
Игорь Владимирович Артюхов
Психотомия
Русский медицинский хоррор
Что общего у обезглавленного трупа врача, облезлого бездомного кота, царя Ивана Грозного, превентивной медицины, древнего скандинавского божества и обычной диспансеризации?
Представьте: ваши пациенты, которым вчера оставалось жить считаные месяцы, сегодня приходят на приём абсолютно здоровыми. Анализы идеальные, снимки чистые – вы не верите своим глазам! А уже завтра они начинают погибать по самым нелепым причинам.
А еще хуже – прийти на работу в больницу, где вы отслужили много лет, и обнаружить, что коллеги смотрят сквозь вас. Охранник на входе строго спрашивает: «Вы к кому?», а в отделе кадров разводят руками: вашей фамилии нет ни в одном документе. Вы никогда здесь не работали. Более того – вы никогда не учились в своём медуниверситете и всю жизнь носили чужую биографию.
Через этот кошмар тотальной потери себя суждено пройти врачу Матвею Темникову. Погнавшись за лёгкими деньгами в частной клинике, после загадочной гибели коллеги он становится подопытным в жестоком эксперименте одержимого психиатра.
Впереди девять дней. Девять глав. Девять галлюцинаций. «Психотомия» – бескомпромиссная и страшная книга о нашем здравоохранении: о больницах, врачах, пациентах, коридорах власти и, конечно же, больших деньгах.
Выражаю благодарность всем коллегам, консультировавшим при создании книги. В отдельности – Марии Филатовой.

© И. В. Артюхов, текст, 2026.
© ООО «Издательство АСТ», оформление, 2026
Анамнез

Его нашли в понедельник утром. Всё произошло быстро и без суеты, без криков и зевак с задранными головами. Немногочисленные прохожие шли по тротуару, и вдруг сзади что-то глухо шлёпнулось – негромко, почти деликатно, не задев ни одного кондиционера, не помяв чужую машину и не свалившись никому прямо на голову.
Руки были разбросаны в стороны, левая нога лежала под углом, не предусмотренным никакой доказательной анатомией. Затылок раскроился аккуратно, как перезрелый плод, а из трещины набежала большая багровая лужа, растёкшаяся по асфальту маслянистым пятном. К её пузырящимся краям прилипли окурки, сухой тополиный лист и конфетный фантик. Один глаз остался на месте, в раздробленной глазнице, и равнодушно смотрел в небо. Второй откатился в сторону и поблёскивал, как потерянная пуговица, чем привлёк дворнягу, околачивавшуюся на местной помойке. Собака подбежала, деловито тронула его носом и принялась увлечённо вылизывать.
Нижняя челюсть погибшего чуть сдвинулась вправо и вниз, болтаясь на широком лоскуте, а в верхней остался торчать его фирменный белый клык, как забытый штырь в отремонтированном фасаде. Только по нему, пожалуй, и можно было опознать Георгия Рыбакова – заместителя главврача клиники превентивной медицины. Ведь сама голова после приземления напоминала начинённую костными обломками гнилую клубничную ягоду.
* * *
В баре в этот раз пахло так же странно, как и везде. Подвал, уставленный полированными столами, затянуло сернисто-застарелым дымом, который перебивал противный ванильный освежитель. Он брызгал из-под потолка каждые полчаса, отчего врачу антивозрастной медицины Матвею Темникову казалось, что он сидит в морге, где кто-то ещё и жарит печень.
В последнее время у него были проблемы с запахами – они стали какие-то извращённые и дурные. Обычное жареное мясо с некоторых пор начало фонить известью, которую будто бы гасили застарелой мочой. Мандарины обволакивали ноздри тяжёлым йодированным паром. Варёные яйца воняли ацетоном. А позавчера в одном из ресторанов Матвей едва не устроил скандал: он чётко учуял сильный запах утечки газа и требовал от администратора немедленно вызвать газовую службу и вывести всех на улицу. Охрана вывела только его самого – этот запах слышал только он.
Сейчас Темников сидел в углу барной стойки, спокойно пил четвёртый виски и, можно сказать, поминал Георгия. Матвею было плохо. Не так, как бывает с похмелья или после череды суточных смен – всё это было знакомо по прошлой жизни, – а как-то иначе: глубже, тише, безнадёжнее.
Ещё месяц назад всё было иначе. Съёмная однушка в Подмосковье, обои в цветочек, въевшийся в стены запах варёной капусты. Вставать в рань, идти в очередь на автобус до метро, а потом в человеческой толчее целый час добираться до станции скорой. А дальше работа: бабки с давлением, алкаши с пробитыми головами, истеричные матери с вечно сопливыми детьми, одинокие старики, вызывающие скорую просто поболтать. И он ехал, ехал и ехал – по пробкам, по дворам, шагал по лестницам с разбитыми ступенями. Спина к вечеру гудела, как трансформаторная будка, а в голове – вата, вобравшая грязь со всех задниц, которым пришлось за сутки делать внутримышечные инъекции.
Но когда после очередной смены он по привычке пришёл к своему однокурснику Георгию подзанять денег – изменилось всё.
* * *
Квартира была новая, съёмная, с видом на Москву-Сити: стеклянные башни торчали вдали и в тот вечер вызывающе блестели огнями. Матвей уже в третий раз сидел на этом чёрном кожаном диване и держал в руке конверт. В нём лежали три рыжие хрусткие бумажки, которые лёгкой, щедрой рукой в очередной раз вручил Георгий, не настаивая ни на каких жёстких сроках.
В универе Георгий был «Жорой» – троечником: вечно потным, прыщавым и с «хвостами», которые накопились до такой критической массы, что с пятого курса его попросту отчислили. Неизвестно, каким чудом он всё же получил диплом и оказался в клинике превентивной и антивозрастной медицины. Полгода назад Матвей случайно столкнулся с ним в одном из центров дополнительного образования. Вот так встреча! Жору было не узнать: накачанный, прожаренный в солярии до цвета молочной ириски, с лоснящимся лицом, будто его изнутри смазывали сливочным маслом.
Единственное, что выдавало в нём прежнего Жору, был клык – верхний правый, криво торчащий. Зубы у Георгия были идеально ровные, белые, но этот клык при каждой улыбке нелепо вылезал наружу. Сам он решил его не удалять – уж больно нравился. Можно сказать, его фишка!
И тогда, расхаживая по гостиной перед мнущим в руках конверт Матвеем, Жора уговаривал его бросить скорую помощь и перейти работать на приём к нему в частную клинику.
– Значит, смотри, Матвей... Приходит к тебе тётка и жалуется, что лицо по утрам отекает, а ты ей: «Надпочечники устали, милая». И щитовидка под вопросом. Назначаешь ей: кортизол в слюне по всем фазам, тэтэгэшки, антитела, УЗИ щитовидки, ферритин, витамин Д и витамины на все остальные буквы, на которые хватит денег. Это уже в нашей клинике двадцать пять кусков. Дальше лечение... Обязательно авторская схема: добавочки – родиола-хуёла, селен, йод в микродозах, плюс капельницы с магнием и витаминами, которые вылезли за референс. Ещё двадцать пять кусков! Из всей суммы десять тысяч тебе в карман. И это базово...
– Что значит «базово»? – не понимал Матвей, мрачно заглядывая в конверт.
– Ну присмотрись к ней! Что на лице видишь? Прыщи! А прыщи – это что? – поднимал указательный палец к потолку Георгий.
– Это к дерматологу... – угрюмо отвечал гость.
– Нет-нет, пациентов мы не футболим! Если взялись – несём полную ответственность! Это, дорогой мой, дырявый кишечник и кандида. И дальше ты добавляешь: антитела на сто продуктов, копрограмму, кальпротектин, анализы на микробные маркёры, всё, что нужно. Плюс диета. И что ещё? Верно: пробиотики, масло орегано, цинк, псилиум, чтобы срала за километр и думала, что шлаки выходят. А это ещё плюс пятьдесят тысяч! – Жора загибал пальцы.
– Слушай, это же чистый развод пациентов на бабки! Я так не могу...
– Это называется максимальный комплексный спектр диагностических услуг, – возражал Жора. – Мы не только исключаем, но и предупреждаем самое страшное. Приходит человек, говорит: «У меня тут чешется». Банально? А ты знаешь, сколько за этим «чешется» может отстоять? От простого дерматита до первичного билиарного холангита, при котором печень разваливается, а человек ходит и не знает, что одной ногой на том свете. А головная боль? Миллион причин: от переутомления до аневризмы, которая вот-вот рванёт. А больной живот – от несварения до острого панкреатита или прободной язвы. А мы должны гадать на кофейной гуще?
– Не знаю... Как-то не по-человечески... – пожал плечами Темников.
– А то, что в государственных поликлиниках творится, по-человечески? Там к пациенту относятся как к говну. Плюют на них! Говорят: «Меньше жри, меньше бухай, больше двигайся». И всё! До свидания! А человек хочет, чтобы его выслушали, взяли за руку, объяснили и дали волшебную таблетку. Это рынок, Матвей. Огромный, жирный рынок! Эти люди всё равно куда-то придут. Деньги у них есть, и они готовы их отдать. Так почему эти деньги должен забрать не ты?
– Потому что мы забираем не просто деньги, а время, здоровье и жизнь! – подорвался с дивана Матвей.
– Не лепи из меня сатану! Тебе никто не предлагает раковых больных лечить подорожником, а диабетикам вместо инсулина рекомендовать приседания и соки для детоксикации! Мы оказываем помощь в том объёме, который от нас хотят получить пациенты. Это главное! Ты сам-то чего хочешь? Всю жизнь в своей вонючей совковой однушке сидеть? Каждый месяц ко мне приезжать за пятнашкой до зарплаты? Мне не жалко, ты поверь. Просто обидно, что ты свои знания просираешь на скорой за копейки...
Жора качал головой, расхаживая перед Матвеем, сомкнув руки за спиной.
– Чувствую, вляпываюсь в какую-то схему, за которую ещё дорого поплачусь... – почесал затылок Матвей и снова уселся на диван.
– Опять за своё! Ты непрошибаемый! Отдавай конверт! – рассвирепел вдруг Жора и шагнул к должнику, требовательно протянув руку.
– Я согласен!
– Отдавай обратно!
– Не отдам! – неожиданно громко крикнул Матвей и тут же одёрнулся, будто испугался самого себя. – Я знаю, на что иду!
– Тогда по рукам? – строгое выражение лица хозяина квартиры, невольно обнажившего свой клык, сменилось добродушной усмешкой.
– По рукам... – ответил Матвей и с твёрдым хлопком пожал протянутую руку.
* * *
Темников уволился быстро и без церемоний: зашёл, положил обходной лист на стол заведующему, кивнул санитаркам и выскочил на воздух, будто из душного заплесневелого подвала.
С тех пор всё пошло в гору. Матвей втянулся неожиданно хорошо, и схемы потекли одна за другой: где-то капало с «проверки микробиоты» для тревожной девицы, где-то набегало с «детокс-программы» для раздобревшего чиновника, у которого после баньки и коньячка побаливал правый бок. А ещё приваливало с капельниц, расшифровок анализов под авторскую схему и даже с «уколов красоты». Деньги пошли такие, что прежняя работа на скорой стала казаться лихорадочным сном.
С квартирой тоже решилось: поправившееся материальное положение позволило переехать. Не в центр, но уже на несколько километров внутрь МКАДа, в свежую однушку на восемьдесят квадратов. И главное – дорога! Двадцать минут до клиники, что позволяло не просыпаться в шесть утра, а спокойно пить кофе, глядя в окно на ряд припаркованных иномарок, а не на стену соседней пятиэтажки.
А сейчас – никаких тебе ночных воплей, блевоты в салоне, вони чужого немытого тела. Сидишь в чистом кабинете, пахнет кофе и кондиционером, люди приходят умытые, с деньгами, смотрят в рот. Особых усилий не прикладываешь – назначил, расписал, улыбнулся. А они возвращаются! Да ещё и благодарят! Счастливые, просветлённые, с блеском в глазах!
Матвей начал уходить в загул. Выходной – значит, в ресторан, оттуда можно и в клуб, после которого он просыпался дома с незнакомыми спутницами. Начальство было довольно, пациенты – тоже. План Матвей выполнял, касса звенела.
А вот Жора почему-то перестал выходить на связь. После их памятной встречи он лишь раз мелькнул в клинике, сухо поздоровавшись на бегу с источающим счастье Темниковым. Но тот был какой-то дёрганый, бледный, с глубокими тенями под глазами и даже ни с кем толком не пообщался.
Через неделю, когда в клинике узнали про гибель Жоры, всех словно ударило током. Врачи стояли в коридорах и переговаривались вполголоса, кто-то даже плакал. Матвея тоже пробрало холодным, коротким ощущением растерянности. Но постояв секунд десять, он почувствовал, как его тут же отпустило. Даже слегка смутился – всё-таки человек погиб, только что был живой – и на тебе! Но тут же здраво рассудил: чего сокрушаться? Они особо и не дружили. Встретились случайно через много лет. Жора жил как хотел и умер как решил – его право. А Матвею он помог, и за это спасибо. В конце концов, каждый архитектор своего конца.
Но с тех пор Темникова внезапно стало подводить здоровье. Сначала просто беспокойно спалось, и простыня к утру сбивалась в жгут, влажная и холодная, будто змея. Потом появились странные запахи, как сейчас в баре – сладковатые, – гнилостные, они волнами настигали Матвея повсюду. Он грешил на зубы или желудок – может, бактерии гниют внутри?. Сходил к стоматологу, потом на гастроскопию – ни намёка на патологию.
Затем еда начала терять привычный вкус. Мясо стало пресноватым, кофе отдавал жжёной резиной. А в одной компании он вдруг учуял тухловато-сладкое прямо посреди разговора, начал оглядываться, а люди смотрели на него с недоумением.
Тусовки по выходным шли своим чередом, но что-то после смерти Жоры сломалось. Матвей вписывался в компании и через час уже тосковал с таким остервенением, что хотелось просто встать и бежать. Алкоголь перестал брать: пил, пил, а эффект смазанный, ватный – ни лёгкости, ни веселья, только утром чугунная голова и желание похмелиться.
На приёме тоже переклинило. Раньше он с азартом выстраивал схемы, смотрел на пациента, прикидывал, что добавить, как красиво упаковать в «комплексный подход» на жирный чек. Теперь сидел, слушал жалобы и ловил себя на том, что ему всё равно. Деньги капали, план выполнялся, но радости от этого не было. Как будто кто-то украл красоту и смысл процесса, оставив только бюрократические ритуалы.
А потом закопошились мысли... Не голоса ещё. Просто образы...
Едет он в метро, как внезапно представит себе, как поезд пробегает остановку, двери не открываются и везёт его куда-то без остановок – в вечность. И весь день эта картинка потом крутится перед глазами.
Или вдруг подумает про открытое окно в кабинете, подойдёт, засмотрится в него, пытаясь вспомнить, на каком он этаже – третьем или четвёртом. И потом несколько часов мысль возвращается сама собой, как язык к больному зубу, заставляя снова подходить к окну и подолгу смотреть с подоконника вниз.
А ещё пространство незаметно стало сжиматься. В лифте душно, в метро тесно, в ресторанах шумно. Везде что-то не так, везде становилось как-то дискомфортно!
Затем добавился шум внутри черепа – негромкий, но постоянный, как вентилятор на малых оборотах. А ещё в глазах постоянно что-то набухало, будто на самой сетчатке появлялось тёмное уплотнение воздуха, вроде сырости. Но стоило скосить глаз – оно пропадало...
И вот, отпустив в один день очередную даму с горой добавок, он переоделся и поехал домой.
Дома Матвей заметил, что квартира тоже начала незаметно ужиматься. Потолок мерно и ритмично заходил вверх-вниз, будто грудная клетка. Но Матвей тёр лицо руками и вроде всё вставало на место.
Попытался уснуть – не вышло. Пошёл в ванную умыться, но вода отдавала сернисто-хлористым, а по трубам что-то грубо застучало, будто там завелось нечто живое.
Выключил свет. В темноте он видел квартиру отчётливо, не как днём, но как-то по-своему ясно, будто глаза переключились на другой регистр. Сбоку в спальне скрипнуло – показалось, стол чуть сдвинулся. С полки упала книга. Матвей поднял, повертел и задним числом сообразил, что, наверное, сам её задел.
Но дальше пошло хуже... Что-то внутри начало набухать волнами. Не похожее на панику или страх, а просто на что-то неосязаемое, распирающее, с дрожью в ногах. И снова из-под крана потянуло гнилостно-горелым – густо и влажно. Мельтешение в глазах пошло волнами, шум в голове стал плотным и почти осязаемым. Перед глазами возникло пятно – то самое, что настигло его ещё в кабинете, но теперь его нельзя было прогнать просто проморгавшись. Пятно нагло набухало посреди комнаты и не исчезало. Хуже того – у него начали появляться какие-то черты. Не лицо, не фигура, а намёк на них, как когда долго смотришь на случайное пятно на стене и мозг сам начинает лепить из него человекообразное.
Шум в голове усилился, в глазах пошла чёрная рябь, а гнилостный запах усилился до того, что Матвей почувствовал, как желудок поджался к пищеводу.
Он рванул на балкон, распахнул дверь и вцепился в перила. Его накрыла тёплая, тошнотворная, как выдох из открытой могилы, волна. Она же и подтолкнула его вперёд, так что он по инерции перегнулся через перила почти по пояс и завис над улицей.
Внизу текла чужая спокойная жизнь. Огни, машины, чьи-то маленькие фигурки, ползущие по своим делам и понятия не имеющие, что какой-то врач нависает над ними, рискуя превратиться в месиво. Матвей смотрел вниз и вдруг испуганно, коротко и со свистом выдохнул. Что-то внутри каким-то последним живым инстинктом вцепилось в перила. Затем он медленно и осторожно выпрямился, отступил на шаг, прислонился спиной к стене и, колотясь мелкой дрожью, попытался выровнять дыхание.
Стоял и слушал, как колени превращаются из киселя обратно в кости. А в голове тем временем звучало что-то вроде пародии на мысли, на чужой язык, напоминавшей чьё-то бормотание за стеной, когда слов не разобрать, но интонация чувствуется отчётливо. И интонация была нехорошая...
Поплыли картинки: Жорина гостиная, кожаный диван, конверт с тремя рыжими бумажками. Тогда ещё что-то сжималось внутри – неловкость, лёгкий стыд, ощущение, что ступает в болото. Он это почувствовал и всё равно взял. А потом брал ещё и ещё. Пациенты шли один за другим – тревожные, доверчивые, с деньгами и без диагнозов, – а он назначал, улыбался, клал в карман. А теперь что-то пропало, будто заглох заведённый автомобиль: он перестал понимать, зачем...
Он вошёл в квартиру из балкона, и что-то тёмное и бесформенное, будто подзывавшее к себе, снова шевельнулось в углу. Матвей усилием заставил себя не смотреть туда. Потом переоделся и, уходя за порог, всё же огляделся – комната как комната, всё на месте. Темников вызвал такси, спустился, сел и поехал. Куда – додумал уже в машине, скорректировав маршрут в бар «Туманный Альбион» на Сухаревской.
Он ощущал тупик. Будто его незаметно заковали в саркофаг. Да, с хорошей вентиляцией, приличным освещением и даже трубочкой, по которой текли коктейли. Но в саркофаге было не пошевелиться. Будущее исчезло, как картинка с выключенного экрана. Оно и раньше было незатейливым – просто зарабатывать больше денег. Но сейчас он попробовал представить завтрашний день, и внутри коротко щёлкнуло, как у сломанного автомата, который берёт монетку и не выдаёт ничего взамен. Наступила пустошь – подванивавшая, гулкая, как кишечник после сифонной клизмы.
Он снова и снова прокручивал всё сразу – Жору с его деньгами, пациентов, балкон. Это лежало внутри тяжёлым, прелым комом, как мокрое зерно в мешке. И, несмотря на то что, от него исходило перебродивше-требушинное зловоние, эти зёрна прорастали чем-то стремительным и перезревшим, медленно и неотвратимо, как нарыв, который ещё не прорвало. Но если уж прорвёт, запах будет такой, что мало не покажется. Лучше не допустить. Пресечь раз и навсегда!
Справа кто-то подсел и отвлёк от мыслей. Это был мужик лет тридцати пяти: волосы в пучок, борода по грудь – тёмная, ухоженная, типичной формы для какого-нибудь барбера. Он придерживал бокал мутного янтарно-болотного пива явно с каким-то специфическим вкусом, из тех, что покупают хипстеры.
Темников, мрачно потягивая виски, вдруг расслышал обрывок разговора бородача с барменом. Сквозь бас прозвучало слово «пациенты». Матвей покосился рефлекторно, как собака поворачивает голову на знакомый окрик. Хипстер не смотрел в его сторону и продолжал что-то бубнить, жестикулируя бармену, но так получилось, что через минуту они уже разговаривали, как это и бывает в баре с незнакомыми людьми. Сначала отрывистые перебрасывания словами, а затем постепенно, будто найденной зацепкой на рулоне скотча, всё разматывается в задушевную беседу. В данном случае – даже излишне задушевную.
– Меня вообще Матвей зовут.
– А я Паша, врач-психиатр.
– Ну, за знакомство, коллега!
Матвей пил и вываливал незнакомцу, чьё имя тут же забыл, абсолютно всё. Его прорвало, но не слезами и раскаянием, а пьяным азартом, желанием нарочито продемонстрировать свою ушлость, насладиться удивлённым взглядом собеседника, которому он открывает целый новый мир лёгких денег. Куда дано попасть только избранным – таким, как Матвей, который настолько самодостаточен, что может спокойно рассказывать об этом в баре первому встречному.
Матвей рассказывал про Жору, про схемы, про кортизол в слюне по всем фазам, про микробиоту, которую «проверяли» при любых симптомах, про «дырявый кишечник», про масло орегано и псилиум, чтобы «выходили шлаки», про капельницы с магнием и авторские детокс-программы с чудо-физраствором. Бородатый не походил на человека, которому это правда интересно, но он не сводил глаз с собеседника, порой забывая про своё пиво, которое уже выдохлось. Слушал, не перебивая, изредка приподнимая бровь и вставляя реплики коротко и точно, подбивая на дальнейший разговор. И главное – без всякого осуждения.
При этом Матвей кое-чего не замечал, хохоча и загибая пальцы, перечисляя очередных «лохов», которые ушли с приёма с полуторакилометровыми назначениями. В какой-то момент скользящий, вежливый зрительный контакт превратился в ровный, внимательный взгляд. Незнакомец иногда на миг напряжённо опускал взгляд под барную стойку, но потом снова смотрел в заплывшее, самодовольное лицо рассказчика.
А Матвей, помимо незнакомца, рассматривавшего его как музейный экспонат, конечно, не заметил главного. И не мог заметить, потому что вышел в сортир...
Бородатый оглянулся: немногочисленные посетители скучковались в углу у плазмы с футболом, бармен нырнул куда-то под стойку, а камера была одна, с противоположного угла. Обзор он прикрыл своим телом, делая вид, что, перевалившись через стойку, присматривается к бутылкам. В этот момент он медленно выхватил из кармана пузырёк и, наклонив его над стаканом Матвея, постучал по дну. В недопитый бокал виски вырвалась короткая, прозрачная струйка. Бородач успел спрятать пузырёк до того, как из туалета, шатаясь и застёгивая ширинку, вышел Темников.
– Ну что, коллега, выпьем за нашу многострадальную медицину?
– За медицину...

Пациент: номер 4.
Психотропные препараты, дозировка: 150 мг.
Время введения: 7:30.
Примечание: сознание ясное. Пациент активен, ориентирован в пространстве и времени. Жалобы на искажение запахов. Высказывает суицидальные мысли. Со стороны ЦНС без особенностей.
Глава 1
Туман

– Я здесь что, пустое место?! – кричал на плече у главврача доктор в синей скоропомощной форме, шагая с ним рядом.
Валентин Семёнович Николаев в свои 55 выглядел на все 70 – так его состарили дежурства, на которых за 25 лет работы он оставил всё своё здоровье. Одышка, вызванная лишним весом, давала о себе знать: чтобы не отставать от главврача, которого Николаев часами вылавливал у кабинета, приходилось переходить на бег, а чтобы тот вообще его заметил – чуть ли не подпрыгивать и орать в самое ухо.
– Подпишите заявление! Много прошу? Ладно, хрен с вашей бухгалтерией, нет у меня претензий, подавитесь надбавками! Но права не имеете держать! Подпишите! И трудовую отдайте!
Главврач – тяжёлый, лоснящийся, словно высеченный из огромного куска сала, торопливо листал смартфон, прижимая к боку кожаный портфель. Его лысая, покатая голова без намёка на шею сразу переходила в спину. Не глядя по сторонам, он шёл по коридору больницы, чему-то ухмыляясь в экран. Доктор кричал напоследок прямо в лицо «главнюку», но тот не удостоил его даже подёргиванием морщины. Главврач просто сел в машину и захлопнул дверь. Внедорожник Land Rover, чья стоимость заметно превышала официальные доходы владельца, плавно тронулся к выездным воротам. Николаев горланил вслед уезжающей машине что-то нечленораздельное, густо облепливая матом всё генеалогическое дерево руководителя больницы.
Сотрудников тут явно замечали исключительно при производственной необходимости: подменить коллегу, выйти в усиление, отказаться от летнего отпуска. В остальное время интересы персонала для руководства как будто не существовали – даже в таком малом, как подписать заявление об уходе. Ведь на всё это действо не обернулись даже уборщицы. Коллеги, врачи, которым Валентин Семёнович годами был наставником и безотказным помощником, – бродили по больнице и старательно смотрели в сторону, даже не здороваясь, чуть ли не демонстративно ковыряя старую краску на стене.
– А вы, гандоны, чего молчите?! – воскликнул доктор, яростно буравя взглядом сотрудников, всё так же с отрешёнными лицами проходивших мимо с папками и телефонами у уха. Кто-то придержал дверь, но не для Николаева, а для каталки с капельницей; кто-то бросил взгляд в его сторону и тут же отвёл с той пустотой, с которой смотрят на доставучего пациента, к которому уже привыкли. Коридор тёк дальше, равномерно и деловито, как и всегда.
Доктор Николаев постоял ещё немного, достал из кармана смятый листок – заявление, которое носил с собой, – посмотрел на него, дыша тяжело, с присвистом, и сунул обратно резким, злым движением. Развернулся и пошёл обратно в больницу, размахивая руками и что-то бормоча себе под нос, низким, непрерывным звуком, из которого только вынырнуло отчётливое «сука», «ненавижу», которое утонуло в больничном гуле.
* * *
Ознобин вообще был человеком беззлобным и неконфликтным, из тех, кто в любом разговоре скорее промолчит, чем полезет в спор, даже если где-то предательски дёрнулось от интереса под диафрагмой. Со стороны кому-то он казался просто ответственным сотрудником, а кто-то саркастично подмечал, что он хочет заработать все деньги на свете. И был для этого повод: Игнат последние полгода работал сутки через сутки. Переход на сутки через двое был скорее случайностью, и тогда он чувствовал себя едва ли не прогульщиком. А ещё одиночкой...
В ординаторской, пока остальные листали телефоны или спорили о политике, он сидел молча, прикрыв глаза. Со стороны всегда казалось, что он дремлет. Ознобин не лез в чужие разговоры, не жаловался на график, не просил подменить под Новый год. Если кому-то нужна была помощь – выходил без вопросов, отрабатывал и возвращался. Домой он уходил так же молча, без всякой болтовни в курилке. Никто не знал, что там, за дверью его квартиры. Возможно, и он сам не всегда знал...
У него была своя традиция – не то чтобы медитация, нет, он сам терпеть не мог это слово, слишком пафосное, слишком чужое. Скорее просто привычка. Он мог прикрыть глаза где угодно: в комнате отдыха на подстанции, продавив спиной старый диван; в автобусе по дороге домой, когда удавалось урвать место у окна; в парке на лавке, даже дома на расшатанном кухонном стуле, не замечая свиста чайника. Пять-семь минут – иногда десять, если никто не дёргал, – он садился поудобнее, расправлял плечи, которые вечно были зажаты, и закрывал глаза. Дыхание само собой становилось глубже, диафрагма опускалась, и где-то на третьем выдохе он чувствовал, как отпускает грудину – будто кто-то аккуратно отстёгивает тугие пуговицы. Тогда он начинал «убирать»: прогонял всё, что налипло за смену – лица больных, голоса диспетчеров, запах бензина и дезинфектора. Он рисовал на внутренней стороне век чёрную, глубокую, бархатную пустоту. Мушки, пятна, остаточные изображения от яркого света. всё это он растворял в ней, будто сдувал пыль с тёмного стекла. Казалось, он мог бы сидеть так часами, но будильник в голове срабатывал чётко – через пять, максимум семь или десять минут. Игнат открывал глаза, моргал, возвращая миру резкость, и снова был готов к вызову, на который его дёргал противный голос тётки из диспетчерской.
Ознобин и в этот раз прикрыл глаза, привычно начиная проваливаться в черноту, но вместо пустоты наткнулся на какое-то дёрганое, рваное движение. Ординаторская в шесть утра была почти пустая – все на вызовах, только один врач, кажется, из детской бригады спал на животе на дальнем топчане, уткнувшись носом в сгиб локтя, да где-то в конце коридора кто-то гремел посудой. Обычно сотрудники, заходя в комнату отдыха, не обращали на него внимания – привыкли к его «пятиминуткам» и проходили мимо, не трогая.
Но движение на внутренней стороне век приближалось. Оно не имело формы – просто комок какой-то возни, который подбирался всё ближе. Ему показалось, что оно остановилось прямо перед ним, вплотную, у самого лица, и смотрит. Неужели кто-то из сотрудников решил всё же похохмить?
Он открыл глаза. Никого.
В комнате отдыха была всё та же тишина, продавленный диван, пятна на линолеуме, полированный залапанный пальцами шкаф со скоропомощной формой, а «бригадир» педиатрической бригады всё так же спал, посапывая в локоть. Ознобин потёр глаза – сухо, мерзко, веки будто скрипели, как несмазанные дверные петли, – провёл ладонью по лицу. Он снова закрыл глаза, нащупал знакомую черноту и стал осторожно разгонять остаточные блики, ощущая холодный, липкий осадок из-за нарушенного процесса погружения...
***
– Игнат Владимирович, а ты, гляжу, опять задремал? Вот, взял нам поклевать, пока возможность есть. Двадцать минут дали на обед.
Доктор Ознобин открыл глаза в машине скорой и сразу обратил внимание на то, как за окном кабины клубился плотный туман – такой, что фонарные столбы угадывались только по оранжевым разводам в позднем осеннем, рано темнеющем небе. Из молочной пелены выплыла встречная машина – медленно, будто нехотя, с приглушёнными фарами. Где-то вдали, у облепленного туманом светофора, маячили два-три человеческих силуэта, издалека казавшиеся сгорбленными, торопливыми, которые, перейдя дорогу, через секунду растворялись в белой взвеси. Город будто приболел и лежал в тихой дремоте, изредка переворачиваясь на другой бок.
Игнат потёр виски. Головокружение было лёгким, плывущим – будто только что слез с карусели. Он зевнул широко, по-собачьи, до хруста в челюсти. На часах уже четыре часа дня, на ногах с шести утра. Вызовы перемешались в сплошную, пёструю, плохо различимую по времени кашу: вот девушка с приступом паники в торговом центре, вот мужик, который подавился зубным протезом в столовой, вот старуха с переломом бедра, подросток с потерей сознания в школьном туалете, дворник с оторванным пальцем, который хранил его в холодильнике трое суток в надежде, что его пришьют, беременная с ложными схватками, которая орала на всю квартиру, что у неё «выпадает ребёнок», а потом выяснилось, что это просто колики. Потом вызов в элитную новостройку к мужику в костюме «Бриони», который лежал на ковре и требовал капельницу после того, как съел три порции роллов, потому что «испугался, что отравили конкуренты». Но из-за плотного графика поди разбери, когда это всё было. Кто был первым, кто вторым? А может, это вообще было вчера? Позавчера? Или на прошлой неделе?
Картинки накладывались одна на другую: лицо девушки с паникой наплывало на морщинистую физиономию дворника с оторванным пальцем, мужик в «Бриони» переругивался с беременной с ложными схватками, а где-то между ними маячила старуха с переломом, которую нашли в ванной. Он снова попытался распутать, когда что было, в каком порядке, но вчерашние вызовы намертво склеились с позавчерашними, а те, в свою очередь, с какими-то совсем древними, из прошлой зимы.
– Слушай, так пусто на улице... – сказал Игнат, протирая заспанные глаза.
Водитель запрыгнул в кабину, едва не разлив кофе из двух огромных бумажных стаканов, крякнул, уселся поудобнее и некоторое время просто смотрел в лобовое стекло, будто прислушиваясь к туману. Это был мужик лет пятидесяти, грузный, с тяжёлой походкой. «Столыпинские» усы и плоская вязаная фуражка с коротким козырьком делали его похожим на карикатурного грузина из «Мимино», однако резкий, грубоватый голос отставного прапорщика с едкими матерными междометиями, явно адресованными чьей-то матери, мгновенно сдувал этот добродушный советский флёр.
– Пусто, говоришь? – Водитель хмыкнул и кивнул куда-то в сторону тумана. – А оно и правильно. Интернет сегодня с утра отрубили. Ни мобильного нет, ни на проводе. Говорят, учения какие-то. Ну и народ, ясное дело, без интернета – как без рук. Немощные! Сидят по домам, в телефоны свои тупятся, в ожидании «палочек», а выйти – так и нечем заняться. Раньше-то, бывало, выйдешь на улицу – люди идут по делам, машины едут, жизнь кипит. А сейчас... – он махнул рукой, – сейчас без своего этого... вай-фая и шагу ступить не могут. Так что пусто – оно даже к лучшему. Здоровее будем. Меньше этой электронной чумы, а то отупели все уже от неё совсем.
Ознобин машинально потянулся к своему телефону, ткнул пальцем в экран – ни одной «палки» связи: ни интернета, ни сети.
– Да переживём, господи, – оживился водитель. – Вот раньше без этих ваших айфонов как-то жили. И ничего. Разговаривали друг с другом. В глаза смотрели! А сейчас – чуть что, сразу в телефон носом тычут. Прогресс. Онлайн! А какой же это прогресс, когда уже даже резиновых баб толком не покупают, а бабы у них в этом... В онлайне!
– Мы со станцией-то как связь держать будем? – строго спросил Игнат, всё ещё прогоняя полусонную пелену.
Водитель хмыкнул, наклонился вперёд и щёлкнул защёлкой бардачка. Тот открылся с негромким, каким-то усталым скрипом. Он достал чёрную рацию, перемотанную изолентой, с толстой антенной, похожей на телескопическую дубинку.
– Гляди! – сказал он не без гордости. – Тут не пластиковое барахло. Корпус – дюраль! Весит, правда, зараза, с килограмм, зато не дохнет в самый ответственный момент! Антенну видишь? – Сам, между прочим, припаивал. То, что изолента на ней, ты не морщись. Это я её с верстака случайно уронил в гараже. Но она же работает, понимаешь, в отличие от ваших кирпичей?!
Ознобин машинально из вежливости кивнул, а водитель с прежней гордостью продолжил:
– Не то что ваши айфоны. – чихнул, и экран треснул. Я вон в скоропомощном гараже радиорубку установил, сам собрал, сам настроил. И мужикам нашим раздал такие же – у кого руки из нужного места растут, те собрали, у кого нет – я помог. Нам если связаться надо – всё под рукой. Клич дал, и поехали на рыбалку, или в баню, или ещё куда. Нормальной мужской компанией. А так всё равно на работе каждый день видимся, чего там по телефонам-то трепаться?
Водитель отхлебнул кофе, и продолжил уже с раздражённой злостью:
– А эти ваши айфоны – насквозь слушают всё. Америкосы! У них там каждый чип, каждая кнопка – всё под колпаком! Я своим говорю: хотите что-то по делу обсудить – разговаривайте живьём! – постучал костяшками по панели водитель, – а не через эту цифровую помойку. А если дел нет никаких, то и трепаться нечего!
Рация в руке водителя вдруг прохрипела, сквозь белый шум пробился женский голос диспетчера. Слова рассыпались сквозь помехи на отдельные слоги, но всё же сложились: «Женщина... 45 лет... Повышенная температура... Сообщает об опасной инфекции. Радищева, 34, кв. 12».
Игнат наморщил лоб, ведь голос показался ему совершенно незнакомым – не из тех, кого он слышал годами на подстанции. Он достал планшет, ткнул пальцем в экран, но тот остался тёмным и безжизненным, выдавая отражение его собственного усталого лица. Он постучал по корпусу костяшкой, будто это могло помочь вернуть связь.
– Ну вот! – кивнул на рацию водитель, ухмыляясь. – Инфекция, говорит, опасная.
Ознобин хмыкнул, сунув бесполезный кусок пластика обратно в бардачок. Опасная инфекция... он уже нарисовал в голове картину: великовозрастная тётка в халате, с градусником под мышкой и температурой 37,1, которая уже обзвонила всех родственников с просьбой вызвать священника и нотариуса.
– Поехали. – скомандовал Игнат.
Водитель кивнул, воткнул передачу, и скорая, мягко урча, вырулила со двора в белую муть. По дороге изредка навстречу выплывали машины с притушенными фарами, почти бесшумно шелестевшие шинами по трассе. Город за окном горел кое-как: редкие жёлтые квадраты окон, одинокий неоновый крест аптеки, силуэты на остановках – сгорбленные, лениво передвигающиеся в тумане.
Машина остановилась у девятиэтажки, которая даже сквозь туман выглядела мрачно – панельная, некрашеная, с тёмными провалами окон. Кое-где горел свет, но тускло. Ознобин выбрался из машины и спрыгнул прямо в лужу, образовавшуюся в трещине на асфальте. Досадно сплюнув, он шагнул к подъезду.
Лифт не работал. Игнат привычно вздохнул и начал подъём по лестнице – и так до третьего этажа, пока не показалась нужная дверь, обитая старым дерматином, с облупившимся номером «12». Он перевёл дыхание и нажал на звонок, но тут же вдруг увидел, что дверь в квартиру была приоткрыта.
Доктор Ознобин осторожно нажал на ручку и потянул на себя, заглядывая в проём, но тут же одёрнул голову из-за истошного крика:
– Бахилы наденьте!!!
– Не положено. – твёрдо ответил он. – Нарушение техники безопасности!
– Тогда не пущу! – вахтёрско-кабаньи интонации ударили доктору в лицо.
Он распахнул дверь пошире – перед ним открылась неглубокая прихожая. Одна квартира была просторная, но пустая и заваленная пакетами с какими-то бирками. Ни картин на стенах, ни телевизора в углу, да и вообще никакого другого «жилого» признака – только голая, стерильная пустота, будто в эту квартиру ещё не заехали первые жильцы. В правом углу, возле самой стены, стояла лампа, от которой на фоне мутного света исходило фиолетовое свечение. Игнат сразу же определил по озонисто-аптечному запаху, что лампа эта – кварцевая.
Перед ним на свежевымытый, в водных разводах пол из дверей туалета шагнул силуэт. Шурша ногами, обмотанными чёрными пакетами, перед Ознобиным явилась полная женщина, туго обтянутая в защитный костюм-комбинезон. Запотевшие стёкла очков плотно прилегали к лицу, а респиратор едва выдерживал напор объёмной физиономии. Он придавал голосу особый оттенок – что-то среднее между мегафоном и той самой водительской рацией.
– Значит так, доктор! – Ковалёва почти торжественно шагнула ближе. – Вы мне тут только не говорите про ОРВИ. Я вам не дура какая-нибудь. Инфекция. Опаснейшая. Я уже два месяца хожу, стучу во все двери – в санэпидемстанцию звонила, в мэрию писала, к главному санитарному врачу на приём записывалась. А они? Отписки! Сказки про грипп! А это, я вам скажу, биооружие. Они его по всему городу распыляют – через вентиляцию, через воду, я точно знаю. Вы должны срочно, слышите? Срочно! Сообщить в министерство обороны, чтобы оцепление выставили, квартал на замок, и всех – поголовно – вакцинировать!
Она запнулась от бушующего праведного гнева, сглотнула шумно, с каким-то булькающим звуком, будто в горле у неё застрял ком из той самой инфекции, про которую она говорила.
– Я сама уже три укола сделала. А они, гады, молчат. Потому что заказ! Им же наплевать, сколько народу ляжет. Вы понимаете? Вы-то хоть понимаете, доктор? Пока не поздно! Пока больницы не завалены! А то будет как в том году – только тогда трупы в рефрижераторах возили, а теперь уже и рефрижераторов не хватит. Оцепить! Немедленно! И вакцинировать всех – от младенцев до пенсионеров. А кто откажется – пусть подпишет, что сам себя убил. Я требую!
Ознобин прыснул смешком, но, что называется, про себя, чтобы ни один мускул на лице не дрогнул. Он сам ещё не понял, кто перед ним: будущая жертва карательной психиатрии или человеку действительно нужно вызывать психбригаду.
Доктор аккуратно поставил на пол ящик с медикаментами.
– Простите, как вас зовут?
– Ирина Фёдоровна Ковалёва! – отчеканила женщина.
– Ирина Фёдоровна, – вздохнул он, – смотрите сами. У меня чего есть? Перчатки – раз, маска – два. И всё. Больше нам на работе не выдают, пока, как говорится, петух жареный в одно место не клюнет. Вы уж позвольте, я вас здесь, на пороге, быстренько осмотрю. Мне для начальства бумагу оформлять, а врать в неё не хочется – совесть, знаете, ещё не до конца мне вывели. Я всё-таки патриот. Давайте хоть температуру померим, а дальше я сам ваше сообщение куда надо направлю. – он ткнул пальцем вверх, мол, вышестоящие инстанции, сами понимаете. Говорил уверенно, спокойно, без напускного заигрывания.
– Значит так, доктор, температуру я уже сама померила: тридцать восемь, бывает и выше, потому что вирусная нагрузка в нашем доме огромная. Жильцы абсолютно безответственные, я к каждому ходила, в каждую дверь стучала, говорила, что нужно вакцинироваться, но меня не слушают, представляете! Я сама уже три вакцины поставила, личным примером показываю!
– И что же, поставили три вакцины – и всё равно болеете? – вырвалось у Игната раньше, чем он успел подумать.
Он тут же мысленно дал себе подзатыльник, но в наступившей тишине разглядел сквозь тающий налёт на запотевших стёклах пациентки два зрачка – острых, колючих, как зубчики пилы.
– Я больная! – сказала Ковалёва, и голос у неё вдруг сломался, потерял ту металлическую уверенность, что была минуту назад. Теперь он с трудом пробивался из-под респиратора – глухо, сипло, почти жалобно. – У меня инфекция. У меня даже эта... как её... – она замялась, пошевелила пальцами у виска, будто выуживала слово из тумана, – низкая сатурналия...
– Сатурация. – поправил тихо Ознобин, опасаясь, что его вот-вот выдадут дрожащие от напряжения скулы.
Он внимательнее присмотрелся к Ковалёвой, которую со всех сторон обливал этот бледно-фиолетовый свет кварцевой лампы. В её свечении защитный костюм казался ещё более чужим и нелепым. Костюм наверняка надёжно скрывал её от несуществующей инфекции, но комбинезон трещал по швам, туго обтягивая колоссально объёмные бёдра и грудь, а респиратор едва налезал на широкое, заплывшее жиром лицо. Она была не просто полной – она была огромной!.
Это было ожирение, которое уже перешагнуло ту грань, за которой начинается не жизнь, а медленное, мучительное умирание для пациента и такая же мучительная работа для врачей, к которым, не дай бог, такие, как она, попадут на операционный стол. Игнат вспомнил, как в студенчестве ухаживал за такими же: возил на кресле-каталке на обследования, буквально на пределе сил толкая перед собой расплывшуюся от отёков очередную «корвалоловую медузу» из отделения эндокринологии со стёртыми суставами, атрофированными мышцами и вечными, гниющими пролежнями. Ковалёва была уже на той самой грани, просто пока ещё держалась на ногах и даже умудрялась бегать по этажам к соседям, а её крупнопузырчатые хрипы слышались без фонендоскопа – тяжёлые, громкие, влажные.
Он смотрел на неё и понимал: никакая инфекция эту тушу точно не возьмёт. Инфаркт возьмёт, или инсульт, или тромб. А психдиспансер – дорога в один конец. Там её сердечную и почечную недостаточность лечить не станут, просто додавят галоперидолом до тихого овоща. Её бы в терапию, обследовать, но как, если она в своём бункере с кварцевой лампой и на порог не пускает?
Надо решать вопрос о госпитализации: оставить – прыгнет в окно или снова на людей будет бросаться, затем будут разборки. Надо звонить заведующему подстанцией и решать, кто будет забирать пациентку. Игнат достал телефон, но экран по-прежнему пустой и ни одной «палки» связи. Придётся в машину возвращаться и выходить на связь через рацию. Он сунул телефон в карман и оглянулся на Ковалёву, которая всё так же стояла на пороге, подсвеченная фиолетовым, – огромная, нелепая и даже жалкая.
