручьи. Густые черные клубы дыма уносились столбами в небо, едкий дым царапал горло. Иван долго сидел и смотрел, как догорает пламя, оставляя после себя пепелище. Не было ни слез, ни отчаяния. будто кто стер его душу подчистую. Теперь он знал, что значит остаться одному: за все то время, что Иван путешествовал с Аксиньей, он успел сродниться с ней, а теперь не осталось ни единого человека, ради кого он хотел бы выжить. Но смерть не приходила, лишь овевал щеки непривычно теплый ветер.
Когда пламя улеглось, слабо, нехотя тлея, он побрел на негнущихся ногах среди головешек, обвалившихся печей, искореженной жаром металлической утвари, сам не зная зачем. Над черными силуэтами сосен рдел закат, окрашивая скованную льдом реку в золото и бирюзу, а над головой уже проклевывались яркие, помолодевшие звезды. И где-то в гуще леса вдруг задорно засвистела синичка, вспомнив о весне...
Иван чувствовал себя бесконечно усталым. Тепло колдовского огня постепенно рассеивалось, и следовало поскорее обосноваться на ночлег в избе Агафьи. Дом, находясь на отшибе, наверняка уцелел и продолжал пустовать. Однако Иван медлил, бесцельно шатаясь среди руин прошлого. Он долго ходил вокруг того, последнего пепелища, на котором сгорела Аксинья. Боялся увидеть то, что от нее осталось. Но и уйти, не попрощавшись, тоже не мог.
Обуглившееся бревно противно скрипнуло под ногой, когда он неосторожно переступил через него. Поблекший от жара жемчуг с ожерелья Снегурушки бледной крупой тут и там проглядывал сквозь копоть. Ивану сделалось дурно, и он, отвернувшись, облокотился на единственную устоявшую стену. Поодаль, в скоплении углей, еще мерцали последние искры. Нет – Иван прищурился – нечто светлое, как лыко, выделялось в белесой золе. Светлое, как локоны Аксиньи. В желудке все перевернулось, и Иван шагнул еще и еще. И там, под нагромождением почерневших балок, увидел ведунью из своих снов – нагую, но целую и невредимую, точно ее отдало обратно само пламя...
Резким движением Иван попробовал отбросить рухлядь в сторону, однако та, с виду хрупкая, не поддалась. Пришлось растаскивать деревяшку за деревяшкой в хаосе сгоревшего строения. Сажа сыпалась на неподвижную Аксинью, и ее бесчувственность пугала, душа вспыхнувшую было надежду.
Ободрав ладони в кровь и наконец-то прорвавшись сквозь завал, Иван осторожно опустился на колени и дрожащими кончиками пальцев провел по щеке Аксиньи – жива. И он как-то сразу понял по тому, как покрылась мурашками на холоде кожа ведуньи, какими отчетливыми стали линии лица, что это настоящая Аксинья и нет больше в ней прежней потусторонней силы.
Всхлипнув, он бросился выкапывать ее из горячего пепла, прижал к себе – должно быть, переусердствовал, но иначе ему мерещилось, что она тотчас исчезнет... Веки провидицы дрогнули, мутный взор скользнул по закатному небу, ноздри затрепетали, втягивая свежий воздух. Миг – и в широко распахнувшихся затуманенных глазах отразились мучительный страх, неверие...
– В-ваня?!
Не в силах вымолвить ни слова, Иван крепко поцеловал Аксинью. Эти пронзительные, исполненные надрывного исступления мгновенья растянулись в вечность. Аксинья даже не дернулась, и только напрягшиеся плечи свидетельствовали о том потрясении, которое владело ею. Когда Иван отстранился, она зарылась лицом в его тулуп и разрыдалась.
– Ваня... Ваня, я тоже... но я боялась признаться, ведь тогда бы у меня точно не хватило сил! Ведь это ты сразу решил бороться против Снегурушки, а я всегда была трусихой. И... и я готова была умереть. Плакальщица сказала, что это единственной способ подарить Йоту покой. Но я не чаяла вновь увидеть тебя... Ваня, прости меня!
Аксинья плакала, сотрясаемая запоздалым ужасом пережитой гибели. И, казалось, поверить в то, что нет больше ни ложной, чужой сердцевины, ни струящегося в жилах могучего колдовства, для нее было слишком мучительно. А мороз жадно лизал оголенную кожу, заставляя ее покрываться мурашками.
– Как холодно! – Аксинья опомнилась, мелко-мелко дрожа.
Слезы льдинками подсыхали на щеках.
– Жди здесь, – встрепенулся Иван. – Заройся пока в пепел.
Засыпав нагую девушку еще хранящей тепло золой, Иван опрометью бросился к отчей избе. Сердце гулко стучало, каждая секунда казалась роковой. Сдернув с крючка самую теплую медвежью шубу и прихватив сапоги, он вернулся на пепелище.
– Вот, накидывай скорее!
Закутав Аксинью с ног до головы, Иван подхватил ее и почти побежал на взгорок, к пустующему жилищу Агафьи. Как у него хватило на это сил – протащить одним махом взрослую девицу через полдеревни, – он потом не мог понять. Зато как только он развел в печи колдовской огонь, по комнате разлилось блаженное тепло, и лицо Аксиньи заметно порозовело. Иван и сам устал, продрог, в изнеможении привалился к вымазанному глиной родному боку печи. Однако еще не время, еще рвется назад сердце, веля исполнить последний долг...
Из-под опущенных ресниц Иван окинул взглядом избу: как он и предполагал, здесь все осталось нетронутым, навевая воспоминания. Вот приступочка, на которую он взбирался мальчишкой, чтобы дотянуться до углублений печурок, в которых сохли валенки, вот мешок с остатками зерна, вот колотушка для обрядов. Ничего не украли, не осквернили жители деревни, с уважением отнеслись к памяти своей знахарки, пусть и не принимали ее веры.
Аксинья, нахохлившись под шубой, как воробей, внимательно наблюдала за Иваном.
– Там это... в сундуках женская одежда есть, – глухо проговорил он наконец, отворачиваясь. – А я пока пойду припасов из амбара нашего принесу. Завтра надо будет отсюда как-то выбираться.

К тому времени, как он вернулся, еще больше пропахнув гарью и дымом, Аксинья уже успела наварить каши и накрывала на стол. Вещи Агафьи пришлись ей как раз, разве что были чуть длинноваты, и Иван отстраненно про себя порадовался, как ладно Аксинья в них смотрится, будто и не пришелица из глубины веков.
– Попрощался со всеми? – коротко, понимающе спросила она.
Иван кивнул, молча кидая на пол мешок со снедью, который дотащил на санях. Те жуткие часы, что он провел, заходя к каждому мертвецу в избу и устраивая погребальный костер, выжгли душу, осели на языке горькой копотью, которая, казалось, теперь всегда будет мерещиться ему наряду с запахом тлеющей плоти, и все же голод – осточертевший, неуемный – не знал стыда даже в такие минуты. Иван стянул рукавицы, тулуп, валенки и, глядя прямо перед собой, уселся за стол, потянувшись к ложке. Аксинья сама всунула ему в руку зачерствевшую краюху и кружку травяного отвара. Опустилась на табурет напротив, тоже принимаясь за дымящуюся еду, которая приятным теплом разливалась по нутру.
Ночь снаружи была безоблачная, ясная, только протяжно лопалась иногда на морозе кора деревьев далеко в бору, да беззвучной песней играло на небе северное сияние – повествуя о вечном, непостижимом и о быстротечности человеческой жизни, которая тем не менее всегда стремится обуздать это вечное. Да что с того толку?..
Сделав несколько глотков, Иван вдруг выронил ложку и закрыл лицо ладонями. Теперь, когда не для чего было крепиться, когда ярость исчерпала себя, а вместо надежд осталось пепелище, наступило самое страшное. И эти пустота, и боль, и скорбная тоска ширились, нарастали с каждой минутой, разрывая на части.
– Ваня!
Аксинья бросилась к нему через лавку, обнимая, будто желая оградить от той муки, которую испытала когда-то сама, принять ее сокрушительный удар еще раз. Он это чувствовал по тому, как сцепились у него на затылке тонкие девичьи пальцы, и усилием воли заставил себя сосредоточиться на этой новой жизни, которая горела теперь в его руках. Он поднял голову, обхватывая лицо Аксиньи, окунаясь в преданный, лихорадочно блестящий взгляд. Его свет был поистине исцеляющим.
– Как это мы с тобой уцелели в когтях Снегурушки? – прошептал он изумленно.
Сонм мертвецов, искореженная, окровавленная деревня, скрывающиеся за дверью жарко натопленной комнаты, – все это вновь резануло сознание, заставив содрогнуться.
– Я не знаю, – едва слышно выдохнула Аксинья.
– Послушай, тогда, в последнем сне...
– Т-ш-ш! – она прижала палец к его губам, и в глубине спокойных, как озеро, глаз плеснулись вина и печаль. – Забыл наш уговор? Не расспрашивать о прошлом.
Ей хочется забыть, понял Иван. И пусть сама Аксинья никогда не избавится от сожалений, как и Ивана всегда будет жечь обещание, данное Марьянке, она хочет, чтобы другие поддержали эту грезу. Медленно отстранив Аксинью за запястье, Иван наклонился, вновь прильнув к ее губам, но на этот раз гораздо более жадно, настойчиво. Ладонь оплела девичью талию, привлекая плотнее.
Много позже ему казалось, что его рассудок помутила какая-то животная страсть, но посреди звездной выси, ледяной пустоши и царства мертвых теней ничего не имело значения, кроме огня, который еще горел в их с Аксиньей сердцах и давал им силы. Отринутые, подавленные, невысказанные – эти чувства теперь хлынули наружу, погребая под собой их крошечный, сузившийся до печной лежанки мир.
Аксинья ничего не говорила, только дрожала от волнения, когда Иван касался ее. Касался, как еще никого на свете. Она сама стянула сарафан и легла, готовая ко всему. И даже та боль, которую испытала в первые мгновения, была торжественной, исконно человеческой и словно разрушила звенья неволившего ее прежде проклятья.
А после Иван не запомнил ничего: ни как затемно собрались, ни как покидали деревню – возможно, он даже и не оглядывался, стремясь унести в памяти лишь светлый образ, – только вновь пробирающий до костей холод и заливающий глаза пот.
За пять дней пути они с Аксиньей съели всю еду, которую смогли взять, а ближайшее селенье все не появлялось. Не привыкшая к лютому северу Аксинья ослабла первой, и тогда, взвалив ее себе на плечо, Иван остервенело потащил свою единственную ношу. Вперед и вперед. Бездумно, сосредоточившись лишь на том, чтобы переставлять ноги по вихляющей туда-сюда колее, пока... пока...
Моргнув, Иван увидел над собой чистый потолок незнакомой избы. Застонал, чувствуя пронзившую все тело боль и взмокшее под одеялом от лихорадки тело.
– Очнулся, ишь? На-ка, попей.
Крепкая мозолистая рука поднесла к губам отвар. Пряный аромат ударил в ноздри, обостряя сознание.
– А Аксинья?! – Иван дернулся, но его, беспомощного, отбросили обратно на подушку.
– Да туты она, туты, у Калачовых, тоже отходит. Обморозились вы сильно.
С трудом повернувшись, Иван увидел знакомое лицо с крупным носом, пышную кудрявую бороду, веселые голубые глаза. Разлепил запекшиеся губы.
– Дядька Евсей...
– Он самый, – довольно кивнул тот. – Ты, что ли, будешь сын Бориса Горностая? Откуда вы такие загнанные? Девчушке точно память отшибло, только как кличут ее ответила.
Иван отвел глаза. Путешествие в чертогах духов и битва с демоном казались далеким кошмаром, в который не хотелось возвращаться. Да и как рассказать? Доказывать потом, что рассудок его не помутился и он говорит правду, было бы еще мучительнее.
– Я тоже мало что помню, – тихо произнес Иван. – Знаю только, что спаслись чудом. Нет больше нашей деревни, дядька Евсей.
– Ну-ну, лежи пока, а там разберемся, – мужик озабоченно покачал головой, считая, что гость еще не до конца пришел в себя.

С две седмицы Иван выздоравливал, прежде чем сумел самостоятельно выбраться на улицу. А там было так хорошо, точно праздник. Наливное, напитывающееся силой солнце било в глаза, отражаясь от наледи, морозный, чуть влажный воздух вовсе не жег, а ласкал щеки. Звенел во дворах детский смех, и большухи бегали за маслом к тем, у кого уже народились телята, а мужики расчищали от снега дворы... Все было таким привычным – а все-таки чужим.
Прежде чем зайти в избу, где приютили Аксинью, Иван решил немного прогуляться: уж больно долго неба открытого не видел, воздухом свежим не дышал. Поведя плечами, он потянулся и не спеша побрел вдоль изб, попутно здороваясь с жителями. Люди сочувственно улыбались, оборачивались вслед, встревоженно перешептывались. А Иван ни о чем не думал, лишь жадно вбирал в себя наглое карканье ворон, мягкое поскрипывание наста, пряные ароматы скотного двора и свежевыпеченного хлеба, сена и нарубленных дров – и так неповторимы, так сладостны были эти запахи и звуки жизни!
Ноги сами вынесли к простору, к озеру. Застарелой щетиной чернел из сугробов рогоз, ровная, недвижимая гладь простерлась до противоположного берега, прерываемая лишь цепочкой заячьих следов. Весело смеялись неподалеку девицы, полоща в воде холсты. И, точно по волшебству, Иван вдруг увидел и ее у проруби с коромыслом. Совестливая Аксинья, разумеется, не могла усидеть без дела, уже принявшись помогать по хозяйству тем, кто дал ей кров. Иван покатал на языке звенящее, отдающее ландышевым цветом имя, прежде чем позвать:
– Синья!
Девица замерла, затем опустила в прорубь второе ведро, проломив тонкий ледок, и только тогда обернулась. Иван сбежал к ней с пригорка. Взгляд Аксиньи был дружелюбный, спокойный как ни в чем не бывало, но Иван уже знал, что это притворство. И все же замялся, спросил неловко:
– Ну... как тебе в наших краях? Не тоскуешь?