– Ирина Фёдоровна, – Ознобин понизил голос, оглянулся на дверь, будто за ней могли стоять чужие уши, – слушайте меня внимательно. Я вам сейчас сделаю укол. Нам на всю смену выдали всего три ампулы – спецрезерв, понимаете? Подотчётные, только для силовиков да ведомств. ФСБ, прокуратура... – он выразительно поднял бровь. – Зараза эта и правда ходит, но в Минздраве шум поднимать не хотят – боятся паники. Больницы и так забиты под завязку. Чтобы вас сейчас в самый очаг не везти, я вам прямо здесь укол сделаю. Антител на неделю хватит. Ваше сообщение я передам куда надо – в Министерство обороны.
– Вот-вот! А я говорила! – зашептала Ковалёва, подавшись вперёд. – Писала! Сотню писем отправила! И что? Сумасшедшими нас считают!
Она хотела ещё что-то добавить – он видел, как распирает её от слов, – но вдруг замолчала, только тяжело выдохнула, и вся её давящая напористость куда-то исчезла.
– Ладно, – сказала она устало. – Колите. Куда?
– В мышцу, конечно.
– В квартиру всё равно не пущу, – уже мягче, почти извиняясь, проговорила Ковалёва и, оперевшись о стену, стянула мятые хлопчатобумажные штаны. – В задницу уже некуда, исколола всю. Колите в бедро.
– Только у меня к вам просьба, – Ознобин со щелчком закрыл чемодан и назидательно поднял палец. – Об инъекции – никому. Ни слова. По соседям лишний раз не ходите, не вызывайте подозрений. Помещение проветривайте каждый день. Я сам за вами заеду, как только... Всё начнётся. – он помолчал, глядя ей прямо в запотевшие стёкла. – Моя инъекция своё дело сделает, не переживайте. Сильные мира сего, сами знаете, колоть себе что попало не станут.
Ковалёва молчала, потом медленно кивнула, и зрачки её снова спрятались за белым налётом на очках.
– Я поняла вас, – прошептала она. – Спасибо, доктор.
Игнат спустился по лестнице, толкнул тяжёлую подъездную дверь и вышел на улицу. Туман за те двадцать минут стал ещё гуще и собственная скорая угадывалась только по синему маячку, который расплывался в молоке блёклым пятном. Водитель уже завёл двигатель, из выхлопной трубы валил дым. Он запрыгнул в кабину, хлопнул дверью и, не успев даже пристегнуться, сразу попросил связаться с подстанцией.
Водитель кивнул, нажал на кнопку, рация противно взвизгнула, потом прошипела белым шумом и наконец выдавила из себя скучный, безразличный голос диспетчера:
– Слушаю.
– Это Ознобин. Тут на Радищева, куда мы прибыли, нужна госпитализация, скорее всего психбригада, ну или кардиология, нужно решить!
Из динамика послышались короткие щелчки, потом голос диспетчера:
– Минуточку.
На том конце замолчали, и в наступившей тишине Игнат успел про себя отсчитать секунд двадцать, нервно барабаня пальцами по крышке чемодана, а водитель выжидающе уставился в лобовое стекло, за которым туман, казалось, начал потихоньку шевелиться. Рация снова зашипела, сквозь помехи пробился голос – короткий, безликий, как автоответчик:
– Вызов от вас приняли. За ней приедут. А пока принимайте новый адрес. Улица Волгоградская, дом пятьдесят шесть, корпус четырнадцать. Пятый этаж, квартира восемь. Мужчина, девяносто лет, боли в грудной клетке.
Водитель опустил руку с рацией и повернул голову к Игнату. Тот сидел и смотрел в лобовое стекло, затем выдохнул и пожал плечами, будто скидывал невидимый груз.
– Ну чё там, на вызове? Чего за пациентка? – заинтересованно покосился водитель на доктора.
– Да бабка... – начал Ознобин, желая было рассказать про кварцевую лампу и защитный костюм, про три вакцины и сатурацию, но на полуслове махнул рукой. – Да ну её. Шиза... Поехали.
Водитель понимающе хмыкнул, воткнул передачу, и скорая, мигнув фарами, нырнула обратно в белую муть.
Он хотел было снова немного разгрузиться, откинулся на спинку сиденья и прикрыл веки, привычно пытаясь нащупать черноту. Но едва начал разгонять в ней остаточные блики, как нечто плохо оформленное, тёмное снова подступило к его глазам. После этого доктор внезапно почувствовал едва разборчивый шум в ушах, напоминавший хруст стекла и металлический скрежет, который принёс под нос резкий запах бензина. Игнат открыл глаза, и всё это сразу же исчезло.
Машина остановилась в безлюдном дворе, больше похожем на пустырь. Ни скамеек, ни качелей – только битое стекло хрустело под колёсами да ржавая арматура торчала из потрескавшегося асфальта. у мусорных баков, перевёрнутых набок, копошилась облезлая собака. Она хищно обернулась на Ознобина, который отвлёк её хлопком двери, посмотрела на него тусклыми, злыми глазами, но тут же отвернулась и побрела прочь, волоча заднюю лапу. Он поёжился от тумана, который холодной колючкой забрался под воротник, и пошёл к подъезду. Лифт не работал и здесь, поэтому пришлось топать пешком на пятый этаж, перешагивая через окурки и лужи.
Игнат бывал на таких адресах не раз и каждый раз думал одно и то же: как люди до такого докатываются? Запах ударил ещё на лестничной клетке – тяжёлый, сладковато-гнилостный, замешанный на моче, перегаре и чём-то ещё кислом.
Дверь открылась после нажатия на звонок, и вместе с плотной, почти осязаемой волной этой вони навстречу вывалился мужик со свалявшейся бородой, в дырявом засаленном свитере и спортивных шортах. Глаза были маленькие, заплывшие, с красными прожилками и смотрели на доктора с абсолютно тупой снисходительностью, свойственной для таких, с позволения сказать, «социальных» слоёв.
– О... А мы вас ждали... – едва ворочая языком, пробормотал он, и изо рта пахнуло перегаром пополам с чем-то кислым, как из открытой летней помойки.
Дёрганым от очевидной алкогольной нейропатии, почти торжественным жестом «вызыванец», представившийся Федей, пригласил доктора внутрь. Ознобин шагнул через порог, и тут же под его подошвой что-то хрустнуло. Он опустил глаза – это была пластиковая крышка от розетки. Казалось, будто в квартиру хлынул прилив какой-то индийской реки. Пустые бутылки – водочные, пивные и ещё какие-то валялись вперемешку с окурками, рваными пакетами, клубками проводов, консервными банками, в которых копошились тараканы. Слой этого хлама не давал линолеуму ни единого шанса показаться на глаза. В углу, под грудой тряпок на продавленном матрасе, кто-то тяжело храпел – сипло, с присвистом, как загнанная лошадь.
Федя, бормоча себе под нос что-то нечленораздельное, направился к матрасу, перешагивая через бутылки. Затем споткнулся о пустую коробку, выругался матерно, но всё же дошёл.
– Танька, слышь! – он с размаху шлёпнул по заднице свою этиловую компаньоншу. – Доктор приехал! Проснись!
Из-под ветоши прохрипел прокуренный, злой женский голос:
– Уйди, нахер!
Танька ещё глубже зарылась в тряпьё, отворачиваясь к стене, и только голая ляжка осталась снаружи, неприкрытая дырявым одеялом.
А на диване застыл тощий силуэт. Голова запрокинута, белки глаз помутневшие, жёлтые, сухой, почти беззубый рот был раскрыт, будто в беззвучном крике о помощи. Костлявые руки замерли в странном жесте: одна на весу с растопыренными пальцами, другая прижата к груди, словно старик до последних сил пытался от кого-то отмахнуться. Казалось, его сначала утопили в болоте, а потом высушили на солнце, чтобы сдать в анатомический музей. Дед был истощён до крайности: рёбра выпирали из-под жёлтой, пергаментной кожи, ключицы торчали как какая-то вешалка, а трупные пятна расползлись по спине и ногам сине-багровыми разводами.
Игнат вздохнул, надел перчатки – резина противно скрипнула, обхватив пальцы. Он рефлекторно задержал дыхание, хотя труп ещё не разложился до вырвиглазной вони, а запах напоминал лишь отдалённо немного прелое сено. Он, поморщившись, взялся за холодное, липкое плечо деда и чуть приподнял его, заглядывая под спину. Тело нехотя поддалось и кожа от дивана отлипала с тихим, мокрым звуком. На пояснице и ягодицах уже расползлись сине-багровые пятна – неровные, с размытыми краями.
Ознобин прижал подушечки пальцев к холодной, негнущейся шее, туда, где должна была биться сонная артерия. Жест абсолютно бессмысленный, учитывая зияющие посмертные высохшие озёра на коже, которые он только что увидел.
– Мужчина! – позвал он для проформы, и голос прозвучал глухо в этой затхлой тишине.
– Ч-чего? – Федя громко икнул, прижимая к груди полупустую бутылку с какой-то белёсой жижей.
– Умерший вам кем приходится? – повысил голос доктор, перекрывая храп Таньки, который вдруг стал громче, будто она почувствовала конкуренцию.
– Э... этот? – Федя ткнул грязным пальцем – с чёрной каймой под ногтем, с заусенцами – в сторону дивана. – Дед... Дед наш, понял? Отец бати, короче... Как – умерший?
На секунду его заплывшие глаза округлились – в них мелькнуло что-то похожее на человеческое, на испуг, даже на горе, – а красное, шелушащееся лицо раздулось какой-то воинственной задумчивостью, будто он пытался сообразить, что теперь с этим делать.
– Значит... Надо помянуть, – выдохнул он с прорезавшейся деловитостью в голосе.
Федя приложился к горлу бутылки, сделал несколько жадных, захлёбывающихся глотков, а потом, даже не попытавшись удержаться на ногах, рухнул навзничь прямо в мусорный снег и моментально захрапел – громко, с присвистом, в стать своей подруге.
Игнат выпрямился, огляделся. Диван, на котором застыл дед, был старым, с прорезавшимся дерматином, и из прорех лезла жёлтая поролоновая крошка. Рядом, на шатком столике из ДСП, громоздилась гора газет, какие-то бесплатные объявления, рекламные проспекты, и всё это вперемешку с гранёными стаканами, в которых уже давно ничего не было, кроме мутных разводов.
На краю стола, придавленный рюмкой, лежал паспорт старого образца, с выцветшей красной обложкой и потёртыми углами. Он взял его, открыл. Чёрно-белая фотография – молодой мужчина с высоким лбом, чёрными усами и почему-то улыбающийся, чем-то очень отдалённо напоминавший мертвеца.
«Кравец Антон Ильич», – прочитал Игнат. Год рождения – 1927-й. Место рождения – село Заозёрное, Горьковская область.
Он положил паспорт на стол, достал карту, присел на корточки и, прислонив планшет к колену, начал заполнять.
– Констатирована биологическая смерть – продиктовал он себе под нос, и эти слова повисли в спёртом воздухе.
Внезапно пол под ногами будто качнулся. Гранёный стакан, стоявший на табуретке у стены, мелко застучал, съехал к краю, покачнулся и с сухим, каким-то неживым стуком упал на пол. Затем раздался густой, низкий гул с мелкодисперсным грохотом, будто на аппарате МРТ, прошёл под подошвами и тут же стих.
И тут же, сам не зная зачем, Ознобин поднял глаза на диван.
Что-то было не так. Он нахмурился, сделал шаг ближе и подошвы хрустнули по бутылочному стеклу. Руки деда, которые ещё минуту назад торчали в стороны как сухие ветки, теперь чинно лежали на груди. Рот, раскрытый в беззвучном крике, теперь был плотно закрыт. Глаза тоже, а лицо, искажённое предсмертным ужасом, разгладилось, будто кто-то стёр с него все морщины, оставив благостную, почти детскую полуулыбку.
Игнат склонил голову набок, поморщился. Наверное, как и бывает у покойников, тонус после смерти исчез, но чтобы так – аккуратно, симметрично, будто кто-то подготовил его для отпевания. Шагнул ещё ближе, почти вплотную к дивану, заглянул в закрытое лицо. Он подумал, что, должно быть, закрыл веки и челюсть покойнику на автомате, пока осматривал.
Он резко развернулся, перешагнул через бутылку, обошёл храпящего Федю и толкнул дверь.
Вывалился на лестничную клетку, потом на улицу и жадно, полной грудью вдохнул сырой, промозглый воздух, такой густой, что казалось, после квартирной вони им можно было зажевать. Он остановился на минуту, перевёл дыхание.
Небо над головой висело тяжёлое, низкое, сгущающееся в предвечерье. Вокруг – расплывчатые силуэты многоэтажек, окна всё так же в них горели не все, а кое-где, тусклыми, больными квадратами. Двор был всё так же пуст. Ни души. Только серые, мокрые, одинаковые тряпки висели на балконных верёвках и колыхались в такт деревьям, мерно качавшимся под лёгким, но прохладным ветром, а где-то на пятом этаже резко, отрывисто хлопнула форточка и снова всё стихло.
Ознобин пересёк двор, обходя лужи, в которых отражалось безликое небо, и забрался в кабину.
– Давай свяжись с подстанцией, – сказал он, ставя чемодан между ног.
Водитель кивнул, нажал на кнопку, поднёс рацию к губам. Чёрный динамик противно зашипел, потом сквозь белый шум пробился уже знакомый, неприятный голос:
– Диспетчер слушает.
– Ознобин! – отозвался доктор, наклонившись к динамику. – Констатация на адресе. Нужны ритуальщики, и наверное, полиция. Там асоциальные...
– Секундочку... – прервала диспетчер.
Водитель замер с рацией в вытянутой руке, держа её перед Игнатом. Рация снова ожила и щёлкнула.
– Вы его отпустили? – спросил голос. Доктор переглянулся с водителем.
– Кого отпустил? Куда? – переспросил он, наклоняясь к рации.
– Пациента, ну кого же ещё!? – ответила диспетчер всё тем же едким, возмущённым тоном. – В общем, езжайте на следующий вызов. Красногвардейская, семьдесят. Частный сектор. Ребёнок, десять лет, боли в животе. Повторяю: Красногвардейская, семьдесят...
– Принято. – буркнул водитель и отключил рацию. Ознобин кивнул:
– Поехали, – и снова уставился в окно, где сквозь туман проступали мокрые крыши, голые деревья и какая-то бесконечная, серая пустота.
– Слушай, – сказал он, не отрывая головы от стекла, – когда уже связь включат?
Водитель не ответил сразу. Он смотрел на дорогу – туман перед фарами расступался неохотно, мокрыми клочьями прилипал к асфальту. Потом хмыкнул, почесал затылок под фуражкой.
– А кто его знает, – протянул он почему-то без обычной злости, скорее задумчиво. – Может, и не включат вовсе. Может, специально, чтобы народ отвыкал. А то оно-то и правда привыкли: цацки эти, видео на пятнадцать секунд, пролистал – и дальше. Внимания ни на что не хватает! Раньше вон книги читали. «Войну и мир» осиливали, а сейчас? Сейчас вон новости длиннее трёх абзацев – уже не читают, пальцем листают не дальше заголовка.
Он помолчал, обгоняя редкую «Газель», которая ползла впереди как сонная муха.
– Я вот когда в армии служил, у нас там библиотека была. Читали всё подряд – от устава до фантастики. А сейчас? Мозги высохли у населения, внимание как у комара. Дольше минуты на одном месте не сидят!
Игнат не слушал. Он смотрел в окно, где за стеклом тянулась серая лента города. Туман съел очертания домов, оставив только мокрые пятна вывесок с названиями, смазанными дождевыми разводами. Свет в витринах был тихий, неяркий, и слова вроде «Мебель» читались с трудом. Изредка из молочной пелены выныривали фигуры – один, два, три силуэта. Шли отдельно друг от друга, не оглядываясь, и растворялись так же быстро в вечереющем тумане, как и выныривали из него.
Где-то на перекрёстке замигал жёлтый светофор, и скорая притормозила. Слева, из тумана, выплыла встречная машина – длинная, чёрная, с тонированными стёклами. Фары почему-то были погашены, и машина бесшумно катилась сама собой, словно по инерции, с заглохшим мотором.
Ознобин присмотрелся: за передним стеклом, сквозь глухую тонировку, всё же угадывался силуэт – гладкая, лысая голова. Вдруг показалось, что этот силуэт повернулся прямо на него, задержал взгляд. Секунду-другую они смотрели друг на друга сквозь туман и тонировку, и машина проплыла дальше мимо.
Скорая же свернула в частный сектор. Здесь туман стоял низко, над самой землёй. Он клубами перекатывался через дорогу, окутывал заборы, прятал покосившиеся сараи и ржавые гаражи. Дом номер семьдесят оказался маленьким, бревенчатым, с резными наличниками и покосившимся крыльцом.
Игнат взял чемодан, вылез из машины. На крыльцо вышла женщина. Сухая, сгорбленная, в длинном тёмном платье и платке. Лицо заплаканное, но при этом совершенно спокойное.
– Проходите, доктор, – сказала она тихо, пропуская его внутрь. – Не разувайтесь.
Он шагнул через порог и оказался в маленькой прихожей с выскобленным до блеска полом и цветами в горшках на подоконнике. Здесь не было ни того смрада, ни грязи, ни бутылок – только тишина и чистота, которые казались почти неприличными после предыдущего адреса. Из кухни, наоборот, тянуло чем-то хоть и тяжёлым, жареным, но по-домашнему. Он прошёл по коридору, и женщина открыла дверь в комнату.
В просторной, светлой детской, увешанной картинами с однообразными пейзажами, широко расставив ноги в вязаных колготах, сидел мальчик. Складки жира на его теле напоминали детскую пирамидку, нависая одна над другой. Он тяжело дышал, уперевшись руками в матрас, негромко постанывал и морщился. На вспотевший лоб налипли редкие прямые волосы. Пухлое лицо смотрело на доктора насторожённо и оценивающе, как на чужака, который пришёл доставить ещё больше проблем.
– Привет. Как тебя зовут? – спросил Ознобин.
– Максим, – с трудом ворочая массивной нижней губой, выдавил пацан.
– Сколько мальчику лет? И какой вес? – он отошёл на шаг и вполголоса обратился к матери.
– Десять... Весит восемьдесят, – женщина опустила глаза и сухо всхлипнула.
– Вы наблюдаетесь?
– Мы ходим к... Специалисту. Всё было нормально, но сейчас у него болит живот. И не перестаёт, понимаете? Такого раньше не было.
– Что он съел?
– Кормила я его... Гуляш. Совсем лёгкий, нежирный. И ещё... корейка запечённая... Свиная, – говорила мать, запинаясь, с дрогнувшим голосом, будто она сама испугалась того, что сейчас скажет.
Игнат вместе с матерью уложили ребёнка, и он начал осторожно прощупывать живот – мягко, по кругу, спрашивая, где болит, где отдаёт. Пацан стонал, но терпел, только кусал губу.
Чем дольше он собирал анамнез, тем яснее видел: тут точно нужна госпитализация. Пацан всё время тыкал пальцем то в живот, то в бок, сбивался, пытаясь ухватить мать за руку. Сам он почти не произносил ничего членораздельного, только мычал. Ознобин спросил, где именно болит, Максим только закатил глаза и заныл – глухо, по-щенячьи, и снова ткнул пальцем куда-то в район пупочной области.
– А как часто вы его кормите? – спросил он, не глядя на женщину.
– Строго три раза в день, и только под личным присмотром, – ответила она, глядя в точку на стене над головой сына.
– Почему под присмотром?
Она помолчала, потом пустила слезу – одну, вторую – и выдавила:
– Он всё подряд тащит в рот. Бумажки, монетки, игрушки... Постоянно твердит, что голодный. Только и успеваю изо рта выхватывать.
Ознобин на секунду замер. Извилины обдало чем-то волнительно-тёплым и тревожным, будто над оболочкой вспыхнуло зарево, и по черепу заметались золотистые мушки. Он пригляделся к пациенту, но теперь уже не как к животу, который болит неизвестно где, а как к картинке из учебника, который он когда-то листал без тени реального интереса, ведь такие редкие болезни практически точно невозможно встретить. Игнат осмотрел пациента ещё раз: маленькие ступни в вязаных колготах, пальцы на них короткие, растопыренные; речь какая-то мятая, будто язык не помещается во рту; глаза узкие, с опущенными уголками, и один постоянно косит куда-то в сторону.
Он начал аккуратно выуживать детали: про вес при рождении, про попытки учиться в школе, о том, как он выгребал всё, что лежало в шкафах – крупу, печенье, даже сырые макароны. Синдром с двойной фамилией, которую он не мог вспомнить, витал где-то на краю сознания. Симптомы появились перед глазами буквально отдельными жирными абзацами, среди которых главными словами были: гиперфагия, мышечная гипотония, низкорослость, ожирение и задержка развития.
– Какое лечение вам прописали? – спросил Игнат у женщины, которая напряжённо замерла, поджав губы так, что они стали похожи на тонкую бледную нитку.
– Нас хотели отправить в психдиспансер, – сказала она глухо. – Но превратить Максима в овощ я не дам.
– То есть никакого лечения вы сейчас не получаете?
– Получаем, – она вдруг заговорила быстрее, слова поскакали, наезжая друг на друга. – Мы ходим... к специалисту. Психологу... телесному.
Он хотел переспросить, потому как показалось, он просто не расслышал, но мать продолжила с лёгкой, виноватой сбивчивостью в голосе:
– Он говорит – надо через тело работать. Через дыхание, через напряжение, через ощущения. Чтобы Максим чувствовал границы, понимал, что он есть, что он отдельно. Не таблетки, не уколы... Хирурги вообще говорят, надо желудок ушивать, а в психушках только и умеют – закалывают до состояния бревна.
Она замолчала на секунду, теребя край платка, и Ознобин вдруг заметил, как дрожат её пальцы.
– А что именно вы делаете у этого специалиста? – спросил он, хотя уже догадывался, что услышит что-то странное, почти бредовое.
Женщина отвела глаза, потом снова посмотрела на него так растерянно, затравленно, как зверёк, который забился в угол и не знает, бежать или остаться.
– Он учит его представлять, – сказала она тихо, почти шёпотом. – Закрыть глаза и думать, что живот – это болото. А потом речка приходит и вымывает это болото. И тогда живот перестаёт болеть и не будет раздуваться. И Максим после сеансов спит хорошо. Правда, хорошо. Спокойно. Не просыпается.
Она внезапно замолчала, словно решая, стоит ли продолжать, а потом заговорила быстро, сбивчиво. Сначала она записалась к участковому педиатру. Отсидела очередь, зашла, а врач даже головы не подняла, но хотя бы спросила, что случилось. Мать начала рассказывать про постоянный голод, про набор веса, про боли в животе, но договорить не успела, потому что педиатр перебила: температура есть? Рвота кровью? Нет? Тогда к психиатру!
Потом прикрепилась к другой поликлинике, подальше. Там врач даже сесть не предложила, выслушала про голод и живот и сказала, что раз температуры нет, то, наверное, газы, и вообще ребёнок полный, нужны диета и спорт. А когда мать заговорила про этот неутолимый, бесконечный голод – что Максим готов есть всё, что не прибито, и просит ещё, – врач только отмахнулась и сказала, что у всех сейчас стресс, и посоветовала пустырник. Ни анализов, ни направлений.
А Максиму становилось хуже. Он всё чаще просыпался по ночам и бродил по кухне. Утром она находила его перед открытым холодильником. На полу валялись огрызки, фантики, вылизанные йогуртовые стаканчики. Однажды он съел пачку масла, ложку с горкой соли и замороженные пельмени за один раз! Она стала прятать еду, запирать шкафчики на замки, но он находил, открывал, вытаскивал. Иногда его рвало, но это его не останавливало – через час он снова просил есть, глядя на мать этими узкими, масляными глазами и тянул руки.
– Он после сеансов спит хорошо, – мать немного успокоилась и погладила Максима по голове, убирая слипшиеся волосы со лба. – Он хотя бы здесь, рядом со мной.
В какой-то момент Игнат присмотрелся к лицу и понял: у его пациента не просто косоглазие, а мальчик постоянно куда-то оглядывается. Врач проследил за взглядом мальчика, обернулся и заметил шкаф, где на полке среди книг стояла старая деревянная коробка в чёрно-белую клетку.
Ребёнок внезапно вскрикнул. В этот момент под пальцами Ознобина в правой подвздошной области шевельнулось что-то твёрдое и острое, едва различимое сквозь толщу жира. Мальчик заплакал – громко, по-настоящему, впервые за весь осмотр. Доктор убрал руку.
– Ты что-то проглотил? – спросил он, глядя в заплаканное, красное лицо.
Максим всхлипнул, шмыгнул носом и вдруг вытянул руку в сторону шкафа, стоявшего в углу комнаты. Палец его дрожал, тыча в полированную дверцу.
– Там... – прохрипел он сквозь слёзы. – Лошадка...
– Какая лошадка? – Игнат проследил за его взглядом.
– Чёрная... – Мальчик снова всхлипнул, сжался, обхватив живот руками.
Мать охнула, прижала ладонь ко рту. Он подошёл к шкафу, открыл дверцу. На средней полке, среди книг в потёртых обложках, стояла старая деревянная коробка в чёрно-белую клетку. Он снял её, поставил на стол, откинул крышку. Внутри, в бархатных ложементах, лежали фигуры – массивные, керамические, размером в пол-ладони. Чёрные и белые. Ознобин быстро пересчитал их – в чёрном строю не хватало коня.
– Лошадку? Чёрную? – переспросил он, глядя на Максимку, у которого слёзы текли по пухлым щекам, смешиваясь с потом. Тот закивал и зарыдал ещё громче.
Игнат выпрямился и повернулся к матери. Она прижала кулак ко рту, бегала глазами по комнате, цепляясь то за сына, то за шахматы, то за чемодан. Он заговорил спокойно, буднично:
– Слушайте меня внимательно. Сейчас мы его повезём в больницу. Сначала сделают рентген. Фигурка вроде бы небольшая и гладкая, как я вижу, без острых углов, есть шанс, что выйдет сама, естественным путём. Но это – лотерея...
– Я подпишу отказ. Мы сами, своим ходом. Мы в другое место поедем. Не в городскую больницу, – перебила она его, и в голосе её снова прорезалась та стальная, негнущаяся нотка.
– Как знаете... Но если вы меня обманываете, я позвоню в полицию и вас доставят принудительно, – твёрдо сказал он.
– Я не враг своему ребёнку и уж точно не детоубийца. Не детоубийца! Ему со мной лучше будет, – протараторила она и замолчала. Игнат заметил, как внезапно изменилось её лицо. Только что оно было напряжённым, дёрганым, глаза бегали по комнате, но вдруг как-то не то чтобы расслабилось, но собралось куда-то внутрь себя. Морщины разгладились, а взгляд стал ровным, решительным, но несколько задумчивым. С таким же взглядом она подписала отказ от госпитализации.
Отказ на руках – по закону чисто, но если у пацана разовьётся какая-нибудь непроходимость или перитонит, эти бумажки следователя не остановят. Он решил связаться с заведующим подстанцией, чтобы передать информацию о мутной мамаше и несчастном ребёнке. Машинально сунув руку в карман, Ознобин вспомнил ещё до того, как его взгляд упал на мёртвое стекло телефона: связи в городе до сих пор не было.
Игнат вышел на крыльцо, и туман ударил в лицо с новой силой – влажный, холодный и даже липкий. Уличный фонарь напротив дома, у которого стояла скоропомощная «Газель», мигал в такт какому-то невидимому ритму, и свет его, пробиваясь сквозь туман, неровными кляксами ложился на землю.
Он плюхнулся на сиденье, хлопнул дверью и некоторое время просто смотрел в лобовое стекло, безразлично глядя в туманную взвесь, за которой угадывались невысокие дома с покатыми крышами, но где-то вдали, будто отделённые серой пеленой от этого двора.
– Ну что там? – выжидающе глядя на молчавшего доктора, спросил водитель.
Ознобин выдохнул, потёр переносицу и начал рассказывать – про пацана, который жрёт всё подряд, про шахматного коня в кишках, про мать, которая подписала отказ и собралась везти сына сама.
– Интересные кадры, – хмыкнул водитель в ответ. – С подстанцией будем связываться?
Сегодняшний напарник потянулся к рации, нажал на тангенту, но в ту же секунду взгляды обоих привлекла подъехавшая к этому же дому машина. Длинная, чёрная, с тонированными стёклами, с кузовом, слишком вытянутым для обычного такси. С водительской стороны вышел человек в тёмном пиджаке, с лысой бледной головой и чёрными очками на глазах, зачем-то ему понадобившимися в вечереющем тумане.
Из дома выходила мать, держа Максима под руку. Мальчик шёл тяжело, переваливаясь, держась одной рукой за живот, а другой цепляясь за мамино плечо. Она в свою очередь тащила за спиной здоровенную сумку – старую, потёртую, с лямкой, которая врезалась ей в плечо.
Водитель в чёрных очках обошёл машину, открыв для пассажиров заднюю дверь. Мать подсадила Максима, тот взвыл , схватился за дверной проём, потом втиснулся внутрь. Женщина закинула сумку следом, обернулась и посмотрела на скорую. прямо на лобовое стекло. Прямо на Игната. Секунду-другую она стояла неподвижно, правда, лица её сквозь туман было уже не разобрать. Потом она села в машину, и водитель закрыл дверцу с глухим, почти неслышным стуком, после чего сел за руль. Машина, чуть качнувшись и моргнув фарами, медленно отъехала от двора. Туман расступился перед ней и сомкнулся снова, скрыв в вечернем полотне ярко-красные габаритные огни.
– Интересно, куда они поехали, – сказал Ознобин. – Сказала же, что в больницу своим ходом. Но не в нашу? А в какую? В область за сто пятьдесят километров?
Водитель сидел, глядя в лобовое стекло и барабаня пальцами по рулю.
– Ну... – произнёс водила с глухой задумчивостью, – куда-то точно приедут. Других вариантов тут быть не может. Главное, ты бумагу-то взял? Взял. Отказ подписан? Подписан. Ну и бог... С ними... – на этих словах водитель вдруг дёрнулся, будто проснулся, и голос его стал обычным, будничным. – Так, у нас новый вызов там. – Водитель нажал на кнопку. Рация в его руке привычно ожила, прошипела, и голос диспетчера пробился сквозь белый шум: – Мужчина, сорок пять лет, накануне выпивал. Сейчас плохо. Адрес: проспект Мира, шестьдесят, второй подъезд, второй этаж.
Водитель хмыкнул, коротко, сочувствующе качнул головой и покосился на Игната. Тот в ответ обречённо выдохнул сквозь зубы, как и положено любому скоропомощнику, когда слышит подобный повод к вызову.
Водитель молча дёрнул с места.
Скорая сворачивала на нужную улицу, на которой туман стелился низко, перекатывался через асфальт рваными, влажными лохмотьями. Ознобин вышел из машины, которая, влажно шелестя шинами, тормознула у нужной многоэтажки, и шагнул в туман, едва нащупав подъездную дверь. Она открыла пространство, в котором свет единственной лампочки едва теплился, моргал, освещая сырой, воняющий мочой подъезд.
Он пошёл пешком вверх, на лестничную клетку второго этажа, откуда с каждым шагом всё чётче доносилось чавкающее месиво звуков: глухие удары, всхлипы, и сквозь всё это сиплый, надрывный голос:
– Я сейчас башку прострелю, сука!.. Прострелю! Ты куда пузырь мой спрятала, блядина?! У меня третий день трубы горят!
Дверь в нужную квартиру распахнулась настежь, и из неё вывалились двое. Мужик с расплющенным носом, сизыми, обвислыми щеками и узкими, выцветшими глазами тащил за собой тётку. Он держал её за волосы, скрученные на затылке в тугой узел, и она шла на цыпочках, согнувшись, то и дело пытаясь прикрыть руками заплывший, очевидно от удара, глаз.
– Отпусти, мразота! Тебя загребут в дурку, урод! – хрипела она с обречённой воинственностью.
В правой руке у него был пистолет – чёрный, тяжёлый, которым он тыкал ей в голову, а сам всё озирался по сторонам. Он внезапно замер, удерживая тётку рукой, будто к чему-то прислушиваясь, вскинул пистолет и пальнул в потолок. Грохот ударил по ушам, где-то наверху звякнуло металлическое – пуля срикошетила, взвизгнула и ушла куда-то в бетон. Мужик дёрнулся, перевёл ствол в другой угол, снова выстрелил – пуля выбила крошку из стены, и белая пыль медленно осела на перила.
– Не возьмёте меня! Мусора! Конторские! Вылезайте, суки!
Потом он снова замер, глаза его, узкие, мутные, вдруг расширились, стали круглыми и будто ещё более бешеными. Он посмотрел прямо на место, где стоял Игнат.
– О! Смотрите, явился! Че хочешь, а, синий?! Чё рот разинул? Ну разевай пошире! На!
Ознобин не успел ни закричать, ни отшатнуться, он просто смотрел, как зрачок пистолета полыхнул медленно, будто во сне. Рука, в которой он держал чемодан, вдруг ослабла и пальцы разжались сами собой. Оранжевый чемодан завалился набок и с глухим, увесистым стуком грохнулся на бетонные ступени. Игнат развернулся и тут же сделал шаг, чтобы рвануть в сторону – к выходу, к спасительной двери внизу.
Пуля вошла под лопатку. Он почувствовал толчок – тяжёлый, сбивающий дыхание, – потом боль, раскалённую, чугунную, которая поползла от лопатки к горлу. Мужик нажал ещё раз на курок, оружие вместо этого сухо клацнуло.
– Да ёб твою мать!
Он начал ворочать пистолетом и невольно отпустил собутыльницу, на мгновение забыв о ней. Начал заглядывать в дуло, прищурился, потом прижал ствол к бедру и начал трясти, будто надеялся вытрясти из него застрявший патрон. Немытая тётка, воспользовавшись моментом, вскочила и с диким, режущим уши криком бросилась вниз по лестнице. Она перепрыгнула через Ознобина, который упал у подъезда на живот, пронеслась мимо и вылетела в распахнутую дверь подъезда, скрывшись с визгом в тумане.
Он лежал на холодном бетоне, у самого порога, щекой прижавшись к мокрой плитке. Дверь подъезда была распахнута, и туман за ней клубился какими-то жидкими, текучими космами, которые затягивали в себя свет уличного фонаря, превращая его в мутное, дрожащее пятно в слезящихся глазах.
Над ним вдруг что-то нависло. Большое, грузное, что, заслонив туман, двумя сильными руками схватило его под мышки и поволокло по земле. Голова Ознобина безвольно замоталась из стороны в сторону.
Водитель одной рукой распахнул переднюю дверцу скорой, которая, жалобно скрипнув, ударилась о бордюр. Он поднатужился, приподнял Игната повыше и, развернув, затолкал в салон – сначала ногами, потом торсом, втискивая в узкое пространство между сиденьем и панелью как мешок с цементом. Он по инерции ударился головой о лобовое стекло, потом откинулся на спинку, и ремень сам собой защёлкнулся на груди.
Скорая сорвалась с места, и туман за окном превратился в сплошную, мутную пелену, которая тянулась за ними как огромный саван и никак не хотела отпускать. Игнат, прижатый ремнём к спинке, никак не мог пошевелиться. Голова гудела, в груди что-то хрипело при каждом вдохе, но боли уже не было – только тупая, тягучая тяжесть, которая расползалась по телу.
Он попытался повернуть голову к окну, но не получилось. Вместо этого он, пытаясь удержать тяжёлую голову прямо, смотрел в лобовое стекло. Туман сначала был плотным, почти непроглядным, потом начал редеть, превращаясь в серебристую, текучую дымку, из которой фары выхватывали сначала клочья асфальта, потом гравий, потом землю. Дорога пошла неровная, колдобистая, с рытвинами, и скорую стало подбрасывать на ухабах, но водитель не сбавлял скорости.
Ознобин с трудом всё же повернул голову к водителю.
На его месте, казалось, сидел совершенно другой человек. Точнее, он был тот же самый, но куда-то исчезло многое: и потёртая кожанка, пропахшая бензином, и несуразная кепка, и даже эта вечная, насмешливая удаль на лице. Лицо водителя стало белым, будто мраморным, без единой морщины, без намёка на ту едкую усмешку, которая сопровождала его всё дежурство. Водитель смотрел на дорогу, освещённую в ночи двумя лучами фар, сквозь чёрные солнцезащитные очки. Голова теперь была гладко выбритой, и череп поблёскивал в полутьме, как отполированный камень.
Вместо его кожанки на нём был теперь чёрный костюм с матовым, смоляным отливом. На манжетах сверкали крупные серебряные запонки и на каждой была выгравирована муха, у которой каждая жилка на крыльях, каждое сочленение лапок прорисованы были так, что казалось, вот-вот они оторвутся от металла и полетят по салону. Белоснежный воротник накрахмаленной рубашки стягивал галстук – тёмно-багровый, с тяжёлым серебряным зажимом в форме змеи, которая обвилась вокруг чаши, сжимая её в своих кольцах. А на пальцах мерцали перстни: один с рубином, который пульсировал, как ему казалось, в такт возвращающемуся сердцебиению, другой – с чёрным алмазом, и этот камень не блестел, не играл гранями, а, наоборот, будто втянул в себя всю тьму вокруг.
Преобразившийся водитель вёл машину аккуратно, но уверенно, ровными, спокойными жестами, глядя только на дорогу, переключал передачи плавно, без рывков, не глядя на рычаг. Мотор урчал ровно, но когда скорая налетала на ухаб, гул становился глубже, и машина подпрыгивала. Его подкидывало на ремнях, плечо ударялось о дверцу, голова моталась, и перед глазами плыли серые круги. Он всё чётче слышал, как шины шуршат по гравию, и сквозь гул мотора – своё дыхание, хриплое, прерывистое, которое постепенно выравнивалось и становилось глубже. Пальцы, лежавшие на коленях, вдруг дрогнули – он пошевелил ими, сначала едва заметно, потом сильнее. Рука слушалась. Он попробовал сжать кулак – получилось. Грудную клетку больше не жгло, только тянуло где-то под лопаткой, глухо, ноюще, как после долгого бега.
Скорая тем временем выкатилась на лесную опушку. Туман, который всю дорогу клубился за окном, здесь почти рассеялся, и вместо него сверху на землю откуда-то опустился лилово-золотой свет. Игнат чуть подался вперёд головой и поднял глаза, но вместо неба над головой висела какая-то сплошная, бархатная пустота, без звёзд, без облаков, без луны. Правда, в эту пустоту упирались высокие деревья с листьями, которые излучали сияние, разливая мягкое, будто лунное молоко по траве, которая хрустела под колёсами изумрудной синью.
Водитель мягко надавил на тормоз и заглушил мотор.
– Где мы? – произнёс доктор Ознобин, глядя на водителя, спустившего на нос чёрные очки, под которыми оказались глаза – чёрные, без зрачков, без радужки, которые не отражали свет, как и его алмаз в перстне.
– Всегда на этом месте как-то теряюсь, – произнёс водитель, но голос его изменился – исчезла та гаражная удаль, та мужицкая хрипотца. Он звучал ровно, холодно, почти официально, и от этого голоса кабина, казалось, начала вибрировать. – Сотни лет мне задают один и тот же вопрос. На этом же самом месте. А как-то в лоб отвечать не научился. Истерик, знаешь ли, не люблю... – Водитель чуть придвинулся к нему и прищурился пустыми, угольными глазами. – Пообещай мне, что истерить не будешь.
Ознобин кивнул и ткнул себя пальцем в грудь, будто пытался нащупать боль, которая ещё какие-то считаные минуты назад простреливала из-под лопатки, куда вошла пуля. Да и её будто не было. Он попробовал вдохнуть глубоко, полной грудью, но воздух вошёл легко, свободно, без хрипа, без боли.
Водитель не спеша отстегнул ремень и, повернувшись, наклонил его вперёд, придерживая за плечо. Потом хлопнул его ладонью по спине ровно между лопатками. Игнат кашлянул, и из горла на белую жилистую ладонь водителя шлёпнулась пуля – сплющенная, тёплая, в небольшом комочке, похожем то ли на кровяной, то ли на печёночный сгусток.
Водитель взял её двумя пальцами, покрутил перед глазами и продолжил:
– Один тут истерил у меня, – сказал водитель тихо, ровно, без эмоций. – Ездили, ездили по вызовам. Вызов за вызовом. Он так меня достал своими жалобами, ну... Не то чтобы достал, а просто... выступал много. И всё ему было не так. И зарплата, и главврач, и пациенты. А потом просто посреди смены на обед встали, а он такой снова давай выступать, что в гробу это всё видал, и пошёл увольняться. Прямо на дежурстве, из машины вышел, дверью хлопнул и пошёл посреди смены... Но вызовы свои не откатал положенные. Так и ходит теперь. По станции. По больнице вашей. Требует, орёт, а не могут ему подписать, – водитель открыл бардачок и бросил туда пулю.
Водитель достал из кармана белый, накрахмаленный платок, медленно вытер ладонь, потом начал вытирать каждый палец отдельно:
– А ты докатал всё как положено... В таких случаях.
– В каких случаях? Вы кто вообще? – глядя в золотистое свечение, окутавшее лес, спросил Ознобин.
– Во-о-от, – протянул водитель, подняв палец. – Мы вот с тобой катались по вызовам, а тебя даже не смутило, что видишь меня впервые и даже имени моего не знаешь, – усмехнулся водитель и махнул рукой: – Ладно, не ты такой один. Пошли лучше, покажу кое-что... Так положено.
Он сам не заметил, как оказался снаружи. Вокруг была пустота. Не чёрная, просто никакая. Бесцветная бездна, но при этом сонливая и какая-то совершенно спокойная. Сзади, откуда они приехали, туман потихоньку развеивался, обнажая дорогу – серую ленту, которая уходила в никуда. Впереди стоял окутанный тёплым золотистым свечением лес. При этом он переливался изнутри – то вспыхивал ярче, то гас, и в нём, как в калейдоскопе, мелькали осколки: то синие, то светло-зелёные, то тёмно-красные, они складывались в узоры, рассыпались и складывались снова.
– Иди сюда... – подозвал водитель, который обошёл машину и стоял, заложив руки за спину.
Ознобин обошёл машину и, шагая, почувствовал, что трава под ногами была какой-то пружинистой, и каждый шаг отдавался тихим, влажным хрустом. Его взгляду открылась поляна, на которой лежала перевёрнутая на бок машина скорой помощи. Она была смятая, искорёженная, как консервная банка, с выбитыми стёклами и распахнутыми побитыми дверцами. Одно колесо было оторвано и валялось в стороне, другое было вывернуто наружу. Рядом, чуть поодаль, валялась легковушка. Серая, приплюснутая, с разбитой передней частью, из капота торчали провода, и что-то шипело, дымилось и капало на землю.
Игнат подошёл к этой груде металла ближе. Трава под ногами сменилась битым стеклом, которое противно хрустело. Он заглянул внутрь через разбитое водительское окно. На сиденье, пристёгнутый ремнём, сидел человек. Голова его была откинута назад, лицо залито кровью, которая текла из рассечённого лба, из носа, из уголка губ, смешиваясь с дорожной грязью. Глаза были открытыми и пустым взглядом смотрели в рваную обшивку на потолке кабины.
Синяя форма. Куртка. На груди нашивка скорой помощи в виде чаши и змеи, поднявшей голову над краем, которая будто застыла в вечном, напряжённом броске. Под ней он чётко прочитал серебристое тиснение: «Ознобин И. С.».
Он отшатнулся. Ему показалось, что впервые после того, как он пришёл в себя после стрельбы на вызове, его сердце пропустило удар, а потом заколотилось где-то в горле.
– Что случилось? – выдавил он, обернувшись к водителю, который наблюдал за ним с мрачным спокойствием.
– Отключили связь – сказал он ровно, даже небрежно, будто нехотя докладывая. – Навигатор перестал работать. Водила легковушки отвлёкся – начал пальцем по экрану барабанить, что-то там пытаться перенастраивать. Ну и педали перепутал и влетел, в общем, прямо в вас. Водителя, как видишь, нет в кабине, потому что его в реанимации смогли откачать. А тебе вот не повезло, увы...
Ознобин отшагнул назад, заворожённо глядя на своё лицо, залитое кровью, и на открытые, мёртвые глаза. Он обернулся к водителю, в тёмных очках которого переливалось пульсирующее свечение леса.
– Так повелось, – сказал водитель, не глядя на него. – Сотни лет. Если что-то подобное на скорой случается, то вызовы надо доработать. Ты вот внезапно ушёл, а нагрузка остаётся, кому-то надо выполнять работу. Я тут катался с одним доктором. Николаев его фамилия. Так вот он в какой-то момент настолько из себя вышел с жалобами на зарплату, нагрузку, что прям посреди смены психанул, дверью хлопнул, из машины вышел. И вот... Бродит до сих пор по больнице. А его не видит никто и не слышит.
Он достал из кармана свой белый платок и начал медленно протирать чёрные очки. Свет от леса отразился теперь и в пустых, смоляных глазах.
– Бабку твою, с инфекцией, – продолжал он, – соседи нашли на пороге дома. Без сознания. Говорят, разговаривала с воздухом, а потом брякнулась на пол. Сейчас она в кардиологии.
Он перевернул очки и начал протирать дужки.