Раньше их беседы складывались сами собой: была общая цель, общий враг, и не требовалось лишних предисловий. Даже после победы над Мораной смерть все еще дышала в затылок: пешком добраться через дикий лес, по трескучим морозам, до ближайшего селенья – лихое испытание. Но теперь они будто вернулись в изначальную точку. И вновь стояла перед ним степенная знахарка, к которой он не знал, с какой стороны подступиться.
Аксинья смущенно улыбнулась:
– Люб мне край твой. Люди кругом добрые: и помогут, и советом направят. Чай, не пропаду, – она потупилась, не решаясь спрашивать про ту единственную ночь, когда переступила через девичий стыд.
Этот поступок остался там, вместе с жестокой битвой и глухим отчаянием, о которых никому не поведаешь. Тогда сама мысль о будущем казалась нелепой: оно сузилось до пары мгновений, в каждое из которых путникам грозила гибель. А теперь рассеялось страшное колдовство, померкло перед светом Яви опасное путешествие – и новая жизнь легла перед ними, как чистый лист, на котором что захочешь, то и запишешь. И Иван решил не ходить вокруг да около: уж раз дана вторая попытка, так и надо ценить ее, не медля.
– Послушай, Синья, не могу я без тебя. С первого раза, как увидал, приглянулась ты мне... Будь моей женой! Люди нас в беде не оставят, помогут устроиться.
– Выйду я за тебя, Ваня, – порозовев, промолвила та. Губы ее тронула едва сдерживаемая улыбка, и Аксинья их поджала. – Только...
– Что?
– Я хочу, чтобы все по правилам было. Чтобы сваха уговаривала, а девки под руки меня по деревне вели, хоть и пришлая я... Можно?
– Разумеется! Другого и не будет. Я попрошу дядьку Евсея помочь, к следующему году чтобы...
– Значит, так. Ну, свидимся тогда! Приходи к нам сегодня вечером пироги есть, поговорим еще.
Открытая, теплая улыбка скользнула солнечным зайчиком, обогрела сердце. Лукаво оглянувшись, Аксинья вдруг украдкой поцеловала Ивана в морозную щеку и, подхватив коромысло, как ни в чем не бывало заскользила вверх по склону реки. Иван смотрел ей вслед – девушке из своих снов, вспоминал благословение родителей на свадьбу с Вербой и чувствовал, как на глаза наконец-то наворачиваются долго не шедшие слезы.

Глава 11
И все ж мы вернёмся к истокам
Развернулось, запело куликами да жаворонками, ласточками да коростелями лето искристое. Расцвело липой душистой, запенилось березой жемчужной. Раскинуло поля пестрые, дыхнуло росами сладкими и ночью парно́й, что нежнее и ласковее дня. Зашептало ручьями и медвяными травами...
Навалилось духотой и пылью, хлестнуло зноем лето красное. Въелось мошкарой в глаза, пропитало ядреным потом, пригнуло спину к земле трудом тяжелым. Прокатилось колесом огненным по посевам и рощам, нахмурилось грозою страшной, необузданной...
Глубоко и покойно вздохнуло, нарезвившись, лето удалое. Окутало туманами молочными, пролилось рассеянным грибным дождичком. Зарделось в низинах ягодами сочными, сверкнуло в вышине звездами холодными, потянуло первой влажной прохладой да мхом, да пряными ароматами спелых яблок и хрусткого сена.
С того момента, как люди вышли на пахоту, и до самого первого снега Иван и Аксинья не знали продыху, работая за четверых. Кормили их в каждой избе по очереди, чтобы у всех убыло запасов поровну, и каждую семью и Иван и Аксинья стремились и за хлеб отблагодарить, и сделать что-то еще: лучше, искуснее, чтобы не совестно было помощь принимать потом, как свадьбу сыграют.
Дядька Евсей, который на самом деле Ивану был вовсе не дядькой, а хорошим знакомым его отца, согласился похлопотать, чтобы к будущей весне Иван и Аксинья устроились своим хозяйством. Еще после битвы со Снегурушкой Иван хотел увезти что-нибудь на память из родительского дома, но передумал: родные вещи слишком жгли сердце, оглушали печалью и тоской, и поэтому все их поглотил погребальный костер. А вот утварь из уцелевшего жилища Агафьи Иван решил забрать. Что-то еще он рассчитывал заработать охотой и ремеслом резчика, а где уж совсем не справится, должна была подсобить деревня.
Иван, пусть к вечеру и валился с ног на любую охапку сена, издалека приглядывал за Аксиньей, боясь, как бы ее не стали обижать: все-таки сказывалось, что нездешняя она. И выговор у нее был чуть иной, и обрядов местных не знала, и о том, что такое «подать» или «староста» слыхом не слыхивала. Вроде и огонь-девка, а чудна́я. Иван наплел, что на его деревню напала банда разбойников, а Аксинья вроде как их пленницей была, из далеких краев. Дала деревня Ивана разбойникам яростный отпор, да только в бойне той одним Ивану с Аксиньей и повезло выжить. Небылица была шита белыми нитками, однако люди, добравшись до Волчьего Хвоста и оглядев жуткое пепелище, и вовсе не знали, что думать. Пришлось им поверить Ивану, а вскоре кротость, услужливость и прилежность Аксиньи в труде оказались для селян весомее прочих странностей. Аксинью зауважали на каждом дворе, и, когда она шла по улице, ее приветливый голос не умолкал, перекликаясь с соседями.
Девки стали звать ее с собой у летних костров плясать, на озере купаться да лесные орехи собирать. Аксинья соглашалась, но не особенно-то дурачилась. Надорвавшись, хлебнув в свое время слишком много горя, ее сердце, точно истончившаяся струна, уж не могло взять те предельные лихие ноты, которые свойственны бурной поре юности. А все-таки Иван видел, как светились радостью глаза Аксиньи и как не сходила с губ растроганная улыбка, когда она отдыхала среди общего веселья. И был рад ее счастью и покою.
С Иваном Аксинья вела себя на людях непроницаемо, даже как-то отстраненно, то ли тоже соблюдая некий свадебный ритуал, то ли стесняясь выдать слишком нежные чувства, которые им вдвоем уже довелось испытать. Иван не возражал, зная, что, когда солнце окончательно расплавится, точно масло, за линией горизонта и лес, озерцо и деревню окутает золотистая дымка, пахнущая костром и свежескошенными травами, Аксинья навестит его под ивой у ручья. И вот там-то, под пологом невесомых ветвей, переплетающихся с сумеречными тенями, поведает все, что за день передумала. И вновь заплещется в серебристых очах прежняя печальная усталость, и вновь их обоих свяжет нерушимой нитью то страшное, что пережили вместе и были вынуждены похоронить в своих сердцах. И будет и больно и грустно, и все-таки онемевшая от горя душа Ивана начнет понемногу исцеляться.
Однако стоило миновать пышной осени и посыпаться влажному, промозглому снегу, от которого в миг развезло дороги, Аксинья пришла да объявила:
– Вот что, Иван. Я до весны сюда больше не приду, и ты меня не тереби, – сухо, даже жестко это было сказано, как в грудь толкнула.
– Это почему так? – поразился тот.
Аксинья нахмурилась.
– А думаешь, легко девке всю зиму лен вычесывать да потом ткать? А у меня всего одна зима, чтобы холстов да полотен на одежду заготовить. Так что не трожь меня – не пойду. – И ушла, тряхнув косой.

И все-таки виделись они урывками: зимой, когда самая грязная работа оставалась позади, девицы собирались вместе в чьей-нибудь избе вить воздушную кудель в тонкую нить. Тут же подтягивались парни – кто с балалайкой, кто с губной гармонью, – и начинались частушки, да озорство, да дружные песни. Кто-нибудь сооружал горюн[45], занавесив одеялом закуток за печью, и любая девица могла пригласить пошептаться приглянувшегося ей кавалера. Выйдя из горюна первой, она звала к нему, кого он сам выберет, и так и продолжалась череда шутливых свиданий – просто и ненавязчиво. За весельем и работа пролетала незаметно.
Иван, вечерами разукрашивая резьбой сундуки и утварь односельчанам, тоже иногда заглядывал, чтобы потешиться.
– Где тут моя краса? – громко говорил он, зашагивая в светлицу и скидывая тулуп.
– Ой, твоя ли? – смеялись девки, не давая ему пробиться к Аксинье. – Ты нам на свадьбе еще по подарочку подарить должен будешь, чтобы невесту-то у нас отвоевать. А то гляди, не отдадим!
– Будут вам подарочки, пустите!
– Ой, не серчай, Иван, не торопись. Прежде плату надо внести: спой нам али сыграй. Уважишь – может, и расступимся.
Одна из девиц, Анисья, уж больно дерзко потянула Ивана за рукав, насильно увлекая к горюну, так что даже пришлось возмутиться:
– Отстань, дуреха! Не дело сговоренного тащить, с другими секретничай!
А Синья сидела на лавочке и знай пряла: быстро-быстро, как трава шелестит-колышется, пальцы ни на миг не остановятся. Только глаза тихие, радостные, издали ласкают. И ведь не встанет, не подойдет! Знай работает. Иван дивился, какой все-таки крутой может быть нрав у Аксиньи, хоть с виду робкая, как пичужка. Ан посмотри-ка!
Только когда уходил он, украдкой вздыхала Аксинья. А все ж времени миловаться совсем не было: безделушка ли, для одного холста восемнадцать веретен добрых намотать, да потом в овсяной соломе замочить и на морозе прокалить, чтобы стала пряжа нежной да чернота ушла. А затем снова мотать, но уже на воробах[46], по длине будущего полотна, и поспешать никак нельзя: в одном месте спутаешь – вся работа насмарку, распускать придется. Пока обо всем хлопочешь, уж и березень-месяц подступает, в ледяное окошко янтарными проблесками стучится. Детям радость, гулять самая услада, а невесте хоть плачь: еще сколько наткать да сшить надобно!
Раньше всех управилась с пряжей Аксинья, чтоб скорее за чужие кросны сесть. Аккуратно разобрала по парам основу, протянула через бёрдо[47], торжественно сделала первый оборот сволока[48], гладя ладонью нити, зорко проверяя натяжение: все ли ровно, нет ли запавших? А тут и Иван явился, под руку суется, будто не видит, что в угаре она вся.
– Не лезь, – бросила коротко, через плечо.
Как будто обиделся, что отогнала от своего женского дела, да лишних минуточек нет даже чтоб оглянуться. Только слышит, как за спиной тетка Маланья Калачова сердито ему втолковывает: «Ты еще за косу ее подергай. Что ты, мальчишка, что ли? У ней сейчас самый особливый момент, гляди, как для тебя усердствует...» А дни молодого года-то нарастают, летят, что птицы. Закрепила ценовые палочки[49], проверила, легко ли раздвигаются нити основы – и понесся уток, как стрела, под прыткими пальцами. Стелется одна стена холста за другой, скрипит станок, двигая сочленениями своего несуразно гигантского механизма, и только девица, точно колдунья, подчиняет его своей воле, создает невиданную доселе гармонию из хаоса подвесов и тонких струн.
Даже Иван, казалось, перестал дуться, наблюдая вечерами за ее сосредоточенной, рьяной работой, а когда Аксинья приблизилась, чтобы снять мерки для свадебной рубахи, и вовсе присмирел. И снова надрывается и ходит ходуном станок, а чуть ложатся все спать – Аксинья белкой в чулан под крышей и шьет, шьет, как одержимая. Глаза слипаются, и только необходимость то и дело менять лучину не позволяет поддаться манящему сну. Лишь только когда небо начинает сереть, прикорнет на пару часов – и с петухом бежит уж вниз, Маланье Калачовой с хозяйством помогать. Та все видит, качает головой, но молчит: коли старается девка, нечего осаживать.
– Как ты это делаешь?
Возглас, полный зависти, вырвал из забытья. Пелагея, дочка Маланьи и Егора, заглядывала ей через плечо, пожирая глазами переливающуюся, как сливочное масло, вышивку. Аксинья замерла с иголкой, с тихой улыбкой произнесла, глядя на узор из коней и цветов:
– Матушка когда-то научила.
Пусть родительской любви ей так и не удалось заслужить, ей было приятно, что с ней осталось материнское искусство – светлая память и возможность вспомнить родительницу добрым словом.
– А занятно, – тоже оценила, перегнувшись через угол стола, Маланья. – Невеста-то у тебя какая искусница, Иван. Как купец будешь ходить, – позвала она, забрав из рук Аксиньи рубаху и показывая край вышивки всем, кто коротал вечер в избе.
– Эк нарядно, – присвистнул Егор. – Золотом горит. Даже жаль, что Аксинья не наша дочка, за такое-то приданое такой бы окуп дали...
Пелагея насупилась и вяло, уже без охоты уткнулась носом в свою вышивку. Было видно, что сознание чужого превосходства отбило ей радость труда.
– Хочешь, я научу тебя? – улыбнулась Аксинья. – Смотри, вся наука в том, чтобы стежки...
Сколько ни боролась капель с последними заморозками, а закончилась пряжа, и все холсты были сотканы. Аксинья пересчитала: простыни да утиральники, самые незамысловатые, готовы, да несколько рубах мужу и себе. От вида тоненькой, тщедушной стопочки упало сердце.
Хлопнула дверь, Иван, отряхиваясь, как медведь, от весенней мороси, с довольным видом объявил с порога:
– Ну что, Синья, завтра избу всем миром будем ставить.
Это значит, свадьба скоро.
– Как, уже?..
Брызнули слезы из глаз, сдавило железным обручем горло... Все-таки не удержалась, заревела, как девчонка, хоть и знала, что, сколько бы ни лезла вон из кожи, не успеть за год то, что другие несколько лет копят.
– Чего голосишь, малахольная? – тетка Маланья подлетела тут как тут.
– М-ма-ало... – размазывая слезы, выдавила Аксинья. – Как я такое-то приданое жениху при людях поднесу? Только Ивану и успела рубаху вышить.