– Деда ты просто отпустил. Они без констатации смерти всегда в своём теле заперты, как в бетонном мешке. Натурально замурован был.
Водитель надел очки, повернулся к растерянному Игнату, положив ему руку на плечо:
– А на последнем вызове ты спас жизнь тётке – белочника отвлёк, на себя пулю принял.
– А что с тем ребёнком... который...
– Который жирный? – прервал водитель, повернувшись к машине. Он просунул руку в открытое окно – туда, где бардачок, и через секунду достал сложенную вчетверо газету, протянув её Ознобину.
«Вечерний город. Номер выпуска 112. Жуткое ЧП на окраине.
В частном секторе на Красногвардейской обнаружены тела женщины и ребёнка. По предварительным данным, мать накормила сына пирожками с неизвестным токсическим веществом. Ребёнок скончался на месте. Женщина найдена повешенной в соседней комнате. Признаков насильственной смерти на телах не обнаружено. Следствие выясняет обстоятельства произошедшего».
Он опустил газету и почувствовал, как руки заколотило мелкой, противной дрожью.
Водитель, не говоря ни слова, открыл дверь, сел на своё место. Игнат повернулся к нему, оказавшись в узком проёме между водителем и открытой дверью. Водитель поправил свой багровый, цвета запёкшейся крови галстук. Потом потрогал зажим: тяжёлую змею, обвившую чашу, которая блеснула в свете приборов. Затем легко и беспардонно выдернул газету из руки Ознобина, сунул её обратно в бардачок и захлопнул.
– Да как же так? – произнёс врач в пустоту с едва дрогнувшей досадой в голосе.
Водитель пожал плечами.
– Ты сделал всё, что мог.
– А в этом случае, видимо, как и говорится, медицина была бессильна... Ладно. Мне пора. Поеду в больницу, попробую нашего доктора поймать. Николаева. Может, уговорю его подменить кого-то. А то ходит, орёт по всей станции, бестолковка. Так до скончания веков ему никто «заявление» не подпишет.
Ознобин снова оглянулся: посмотрел на раскуроченные автомобили, стараясь не цепляться взглядом за своё мёртвое лицо, затем перевёл взгляд в сторону леса. Свечение там теперь не мерцало разноцветными осколками – оно текло плавно, переливаясь из золотого в лиловый, из лилового в тёплый, янтарный. Цвета наслаивались, смешивались, превращаясь в одну тягучую, пёструю гамму, которая успокаивала и будто тянула к себе.
– Мне туда идти? – спокойно уточнил доктор Ознобин.
Водитель посмотрел в ту же сторону, явно прищуриваясь за чёрными стёклами.
– Ну... вообще туда.
– А что там? – спросил он, не оборачиваясь на водителя. Тот помолчал, затем будто с сожалением ответил:
– Об этом мне уже не докладывают, – сказал он наконец. – Наше дело маленькое – доставить. Нам вопросы задавать не положено. Слухи только ходят... Мол, каждому своё. Кто на что заработал, таков и спрос.
Игнат Ознобин оторвал взгляд от леса, внезапно повернулся к водителю, похлопал себя по карманам – по куртке, по штанам, по боковому карману.
– Извините, я же, наверное, должен за доставку... – сказал он, растерянно оглядываясь, будто здесь было у кого подзанять на оплату проезда.
Водитель посмотрел на него долго, спокойно и потом, хлопнув дверцей и высунув локоть в открытое окно, устало улыбнулся.
– За это не переживай, – сказал он. – Мне уже всё оплатили. Граждане своими налогами...
Ознобин благодарно кивнул и, повернувшись к плавно мерцающему лесу, медленно прикрыл глаза...

Пациент: номер 4.
Психотропные препараты, дозировка повышена до 200 мг.
Время введения: 11:00.
Примечание: сознание ясное. Пациент отмечает дереализацию – знакомые лица кажутся чужими. Лёгкая тревожность. Обонятельные искажения усилились. Замечены периодические задержки речи – пациент теряет нить разговора, надолго замолкает. Зрачки умеренно расширены. Установление продуктивного контакта затруднено.
Глава 2
Мякиш

– Тихо, тихо! Только не кричи, не мяукай! Пей! Тш-ш-ш-ш-ш...
Девятилетний школьник с криво висящим на спине ранцем стоял на четвереньках перед своей кроватью. Изогнувшись, он то и дело оглядывался на входную дверь, затем просунул руку под кровать и медленно, кончиком пальца, придвинул консервную банку с молоком. Существо с ярко-зелёными полулуниями в глазах пугливо озиралось, потом недоверчиво подползло к еде на животе и попыталось подпрыгнуть на трёх лапах. Четвёртую Антон, как смог, перевязал куском бинта.
Хлопнула входная дверь, и мальчик вздрогнул – сквозь волнистое стекло филенчатой двери набухал силуэт. Школьник торопливо пригладил вспотевшие волосы и натянул покрывало до самого пола, пряча под кроватью незваного гостя.
Мать работала секретарём главврача местной больницы – дама строгая, серьёзная, из тех, возле которых боятся дышать. С важными гостями из Минздрава, чиновниками и блатными пациентами она была сама любезность, и ту же любезность выдавала и на родительских собраниях: нахваливала чужих детей, напоказ прижимала к себе сына. А сын стоял и растерянно смотрел в пол, в ужасе считая минуты до возвращения домой. Там его ждал визгливый ор, переходящий в истеричное бычье мычание, и удары учебником по голове – за помарку в тетради, за двойку, за запинку в стихотворении; за каплю майонеза на столе, за плохо заправленную кровать, за пятиминутное опоздание с прогулки; за забытый свет в ванной, немытую чашку, за то, что сутулился за столом.
Однажды, спеша на школьную линейку, Антон споткнулся и упал, разодрав колено и брюки. Он вернулся домой, боясь позорить мать таким видом в школе, и получил тут увесистой дубиной из мокрого полотенца прямо в затылок. Тогда у него пошла кровь из носа, и надменное, перекошенное злобой лицо матери разгладилось на секунду от испуга. Она просто рявкнула «сиди сегодня дома!» и хлопнула дверью, оставив сына на кухне с носом, забитым ватой.
Кота обнаружили и выдворили – мать взяла его аккуратно, с матерным ворчанием мягко посадила на газон, и это была единственная мягкость, которую Антон видел от неё в жизни. И, доделав уроки, он с трепещущим сердцем выскочил на улицу, не оглядываясь на нечленораздельно орущую в спину мать, и начал искать. Он лазил по деревьям и бетонным обломкам заброшек, заглядывал в открытые люки, зажимая нос, протискивался между баками у помоек. Он не успел дать своему новому другу имени, поэтому просто надрывно и со слезящимися глазами звал его, выкрикивая «Ко-о-от!», но его он так и не нашёл. Домой Антон вернулся в разодранной одежде, грязный, весь в ссадинах и царапинах. Мать начала охаживать его ремнём по шее и голове, но сын будто ничего не чувствовал. Он тихо всхлипывал и надеялся, что его кто-то подберёт к себе – в нормальную заботливую семью. «Его» – это, конечно же, кота.
Как и наказывала мать, Антон поступил в медицинский. Переехав в областное общежитие, семнадцатилетний студент наконец сбросил с груди невидимую шпалу, с которой раньше просыпался каждый день. Новые друзья, новые знакомства, новая жизнь. Выслушивать по телефону истерические наставления об учёбе и дисциплине стало почти рутиной, а домашний страх и паника постепенно сменялись терпимостью, а затем безразличием.
Антон Николаевич Киселев учился не сказать чтобы прилежно, но неплохо и стал хорошим терапевтом с сертификатом врача общей практики. Звёзд с неба не хватал, но и пациентам не вредил. Хорошо ориентировался в протоколах лечения, документацию вёл как положено, был достаточно внимателен, чтобы всегда ставить запятую в нужном месте, указывая дозировки препаратов. Работой не горел – просто трудился, как исправный, но маломощный мотор: без перегрева и рывков.
Коллеги, однако, заметили за ним одну особенность. Доктор Киселев был отзывчивым врачом – предельно отзывчивым, до такой степени, что это начинало немного смущать людей в коллективе. Если не пугать...
Медсестра зашивается в процедурном кабинете – Киселев уже берёт штатив и идёт ставить капельницы. Сёстры не могут переложить тучного больного с каталки на кушетку – Киселев уже рядом. Нужно подмениться на дежурстве – он тоже может. Раздать таблетки – «давай я сам!». Отвезти пациента на рентген – усаживает в кресло и везёт. Однажды он даже отобрал швабру у санитарки и сам вымыл пол в ординаторской под изумлённые взгляды коллег.
При этом совсем уже блаженным его назвать было нельзя. В общении Киселев мог рассказать анекдот, выпить за компанию и матерно обсудить особо надоедливых пациентов. Но стоило ему решить, что кто-то нуждается в помощи, он будто проваливался в гипнотическую отрешённость: глаза становились стеклянными, массивные брови складывались в напряжённый «домик», губы смыкались в тугую нитку, прерывая речь на полуслове, и врач устремлялся к лифту проталкивать очередную каталку вместе с медсёстрами.
* * *
– Антон Николаевич, зачем вы госпитализировали пациентку Некрасову... – заведующий морщился, вглядываясь поверх очков в историю болезни, – ...с хронической сердечной недостаточностью и постинфарктным кардиосклерозом?
– Ну как же... Она на боли в груди жаловалась! – твёрдо отвечал Киселев.
– А вы ЭКГ смотрели? Видели, что там старый рубец и ничего экстренного?
– Видел. Но она жаловалась на боль. И острую, и давящую!
– На момент осмотра жаловалась?
– Да!
– А мне вот госпожа Некрасова сказала, что боль за грудиной была неделю назад и прошла через пять минут, а на момент вашего осмотра она ни на что подобное не жаловалась!
– Она пожилая, пятьдесят второго года рождения, вот и путает всё от старости. Мне пожаловалась чётко. А ещё давление у неё было сто восемьдесят на сто!
– А вы не знаете, как снижать давление? Вместо того чтобы дать таблетку под язык и отправить домой, вы её сразу в стационар решили упаковать? Вот у вас указано: «крупнопузырчатые хрипы». Я её послушал – дыхание чистейшее!
– Сергей Андреевич, она «булькала» с самого порога, – разводил руками Киселев, округлив глаза. – Обследование точно не помешает. Вы, кстати, слышали?... В пятой горбольнице пациентка пришла с головокружением, а её отпустили, посоветовали кофе попить, а потом безболевая форма инфаркта вылезла...
– Антон Николаевич, меня мало интересует пятая больница! У нас своя голова на плечах, а отделение не резиновое! Мы не ночлежка! – почти срывался на крик заведующий.
– В помощи нуждаются все! – припечатывал Киселев в качестве финального аргумента, после чего заведующий лишь привычно и устало взмахивал рукой в сторону двери.
Фамилия Киселева у врачей стационара вызывала если не нервный тик, то раздражение с фоновым бурчанием: «Опять Киселев гребёт всех подряд со всякой хернёй!». Но скандалить с ним со временем перестали – без толку. Антон Николаевич всегда терпеливо и убедительно отбивал любые претензии. Он упоминал внутрибольничные приказы, где чётко значилось, что показанием для госпитализации является «обострение хронического заболевания». Правда, границы этого обострения при желании можно было растягивать до бесконечности – чем он и занимался.
Придёт к Киселеву дедушка, брошенный роднёй, высохший, сгорбленный, со слезящимися глазами и двумя медальками на груди. Вроде бы просто давление померить, но внезапно окажется в стационаре с диагнозом «восходящая инфекция мочевыводящих путей», потому что вчера приезжала скорая на острую задержку мочи, выводила катетером, а сейчас у дедушки температура тридцать шесть и восемь и что-то внизу живота «побаливает». Вроде бы побаливает. А ещё Антон Николаевич слушал жалобы на крошечную пенсию, на цены в аптеках, на ноги, что не ходят, и детей, что перестали звонить. И снова начиналось: деревенели брови, вежливая улыбка сменялась тугой струной, а на грудь возвращалась железнодорожная шпала. Отправлялся дедушка в стационар на «лечение», где его хотя бы неделю кормили, а потом выписывали.
И шли, и шли такие старики и старухи – потрёпанные, хрупкие, выдохшиеся от житья-бытья, с нарисованными историями болезни, в которых, судя по записям Киселева, искали с фонарями на «том» свете. Но при этом чудесным образом при обходах в отделении все показатели приходили в норму: «снижалось» критическое давление и температура, «проходила» острая боль и чудесно прояснялось якобы «спутанное» сознание.
Но увольнять врача смысла в руководстве не видели. Формально не за что. Работу человек выполняет, да и из местного Минздрава спустили указание не превышать «допустимый» процент оттока кадров из государственных больниц. Как-то даже разгневанный областной министр здравоохранения так и заявил главврачам на закрытом совещании: удерживать сотрудников любой ценой, хоть из своего кармана им доплачивать!
* * *
Телефон зажужжал в кармане халата, когда Антон Николаевич вставлял катетер в вену грузной пациентке с отёчными ногами, в очередной раз оттеснив замешкавшуюся медсестру. Она всё никак не могла «подколоться» к такой гражданке с тонкими, едва различимыми венами.
– Киселев Антон Николаевич?
– Да.
– Киселева Людмила Викторовна вам кем приходится?.. В общем, она попала в ДТП. Требуется опознание.
– Жива? – бесстрастно спросил Антон.
В трубке послышался щелчок зажигалки.
– Требуется опознание, – ровно повторил голос.
На место аварии Антона подбросила служебная машина, развозившая компоненты крови для станции переливания. У обочины мигали синими огнями два полицейских экипажа. Машина матери – «Лада Приора» – врезалась в бетонный столб, капот сложился гармошкой, а лобовое стекло вмялось внутрь салона, засыпав его стеклянным крошевом. Антон подошёл ближе.
Труп матери сидел за рулём, склонившись вправо. Ремень не был пристёгнут – её бросило вперёд так, что лобная кость треснула, кожа разорвалась, обнажив розовато-серую массу. Один глаз выпал из орбиты и висел на зрительном нерве, второй забился под посиневшее веко. Острые осколки лучевых костей торчали наружу, удивительно белые и чистые, будто отполированные. Кровь залила приборную панель, огрызок лобового стекла и её колени, тонкими алыми дорожками стекая по изогнутой двери прямо на сухую траву.
Из разбитого черепа на руль и сиденье выбросило куски мозга. Антон наклонился и медленно взял один. Ткань была ещё тёплой, мягкой, чуть липкой. Он покатал её между пальцами, неподвижно глядя на вздрагивавшую под падающими каплями лужицу.
– Опознаёте? – буднично прервал тишину полицейский.
Антон щёлкнул пальцами, отбрасывая в сторону сизый мякиш, как мёртвую муху, и молча кивнул.
* * *
На поминках в родной деревне матери собралось человек пятнадцать. В доме, в углу на отдельном столике, стоял портрет покойной – чёрно-белый, советский, строгий, как на паспорт. Рядом стакан водки, накрытый горбушкой чёрного хлеба. За столом тихо вздыхал, хрустя маринованным огурцом, дед в зелёном пиджаке с медалью «За трудовую доблесть», а возле него орудовали вилками две пенсионерки в тёмных цветастых платках. Здесь же сидел остролицый мальчишка лет восьми, худыми руками наливавший в гранёный стакан «Дюшес», а мать его, такая же остролицая женщина в чёрной блузке, то и дело отвлекалась на сообщения в телефоне.
С другой стороны от Антона расположился мужик неопределённого возраста с ярко-красным носом, в плотной клетчатой рубахе, пахнущей навозом. Он то и дело пытался незаметно вынимать из-под скатерти фляжку, чтобы подлить себе «беленькой» в стакан с пивом, пока его грузная жена шипела рядом вполголоса, потряхивая кулаком:
– Ты чего творишь, псина, я сказала – только пиво!
– Да я немного же! Дай человека помянуть, не зуди! – обиженно шептал тот в ответ, округляя глаза.
Поминальный стол распался на тихие, обрывистые разговоры, временами повисавшие в воздухе. Дедок пожаловался на вора – председателя сельсовета, сухонькая старушка поддакнула и закусила стопку соленьями, посетовав на погоду. Одна тётка посетовала на выросшие цены. Другая пожилая женщина возразила, напомнив, что «у Степаниды корова отелилась, та на подсобном хозяйстве выживает и на цены не смотрит». И снова тишина накрывала стол, прерываемая только жеванием гостей, скрипом стульев и шмыганьем носов старушек, непрестанно вытиравших взмокшие глаза.
– Эх, Людка!.. – вдруг взвыл знатно поддавший мужик в «навозной» рубахе, вставая так, что дёрнулась раскрасневшаяся от неловкости супруга. – Вот и кончилась твоя дорога жизни! Прости грешных нас, если что не так, да у Бога попроси за нас прощенья! – с пьяным надрывом, глядя в потолок, продекламировал красноносый и присоединившиеся к молитвенному гулу со словами «царствие небесное» все немедленно выпили.
Антон сидел молча, смотрел в одну точку и возил ножом по тарелке, медленно отрезая куски отбивной. Рядом сидела двоюродная тётка, время от времени поглаживая его по плечу.
– Слезинки не проронил! – тем временем подозрительно шептала одна гостья другой.
– Ну-те, старая, в себя прийти не может от горя, не видишь? – отвечала соседка, перекрестившись.
– Да ты слушай! Как Людку хоронили – даже к гробу не подошёл, землицы в могилу не бросил! – не унималась старуха, но собеседница, недовольно крякнув, отмахнулась от назойливой зуделки и налила себе ещё водки.
После очередной стопки туман в голове Антона начал рассеиваться, и он повернул голову, привычно поджав губы. Ведь сквозь общие полупьяные, заупокойные разговоры до слуха стало долетать кое-что другое. Инга Васильевна, семьдесят восемь лет отроду, теперь ездит на капельницы за тридцать километров. Районную больницу, говорят, закрывают – врачей нет, аппаратуру списывают, койки простаивают. Роддом уже прикрыли: единственный оперирующий гинеколог сбежала в город. На очереди – терапевтическое отделение и неврология. Министр регионального здравоохранения объявил курс на «оптимизацию». Теперь всё мало-мальски рабочее оборудование перевозилось в укрупнённые центры, а в «загибающихся» районах с вымирающим населением оставили только мелкие амбулатории. А там – максимум терапевт с фельдшером, «уазик-буханка» да тонометр с кардиографом. Вот и вся техника на три тысячи душ. Такая вот она – вседоступность медицинской помощи!
* * *
– Ну, рассказывайте, Антон Николаевич, – глядя в трудовую, произнёс главврач, качая массивной квадратной головой с седыми висками. – Почему из города именно к нам? Да ещё врачом общей практики. У нас тут глушь, ничего интересного... Вы не подумайте, вы уже приняты! Работать всё равно некому. Звонить вашему руководству, выяснять причины ухода – желания нет. Одно меня интересует... – главврач сделал паузу и в упор посмотрел на Антона. – На работе пьёте?
– Нет, на работе – ни в коем случае, – отрезал Киселев. – Могу хоть каждое утро в трубку дышать.
– Ладно-ладно, верю... Давайте к делу, – облегчённо выдохнул главврач.
Антон Николаевич приступил к обязанностям, не успев даже купить матрас для дивана в выданной ему однушке в пятиэтажке, и оказался в местной ЦРБ подарком небес не только для больных, но и для руководства. Госпитализированные, как золотой ручеёк, начали заполнять пустующие койки, и главврач не мог нарадоваться: уговаривать рисовать истории болезни для фонда обязательного медицинского страхования не приходилось. Новый доктор делал всё сам, качественно и, казалось, понимая шефа с полуслова. Пациенты прокручивались в отделении положенный срок с нужным диагнозом, кормились, грелись, получали уколы, просвечивались на рентгене и ехали домой на единственном автобусе с песнями.
Немногочисленный коллектив из нескольких пенсионеров-докторов вроде бы тоже принял новичка, хотя его безудержное рвение помочь однажды споткнулось о чужой уклад. Киселев предложил свои услуги в качестве дежуранта, узнав, что в стационаре катастрофически не хватает рук. Но в курилке это предложение коллектив встретил ледяным раздражённым молчанием. Новые коллеги давно поделили между собой скудные крохи ставок, выстроив хрупкое равновесие, где каждый тянул лямку, но свято берёг свою долю. Возмущаться тяжестью труда было в порядке вещей, но реальное пополнение штата виделось угрозой. Новый человек – это передел сложившегося порядка, графика и денег. Коллектив чётко дал понять главврачу: нарушать кадровый баланс нежелательно. Каждый своим делом должен заниматься, поэтому излишне инициативному врачу пришлось отступить, сосредоточив свои силы на всепоглощающей заботе о пациентах.
* * *
В кабинет неспешно вошёл старик, словно сжатый годами по позвоночнику. С жидкими седыми волосами и белой бородой клином, он перебирал жёлтыми пальцами потрёпанную медицинскую карту. Но особенно выделялись его цепкие, слишком молодые, живые глаза, будто выискивающие что-то в лице врача Киселева. Рубашка, застёгнутая до горла, потёртый жилет с заплатками на локтях да лёгкий кисловатый дух мочи и пыли явили перед доктором обычного пенсионера, которых Антон Николаевич принял за свой стаж уже тысячи.
– Можно?
– Входите... Нестеров Пётр Семёнович, – прочитал Антон, обратив внимание на дату 1935 года рождения. – Слушаю вас.
– Горько мне, доктор, будто гвоздь ржавый облизнул...
Киселев выслушал неторопливые, приправленные кряхтеньем жалобы про тяжесть под правым ребром, которая то отпускает, то наваливается, про тошноту тягучую и про изжогу такую, что хоть на стену лезь. Врач определил предварительно желчнокаменную болезнь и сразу же предложил госпитализацию для дальнейшего обследования. Не ходить же деду этому по этажам из лаборатории к узисту, да потом обратно в очередь.
– Ложиться?.. – грустно произнёс старик, опустив голову. – Ой, сынок-доктор, слыхал я: душевный ты человек, по-хорошему к людям... Я как узнал, так и поковылял с перекрёстка на перекрёсток до автобуса! В молодости бы плюнул да прибежал ногами из деревни! После войны, как на торфоразработках нас гоняли, я, сопляк, на трёх вагонетках за смену летал! А нынче... Как дохлый аккумулятор: и заряда нет, и выкинуть жалко. Печёнка? Да она у меня, окаянная, с тех самых пор! Нынче пенсия – гроши, сам знаешь. Позавчера селёдочку купил, так Мурзик мой, стервец, половину тушки стащил! Да я и рад: хоть животина в доме сытая будет... Дочка в райцентре, звонит по праздникам: «Ты живой ещё?». Хоть бы внука привезла, да всё некогда! А у меня тут в животе будто кирпичи перелопачивают...
Дедушка прервался и посмотрел на Антона с ужасом, будто вот-вот хотел упасть с деревянного стула, взмолившись прямо на колени:
– Доктор, я с отравлением в семьдесят девятом полежал – чуть с ума не сошёл. Светят в глаза, как в гестапо, трубки вставляют! А вонища там... Спирт да смерть! Ночью в палате старики стонут, как чудища лесные, санитарки орут, дверями хлопают... Я в войну в бараке тифозном лежал – так там поспокойнее было!
Пациент Нестеров неожиданно действительно упал на колени и взмолился, едва не плача, из-за чего Киселев рефлекторно привстал, протянув руки:
– Доктор, прошу, выпиши мне микстуру какую, чтоб дома я лежал, лечился! Всё по бумажке, как напишешь, принимать буду! Не хочу я в больницу проклятую! На кого же я котофея оставлю своего?!
Киселев помолчал полминуты и, оторвав задумчивый взгляд от точки на столе, сел обратно на стул и сказал:
– УЗИ по-любому пройти надо. Но если там камней полно – оперировать придётся. Будем надеяться, что обойдётся.
Больной обречённо вздохнул, взял из рук врача направление и зашаркал старыми тапками по полу к узисту в кабинет этажом ниже. К его радости, камней не обнаружили. Киселев сошёлся на мысли о банальном гастрите с неправильным забросом желчи, прописав пару недорогих лекарств и строгую диету, категорически запретив селёдку.
– Ой, доктор, я и так на диете. Супу себе жиденького сварю: две голяшки куриных вкину, картошку с морковкой покрошу – вот и всё питание. Киселя вишнёвого в подвале банок несколько припасено. Творогу куплю на соседней улице у фермерши нашей. Мне пару ложек, больше не надо – считай, наелся от пуза, – старик медленно разгибался, вставая со стула и охая, и вдруг замолчал, приоткрыл рот, пытаясь что-то вспомнить.
– Доктор, у меня проблема ещё одна. С головой совсем беда! Память стала ни к чёрту. Вчера очки искал по всему дому – оказалось, в холодильнике лежат. Зачем? Чёрт его знает! Вот и сейчас их дома оставил. А позавчера чуть дом не спалил – чайник на плиту поставил и пошёл к соседке, возвращаюсь, думаю, чего это гарью несёт... А ещё пуговицу искал пришить на рукав, роюсь-роюсь, глядь – коробка с пуговками в хлебнице стоит. А на неделе, доктор, конфуз! Кота кормить собрался, холодильник открыл – а пакетиков с этой жижей котячьей и след простыл. Стою, думаю: «Ну как же так? Только ведь купил!». Пошёл в магазин, последнюю мелочь выгреб из кошелька, вернулся – гляжу, а пакет на шкафчике обувном стоит, газеткой прикрытый. Забыл, старый, забыл! Чуть Мурзика голодом не уморил, – расстроенно шмыгнул носом дед.
Киселев не знал препаратов, улучшающих память, и не верил в них – деду в таком возрасте никакие таблетки мозг не омолодят. «Кому не суждено от кирпича по башке умереть – до своего маразма обязательно доживёт», – поговаривал преподаватель Киселева по неврологии. Взгляд доктора упал на стопку буклетов от фармпредставителей, оставшихся, видимо, от предыдущего врача, уволившегося месяц назад.
«Дементнин – ноотроп комбинированного нейропротективного действия. Восстановление когнитивных функций, снижение эпизодов «забывчивости», реконструкция гигиенических бытовых навыков. Боливар Медикал Индастриз. Зарегистрировано Министерством здравоохранения. Рекомендован к применению в рамках национального проекта «Карта долгожителя».
Антон Николаевич пробежался по инструкции несколько раз и, кивнув старику, вышел в коридор, чтобы набрать знакомого по университету невролога:
– Слушай, его недавно зарегистрировали. Мои говорят – доказательная база нормальная. Хотя сам понимаешь, ноотропы... Препараты, мягко скажем, дискуссионные. Нам уже пришла из Минздрава «указивка» внести предложение по включению в клинические рекомендации. Скоро почти всем пенсионерам выписывать будем. А пока просто без рецепта продаются. Думаю, для успокоения вполне годятся, – проинформировали Антона по телефону.
Киселев купил таблетки в больничной аптеке на первом этаже за тысячу рублей и, вернувшись, вручил растерянному деду. Тот взял их двумя руками, повертел, прищурился на мелкий шрифт. Врач объяснил коротко и чётко: по одной таблетке утром и вечером, после еды, запивать водой, не пропускать. Старик кивал, шевеля губами, повторял за ним, будто зазубривал. Антон Николаевич смотрел на него и думал про себя, что препарат-то, может, и не бог весть что, но побочек в инструкции серьёзных не значилось. Главное, что дед запомнит: есть таблетка – надо принять. Раз запомнит это – может, и остальное чуть подтянется, мыслительная активность хоть немного встряхнётся.
* * *
Смену он доработал как обычно, ни о чём особенном не думая. Антон добрался домой, поужинал без особого аппетита и лёг. Он пытался уснуть быстро, но мешали въедливые, беспокойные мысли про этого деда: как тот добрался до деревни? Не брякнулся ли где-то по дороге без сознания? Закрыл ли дверь? Не забыл ли выключить газ? Потом думал о кошке, которая орёт под его запертой дверью, и некому ей открыть. Потом о том, что надо было всё-таки настоять на госпитализации. Или нет? Мысли ходили по кругу, не отпускали. Лишь только когда темнота в комнате стала серой и почти рассветной, он наконец начал проваливаться в какое-то зыбкое забытьё. Но в этот момент дверь в его комнату вышибло с петель. Он не успел ни пошевелиться, ни тем более понять, что происходит, – огромный чёрный кот уже стоял на его груди, упёршись тяжёлыми лапами в ключицы.
Массивный, с широкой приплюснутой башкой и ушами, прижатыми к черепу, он смотрел на Киселева сверху вниз жёлтыми немигающими глазами. Медленно и не торопясь, он оскалился, обнажив длинные кривые зубы. Киселев понял, что не может дышать – грудная клетка не двигалась, руки не слушались, и только с усилием зажмурившись он оторвал свою свинцовую голову от подушки. Никакого кота в комнате уже не было, а выломанная только что дверь, будучи абсолютно целой, стояла на месте.
Киселев лежал, часто дыша, пока сердце не начало биться ровнее, и понял, что больше уже не уснёт. Да и до начала приёма оставалось всего полтора часа. За окном уже светало, а он просто лежал и слушал, как где-то далеко за стеной постепенно просыпается вся пятиэтажка.
***
Следующую неделю Киселев принимал как обычно. Гипертоники с давлением, которое «скачет уже лет десять», диабетики за очередным направлением на анализы, простуженные мамы с детьми, мужик с болью в спине, которая «то есть, то нет уже полгода», пенсионерка с отёками ног и твёрдым убеждением, что это сглаз. Обычный поток, привычный, почти механический, но Антон Николаевич ловил себя на том, что всё время поглядывает на дверной проём: не мелькнёт ли сейчас знакомая белая борода и цепкие живые глаза.
К облегчению Киселева, через неделю под конец рабочего дня на пороге вновь засияли эти глаза и борода. Дед вошёл в кабинет уже не такой сгорбленный, заметно поживее, но чем-то явно обеспокоенный.
– Не хотел беспокоить, так-то всё нормально... – Старик сунул руку в пакет и поставил на стол пластиковый контейнер с вишнёвым пирогом. – Врать не буду, с магазина взял, но вкусный, хороший. – он суетливо смахнул салфеткой просыпавшиеся крошки со стола.
– Ну что вы, Пётр Семёнович...
– Это от сердца, от души. Уже такого, чтоб гвоздей полон рот, – нету. Пью все таблетки, как положено. Легче уже! А то живот был такой, будто мыши тошнотные в мешке шебуршатся... А те таблетки, что для головы мне дали, так-то тоже пью, не пропускаю. И чайник теперь выключаю, и дверь запираю, проверяю по два раза. И вроде яснее как-то стало, доктор, право слово, – и мысли складнее, и пошустрее соображаю. Намедни вон соседке кроссворд помог разгадать, – с гордостью поделился дед и, задумавшись на несколько секунд, поник.
– Что-то беспокоит снова? – опустил голову Киселев, всматриваясь в старика.
– Да... Дверь-то запереть запираю. А Мурзик мой куда-то дёру дал. Котофей мой – и был таков. За творогом вышел. Защёлку-то провернул как надо, проверил всё, вернулся – ан нет его! Как и куда ушмыгнул! Эх... – печально вздохнул дед.
– Беда-беда, – сочувственно покачал головой врач и, попытавшись вернуться к медицинским вопросам, предложил в очередной раз лечь «прокапаться».
– Не лягу я, доктор, – отмахнулся старик. – Авось вернётся он, дурында мой, а меня дома нет... Ну всё, бывай здоров. – Пётр Семёнович привстал, попрощался и потянулся к выходу, осторожно нащупывая ногой порог, и растворился в больничной толчее.
Киселев тем временем по обыкновению оторвал задумчивый взгляд от стола, принял ещё троих пациентов, посидел минуту в тишине кабинета, потёр глаза и начал переодеваться. Конец рабочего дня всё-таки. Но, стягивая с себя халат, он мельком выглянул в окно, выходившее в больничный двор. Он присмотрелся и разглядел знакомый силуэт: Пётр Семёнович Нестеров одиноко сидел на скамье, мимо которой сновал медперсонал.
Киселев повесил халат, переоделся и спустился во двор. Дед заметил его ещё издали, оживился, приподнялся, замахал рукой, и на лице его на секунду проступило что-то почти радостное. Но стоило врачу подойти поближе, как старик снова осел, посмурнел и уставился в землю.
– Пётр Семёнович, а вы чего ещё не уехали?
– Эх... – проскулил дед, тряся бородой. – Башка моя бедовая! На остановку пришёл, а оказывается – сегодня четверг. Автобус был два часа назад, а вечернего нема. Ой, забыл, что четверг сегодня, забыл!!!
– А как же вы домой попадёте?
– Да я вот посижу чуток, дух переведу да поковыляю потихоньку в сторону трассы. А там, может, и подберёт попутка какая. По-любому кто-нибудь будет проезжать в сторону соседней области. Котофея выискивать надобно. А может, и пришёл уже – стоит, орёт под дверями, изголодался весь.
Киселев тут же, несмотря на возражения деда, распорядился, чтобы того отвезла служебная машина, развозившая медсестёр к паллиативным больным. Как раз выдалось свободное «окно». Он усадил кряхтящего, смущённого старика на заднее сиденье медицинской «Лады Ларгус». Аккуратно прикрыв дверцу, Антон Николаевич собирался пожелать доброй дороги, как его неожиданно опередил стонущий Пётр Семёнович:
– Антошенькашка... Николаевич, а вы не с нами?
Врач посмотрел на деда, на безразлично глядевшего в лобовое стекло водителя, вздохнул и уселся на переднее кресло.
– Прокачусь с вами, так и быть, – Антон захлопнул дверь.
Все трое ехали почти всю дорогу молча. Водитель лишь изредка бросал что-то матерное, когда его слепили фарами на стремительно темнеющей трассе, которую уже подсвечивала наливающаяся лимонным блеском луна. Через полчаса машина уже была в деревне. Асфальтированная улица, иссечённая раздроблёнными прожилками, уходила вдоль леса, а густая чёрная стена деревьев нависала над острыми зубьями деревенских крыш и упиралась в небольшой лысый холм. Дом пенсионера стоял на отшибе, от ближайшего соседа его отделяли руины чьего-то жилища с провалившейся, поросшей бурьяном кровлей и тёмными грудами кирпичей. Эти развалины казались чьей-то заброшенной могилой, обнесённой поломанным штакетником. Дом стоял вплотную к чаще, и деревья под порывами ветра нехотя царапали шифер ветвями.
– Вот моя хатка, Озёрная, номер пятьдесят шесть, – старик поднял сухую руку, указывая трясущимся пальцем на кованый остроконечный забор, облупившаяся краска которого обнажилась в свете фар. За ним Киселев разглядел обычный кирпичный дом под двускатной шиферной крышей.
– Ой, спасибо, Антон Николаевич... – Водитель открыл дверь и осторожно, придерживая за руку, помог выйти на землю шуршащему пакетом пациенту.
Врач попросил водителя подождать и повёл благодарно охающего деда к дому. Пётр Семёнович пошарился в карманах и нашёл ключи. Дверь его дома скрипнула жалобно и протяжно, а сам хозяин внезапно выскользнул из-под руки Киселева и шагнул в темноту. Антон последовал за ним и в нос тут же ударила неприятная мешанина запахов: то ли тушёнка вперемешку с лекарствами, то ли прокисший компот с плесенью. Дед щёлкнул выключателем.
Внутри было тесно. В углу у печи стоял пружинный диван, накрытый выцветшим пледом, над ним на ковре висела фотография в рамке. На ней был молодой мужчина в пиджаке: статный, белозубый, с чёрными кудрями и взглядом, устремлённым куда-то мимо кадра, будто позировал для киносъёмки.
– Это я! Сорок лет назад... – гордо произнёс старик.
Рядом небольшой столик был завален газетами, пузырьками из-под лекарств и пустой банкой из-под кильки, в которой лежала мелочь. Под потолком висела советская пятирожковая люстра с облезлой позолотой: одна лампочка в ней мигала, две перегорели, а оставшиеся, подрагивая, отбрасывали неровный жёлтый свет, отчего тени на стенах раздражающе шевелились. Над самой люстрой по потолку расползалось от сырости бурое пятно. У печи стояли два кресла с деревянными подлокотниками, обтянутые кожзамом, который давно облез, обнажив поролоновые потроха. Одно из них накренилось в угол, будто когда-то не выдержало чьего-то веса, второе было застелено выцветшей вязаной салфеткой. У окна газовая плита с закопчённым эмалированным чайником на конфорке, рядом сковорода в засохших чёрных брызгах с прилипшим куском то ли мяса, то ли горелого овоща.
– Спасибо, доктор, езжайте! Я сейчас к соседке сбегаю и пойду в лесочек рядом котофея искать. По-любому в лесу ходит, бедолага пушистый мой, зазноба мяучья!
– А если вы заблудитесь? – твёрдо сказал Киселев. – Я, пожалуй, с вами схожу...
На улице просигналил водитель, и врач, не дожидаясь ответа Нестерова, который только успел раскрыть рот, выскочил к забору:
– Езжайте, я сам доберусь! У меня номер круглосуточного такси есть.
Водитель паллиативной «Лады» кивнул и тронулся, а Киселев вернулся в дом и обнаружил, что внутри никого не было. Но в этот раз взгляд почему-то упал на стол, заваленный газетами, пузырьками и мелочью. Среди этого хлама, у самой керосинки, лежала пачка «Дементнина». Та самая, что он вручил пациенту неделю назад. Антон взял её в руки. Картон был смят, продавлен в нескольких местах, а фольгированные блистеры, рассчитанные на месяц приёма, были выдавлены все до единого, без единой целой ячейки.
Врач огляделся, окликнул Петра Семёновича, но никто не ответил, только из темноты за домом донёсся едва различимый звук, похожий на плач младенца. Тонкий такой, как лопнувшая гитарная струна.
– Доктор! Нашёл стервеца! – хриплый старческий голос донёсся со стороны леса.
– Пётр Семёнович?! – Киселев обошёл двор и уткнулся в стену кустарника и высоких деревьев. Луна тем временем отбрасывала тени на землю, усеянную сухой листвой, хворостом и кусками опавшей коры. – Вы где?!
– Нашёл! Нашёл! Подмогни мне только! – хрипел старик из лунно-молочной темноты.
Киселев зашагал вглубь, раздвигая ветки руками.
– Тутоньки я, Антошенька! На дерево залез, гад такой, не дотянусь!
Антон остановился, вдохнув древесно-грибную прелость, замер и прислушался. Мяуканье слышалось всё громче, но теперь оно будто блуждало. Оно раздавалось то слева, из-под куста, то справа, со стороны дерева, с которого беспокойно сорвалась сова. Голос самого Петра Семёновича вибрировал между стволами, доносясь прямо из центра чащи. Киселев решил идти на звук и снова быстро захрустел сухими ветками, шагая в глубь леса. Мяуканье становилось прерывистее, короче, паузы затягивались, но казалось, «цель» уже близко, буквально за следующим сосновым стволом.
– Пётр Семёнович?! – Киселев упёрся в каменистую стену холма.
– Мяу... – прозвучало Киселеву в затылок. Прозвучало по-человечески, со знакомым кряхтеньем, по-старчески, но совсем недобро. Доктор обернулся.
Прежде белая борода деда слиплась во взмокшую сосульку, кожа натянулась на лице, как пергамент, просвечивая в лунном свете синеватыми венами, скулы выпирали неестественно остро, будто вот-вот прорвут плоть изнутри. Ноздри широко раздулись и влажно булькали при каждом свистящем вдохе, а зрачки, широко расплываясь, разъедали радужку, как чернильные пятна, в которых тонуло отражение бледной луны. Губы, покрытые сизовато-молочной накипью, раздвинулись, обнажив жёлтые кривые клыки, царапавшие тонкий подвижный змеиный язык.
Старик был в рваных штанах, сквозь дыры которых на коленях обнажились неестественно бугристые для человека суставы, кожа свисала дряблыми складками, а на голой грудной клетке острым каркасом выпирали рёбра. Длинные руки заканчивались не только заострёнными массивными когтями – они были обтянуты пульсирующими, точно черви, неестественно рельефными мускулами. Со свистящим звуком втягиваемой то ли слюны, то ли какой-то тягучей сукровицы существо схватило бледного, парализованного, с перекошенным ртом Киселева за горло и вывернуло его до самого хруста в сторону.
Луна всё так же висела над холмом, заливая молочным светом затихший лес. А на пороге дома, на Озёрной, пятьдесят шесть, сидел кот. Чёрный, массивный, с широкой приплюснутой башкой и ушами, прижатыми к черепу, сверкая в своих глазах двумя огненно-зелёными полулуниями. Он сидел, обернув морду куда-то в сторону, будто кого-то ждал.
Из лесной чащи донёсся звук – влажный, чавкающий, с мерным хрустом, и на траву ступила фигура. Высокая, неестественно вытянутая, с плечами, которые бугрились под рваной тканью жилета нечеловечески рельефными мышцами. Она двигалась рывками, хромая на обе ноги, и каждый шаг отдавался влажным шлепком босой ступни по земле. Одна рука длинная, с кистью, превратившейся в когтистую лапу, свисала почти до колена, вторая была поджата к груди и придерживала что-то округлое, с чего что-то капало на землю.
Нечто подошло к двери в упор, на мгновение замерло, дожёвывая что-то в пасти. Существо опустило вторую руку, в которой было нечто округлое, рваное снизу, имевшее форму огромной картофелины. Её поверхность влажно блестела в лунном свете липкой пеленой, а на макушке имелось нечто спутанное, жидкое, слипшееся в неровные пряди, в которые запустил кривые пальцы хозяин дома. Снизу, прямо с рваных краёв этой округлости, струилось что-то маслянистое, и, перед тем как существо толкнуло дверь своим острым плечом, набралось в небольшую лужицу, в которой задрожал отражённый месяц.
Кот мягко подпрыгнул, подошёл к этой лужице, склонил морду и принюхался. Затем, подняв голову на дверь, будто в желании убедиться, что никто его беспокоить не будет, начал деликатно слизывать лунный диск с лужицы своим шершавым языком.
* * *
Официальное сообщение пресс-службы МВД России:
Министерство внутренних дел Российской Федерации сообщает о ходе расследования уголовного дела, возбуждённого по фактам нападений, связанных с побочным действием медицинского препарата «Дементнин».
В ходе оперативно-разыскных мероприятий на территории одного из субъектов РФ обнаружено тело врача-терапевта с признаками насильственной смерти. Согласно заключению судебно-медицинской экспертизы, смерть наступила в результате отделения головы от туловища, множественных рваных ран грудной клетки и брюшной полости, а также характерных повреждений мягких тканей.
На данный момент зафиксировано 114 случаев немотивированной агрессии со стороны лиц пожилого возраста, принимавших указанный препарат. В результате данных инцидентов погибло 4 человека, в том числе один несовершеннолетний. Двое нападавших были ликвидированы при задержании, остальные 112 помещены под усиленную охрану в специализированные медицинские учреждения для оказания медицинской помощи.
Следственным комитетом РФ проводится проверка законности процедуры регистрации и допуска препарата к реализации. Задержан ряд должностных лиц, причастных к сертификации данного лекарственного средства. Установлен рабочий контакт с правоохранительными органами Боливии для выяснения обстоятельств производства препарата.
Росздравнадзором продолжается изъятие лекарственного средства из аптечных сетей. На данный момент из оборота изъято более 12 тысяч упаковок; примерный объём реализованной продукции составляет 8 тысяч единиц. МВД России призывает граждан немедленно прекратить приём «Дементнина», сдать имеющиеся упаковки в ближайшее отделение полиции и незамедлительно сообщать о любых случаях неадекватного поведения лиц, принимавших препарат.
Проводится комплексный лабораторный анализ состава лекарственного средства на предмет наличия токсических и вредных веществ.
* * *
(За полгода до экстренного сообщения от МВД)
– Сергей Павлович, жду тебя в «Формуле» на Тверской! – затрещал в телефонной трубке воодушевлённый, радостный голос.
Заместитель министра здравоохранения Сергей Краснянский торопливо шёл по коридору. Он пытался прорваться сквозь министерский планктон, который так и норовил разорвать его на части с просьбой подписать очередную бумагу.
– Сергей Палыч... Сергей Палыч! – новой волной донеслось откуда-то из-за спины.
– Позже! Всё подпишу! – рявкнул он вполоборота и юркнул через турникет к главному выходу, прижимая плечом телефон к уху. – Иду уже, Вадик, жди. Только от шефа вышел.
До ресторана на Тверской от здания Минздрава был целый километр, но Краснянский отпустил водителя домой и решил пройтись пешком. И так отсидел себе всё что можно на долгом совещании.
– Вас ожидают? – встретила его на пороге ресторана улыбчивая хостес.
– Эм-м-м... – запнулся замминистра, высматривая своего собеседника в подрагивающем от восковых свечей полумраке. Посетителей в зале почти не было.
– Я тут... – едва слышно донеслось из угла, где невнятный силуэт махнул рукой. Краснянский уверенным шагом направился к нему.
– Присаживайся, – грузный лысый мужик в джинсовом костюме с грубыми округлыми чертами лица кратким жестом пригласил гостя. – Чего у вас там? Завал на работе? – с плотоядной улыбкой поинтересовался Вадим.
– Есть такое... – Мрачно ответил Краснянский, разглядывая меню. – Как там у вас дела в фарме?
– Тебе, Сергей Палыч, лучше знать, – с набитым ртом усмехнулся Вадим, и Краснянский подумал, что вопрос и впрямь был хоть и ритуальным, но совершенно бессмысленным.
– Давай тогда к нашему делу сразу, – замминистра заказал салат, протёр очки и вернул их на переносицу, сигнализируя о начале серьёзного разговора.
Вадим отодвинул тарелку со стейком и чуть навис над столом в сторону Краснянского, демонстрируя готовность слушать.
– Я посмотрел по твоему препарату боливийскому... – Краснянский помолчал секунду, подбирая слова, потом отложил меню и достал смартфон. – Там, в общем, есть кое-что интересное. Я их прессу полистал, местную. Смотри: за последние полгода десять стариков совершили убийства – следователи квалифицируют как «в припадке галлюцинаций». Все они принимали твои таблетки. Один заманил к себе домой подростка, забил топором и пытался выпить кровь, – он начал зачитывать сводки со смартфона. – Второй случай практически идентичный: дед заманил к себе женщину, местную библиотекаршу, тоже зарезал и тоже пытался выпить кровь...
Краснянский листал смартфон и рассказывал – про третий случай и четвёртый, про то, что все они принимали препарат «Дементнин» и что производство в Боливии встало на паузу, и ведётся проверка. А ещё он рассказал и про местных шаманов, которые говорят, что в сырьё для производства таблеток попали листья какой-то дикой бегонии, сорванной рабочими не там, где надо. А именно на месте захоронения некоего демона дорог по имени Аб-Чанчу – существа, которое, если верить боливийской мифологии, умеет притворяться беспомощным стариком, потом заманивает к себе сердобольных прохожих под каким-нибудь невинным предлогом и выпивает из них кровь.
Вадим поначалу слушал с усмешкой. Он взял вилку и нож и придвинул к себе обратно тарелку со стейком. Руки прямо требовали какого-то занятия от рассыпающегося по пальцам раздражения. Под рассказы о демонах, выпивающих кровь, он начал резать мясо короткими злыми движениями, жевал, глядя в сторону, затем в какой-то момент перебил заместителя министра, отбросив от себя вилку с ножом.
– Сергей Палыч, выпить кровь? Серьёзно?! Ты мне сейчас что читаешь? Криминальную хронику? Ты в курсе, что эта страна – натуральное гетто? Там бошки рубят налево и направо каждый день. Первоклашки в школу с мачете ходят, уровень преступности запредельный. Для них нож в бочину засунуть – как нам с тобой высморкаться! При чём тут наш препарат?!
– Подожди! – оборвал Вадима замминистра, не поднимая глаз со смартфона, но подняв указательный палец. – Далее: семидесятишестилетний житель столицы тоже заманил к себе школьницу, зарубил топором и пил кровь в ванной... Производство встало на паузу, а его партии изъяты из аптечных пунктов, ведётся проверка.
– Сергей Палыч, – Вадиму удалось перебить Краснянского, и тон его стал настойчивее, – ты что, реально будешь верить всякой желтухе?! Производство у них встало – это правда. Там конкурирующий наркокартель против министра заказуху разослал, чтобы потеснить его с рынка, своего человека поставить хотят. А все эти байки просто предлог! У них скопились тонны, тонны препарата, и они готовы реализовать его у нас! – в горячке полушёпотом шипел сквозь зубы Вадим, оглядываясь на немногочисленных гостей ресторана.
– Серёж, – разочарованно продолжал Вадим, – Ты что мне хочешь этим сказать? Мы из-за этого бреда теперь препарат на рынок не запустим?
– Ну почему бред? – Краснянский деловито отложил смартфон. – Загугли в интернете, это абсолютно реальный демон из боливийской мифологии. И шаманы, которые там возмущаются, тоже самые настоящие. И трупы тоже!
– Сергей Палыч, мы же с тобой врачи всё-таки! Люди с высшим образованием! У нас как бы научный подход, критическое мышление, все дела... Я зачем приехал вообще?! – Вадик едва не сорвался на крик.
Краснянский посмотрел в сторону, усмехнулся и через рубашку коснулся нательного крестика.
– Вадик, ты-то успокойся... Я что, на идиота похож, по-твоему?
– В смысле?
– Мы-то с тобой врачи, это верно... А народ у нас, глянь, – дремучий, он в любую чушь поверит, – произнёс чиновник и тут же, не давая Вадиму возразить: – Боливийские газетёнки у нас, конечно же, не читают. А вот наши телеканалы смотрят все. И нужно сделать так, чтобы там эта информация не появилась, Вадик. – Краснянский подмигнул, проворачивая в голове фамилии знакомых журналистов и руководителей каналов. – Есть ощущение, что всё это может на телике у нас оказаться... В общем, сообщи своим латиноамериканским друзьям: возникли издержки. Их надо покрыть. Негатив в СМИ нам не нужен. А есть очень большой шанс, что он появится. Плюс на «товарища» мне ещё тратиться...
«Товарищем» в профильных кругах называли председателя Российского врачебного товарищества – именитого семидесятивосьмилетнего кандидата медицинских наук, уролога Арама Автандиловича Кольцова. Профессора, на чьих учебниках выросло не одно поколение докторов, привечали все – от коллег до министра и главы государства. Слово Кольцова в медицинской среде считалось если не истиной в последней инстанции, то настолько увесистым, что им охотно пользовалась крупная фарма, приходя к нему на поклон. Ходили слухи, что он настолько проникался нуждами просителей, что некоторые препараты принимал сам безо всяких показаний. Кто-то считал, что из научного интереса, другие полагали, что из запредельной жадности.
– Так не делается, Сергей Палыч. Шантаж выходит, полноценный... Они и так почти на стопроцентную предоплату готовы. Куда я с них ещё буду брать? Мы и переговоры провели хорошие, а здесь... Ну как-то это перебор... Бомжей твоих из этического комитета – оплати, докторов на клинической базе – оплати... – Вадим разочарованно поджал губы и, качая головой, начал загибать пальцы на руке.
– Понимаю! – строго прервал его замминистра. – Но время сейчас нестабильное, видишь, да и у меня расходы тут непредвиденные по вертикали возникли. И вообще, шеф скоро ценник ещё поднимет – считай, в последний вагон влетаете по старому прайсу. Ты, Вадик, рожу-то не криви свою. Видишь, я с тобой предельно честен, время тебе выделил, а мог бы просто молча цифру новую выкатить и морду кирпичом сделать...
Проблемы у заместителя федерального министра здравоохранения Сергея Краснянского действительно были – накануне он, не сказать чтобы серьёзно, но крайне неприятно для себя, «полинял» на сто двадцать тысяч долларов. И дело было вовсе не в его начальнике и каких-то других издержках по текущим схемам. Дело в том, что его двадцатидвухлетняя дочь, «насосавшись» в хлам коктейлей в клубе, села с подругами за руль и по безумному совпадению сбила на выезде с парковки сына заместителя московского прокурора. Ничего страшного – ушиб, растяжение голеностопа, но этого хватило, чтобы Краснянского среди ночи разбудили звонком «старшие товарищи» и доложили о серьёзности ситуации, которая до прокурорского зама уже дошла.
Едва сдерживаясь, чтобы не утопить в ванной мычащую блюющую дочь, Краснянский держал её за волосы и одной рукой набрал номер водителя. Он тогда поручил «упаковать» её в самолёт до Таиланда, к матери, к бывшей жене. Следующим шагом нужно было договориться с ректором медицинского университета об «академе», а может, и вообще отчислить на фиг. Пусть работает официанткой в ночной разливайке, будет ей наука, – обуреваемый злостью думал Краснянский.
На следующий день уже в десять утра Краснянский стоял в кабинете заместителя столичного прокурора с небольшой кожаной сумкой, в которой лежали зелёные, перемотанные резинками долларовые «кирпичи». Замминистра трясся и потел, терпя приступообразное покалывание в груди, но вовсе не из-за самой ситуации с ДТП и не из-за страха. Ещё ожидая прокурора в его приёмной, он раз за разом проворачивал в голове один и тот же момент – как открывал свой сейф. Красивый сейф, немецкий, с кодовым замком и внутренней подсветкой, которая мягко загоралась при открытии. И вот в этом свете всё всегда выглядело именно так, как должно выглядеть. Зиккураты из пачек выстроены по высоте, резинки одного цвета, серийные номера все развёрнуты в одну сторону, каждый «кирпичик» лежит так, что его торец смотрит строго вперёд. Он иногда просто открывал сейф и смотрел. Не пересчитывал, а просто наслаждался этой безупречной прямоугольной симметрией, ощущая, как внутри поднималось что-то тёплое и почти физическое, как после хорошего виски. Порядок был живой, порядок дышал, порядок говорил, что всё под контролем и всё идёт как надо.
И вот в тот день с тупой болью в груди он разрушил эти зиккураты в спешке, трясущимися руками сунул пачки в сумку как попало, не глядя. И теперь сидел в приёмной зампрокурора и знал, знал совершенно точно, что верхний «кирпич» лежит не той стороной. Он не видел этого – сумка была закрыта, лаковая поверхность была непроницаемой но он чувствовал это. Чувствовал так же отчётливо, как обнажённый зуб под коронкой. Мысль об этом пульсировала ржавым шилом, не давала сосредоточиться ни на чём другом. Ему хотелось прямо здесь, в приёмной, высыпать всё на стол секретарши и перебрать, выровнять, восстановить симметрию, но помощница объявила о начале аудиенции и пригласила в открытую дверь.
Мало того что пришлось терпеть болезненные кортизоловые волны в животе, так ещё и выслушивать от замгенпрокурора, который был старше Краснянского всего лет на пять, лекцию о воспитании детей. «Очень сожалею», – твердил замминистра, обещая любое содействие, если возникнут какие-либо проблемы со здоровьем. Выйдя после этой морально-наставнической экзекуции, Краснянский рухнул в машину и обрушился на перепуганного, но понимающе кивавшего водителя:
– Сука, этот пидорас меня ещё учить вздумал?! Мне – заместителю федерального министра – хамить?! Чучело, блядь! У его скота малолетнего даже трещины нет! Да он и сам пьяный в жопу шатался! Сука, а?! Пока я в универе наукой занимался в девяностых и мёрзлую картошку жрал, это уёбище бензоколонки крышевало! Мусор ебучий, тебе только палкой у дороги махать!
* * *
– Сергей Палыч, всё нормально? – поинтересовался Вадим, заметив застывший на скатерти сосредоточенный взгляд Краснянского и его задрожавшие руки.
– Нормально, – пришёл в себя порозовевший замминистра. – В общем, Вадик: или так, или никак.
Джинсовый фармторгаш помолчал секунду, повертел в пальцах салфетку, потом махнул официантке и решил больше не спорить. В конце-концов, лучше хоть какие-то деньги, чем вообще никаких. С «боливийских друзей» дополнительно он, конечно, брать ничего не будет – уже ведь и так взял. Придётся ужаться из собственной комиссии, которую уже и так успел накрутить с запасом именно на такой случай...
* * *
Грузный пожилой человек в белом халате, слегка покачиваясь, протирал очки под выжидающее молчание огромного зала. Перед ним сидела вся медицинская элита – кафедральная профессура, заведующие отделениями крупных больниц, главврачи федеральных центров. Другие опаздывающие доктора ещё просачивались в зал с приветливыми улыбками, пожимая руки, пропуская друг друга между рядами. Микрофон неприятно взвизгнул, Арам Автандилович постучал по нему пальцем, зал умолк, а взгляды устремились на трибуну.
– Уважаемые коллеги, члены Российского врачебного товарищества. Дамы и господа. Как председатель нашей организации, я хочу отреагировать на недавние события, о которых вы все знаете. Мы, врачи, посвящаем свои жизни помощи пациентам, мы взяли обязательство соблюдать самые высокие стандарты этики и профессионализма, мы давали клятву Ги... Пор... камп... Гип... – старик запнулся и, приспустив очки, прочитал по бумажке, по слогам: – Гиппо-кра-ту... Однако иногда даже лучшие из нас допускают ошибки, влекущие плачевные последствия. Именно это и произошло. События последних дней бросают тень на всё медицинское сообщество. Пациенты погибли из-за невиданной халатности лиц, оказавшихся волками в белых халатах. Этому нет оправдания! Мы не можем вернуть время назад и изменить прошлое, но мы можем взять на себя ответственность, извлечь уроки и сделать так, чтобы подобное никогда не повторилось.
Зал вяло зааплодировал.
– Хочу выразить благодарность правоохранительным органам, которые оперативно вскрыли эту безжалостную незаконную схему. Лица, причастные к ней, арестованы и ждут справедливого суда. Глубоко сожалею, что подобные личности находились в нашем сообществе. Хочу также выразить полную поддержку нашему министру здравоохранения Антону Сергеевичу Хабарникову, для которого скандал с его заместителем стал настоящим ударом. Мы всецело доверяем Антону Сергеевичу, в честности и неподкупности которого уверены на все сто процентов. Как саморегулируемая организация, мы готовы участвовать в выработке новых механизмов верификации эффективности и безопасности лекарственных средств. Российское врачебное товарищество незамедлительно направит соответствующие предложения в министерство. И конечно, наши искренние... – профессор прервался, достал из штанов носовой платок и смачно высморкался – соболезнования родным и близким погибших. Спасибо за внимание!
Под стоячие аплодисменты зала и гул поднимающихся с мест врачей Кольцов медленно, преодолевая скрипучую неподатливость суставов, проследовал к чёрному ходу и толкнул массивную дверь.
Здесь было пусто и тихо: облупленная стена обратной стороны здания с потёками ржавчины, несколько мусорных баков вдоль забора, за которым угадывалось заросшее травой баскетбольное поле с покосившимися щитами. Профессор огляделся медленно, будто бы воровато, потом полез во внутренний карман халата и достал смятую пачку сигарет. Сунул себе в зубы сигарету, щёлкнул бензиновой зажигалкой, выдохнул и прищурился. Но внезапно его отвлёк звук шаркающей метлы. В углу двора совсем молодой юноша в оранжевой жилетке не по размеру лениво заметал мусор, не глядя по сторонам.
– Внучок, а лет-то тебе сколько? – добродушно окликнул его профессор.
Юноша вздрогнул, обернулся и расплылся в улыбке – открытой, немного смущённой:
– Здравствуйте! Семнадцать!
– Семна-а-а-адцать... – старик прокатал это слово на языке. – Молодец. Рабо-таешь, смотрю... Не наркоманишь, по подъездам не шаришься, как твои сверстники, небось?! А?!
– На учёбу коплю, – парень чуть выпрямился, с лёгкой гордостью. – В медицинский поступать буду!
– О-о-о, ничего себе... – почтенный доктор приподнял седую бровь и посмотрел на него чуть внимательнее. – А я ж ведь сам доктор!
– Да я узнал вас сразу! – Пацан снова улыбнулся, теперь уже совсем широко. – По телевизору вас видел много раз! В программе «Здоровье»!
– Но зачем же тебе деньги копить? Малец ты, гляжу, смышлёный – на бюджет-то не поступишь разве? – живым, цепким, заблестевшим взглядом осмотрел профессор Кольцов паренька.
Юноша чуть замялся, переступил с ноги на ногу.
– Боюсь, баллов не наберу. Я же вообще такой... Почти хорошист в школе. – он слегка пожал плечами. – Но врачом хочу стать. Людям помогать.
– Это похвально, – старик медленно кивнул. Потом вдруг охнул, схватился рукой за грудину и чуть согнулся, будто что-то кольнуло. – Сынок... А не проводишь меня в кабинет? Я тросточку там забыл свою, без неё еле хожу. Там ступеньки эти дурацкие...
– Конечно! – Парень без раздумий оставил метлу, прислонив её к стене, и шагнул к именитому врачу. – Для меня это честь!
– Вот и хорошо... вот и хорошо, – пробормотал профессор и, когда юноша поравнялся с ним, протянул руку. – за руку возьми меня, боюсь оступиться, да головой шмякнуться...
Пацан вложил свою руку в его крепкую, сухую, неожиданно цепкую для такого, казалось бы, немощного, хоть и бойкого старика, и они двинулись к чёрному входу вместе. Профессор шагал тяжело, но шагами какими-то рваными, будто он через шаг подавлял в себе желание перейти на другое, более быстрое движение. Шагнув ещё раз по ступеньке вниз, Арам Автандилович чуть повёл плечом как-то неестественно подвижно, будто поправлял внезапно съехавшую к позвоночнику лопатку. В этот момент под халатом что-то глухо хрустнуло, будто просели и встали на место плохо смазанные суставы.
– С вами всё в порядке, профессор? А... что у вас с лицом?..
Двери чёрного входа за ними намертво захлопнулись сами собой...

Пациент: номер 4.
Психотропные препараты, дозировка повышена до 250 мг.
Время введения: 14:30.
Примечание: сознание спутанное. Пациент дезориентирован во времени – не может назвать день недели и число. Пульс учащён, 98 уд/мин. Зафиксированы единичные эпизоды непроизвольного подёргивания правой руки. Отказывается от воды. Контакт формальный.
Глава 3
Палач

2020 год, пандемия, Москва. Два с половиной часа до Нового года.
Доктор Лисовский ввалился в комнату, которая до эпидемии была кабинетом старшей медсестры. Тут стояли стеллажи с остатками чужих папок, застеклённый шкафчик с просроченными препаратами и громоздкий дисковый телефон на столе – красный, с потёртым до блеска номеронабирателем. Вдоль стены стоял диван с продавленным матрасом: его притащили из соседнего кабинета, когда стало понятно, что домой в ближайшие недели из дежурантов никто не поедет. Так и жили сменами, ночуя здесь же, в бывших кабинетах и процедурных, наспех превращённых в нечто среднее между казармой и жилой берлогой.
Первым делом он сорвал капюшон «скафандра» – так коллеги называли между собой защитные костюмы. Он шумно выдохнул, будто вынырнул из-под толстого слоя воды. Защитные очки запотели изнутри так, что последний час он не видел ничего, кроме белёсой мглы. Лисовский стянул их одним движением и бросил на стол. Перчатки снял уже у кресла, вывернул наизнанку и отшвырнул в сторону мусорного ведра. Костюм снимать не стал, а просто расстегнул молнию и откинулся на спинку, давая телу продышаться.
По правилам выход из «красной зоны» был целым ритуалом: шлюз, бак для спецзащиты, контейнер с антисептиком для очков и респиратора, десять секунд дезинфицирующего тумана, обволакивающего всё тело, душ, раздевалка. И только тогда ты снова человек. Но в этот раз Лисовский на всё плюнул: сил уже ни на что не осталось.
Пальцы подрагивали, ладони гудели от тупой, глубокой усталости. Пациенты сегодня были тяжёлыми во всех смыслах. Живые при поступлении ещё кое-как ворочаются, а вот при транспортировке в морг по длинному коридору приходится толкать, придерживать, прикрывать простынёй, чтобы тучное тело не съехало на пол. Санитарки справлялись, но рук всегда не хватало, и Лисовский помогал. Не из какого-то чувства долга, а просто потому, что смотреть, как пожилые тётки беспомощно грузят труп, было невыносимо.
Лица ещё мелькали в свежей памяти доктора. Все разные: угловатые, скуластые, с впалыми щеками; округлые, усеянные зеленоватой сосудистой сеткой; аристократические, с тонкими чертами, будто с дореволюционных снимков; одутловатые, обрюзгшие от многолетнего пьянства. Эпидемия не щадила никого.
Отделение дышало тяжело, наполняя глухими хрипами палаты и коридоры. Это была не та привычная одышка, которую люди описывают на приёме у врача как «поднялся по лестнице». Это состояние, когда человек, делая каждый вдох, совершает почти нечеловеческое усилие, глядя на тебя ещё живыми глазами с немым вопросом, на который не находилось честного ответа. Аппарат ИВЛ давал ещё несколько суток, иногда неделю, только Лисовский считал это не жизнью, а продлением мучений. Одни мучились на трубке, другие – от того, что не могут из-за забитых мест на них попасть.
Этот ритуал повторялся каждую неделю – здесь, в этой бывшей кабинетной комнатушке. Он доставал из шкафчика бутылку, ставил на угол стола обычную хозяйственную свечу и зажигал её. Споласкивал под краном гранёный стакан, наливал виски до половины, клал сверху кусок чёрного хлеба и просто сидел, глядя на огонь. Потом выпивал залпом «успокоительное», убирал всё обратно в шкафчик до следующего раза и закуривал в ночной больничный двор за окном.
Сегодня день был другой – предновогодний. Коллеги в конце коридора накрыли что-то вроде стола, звали его, но нагрузка вымотала Николая настолько, что было уже не до праздника. Хотелось выпить и забыться глубоким сном, но сначала надо было поздравить старого университетского товарища, заведующего отделением одного из ковидариев Северной столицы Сергея Васильевича Петрищенко. До этого они впервые за много месяцев списались в мессенджере и весь день перебрасывались скупыми фразами. Они прикидывали дату в январских праздниках, когда и на сколько приедет Лисовский, где остановится и в каком баре они наконец встретятся.
Он полез в карман за мобильным – экран оказался мёртвым. Огонёк севшей батареи мигнул и погас. Николай поставил смартфон на зарядку и откинулся на спинку кресла, ожидая хотя бы десяти процентов.
Взгляд зацепился за красный дисковый аппарат на краю стола. Лисовский усмехнулся: надо же, приблуда из прошлого века. Он снял гудящую трубку – тяжёлую, отдающую запахом старой пластмассы, который моментально поднимает ворох воспоминаний со дна памяти. Точно такой же стоял когда-то в приёмном отделении на их студенческой практике. Они с Петрищенко дежурили тогда вместе.
Врач покрутил трубку в руке, и в голове возникла дурацкая мысль: а что, если позвонить прямо в отделение по этому «динозавру»? Снова усмехнувшись, он решительно нажал на рычаг, дождался гудка и потянул к себе лист А4, лежавший под стеклом. Такие списки с номерами всех ковидариев страны лежали на каждом сестринском посту. Лисовский нашёл нужное отделение в питерской больнице и начал набирать.
Зацепился указательным пальцем за отверстие нужной цифры, повернул диск по часовой стрелке до упора, отпустил, послушал, как тот с характерным треском возвращается в исходное положение, и зацепился пальцем за следующую цифру. Непривычно: на мобильном просто тыкаешь, а тут каждая цифра – отдельное действие со своим звуком и усилием. Набрал, поднёс трубку к уху и стал ждать, слушая трещащие гудки – один, второй, третий.
– Да, – донёсся усталый женский голос.
– Добрый вечер, извините, а Сергея Васильевича можно к телефону? Скажите, беспокоит доктор Лисовский.
– Какого Сергея Васильевича? – переспросила женщина.
– Петрищенко.
– Какого-какого?
– Пе-три-ще-нко! – Лисовский повысил голос, прижимая трубку к губам.
– Нет здесь такого, – твёрдо отрезала женщина и повесила трубку.
Он покрутил трубку в руке. Наверное, промахнулся – диск всё-таки, непривычно, палец соскочил чуть дальше, и вот уже другая цифра. Лисовский сверился с листком под стеклом и набрал снова, на этот раз медленно, контролируя каждое движение.
– Да, – ответил тот же голос.
– Седьмая больница? Ковидный госпиталь? Василеостровский район?
– Что?.. Ну да, госпиталь, – после трещащей паузы ответила женщина.
– А заведующий Сергей Васильевич...
– Мужчина! – в голосе прорезалось раздражение. – Здесь нет никакого Сергея Васильевича. Заведующая здесь я, Аксентьева Ольга Петровна!
– Понял, извините. Наверное, у нас путаница со списками. Спокойной ночи, с наступающим!
Собеседница не дослушала. Пожелание повисло в коротких гудках.
Лисовский положил трубку и потянулся к розетке – мобильный за это время немного ожил. Он набрал Петрищенко напрямую. Тот ответил сразу, вместе с ним в трубку ворвался фоновый шум – мешанина голосов, смеха, звона стекла и музыки. Голос у Петрищенко был уже явно навеселе.
– Опа, какие люди звонят!
– Слушай, – Лисовский неожиданно для себя растерянно запнулся, – А ты где сейчас?
– На работе, как где? Я же тебе говорил, мы у себя в ординаторской накрыли, потихоньку празднуем.
– Я тебе только что два раза звонил по стационарному. Там какая-то женщина трубку поднимает, говорит, что тебя нет. Какая-то Аксентьева Ольга... Петровна, кажется?
– Только что? Не знаю, какой тётеньке ты звонил. У меня телефон молчит, да и Аксентьевых у нас сроду не было... Наталья Александровна!? – голос Петрищенко удалился в сторону. – Я пока на перекур выходил, на городской никто не звонил?... Нет?... – он снова вернулся к трубке. – Говорит, никто не звонил. Ты номер правильно набирал?
Лисовский взял бумагу и продиктовал.
– А номер у тебя тот же, добавочный 234? – уточнил Петрищенко.
– Ну да.
– Ну, всё правильно... Не знаю, не знаю. Наверное, куда-то ты не туда звонишь. Да и на кой чёрт тебе эти патефоны? Созвонились – и слава богу.
Потрещали минут пять: поздравили друг друга, посмеялись. Петрищенко пообещал, что завтра, как только продерется сквозь похмелье, напишет, когда будет свободен в январе, чтобы наконец встретиться по-человечески, как договаривались. Собутыльники попрощались, и Лисовский положил трубку.
Он ещё раз посмотрел на древний телефон и откинулся в кресле, подлив в стакан виски. Сделал глоток, подержал во рту и, медленно проглотив, выдохнул. Почему-то в это мгновение он ощутил, как где-то под черепом, в районе макушки, на самом краю сознания засела заноза – маленькая, нелепая, но ощутимая. Доктор допил стакан, взял снова трубку красного телефона и, сверившись со списком номеров, набрал старшего врача одной из московских подстанций. Ему ответили сразу. Знакомый полупьяный голос поприветствовал его под шум тостов и смеха. Затем он позвонил в Коммунарку и там знакомый с университета товарищ взял трубку моментально, они обменялись поздравлениями. Для верности Лисовский набрал и Щёлковский госпиталь. Трубку подняла угрюмая постовая медсестра:
– Это Щёлковский госпиталь? Правильно я попал?
– Да, всё верно. Какой вопрос у вас, мужчина?
Лисовский уронил массивную трубку на рычажки, и аппарат отозвался характерным звонком. Налив себе ещё, он подошёл к шкафчику.
Ещё в обед, в тот небольшой промежуток между одной каталкой в морг и другой, Николай успел добежать до окна в конце коридора. Внизу топтался курьер в жёлтой куртке с большим термопакетом на спине. Лисовский принял заказ прямо через форточку, на вытянутых руках. Теперь он выгружал всё это на стол: пиццу «четыре сыра», контейнер с канапе, нарезку хамона и пармезана в пергаменте, баночку оливок, ананас и шоколадный брауни. Он начал раскладывать ужин на столе, сдвинув стопку папок с документами к стене.
К коллегам, которые собрались жиденькой компанией в одном из складских помещений в конце коридора, Лисовский окончательно решил не идти. Сегодня работы навалилось столько, что сил, чтобы с кем-то чокаться, улыбаться и отпускать шутки, у него не было. Это была даже не физическая усталость, а нечто иное, чему он ещё не придумал медицинского термина. Сейчас хотелось одного – перекусить и выпить по-настоящему, не так, как цедят в баре под болтовню, а полными, глубокими глотками, чтобы тепло сразу разошлось по грудной клетке и накрыло с головой, и чтобы провалиться в сон раньше, чем голова коснётся подушки.
В разгар пандемии сновидения стали такими вязкими, что выбираться из них приходилось по утрам, как из болота. Никакие кровавые кошмары с бензопилами не снились, да и вскакивать ночью в холодном поту от мнимой погони и бешеного сердцебиения не приходилось тоже. Это были сны, которые сложно запомнить визуально, но зато тёмный, липкий массив оседал в голове после пробуждения до самого обеда. Но самое скверное – если в этой темноте ночью являлись глаза. Живые, смотрящие на Лисовского, не мигая, молча, но, главное, без какого-либо упрёка.
Иногда эти глаза обретали очертания – нечёткие лица, их отпечатки, размытые контуры, смутно казавшиеся знакомыми. Смесь разных черт: нос одного, скулы другого, лоб третьего. Всё это сплавлялось в нечто почти узнаваемое, стоящее на краю памяти, но неуловимое. Иногда из этой мглы проступали фигуры: они медленно ходили на периферии зрения, а потом вдруг оказывались совсем рядом. Николай чувствовал, как тело деревенеет и съёживается внутри от того, что фигуры хотят до него дотронуться. Хуже всего становилось, когда он пытался вглядеться в них. Но чем сильнее он напрягался, тем плотнее густая туманная темнота сгущалась, а фигуры приближались совсем в упор, и Лисовский просыпался с холодным червем в колотящемся сердце.
Николай налил себе ещё. Взял из контейнера зубочистку с кубиком пармезана и ломтиком хамона, отправил в рот и медленно прожевал. Затем ещё одну с колбасой и оливкой. Прислушался. Из дальнего конца коридора донёсся приглушённый шум: шаги, звяканье каталки, знакомые голоса персонала. Похоже, снова кто-то поступил. Но не к нему. Своё он на сегодня отработал. Он даже запер дверь на ключ, когда вошёл.
Лисовский откинулся в кресле. Ещё не развезло, нет, просто стало чуть теплее и тише внутри. Царапающий ноздри запахом морга день немного притупился и перестал докучать лицами больных, которых пришлось сегодня транспортировать из отделения в один конец. Врач посидел в этой тишине, глядя на горящую свечу, потом перевёл взгляд на красный телефон.
Он прищурился, покатал во рту послевкусие хамона, налил ещё виски и потянулся к трубке. Медленно подался вперёд, упёрся локтями в стол, нашёл под стеклом нужную строчку и начал крутить диск.
Трещащие гудки – один, второй, третий. Щелчок.
– Алло, – донёсся голос, и на этот раз Лисовскому показалось, что он другой – моложе, звонче, не тот усталый, что был раньше. – Это снова вы?
– Да, это я. Я просто...
– Скажите, а можно просто поболтать с вами? – перебила девушка, бесцеремонно, но спокойно. – У вас такой весёлый голос. А у нас тут совсем весёлых нет. Все очень грустные.
Лисовский покосился на настенные часы, потом на горящую свечу и откинулся на спинку кресла.
– Ну, давайте поболтаем.
– Простите, а вы сами доктор? – вдруг спросила она.
– Доктор. А вы где учились?
– В Москве закончила медуниверситет имени ордена Ленина. Лечебное дело.
– Ордена... Кого?
– Ленина! Ну, Первый мед! – в голосе собеседницы послышалось удивление.
Лисовский на секунду завис.
– А, Первый мед. Сеченовка!
– Сече... как? – будто не расслышала девушка.
– Ну, Первый мед ваш. Сеченовский университет.
– Не слыхала про такой, – задумчиво произнесла она.
– Как же не слыхали? Ну, в общем... А я из Второго меда. Пироговка.
– Где?
– Ну как где? В Москве. Второй мед.
– А, из Второго! – до неё будто только дошло. – Знаем, знаем Второй.
Врач усмехнулся, отпил виски и потянулся за очередной канапешкой.
– Когда это всё кончится уже? – вздохнула девушка ровно и тяжело. – Сил нет никаких.
– Да, время сейчас непростое, – Лисовский откусил канапе и стал жевать. – Я вторую неделю из отделения не выхожу – мозги плавятся, если честно. Кто бы мог подумать, что застанем мы такую заразу?
– У меня от этой заразы вчера отец погиб... – сказала она и медленно втянула носом воздух.
Николай оставил еду и взял бокал:
– Примите мои соболезнования. Сколько лет было? Привитый?
– Сорок пять. Привитый? От желтухи разве что, как и все... Только толку-то от прививок сейчас, – она горько усмехнулась.
– Ну, штука довольно непредсказуемая, – вздохнул он. – Прививайся не прививайся – исход всегда разный. Вообще, к этой вакцине и её эффективности вопросики есть. Мы, например, в коллективе не стали колоться, раздавили ампулы и в раковину вылили... Малоизученная зараза. Но хорошо хоть детей малых не трогает...
– Как это не трогает? – в голосе мелькнуло искреннее удивление. – У нас за вчера только привезли сорок человек. От малюток новорождённых до четырнадцати лет.
Лисовский поднял брови, подвинув к себе стакан.
– Ого, ничего себе. И в каком состоянии?
– Ну... как в каком? Тяжёлые все. Но пока живы... Кормим их чем можем.
– Интересно. Обычно дети легко переносят – насморк, температура небольшая, в анализах просто находят антитела...
– Тела, говорите? Находят у нас тела. По всему Ленинграду находят.
Лисовский почесал висок:
– Ладно, давайте о хорошем! Вам же наверняка надбавки пришли?
– Какие надбавки?
– Ну как какие? Ковидные, от государства. За работу в красной зоне.
– Не слышала о таких.
– Да как же? Правительство объявило. Нам уже полгода по пятьдесят тысяч в месяц.
– По сколько? – переспросила она после паузы, в которой послышался шорох бумаги.
– По пятьдесят тысяч рублей. Жаль, не долларов, но тоже неплохо! – крякнул он, сделав глоток.
– Это у вас в Москве доллары раздают? – голос стал настороженным, почти строгим.
– Да какие нам, врачам, доллары? – усмехнулся Лисовский.
– Ну и шуточки у вас дурацкие, хочу сказать. Вы такое не говорите по телефону больше. Никогда!
Лисовский хмыкнул и потянулся к тарелке. В трубке повисла пауза.
– Вы едите там, что ли? – голос стал тише, в нём проступила обида.
– Ой, простите, жую, наверное, громко. С утра толком не ел, в обед только кофе успел попить. Нагрузка, сами понимаете.
– А что вы едите?
– Канапешки.
– Как? Что едите?
– Ну, канапе. Бутерброды маленькие, не знаете, что ли? Кубик колбасы, кубик сыра – и на шпажку.
– На что?
– На шпажку. Ну, на зубочистку!
На том конце трубки вновь наступила долгая пауза.
– Мы тут тоже всё на маленькие кусочки делим, – медленно произнесла девушка. – Только на зубочистки насаживать не догадались. Вычурно как-то. Больно странно! А о колбасе да сыре мы и мечтать не думаем...
– Слушайте, ну чего прибедняться-то. – Лисовский чуть усмехнулся, дожёвывая очередную порцию. – Питер, конечно, в плане жизни похуже Москвы, бюджет поменьше, это да! Но не настолько же. Врачей сейчас вся страна кормит. Волонтёры целыми партиями бесплатно еду привозят в госпитали: и курицу гриль, и отбивные, и котлеты – всё вкусное. Но сам я, что называется, не фанат. Я фастфуд уважаю. Приложение открыл, ткнул – и пицца через сорок минут на столе.
– Ну и слова у вас чудные, сразу видно – москвич, – она издала лёгкую усмешку. – Я среди вас долго проучилась, говор с двух слов чую. Слышу я вас, Николай. Голодный вы, как и все вокруг, и нет у вас ни колбасы, ни сыра, ни канапушек этих. Слово-то какое дурное, и как выдумали. Фантазия у всех, наверное, богатая с голодухи. Хотя в столице всякое может быть. Москва – она особая, страны под собой не чует. И рубли тысячи, и доллары, и повозки с едой... Нас вчера так обстреливали, что только дрожжей еле нам привезти успели. Затирухи мучной сделали со сгущёнкой – тому и рады. От клея варёного хоть отдохнём...
Лисовский медленно поставил бутерброд на стол, потёр лоб тыльной стороной ладони. Он оторвал трубку от уха, покосился на неё, усмехнулся и повернулся к окну. За стеклом внизу, казалось, не было никакой эпидемии. Бодро сигналили машины, скапливаясь в стихийные пробки. На фасаде соседнего здания мигала красно-зелёная гирлянда, отбрасывая на снег цветные вспышки. Где-то вдалеке, не дожидаясь полуночи, хлопали редкие фейерверки. Город кипел предновогодней суетой – живой, пёстрой и шумной.
Лисовский повернулся к трубке и, снисходительно фыркнув, переспросил:
– Какие обстрелы? Какой клей?
– Ну вот! Вы типичный москвич, – с лёгким укором, но без злобы отозвалась девушка. – Война в стране, а он – «какие обстрелы»? Хотя ваши-то Москву отбивают ещё. Говорят, прямо сейчас из-под Можайска фашистов гонят...
– Ольга! – Лисовский нахмурился. – Ну сколько можно? У нас тоже работы хватает. Мы воюем каждый день! И с пациентами, которые с сатурацией тридцать процентов отказываются госпитализироваться, и с начальством, спускающим планы по вакцинации, и с новыми идиотскими инструкциями. Но не надо этой шарманки провинциальной, что мы тут в Москве прохлаждаемся. А если вам надбавки не платят, перестаньте быть терпилой. Идите и задавайте вопросы руководству, а не нойте про зажравшуюся столицу! «Воюют» они! – он раздражённо отпил из стакана.
– Николай... Коленька, – голос в трубке стал тише, в нём появилось нечто беззащитно-тревожное. – Вы простите меня, если я чего лишнего говорю. Голова у меня ходуном сегодня, вот и несу всякое... Только трубку не кладите, прошу вас!
– Ладно, Ольга, и вы меня извините. Набегался сегодня по отделению, как собака... ещё и бумажки эти.
– По отделению... А вы, Николай, в госпитале, как и я, да? А туда, на фронт, не хотели пойти?
– Ольга, я и так в «красной зоне» работаю. Какой фронт?
– Ну как какой?! Хотя бы под Можайск... – повысила тон девушка, будто объясняла элементарные вещи троечнику.
– Ольга! Какой фронт? Какой, к чёрту, Можайск?!
– Да что вы все спрашиваете – «какой фронт, какой фронт?» Такой, где немцев бьём!..
– Оля, ну не смешно уже, – рассмеялся Николай от ощущения полной нелепости. – Германия – наш уважаемый торговый партнёр, мы им вообще-то газ продаём, а они нам препараты и медицинское оборудование поставляют... А били мы немцев последний раз больше семидесяти лет назад...
– Чудной вы всё-таки, Николай, – отозвалась девушка. – Вас бы к нам в госпиталь, потешили бы небылицами... Только голову вам снимут за такие байки. Вы как не с нашей планеты.
– Ну, я хочу сказать, что шуточки у вас тоже специфические. Вам бы эстрадным юмором заняться – в прошлом веке были бы нарасхват. Наравне с Петросяном и Хазановым.
– Мне на эстраду? В прошлый век? Это в девятнадцатый, что ли, к царю? – устало хмыкнула она.
– Оля, – Лисовский хмыкнул, и в голосе появился тот снисходительный, чуть саркастичный тон, которым объясняют очевидное. – Первый год от Рождества Христова – это первый год первого века. Сотый год – конец первого века. Тысяча восемьсот какой-то год – это девятнадцатый век, потому что он идёт после восемнадцатого. А тысяча девятьсот какой-то – уже двадцатый. Число в году на единицу меньше номера века – вот и весь секрет!
– Николай! Ну вы что, меня совсем за дурочку держите? Я считать умею! И уж точно знаю, что прошлый век – девятнадцатый!
– Ну ладно, бывает, – он смягчился. – Я вот как-то после дежурства минут пять на полном серьёзе вспоминал, где в Европе находится Аргентина. Стоял, представляете, смотрел на глобус как дурак и думал, куда же она подевалась? Но тут уже я на всякий случай напомню – сейчас у нас век двадцать первый!
Его голос стал спокойным, почти добродушным к «непутёвой» собеседнице.
– Николай, – она произнесла это с той же лёгкой усмешкой, – какой вы всё-таки странный. Сами только что учили меня столетия считать, а сами говорите – двадцать первый. Ну и какой же сейчас год у вас, по-вашему?
– Я, наверное, вас удивлю, но такой же, как и везде: две тысячи двадцатый. И через полтора часа будет две тысячи двадцать первый. По всей стране. Хотя Камчатка уже вовсю отмечает. – Лисовский снова поднял стакан, салютуя невидимым жителям дальневосточного полуострова.
В трубке внезапно раздался плач. Сначала Николаю показалось, что это смех, но нет – он чётко распознал обречённые, захлёбывающиеся всхлипы.
– Ольга... Ольга, что случилось? Вы что, обиделись? Ну правда же, счёт столетий – простой, элементарный, там всего лишь...
– Сейчас. Тысяча. Девятьсот. Сорок. Первый. Год, – отрывисто, сквозь зубы процедила девушка. – Мы в кольце! Жрать нам нечего, Николай, понимаете? Клей этот! Дрожжи! Из ушей скоро потекут. Сил нет никаких! Чаю с сахаром не видели неделями! А вы мне про бутерброды... И войны у вас никакой нет! А знаете, чего у нас нет? Крыс! Можно было бы поймать да съесть, да только сдохли они все, вместе с кошками и собаками! У нас врачей от раненых скоро отличить нельзя будет – такие же дистрофики! А у вас войны нет?! И год у вас двухтысячный какой-то там!
Всхлипы становились всё более затяжными, злой раздражённый голос срывался на высокие, почти детские ноты. Лисовский сидел не двигаясь. Трубка в руке, взгляд в стол – на недоеденное канапе, на стакан, на свечу, которая всё ещё горела. Он выждал паузу, когда плач начал понемногу угасать, и, услышав, как на том конце глухо высморкались, смягчил голос:
– Ольга... Давайте просто немного успокоимся...
– Ну успокойте меня тогда, человек из двадцать первого века, – произнесла она. При этом в голосе не осталось злости – только усталость, ровная и тяжёлая. – Расскажите, когда победим?
Лисовский помолчал. Что-то в этом вопросе, простом и безумном, погрузило на мгновение в растерянность и заставило снова оглянуться на окно.
– Мы победим девятого мая тысяча девятьсот сорок пятого года, – произнёс он осторожно и почти полушёпотом.
– Долго ждать... – без отчаяния констатировала девушка. – из какого вы, говорите, года?
– Из две тысячи двадцатого.
– И что дальше будет, после войны?
– Ну... Страну отстроят. Заводы, дома, дороги. В космос полетим, – он встал и, повернувшись со стаканом, провалился взглядом в вечернюю предпраздничную Москву.
– Куда?
– В космос.
В этой паузе что-то изменилось, будто собеседница на том конце перевела дыхание и опустила плечи.
– А расскажите ещё...
Приправленная купажированными парами речь Лисовского пьяно полилась с уверенностью кандидата исторических наук. Каждый факт, цифру или дату, даже не будучи уверенным в их точности, он подтверждал кивком головы, вознаграждая себя очередным глотком. Его уже будто мало интересовала странная барышня на том конце трубки – он увлёкся собственными рассказами, несколько поражаясь тому, как много помнит из документалок и школьных учебников.
Рассказал он, не соблюдая хронологии: и про мясорубку под Ржевом, и про зверства немцев в Хатыни, и про форсирование Днепра. Вспомнил Освенцим и Дахау, где от людей оставались только тени на стенах, танковый ад на Курской дуге и Брестскую крепость, где дрались до последнего патрона. Помянул предателя Власова, «Катюшу» и, наконец, Берлин с Егоровым и Кантарией, водружающими знамя над Рейхстагом.
Девушка слушала молча. Иногда испуганно вздыхала, иногда вставляла бесцветное «ага» или «продолжайте». Изредка задавала короткий вопрос почти шёпотом, как спрашивают, когда боятся спугнуть рассказчика.
Дальше стремительно заплывающий от виски мозг начал доставать из отяжелевших его пластов всё, что только получалось вспомнить. Раздел Германии на ГДР и ФРГ. Смерть усатого вождя, которого потом тихо вынесут из Мавзолея. Хрущёвскую кукурузу, которую сеяли даже там, где она и расти не собиралась. Белоснежную улыбку Гагарина. Первого Нашего. Бархатный голос Магомаева и хриплую правду Высоцкого. Болоньевые плащи, джинсы, «битлов». Брежнева с его орденами и бровями. Американцев на Луне, фильмы Гайдая, Пражскую весну, Афган и, наконец, Чернобыль...
– Как это... Не будет Союза? – наконец произнесла она, в её голосе была не растерянность, а тихое, почти спокойное потрясение.
– Вот так, Ольга. Распадётся всё!
– И наши люди, как вы сказали... – она помолчала, будто переваривая, – жечь друг друга утюгами будут?
– Именно!
Долгая пауза. Когда она снова заговорила, голос звучал задумчиво, почти отстранённо:
– Мы вместе при лучине друг об дружку грелись под обстрелами, вместе окопы рыли в мёрзлой земле, кусок хлеба да воду по капле делили на всех, кровь проливали, страну, как вы говорите, строили... И советские люди начнут убивать друг друга? За деньги? – Голос на секунду прервался. – Ладно, «успокоили». Хотя теперь точно понятно: ни из какого вы не из будущего. Вы просто тоже голодный, и колбасы у вас никакой нет.