– Да будет, будет тебе, – замахала на нее Маланья. – Рази мы тебя, голубку, оставим без подарка? Такой мастерице и помочь не грех. Вот я тебе своих рушников добавлю, а в сарафане моем пойдешь, еще бабка моя на свадьбу его надевала. Хороший, нарядный. И будет ладно, и будешь красавица, ну?
Аксинья сквозь слезы сдавленно улыбнулась.
– Спасибо, матушка.
– Вот и вытри сопли. Главное, жениху вышивай, на него все смотреть будут, на мастерство твое. – Обернувшись, тетка Маланья погрозила обалдевшему Ивану: – Ты смотри за ней получше! Заполошная она у тебя, всю себя изведет и в могилу загонит.
Оторопело проводив большуху взглядом, тот вдогонку воскликнул:
– Еще б она меня слушала! – Помедлив, подошел к потупившейся Аксинье, взял ее за руку. – Ну что ты, Синья. И мне непросто, нет у меня того хозяйства и двора, который хотел бы тебе дать. А все же ждать – всю жизнь прождешь.

С готовностью Аксинья приняла обряды новой религии, которые причудливым образом переплавились с соблюдавшимися в ее время. Покрыла темя струящимся платком, под которым распустила волосы – уже не девица, но еще и не женщина. Скинула обувку: идти ей теперь следами мужа. Только села босой ждать у окошка горницы, уж стало слышно, как воюют у околицы парни с девицами, пытаясь пробиться сквозь плотный заслон. Угрозы, насмешки, ритуальные причитания – и хоть знала, что понарошку все, а побежали по телу мурашки.
Вот уж загрохотали по двору, грубо захлопали дверями: все громче, громче рыскают по углам... Аксинья не выдерживает, вскрикивает, когда толпа дружек во главе с Иваном вваливается к ней в горницу. Мучит память, как когда-то так же вся деревня ощерилась против нее багром и копьем, окружила плотным кольцом, грозя расправой.
– Что ты, горлица, – успокаивает один из них. – Не со злом мы пришли к тебе. Упорхнула ты далеко, а вот наш охотник просил тебя найти, к нему привести. Пойдешь ли?
И отпускает наваждение, и возвращается румянец щекам, и блестят глаза, отыскав Ивана. Он, выступив вперед, торжественно протягивает ей на рушнике пару сапожек, для которых сам зимой добывал кожу. Молча принимает Аксинья дар, приподнимает подол, показывая всем омытые настоем зверобоя и крапивы лодыжки, и обувается. Затем берет с табурета рубашку и пояс, которые заранее принесла с собой:
– Красен твой гостинец, да мой еще краше будет!
И сияет ткань червонным золотом, цветет маковыми полями в рассеянных лучах полуденного солнца, что пробивается сквозь слюду. Совсем страх проходит. С гордостью и затаенной усмешкой смотрит Аксинья на замерших в восхищении парней. Иван, когда принимает одежду, не выдерживает и наклоняется, целуя ее в покрывающий волосы платок, и в этом жесте вся нежность, вся торжественность момента.
После того как он быстро надевает подарок, запястья им крепко связывают пояском, и так, обрученные, они выходят к честно́му народу на улицу, где уже полнятся угощением столы. Селяне на крыльце осыпают их зерном, и уже ожидающий с молитвенником староста принимает у Аксиньи и Ивана обеты Близнецам-Создателям и осеняет новую судьбу, на которую они вступили, благословлением Бездны.
Однако сразу за стол сесть не удается: посрамленные девицы, не сумевшие уберечь невесту, начинают насмешничать над женихом, пока тот не одарит и их гостинцами: мелкими монетками да лентами с бусами. Только после этого все наконец рассаживаются и начинается настоящее веселье, а муж с женой, смеясь, пытаются есть из одной посуды свободными руками. Дородно смотрится Аксинья в старинном сарафане, пригляден и Иван в расшитой огненными да солнечными узорами рубахе. И хоть скромна свадьба и бедна молодая семья, а деревня смотрит не налюбуется, и у каждого хорошо на душе.
...Когда на зеленовато-голубом небосводе замерцала россыпь звезд, Иван и Аксинья вместе переступили порог. Стихли за крепкой дверью голоса охмелевших гостей, навалилась звенящая, волнительная тишина. Упал на старые половики Агафьи расплетшийся поясок.
– Ваня! – Аксинья бросилась Ивану на грудь, прижалась, точно век этого ждала. И тут же вскинулась, исступленно обняла его голову, зашептала: – Ванечка, любимый мой! Век любить тебя буду, Ваня!
Точно вся боль и вся истома, которые она хранила до сих пор в себе с той ночи, прорвались наружу. Иван прижался к ее пылающим губам, оттянул мягкие, пахнущие терпким дубом волосы, к которым так мечтал прикоснуться, когда они карабкались вместе по жуткому лабиринту корней. Затем подхватил вскрикнувшую от неожиданности Аксинью на руки.
– Ладно, женка, довольно ты мне от ворот поворот давала, теперь придется за все отвечать, – весело объявил он, подмигнув, и Аксинья, рассмеявшись, вновь потянулась к нему...

Обрезав очередную охапку луковиц, Аксинья отрешенно привалилась к бревенчатой стене сарая, слушая протяжный, задумчивый крик журавлей. Мир, окунувшийся в румяна закатного солнца, был малиновым, как раскаленный печной жар, рождающий хлеб. И так же пылало тело Аксиньи, разжигая внутри сияние новой жизни. Припомнилось, как когда-то мать прибила ее за то, что так же прикрыла глаза от усталости, но теперь все это наконец-то казалось далеким, зыбким, а первый ребенок и муж, хозяйство, требующее ухода, – вот они, зудящие явью и настоящие. «Все мнилось, что конец настает, а это лишь оказалось началом чего-то нового», – пробормотала себе под нос Аксинья.
Как картина перед взором воскресает: лилово-ржаные сумерки, искристая изморозь на окнах, подобно тонким росчеркам от когтей Снегурушки, и ветер, завывающий в трубе печи, – ворчливая, монотонная песнь. Аксинья поднимается, чтобы собрать посуду после трапезы, но задерживается около Ивана и, взяв его ладонь, прикладывает с многозначительной улыбкой к своему животу, наблюдая, как изумленно поднимаются брови.
– Что, уже?
– Ага, к листопаду рожу, – довольная собой, Аксинья подбоченилась, будто желая сказать: «Вот видишь, за мной дело не станет».
А сейчас... сейчас было тревожно и тягостно, ненастье какое-то на душе. И закат этот, парчовый и тоскливый, будто прощался, шептал о чем-то.
– Отрадно, – Иван, откуда ни возьмись, пахнущий потом и сосновой стружкой, вдруг притулился рядом, обнял за плечо, любуясь на облака. – Притомилась, краса моя? Уж раздалась ты порядочно.
Аксинья тоскливо вздохнула.
– Вот думаю, а вдруг помру я скоро?
– Как это помрешь? – опешил, отпрянув, супруг.
Аксинья обернулась, серьезно посмотрела на него – ни смешинки в глазах.
– Так ведь и помирают, бывает, при родах-то. Тут уж как повезет. Всяко может быть.