– Есть! Есть, Ольга! Всё будет, поверьте! – Лисовский привстал, взмахнув бутылкой. – Тяжело будет, но выстоите. У нас парады будут каждый год. Ветераны с орденами и медалями по Красной площади будут ходить. И цветы им будут дарить, и квартиры, и пенсии... И еды будет много! Завались! Человечки начнут ездить по всей Москве с коробками на спинах. Жёлтенькие такие. Они как муравьишки по городу бегают, что хочешь могут привезти прямо домой: и колбасу, и чай, и сахар, и дрожжи ваши, и клей! И в дождь, и в снег, и днём, и ночью!
– Да что вы... И всё прямо бесплатно? Эх, ладно, – голос стал мягче, теплее, в нём появилась та усталая нежность, которая бывает, когда сил злиться уже нет. – Николай, разговаривать с вами весело, но у меня от ваших рассказов уже желудок болит, и на обход мне пора. С Новым годом! Если выживем – авось повидаемся...
– Девушка, постойте! Возьмите ручку и листок. Запишите всё, что я сказал! Надо предупредить об этом высшее командование Красной Армии, и конкретно товарища Сталина! Мы так быстрее победим! Алло! Алло! Ольга!
Он расхаживал по комнате в наполовину спущенном ковидном комбинезоне, и не выпускал трубку. Он жестикулировал рукой, в которой стиснул почти допитую бутылку виски, натягивая витой телефонный шнур до предела. Распалённая, туманная голова работала быстро. Надо найти карты с подземными ходами, узнать про схроны с тушёнкой, передать ей про немецкие планы на Ленинград – да всё же в архивах есть, всё давно лежит в интернете!
За окном хлопнули петарды, и город засиял разноцветными бликами полуночных фейерверков. Наступил Новый год, но Лисовский этого не замечал. Он думал про немцев. Про архивы. Про Ленинград. Про Ольгу. Он вскрыл новую бутылку виски и приложился к горлышку, сделав несколько крупных глотков. Попытался набрать какой-то номер, толком не разобрав спьяну цифр, но услышал гудки и бросил трубку. Комната тем временем качнулась в глазах сильно влево, он опёрся о стол, подождал, пока всё выровняется. Не выровнялась. Качнулась снова, теперь вправо, и стол поехал куда-то вместе с потухшей свечкой и красным телефоном. Николай осел на диван, бутылка соскользнула с рук, и он уронил голову себе на грудь, закрыв глаза...
* * *
Наутро он жмурился от яркого морозного света, пробивающегося сквозь окно прямо в лицо. Тяжёлая, липкая боль раскатывалась от затылка до глазных яблок, пульсируя в такт сердцебиению. Высохший язык превратился в наждачную бумагу, горло скребло песком. Лисовский с трудом приподнял опущенную на грудь голову, растирая болевшую шею. На полу лежала почти пустая бутылка – тёмная лужа виски растеклась по полу. Другая бутылка, которую он осушил вчера, откатилась под умывальник. Трубка красного телефона свисала со стула, намотавшись на него шнуром, издавая короткие равнодушные гудки. Лисовский посмотрел на это, выдохнул сквозь зубы и вернул трубку на место. Гудки смолкли.
Он нашарил рукой стакан, бросил на дно две шипучие таблетки, которые достал из выдвижного шкафчика. Не дожидаясь, пока из крана стечёт ржавая вода, наполнил стакан и выпил залпом.
Лисовский привык выходить из похмелья поступательно. Сначала лечил тело и только потом, на прояснившуюся голову, вспоминал, кому и что наговорил, о чём с кем спорил и зачем ещё и полез в драку. Сейчас он чётко решил: разберёмся, что за странная девица говорила с ним вчера по телефону, но позже. Надо дождаться, чтобы сейчас как минимум перестало выворачивать пищевод наизнанку.
Одно радовало – ночь прошла без тягучей темноты, без обступающих его со всех сторон фигур и размытых лиц. Просто провал: чёрный, плотный, чистый. Он умылся и, усевшись на диван, глядел в окно, прямо на утреннее январское солнце, холодно и безжалостно лупившее в комнату. Тошнота неохотно отступала, а в голову понемногу начали возвращаться более детальные мысли о вчерашнем разговоре.
И в этот момент телефон зазвонил. Это был Петрищенко.
– Коля, привет!
– Здарова, – Лисовский прислонился лбом к холодному стеклу, глядя на заснеженный больничный двор.
– Слушай, сразу к делу. Ты мне вчера звонил, спрашивал про одну даму, помнишь?
– Да, слушай... Я вчера, похоже, просто номером ошибся...
– Погоди, погоди, – перебил Петрищенко. – Аксентьева Ольга Петровна, так?
Лисовский резко отпрянул от окна, пошатнулся и опёрся рукой о подоконник.
– Ну да...
– Она к нам поступила час назад. Пенсионерка, ветеран войны, девяносто восемь лет. Двусторонняя пневмония, ковид плюс, восемьдесят процентов поражения лёгких по КТ. Пациентка на особом контроле у губернатора, почётная гражданка Петербурга. Знакомая твоя, что ли?
– Да нет, просто... – Николай запнулся, пытаясь собрать мысли. – Слушай, мне надо её навестить.
– Навестить? – в голосе Петрищенко мелькнуло удивление.
– Извини, я забыл просто... Надо... Я сегодня же приеду к тебе, хорошо?
– Сегодня? Ну ладно, приезжай.
Он первым делом сунулся в интернет: «Сапсан», авиа, всё, что угодно, лишь бы быстро! На ближайшие рейсы всё было забито наглухо, включая бизнес-класс. Тогда Лисовский, переодевшись, выпив залпом полтора литра минералки и зажевав это всё горстью мятных жвачек, сел в свою годовалую «Хонду Аккорд» и рванул со стоянки.
Общегражданский домоседческий отходняк радовал его отсутствием пробок. Он быстро проскочил вечно «красную» от пробок Комсомольскую площадь, а оттуда дал газу на северо-запад, к трассе на Санкт-Петербург. За окном потянулось шоссе – пустое, почти праздничное в своей безлюдности. Лисовский ехал молча, не включая радио. Отсутствие гололёда позволило уложить стрелку спидометра на отметку сто сорок километров в час. В голове сами собой всплывали лица – те самые, из последних недель. Размытые прежде, теперь они с каждой минутой обретали всё более чёткие, узнаваемые очертания.
Вот одна бабка – восемьдесят шесть лет, двусторонняя пневмония, девяносто процентов поражения по КТ. Полиорганная недостаточность, деменция в финальной стадии. Лежала с открытым ртом и смотрела в потолок мёртвыми глазами. Вот другая – восемьдесят один год. Сердечная недостаточность, сахарный диабет второго типа, ковид. Лёгких, можно сказать, не было вовсе, как со временем не стало почек и печени. Вот мужик семидесяти четырёх лет. Ещё не старый, но огромный, под сто сорок килограммов – шеи не видно, вен на руках не найти. Лежал, занимая реанимационную кровать, на которой поместились бы двое, хрипел, отекал, пока внезапно не встало сердце.
И главное – аппаратов ИВЛ прямо впритык, койки освобождались и тут же занимались снова. Не успеваешь оглянуться, а в коридоре гремит каталка с новым пациентом, пока другая, тяжело скрипя колёсами, уезжает в морг. В этом бесконечном движении было что-то несправедливое, немыслимое. И это хотелось немедленно прекратить!
Лисовский гнал, отсекая эти мысли привычным усилием, смотрел на дорогу, а потом на карту, считая километры. Тело ещё помнило вчерашнее: в висках тянуло, во рту было сухо, и руки на руле казались тяжелее обычного. И надо же – где-то на полпути он заметил впереди синий мерцающий огонёк поста ДПС. Он вжался в сиденье, сбросив газ до шестидесяти, и уставился в лобовое стекло, запотевшее от перегара. Пронесло. Пост остался позади, Лисовский облегчённо выдохнул и снова прибавил газу.
Ни разу не остановившись на перекус, он был у питерского ковидного госпиталя через шесть часов. Вышел из машины и замер, вдыхая холодный воздух, который приятно сглаживал его укачавшееся от езды нутро...
***
– Слушай, она плоха совсем. Полиорганика уже, сам понимаешь... – Петрищенко развернул на мониторе КТ-снимки, Лисовский уставился в экран. – Смотри, тут даже не матовое стекло, а уголь. Лёгких практически нет. Родственников уже предупредили, мол, готовьтесь. Правда, от губернатора наседают, уже дважды звонили. Будто мы колдуны какие-то...
– Она в сознании? – спросил он.
– В сознании, но еле говорит.
– Я зайду?
– Близкие её смылись уже. Так что иди, только переоденься. Она на блатной кровати за ширмой. Только стариков остальных не разбуди и скафандр надень. Ты откуда её знаешь?
– Потом расскажу... – Махнул рукой Лисовский.
Он вошёл в палату, тихо шурша бахилами. Все восемь реанимационных коек были заняты: в медикаментозном сне сопели больные, мерно пищали мониторы, шипели аппараты. Лисовский приметил в углу ширму, стоявшую немного особняком. Заглянув за неё, он увидел подключённую к аппарату искусственной вентиляции лёгких глубоко пожилую женщину.
Её серовато-жёлтое, угловатое лицо обрамляли выбивающиеся из-под полупрозрачной больничной шапочки тонкие седые пряди, немного наползавшие на подрагивающие закрытые веки. Грудная клетка едва заметно приподнималась в такт ритмичному шипению аппарата ИВЛ. Николай подошёл ближе и увидел на тумбочке чёрно-белую фотографию в рамке. На ней была совсем молодая черноволосая девушка в косынке с медицинским крестом. Выразительные брови, острые скулы, прямой аккуратный нос, строгий, сосредоточенный взгляд. Сквозь серый налёт старого снимка проступал накрахмаленный медицинский халат, больше похожий на нагромождение простыней, чем на современную медицинскую форму.
– Ольга Петровна? – полушёпотом, оглядываясь на остальных больных, обратился Лисовский.
Пенсионерка неспешно приоткрыла глаза и тяжело вздохнула.
– Вы слышите меня? Как вы себя чувствуете? – он осторожно накрыл ладонью её кисть, которая испуганно дёрнулась.
Пациентка слегка повернула голову, приоткрыла серые, с болезненной мутностью глаза и снова их прикрыла.
– Меня Николай зовут, я доктор, – продолжил он вполголоса, – из московского ковидного госпиталя. Я просто хотел узнать, как вы себя чувствуете... Вы меня не знаете... Это прозвучит странно...
– Отчего же не знать, дорогой? – донёсся приглушённый, измождённый голос. В нём было что-то спокойное, почти тёплое. Знакомое... – Я тебя сразу узнала... Я же всю жизнь с тобой в голове прожила.
Лисовского будто обдало кипятком, он сделал шаг назад, нервно растирая висок.
– Я тогда главврачу нашему рассказала, в сорок первом, про твой звонок, – говорила она неспешно, с небольшими паузами, набираясь сил перед каждым словом. – А он сказал, что у меня делирий от голода... Чаем меня сладким напоил из своих запасов и строго-настрого приказал никому больше не рассказывать, а то за психичку примут. Хороший был человек. Погиб потом во время бомбардировки, осколок прямо в шею прилетел. Все руки мне кровью своей залил...
Ольга замолчала, перевела дыхание и продолжила:
– Я никому ничего так и не рассказала. Так всю жизнь и промолчала. А всё сбываться начало. Всё, как ты рассказывал. И про Берлин, и про Сталина, и про Гагарина в космосе...
– Мне надо было вам больше рассказать, вы бы могли всех предупредить, – запнулся Лисовский и, оглянувшись на входную дверь, продолжил шёпотом, подойдя ближе к пациентке: – и войну мы бы раньше выиграли. Столько всего можно было бы поменять!
– И как же ты себе это представляешь? – закашлявшись, глухо рассмеялась Ольга, насколько ей позволяли лёгкие. – «Товарищ Сталин, разрешите доложить: мне человек из будущего нашептал, куда завтра немец ударит»?
Она снова замолчала. Когда голос вернулся, он стал тише, в нём проступило глубокое, горькое умиротворение:
– Знаешь, каково это – не понимать, что вокруг реально, а что нет? Ко мне ведь все генсеки приходили. С цветами. Поздравляли, подарки дарили, благодарили, фотографировались. А я смотрела на них и думала: вцепиться бы вам в глотки да рассказать всё. И про Афган, и про Чернобыль, и про то, как в девяностые начнём резать друг друга. Так и жила молча... С ужасом смотрела, как в пропасть катится всё, за что мы воевали, всё, ради чего клей этот поганый жрали. Знаешь, я даже газеты в больницу запретила проносить. Медсёстрам и врачам говорила: хоть один клочок увижу – несдобровать вам. А они смотрели на меня как на сумасшедшую. Телевизор на свалку вынесла, радиоприёмник – туда же.
Ольга Петровна попыталась приподнять голову, но тут же обессиленно уронила её обратно:
– Пыталась я спрятаться. Но что толку? Повсюду разговоры, пересуды... В каждом слышишь: самолёт упал, поезд с рельсов сошёл, в партбюро кто-то богу душу отдал. И снова этот голос в голове. Снова ты со своим космосом, разрухой и утюгами. Я даже вздёрнуться подумывала. Да как же я коллектив брошу? Я ведь до главврача госпиталя ветеранов дослужилась. Муж, дети, внуки – всех поднимать надо. Им я, конечно, тоже ничегошеньки не сказала. Придумала правило: не смотреть ни вперёд, ни назад. Только работать. Лечить. Пациенты, их истории болезней, больничные журналы – зарылась по самую макушку, света белого не видела.
Она посмотрела в потолок и, как показалось Лисовскому, слабо усмехнулась.
– Про таких, как я, говорят: с работы вперёд ногами выносят. Это правда. Я вцепилась в своё кресло главврачебное, как утопающая в кусок бревна. Только не ради денег я за работу держалась, а чтобы в жизнь эту не возвращаться. На ночь начала нейролептик глотать, чтобы мертвецким сном уснуть и чтоб, не дай бог, ты не снился мне, как тогда, почти каждый день после войны. Ох, каким разным я тебя видела. То высоким да широкоплечим. То коренастым да низкорослым. А иногда – тонкошеим юношей, хрупким, будто одним щелчком сломать можно. Наверное, ты сейчас выглядишь совсем не так, как в моих снах. Зрение у меня теперь почти пропало, перед глазами только пятна. Когда оно стало угасать, я и работу бросила. Перестала видеть собственные пальцы на вытянутой руке. А как лечить, если не различаешь ни людей, ни выписки с эпикризами этими проклятыми? Знаешь, а ведь в глубине души я радовалась. Радовалась тому, что ослепла. Что могу больше не видеть этого всего.
– Я сделаю всё, что в моих силах. Вам окажут лучшую помощь, – произнёс Лисовский, пытаясь деть руки то за спину, то в карманы, и слова его звучали бессмысленно даже для него самого.
– Да какую помощь, Николай? – Она произнесла это без горечи. – Я же врач. Прекрасно знаю, что органы у меня почти все отказали, осталось мне от силы дней пять. Помоги мне лучше... Закончить всё это. Избавь от лишних суток мучений.
– Вы о чём?
– Двадцать кубов внутривенно.
– Вы что такое говорите? Ольга Петровна, я никогда... Я не могу этого сделать...
– Можешь, Николай, можешь, – она произнесла это тихо, без давления, как нечто очевидное. – Знаешь, я ведь телевизор ваш да интернет не смотрела последние лет двадцать. Да только медицина наша – отдельный мирок. Что по телику говорят – это одно, а что в профессии творится – совсем другое. Оно до меня само доходит, без экрана. Не девочка я – больше полувека в медицине... Ты мне лучше скажи, Коленька, ты скольких стариков от аппарата отключил? Двух, пятерых? Или, может, с десяток, а то и больше?
Лисовский отвернулся и уставился в окно, за которым густели сумерки. Потом резко шагнул к изголовью и опустился на одно колено.
– Слышишь ты, карга старая! – зашептал он, задыхаясь от злобы. – Думаешь, ты, сука, медальки нацепила, и отчитывать теперь меня будешь, мразь дряхлая?!
– Что ты, Николай? Успокойся, – она ответила ровно, будто не заметив оскорблений. – Я тебя не осуждаю. Всё понимаю. Медицина должна продлевать жизнь, а не агонию. У нас в моё время тоже всякое бывало. Как говорится, нюансы сортировки, о которых гражданским знать не положено... Умоляю, Николай. От ИВЛ отключать – подозрений много, отделение не твоё. Ничего не подчистишь. А укол – в самый раз. Вскрывать меня не станут... Двадцать кубов, Коленька... Эти препараты никто не считает. За четыре ампулы не хватятся...
Лисовский вышел в коридор и твёрдым шагом подошёл к сестринскому посту у процедурного кабинета. Он прислушался и поймал краем уха гул вперемешку со смехом. Медперсонал собрался в комнате отдыха, а на противоположном конце коридора двое в скафандрах нырнули в палаты, толкая перед собой стойки капельниц. Лисовский открыл железный шкаф, достал пачку препарата, шприц-двадцатку, пару ватных шариков, спиртовой пузырёк и жгут. Взял и двухкубовый шприц – он всегда снимал с него более тонкую иглу, чтобы надеть на шприц покрупнее. Так и препарат вводится плавнее, и в вену попасть легче.
Он вернулся в палату. Снова огляделся на больных и, убедившись, что пациенты спят, начал протирать спиртом локтевой сгиб Ольги Петровны. Среди тонких зелёных венозных нитей угадывалась одна хорошая вена, ещё не сильно спавшаяся. Ольга Петровна медленно повернула голову к Лисовскому и впервые улыбнулась, будто ей удалось разглядеть его сквозь мутную пелену:
– И зачем же ты мне спиртом протираешь? Мне ли не всё равно перед смертью?
– Так положено, – буднично ответил он, не глядя ей в глаза. Он всегда старался не смотреть в глаза в такие моменты.
– А знаешь, я ведь научилась эти твои ка-на-пэ делать. Навык остался. Всю блокаду хлеб ножичком по полсантиметра делили... Пригодилось.
Доктор Лисовский ослабил жгут, медленно выдохнул, в последний раз оглянулся на сопящих пациентов и нажал на поршень.
Сломав иглу и разобрав шприц, он спрятал всё за пазуху, расстёгивая на ходу ковидный комбинезон. Карманов, куда можно было бы спрятать дрожащие руки, в нём не оказалось. Он шёл по больничному коридору быстро, почти бежал, минуя кабинет Петрищенко и едва не сбив плечом проходившего мимо доктора. Ноги несли прочь, подальше от этого здания, этой палаты, запаха антисептика и шипения аппаратов ИВЛ.
– Коля, а ты куда? – догнал в спину голос Петрищенко, случайно вышедшего в коридор, но Лисовский не обернулся и ускорил шаг.
Минуя раздевалку, прямо в полном ковидном облачении, он спустился к главному выходу. Быстрыми шагами прошёл больничный двор, вдоль очереди машин скорой помощи. Затем резко перемахнул через турникет прямо на тротуар оживлённой улицы под недоумевающий взгляд охранника.
Широкая городская дорога открылась перед ним внезапно – он вышел на проезжую часть не останавливаясь, в белом ковидном комбинезоне посреди январского питерского вечера.
Ослепляющий свет фар ударил в глаза раньше, чем он успел что-то осознать. Хотя осознавать он ничего и не планировал. Следом почти одновременно его накрыл остервенелый автомобильный сигнал, скрип тормозов и короткий, тупой удар.
Следом навалилась глухая, вязкая тишина – очень хорошо ему знакомая. Вокруг начало всё привычно сгущаться во что-то тёмное, плотное, из чего плавно проступили фигуры. Те самые – размытые прежде, теперь они обрели чёткие, до мельчайшей складки у рта, черты. Пациенты. Все, кого он помнил, уверенно шагали к нему, глядя пустыми глазницами без упрёка и без злобы. Они начали подступать ближе, тянуть к нему иссохшие, потрескавшиеся ладони, из-за чего Лисовский замахал своими руками, пытаясь отбиться. Он зажмурился и рванулся в сторону. И в этот момент новая волна ослепляющего света ударила ему в глаза и тут же стихла.
* * *
Лисовский по инерции содрал с себя респиратор и очки, которые с коротким треском упали на незнакомую брусчатку. Он огляделся... И увидел, что стоит на перроне вокзала, где между двумя железнодорожными путями собралось много людей.
Ребёнок в майке и шортах прижимал к груди плюшевую собаку. Полная женщина с большой клетчатой сумкой. Высокий мужчина в шляпе с широкими полями, читавший газету на лавочке, закинув ногу на ногу. Подросток с рюкзаком и в больших наушниках, рассматривающий окна поездов. Сухой старик, безуспешно пытающийся дрожащими руками кому-то дозвониться по мобильному. Две дамы в длинных пальто переругивались, копаясь в своих чемоданах.
Между всей этой человеческой массой сновали скучающие полицейские вместе с проводниками в синей форме, проверяющими у людей билеты. «Нет, девушка, вам на другой рейс. Мужчина, ваш билет». Обычный вокзальный гул.
Лисовский пригляделся и подался чуть вперёд на несколько шагов. Люди выглядели по-разному. Одни – чистые и опрятные, другие заставили его поморщиться. У кого-то руки были изъедены язвами с лоскутами отслаивающейся кожи, кто-то придерживал у сердца свою же сломанную руку с торчащей локтевой костью. Человек с раздробленной челюстью пытался что-то сказать, плюясь кровью. Другой пытался удержать толчками льющуюся вдоль ножевого лезвия кровь из брюшной аорты, кто-то волочил за собой вывихнутую ногу. Все эти люди сновали между двух поездов, сталкиваясь друг с другом в спешке.
Лисовский присмотрелся к составам. Один выглядел абсолютно новым. На нём была испещрённая узорами обшивка, которая переливалась серебристыми и голубоватыми тонами в зависимости от угла обзора, как морская волна. Зеркальные панорамные окна сияли окаймлённой светодиодной подсветкой. На этом поезде едва можно было заметить хоть единый стык – всё выглядело цельным и гладким. У дверей стояли красивые, статные высокие девушки в идеально выглаженной красной форме – юбках, жилетке и белоснежных рубашках с длинным рукавом. Они с улыбкой проверяли паспорта растерянных, задумчивых и молчаливых пассажиров и любезно приглашали пройти в вагон.
– Проходите, присаживайтесь на своё место, вам окажут помощь, – твердили проводницы, помогая вползти в вагон безногому парню, оставлявшему за собой смолистый, тёмный след на перроне.
Напротив стоял другой поезд – полная противоположность первому. Он был изношенный, мрачный, с сочащимися из трещин потёками. Вагоны грязно-зелёного цвета наполовину обглодала ржавчина. Стёкла местами выбиты либо заклеены скотчем и газетной бумагой. Проводница была всего одна – женщина лет пятидесяти с жёлто-серой кожей и сеткой глубоких морщин. На лице вычурный макияж-светофор: жирные зелёные тени на веках и густая, размазавшаяся красная помада. Она с раздражением вырывала билеты из рук пассажиров.
– Ну сколько нам ждать?!
– Я второй раз уже подхожу!
– Вы меня футболите туда-сюда!
– Я занимала!
– Шо вы хочете от меня?! Мужчина, вас тут много, я одна! Стойте и ждите, раз вам говорят! Женщина, а вам шо говорила: билет и печать!.. Да не пяльтесь вы мне под руку!.. Дедушка, я же сказала, вас фельдшер посмотрит, куда вы прётесь опять?! – срывалась на крик с выпуклым южным «гэ» проводница. – Лена! У нас тут ампутант после ДТП, примешь? – крикнула она поверх голов.
В одном из вагонов со скрипом открылось окно. Высунулась полная женщина в очках и медицинской форме.
– Таня, я же сказала, у меня на кварцевание! Какие ампутанты! – негодующе рявкнула Лена. – Куда ты их мне суёшь?! У меня в тамбуре пятеро ждут! Я, по-твоему, разорваться должна?!
– А у меня шо, своей работы нету?! Мужчина, давайте ваш билет, что вы телитесь!
– Николай, это вы?
Лисовский обернулся. Перед ним стояла девушка. Та самая с чёрно-белой фотографии у реанимационной кровати – чернобровая и сосредоточенная. Но в этот раз она широко улыбалась, сверкая угольно-чёрными глазами. Она была не в медицинской форме, а в нежно-молочном коротком платье в горошек, с двумя маковыми цветками в руках и висящей на плече дамской сумочкой.
– Что вы тут делаете? – с беспокойством оглядев Лисовского, спросила она.
– Ольга Петровна? Это вы! Я это... извиниться хотел. За «мразь», за «дряхлую»... Не держите зла... – он смущённо потянулся почесать затылок и нащупал рукой что-то мягкое и тёплое. Посмотрел на ладонь – она была в крови и желеобразных комках с белыми прожилками и осколками кости. Он опустил голову и увидел широкие ссадины на ногах, зиявшие сквозь рваные дыры ковидных штанов.
– Вот это фонари у вас под глазами, и нос расквашен! А ссадина на лбу какая! – Ольга быстро достала из сумочки белый платок. Промокнула лицо доктора и, мельком взглянув на окровавленную ткань, спрятала её обратно.
– Мы, медработники, не брезгливые... Прогуляемся?
Они медленно пошли по перрону сквозь редеющую толпу.
– Кстати, Ольга Петровна... Хотел сказать, что вы очень красивая, – прервал неловкое молчание Лисовский. – Я это ещё по голосу тогда понял. Мне всегда казалось, что по голосу можно определить – красивый человек или нет.
– Спасибо! – Ольга коснулась щеки маками. – Николай, а всё же – Зачем? Вы бы могли жить дальше. Работать, спасать людей, семью завести...
– Эх, – махнул рукой он. – Собачья это работа. Сами ведь не первый год в деле... Были. Да и человек я, как вы понимаете, не очень хороший. Мягко скажем.
Ольга задумчиво поджала губы. Они остановились у вагона, где стояла проводница в красной пилотке.
– Я не думаю, что вы плохой. Вы такой, какой есть. Просто рядом с вами не оказалось нужного человека. Который бы вас... – Ольга на мгновение замолкла, смущённо глядя в сторону.
– Остановил? – горько усмехнулся Лисовский.
– Нет, скорее – поддержал в трудную минуту... Направил бы вашу энергию в другое русло.
Ольга поздоровалась с улыбчивой проводницей и, порывшись в сумочке, показала билет.
– Добро пожаловать! – кивнула девушка в пилотке.
Ольга ступила на трап и обернулась к Лисовскому:
– А вы, Николай? – Она кивнула в сторону открытой двери своего вагона.
– Нет, Ольга... Мне на другой поезд.

Пациент: номер 4.
Психотропные препараты, дозировка повышена до 300 мг.
Время введения: 7:30.
Примечание: сознание спутанное. Нарастает двигательное беспокойство – пациент не может оставаться в покое дольше нескольких минут, ходит по периметру палаты. Мелкий тремор кистей. Потливость. Однократная рвота после приёма пищи. На вопросы отвечает с задержкой, часто невпопад.
Глава 4
Девиант

Семья Тхоржевских жила в пятиэтажке на окраине города, где отец – хирург-травматолог – главенствовал с холодной жёсткостью человека, привыкшего ломать и собирать кости. Мать работала медсестрой в его же отделении: в больнице была подчинённой, а дома – костью морально сломленной.
Отец мог за день до отъезда объявить, что едут не на море, как планировали, а к завотделением на крестины дочери – мать лишь кивала и тут же молча разбирала чемоданы. Отец выбирал обои: нравились ему белые с золотистым узором, и всё тут – мать заикнётся было взять подешевле и другого цвета, да под взглядом отца тут же осекалась. Сломается стиральная машинка – отец решал чинить, хоть уже и в третий раз, но супруга предлагала купить новую, за что грубо была обозвана транжирой. И вот уже ходит, стирает руками в ванной, пока ремонтник не освободится к концу недели.
Никита никогда не видел, чтобы отец мать избивал. Сам-то он получал несколько вялых подзатыльников, да уже и не помнил за что. В относительно светлой квартире с возвращением отца с работы неизменно повисала угрюмая атмосфера. Тот садился на кухне и, напряжённо о чём-то размышляя, допоздна упирался тяжёлым взглядом в профильные журналы.
Однако однажды Никита вернулся домой и застал странную картину. Отец был как никогда смущён и взволнован и, стараясь не смотреть в глаза супруге, торопливо кидал вещи в чемодан. Обычно сдержанная мать, всхлипывая и размахивая руками, бессильно швыряла в него то галстуки, то полотенца, причитая:
– Кем же ты нас всех выставил! На всю больницу! Какое позорище! Ещё и с санитаркой! – рыдая, выкрикивала она.
Отец, всегда казавшийся несокрушимой скалой, теперь судорожно комкал рубашки. Он обернулся на Никиту – на щеке красовалась свежая царапина, под глазом лиловый синяк. Мать, чьи черты обычно были бледны и сглажены смирением, теперь, раскрасневшись от гнева, материлась и металась по комнате. Никита никогда не видел отца таким, будто придавленным к земле, почти беспомощным, а мать – столь яростной.
Позже выяснилась неловкая правда: неприступного хирурга в белом халате застали в ординаторской со студенткой медколледжа, подрабатывавшей в больнице санитаркой. Застукал их ипохондричный пациент, которому казалось, что к нему в отделении «никто не подходит». Проснувшись среди ночи в очередном приступе одиночества, он почему-то решил, что у него случился инфаркт. Разок, видите ли, кольнуло в груди при перевороте с одного бока на другой.
Вооружившись смартфоном, мужчина твёрдым шагом направился по ночному коридору, мимо пустовавшего сестринского поста прямиком к ординаторской. Инфаркта у пациента не было. Зато был дикий скандал: несмотря на ночную съёмку, на кадрах с подсветкой чётко виднелась полуголая санитарка, с визгом прикрывавшая грудь ладонями. Рядом во всей красе был травматолог, скачущий на одной ноге в попытке натянуть штанину «хирургички». Особой нелепости добавило красочное падение доктора – он, запутавшись в спущенных штанах, пытался вырвать камеру с криком: «Съёмка запрещена!».
«Они тут ещё и пьяные!» – звучал на разлетевшихся по сети кадрах вальяжный, противный голос пациента, державшего смартфон.
«Городские вести: Пациент отделения травматологии, жаловавшийся на отсутствие внимания со стороны медперсонала, заснял на видео врача-травматолога и санитарку в нетрезвом состоянии в служебном кабинете. Вместо выполнения своих непосредственных обязанностей парочка медиков пребывала в состоянии интимной близости».
Это позорное видео за пару часов набрало сотни тысяч просмотров в местных сообществах и тысячи ядовитых комментариев. Ранним утром дежурный начмед вызвал полицию и под видеосъёмку провёл освидетельствование обоих горе-любовников, забывших запереть дверь. Пьяными они, конечно, не были. Главврач выступил с официальным опровержением, не отрицая, впрочем, «грубого нарушения этического кодекса», и заверив, что помощь пациентам оказывается в полном объёме. Однако это лишь усилило резонанс и народное возмущение. Раздавались голоса, что руководство покрывает своих, а с десяток пациентов поделились старыми обидами: у кого-то не заметили перелом, кому-то некачественно наложили гипс или вставили «загноившуюся» спицу, а доктор Тхоржевский вообще «вечно разговаривает через губу». Финальным актом унижения для травматолога, помимо выволочки в кабинете главврача с последующим увольнением, стал прилетевший на выходе из больницы кулак от законного «рогоносца» санитарки.
* * *
Взгляды встретились лишь на мгновение: растерянный, полный немого стыда – отцовский, и недоумевающий – сына. В глазах отца мелькнуло нечто совсем чужое, почти дикое, нечто животно-беспомощное. Он не сказал ни слова. Лишь сглотнул, резко щёлкнул замками чемодана и, оттолкнув Никиту плечом, грубо вышел за дверь. Больше сын своего отца никогда не видел.
Никита какое-то время так и остался стоять посреди этого рухнувшего мира. В тишине, которую нарушал лишь глухой плач из родительской спальни, он дал себе клятву – будет любить мать. Сильнее всех на свете.
Преданная и раздавленная, женщина целыми днями была погружена в нелёгкие мысли и заметила старания сына не сразу. Тхоржевский начал с малого: на последние карманные деньги купил у бабушки у подъезда скромные, чуть увядшие гвоздики и поставил их в воду на кухне. Мать, пролежавшая весь день в глубокой дремоте в своей спальне, заметила цветы только поздно вечером и влажно улыбнулась сквозь слёзы.
Парень не задавал вопросов – он и так всё знал. С одноклассниками ему повезло: несмотря на обычную подростковую жестокость, его ни разу никто не подколол этой дикой историей. Смешки за спиной если и случались, то тут же обрывались, стоило ему обернуться. Ходили слухи, что классная руководительница строго-настрого запретила это обсуждать. Она пригрозила оставить на второй год, если от кого услышит «гадости про Никиту и его родителей». К тому же благодарных пациентов, помнящих грамотного, хоть и «смурного» травматолога, оказалось куда больше, чем сетевых сутяжников со скабрезными комментариями.
К обычной жизни они с матерью вернулись не сразу. В доме всё так же висела тягучая тишина, и казалось – отец вот-вот вернётся и всё станет как прежде. Сначала мать говорила с сыном односложно: «Поел?», «В школе всё нормально?», «Принеси мне грязное – в стирку закину». Но со временем её голос обретал слабые, живые интонации. Будто краем уставшего сознания она замечала, что те самые, чуть примятые гвоздики в банке никак не вянут день изо дня. Ведь Никита постоянно покупал новые.
Сын теперь не спрашивая брал у матери набитые сумки с продуктами, когда она возвращалась с работы, сам загружал стиральную машину и без напоминаний убирался в комнате. Вечерами, когда мать сидела в кресле, уставившись в стену, он включал её любимые советские фильмы и садился рядом. Иногда, когда она мыла посуду или зашивала расползающуюся школьную форму, по её округлому лицу начинали тихо капать слёзы и двенадцатилетний сын просто брал её за руку, насколько мог крепко, по-взрослому.
Губы матери со временем дрогнули – ещё не в улыбке, нет, но чем-то мягче обычной скорбной складки. Однажды, когда Никита возился у плиты, пытаясь перевернуть рваные, неумело слепленные оладьи, она тихо подошла сзади и, осторожно взяв из его рук деревянную лопатку, показала верное движение. Никите это прикосновение показалось необычайно лёгким, почти невесомым, в чём было больше тепла, чем в самой сковороде. Но тепла не обжигающего. А в её взгляде, помимо вечной усталости, появилась искра тихой, сдержанной благодарности. Никита понял: теперь он её опора. Твёрдая и несокрушимая.
Но однажды, возвращаясь домой вприпрыжку со свежими гвоздиками, он увидел машину – из приоткрытой двери протянулась мужская рука, помогая матери выйти. Мужчина был высокий, с выбритой головой и в тёмных очках – поцеловал смущённую мать в щёку, вручил ей огромный букет роз и, помахав на прощание, уехал.
Никита, притаившись за углом соседнего дома, испытал нечто неприятное в области живота. Словно по кишечнику побежали горячие железные мурашки, норовившие прорваться наружу прямо через брюшную стенку.
– О, здарова... А ты чего тут делаешь? Ты же этот... как тебя? – донёсся из-за спины знакомый голос.
У подъезда стояла девчонка из параллельного класса – Вика. За ней по всей школе тянулся шлейф шёпотов и вереницы «лузеров» всех мастей, безуспешно пытавшихся за ней поухаживать. Эффектная не по годам, с фарфоровым лицом, она была типичной «звездой», привыкшей к постоянному вниманию и принимавшей его как должное, легко, играючи отшивавшей поклонников. Про таких всегда ходили слухи о наличии тридцатилетнего парня, а у школы к ним вечно подъезжали на машинах мутные, взрослые мужики, с которыми они трещали все перемены.
– Я Никита, – твёрдо ответил он и, неожиданно вручив удивлённой школьнице гвоздики, пошёл прочь, не став слушать заикнувшуюся о чём-то «звезду».
Тхоржевский долго бродил вокруг дома, не в силах прогнать из головы этого проклятого лысого мужика. Когда он всё же вернулся в квартиру, на кухне вместо его традиционных гвоздик стоял букет роз. Из материнской комнаты доносился её заливистый хохот, перемежающийся репликами: «Да, Светка!», «Ага», «Ну вроде адекватный, не знаю!», «Да ну, брось!».
На следующий день Никита проспал – мать почему-то не разбудила его в школу. Он быстро оделся, но на кухню даже не заглянул: мысли о вчерашнем незнакомце уже не сильно волновали, но видеть этот проклятый букет не хотелось.
Но вот что интересно: в школе несвойственно смущённая перед Тхоржевским Вика первая поздоровалась с ним, придя прямо в класс. С этого дня у Никиты начался звёздный путь. Его новая миссия – дарить тепло и любовь.
Парень не стал внезапно красавцем. Его лицо осталось таким же: чуть крупноватый нос, большие «коровьи» глаза и растрёпанные жидкие волосы. Однако в поведении появилась новая, беззаветная уверенность. Его «методика» не была продуманной стратегией – скорее цепью случайностей, дававших неожиданный результат. Ему просто понравилось это чувство – быть тем, кто может сделать небольшое, но доброе дело. Арсенал для этого был недорогим: киндер-сюрприз, дешёвая шоколадка в золотой фольге, смешной брелок-клубника или даже подобранный в парке камушек, по случайности оказавшийся в форме сердечка. Подарок всегда вручался без пафоса, на бегу, с лёгкой смущённой улыбкой.
Около семи из десяти девушек на это «покупались» – не на подарок, конечно, а на само внимание. Никита окучивал «непаханое» поле, а «звёзды» его интересовали мало. Вот «книжный чемоданчик» Алина: идеально заправленная форма, тугой пучок, большие очки в простой оправе и тщедушная угловатая фигурка. Вот «тихая пышка» Катя: круглое милое лицо с вечным румянцем и мягкая пышная фигура, которую она старалась прятать в мешковатых худи. Вот «кружевная скорлупка» Оля: худая, хрупкая, с бледной кожей и тёмными волосами, падающими на вечно задумчивое лицо. И даже «спортивная рельса», нелюдимая Нинка: стрижка под мальчика, грубоватый низкий голос и поджарая, сутулая, мускулистая стать.
Ко всем он подходил поболтать, провожал до кабинета, выслушивал нудные жалобы на «родаков» и «преподов» или рассказы о музыкальных группах, певших про мучительную смерть и гнойные зомби-апокалипсисы. Ему нравилось дарить эту лёгкую, ни к чему не обязывающую симпатию и внимание, в котором так нуждались. Всё мужское население класса, следуя первобытному инстинкту, косяком тянулось к эффектным, ухоженным, с накрашенными ногтями и стервозными взглядами, к тем, за которыми надо было бегать и добиваться. А вот все эти невзрачные Алины, Кати, Оли и Нинки существовали как бы на периферии. Не изгоями, нет, а просто некой массовкой, по которой скользили взглядом в поисках чего поярче. Но именно того персонального внимания – негромкого, без пафоса, без табуна из желающих им не доставалось почти никогда. И тут всегда рядом оказывался Никита.
И в ответ у девчонок что-то в груди беззвучно и благодарно отзывалось. И это всегда возвращалось ему как минимум смущёнными, но с «языком» и «по-взрослому», в опустевших школьных коридорах.
Жизнь дома с матерью постепенно выровнялась. Мать уже давно не лежала целыми днями в глубокой дремоте, и букет роз на кухне уже не резал глаз так, как в первый раз. Никита даже не спрашивал про отца. Тот так и не появился, и это молчание со временем перестало быть болезненным, просто став незаметной, само собой разумеющейся частью интерьера.
По вечерам они с матерью всё так же сидели за столом, трещали о чём-то необязательном. В основном о школе. Несмотря на то что тот самый лысый, безымянный мужик в квартиру пока к ним не перебрался, телефон матери всё чаще оказывался занят именно им. Никита замечал это без обиды, скорее с тем же облегчением, что и прежде, просто на всякий случай стараясь слинять из дома как раз в момент визита маминого ухажёра.
Сам он тем временем взрослел из класса в класс. Как-то даже незаметно для самого себя. Но особенно повзрослел, поступив в медицинский университет. Там Никита Тхоржевский вдруг понял: женщины любят ушами. Но ещё больше они любят мужчин, которые свои уши перед ними развешивают сами! С растущим, набухающим либидо увеличивалось и его сердце, частичкой которого он готов был делиться со всеми вокруг. Но теперь уже в промышленных масштабах!
Переходя с курса на курс, Тхоржевский продолжал выслеживать грустные, растерянные глаза. Его съёмная напополам с одногруппником однушка превратилась в подобие амбулатории для лечения тоски и недолюбленности. Но с важной оговоркой: только для тех, кто не был замужем или в отношениях. Это было не правило, записанное где-то в голове, а нечто более глубокое и физическое, почти рефлекс. Стоило Никите замечать на пальце обручальное кольцо или слышать в разговоре небрежное «мой парень», как внутри мгновенно и брезгливо захлопывалось. Отцовский синяк буквально опухолью въелся в зрительные нервы как живая, пульсирующая точка где-то за глазами, которая давала о себе знать при попытке зайти на «чужую поляну».
Поэтому Никита продолжал в первую очередь внимательно диагностировать сердечную нищету у свободных девушек. Ну хотя бы по явно протухшему взгляду на лекциях. Лечение было проверенным: сначала маленький подарок – шоколадка, забавный пластырь с мультяшками, новая ручка или даже кроксы взамен тех, на которые неловкая однокурсница пролила зелёнку. Затем следовал второй этап – полное погружение в чужую жизнь, когда он часами, не перебивая, «вычерпывал» из них накопленные обиды, страхи и даже мечты.
Но однажды Тхоржевский постиг ещё одну простую и гениальную механику: люди испытывают глубокое, почти физическое удовлетворение, ощущая собственную значимость. Быть спасителем, наставником, источником знания – это благостно. Но ещё благостнее оказалось дарить это ощущение другим. Он разыгрывал целый спектакль: изображал, например, полную растерянность перед латинскими терминами, схемой кровеносной системы или обрыдлыми всем фиолетовыми гистологическими квадратиками. Его собеседница, расправляя плечи, с упоением погружалась в объяснения. Никита же усердно, энергично кивал, ловя тот самый момент, когда на её лице появлялась улыбка учителя, гордящегося успехами нерадивого, но способного ученика. Спустя день-другой он с триумфом сообщал о полученной пятёрке, приписывая успех исключительно её педагогическому таланту. «Сам бы я никогда не справился!» – беззастенчиво врал Тхоржевский. Хотя нет – это не враньё. Он же просто дарил счастье.
Венцом ритуала становился благодарственный ужин в его квартире, из которой предварительно нужно было «изгнать» соседа в общагу. Порошковое вино в пластиковых стаканчиках, еда из столовой, перенесённая в контейнерах, фоновая музыка. А затем – дело техники. Под влиянием алкоголя и размягчённой признательностью души «обладательницы таланта» он переходил к последнему акту милосердия на поскрипывавшей панцирной койке. Дарил ей не только признание её ума, но и оправдание её красоты.
Правда, у этого миссионерства постепенно обнаружилась и обратная сторона. Никита стремительно превращался в персонажа фоновых разговоров. Не сказать чтобы каких-то осуждающе-негативных, но уже без того восторга, который воображал себе он сам. Парни с белой завистью кидали ему «уважуху», но вот девушки... Девушки из потока, которые «подтягивали» его по латыни, патанатомии и гигиене, теперь, встречая в длинной очереди в столовой, сдержанно улыбались и отводили глаза. Со временем в их приветственных улыбках вместо признательности Тхоржевский всё чаще видел отстранённую неловкость, а разговоры становились всё более формальными, без былой искренности.
Слухи о его «похождениях» стремительно распространялись, что заметно сужало пространство для манёвров, а ручеёк, из которого он вдоволь мог напиться благодарностью, медленно, но уверенно иссыхал. Однажды, буквально в один день подойдя к нескольким девушкам по отдельности, он, не успев открыть рот, услышал беззлобное, но насмешливое: «О, здарова, герой-любовник!». Внутри Тхоржевского сразу обрывалась какая-то струна, и ни о каком настрое «дарить любовь» речь уже не могла пойти.
В тот день Никиту взбесило всё: вечно продавленная койка с цветастым бельём, стол, заваленный конспектами, и запах чужих духов, буквально въевшийся в стены. Одаривать заботой становилось всё сложнее. Приходилось тратить последние деньги на ночные клубы и бары или брать паузу на несколько месяцев, дожидаясь «новой крови» – совершеннолетних первокурсниц. Всё это начинало приедаться. В глазах своих «благодетельниц» он всё чаще видел не живой интерес, а усталую, небрежную готовность провести очередной вечер.
Под конец учёбы Никита уже физически не мог смотреть на женщин, но при этом выпустился с двусмысленным статусом «вечного бабника». Поэтому распирающую пустоту нагулявшийся Тхоржевский начал заполнять кое-чем другим. Нейрохирургией.
Тхоржевский после ординатуры с полной ответственностью погрузился в мир субдуральных гематом, компрессионных переломов позвоночника, вдавленных переломов черепа, громадных опухолей мозга и коварных аневризм. Его буднями стали трепанации, краниотомии, лазерные абляции и спинномозговое шунтирование. Дни складывались в одну длинную, плотно упакованную смену – операционная, обход, записи в историях болезни, снова операционная. Между этим втискивались конференции, разборы случаев, статьи в зарубежных журналах, которые он читал поздно вечером. Для женщин в этом расписании просто не оставалось места операционная заняла собой всё.
Никита Данилович оказался феноменально внимательным врачом. Мог, подобно снайперу, разглядеть на МРТ мельчайшую опухоль. Седые тени снимков будто расступались перед его взором, обнажая поражённые очаги, анатомические аномалии и прочие нейрохирургические «радости». Он умел с первого взгляда отличить свежий ишемический очаг от артефакта, читал ангиографию точно, но при этом бегло, как другие читают утреннюю газету. А ещё никогда не путал сигнал от кавернозной мальформации с обычной гематомой. Там, где когда-то, ещё ординатором, видел просто «что-то тёмное», Тхоржевский теперь, едва бросив взгляд на снимок, уже знал объём, локализацию и примерную тактику хирургического доступа.
Разглядывая трёхмерные реконструкции сосудов, он в ту же секунду мысленно прокладывал траекторию между моторной корой, речевыми центрами и пирамидными путями. Так Никита выбирал тот единственный коридор, в котором был минимальный шанс задеть что-нибудь жизненно важное. И наивысшее ощущение красоты доктор Тхоржевский получал именно в операционной. Что-то пленяющее, почти физическое, было, например, в сепаровке мозговой оболочки у пациента с опухолью мозга. Когда поддеваешь её слой через фрезевое отверстие, выпиливаешь костный лоскут, щедро орошая участок физраствором. Затем волнительно приподнимаешь кость, как крышку сундука с неким сокровищем.
Тхоржевскому это напоминало то, как в детстве отдираешь засохшую корку на разбитой коленке. Странное, почти стыдное замешательство. Сначала острое, щемящее усилие, затем короткая вспышка боли и, наконец, обнажение нежной, розовой кожи. От её вида, беззащитного даже перед прикосновением воздуха, наступало пронзительное чувство очищения. Будто вместе с этой коростой сдирали неприятный налёт тревоги с самой души.
И здесь было то же самое. Вишнёвую, с сероватыми пятнами твёрдую мозговую оболочку нужно было вскрыть конусом к краниовертебральному переходу, стараясь не задеть арахноидальную «паутину». Затем прошить этот слой и свернуть его кверху, как куриную кожицу. И вот перед тобой фиолетовая, почти чёрная гемангиобластома, зияющая среди живых тканей. Тут нужно замереть – буквально не дыша, муравьиными движениями отделять новообразование от мозжечка биполярным пинцетом, а спустя полчаса – финал! Опухоль извлекается и с влажным шлепком отправляется в лоток.
Дальше всё уже не так интересно. На применении гемостатической марли и обратном ушивании мозговой оболочки можно приходить в себя. Даже мимоходом промычать сквозь маску анестезиологу и операционным сёстрам какой-нибудь чёрный медицинский анекдот. А Никита давно и, казалось, окончательно перестал видеть в женщинах магнит – теперь они были для него лишь частью больничного ландшафта. Буквально статисты в белых халатах и удобных кроксах. Да, симпатичные, не сказать чтобы совсем безликие, как мебель, но совершенно не будоражащие.
Вместо доступа к женскому телу его интересовали новые техники доступа к мозговому стволу. Женские голоса в коридорах, смех из ординаторской – всё это прокатывалось мимо, не задевая. Он не чувствовал себя несчастным. Скорее переключённым по какой-то причине на другую частоту, испытывая по этому поводу лишь лёгкое смятение. Иногда он ловил на себе взгляды молодых коллег женского пола, в том числе и совсем юных практиканток. Восхищённые, скользящие по нему сверху донизу и задерживающиеся на его руках дольше необходимого. В ответ Никита лишь улыбался и, вежливо кивнув, ускорял шаг. Особенно быстро уходил, если замечал на пальце подмигивающей коллеги обручальное кольцо. В этот момент он ощущал, как по пищеводу сползал холодный слизень.
На конференцию по спинальной хирургии Тхоржевский поехал без особого энтузиазма. Очередной доклад, очередной кофе-брейк, очередные коллеги с бейджами и знакомые лица с улыбками. Он уже заранее знал, как пройдёт этот день. Утром похвалят робота-хирурга, в обед вяло подискутируют о доступах, вечером разойдутся по барам. Всё шло именно так – вплоть до перерыва на кофе-брейк после доклада о роботизированной резекции межпозвоночной опухоли.
Никита обратил внимание на незнакомку. Невысокая, в строгом тёмном костюме, она перебирала спонсорские буклеты, поправляя ниспадающие на плечи волосы цвета спелой пшеницы. Невзначай обернулась... Диафрагму Тхоржевского прошила насквозь трепанационная дрель. Он замер. Это было не анатомическое сходство, а скорее эхо. Эхо его матери. Та же плавная округлость щёк, складывавшаяся в искреннюю, беззащитную улыбку. Такие же лучистые глаза, в которых читалась не наивность, а глубокая, природная и слегка грустная доброта.
Её лицо было живым. Стоило ей кивнуть кому-то в ответ на приветствие, как сосредоточенность тут же сменялась детским, незамутнённым радушием, проявлявшимся ямками на щеках. В мягкой овальной лепке её черт совершенно не было той угловатой, искусственной стервозности, что сквозила в лицах профессорских ассистенток, надменно поправлявших в первых рядах свои именные бейджи. Она была другой.
* * *
Тхоржевский выдохнул, отошёл в сторону и набрал номер матери, с которой созванивался поболтать только накануне вечером.
– Сынок, что-то случилось?
– Нет... У тебя всё нормально? Я тут на конференции просто...
– Да, всё хорошо. Тебе вот Андрей привет передаёт... – на том конце трубки зазвучал отдалённый невнятный бас.
– Ладно... Я потом перезвоню, – с лёгким раздражением ответил Тхоржевский и сбросил вызов.
Он вернулся к столику, где возле незнакомки уже стояли трое его коллег. Вокруг неё сгустилось небольшое, но очень узнаваемое облако – его команда. Те, с кем он прошагал через сотни часов у операционного стола.
Первый – Сергей, анестезиолог и ровесник Никиты. Высокий, жилистый, с вечно взъерошенными тёмными волосами и быстрыми глазами. Его подвижный интеллект был помножен на звериную интуицию, он мог по едва уловимым изменениям на мониторе предсказать надвигающиеся проблемы за минуты до их начала. Второй – Азат, самый молодой в связке, второй хирург. Сухопарый смуглый «качок» с пронзительным взглядом и вечной циничной ухмылкой. Третьим был Олег Николаевич, заведующий отделением, старше Никиты на семь лет. Настоящий медведь-великан с мощными плечами, густой бородой и спокойными, глубокими глазами. Он стоял, слегка склонив голову к незнакомке, и его огромная ладонь собственнически лежала на её плече. В этот момент Никита и приметил обручальное кольцо на её пальце. Оно явно было парой к массивному золотому кольцу на руке заведующего.
– А ты, Никита, не знаком, да? – в голосе шефа, обычно сухом, пробилась нотка гордости. – Вот и Анна о тебе только слышала. Знакомься, супруга моя...
– Никита Данилович. Очень приятно, – Тхоржевский почти невесомо пожал её руку.
– Гинеколог, между прочим. Спасает своё женское царство подальше от наших кровавых кошмаров, – почти торжественно прогудел заведующий.
Анна смущённо улыбнулась – той самой материнской, беззащитной улыбкой.
– Мужики, я на секунду отойду, созвон у меня, – бросил Тхоржевский и, переминаясь с ноги на ногу, поспешил скрыться в толпе.
Коллеги рассеянно кивнули, вновь погрузившись в обсуждение хирургического робота. Тем временем Никита торопливо зашагал к выходу. Дверь в холл захлопнулась, отсекая гул голосов. Он медленно прошёл по коридору к лифту, спустился и выскочил на улицу, почувствовав, как прохладный воздух ударил ему в лицо. Прислонился затылком к колонне крыльца и прикрыл глаза.
Когда лекции возобновились, Тхоржевский вернулся и попытался просочиться поближе к Анне, но ряд был забит. Пришлось сесть через три ряда по диагонали, но оттуда супруга Олега Николаевича была видна лишь вполоборота. Но видна! Весь мир Никиты сузился до молчаливого наблюдения: с этого ракурса он видел светло-янтарный изгиб брови, кончик носа, ресницы и ту самую плавную линию подбородка. Он не слушал докладчика. Он смотрел, как она поправляет прядь волос, как прикрывает рот, сдерживая зевок, как её плечо вздымается в такт дыханию.
В середине выступления Анна наклонилась к мужу, что-то шепнула ему на ухо. Получив ответный кивок, бесшумно поднялась и направилась к выходу. Никита, не раздумывая, выждав полторы минуты, последовал за ней.
Он нашёл её в холле у высокого столика, где она медленно помешивала чай. Придав лицу максимально непринуждённое выражение, Тхоржевский направился прямиком к ней.
– Снова здравствуйте. А вы что же? Устали от нашей нейрохирургической лирики? – его голос дрогнул и прозвучал чуть громче, чем нужно.
Она обернулась, и её тёплые глаза на миг расширились от удивления.
– Да вот... Решила, что называется, немного размяться.
– Понимаю, – кивнул Никита, быстро сканируя пространство на предмет появления могучей фигуры шефа. – У нас тут атмосфера специфическая. Сплошные трепанации да гематомы.
Он сделал паузу, давая ей вежливо улыбнуться. Она машинально отвела взгляд в сторону. Предвосхищая неловкое молчание, Тхоржевский, что называется, пошёл в атаку:
– Кстати, ваш Олег Николаевич – уникальный человек. Такого заведующего реально не найти. С ним работать – одно удовольствие, правда. Редкость, знаете ли.
Пока он проговаривал эти необязательные дифирамбы, заполняя пустоты в их диалоге, он невзначай скользил взглядом по ней, выхватывая детали. В какой-то момент даже немного замедлил свою речь, прикипев взглядом к её шее.
– Да... – протянула она, и в её голосе почувствовалась лёгкая растерянность от такого напора. – Он у меня действительно... талант, – согласилась Анна, опустив взгляд в чайный стаканчик.
А он продолжал говорить. Никита сыпал терминами, вплетал в рассказ лёгкую самоиронию, чтобы скрыть до предела напряжённые, трепещущие непонятно от чего внутренности. Он ловил каждое её движение, каждую микроскопическую перемену в лице. И он видел, видел, как первоначальная вежливая отстранённость в её глазах таяла, уступая место живому интересу. Анна уже не просто кивала, тоскливо поглядывая на спонсорские брендволлы, – её взгляд стал глубже. В какой-то момент она даже слегка наклонилась к нему, и в этом движении было нечто большее, чем обычная любезность. Она не перебивала, лишь вставляла в паузы не слова, а звуки и жесты: сдержанное «ого», приподнятую бровь, тихий вздох. Её взгляд больше не блуждал – он был прикован к его лицу. Как и его глаза к ней.
Тхоржевский, плавно погасив свою нервическую тираду о нейрохирургии, понемногу начал уступать ей. А именно плавным, несколько стеснительным рассказам о ней самой. Анна заговорила о том, что её, видимо, волновало больше всего – о своём электронном стартапе для профилактики эндометриоза, о том, как сложно пробиться, как копеечные гранты ускользают сквозь пальцы, а инвесторы смотрят свысока на «женскую» тему. Она говорила сбивчиво, торопливо, временами запинаясь, но в глазах читалась явная одержимость своим делом. А ещё лёгкий страх, что её идеи погаснут под грузом безразличия собеседника. У Тхоржевского внутри прямо что-то запело и закружилось – странное, забытое чувство ворвалось сквозь пробитую диафрагму, поджав сердце.
– Внизу, на первом этаже, есть бар, – прервал он внезапно Анну полушёпотом и заговорщицки подмигнул. Она на секунду запнулась, но не возразила, а просто кивнула и двинулась вместе с ним к лифту.
Они спустились и сразу же заказали по бокалу белого вина. Никита выбрал столик недалеко от входа, чтобы не пропустить появление Олега Николаевича. Анна тем временем продолжала говорить сбивчиво, мечтательно возводя глаза к потолку, а он молча слушал, кивая с той самой, давно отрепетированной вдумчивостью.
– О, я тебя везде ищу! – внезапно знакомый бас прорезал воздух, и массивная ладонь хлопнула Никиту по плечу.
Тхоржевский испуганно дёрнулся. Ведь растворившись в её лице, он потерял на миг бдительность и пропустил появление мужа.
– Что, небось про гинекологические игрушки на уши насела? – с ленивой снисходительностью спросил Олег Николаевич, кивнув супруге.
– Да ну, что вы? – Тхоржевский со смешком отпил из бокала. – Напротив, очень интересно!
– Нам ехать надо, – произнёс заведующий, по очереди глядя то на Анну, то на Никиту с лёгким, едва уловимым подозрением.
– Надо рассчитаться, – лицо Анны сменилось с доброжелательности на какую-то строгую суетливость, и она потянулась за сумкой, но Никита жестом остановил её.
В глазах Олега Николаевича застыла смятённая напряжённость. Никита поймал этот взгляд и, нарочно понизив голос до доверительного полушёпота, наклонился к заведующему, прекрасно понимая, что Анна точно слышит:
– Я ещё здесь останусь. Приметил тут одну эндоскопистку. Только никому...
Напряжение в глазах Олега мгновенно рассосалось, сменившись понимающим, почти братским оживлением. Он одобрительно хмыкнул и ткнул Никиту локтем в бок:
– Ну наконец-то! Потом расскажешь, как всё прошло. – он прыснул смешком, покосившись на смутившуюся Анну. – Ну ладно, бывай. Нам пора.
Анна лишь вежливо улыбнулась на прощание, безмолвно махнула рукой и ушла вслед за мужем, не оглядываясь.
Тхоржевский ещё полчаса просидел в баре в одиночестве, пытаясь осознать, что именно с ним произошло. Пить он больше не стал – утром предстояла сложная операция: двадцатипятилетний пациент с фармакорезистентной эпилепсией. Нужно было удалять очаг в теменной доле. Требовался ясный ум и твёрдая рука. Но, придя домой, Никита до трёх часов ночи ворочался в постели, растворяясь в мыслях о новой знакомой.
* * *
– Олег Николаевич уже «гримируется». Присоединится к нам – Это, оказывается, его пациент, – на бегу бросил в коридоре зевающему Тхоржевскому анестезиолог.
Под руками Никиты, как обычно, пульсировал живой, обнажённый мозг. А по правое плечо, на котором всё ещё горело вчерашнее «рукоположение» Олега Николаевича, стоял сам заведующий, поглядывая на мониторы. У самого Тхоржевского мир сошёлся к другому «экрану»: перед глазами по кругу прокручивались кадры вчерашнего вечера. Её лицо в полумраке бара, тёплый янтарный свет на скулах, то, как она смеялась. Негромко, почти про себя. Как промокала губы салфеткой после первого глотка вина. Как попрощалась лёгким, почти рассеянным движением руки.
Однако руки нейрохирурга работали твёрдо и уверенно, подчиняясь отработанному, отточенному до тончайшего автоматизма навыку.
– Стабильный, – в очередной раз оповестил всех в операционной анестезиолог Сергей, мельком глянув на показатели.
– Хорошо идём, – отозвался Олег Николаевич, не отрывая глаз от монитора, на котором орудовал бор среди ярко-розовых мозговых тканей. – Что по давлению?
– Сто двадцать на семьдесят пять, – отчитался анестезиолог.
– Отлично, – одобрительно прогудел своим басом заведующий и тут же спросил: – Сергей, ты на конференции вчера до конца сидел? Куда-то слинял вроде бы.
– До половины. Скучно стало после третьего доклада, Олег Николаевич, – признался анестезиолог, уткнувшись в смартфон.
– Ну, роботизированная резекция – это вовсе не скучно, – возразил Олег Николаевич и, помолчав, внезапно произнёс: – Вот закончим с пациентом... И сразу в аэропорт, в Сочи летим с Анькой... Ребёночка думаем у моря зачать...
По руке Никиты, сжимавшей специальный бор для трепанации черепа, пробежала судорожная электрическая волна. Инструмент, предназначенный для твёрдой кости, с влажным, тут же захлебнувшимся жужжанием ушёл в податливую ткань мозга почти по самую рукоятку. Операционная сестра вскрикнула. Тревожно, на грани ультразвука, забился кардиомонитор, и анестезиолог Сергей подпрыгнул на стуле с диким матерным криком. Второй хирург Азат замер как вкопанный, испуганно переводя взгляд с Тхоржевского на Олега Николаевича, который, издав панический всхлип, заорал:
– Никита, ты что творишь?!
Медсёстры взвизгнули разом – кто-то отпрянул к стене, кто-то застыл с инструментом в руках, не понимая, куда бежать и что делать. В операционной на секунду повисло то самое оглушительное, ватное мгновение.
Тхоржевский ничего никому не ответил и не стал объяснять. Он схватил из лотка пинцет, и лоток тут же со звоном полетел на кафель, рассыпав инструменты. Затем развернулся, содрал с заведующего защитные очки и с размаху воткнул пинцет прямо в глаз.
Олег Николаевич, не успев даже рефлекторно прикрыться руками, выпустил сквозь медицинскую маску звериный вопль. Трясущимися руками он вцепился в пинцет, торчащий из кровоточащей глазницы, и, спотыкаясь, попятился к стене, оставляя на белом кафеле алые пятна.
* * *
Тхоржевский открыл глаза и обнаружил себя на кожаном диване в ординаторской. Перед глазами сначала поплыло, но потом чётко проявились три фигуры: Сергей, Азат и Олег Николаевич. Они смотрели на него с плохо скрываемым беспокойством. Сергей присел у изголовья, протягивая стакан воды.
Никита дёрнулся, попытался то ли привстать, то ли провалиться сквозь диван, но тело не слушалось. По рукам пошла мелкая дрожь, и Сергей аккуратно взял его под локоть и всё же помог сесть.
Доктор Тхоржевский, зажмурившись и открыв глаза, уставился на Олега Николаевича. В его лицо. В его глаза. В оба! Лицо заведующего было обычным, угрюмым, с любопытством разглядывающим Никиту. Но обоими целыми глазами. Ни шрама, ни царапины, ни следа!
– А как же... – Никита потянулся рукой в сторону заведующего, но пальцы бессильно замерли в воздухе. Все остальные слова вдруг где-то застряли.
– Ты в порядке, Никита Данилович? – спросил Олег Николаевич ровно, без тени сочувствия, но и без всякой злости.
Тхоржевский кивнул, хотя помнил всё до пугающих подробностей: входящий в мозг бор, матерный крик анестезиолога, взвизгнувших медсестёр и пинцет в глазнице Олега Николаевича.
– Что... С... Па-ци-ен-том? – не сводя взгляда с лица заведующего, механически, по слогам выдавил Никита.
Врачи переглянулись.
– Всё нормально с пациентом, – ответил анестезиолог. – Операция прошла успешно. Уже отходит понемногу. Это ты чего учудил?
– А что я... учудил? – сглатывая ком в горле, прошептал Тхоржевский.
– Ну как что? Операцию закончил, вышел в коридор и грохнулся в обморок, – развёл руками Сергей.
– Я? Я, наверное... – попытался подобрать слова, будто больше для самого себя, Тхоржевский.
– С эндоскописткой вчера развлекался? – хмыкнул заведующий, явно припоминая вчерашний разговор, а коллеги с живым интересом переглянулись. – Однако ты это... высыпайся перед сменой, не дури, – проворчал Олег Николаевич. – Не хватало, чтобы ты в операционной в следующий раз грохнулся.
Тхоржевский поднял растерянный взгляд и снова упёрся в лицо заведующего. Изучал его внимательно, почти навязчиво, сканируя каждый миллиметр кожи вокруг глаз. Ничего! Ни малейшей красноты, ни ссадины, ни даже намёка на травму.
– Иди домой, – твёрдо приказал заведующий. – Тебя подменят. Даю выходной на трое суток.
Олег Николаевич вышел, тряхнув кулаком в воздухе. Азат бросил последний обеспокоенный взгляд на Тхоржевского, хмыкнул что-то себе под нос и вышел. Сергей же задержался на секунду у двери, обернулся, будто хотел что-то сказать, но промолчал и тоже исчез в коридоре. Ординаторская опустела.
Жадно допив воду из стакана, Никита поднялся, преодолевая ватную слабость в ногах. Он дошёл до санузла и, умывшись ледяной водой, прислонился лбом к холодному зеркалу.
Стоял, глядя на своё отражение, и честно пытался разобраться. Галлюцинация? Острый психоз? Просто очень дурное марево в обмороке на фоне недосыпа и перегрузки? Скорее всего. Но Тхоржевский помнил каждую деталь с пугающей отчётливостью – влажное жужжание бора, звон упавшего лотка, этот вопль Олега Николаевича.
Вернувшись в ординаторскую, он торопливо переоделся и подумал о том, что надо бы поесть, проветриться где-то в городе. Три выходных дня – это непривычно много, и он не очень понимал сейчас, что делать с таким количеством свободного времени. Решено! В центр. Там хотя бы есть люди, шум, какое-то движение.
* * *
Никита зашёл в бар, в гибридное пространство, где у входа был приглушённый свет и тяжесть тёмного дерева, а в глубине, за высокой аркой, уже пульсировал пятнами цветомузыки пустой танцпол. Тхоржевский сгорбился на барном стуле, обхватив пальцами гладкие стенки «рокса» с виски. Он что-то негромко говорил бармену. Слова доктора текли сами, плоские и почти бессмысленные: о больничных коридорах, резком запахе антисептика, напоминающем водку со «Швепсом», о чугунной усталости в голове после часов, проведённых у операционного стола. Бармен кивал с профессионально отыгранной заинтересованностью, протирая стойку и вставляя реплики о собственных неудачных походах по врачам. Всё как и положено профессиональному бармену.
Никита внезапно вздрогнул, когда воздух насквозь прорезал густой музыкальный бас. Свет в баре разом померк, а над танцполом хищно замигали стробоскопы. За болтовнёй с барменом Тхоржевский, постоянно уплывая мыслями во вчерашний день, не заметил, как пространство вокруг ожило. Пара девушек у края стойки, поймав общий ритм, двинулась в глубь зала с бокалами, затем кто-то задел его бедром, извинившись сквозь пьяный смех, а плечам становилось тесно от навалившейся толпы. Гости обступили бармена, требуя коктейлей.
Алкоголь наконец заставил отступить волну отчаяния, сменив гложущий нервяк долгожданной лёгкостью. Настроение Тхоржевского резко качнулось вверх. Он сорвался с места и шагнул в самую гущу танцпола. Тело, годами приученное к точности, теперь двигалось неуклюже, угловато, постоянно выпадая из ритма. Никита нелепо, по-стариковски выкидывал руки и ноги в такт музыке, задевая окружающих. Но в очередном прыжке, сквозь мелькание лиц и стробоскопов, он выхватил знакомый силуэт... Кое-кто сидел вполоборота у барной стойки: длинные светлые волосы, тот самый наклон головы, те же округлые линии. Тхоржевский рванулся сквозь толпу, стараясь не расталкивать людей слишком грубо. Его рука дёрнулась и мёртвой хваткой вцепилась незнакомке в запястье.
– Аня! – прокричал он ей в самое ухо сквозь рвущий техно-бас.
Девушка обернулась. Однако лицо было другим. Совсем другим. Милое, кругловатое, с густо накрашенными ресницами и лёгким недоумением в глазах. Обычная девушка, немного уставшая, возможно скучающая в одиночестве или ожидавшая подруг. В её взгляде не было ни злобы, ни испуга – только невольное любопытство к мужчине, выкрикнувшему чужое имя.
– Ой... Извините! Обознался!
Она молча пожала плечами и вернулась к своей тёмно-зелёной жидкости в бокале. Тхоржевский махнул бармену рукой, заказав ещё виски. Но на секунду ему показалось, что он как-то слишком резко отвернулся от незнакомки, почти грубо. Невежливо как-то. Никита повернулся к девушке, выдавил из себя улыбку и прокричал сквозь музыку, чуть наклонив к ней голову:
– Я вас угощу!
* * *
Он пришёл в себя на кровати в незнакомой квартире. Сознание вернулось резко, принеся чувство неестественной трезвости. Никита лежал на спине, глядя в чужой потолок. Голова не болела. Во рту не было ни сухости, ни привычного ощущения, словно в него нагадили кошки. Он медленно повернул голову и скользнул взглядом по комнате. Потолок был низким, с одной люстрой в центре с неброским плафоном с матовым стеклом. Обои под «песок», местами потёртые у плинтусов, но чистые. У стены стоял комод из светлого дерева с аккуратной стопкой книг, рядом – трюмо с откидным зеркалом, заставленное флаконами духов, щётками для волос и коробкой с бижутерией.
В комнате царил удивительный порядок. Ни пустых бутылок из-под вина на полу, ни рваных презервативов, ни женских чулок – ни следа бурной ночи.
Откинув одеяло, он сел, ощутив странную лёгкость в теле. Память работала рывками: бар, виски, отъезд из больницы... Он попытался прокрутить события назад. Коллеги, операционная... Мозг будто заклинило на поиске нужного файла. Никита перебирал последние вмешательства: аневризма, гематома... И только через несколько секунд всплыло: пациент с эпилепсией. Удаление очага. Глаз Олега Николаевича... Удивительно, но он не сразу вспомнил что это была за операция, которую он провел всего сутки назад. Поутру всегда накатывает похмельная тревога, но сейчас Тхоржевский чувствовал, что начинает нервничать из-за того, что она абсолютно отсутствовала.
На секунду он замер, прислушиваясь к звуку детского смеха и звону посуды. В комнату вплыл густой запах домашней еды. Никита огляделся. На прикроватном стуле лежала стопка одежды. Его тёмно-синие джинсы, сверху сложенная с несвойственной ему аккуратностью чёрная футболка. А вот кофта на спинке стула была какая-то странная. Он повертел её в руках. Вроде похожая на ту, что он надевал вчера, – та тоже была тёмная, почти чёрная. Но эта отливала зеленоватым, чёрно-болотным. Никита нахмурился. Не мог ли он перепутать и унести спьяну чью-то чужую? Пожав плечами, он торопливо оделся и шагнул из комнаты в узкий коридор, в конце которого, в дверном проёме без самой двери, виднелась кухня.
На ней была та самая вчерашняя девушка, только теперь в цветастом фартуке и с косынкой на голове. Она разливала еду по тарелкам. За столом сидели двое детей: мальчик лет пяти, увлечённо размазывающий кашу по щекам, и девочка постарше, сосредоточенно евшая ложкой.
Девушка обернулась и улыбнулась ему легко, без тени вчерашней таинственности или ночного смущения.
– Проснулся? Садись, я уже всё накрыла.
Никита кивнул, но внутри всё сжалось в ледяной комок стыда. Боже, подцепил замужнюю, да ещё и припёрся к ней домой! От мысли, что дети могли слышать их ночью через стенку, стало физически тошно. В голове крутилась одна и та же попытка восстановить хронологию. Бар он помнил – стойку, бармена, как заказывал виски. Помнил танцпол, эту девушку , как угостил её. А дальше – всё... Он не помнил, как они вышли из бара, на чём и как добирались, не понимал прямо сейчас, в каком районе города находится эта квартира. Вообще, он напивался два, может, три раза в год по праздникам и корпоративам. Но никогда не ощущал настолько полной потери воспоминаний о целом вечере. И при этом голова была совершенно ясной, без малейшего намёка на похмелье, что было, пожалуй, страннее всего остального.
– А где... умыться можно? – выдавил он, покосившись на жующих детей.
Девушка с недоумением посмотрела на него и ткнула половником в сторону двери за его спиной:
– Там же, где и вчера.
Тхоржевский обернулся – за спиной была обычная белая дверь. Смущённо кивнув, он заперся в совмещённом санузле. Взгляд моментально выцепил детали: на полочке стоял мужской гель для душа, дезодорант и упаковка бритвенных станков с глянцевым, идеально выбритым лицом модели. Рядом с розовым махровым халатом на крючке висел другой – тёмно-синий, явно мужской.
Никита так и не смог прийти к выводу – она тут мужиков принимает на постоянной основе или действительно просто отец семейства в командировке? В любом случае решение было одно – валить, и поскорее!
Он умывался, в очередной раз пытаясь восстановить финал вчерашнего вечера. Внутри всё съёживалось от предвкушения неловкости, с которой он, глядя в глаза незнакомым детям, должен был попрощаться с этой дамой, слившись от ненужных разговоров как можно быстрее. Выдохнув, Никита вышёл из ванной.
– Я, в общем, побегу, – заикнулся он и тут же похлопал себя по карманам. – Извини, а где мой телефон?
Хозяйка кухни поправила косынку и прищурилась, подозрительно осматривая его с ног до головы.
– Как где? В детской поставила на зарядку, у нас же в спальне розетка сломалась...
– А можно... Подать? – замялся Никита.
Девушка поставила кастрюлю на плиту и снова посмотрела на него, но на этот раз совсем растерянно.
– Пожалуйста... – беспомощно выдавил Тхоржевский.
Она молча вышла через другой проход и через секунду вернулась, протягивая ему телефон.
Тхоржевский повертел его в руках. Смартфон был чужим. Его телефон – чёрный, почти невесомый, а этот – тёмно-синий, ощутимо тяжелее. И вообще, это был андроид, а не айфон. Никита по привычке нажал на боковую кнопку. Экран вспыхнул. Вместо стандартной заставки с лицом врача в маске на дисплее красовалось горное озеро. Он машинально ввёл свой пароль, но цифры не подошли. Да и не могли подойти. Неужели он в пьяном бреду прихватил с барной стойки чужой телефон?
– Это не мой... – пробормотал он.
– А чей? – девушка застыла на пороге кухни. Она мельком, с едва уловимым беспокойством взглянула на жующих детей, а затем снова на Никиту. – Короче... Не забудь маму навестить в отделении. Купи фруктов или что ей там сейчас можно, хорошо?
Тхоржевский решил, что под алкогольными парами, должно быть, начал козырять связями в больнице и, как это часто бывает спьяну, пообещал похлопотать за родственницу незнакомки.
– Хорошо, – бросил он, торопливо обуваясь в свои кроссовки, которые почему-то оказались ему несколько великоваты. Желание как можно быстрее смыться окатило всё тело лихорадочным ознобом.
Зашнуровав обувь потуже, он спросил:
– А где лежит пациентка? Какая фамилия? – спросил уже через плечо, ухватившись за дверную ручку.
– Очень смешно! – донёсся язвительный голос, перекрываемый грохотом посуды в раковине.
– Пока-пока! – пискнул из кухни тонкий детский голос.
Тхоржевский застыл на пороге с чужим телефоном, слегка хрустнувшим в руке от неожиданности. По пищеводу снова спустился знакомый слизень, мерзкий и липкий. В голове поплыли мутные пятна – вырезанные фрагменты вчерашнего вечера никак не желали сплетаться во внятную картину.
Он просто выскочил во двор и на секунду замер, оглядываясь. Двор был самый обычный. Панельные пятиэтажки, облупленные лавочки, чахлые берёзы, обложенные автомобильными шинами, вдоль асфальтовой дорожки. На одной из лавочек сидел дед в спортивных штанах, уставившись в телефон, мимо прошла женщина с коляской, встретившись со своей знакомой у детской площадки с покосившейся горкой. Всё это было абсолютно незнакомым – видимо, окраина города, причём не ближняя.
Он снова посмотрел на экран тёмно-синего телефона и попытался разблокировать стандартными четырьмя единицами. Но экран равнодушно отверг его пароль. Вызвать такси через приложение явно не получалось, но Никита, подняв голову, сразу увидел у подъезда напротив припаркованную машину с «шашечками». Водитель сидел с опущенным стеклом, листая что-то в телефоне.
Тхоржевский вдруг хлопнул себя по карману. Где кошелёк?! Карточка?! Как платить? Но, сунув руку в передний карман джинсов, нащупал там несколько смятых купюр – зелёные тысячные, три или четыре штуки. Выдохнул – до бара добраться должно хватить точно. Сказав таксисту адрес, он плюхнулся на заднее сиденье, и машина тронулась.
Незнакомые улицы потянулись за окном – типовые дома, магазины с вывесками, редкие прохожие. Никита смотрел в окно и снова, уже в который раз, пытался хоть что-то нащупать в памяти. Бар, девушка, танцпол... Что потом? Мимо проносились машины, светофоры, чьи-то дворы, и, вглядываясь в них, он пытался найти ответы на свои вопросы. Но ничего не получалось.
Через пятнадцать минут машина остановилась у знакомого входа в бар. Заведение уже открывалось, а изнутри тянуло резким запахом моющего средства. Вчерашний бар, оглушающий, душный, теперь был тихим и пустым. Тхоржевский увидел за стойкой полирующего бокалы вчерашнего, зевающего бармена.
– Добрый день! Я... вчера тут это... Наверное, телефон оставил... – начал Никита неуверенно, почти виновато.
– Здравствуйте! – приветливо бросил бармен, подняв голову. – Вчера? Народу было много. Вы у нас были, да?
Никита удивился – надо же, сколько он без умолку травил ему медицинские байки. Даже отдельно минут тридцать развеивал страхи этого же бармена, искренне верившего, что от приёма протеина пропадёт эрекция. Много ли врачей заходит сюда с такими лекциями, чтобы их не запомнить?
– Ну да, был...
– Телефон... – произнёс он, протягивая чужой синий смартфон. – Я, видимо, чей-то прихватил, а свой айфон оставил. Ничего не находили?
Бармен мельком взглянул на аппарат и, пожав плечами, подозвал администратора.
– Карина, у нас кто-то телефоны забывал вчера? Искал кто-нибудь? Звонили?
– Нет, никто не обращался, – уверенно ответила девушка и повернулась к Никите: – Вы у нас его нашли?
Тхоржевский повертел смартфон в руке.
– Не знаю... – запнулся он. – Я свой, наверное, здесь забыл. Сидел вчера у стойки весь вечер, потом девушка ко мне подсела. Вы нам коктейли наливали, помните меня? Я доктор. Хирург. Нейрохирург... Мы с вами...
– Честно говоря... – задумчиво произнёс бармен, вглядываясь в Никиту, – Я вас не припомню. Может, вы за столиком были? У меня вчера всю стойку девичник занял, подружки до утра просидели...
– Я вчера был. У вас за баром заказывал виски. Вы точно не помните? Блондинка потом ещё рядом... или русая, – Никита окончательно замялся под их удивлёнными взглядами.
Лицо бармена застыло. Он нахмурился, снова присмотревшись к Никите, но затем растерянно покосился на администратора.
– Может быть, вы подходили ко мне разок, но я вас не запомнил, – снова пожал плечами бармен, продолжая натирать бокалы.
Тхоржевский изумился ещё сильнее. Неужели здесь на баре каждый день сидят хирурги, рассказывающие о пациентах с арматурой в мозгу? А может, это бармен сам спёр телефон и теперь ломает комедию?
– Может, по камерам посмотрим? – будто прочитав его мысли, внезапно предложил бармен. – Где вы там телефон оставили?
Администратор кивнула и провела Тхоржевского на пост охраны. Грузный, мрачный мужчина нехотя отыскал вчерашний архив. Около десяти минут под его усталые вздохи запись с камеры, висевшей прямо над барной стойкой, моталась взад-вперёд.
Объектив охватывал всех: бармена, гостей и несколько метров пространства вокруг. Люди на записи у стойки задвигались, как заводные муравьи в немом кино. Никита впился взглядом в экран, пытаясь поймать в этом мельтешении самого себя. Он просил охранника то остановить запись, то увеличить кадр, то отмотать назад. Но Тхоржевского там не было. Как у вчерашней спутницы! На его «законном» месте сидели девушки в коротких блестящих платьях, они смеялись и пили, сменяя друг друга.
– Это вчерашняя запись? – уточнил он, не отрывая взгляда от экрана.
– Вчерашняя, – зевнул охранник и ткнул пальцем в угол монитора, где светилась дата и время.
И действительно – вот стойка, вот бармен. Вот народ снуёт, кто-то садится, кто-то уходит, хохочут девчонки с кокошниками, которых он точно вчера не видел! Вот официантка пробегает с подносом. Только его самого там не было. Ни его сгорбленной спины на барном стуле, ни руки вокруг бокала с виски, ни самого бокала, ни девушки рядом.
– Может, вы были в «Пьяном страусе» через дорогу? – администратор мягко взяла задумавшегося Никиту под руку и повела к выходу. – Сходите туда. Но если телефон украли – лучше идите в полицию. Кстати, у вас айфон? Значит, его можно найти по геолокации.
Никита уходил, оборачиваясь через плечо. Он был здесь вчера. Точно был! Неужели они разыграли этот спектакль с охранником, чтобы просто украсть телефон? В голове ничего не вязалось, и он, скомканно попрощавшись, решил ехать в больницу, сев в нужную маршрутку.
План был следующий: нужно добраться до рабочего компьютера и заблокировать пластиковую карточку, которая явно либо потерялась, либо осталась на квартире у этой девицы. А на это андроидное недоразумение... если позвонят – объяснит, что нашёл, и назовёт адрес, куда за ним можно подъехать. Свой телефон – хрен с ним, купит новый, надо лишь где-то в блокноте найти пароли от облачного хранилища, и все данные будут на месте. Кошелёк потерял? Не жалко. Было-то всего наличкой пару тысяч, куча ненужных визиток и скидочных карт, которыми он никогда не пользовался.
Он выскочил из маршрутки, поправил воротник и уже взял курс к больничным воротам, но внезапно сбавил шаг. У тротуара вдоль больничного забора, прямо на складном стульчике, сидела старушка с ведром цветов. Белых, с лёгкой розоватой каймой по краю лепестков. Пенсионерка смотрела куда-то сквозь спешащих мимо людей, иногда поправляя ведёрко. Никита задержался, хлопнул себя по карману и достал чужой смартфон.
– Молодой человек, а гвоздичек не купите? – без особой надежды спросила старуха.
Он посмотрел несколько секунд на экран, затем, не глядя на неё, сунул смартфон обратно в карман. И дальше так же твёрдо зашагал к больничному крыльцу.
Тхоржевский подошёл к главному больничному входу. За стеклом знакомый охранник – типичный тучный мужчина с лицом, выражающим хроническую скуку, – медленно оторвался от газеты. Его ленивый взгляд оценивающе скользнул по Никите, а через динамик проскрежетал голос:
– Вам куда?
– Как куда? К себе в отделение, – ответил Никита, глупо заулыбавшись.
– Вы лежите у нас?
– Что? Лежу? – Тхоржевский опешил. – Львович, мне в нейрохирургию, на работу!
Охранник хмуро глянул на него, махнул рукой и нехотя нажал кнопку. Створки турникета разошлись, пропуская доктора. Никита вошёл в лифт, где уже стояла группа медсестёр и пара врачей из соседних отделений. Обычно его появление вызывало оживление: кивки, улыбки, дежурные шутки. Но теперь его «здравствуйте» повисло в воздухе. Коллеги ответили скупыми, равнодушными кивками, а их взгляды утыкались в стены, в пол, в кнопки этажей, как назло избегая Тхоржевского.
Не особо обращая на это внимания, он поднялся на нужный этаж и шагнул в отделение. Первой увидел Леру, постовую медсестру, ту самую, которая обычно заливалась румянцем при его виде и суетливо поправляла колпак, стараясь поймать ответный взгляд.
– Привет, Лер!
– Здрасте, – устало бросила она. Тхоржевский уже сделал пару шагов к ординаторской, когда её голос догнал его – резкий и неожиданно строгий:
– Мужчина, а вы куда?
Он обернулся. Она смотрела на него не с привычным обожанием, а с холодным недоумением. «Не выспались, что ли, все сегодня?» – подумал Никита и, отвернувшись, толкнул дверь в ординаторскую.
За столом, как обычно, мрачно восседал заведующий Олег Николаевич. Рядом на диване развалился анестезиолог Азат, лениво покачивая на ноге резиновым тапком и листая журнал. В углу, уткнувшись в телефон, сидел Сергей, второй хирург.
– Всем привет! Слушайте, у меня тут форс-мажор такой... – начал Никита, но фраза оборвалась. В комнате что-то переменилось, и воздух будто съёжился.
Все трое одновременно подняли на него головы. Олег Николаевич оторвал сосредоточенный взгляд от монитора. Его глаза, обычно спрятанные в сетке морщин, теперь были широко раскрыты. Азат медленно опустил журнал, его смуглое, обычно оживлённое лицо недоумённо задеревенело, густые брови съехались к переносице. Сергей тоже посмотрел на Никиту насторожённым взглядом и, покосившись на старших коллег, спросил с деланой вежливостью:
– Уважаемый, а вы, собственно, к кому?
Никита знал эти лица до каждой морщины, до каждой привычной гримасы, однако сейчас они стали для него совершенно другими. Чужими. Он почувствовал, как на его собственное лицо наползает глупая, нервная усмешка.
– Коллеги... Мужики? Что случилось? Я знаю, Олег Николаевич, вы мне строго приказали отдыхать, но у меня тут просто...
– Вы кто вообще, молодой человек? – с будничным равнодушием, медленно произнёс Олег Николаевич.
– Что значит – кто я? «Вы»? – вопрошал Тхоржевский, замечая, как лица коллег сменяются с вопросительных гримас на раздражительное недовольство.
– Как вы сюда попали? Вы пациент? Родственник? – Сергей начал медленно приподниматься со стула.
– Вы что, издеваетесь? – растерянно, вполголоса хмыкнул Никита. – Что с вами всеми?
Олег Николаевич встал из-за стола с холодной озадаченностью во взгляде:
– Представьтесь, пожалуйста. Мы с вами знакомы?
Азат отложил журнал и вперил в Никиту взгляд – долгий, изучающий.
– Вообще-то стучаться нужно, – произнёс анестезиолог с назиданием.
Тхоржевский обвёл взглядом их хмурые лица и «безоружно» поднял руки.
– Послушайте, если я где-то накосячил, вы просто скажите... – кто-то сейчас явно должен был подскочить к нему и щёлкнуть по носу со словами «Саечка за испуг!». Но в Никите всё более стремительно росло ощущение, что щёлкнуть ему хотели кулаком по физиономии.
– Выйдите, пожалуйста! – заведующий указал массивной рукой на дверь, опустив голову обратно в бумаги.
– Не понял... Не понял!.. – Мотая головой, бормотал Тхоржевский. Он пялился к выходу, видя, как Сергей и Азат синхронно шагнули к нему, обступая с двух сторон.
– Азат? Серёга? – переводил он вопрошающий взгляд с одного напарника на другой.
– Выйдите отсюда! – рявкнул заведующий и с такой силой грохнул кулаком по столу, подняв на Тхоржевского взбешённый взгляд.
В этот момент за спиной скрипнула дверь, и взгляды присутствующих метнулись к порогу. Там возник человек – крупный, с широкими плечами и округлым животом, обтянутым белым халатом. Седеющие волосы жёсткими прядями торчали из-под высокого колпака, а нагрудный карман топорщился от заколотой в него брендированной ручки. Он окинул ординаторскую быстрым и острым взглядом:
– Так, так, так! – затараторил он густым голосом с хрипотцой. – Коллеги, это ко мне! Прошу прощения!
По лицам присутствующих прошла волна облегчения. Вставшие практически в боевую позу хирург с анестезиологом синхронно сели на свои места вместе с Олегом Николаевичем.
– Здравствуйте, Платон Игоревич! – почти хором отозвались они.
Главврач крепко и суетливо схватил под руку ничего не понимающего Тхоржевского и, выдернув его из ординаторской, повёл к себе в кабинет.
Никита шаркал ногами по полу, уныло оборачиваясь на идущих мимо сотрудников, с которыми они виделись каждое дежурство, но которые почему-то сейчас не смотрели в его сторону.
– Платон Игоревич... – прошептал он. – Я что-то не то сделал? Какой-то залёт? Жалоба? Со вчерашним пациентом беда?
– Сейчас-сейчас, в кабинете обсудим... – торопливо бросил главврач, закрывая за собой дверь.
Посреди кабинета стоял массивный стол из тёмного, отполированного дерева, над которым возвышалось строгое кожаное кресло. На стенах, стиснутых книжными шкафами, висели дипломы и сертификаты в рамках: «Заслуженному работнику здравоохранения Заболоцкому Платону Игоревичу», «За добросовестный труд», благодарности от губернатора. Стол украшала тяжёлая подставка для разной «пишуще-чертящей» канцелярии, рядом – пепельница из толстого стекла и стопка папок. Чуть поодаль стоял чёрный стационарный телефон с глянцевой трубкой и суровым витым шнуром.
Главврач жестом пригласил глядящего в пол Тхоржевского сесть. Сам он, не занимая кресла, налил из хрустального графина в стакан воды и протянул его Никите.
– Так, – начал он, наконец садясь на своё место и сложив руки замком. Его густой голос теперь звучал тише, заполняя всё пространство кабинета. – Что случилось? Что вас беспокоит?
– Ой, у меня тут такое приключилось, мне к компьютеру надо! У меня ноутбук тут на работе остался, а там вся информация. Понимаете... Дело в том, что вчера...