Ну о бедах судачить – что в болоте рыбачить. Вроде успокоил ее Иван, уговорил, убаюкал своими чудны́ми прибаутками, а как только легли да задремали, так судорогой живот свело. Аксинья чуть не заорала, зубы до черноты в глазах стиснула, пот горошинами на лбу выступил – и все сгинуло. Билась в стекло заблудшая муха, маячила в туманном сумраке свитая уже загодя Иваном люлька... И снова, стоило в безмятежный сон провалиться, точно кнутом хлестнуло. И пошло, и пошло, окатывая лихорадкой. Думала до утра дотянуть – а боль-то все чаще и все сильнее. Кое-как повернувшись, затормошила мужа за плечо.
– Вань, Ваня!
– Что?..
– Кажись, началось, – дрожащим голосом выдавила Аксинья.
C него сон как ветром сдунуло. Вскочил, грива волос топорщится.
– Рано же! К листопаду, говорила...
– Ну а что я сделаю, коли наружу просится? Сам проверь...
Аксинья заставила его пощупать твердый, сжимающийся при схватках живот. Иван чертыхнулся.
– Жди, я за Маланьей Калачовой!
– Нет, постой, – ухватила в последний момент, стоная, пролепетала из последних сил: – Рожать-то в бане надобно... Иди затопи сперва. Потом уж беги.
– Ладно-ладно, только жди!
Ночи-то в вересне-месяце[50] уже хмурые, туманные. Чтоб баню прогреть, какая б малая ни была, все равно время требуется. Давно Иван не прибегал к колдовскому огню: некогда было за суетой чары изучать, да и внимание чужое привлекать избегал, пока своим углом не обзавелся. А тут провел незримо пальцами, и мигом разлился жар. После яркого огня снаружи и того темней показалось: дегтярная чернота кругом, и месяц тоненький, прозрачный. Кое-как, на ощупь по плетням, добрался до избы Калачовых, забарабанил. Маланья, увидев Ивана, мигом все сообразила.
– Что, началось? Надобно баню сперва растопить.
– Да сделано уже.
– Ну, тащи туда, а я сейчас подойду. Дай-то Бездна, все живы останутся.
Аксинья скулила, беспомощно обхватив живот, и глотала слезы. Иван сгреб ее в охапку и вновь выскочил во влажную, студеную ночь. У него сердце готово было выпрыгнуть, стучало у самого горла, обливалось кровью. Аксинья, казалось, ничего не понимала, только выла так, как и собака не воет, и будто ножом кто надрезал и вскрывал Ивану душу. За нее бы кровью изошел, да не мог, и страшно было глядеть на странную влагу, струящуюся по бедрам жены, на ее оскаленное в зверином напряжении лицо. Как есть, внес в жаркое нутро бани, где уже гремела водой и лоханями тетка Маланья.
– Давай сюда ее, прямо на лавку. И сгинь, не мужское это дело! – И ласково уже Аксинье: – Ну-ну, моя милая, придется потрудиться. Надо помочь ему, ребеночку-то, чтобы на свет вышел. Все через это проходят, и ты сможешь.
– Я останусь! – встрял, упрямо захлопнув дверь изнутри, Иван.
Тетка Маланья хотела было рявкнуть, однако Аксинья закричала так жалобно и протяжно, что та только рукой сердито махнула.
– Ну тогда хоть сиди и не мешайся, окаянный!
Точно очнувшись, Аксинья вдруг простонала:
– Руки надо ополоснуть в отваре шалфея. Чтоб от хворей оградиться...
– Все-то она знает, – проворчала Маланья. – Сама, что ль, когда-то роды принимала?
– Принимала... – Аксинья слабо кивнула и тут же сморщилась, заплакала от боли.
– То-то! Самой трудиться – не советы давать. О ребеночке беспокойся, и без тебя скумекаю, что делать.
Иван с содроганием наблюдал, как соседка методично готовит отвар, омывает им руки до локтей и приподнимает подол роженицы, а Аксинья все кричит, кричит, пока не срывается на хрип, и кажется, что сил у нее бороться с этой жуткой напастью, которая грызет ее изнутри, все меньше.
Маланья что-то шептала, поглаживала живот, уговаривала. Уж и петухи за окном пропели, и им ответил с лугов скот, а роженица все маялась, не могла вытолкнуть младенца. Наконец, когда в полдень Иван все-таки сходил в избу перехватиться чем попало и поспешно возвратился, повитуха ласково приободрила:
– Давай, родная, чуть-чуть совсем осталось.
Аксинья оскалилась, заскребла ногтями по доске и как-то резко затихла. Черты и без того бледного ее лица осунулись, заострились, глаза тронула нехорошая синева. Слабо, в беспамятстве позвала: «Мама...»
– Ну тоже мне, сама теперь мамка, – хмыкнула Маланья, перерезая пуповину, однако было видно, что она растрогана.
– Она что, померла? – в ужасе прошептал Иван, взирая на то, что осталось от его некогда цветущей жены.
– Жива, жива, угомонись. Сейчас придет в себя. Держи-ка наследничка. Уж больно рано запросился наружу пострел – выхаживать его теперь нужно особливо. Ну-ка...
Из-за широкой спины Маланьи вдруг раздался громкий, режущий уши крик. Дрожащими руками Иван принял сверток, в котором виднелось сердитое красное личико, и в растерянности уставился на младенца. Он казался махоньким и уязвимым, как мягкое, лишенное иголок тело ежа. И вот теперь эту новую, неоперившуюся жизнь надо было беречь, как берегла и взращивала ее внутри себя Аксинья. И все же Иван не мог поверить, что этот кулек как-то помещался в чреве его жены, а потом вылез наружу. Нет, она точно померла!
– Назови.
Иван вздрогнул, очнулся: мутный взгляд Аксиньи был устремлен на сына.
– Дай ему имя, – вновь потребовала Аксинья, точно от этого зависело, сколько вздохов проживет их недоношенный младенец.
Иван посмотрел на нахмуренные брови, на большой раскрывающийся рот...
– Федор, – решил он, придвигаясь с сыном к жене.
– Значит, Федяшка. – Глаза Аксиньи заблестели, она восторженно, неотрывно уставилась на младенца, точно не замечая его криков.
– Давай-ка к груди приложи... – Маланья забрала ребенка, показывая, что делать.
Иван изможденно опустился на лавку, уронив на ладони голову. Напряжение спадало, растекаясь по жилам предательской слабостью. Он испытал прежнюю беспомощность, как во время битвы с Мораной. То страшное, уничтожающее чувство, с которым надеялся уж больше никогда не встречаться. Гласит народная мудрость, что долг мужчины – находиться на острие опасности, но, воистину, у женщин свои танцы со смертью...
– Ничего, крепкая она, еще не одного родит, – походя бросила Маланья.
Иван сглотнул, поежившись. Вновь блуждать по тонкой ниточке между жизнью и небытием? И все-таки... Он посмотрел на жену, устало любующуюся сыном, и внутри всколыхнулось нечто горячее, обдающее трепетным умилением. Странно было сознавать, что каким-то образом в этом крошечном тельце есть и частичка его, Ивана, плоти. Их с Аксиньей. Настоящее волшебство.