Никита, нервно почёсывая затылок, запнулся. Хотя, если честно, Платон Игоревич был из тех начальников, с которыми о таком можно было говорить без особых опасений. Коллективу с ним повезло – это знали все. Мог пожурить за дело, иногда крепко, но никогда не отдавал своих на растерзание. Прилетала жалоба от склочной пенсионерки – разберётся, выслушает обе стороны и в большинстве случаев встанет за врача. Серьёзные обвинения, проверки, комиссии – Платон Игоревич всегда оказывался впереди, принимал удар на себя. При этом каждого в отделении знал по имени, даже санитарок. А при встрече в коридоре обязательно спросит, как дела, да так проникновенно, будто не для галочки, а по-настоящему, с тем особым вниманием, от которого подчинённые невольно расправляли плечи.
– Так вы у нас работаете доктором? – спросил Платон Игоревич, медленно протирая очки.
– Ну конечно! – вскрикнул Тхоржевский, раздражённо вскочив с места, хотя больше не от раздражения, а от полного непонимания, зачем над ним так странно, изощрённо изгаляются.
Да, подчинённых у Платона Игоревича было несколько сотен, но нейрохирургов можно было пересчитать по пальцам одной руки. Три дня назад Тхоржевский лично полчаса докладывал ему про пожилую пациентку со сложной менингиомой теменной доли! Может, жалоба какая-то прилетела? Или кто-то настучал? Но за что? Может, буянил вчера в баре, и кто-то узнал и нажаловался на неэтичное поведение доктора? А может, Олег Николаевич доложил о нём что-то нелестное?
Никита потянулся за этой мыслью и в голове вдруг что-то слабо шевельнулось. Какой-то образ. Размытый, почти неразличимый, как отпечаток ладони на запотевшем стекле. В голове проявилось нечто округлое. Волосы. Лицо – мягкое, тёплое, но совершенно без черт, будто кто-то намеренно стёр детали, оставив только общий контур. Он попытался ухватиться за этот образ, но тот тут же растаял, расплылся и упорхнул.
Поверх мечущихся мыслительных клочьев слой за слоем, начало наплывать другое... Операционная. Мониторы. Бор в руке. Что-то резкое, судорожное... И пинцет. Чья-то кровь на кафеле...
Никита схватился за голову и начал тереть виски – сильно, почти до боли, пытаясь физически утрамбовать мысли. Они беспорядочно рвались из черепа, путаясь и налезая друг на друга.
– Спокойно, спокойно... – главврач поднял ладонь и, надев очки, посмотрел на Тхоржевского поверх линз. – Вы мне только напомните, какой университет заканчивали?
– Что?
– Какой университет? – повторил Платон Игоревич, не сводя с него глубоко посаженных под брови глаз.
– Ну как... какой? – Никита медленно опустился на стул и отвёл взгляд в стену. – Ну, этот...
Он беспомощно улыбнулся, глядя на главврача, и попытался выдать хоть что-то: название, аббревиатуру, город... Но в голове была лишь пустота. Лихорадочно перебирал буквы: А... Б... В... Г... Имена преподавателей, лица сокурсников – ничего! Только плотный белый шум.
– Как вас зовут?
– Что?
– Как... вас... Зовут? – глаза главврача сузились до тёмных щёлочек под седыми кустистыми бровями.
Тхоржевский снова уставился в стену, но теперь уже остекленевшим, потерянным взглядом.
– Андрей, – вдруг твёрдо произнёс он. – Андрей... – повторил тише, словно пробуя звук на вкус. – Меня зовут Андрей.
Он повторил имя ещё раз, уже увереннее, и на его лице проступило почти детское недоумение, будто он сам не понимал, откуда взялось это слово, которое катал на языке. Его взгляд стал расфокусированным: скользил по поверхностям, не цепляясь за детали. Никита, зачем-то назвавший себя другим именем, повёл головой, словно пытаясь рассмотреть что-то за спиной, а затем медленно, задумчиво почесал висок.
Черты его лица поплыли, утратив привычную жёсткость, уголки губ приподнялись в несвойственной ему растерянной полуулыбке. И выглядел он человеком, который только что очнулся после очень долгого сна.
– Старостенков Андрей Александрович, – твёрдо повторил он и присел обратно на стул, нахмурив задумчивое лицо.
– Где вы работаете? – снова спросил Платон Игоревич, не сводя с него глаз.
– Горводоканал. Заместитель главного инженера, – произнёс он, глядя под ноги, будто пытаясь убедить в этом самого себя.
– А-а-а! – Главврач хлопнул в ладоши. – Так это ваша тёща у нас в хирургии после холецистэктомии наблюдается! Вам же к ней?
Лицо человека напротив дрогнуло, он потупил взгляд, а затем судорожно провёл ладонью по лицу, стирая невидимую пелену.
– Так... да, – он медленно кивнул, голос стал твёрже. – Действительно! Мне нужно её навестить. Передачку... – обернулся к окну, словно вспомнив что-то важное. – Ой, надо же, ничего не купил. Скажите, а что можно после... холе... хо-цит... Ну, после этой операции!
Платон Игоревич облегчённо кивнул, по-деловому кратко отчитался о самочувствии пациентки и ходе операции и, перечислив разрешённые продукты, махнул рукой в сторону ближайшего магазина. Напомнил, что до конца режима посещений осталось всего полчаса – нужно поторапливаться.
– Да, да, извините, я побежал! – Мужчина, назвавшийся Андреем, засуетился и бросился к двери, на ходу отвечая на внезапно зазвонивший телефон. – Да! Дорогая, я уже иду к Антонине Григорьевне! Детей из лицея сам заберу, я помню, не зуди!
Он уже взялся за ручку входной двери, когда она распахнулась сама с другой стороны. Резко, едва не ударив его по лбу. Андрей отшатнулся и пропустил входящую.
– Ой, извините! – виновато обронила Анна, прижимая к груди папку с документами, и улыбнулась... Мягкой, беззащитной улыбкой, с ямками на щеках.
– Проходите... – под нос пробормотал Андрей и посторонился, прижимая к уху телефон, мельком встретившись взглядом с посетительницей. – Да, да. Всё сделаю, дорогая!
Дальнейший разговор отсёк хлопок закрытой дверцы.
– Платон Игоревич? – шёпотом обратилась Анна, привстав на носочки и пытаясь ещё что-то сказать.
– Аня, извини, у меня тут дела, – с нарочитым сожалением прервал Заболоцкий. – К Олегу беги сразу в отделение. Я подойду попозже. С вами обеими чаю попью. И заодно подпишу отпуск твоему супругу! Бегом!
Анна снова широко улыбнулась, вжав голову от неловкости, что потревожила главврача, и, попятившись, закрыла дверь аккуратным хлопком.
Как только торопливые каблуки Анны стихли где-то подальше в больничном коридоре, главврач потянул за ручку выдвижного ящика и достал папку. Из неё он вынул слегка пыльный, обтянутый коленкором альбом с тиснёной надписью «Выпуск 2014». Долистав до нужной страницы, остановился пальцем на одном фото. На снимке был молодой человек с чуть крупноватым носом, большими светлыми глазами и растрёпанными волосами. Под фотографией красовалась аккуратная подпись каллиграфическим курсивом: «Никита Данилович Тхоржевский, лечебное дело».
Главврач поддел уголок фотографии, и та отделилась от страницы с сухим щелчком. Платон Игоревич Заболоцкий достал зажигалку из кармана и чиркнул кремнем. Фотография вспыхнула мгновенно, и пламя поглотило молодое улыбающееся лицо, заставив края бумаги тут же почернеть и свернуться.
Он бросил догорающий клочок в пепельницу и неподвижно смотрел, пока от портрета не осталась лишь горстка дымящегося пепла.
* * *
Платон Игоревич мчался по городу на своём БМВ Х6, лихорадочно перестраиваясь из ряда в ряд, подрезая и не глядя на сигналы. «Беда, беда...!» – выстукивал он пальцами по рулю на светофоре перед больницей. Не дожидаясь зелёного, просто вывернул руль и въехал на территорию через служебный въезд, едва не зацепив будку охранника. Тот высунулся было с претензией, но осёкся, узнав главврача, и молча провёл взглядом машину, резко затормозившую прямо у центрального крыльца.
Платон Игоревич выскочил, не заглушив двигатель, и, запрокинув голову, бросил взгляд на фасад, будто разглядывая сквозь бетон и стекло то, что происходило внутри.
– Нейрохирургия... – прошептал он и ринулся внутрь.
В холле он чуть не снёс стайку ординаторов с бумагами – те шарахнулись в стороны. Кто-то из медсестёр окликнул его у лифта: «Платон Игоревич, доброе утро!» – он отмахнулся, не оборачиваясь. В коридоре терапевтического корпуса навстречу попался заведующий лабораторией, привычно потянулся с каким-то вопросом, но, поймав взгляд главврача, мгновенно передумал и посторонился. Платон Игоревич шёл быстро, почти бежал, превозмогая округлый живот, и все, кто попадался на пути, инстинктивно уступали дорогу.
Ворвавшись наконец в нужное отделение, он услышал приглушённый, обрывающийся крик из операционной. Не сбавляя шага, Платон с размаху ударил ладонью по стене, после чего воздух содрогнулся и затрещал, как натянутая плёнка. Секунда – и отделение погрузилось в прозрачный воск. Крик из операционной оборвался густой, ватной тишиной. Пылинки замерли в лучах света, а вместе с ними и все, кто был в отделении.
В коридоре медсестра окаменела на полуслове, её вопрошающий взгляд и протянутая рука неподвижно застыли. У окна замер мужчина в потёртом халате. Его костыль оторвался от линолеума на несколько сантиметров, зависнув в воздухе, а пальцы вытянутой руки застыли в миллиметре от оконного стекла. На скамейке у процедурной «отвердела» пожилая женщина: капли воды из пластикового стаканчика, поднесённого к губам, выплеснулись и повисли в воздухе прозрачными бусинами. Посередине коридора какой-то парень замер в неловком полуприседе. Его пальцы почти коснулись упавшей таблетки, а лицо застыло в сосредоточенной гримасе. У двери в палату замерла девочка, толкавшая перед собой капельницу: одно колёсико едва оторвалось от пола, а полы яркого халатика застыли в неестественном порыве несуществующего ветра.
Сверившись с застывшими стрелками настенных часов, главврач толкнул дверь в операционную.
Нейрохирургическая бригада застыла, превратившись будто в музейную инсталляцию. У вскочившего Азата табуретка опрокинулась и замерла на двух ножках. Рука Сергея была выброшена вперёд, пальцы растопырены в безнадёжной попытке остановить неизбежное. Операционная сестра отпрянула от столика и замерла в полуобороте, прижав к животу лоток со стерильными инструментами. Молодая санитарка у двери застыла в странном, ломаном движении, словно застряла между желанием броситься на помощь и порывом сбежать.
Улыбка Тхоржевского угадывалась даже через плотную медицинскую маску. Ткань натянулась жёсткими складками у уголков рта, резко уходя к скулам. Его суженные зрачки впились в заведующего, прикипевшего спиной к стене. Хирургическая маска Олега Николаевича вздулась – под ней рот был распахнут в беззвучном крике. Уцелевший глаз был широко раскрыт, в то время как из другого торчал пинцет. На белой маске вокруг щеки уже расплылось алое пятно, испещрённое брызгами. Из-под торчащего из глаза металла выполз застывший тонкий ручей крови. Там, где инструмент вошёл в череп, образовалось кольцо из вдавленной багровой кашицы – всего, что осталось от уничтоженного глазного яблока.
Платон Игоревич сначала осторожно, с противным лязгом извлёк пинцет из глазницы. Затем поднёс ладонь к изувеченному лицу, и над кожей с тихим жужжанием вспыхнул тусклый свет. Под его пальцами хрусталик и роговица начали собираться заново. Словно при обратной перемотке плёнки, кровь втянулась в поры, склера срослась, и глаз – снова ясный и зрячий уставился в пространство так же неподвижно, как и соседний.
Закончив с лицом, главврач вытянул из головы пациента застрявший в мозге бор, на который налипли ошмётки мозговой ткани. Он снова поднёс ладонь к зияющему отверстию в черепе. Костные осколки, притянутые невидимым магнитом, поднялись из раны и спаялись в гладкую пластину без единой трещины. Под ними запульсировал мозг. Повреждённый участок, напоминавший тающий лёд, плавно затянулся ровной багровой гладью, пока края кожи не сошлись поверх кости безупречным, невидимым швом.
Окровавленный бор Платон завернул в носовой платок и спрятал в карман.
Глубоко вздохнув, он вытер рукавом пот со лба и вышел в коридор. Укоризненно покачал головой, задумчиво глядя себе под ноги, медленно набрал в грудь воздуха и покинул отделение.
Заболоцкий спешно засеменил в свой кабинет, где ему пришлось и дальше заниматься «уборкой». Он наконец откинулся в кресле и закрыл глаза. Сознание отслоилось от больничного гула и погрузилось в бурлящий информационный эфир. Внутри черепа возникло тупое, давящее напряжение, словно мозг пытался физически раздвинуть кости. По вискам побежали крошечные, невидимые «змейки» статического электричества.
– Никита Данилович Тхоржевский, – прошептал он.
Светящейся, переплетённой нитью данных поток начал работу. Сначала – официальные реестры: ЗАГС, налоговая, военкомат. Платон Игоревич дрожащим квантовым щупом беззвучно и незаметно для всех вонзался в серверы. Он находил запись о рождении и «перешивал» её. Имя, фамилия, номера документов, ИНН и СНИЛС – всё это медленно, с вязким сопротивлением перетекало, в новые буквы и цифры.
Затем – социальные сети. Сознание метнулось по десяткам платформ, выжигая фотографии, отметки друзей, комментарии и лайки. Каждый след нужно было не просто удалить, но и «залатать» дыру в памяти других людей. Находя пост с Никитой, Платон внедрял в его друзей едва уловимый импульс, стирающий образ человека.
База медуниверситета, дипломы, личные дела... Здесь мало было сменить имя. Нужно было вшить в память коллектива иную историю: был другой врач, с другим лицом. А может, и не было вовсе никого? Реальность в таких мелочах охотно «зализывала» хирургические порезы Платона Игоревича.
Самым неприятным для главврача было работать с родственниками. Мать Никиты в это время смеялась на кухне со своим новым гражданским супругом – тем самым лысым мужчиной. Но во время разговора она почему-то поёжилась, отвела взгляд и провела рукой по животу. В её сознании всплыло воспоминание из молодости: как она пришла к гинекологу, как вручила ему пачку грязных послеразвалочных купюр в девяностые и как, вытирая слёзы, взобралась на кровать Рахманова.
– Полно тебе рыдать, родишь ещё, дорогая, всякое бывает, – потрогав себя за кадык, женским голосом произнёс Платон Игоревич. В том воспоминании он смотрел на молодую, «зелёную» мать глазами гинеколога, накрывавшего стерильный стол с необходимым инструментарием.
* * *
Раньше, конечно, было всё намного проще. Дрогнула рука и неудачное кровопускание омрачалось смертью знатного вельможи? Но и только-то. Платон тихо отправлял тело на бальзамирование, указав в папирусе причиной «смерть от гнева богов». Египетские бальзамисты получали двойную плату и давали клятву молчания в обмен на сохранение собственной жизни. Всё на том и заканчивалось.
В Риме же он просто подкидывал тело легионера, не пережившего его мятежного скальпеля, к груде павших после неудачной стычки с германцами. А в докладе центуриону значилось: «Пал в бою смертью героя» – и никаких вопросов.
При басилевсе в священной Византии неудачное лечение он запросто перекладывал на конкурента-лекаря – нашёптывал императору о сглазе или порче по наущению персов, подкупивших врачевателя при дворе, и дело было в шляпе. Точнее, тело бедолаги-целителя прямо на виселице.
В эпоху Возрождения стало сложнее – приходилось задействовать побольше народу. Платон подкупал дюжину свидетелей, чтобы те указали на аптекаря, снабдившего больного «не теми травами». Но деньги имели свойство заканчиваться, и он уединялся и проникал в чужое сознание так, что несчастный аптекарь сам брал вину на себя. А при любой иной хирургической неудаче Платон объявлял, что у покойного обнаружилась редчайшая аномалия строения, описанная в доселе неизвестном труде великого Галена. И пока он произносил перед родственниками и судьями свою отчаянную, скорбную речь, то буквально задыхался от запаха книжной пыли. Она, где-то в библиотечных стеллажах, по мановению его воли поднималась со страниц трудов великого учёного, складываясь в новые буквы.
В Викторианскую эпоху люди начали плодить документы, словно плесень: протоколы, отчёты, акты. Особенно англичане стали слишком много общаться и слишком много записывать. Человеческая память сделалась надёжней, а деньги перестали работать так, как прежде. Слишком много глаз видело, слишком много умов сохраняло образы, слишком много ушей слышало крики больного. Платон мог подкупить гробовщика, чтобы тот закопал тело без лишних вопросов, но уже не мог купить молчание целого госпиталя, видевшего, как пациент ещё вчера бодро ходил по коридорам.
Смерть от передозировки лауданума? Платон выводил в графе «причина»: «Внутренняя травма ввиду нервной горячки». Переборщил с эфиром? Внезапный сердечный паралич. Повредил крупный сосуд? Увечья от разбойника, несовместимые с жизнью.
Вымарывать, подделывать, подкупать – всё это было возможно, но только если держишь в уме целую бухгалтерию смерти, где каждый промах требовал своего, тщательно выверенного шифра. Здесь уже нельзя было просто по велению сознания менять буквы в книге регистрации усопших. Реальность приходилось переписывать заново, подгонять и сшивать грубыми нитками, которые могли расползтись в любой момент. И расползтись не сами собой, ведь кое-кто мог за них потянуть.
В любом веке и в любом городе, где бы Платон ни заметал следы, он чувствовал на затылке взгляд... Взгляд того, кто неустанно за ним зрит.
* * *
Они смотрели друг на друга, стоя лицом к лицу. Один – в запачканном кровью хирургическом халате, с трясущимися от ярости и изнеможения руками. Другой – в идеально отутюженном кителе, спокойно и невозмутимо опирался на трость, склонив на плечо подрагивающую голову. На Платона смотрело его собственное лицо. Та же желтоватая кожа, те же глубоко посаженные глаза, тот же высокий лоб. Но на этом лице не было ни усталости, ни гнева, ни милосердия. Лишь беспристрастная, ледяная пустота. Только правый уголок рта был чуть опущен, придавая лицу маску лёгкой надменности, на крупной голове, которая из-за слабой, тонкой шеи качалась, будто спелый плод на ветке. А под брючиной у этого большеголового франта в кителе скрывалась нога. Не такая, как правая, здоровая, а постоянно волочившаяся, двигавшаяся как-то нехотя, с запозданием, будто не поспевала за остальным телом.
Хромота. Вечная, неустранимая, с самого рождения. Так оно и повелось с тех времён.
Находил Платон птицу с перебитым крылом и садился с ней в укромном углу за пещерой. Двумя руками, тёплыми и крепкими, выправлял кость, ловя её под тонкой, пернатой шкуркой. Привязывал крыло к ровной щепке сыромятным ремешком и отпускал на волю. А вот поранился соплеменник, распоровший ногу на охоте. Так Платон раскалил на огне тонкий кремнёвый скребок, двумя пальцами раздвинул края раны да прижигал раскалённым камнем. Плоть противно шипела, пахло горелым мясом, но кровь остановилась. Загноится старая рана у кого-нибудь? Тогда Платон в ладонях сухие листья пахучей травы мельчил, перед тем рану промывал, а затем засыпал этим порошком, перевязывая её страдальцу широким листом.
А Фома всё это время сидел поодаль на камне, поджав свою хромую ногу и болтая скошенной набок головой. Он не мог делать того, что делал Платон, – его пальцы были слабы и не слушались. Но тогда брал он заострённую кость и давай водить ею по мягкому песчанику, выцарапывая кривые линии – одну, другую, третью...
Вправляет ли Платон вывихнутую руку ребёнка, тянет ли младенца из тяжело дышащей матери или оттирает пену со рта бьющегося в тряске путника, то всегда слышит за спиной ровный, монотонный царапающий звук. Оборачивается – а там Фома. Сидит, не мигая, смотрит на него пустыми глазами и царапает, царапает, царапает... То на глине, то на камне, то на папирусе. Ведёт счёт каждому его движению, каждому крику, каждой капле крови.
Но не всегда Платон его мог заметить – просто знал, буквально спинным мозгом чувствовал, что всегда Фома рядом: наблюдает, смотрит за ним.
Вот Платон, главный лекарь римского валетудинария, под покровом ночи закапывает тело легионера, не пережившего его мятежного скальпеля. А на краю соснового бора, в лунной тени, стоит фигура в плаще. Не шелохнётся сначала, а потом дёрнется и растворяется, заковыляв обратно в темноту.
Вот в Константинополе Платон, придворный лекарь, сжигает свиток с рецептом, отправившим на тот свет сестру викария. А в арочном проёме в башне напротив, в струящемся дыму ладана, мелькает тёмная ряса. Глубокий капюшон скрывает лицо, и только наклонённая вбок голова выдаёт знакомый недуг.
Вот в Салерно Платон платит капитану, чтобы тот «случайно» уронил груз с телом у берегов Крита. А на причале, среди матерящихся полупьяных рыбаков, замер немой носильщик. Голова опущена, но из-под сальных волос сверкают цепкие глаза. Хоть тот якобы покорно склонил голову, да чувствует Платон на себе тяжесть этого взгляда.
Вот в Париже Платон подкупает гробовщика на кладбище Пер-Лашез – и снова видит за мшистой оградой, в тумане, силуэт в длинном сюртуке. Трость упёрта в землю, как копьё, голова на плечо склонилась, и глаза блестят сквозь сизую дымку.
Вот он, главврач советской больницы, выкидывает в топку историю болезни, а к окну, припорошенному инеем от мороза, на секунду прилипает знакомое лицо в ушанке. Смотрит, криво улыбаясь, и сразу исчезает, чуть склонив голову.
Фома всегда рядом. В любом обличье: нищий на паперти, фарисей в Иерусалиме, уличный газетчик в Лондоне, офицер НКВД в свете единственной лампы в окне напротив больницы.
* * *
Племя день и ночь бежало от мора. Однако спасения не было. Боги были глухи. Звери ушли из леса, дети кашляли кровью, река стала горькой – в её воды бросали мёртвых.
Дым гас в дождевых потоках, огонь чадил, но не грел.
У костра сидели измождённые. Старики качались, словно сухие стебли, женщины плакали, прикрывая детей. Над ними трепетали рваные звериные шкуры, натянутые на кривые стволы вырубленных деревьев, – так они пытались укрыться от ливня, что хлестал сверху без пощады.
Старейшина, треснутая кожа которого обтянула кости, словно сухая кора, поднял руки к чёрному небу. Он взывал к небесам сорок дней и сорок ночей, тянул к ним свои высохшие ладони, и голос его был полон отчаяния. Под плач женщин и стон детей он рухнул на колени...
И в тот миг молния расколола тьму. Изогнувшись остриём, она прорезала густые облака, и из чрева небесной тверди в самую чащу леса ударил светящийся камень. Старейшина, едва подняв руку, указал туда. И охотник – последний, у кого были силы вести под руку старика и держать копьё, – поднялся и послушно двинулся в лес.
Дождь лил, как река, струи били по земле, и воздух дрожал от небесного грохота. Среди деревьев перед охотником разверзлась рана земли. Яма почернела, по краям торчали обугленные корни, горящие в дыму. В глубине тлели багровые огни, словно угли. Там лежала Она.
Кожа Её была бела, как луна, тело обмазано глиной и тёмной липкой влагой, пахнущей медью. Она дышала, но глаза Её, широко раскрытые, смотрели ввысь и вокруг на деревья, будто не узнавая мира. Из горла рвался хрип – звук не то птичий, не то звериный.
В ногах у Неё, в грязи и крови, бился младенец. Его крик прорывался сквозь гром. Крошечные руки скользили по сырой земле, кожа была покрыта кровью и глиной, а дыхание походило на сиплый писк зверька. Но в чреве Её ещё оставался другой. Из Её тела наружу торчала лишь одна крошечная ножка, дёргающаяся в муках: второе дитя застряло, рвало Её изнутри, будто в безысходной схватке.
Охотник с бьющимся сердцем наклонился ближе, чтобы разглядеть Её лицо. Но вгляделась Она в него страшными глазами с нечеловеческим криком. Охотник в страхе отпрянул и вскинул копьё – то ли чтобы бой дать, то ли чтобы враз прекратить Её муки. И в тот миг Её рука рванулась. Быстрая, как змея. Пальцы ледяной хваткой вцепились в его запястье и потянули копьё к себе.
Сомкнув на миг дрожащие губы, Она выдохнула свой последний отчаянный крик. С нечеловеческой силой отломила остриё и подняла его над животом своим.
* * *
Платона Игоревича от воспоминаний отвлекла секретарша, вошедшая в кабинет, коротко постучав:
– Платон Игоревич, вам... Заказное письмо. Только что курьер привёз.
Она протянула конверт с гербовой печатью. Главврач молча взял его, кивнул, и девушка тут же выскользнула за дверь. Платон взял со стола перочинный нож, вскрыл плотную бумагу и обнаружил, что внутри была стопка листов с чёткой надписью на титульном – «Акт внеплановой выездной проверки».
Он прочёл первую страницу, и на его брезгливую улыбку сползла тень, а глаза заметались по пунктам:
«...несвоевременное и не в полном объёме проведение предоперационного обследования пациента К. С диагнозом «Фармакорезистентная мультифокальная эпилепсия»: отсутствие в истории болезни свежего (на момент операции) общего анализа крови... отсутствие данных контроля электролитов (калий, натрий) за сутки до вмешательства... В протоколе операции не полностью отражён этап коагуляции сосудов мягкой мозговой оболочки, отсутствует подпись ассистента... дефекты послеоперационного наблюдения... температура тела в послеоперационном периоде измерялась с нарушением утверждённых временных промежутков... усматриваются признаки оказания медицинской помощи ненадлежащего качества, создавшие угрозу жизни и здоровью пациента.»
Главврач дочитал последний пункт и несколько секунд сидел неподвижно, глядя в бумагу. Потом, задумчиво и горько улыбнувшись, сложил акт пополам и, резко скомкав, швырнул в мусорную корзину в углу, а папку с бумагами просто отшвырнул от себя толчком. Та, скользнув по столу, свалилась на пол.
Главврач решительным движением снял массивную телефонную трубку и набрал номер:
– Да, слушаю тебя, брат мой! – со знакомой, раздражающей, возвышенной церемониальностью отозвались на том конце.
– Ты совсем охренел?! – голос Платона прорвался сквозь тяжёлое, колючее дыхание. – Три миллиона?! За что?! Пациент в норме! Эпиприступы купированы! Я где тебе три миллиона возьму из больничного бюджета?! Высру, что ли?! У меня коммуналка! У меня зарплаты!
– Брат мой, я слышу – ты в гневе. Тебе нужно успокоиться... – прострекотали на том конце трубки.
– Издеваешься, сука?! Сидишь в кабинете, бумажки перебираешь, а я каждый день на линии огня! Я костяными шилами черепа сверлил сотни лет, прячась от твоих грёбаных инквизиторов, чтобы понять, куда можно ткнуть, а куда нельзя! Я практиковался на трупах, пока не научился отмерять дозу, снимающую боль, от той, что останавливает дыхание! Я гной из лёгких, сука, тростинкой высасывал, когда о бактериях никто и не слышал!
Платон вскочил, едва не обрывая провод:
– Ты знаешь, что такое зашивать кишки раскалённой иглой под пулями?! А теперь я должен отчитываться за каждый шов и шприц, потому что вы себе напридумывали правил?! Думаешь, у меня волшебная палочка вместо скальпеля? У меня ресурсы на нуле, персонал бежит в другие регионы, а я затыкаю дыры пальцами в плотине! Я, сука, тысячи лет кровью знания добывал для человечества, пока твоя крысиная рожа за моей спиной околачивалась!
Он услышал, как за дверью скрипнула половица – там замерла напуганная секретарша, прислонившая ухо к двери, но Платон сбавлять тон не стал:
– А эти пациенты! Эти «благодарные» пациенты, которые совсем охуели! Им все должны! Круглосуточно! Требуют, чтобы им жопу вытирали! Приходят и орут: «Я налоги плачу! Лечи меня! Я тебя содержу!» Рассказать бы им, как их предки дохли, как мухи, от пустяковой царапины! Как к двадцати годам оставались без зубов, а при любом кровотечении – копай могилу! Все бы они дохли, не доживая до своих драгоценных тридцати! А теперь – зажрались: «Мне не так улыбнулись, мне не то выписали, я в интернете читал!» Сукины дети! Вам бы в поле – подыхать от рожистого воспаления! Гнить от сифилиса! Рожать по десять детей, чтобы половина дохла в первую неделю! Тогда бы поняли, что такое настоящая медицина: грязные руки, кровь и смерть вокруг!
Платон снова уселся в кресло, которое жалобно скрипнуло под его весом, и начал практически рычать в трубку.
– А тут вы ещё! Многоножка смрадная! Контролёр на контролёре, сверху ещё контролёр, а над ним – контролёр, ещё, блядь, один! Как были вы тысячи лет бесполезным говном – так и остались!
Главврач замолчал, шумно выдохнув сквозь стиснутые зубы, не найдя больше слов.
– Успокойся, брат мой, Платон. Как ты себя назвал в этот раз... Платон Игоревич. Платон Игоревич Заболоцкий ты у нас в этом веке. Точно. – Голос в трубке оставался таким же протокольно невозмутимым и при этом крайне вежливым. – Неужели ты и вправду считаешь нормальным, что за тобой не должно быть контроля? Ластиком ты всё соскоблил, в цифровом эфире всё подчистил, человека от тюремных застенков спас... Да только всему плата должна быть. Знаю, знаю, ты ведь тоскуешь по временам, когда просто сваливал тела в кучу, сжигал их и отчитывался, будто все умерли от чумы. Ты ведь настолько обезумел от безнаказанности и возомнил себя настолько всесильным, что, желая уничтожить доносы на тебя египетскому царю Птолемею от родственников умерших больных, целую Александрийскую библиотеку сжёг. Вместе с её книгами и людьми. Помнишь, как ты капитана корабля с ума свёл, и тот взял курс на огромную ледяную глыбу? А всё лишь бы тебе скрыть эпидемию лихорадки, вспыхнувшую на корабле, между прочим, из-за твоей же неиспытанной вакцины...
Фома сделал паузу, а главврач медленно откинулся на спинку кресла, и на лице его сама собой проступила кривая усмешка.
– Ты вообразил себя Богом, брат, неприкасаемой кастой. Тебе кажется, если ты спас один десяток жизней, то имеешь право другим десятком и пренебречь. К тебе же было не подступиться без низкого поклона и «бумажки» в кармане. Ты жалуешься на дефицит кадров, но сам занимаешь все ставки своими подчинёнными и не пускаешь туда «чужаков». Твои собратья держат клиники, кафедры, лаборатории – и всё вам мало. Я знаю ваши лица. Тысячи лет на них смотрю – надменные и холодные, пока в ладонь не ляжет мешочек золота или пачка рыжих купюр. Тогда ваши взгляды вдруг делаются мягкими и приветливыми.
Я знаю вас, знаю давно, брат мой, – и вы неизменно одни и те же. От Вавилона до Ниневии. От Афин до Спарты. От Сиракуз до Рима. От Константинополя до Антиохии. От Багдада до Каира. От Парижа до Флоренции. От Тебриза до Исфахана. От Пекина до Ханчжоу. От Берлина до Москвы. Тысячи лет – одни и те же. Алчные. Лживые. Чёрствые. Надутые. Смотрящие на больных, как на червей в испражнениях. И только мы способны напомнить вам ваше место. Только мы защищаем от вас тех, кто в вас, увы, нуждается.
– Знаешь, что я тебе скажу, Фома? – процедил Платон Игоревич в трубку.
– Слушаю тебя внимательно, брат мой... – отозвался всё тот же раздражающий голос.
– Да пошёл ты на хуй, вот что!

Пациент: номер 4.
Психотропные препараты, дозировка повышена до 350 мг.
Время введения: 7:30.
Примечание: сознание спутанное. Отмечается выраженная акатизия – пациент не может усидеть, постоянно перебирает ногами, переступает с ноги на ногу. Кожа бледная с сероватым оттенком. Зрачки расширены, реакция на свет замедлена. Периодически хватается за поверхности – стены, спинку кровати. Двукратная рвота.
Глава 5
Надбавка за вредность

В светлицу мою вонзился тёплый луч солнца утреннего. Покои чудно засверкали световыми зайцами-плясунами, что, от скляниц целебных отражаясь, враз усеяли врачевательное место моё.
Тут у меня всё, что для леченья надобно, чего только нету: и настои полыни горькой, и на меду зелье чесноковое, и чертополоха растиры, и крапивы с ромашкою отвары, от хрипоты грудной солодка, шиповник на переваре огненном да подорожник на вине хлебном. И утварь со снарядом нужным имеется: чаша кровосборная, ножницы с крюками жильными, трубки дышловые, обвязи с ветошками да лоскутами для ран кровавых стонущих. Резцы стальные плоторезные, свёрла да буравы для дел зубочистных, клещи зубодёрные, родильное ложе раскладное из дерева дубового, ножницы младенцевы пупочные, простынки повивальные да меха успокоительные с ладаном.
Встаю, облачаюсь в кафтан парчовый с рукавами короткими, чтобы делу не мешали. На ноги – порты суконные, на тело нагрудник льняной через голову продеваю, по самые половицы. Подхожу к образам святым: Иоанну Предтече и Пантелеймону Великомученику. Делаю по девять поклонов благословных труднических, осеняю себя крестным знамением... Слышу, как псы взвыли на подворье и в дверь – три удара лихих, молотных:
– Отворяй, жилорез-бальзамник Ерофей, худо мне!
Голос этот узнаю сразу, немедля впускаю Григория Лукьяныча Скуратова, он же – Малюта. Око государево, воевода опричный наш. Трясёт его, веки свинцом перепойным налиты, дух нутряной, бражный, в лицо мне пахнул. Но не морщусь я и в душе о таком не поведаю, ибо Господь управил так, что страждущему помочь должен.
Снимаю с Малюты наручи кожаные, кафтан его чёрный, расстёгиваю рубаху на груди грубой, сапоги тяжёлые откидываю. Ложится на постил Григорий Лукьяныч. Тонька, дочка деверя подьячего Феофана Протопопова из Поместного приказа, зельницей у меня трудится пока, к повивальному делу готовится. Семнадцать годков отроду: щёки румяные, пунцовые, как свёкла спелая; кожа, как снег, бела; брови чёрные, как крылья вороньи; коса русая, густая, как поле перед жатвою, алою лентой перевязана.
Торопится, дышит беспокойно, несёт в одной руке ковш деревянный с болтанкой пахучей – отваром листьев ивы с мятою и зверобоем, в другой – выжимку кислую с капустой квашеной. Хорошо знает уже дело своё, а если чего упустит, облапошится да промахнётся – наказание моё суровое: наизусть пусть читает Деяния святых апостолов. А не справится – ещё и Откровения Иоанна Богослова добавлю.
Делает три глотка жадных из ковша Григорий Лукьяныч, дух переводит, выдыхает со стоном утробным, бороду обтирая. Подаю ему кубышку капустную, выпивает и её. Тоньке рукой машу – знает она уже, что три чарки наполнить надо огневицей перегонной. Привстал Скуратов на спаленную перину, руками могучими оперся. Сколько же эти руки врагов Руси передушили, сколько глазниц да языков сталью государевой выжгли предателям да слугам лукавым, что народ русский изжить хотят! Ух, окаянные... Государю нашему, помазаннику Божьему, поклоны отбивают, а литовцам да татарам втайне за мзду сведения доставляют. Мало того, что земли наши отнять хотят враги внешние, так ещё интриги да заговоры плетут враги внутренние.
Крестится Григорий Лукьяныч и, молитву вознося, шепчет:
– Господи, яко врачеватель небесный, исцели раба Твоего Григория от недуга и укрепи веру его!
Выпивает чарку воевода.
Крестится снова Григорий Лукьяныч:
– Господи, яко врачеватель небесный, исцели раба Твоего Григория от недуга и укрепи веру его!
Вторую чарку выпивает воевода.
– Господи, яко врачеватель небесный, исцели раба Твоего Григория от недуга и укрепи веру его!
Третью выпивает чарку воевода наш.
Ох, слыхали мы, как гуляет опричнина наша. Как соберутся воеводы пить, так не то что вся Москва гудит – от Твери до Мурома, от Путивля до Слободы Александровой везде гул стоит. Сядут они за столы дубовые, скатертями узорчатыми покрытые, да польётся вино хлебное рекой. Огненная вода в чарках серебряных искрится, а пиво душистое в кубках золочёных пенится. И пьют они, пьют, не зная удержу, словно враги Руси, что на земли наши святые позарились.
А после трапезы, как разгорячатся, пойдут плясать. Танцы у них срамные, удалые: ногами топочут, руками машут. Девки-красавицы в хороводы встают, песнями заливаются, а опричники подхватывают да так лихо глотки рвут, что, говорят, слыхал их люд русский аж в самом Звенигороде. А потом – в баню! Стегают они друг друга вениками берёзовыми так, что пар клубами валит, и выходят они оттуда красные, как раки, да снова за чарки берутся.
А потом, как разойдутся они вовсю, пойдут шуты да скоморохи потешать их. Прыгают, кривляются, похабщину поют – да так, что и самый грузный и хмурый из опричнины в голос засмеётся. И льётся хмель, удаль да веселье, и нет конца пиру сему.
А наутро, как рассвет заалеет, опричникам должно снова за дело браться. Кто на коня садится, кто сабли точит, кто к царю на отчёт с грамотами докладными, свитками да другими бумагами государевыми идёт. И знают они: гуляли вчера, а ныне – служба, дело государево, строгое да суровое. Опричнина уже на ногах. Царёв приказ ждать надобно, а приказ тот – не просто слово, а дело тяжёлое, кровавое. То в дальний путь скакать, то изменников искать, то казни вершить. Как выйдет опричник на службу, так и знай: ни часу, ни четверть часа покоя не будет. Ведь враг государев – он хитёр, как лис, и опасен, как зверь лютый. То в лесах схоронится, то в городах многолюдных затеряется, то у самого двора будет околачиваться под личиной верности государю нашему.
А как выследит опричник врага, так и начинается самое трудное. Не просто кнутом махнуть да саблею сечь, а хитростью взять да умом. Иной раз и в рукопашную схватиться придётся: не самому только кровь пролить, но и раны за Русь святую принять. А то и жизнь свою отдать за государя. А уж как дойдёт до дела настоящего – так и вовсе страшно станет. Казнить врага не всякому под силу. Кровь льётся, крики стоят, горит поместье изменщика, а опричник стоит, гарью древесной дышит, не дрогнет, ибо знает: раз так царю угодно, так и Руси нашей нужно. Ноги в стременах стынут, руки от железа вершительного дрожат, а глаза зоркие вглядываются неотрывно: ни мухи, ни воробья залётного не пропустят.
И вот после таких трудов так и тянет скорбно опричного к чарке, к кубку, к медовухе душистой. Ибо не для себя в огневицу льёт, не чтобы раны телесные заглушить, а для души своей – чтобы кровь ту забыть, что узрел на службе тяготной.
А раны телесные я уж тут исцелю, как полагается.
Ходит люд ко мне разный: то посыльный из Разрядного приказа с шишкою гнойной на шее, размером с кулак холопский, то девка стряпчая с царского двора с трясучим припадком, будто в стужу зимнюю, то стрелец с суставом скрипучим, как ворота несмазанные, то купцы с коростою нечистой, что из южных государств заморских вернулись, то писарь князя Захарьина с головой, по которой будто молотом стучат. Всех целю-привечаю, всем терпких зелий наливаю, растирки горячие вручаю да резцами над ранами орудую.
Холопы тоже ходят ко мне, да нельзя им с пустыми руками: вся округа знает – лекарь, не откушавши, целить не может. Кто полгуся, кто бадью с яблоками спелыми, кто мёду сладкого, а бывает, кто-то дров да соли аж четверть пуда приволочёт. На то и живу. Но с людей государевых, думных, с приказных начальников да с бояр кушаньем да золотом брать не буду. Жду я всё да молюсь, чтобы люди государевы обо мне до Царя весточку донесли. Пусть скажут, каков я врачеватель способный, как тело человеческое от мук избавляю денно и нощно. От прях холопских до садовниц боярских все молятся за моё здравие Господу за то, что чадам их помог на свет божий родиться.
Но я пока кручинюсь в злосчастье своём. Государю нашему некоего заморского лекаря позвали. То ли немец, то ли аглинец какой. Стережёт его наша опричнина похлеще самой царицы или митрополита. В библиотеку царскую допущен, труды учёные изыскивает да такие, что другим лекарям недоступны. Золотом осыпают того лекаря по самую макушку. А самое главное – каждый день к телесам Царя нашего прикасается. Говорят, мажет немец его растирками всякими да мазями, ветошью белоснежной чело его святое промакивает, в уста его целует, дабы о горячке справиться. За что тому Господь счастье такое ударил?
Вышел я на крыльцо, пока Григорий Лукьяныч на перине предался сопению мирному, да Тоньке велел глаз с него не спускать.
Полудень на Москву белым жаром давил, без тени да пощады. Солнце в самой маковке небесной стояло, кровли слепило нещадно, от мостовой пылью нагретою тянуло да деревом разопревшим так, что даже псы попрятались.
А над всем над этим – башня Фроловская с часомерьем государевым. Гляжу на неё – и дышать забываю. Стрелки по золотому отмерью, иссечённому округлому, ходят да ходят неостановимо, без устали. Мера всему есть – и чарке есть, и молитве, и трудам, и наградам. И мне придёт же и мой час: встану перед Помазанником Божьим, руки лекарские простру – и будет мне честь превыше злата. Пока цело тело и дух Государя нашего – цела и Русь. И я при нём – цел.
Гляжу да гляжу на часомерие, а оно на меня глядит, да как ударит враз с такой силою, что гул медный над всею Москвою пошёл, раскатился над кровлями, да до подворий дальних дотянулся. Всё гуще, да гуще, бьёт и бьёт. И грудь мою распирало так, что и плакать хотелось, и засмеяться, и на колени пасть, и бежать куда глаза глядят, и стоять вот так вечно, голову задравши, покуда бьёт, бьёт, бьёт над Москвой колокол Государев...
* * *
Главврача областной больницы Ерофея Андреевича Марцыпанова разбудил звонок. Он сонно выматерился и, едва открыв глаза, поднёс дисплей к самому носу. В шесть утра звонила помощница вице-губернатора:
– Да, слушаю!
– Ерофей Андреевич, извините, что так рано...
– Ничего-ничего, я уже и не спал! – подорвался с кровати Марцыпанов.
– В общем, я к вам с новостями довольно срочными. Только пришла информация, что по нашему «товарищу» скоро пойдёт «возбуждение». В этом месяце, может, в следующем. Но «снятие» скорее всего будет пораньше. Мне Лидия Николаевна поручила вам сообщить, чтобы сегодня вы были готовы к мероприятию...
– Да-да, слушаю вас внимательно!
– Я быстро вам расскажу. К вам приедет телевидение. Идея сюжета у нас такая: значит, образцово-показательная областная больница на высоком уровне оказывает многопрофильную медицинскую помощь. Отдельно там проговорим про родовспоможение, надо чтобы отчётность по рождаемости билась с цифрами федерального центра. Тема, понимаете, особо деликатная. Но в целом посыл такой: при поддержке главы региона, – брызнула усмешкой по ту сторону трубки собеседница, – у ваших врачей есть возможность лечить пациентов с любыми патологиями, вне зависимости от степени тяжести. Обязательно нужно про снижение заболеваемости по социально значимым патологиям рассказать. А ещё – про закупки оборудования при содействии опять же губернатора. Я вам материалы скину, чтобы вы сориентировались...
– Да-да! Спасибо, присылайте, конечно! Я-то, если что, назубок всё помню, каждую закупку, Екатерина Фёдоровна, так что... Расскажем-покажем, – уверил он, возбуждённо расхаживая в одной ночнушке по квартире.
– Ну вот и хорошо. В общем, Лидия Николаевна сочла важным, чтобы вы были в курсе и готовились к... хм... Новым проектам в вашей работе, – улыбнулась по ту сторону трубки помощница вице-губернатора. – Поручили мне с утра пораньше новости вам сообщить, чтоб вы в хорошем настроении на работу пришли!
– Ой, ну у нас настроение только одно – оказывать помощь пациентам, а после вашего звонка с тройным усердием примемся!
– Отлично, тогда до связи, Ерофей Андреевич!
Новости и впрямь были будоражащие. Ещё пару месяцев и Ерофей Андреевич Марцыпанов станет министром здравоохранения области. Наконец-то начало его триумфального пути! Двигала его по карьерной лестнице сама вице-губернатор Лидия Николаевна Барановская – «глыба» региона, как её называли люди с хорошей памятью, но плохим слухом.