Остаток муторного дня спалось неважно: Иван бережно перенес жену на печь, но младенец то и дело хныкал, и Аксинья подсовывала ему грудь, давая слизывать густые капли молозива. Только когда замычали, возвращаясь с лугов, коровы, она, осовелая, вместе с малышом провалилась в какую-то глубокую пропасть, а очнулась уже поздно. В воздухе витали ароматы вкусной еды, изба была теплая, незастуженная, внизу шаркали знакомые шаги.
– Тетка Маланья... это ты готовишь?
– А кто ж еще? За молодыми-то старики должны приглядывать. Благо, с урожаем хлопоты на убыль пошли, Пелагея и без меня на дворе справится.
– Спасибо... – Аксинья подумала немного. – А Иван?
– В амбар урожай стаскивает, знамо что.
– Ой, замаялся, поди. – Аксинья свесила голову, определив по блеклым полосам света, что солнце уже скрылось за лесом. – Морсу бы ему отнести. У меня там, в подполе...
– «Морсу бы», – передразнила тетка Маланья. – И без тебя обойдется твой Ваня, не пропадет. Захочет – сам явится.
Слабая, тихая улыбка тронула губы Аксиньи. Ей точно смешно было слышать ворчанье Маланьи и в то же время радостно, что Иван где-то рядом и все идет своим чередом. Глубоко вздохнув, она села, баюкая заплакавшего сына, попыталась накормить – густая желтая жидкость продолжала сочиться, утоляя первую жажду. Но малыш все равно чем-то был недоволен, воротил нос.
– Его перепеленать бы, – подсказала Маланья.
Кивнув, Аксинья неуклюже спустилась, побрела к сундуку за тканью. От усталости кружилась голова, но она понимала, что соседка и так взяла на себя заботы по ее дому и надо хоть что-то делать самой. Пока ополоснула ребенка теплой водой, пока покачала в люльке, силы совсем оставили ее, и Аксинья тяжело опустилась на лавку, привалившись к стене и прикрыв глаза. Наверное, она прикорнула, потому что не слышала, как гремела ухватом Маланья и как вернулся муж.
– Синья!! – Иван встревоженно навис над ней. – Ты чего, плохо?
– Да ничего, не бойся... Дай-ка мне Федяшку, покормлю.
От слабости она обхватила малыша обеими руками. Сердце отчего-то беспокойно стучало, и чудилось, будто она что-то пропустила, недоглядела и нужно срочно окружить это крохотное беззащитное существо заботой.
– Поешь, чтоб молоко не пропало-то, – Маланья Калачова кивнула на накрытый стол.
Иван молча взял котелок, зачерпнул суп ложкой и протянул Аксинье. Вторую отправил в рот себе. Сладость жирной, наваристой ухи ударила в темечко, разлилась искристой радостью, точно настал праздник. Аксинья с удовольствием потянулась за добавкой. Младенец наконец-то мирно сосал грудь, пригревшись и плотно сомкнув веки.
– Надо, чтоб тебя еще тетка Маланья кормила, тогда будет полный круг. – Аксинья засмеялась, уже поглядывая на Ивана в своей хитрой, задорной манере.
Видя, как отходит жена, Иван тоже засмеялся от облегчения. В спелом, отцветающем небе кричали журавли, и люди вновь готовились встречать зиму теплом своих сердец.

И дом новый примемся строить...
За окном бессильно скулила вьюга, предчувствуя близость весны. Федяшка болтал ногами, со смаком потягивая ароматный морс, и жмурился, мечтая, как будет пускать по ручьям кораблики: отец уже выстругал на досуге основу. Игрушечные суденышки выходили у отца на редкость нарядные – с килем и палубой, украшенные резьбой по борту. Каждый деревенский мальчишка обновлял у него по зиме свою флотилию. Но азартная беготня по кочкам и споры, чья лодочка быстрее, будут чуть позже, а сегодня Федяшка, устроив снежную баталию с соседскими мальчишками и разбив нос, получил нагоняй от матери и был оставлен сидеть дома на печи.
Федяшка не возражал: к вечеру у них часто собирались погутарить гости, и занимательным беседам не было конца. Но больше всего он любил, когда старик Егор вспоминал, как обнаружил в снегах его родителей. Вот и сейчас, заслышав знакомые речи, Федяшка навострил уши.
– Да уж, какими мы нашли их на окраине, а, старуха? Все только диву давались: исхудалые, заиндевевшие, без крошки хлеба за пазухой. Видимо, брели из последних сил, согревая друг друга! И как не околели? Из Волчьего Хвоста-то путь неблизкий... А кроме того, Ивашку-то мы знаем, а вот девка-то с ним ну точно нездешняя. Спрашиваем, откуда взялась, оба отвечают: «Не помним. Такого страху натерпелись, что и дух весь вышибло». Потом про разбойничу шайку стали что-то городить, а от Волчьего Хвоста-то и правда одно пепелище осталось, будто невесть что там приключилось...
Да, боязно было, всякое в голову приходило. А с другой стороны, коли спасли, не выгонять же обратно в лес. Теперь вижу, что правильно мы сделали, приютив беглецов: уж на что Иван смекалистый парень, хотя и чудак! И Аксинья тоже добрая девка. А теперь вот и мы сами, под старость лет растолкав дочерей замуж, попросились жить к вам. Да уж... не одарила Бездна сыновьями, не с кем старость скоротать... – задумчиво пробормотал старик Егор, отхлебывая медовухи. – Ведь вот этими же руками помогал когда-то избу ставить! – воскликнул он, поднимая над столом мозолистые подрагивающие ладони и оборачиваясь к Федяшке. – Ведь вот как бывает, пострел! Сперва помогаешь тому, кто в беде, а потом настанет день и сам у него крова попросишь. Так и держатся люди друг за дружку, и потому все нам нипочем, никакая беда, да...
Федяшка не спорил, раздавливая зубами кисло-сладкую чернику. Уж что-что, а истину, что помощь ближнему – первое дело, он впитал с молоком матери. Отец его никогда не отказывал, если его о чем-то просили, и был готов пособить соседям в любое время суток. А уж пуще всего он берег некие берестяные листы, на которых ночами, высунув от усердия кончик языка, старательно выцарапывал огрубевшими от работы пальцами тонкие закорючки и чертежи – и даже явившийся однажды с укорами староста не заставил Ивана сжечь их. Посмеиваясь, отец отвечал, что лишь сочиняет для забавы сказочки и нет на то никакого запрета. Староста почесал-почесал в затылке да и махнул рукой. Ничто не было способно отвлечь отца от цели, если он ее перед собой ставил. Порой, бывало, Федяшка по малости лет еще серчал, что родитель слишком занят своими письменами или срывается кому-то на подмогу вместо того, чтобы дострогать ему игрушечного коня, и тогда матушка ласково увещевала:
– Не мешай ему, сынок, не обижайся. Ведь, бывает, не знаешь, когда еще с человеком свидишься. Потом будешь корить себя, коли вовремя не поможешь. А дощечки те с виду глупые, да польза в них особая сокрыта. Может статься, однажды люди их дороже денег ценить станут.
Сейчас она, сидя в углу, скромно улыбалась и поглаживала раздавшийся живот, будто и не о ней шла речь. Федяшка никогда не понимал, почему мать чуть ли не избегала похвалы, однако в деревне ее любили за мудрое слово и проницательность. А какой рукодельницей она слыла! Рубашонки у Федяшка и отца всегда нарядные были, девки на выданье нередко бегали к ней узоры посмотреть.
С шумом втянув остатки отвара, Федяшка со стуком вернул чашку на стол, и мать, встрепенувшись, вскочила с лавки.
– Ох, рыбник-то уже поди поспел! А я вас тут голодом морю.
Она вразвалку засуетилась, доставая из-за печи ухват, но старуха Калачова отогнала ее.
– Сиди-сиди! Неча тяжести таскать, коли на сносях уже. Вот ужо поживем с вами, сколько Близнецами-Создателями отведено, подсобим. Без стариков-то оно молодым тоже непросто.
– Спасибо, матушка, – Аксинья поклонилась, насколько это позволяло ее положение.
Однако вернуться на место она не успела, поскольку из сеней пахнуло морозной свежестью и в избу ввалился разрумянившийся Иван.
– Вернулся! – мать радостно устремилась к нему, мигом утопая в широких объятьях супруга.
За плечом у него топорщилась туго набитая котомка, и Федяшка знал, что в ней белки и зайцы, чей мех потом продадут на шапки.
– Цел и невредим, – улыбнулся Иван, целуя жену. – Как ты тут, моя краса?
Аксинья тут же зарделась, закрывшись рукавом.
– Эх, молодо-зелено! – недоуменно крякнул за столом старик Егор, снова подливая себе хмеля. – Уже второй на подходе, а все будто только вчера о свадьбе сговорились. Чудны́е люди!
– А мы, дедушка, так второй жизни радуемся, что надышаться никак не можем, – весело отозвался Иван и, бережно усадив жену на лавку, принялся раздеваться. – Ну что? – он подмигнул сыну. – Нес службу, пока меня не было? Берег мать?
Федяшка важно выпятил грудь.
– Берег. И дрова носил! И воду на санях таскал! И в погреб лазил! Ты бы сказал ей, чтоб топор мне дала, я бы и нарубил сам, а не соседа просил.
– Мал еще, вон только сегодня нос расквасил, – тут же заворчала матушка.
– Мне почти шесть лет, между прочим, – возмутился Федяшка. – А что нос, так подумаешь... Митяй сам на рожон полез.
Отец весело рассмеялся.
– Ну воин растет! А чтоб топором владеть, надобно сперва самому его сделать. Вот отдохну, покажу тебе, как правильную деревяшку для этого выбирать.
Федяшка аж подпрыгнул от восторга и тут же опрокинул локтем чашку. Кто-то снова постучал в дверь: соседка за закваской ли заглянула али кто просто хотел вечерок в беседе скоротать – и снова наполнилась радостными приветствиями светлица. Да, в избе у них всегда было радостно, людно. Федяшка любил частых гостей с их рассказами да прибаутками, их задорный, уютный шум. Но самую необыкновенную легенду умела рассказывать лишь его мама. И тогда, перед сном, когда изба наконец пустела, печь прогорала и Аксинья закрывала задвижку, Федяшка звал:
– Мам, а расскажи ту, свою!
И матушка смеялась, нежно переглядываясь с отцом. И голос ее плыл, струился в потрескивающем мерцании свечи, и Федя с ужасом и любопытством внимал рассказу про волшебную яблоню, про проклятие и ледяную колдунью, но больше с любопытством, ведь он знал, что матушка и отец рядом, а все чудовища из сказок рассеются с первым лучом солнца.
Словарь
Бабка – нижняя часть ноги лошади.
Бёрдо – приспособление для ручного ткачества, по виду напоминает частый гребень, через который протягивают крючком нити основы.
Березень – март.
Большуха – главная женщина в доме.
Вересень – сентябрь.
Вица, вичка – крученый ствол молодой елочки, березы, ивы или черемухи, которым связывали разные деревянные детали, например полозья саней.
Волоковое окно – узкое смотровое окно, закрывается задвижкой.
Волосник – шапочка, под которую прятали волосы замужние женщины. Поверх уже надевался кокошник или платок.
Вороб – приспособление для сматывания пряжи; сматывают по длине будущего холста.
Голбец – конструкция, по которой забираются на печь.
Икряник – оладьи из икры речной или морской рыбы.
Кострá – внешняя оболочка стебля.
Кросны – ткацкий станок.
Кудель – очищенное волокно льна, готовое для прядения.
Курная изба – изба, которая топится «по-черному». В такой избе нет трубы и дым из печи поступает в жилое помещение. Самый древний вид избы.
Листопад – октябрь.
Лютень – февраль.
Мутовка – венчик для взбивания теста.
Овин – строение для сушки снопов перед молотьбой.
Окуп – выкуп.
Охлупень – то же, что и конек на крыше, прикрывает стык скатов.
Охолонуться – остыть, прийти в себя.
Осенины – славянской народный праздник в честь начала осени и завершения полевых работ.
Пахта – обезжиренные сливки, побочный продукт приготовления сливочного масла.
Полики – плечевые вставки у рубахи.
Поскотина – огороженный выпас для скота.
Поставец – невысокий шкаф с полками для посуды.
Прясло – часть изгороди от столба до столба.
Рубель – деревянная доска с вырубленными поперечными желобками для катания и разглаживания белья.
Рукобитье – помолвка.
Сволок, или навой – большая катушка, вал для навивки нитей основы.
Серпень – август.
Сруб – то же, что и сооружение, строение.
Травень – май.
Туесок – берестяной сосуд в форме цилиндра.
Ценовые палочки – планки, которые разделяют нити основы на верхний и нижний ряды, создают между ними зев, по которому протягивается утком поперечная нить.
Червень – июнь.
Я брожу средь снов
Жутких и чужих,
Слышу в них твой зов.
Ты доверься мне:
Пусть раскаянье
Не занозит сердце,
Боль его померкнет.
А как кончим бой —
Будь моей весной.
Notes
Сооружение, строение, сложенное из бревен. (Здесь и далее примечания автора, если не указано иное.)
Изба, которая топится «по-черному». В такой избе нет трубы и дым из печи поступает в жилое помещение. Самый древний вид избы.
Крученый ствол молодой елочки, березы, ивы или черемухи, которым связывали разные деревянные детали, например полозья саней.
За основу были взяты материалы из книги «Славянский и балканский фольклор. Генезис. Архаика. Традиции» под редакцией И. М. Шептунова. М.: Наука, 1978.
Явь – материальный мир, реальность, в которой мы живем. Навь – мир мертвых, духов, темных сил. Правь – мир божественной справедливости и порядка.
Вдохновлено свадебными песнями, собранными А. С. Пушкиным (издавались в Рукою Пушкина: Несобранные и неопубликованные тексты. – М.; Л.: Academia, 1935).
Такая традиция, как горюн, и многие другие элементы деревенского уклада взяты из работы «Лад. Повседневная жизнь Русского Севера» В. И. Белова.
Приспособление для ручного ткачества, по виду напоминает частый гребень, через который протягивают крючком нити основы.
Планки, которые разделяют нити на верхний и нижний ряды, создают между ними зев, по которому протягивается утком поперечная нить.