Здравоохранение, социальная политика, молчаливый контроль над всем, что движется в губернии медленнее, чем она хочет, – всё это было её вотчиной. И на этой же вотчине с действующим министром здравоохранения у неё отношения не сложились с первого же дня. Новоприбывший губернатор поставил своего министра здравоохранения, которого привёз из Москвы, не посоветовавшись с Барановской даже из вежливости. «Ветеран» местной политики, переживший трёх губернаторов, и не просто переживший, а переживший деятельно, с пользой, с потом и умом, была поставлена перед фактом, как уборщица перед новым расписанием смен.
Прежний губернатор – вот был человечище, герой труда, партийная школа, три десятка лет в регионе. Из которых двадцать с чем-то он этот регион и тянул на себе. Выборы выигрывал не потому, что «нарисовали», а потому, что народ поддерживал, да и сам не промах. И с Москвой умел договариваться, и с бандитами местными. И Барановскую, главное, уважал. Советовался, перед тем как указ какой важный для области подписывать.
Так они и рулили регионом вместе много лет, пока в один совершенно непонятный ей до сих пор день начальник не подал в отставку. Быстро и без предупреждения. Слухи ходили разные: то ли замаячила какая-то уголовка, то ли кто-то наверху его этой отставкой буквально спас от чего похуже. Барановская и сама не знала точно, да и звонить сама, выяснять да напрашиваться на встречу не стала. Опасно о таких вещах вообще что-то знать.
И вот прислали этого. Новенького! Ну чистый пустоголовый франт. Чистый ушлёпок! Вошёл – молодой, подтянутый, в чёрном пиджаке выглаженном, в очочках с тонкой оправой. И с лицом, на котором всё было не так: и улыбка чуть кривая, надменная, и взгляд – оловянный, пустой, скользящий, будто он не на людей смотрит, а прокручивает в голове слайды. Депутат горсовета – это, как оказалось, максимум на что хватило биографии до того, как его занесло в губернаторское кресло. Прошёл какие-то курсы в Москве и вот, пожалуйста, иди в губернаторы!
Барановская сидела на установочном совещании и слушала, как этот инопланетянин сыпал словечками: «проектный подход», «дорожная карта», «кипи-ай» какие-то, «стейкхолдеры». Барановская записывала всё это в блокнот, кивала в нужных местах, но внутри у неё всё съедало раздражение. Да ещё и пришлось гнать от себя вполне беспокойные мысли, мухой звеневшие в ушах – а не осмелится ли щенок попросить её на пенсию? За прошедший год, как оказалось, не осмелился, сухо и без особого погружения принимая от бессменного вице-губернатора отчёты.
Так же, как и Барановская, с новым министром – главврачом какой-то мелкой подмосковной больницы, которого губернатор привёз с собой как личный багаж. Приходилось, конечно, миндальничать. Совещания, рукопожатия, вежливые кивки через стол, корректные формулировки. Барановская это умела, как и положено людям, которые за тридцать лет в региональной политике научились улыбаться даже наведённому на тебя пистолетному дулу. Министр был такой же молодой, розовощёкий, говорил складно, оперировал цифрами бойко, как и положено «эффективным менеджерам».
Однако последнее время совещания стали проходить в чуть более напряжённой обстановке. Без скандалов, конечно, без повышенных голосов, но с той высокой плотностью воздуха в кабинете, которую чувствовали все присутствующие. В конце, когда папки закрывались и люди начинали подниматься, Барановская и новый министр на секунду встречались взглядами. Не враждебно, но с какой-то задумчивой хищностью.
И для этого был повод – Барановская начала действовать. С самого начала. Но постепенно, аккуратно, как того требует ситуация.
Сначала в местных СМИ робко начали появляться публикации, намекающие на некомпетентность нового министра, который «подставляет губернатора». То вот он сорвёт сроки поставок жизненно важных лекарств на целых четыре дня. То с дефицитом кадров не справляется: федеральный центр выделяет «земские миллионы», а врачей в сельских амбулаториях нет. То в одной из поликлиник отходы не по СанПиНу утилизировали. А вот в одном посёлке лаборанты грозят голодовкой, потому что их лабораторию хотят централизовать «для пущей эффективности», сократив ставки.
Министр, конечно, отбивался через пресс-службу, опровергал, комментировал, выступал на местном телевидении, но продолжал получать удар за ударом. Барановская однажды так вошла во вкус, что информация о том, как в одной из поселковых больниц у роженицы проглядели массивное кровотечение, стала достоянием местных журналистов. Во всех подробностях, вплоть до слитых фотографий роженицы из морга.
Тут, правда, вице-губернатору пришлось тормознуть самой себя. Смерть роженицы неожиданно стала главным сюжетом на федеральных ток-шоу, что рикошетом ударило и по ней самой, и по губернатору. Вышла за флажки!
Фотографии тогда в местных газетах она рассматривала с особым отвращением на лице. Вот они трое – она, министр и губернатор – стоят в коридоре поселковой убитой больницы, в одинаково серьёзных позах, с одинаково озабоченными лицами, изображая взятие ситуации под контроль. Губернатор толкает речь на камеру. Министр кивает. Барановская стоит чуть сбоку и смотрит в объектив с выражением государственной озабоченности.
Тогда Барановская, переждав бурю по погибшей роженице, достала из запасника другой инструмент. Мелкий, методичный, почти невидимый саботаж через своих людей в профильных отделах министерства. То на несколько часов «встанет» горячая линия по приёму жалоб, и разъярённые пациенты начнут выплёскивать желчь в соцсетях; то чьё-то обращение по поводу госпитализации ветерана Великой Отечественной войны «затеряется», затягивая сроки ответа; то пресс-служба на фотографии министра в больнице случайно «засветит» лицо пациента без его согласия. Каждый такой эпизод в отдельности – мелочь, недоразумение, издержки большого хозяйства. Но вместе они аккуратно складывались в досье, которое Барановская копила с бережностью снайпера, готовящегося сделать свой единственный, но убивающий наповал выстрел.
Этим выстрелом должно было стать уголовное дело против министра за взятку при получении подряда на ремонт центра переливания крови. Двадцать миллионов стоимость и откат в два прямо в руки. Меченой наличкой. Через одного из старых заместителей министра, с которыми он занимался выполнением «кипи-ай», она аккуратно навязывала ему нужного подрядчика. Обвешанного скрытыми камерами. Силовики не стали препятствием, а наоборот – с главой местного СК, однокурсником Барановской, всё было оговорено заранее.
И вот оно, долгожданное «возбуждение», должно произойти, а там, может, и до губернатора-самозванца добраться удастся. По крайней мере, с такими мыслями курила в этот день тайком от всех Лидия Николаевна в своём кабинете.
* * *
А Ерофей Марцыпанов тем временем, не успев ворваться в свой главврачебный кабинет, сразу приказал начмеду проконтролировать весь медперсонал. Все – от стерилизационных отделений до приёмного покоя, от санитарок до завотделением – к приезду телевидения должны быть в медицинских шапочках.
– Надо ещё, чтобы влажную уборку через час провели, – распорядился Марцыпанов начмеду у себя в кабинете и тут же на мгновение отвлёкся на свои наручные часы на запястье.
Часы были усладой для глаз и тёплым мёдом на миокард. Дарить такие было у вице-губернатора Барановской традицией. Платиновый корпус, чёрный циферблат с бриллиантовыми метками, скелетированные стрелки из белого золота, ремешок из кожи гангского крокодила. Редчайшего вида, между прочим. Красота! Вручались они только верным соратникам и отличившимся подчинённым. Это была наградная «метка» для местных, которую не всякий долгожитель при вице-губернаторе удостаивался.
– Ерофей Андреевич, так уже полчаса как закончили всё. Сразу как вы позвонили – и генеральную уборку сделали, и санобработку с дезсредствами, прокварцевали... – Николай Антонович, бывший заведующий эндоскопическим отделением, работал начмедом всего неделю. Предыдущий ушёл сам – не пожелал терпеть самодурство главврача. Николая Антоновича же Марцыпанов выбрал не просто так. Бесхарактерный перед начальством, он позволял даже подчинённым панибратство в свой адрес, при этом был весьма исполнителен в вечном стремлении доказать свою нужность. Начмед говорил всегда тихо, с вечно боязливым лицом, будто ожидая, что его услышат и отвесят оплеуху за неверное слово.
– Николай Антонович, я вам говорю: проконтролируйте повторно! Вы меня услышали? – Марцыпанов бросил на подчинённого слегка освирепевший взгляд.
– Да, хорошо, – кивнул начмед, хлопотливо помечая в блокноте.
– И ещё: по всем отделениям проверьте, чтобы стерилизационные бирки были с сегодняшней датой и временем.
Начмед, конечно же, уже давал такое распоряжение, но безмолвно кивнул.
– Далее – стёкла на окнах, что выходят во двор: по всем этажам чтобы прошлись по ним прямо сейчас с дезсредствами. Журналисты через полтора часа будут.
Начмед приподнял голову – только что ведь всё вымыли:
– Ерофей Андреевич... кхм... – набравшись духу, попробовал возразить он. – Мы повторно не успеем. Санитарочки сменщицам помогли, как вы и наказывали, и по домам ушли. Остались только дежурные и коридорные в поликлинике на первом...
– Так вызывайте обратно! – Марцыпанов стукнул кулаком по столу так, что подпрыгнул стакан для ручек и карандашей. – И так целыми днями в телик в сестринской палятся, пусть поработают! У нас репутация на кону! Не надорвутся!
Раздражённый главврач встал и принялся расхаживать по кабинету:
– И ещё: завтра прямая линия с губернатором. Чтобы весь коллектив был в актовом зале на просмотре прямого эфира. Абсолютно все! Из дома, не из дома – меня не волнует.
– А дежурные? – сглотнул начмед.
– Дежурные пусть дежурят, естественно! – выпалил тот с презрительной снисходительностью, будто объяснял очевидное ребёнку. – Но с каждого к понедельнику – конспект. Основные тезисы губернатора. В письменном виде! От руки! – он постучал по столу указательным пальцем, подойдя вплотную к Николаю Антоновичу. – И не дай бог, будет списано друг у друга или из интернета!
– Ага, в письменном... – пробормотал под нос начмед, делая пометки в блокноте.
– Пока свободны, – отпустил его Марцыпанов.
На прошлую губернаторскую линию главврач тоже приказал всем её смотреть. Тем, кто был на смене, он поручил посмотреть прямую линию в записи и отчитаться фотографией. Да так, чтобы в кадр попали и экран, и лицо сотрудников. Врачи выполнили, фото прислали в срок – да вот беда: «щёлкнулись», а смотреть на самом деле прямую линию не стали. Да и зачем медикам смотреть всю эту трёхчасовую нудятину про замену насоса на водонапорной башне, о сроках ремонта моста, графиках вывоза мусора в каком-то дачном кооперативе да судьбах детских площадок?
Но Ерофей Андреевич внезапно начал «экзаменовать» подчинённых по содержанию эфира, и ответить, что там говорил губернатор, конечно же, никто не смог. Марцыпанов разозлился и выдумал для «прогульщиков» письменные конспекты с пересказом основных тезисов. «Ослушников» следовало ставить на место!
Когда начмед закрыл за собой дверь, он уселся в своё кожаное кресло, взял со стола газету «Областная трибуна» и вполголоса прочитал:
«В едином порыве: медработники областной больницы посвятили день просмотру прямой линии с губернатором.
Коллектив областной больницы продемонстрировал высокую сознательность и трудовой энтузиазм, собравшись в актовом зале для просмотра прямой линии с главой региона. Под чутким руководством главного врача Ерофея Андреевича Марцыпанова, который лично организовал мероприятие, медработники заполнили зал так, что не осталось ни одного свободного места.
Сотрудники больницы, от санитарок до ведущих хирургов, с неподдельным вниманием слушали каждое слово руководителя области. Особый интерес вызвали вопросы здравоохранения: забота о здоровье граждан, модернизация оборудования и строительство новых медицинских центров. После трансляции в коллективе воцарилось воодушевление; многие отмечали, что такие события вдохновляют на новые трудовые свершения.
«Мы не могли пропустить столь важное событие, – поделился главный врач Ерофей Андреевич. – Да и как можно остаться в стороне, когда сам губернатор говорит с народом напрямую? Мы уверенно смотрим в будущее и видим, как наши чаяния и надежды находят отклик у главы нашего края».
Это правильная публикация, какая нужно, хоть в ней и не было апелляций к Барановской. Марцыпанов сразу же усвоил одно негласное правило, которое прямо при общении с вице-губернатором не формулировалось. Оно стало чётким оберегом от лишних проблем – нужно слушаться Лидию Николаевну во всём и быть надёжной опорой, но публично хвалить только губернатора. Нарушать этот принцип было примерно так же разумно, как курить в пороховом складе.
Он удовлетворённо ухмыльнулся и отложил «боевой листок» своей личной славы.
В дверь постучали, и в приёмную вошла секретарь. Алла Семёновна, пятидесятипятилетняя дама высокого роста с крупными серьгами-«брюлами» до самых плеч, была до тошноты угодлива перед главврачом и до остервенения цербероподобна с посетителями. Марцыпанову она подходила идеально, хоть и досталась в наследство от прежнего начальника.
– Ерофей Андреевич, к вам Анна Георгиевна... Шерстобоева.
Марцыпанов молча махнул рукой, разрешая войти. Заместитель по поликлинической работе была всегда холодна и невозмутимо отстранённа. С начальством говорила осторожно, через поджатые губы:
– Ерофей Андреевич, у нас снова «Медглобус» тормозит. Техников вызывали ещё на прошлой неделе, но система опять третий день виснет. Данные ввести невозможно, пациенты недовольны, приём затягивается. А сегодня программа вообще «встала» – доктора пока вручную журналы ведут...
– Анна Георгиевна, – с нескрываемым раздражением прервал её Марцыпанов, – как так получается, что у всех работает, а у вас – нет? Вы инструктаж сотрудникам проводили?
– Да, но понимаете...
– Не понимаю! – отрезал он. – Проведите инструктаж ещё раз! Врач в двадцать первом веке должен не только в животы пальцем тыкать, но и в технике разбираться!
На самом деле Марцыпанов и понятия не имел, у кого это «у всех» система работает. «Медглобус» он закупил у старого приятеля по медуниверситету. Того отчислили после третьего курса за неуспеваемость, однако с медициной он не расстался, просто сменил сторону: ушёл в бизнес, где халат не нужен, зато нужны связи. Именно он предложил Марцыпанову закупить медицинскую информационную систему, которую якобы «пользуют во многих регионах и очень довольны». Список регионов, впрочем, так и не прозвучал, да Ерофей Андреевич и не спрашивал. Торгаш запросил десять миллионов за установку и три миллиона ежемесячно за обслуживание – и тут же, не дожидаясь вопросов, что называется, положил на стол откат в двадцать процентов.
Программа ожидаемо оказалась дрянью, видимо, состряпанной руками подневольных студентов. Убогий дизайн, функционал проще амбарного замка, вечные зависания и поток жалоб от врачей и пациентов, которые Шерстобоева исправно гасила, принимая все удары на себя. Собственно, для того она и существовала, не главврачу же лично языками чесать с каждым недовольным!
Он, конечно, понимал, что проблема есть и никуда не девается. Иногда, после нескольких настойчивых дозвонов своему университетскому товарищу, тот всё же обещал разобраться – передать в разработку, которая просто «выкатывает» какое-то обновление. Система и правда оживала на пару дней, а потом вставала обратно. И снова звонки. Раздражало, это конечно. Но Марцыпанов утешал себя тем, что всё это почти скоро закончится – станет министром, войдёт в нормальные бюджетные потоки, и больше никаких однокурсников с копеечными откатами и кривыми программами.
Главврач проигнорировал вдох Шерстобоевой, собиравшейся ещё что-то дорассказать, и продолжил давать указания:
– Значит, смотрите: у нас стартует месячник здоровья, нужно активнее вовлекать граждан в профилактику. Раздайте докторам анкеты. Всем – не только терапевтам, но и узким специалистам: кардиологам, неврологам... Вот первая – согласие на диспансеризацию, – главврач скомканно протараторил текст анкеты, пропуская буквы и слоги, и чётко зачитал лишь одну графу: – Номер телефона! Вот! Чтобы потом можно было позвонить и лично пригласить на диспансеризацию.
Шерстобоева удручённо уставилась в листок.
– Неврологам?
– И им тоже, – строго припечатал он. – Вы наши показатели видели? Они низкие!
– Ерофей Андреевич, у нас охват по диспансеризации шестьдесят девять процентов – это прилично, рост к прошлому году на семь процентов. Могут возникнуть... Сложности, – осторожно подбирала слова Шерстобоева. – И с коллективом, и с пациентами. Времени на приём и так в обрез, люди начнут возмущаться лишним бумажкам. У нас и так много работы...
– Анна Георгиевна, во-первых, – Марцыпанов чеканил слова с назидательным раздражением – вы считаете, у меня работы мало?! Слышали, что министр говорил? По стране охват семьдесят пять процентов, у нас – шестьдесят девять. Мы в отстающих, и, видимо, догонять не собираемся! Во-вторых, это ваша задача – донести до коллектива важность наших мероприятий. Кому как не вам знать, что болезни лучше выявлять на ранней стадии, а не возиться потом с запущенными случаями? В-третьих, работайте с населением! Развесьте плакаты, объясняйте, что у нас реализуются программы государственной важности. Этику и деонтологию в институте проходили? Вот и работайте, коммуницируйте. По две минуты на анкету уж найдёте.
Шерстобоева колебалась, поджала снова губы, видимо сдерживая себя, чтобы не сказать, что это далеко не две минуты, что пенсионеры будут по полчаса расспрашивать, где и зачем подписываться. Вовремя спохватившись, она лишь коротко бросила «вопросов больше нет» и с разрешения главврача покинула кабинет.
За ней, с той же деловитой понуростью, после приглашения секретарши вошёл заместитель по административно-хозяйственной части.
Колыванов Пётр Михайлович пришёл с проблемой двухмесячной давности. В лаборатории сломались два биохимических анализатора, в диагностическом отделении из пяти рентген-аппаратов исправны только два, а в поликлинике, помимо одного сломавшегося, приказал долго жить и единственный маммограф. Пациентов приходилось направлять в другие медучреждения, а у оставшихся аппаратов скапливались очереди. Попасть на исследование планово можно было только через неделю, а то и полторы.
– Их можно починить без проблем, будут как новенькие, вы мне только скажите...
– Надо покупать новые, – прервал главврач, не дав договорить. – Отремонтируем – снова сломаются, только бюджетные копейки на ветер пустим. Пока лишних денег нет... Связывался вчера с Минздравом, вопрос с поставками и финансированием на контроле. Обещали перезвонить. Пока свободны... – он выдохнул и потёр виски, шумно дыша через ноздри от раздражения. – Нервов не наберёшься на всех.
Про Минздрав было чисто враньё. Марцыпанов не давал добро на ремонт по одной причине: старый знакомый дилер уже занёс аванс за будущую закупку оборудования именно у него. Но возникла проблема. Партнёр никак не мог вытащить товар у своего «офиса» из Китая. Платежи зависали в банках на месяцы, отклонялись без объяснения причин, и приходилось судорожно искать новые лазейки. Аппаратура, за которую уже были уплачены десять процентов в карман Марцыпанову, застряла на границе. Дилер кормил завтраками, Марцыпанов бесился, но ждал – время тяжёлое, нужно оставаться надёжным партнёром.
Тем временем поток пациентов аккуратно перенаправляли в соседнюю частную клинику, владелец которой делился кэшем лично с Марцыпановым, принимая того у себя в кабинете. Вариантов у больных было мало: либо жди неделю, либо плати и «просвечивайся» сразу. И всех эта ситуация устраивала.
Следующими в кабинет зашли заведующий и старшая медсестра терапевтического отделения с виноватыми, хмурыми лицами. Накануне случилось ЧП: после инъекции у пациентки развился абсцесс на ягодице. Причём, что называется, козырный, объёмный, глубоко ушедший в ткани. Ситуация осложнялась тем, что дама была «блатная». Пятидесятилетняя мадам из налоговой легла с бронхитом средней тяжести в отдельную палату, где должна была пять дней получать терапию, в том числе антибиотики внутримышечно. Но у процедурной медсестры что-то пошло не так. Каким образом «нарисовался» гнойник – чёрт его знает, разбираться не стали. Жалоба ушла «наверх» самому министру, и разгребать пришлось Марцыпанову.
Сначала он наорал на заведующего за то, что тот «скрысил» блатную пациентку и не откатил положенные двадцать процентов. Потом отчитал за незнание санэпидправил проведения внутримышечных инъекций. Претензия была явно мимо цели: подобное случилось впервые за десять лет. Аргументы заведующего о том, что на тысячи уколов один такой исход статистически возможен, шефа не убедили.
Наказание последовало в духе, как казалось всем сотрудникам, истинного самодурства. Всем в отделении приказано вызубрить разделы патофизиологии – от роли реактивности и резистентности организма до всех типовых патологических процессов. Плюсом – выучить СанПиН для отделений гнойной хирургии. На возражение заведующего, что они всё-таки терапия, а не «гнойка», Марцыпанов сорвался на крик и причитал, что теперь они будут «стены спиртом протирать», лишь бы ему больше не приходилось краснеть перед «уважаемыми людьми».
Но в этот раз главврач, в очередной раз отчитав провинившееся перед ним отделение, великодушно объявил, что не станет экзаменовать их прямо сейчас. Дескать, преподал урок на будущее. Отпустил подчинённых по рабочим местам, всласть насладившись их напряжёнными, превратившимися в изюм лицами, готовыми мямлить перед ним зазубренное, как студенты.
Этого Марцыпанову было достаточно. Тратить время на обстоятельные унижения с тыканьем пальцем в приказы и учебники сейчас не хотелось. На пороге был визит областного телеканала!
Он снова посмотрел на часы, протерев их салфеткой, – журналисты должны появиться через пятнадцать минут. Он решил пройтись лично по отделениям и своим глазом удостовериться в идеальной подготовке к визиту. А ещё лишний раз прогнать в уме тезисы, присланные ранним утром на электронную почту помощницей вице-губернатора. На выходе из кабинета его поймала секретарша:
– Подпишите, пожалуйста! – Алла Семёновна подвинула папку со свежераспечатанным листом.
«Приказ. На основании положения о премировании сотрудников, в целях поощрения за добросовестный труд, включая вредные условия, приказываю начислить премию:
Колотовой А. С. в размере 500% от оклада; Лантратову Б. Г. в размере 500% от оклада; Алабаеву Н. Н. в размере 500% от оклада; Марцыпанову Е. А. в размере 500% от оклада».
Главврач остановился на своей фамилии.
– Алла Семёновна, дайте-ка... – он вернулся за стол, открыл документ на мониторе и, добавив себе нолик, нажал кнопку «печать». Теперь в строке значилось: «Марцыпанову Е. А. в размере 5000% от оклада».
Совсем другое дело! За такую ответственную, изматывающую работу, когда витрину областного здравоохранения приходится строить вопреки подчинённым-остолопам, можно было и все десять тысяч поставить. Конечно, никаких пятисот процентов остальные не увидят: половину суммы им придётся обналичить и занести к нему в кабинет. Но пусть и за это говорят спасибо, что премии вообще существуют! В других больницах о таких цифрах и не мечтают.
Съёмочная группа приехала раньше срока. Заметив в окне машину с логотипом TV, главврач лично спустился к выходу. Из машины показалась тощая фигурка в пиджаке цвета заплесневелого лимона: острый подбородок, впалые щёки, по-рыбьи выпученные глаза и микрофон размером с две её головы. Рваные джинсы цвета собачьих испражнений, грязно-розовые балетки, пиджак потёртый, с комично загнутыми, как собачьи уши, мятыми лацканами, а из швов на кривых плечах и вовсе торчал ворс.
«Господи, ну почему нынешние журналисты поголовно выглядят как бомжи», – размышлял Ерофей Андреевич, широко улыбаясь визитёрам. Стоит взглянуть на советских дикторов: статные, осанистые, выбритые, в отглаженных костюмах, с бархатными, чётко поставленными голосами. А это что за недоразумение, не мог понять Марцыпанов. Зато каждый мнит себя акулой пера – понтов и гонора выше крыши. Наглые, настырные, любую грязь выкопают да так вывернут в своих репортажах, что до конца жизни не отмоешься, а башку-то свою для начала мыть не пробовали?
– Добрый день, Ангелина! – пожал он тощую, жабью ручонку журналистки.
– Ангелина Андреевна! – деловито отрезала немытый вестник свободы слова.
В больничном холле главврач вместе со старшей медсестрой лично помогли ей и оператору переодеться. Белый халат наконец-то скрыл убогий прикид девицы, что принесло глазам Марцыпанова ощутимое облегчение.
Он тем не менее в сопровождении свиты из завотделениями с гордостью начал водить журналистку едва ли не под руку, демонстрируя отделения: неврологию, гастроэнтерологию и терапию. Когда подошли почти вплотную к «гнойке», журналистка испуганно натянула маску, скрыв, к пущей радости Марцыпанова, свою рыбью физиономию. Далее Ангелина Андреевна лишь озиралась по сторонам, то и дело вставляя короткие «угу» и «ага, понятно». Всю экскурсию, на которой он показывал лапароскопические стойки, МРТ-аппараты и отремонтированные палаты, девица вопросов не задавала, вставляя лишь пространные «угу», держа на весу микрофон перед главврачом.
Но, спустившись в приёмный покой, «подставка под микрофон» внезапно прорезалась каким-то несвойственным любопытством.
– А чего это у вас сотрудники в приёмном покое все в шапочках? Они всегда так ходят или нарядились к нашему приезду? Это же не хирургия, в конце концов, – скривилась в ухмылке Ангелина Андреевна.
Несмотря на то что в неловкой паузе врачи и медсёстры потупились, неуклюже пытаясь сдавленно отсмеяться, Марцыпанов парировал:
– Да, действительно, это не хирургия, вы правы. Но форма нужна не только для защиты от биологических жидкостей. Знаете, я и сам, когда дежурю в приёмном отделении – а я беру смены, чтобы не отрываться от земли и медицинской практики, – с особо важной акцентуацией произнёс он, – всегда надеваю медицинский колпак. Это помогает сконцентрироваться и собраться с мыслями. Форма дисциплинирует, не даёт расслабиться в экстренных ситуациях. Это, если угодно, наши внутренние медицинские ритуалы.
Марцыпанов соврал и здесь. Конечно, в графике у него стояли целых шесть ночных дежурств в месяц, но дежурили за него другие врачи. Те самые, что получали премии с обязательным «возвратом» завышенной надбавки.
Главврач продолжал грузить плоскую голову Ангелины Андреевны откровенным терминологическим шлаком. В ход пошли пространные рассуждения о лечебно-охранительном режиме, борьбе с запущенными патологиями, программе госгарантий и внедрении обновлённой номенклатуры медицинских услуг. При упоминании любой нозологии – будь то акушерство, нефрология или УЗИ-диагностика – он приплетал по абзацу из учебников.
Лицо «кильки в пиджаке» стало заметно скучнеть. Поглядывая на свои часы, Ангелина Андреевна негромко сказала оператору «сворачиваться», но сначала записать финальный стендап в кабинете главврача. Там Марцыпанов – уверенно, чётко – выдал всё, что ему спустили из администрации вице-губернатора. И про родовспоможение, и про борьбу с инфекциями, и про региональные доплаты молодым специалистам. Отдельно и с особым пафосом остановился на высокотехнологичной помощи, рассказав о том, как хирурги больницы провели эндопротезирование тазобедренного сустава девяностопятилетнему ветерану.
Когда всё было отснято, журналистка деловито сунула микрофон под мышку, кивнула оператору и, не прощаясь, двинулась к выходу. Марцыпанов проводил их до холла, пожал тощую ручонку ещё раз и, подождав, пока машина с логотипом ТВ скроется за воротами, вернулся в кабинет.
Он принялся составлять график обязательных для всех сотрудников еженедельных «губернаторских» субботников. Теперь каждое отделение полным составом, за исключением дежурных, должно было мести территории социально значимых объектов и облагораживать парки. В нагрузку врачам вменялась раздача листовок о здоровом образе жизни – с обеда и до самого вечера. И всё это, конечно же, под прицелом камер. Всё – в публичный отчёт о работе «витрины области».
Следом Марцыпанов набросал список врачей, которые отправятся оказывать помощь в отдалённые сёла, в том числе даже и соседних регионов, которым не хватает ресурсов. Главврач, желая выслужиться, действовал по принципу «греби до дна – завтра война».
Он вспомнил про ещё одну областную инициативу – «Ночь диспансеризации». По области её проводили с подачи министерства здравоохранения. Врачи с гудящими ногами и отваливающейся спиной после приёма задерживались до полуночи, чтобы принимать тех, кто не успел пройти обследование в рабочее время. Марцыпанов и здесь решил пойти дальше и приказал проводить акцию не до полуночи, а до трёх часов ночи. Пока весь регион спит, его больница воюет за здоровье нации!
Дальше он принялся за график выездных осмотров. Требуется бригада с кардиологом и терапевтом в деревню на восемьдесят душ за сто пятьдесят километров? По рекомендациям Минздрава нужно всего раз в месяц, а Марцыпанов сделает целых три раза! Да ещё и ангиохирурга, флеболога, окулиста, невропатолога и физиотерапевта вдогонку добавит. Бабушкам пусть лампами посветят – им и того хватит, чтобы остаться довольными. Пенсионеры – электорат нужный. Дорогу к народу уже надо прокладывать, кто знает, что там за министерским креслом...
Марцыпанов отлип от своих бумаг, снова взглянул на часы и, суетливо схватив пульт со стола, включил плазменный телевизор на стене. В вечерних новостях начинался долгожданный сюжет. Ну вот незадача! Он водил эту немытую дуру по отделениям полтора часа, а она взяла лишь пару общих планов для съёмки. А из интервью в кабинете вообще оставила две минуты хронометража! Ладно, ерунда! Главное, что в этих двух минутах прозвучало всё, что просила Лидия Николаевна.
– Хорош-хорош! – вслух восхитился он, разглядывая себя на экране. И правда – голос лился твёрдо, уверенно, чеканно, донося до народа нужные тезисы о рывках в развитии местной медицины.
Но смутило лишь качество съёмки... То ли свет падал как-то неудачно, то ли ракурс подкачал, но Марцыпанову не понравилось своё лицо. В телевизоре оно казалось излишне морщинистым и каким-то болезненно осунувшимся.
Он подошёл к зеркалу. В сорок девять лет он весил девяносто четыре килограмма при росте сто семьдесят семь. Избыточный вес исключительно за счёт мышечной массы – три раза в день Ерофей Андреевич до отказа истязал себя в спортзале и практически не пил. Он начал вертеть головой у зеркала и с досадой заметил, что в нём наметились более отчётливые морщинки у глаз, а на лбу начали проступать более глубокие бледноватые борозды. Волосы – прямые, крепкие, лежали вороньим «полубоксом», но на висках начала просыпаться первая седина. Марцыпанов провёл ладонью по припорошённым вискам, удивлённо и со вздохами разглядывая морозные прожилки.
А чего он хотел? Тяжёлая учёба в медуниверситете, два года интернатуры, затем пять лет общим хирургом, три года заведования гнойной хирургией, два – травмпунктом, затем нервозное начмедство в ЦРБ, кандидатская, защищённая не с первой попытки. Потом несколько лет замначальника центра реабилитации при военном госпитале и год в кресле начальника с параллельным преподаванием в медуниверситете. После этого – мытарства по надзорным органам: Санстанция, Росздравнадзор, в общей сложности пять лет, но, что называется, «наелся» – ведь отовсюду приходилось уходить «плохо». Видишь, как спустя рукава работают люди вокруг, и думаешь: сел бы в кресло – сразу бы порядок навёл. Очевидно, что его – амбициозного, компетентного кадра – не терпели и выживали отовсюду как могли. И немудрено, что из-за такого стресса организм даёт о себе знать – не вечно же молодым козликом скакать с должности на должность, пора и остепениться. Ну ничего, теперь «остепениться» придётся в министерском кресле, наводя порядок в местной медицине по полной программе.
Марцыпанов решил съездить в спортзал, чтобы освежиться.
– Ой-ой, Ерофей Андреевич. Что-то вы сегодня работать не хотите! – Тренер с озадаченным сожалением смотрел на сбивчиво дышавшего Марцыпанова, утиравшегося полотенцем. – Мы же позавчера сто двадцать килограммов на десять раз спокойно жали. А сегодня вон сотку еле восемь раз вымучили.
– Что-то и правда сегодня сил нет, – согласился он.
– Да ничего, спады бывают. Давайте перерыв сделаем денька на два-три? – предложил тренер.
Марцыпанов наотрез отказался и уверил, что намерен тренироваться дальше, подойдя к следующему тренажёру. Но и с верхней тягой у Ерофея Андреевича тоже не заладилось. Первый подход в семьдесят килограммов прошёл штатно, он даже особо не вспотел, но на втором, при очередном сведении лопаток, в спине болезненно щёлкнуло. Марцыпанов вскрикнул и выпустил из рук тренажёр.
– Может, всё же остановимся? Я вам добавлю тренировку в пакет, эту считать не будем, – заволновался тренер.
– Пойдём на гантели! – раздражённо процедил он.
Тренер предложил взять по двенадцать килограммов, но главврач настоял на своём: будет таскать «двадцатки», как и в прошлый раз. Едва Марцыпанов начал махи, как адская боль острой иглой вонзилась в локти; трапеции и дельты натурально жгло пламенем. Гантели беспомощно с грохотом полетели на пол.
Он сел на скамейку, упёршись локтями в колени, и озадаченно смотрел в пол, затем выдохнул, потёр лицо ладонями, поморгал. В висках стучало, а перед глазами плавала муть, никак не желавшая рассеиваться.
– Ладно, – сказал он наконец, – поеду домой. Что-то не мой день сегодня.
– Правильное решение, – прервал деликатное молчание тренер. – Отдохните, Ерофей Андреевич. Организм сам знает, когда надо остановиться.
Главврач сел за руль и, пока ехал, ощущал, как голова гудела так, что светофоры плыли перед глазами размытыми пятнами. Из-за этого даже дважды он задержался на зелёном. Сзади ему нетерпеливо сигналили, и только тогда он, встряхнувшись, трогался.
Марцыпанов добрался до дома и рухнул на кровать прямо в одежде, не заметив, как провалился в глубокий сон.
Проснулся он с той же головой – тупой, давящей, будто кто-то методично и без спешки вкручивал внутрь черепа металлические болты. В горле саднило, суставы ныли так, словно он целый день до этого таскал мешки с песком, который всё так же царапал ему глаза. Он полежал немного, глядя в потолок и прислушиваясь к себе. Ему надо быть в эти важные дни бодрым огурцом, но ломота во всём теле и лёгкий озноб вызвали у него противную тревогу. Вот вызовут со дня на день на важное мероприятие, а он расклеился!
Взглянул на часы – девять утра, час, как должен быть на работе! Впервые проспал! На телефоне тем временем пропущенных ни из больницы, ни от «верхов» не оказалось. Подчинённые небось вовсю наслаждаются его отсутствием.
Марцыпанов сунул себе под мышку градусник, но температура оказалась в норме. Тогда он достал электронный тонометр – он им почти никогда не пользовался, но считал, что у каждого уважающего себя врача под рукой должен быть минимальный набор оборудования. Даже если в твоём распоряжении целая больница. Цифры на дисплее совсем вогнали в растерянность: 190 на 110. Марцыпанов не поверил своим глазам – его «рабочее» всегда было 125 на 70. Тонометр барахлит или он доработался до гипертонического криза? Да и откуда ему взяться, ведь не пьёт, не курит, вес относительно в норме, с холестерином всё хорошо, генетика в порядке. В домашней аптечке нашёлся только шипучий парацетамол, который он растворил в газированной минералке и выпил, морщась.
Марцыпанов набрал Алексея Фёдоровича Носкова – главврача той самой частной клиники, что исправно заносила долю, и договорился о встрече.
Дождавшись, когда ломота в висках немного спадёт, он сел за руль и через двадцать минут, без кругов перед глазами и приключений на перекрёстках, был уже на месте.
Носков измерил ему давление сначала электронным тонометром, затем перепроверил обычным, с резиновой «грушей» – цифры практически совпали: 185 на 95.
– На, держи, под язык, – Носков протянул удивлённому Марцыпанову таблетку. – У тебя вообще какие-то проблемы есть по этой части?
– Все анализы в норме, у тебя же сдавал, сам посмотри. Первый раз так хреново, – Марцыпанов прилёг на кожаный диван, прикрыв глаза.
– Давай-ка я сейчас процедурную позову, возьмём у тебя кровь, посмотрим, что там и как. Ещё УЗИ сделаем и сердце посмотрим на ЭхоКГ.
Прибежавшая медсестра не сразу попала в вену и с трудом высосала несколько вакуумных пробирок. Марцыпанов недовольно жмурился – Ну чего там ковыряться, вены ведь толстые, как канаты! Вроде бы...
Пока ждали анализы, он лежал на кожаном диване, изредка прикладывая ладонь ко лбу – казалось, что холод ладони немного унимал пульсирующую тяжесть в голове. Носков что-то набирал на компьютере, молча поглядывая на коллегу, который боролся с тем, чтобы не отключиться. Веки постоянно закрывались. Тревожные мысли расплывались, и, чтобы встряхнуться и не провалиться в забытьё, Марцыпанов то и дело отпускал какие-то пространные реплики – то о своей больнице, то о просмотренном каком-то бестолковом сериале, то о студенческой юности.
Через час результаты были готовы. Носков, приняв их из рук медсестры, сдвинул очки на переносицу и озадаченно прищурился, изучая распечатку.
– Ерофей Андреевич, а ты давно обследовался?
– Давно, – вздохнул тот, перевернувшись на бок и растирая пульсирующие виски.
Носков начал перечислять показатели, делая задумчивые паузы и перебирая распечатки по кругу. Картина была весьма «жуткой», как прямо выразился руководитель частной клиники.
Помимо аномального общего анализа крови с гемоглобином на уровне 75, высоким лейкоцитозом и трижды завышенной скоростью оседания эритроцитов, у Марцыпанова оказался превышен уровень глюкозы до двенадцати единиц при инсулине в целых девяносто пять. Мочевая кислота взлетела в три раза выше нормы, биохимия печени с патологическими уровнями ферментов указывала если не на цирроз, то на какое-то прямо генерализованное токсическое поражение. Носкова также насторожил уровень С-реактивного белка:
– Он у тебя на уровне двадцать пять, буквально как у беременной, – констатировал он, добавив, что при этом в анализах обнаружился «запредельный» эстрадиол и практически «околонулевой» витамин Д.
– Я парацетамол выпил перед тем, как к тебе приехать, – предположил Марцыпанов, тяжело качнув головой, обхватив её обеими руками.
– Да, парацетамол довольно токсичный для печени, – согласился Носков. – Но я не припомню, чтобы после разового приема такие анализы были. Ты точно не бухал? Ничего жирного не ел?
– Да нет же! – раздражённо прошипел Марцыпанов, попытавшись встать. Но в глазах заплясали мушки, а в затылке неприятно заломило с ещё большей силой.
– А сколько тебе лет, напомни? – неожиданно спросил Носков, внимательно глядя на него поверх очков.
– Сорок девять!
– В общем, слушай, я бы тебе советовал лечь к нам обследоваться. Давай два денька полежишь. Потому что, судя по анализам, картина аховая – у тебя поражено абсолютно всё, хрен знает по какой причине. – Носков развёл руками. – И вообще... исходя из твоего «чистенького» анамнеза, я бы сильно насторожился, чтобы не пропустить, не дай бог, – поднял палец хозяин кабинета, – злокачественное... Выделим палату отдельную, чтоб никто не мешал восстанавливаться. Отдохни, а завтра покрутим тебя на УЗИ, сделаем ЭхоКГ, КТ, МРТ. А больница без тебя не развалится. Я просто не могу тебя отпустить...
Марцыпанов даже не успел понять, как оказался в палате, которая оказалась под стать важному пациенту. Тут была широкая плазма, шторы кофейного цвета, матовый мрамор пола с подогревом, сенсорная панель вызова персонала с мягкой голубой подсветкой и просторная кровать с шёлковым бельём.
Медсестра завела его в палату под руку, а он покорно шагал, глядя в пол и погружаясь в вязкие, безрадостные раздумья, с трудом переводя дыхание.
Он лежал на спине и смотрел в потолок. Белый, ровный, без единой трещины, какие бывают только в хороших частных клиниках и в казённых учреждениях, где за ремонт отвечают лично. Как отвечает за всё лично он.
Первые минут двадцать он просто дышал, давая голове немного устояться. Мысли сами потихоньку поползли, неторопливо, как ползёт вода под дверью: тихо, незаметно, пока не окажется, что уже по щиколотку.
Из больницы всё так же никто не звонил. Третий час дня, а телефон лежит себе молча – ни начмед, ни Алла Семёновна, ни кто-то ещё. Обычно к этому времени он уже раз десять с кем-нибудь переругался, что-то подписал, кому-то объяснил очевидное и, сдерживаясь от матерщины, выставил за дверь. А тут – тишина. Вроде бы такая хорошая, такая полная и умиротворяющая, что от неё почему-то становилось немного не по себе. Не та тишина, которая бывает, когда всё идёт как надо. Другая. Перед бурей?
Он прогонял в голове вчерашний вечер – Алла Семёновна, секретарша, не странно ли она себя вчера вела? Попрощалась ли она, когда он уходил? Обычно всегда вставала, провожала до дверей приёмной, говорила про завтрашний график. А вчера? Он уходил быстро, торопился в спортзал и не обращал внимания. А может, её уже не было на рабочем месте? А куда она ушла раньше своего начальника?
Марцыпанов не мог этого вспомнить, и вот именно это отчего-то зацепило его сильнее, чем следовало бы такому пустяку.
Медсестра. Она возилась с его веной дольше обычного – он и сам удивился тогда, с такими-то толстыми венами, чего так долго возиться. Да, брала вроде бы кровь, но ничего ли она, наоборот, не ввела, пока он прикрыл на минуту глаза? По чьему приказу?
Носков. Нормальный мужик, свой человек, деловой партнёр – всё это так. Вроде бы. Но что-то было в нём сегодня лишнее – какая-то избыточная озабоченность, чуть больше, чем требовала ситуация. Главврач частной клиники всё как-то странно глядел поверх очков, уговаривал остаться слишком настойчиво... Не слишком быстро ли всё организовал? Палату, анализы, УЗИ – будто ждал заранее. Марцыпанов вдруг поймал себя на том, что три года принимал как данность простой вопрос, который почему-то никогда себе не задавал – кто вообще разрешил Носкову держать здесь клинику? Кто за ним стоит, кто крышует это хозяйство, – вопрос этот встал сейчас знобящим комом поперёк горла.
Он приподнял голову, мотнул ею и попытался отлепить от себя эти мысли одну за другой, как скотч от стекла. Но внутри всё равно осталось нечто маленькое и бесформенное, никак не формулировавшееся во внятную картину. Оно сидело под рёбрами и не уходило, пока он ворочался с боку на бок, а потолок был всё такой же белый и ровный и не давал никаких ответов на возникшие подозрения.
Он аккуратно приподнялся с кровати, присел, чуть подождал, пока голова перестанет плыть. Затем встал, подержался за спинку кровати и вдруг вспомнил, что сутки уже не был в душе. Надо пойти освежиться, затем поблагодарить Носкова и вернуться на работу, пока пустоголовые сотрудники в отсутствие контроля не устроили в больнице бардак.
Марцыпанов снял аккуратно с руки подарок Барановской, положил его на тумбочку рядом с торшером, разделся и пошёл в ванную.
Он стоял под душевой струёй, а вокруг него пар клубился, вздымаясь до потолка, оседая на кафеле мелкими каплями. Он намыливал голову, глядя в одну точку на запотевшем стекле кабинки. Но мысли, которые он только что аккуратно сложил и убрал подальше, сами собой начинали разворачиваться обратно – медленно и неотвратимо.
Что-то было не так. Всё это вместе – и тишина в телефоне, и подозрительные глаза Носкова поверх очков, и Алла Семёновна, которую он не мог вспомнить, и медсестра, которая слишком долго возилась. А ещё то, что именно сейчас, именно перед возможным назначением, его тело вдруг начало разваливаться по всем фронтам сразу. Всё это вгоняло в нервическое замешательство, которое он чувствовал где-то на уровне диафрагмы. Это было что-то буквально первобытно-телесное, то самое ощущение, когда организм понимает что-то раньше головы и просто даёт сигнал: внимание, опасно! Беги!
В этом влажном шуме смесителя начала проступать картинка. Конференц-зал две недели назад, люстры бросают блики на накрытые столы, звучит галдёж главврачей и внештатников, которые чадили особой невыносимой какофонией дорогих одеколонов. И вот он, новый министр... Ведь почти приговорённый, но всё ещё с улыбкой, который вдруг отделился от толпы и пошёл к нему. К Марцыпанову. Подошёл внезапно сам, и, хотя официантов с подносами было достаточно, взял со стола бокал и протянул его главврачу.
– Ерофей Андреевич, как ваши дела? – спросил он со снисходительной приветливостью, надменно глядя прямо в глаза.
– Анатолий Сергеевич, вашими молитвами – всё хорошо... – сдержанно улыбнулся тогда Марцыпанов, с благодарным кивком приняв бокал.
– Не заходите что-то... – подметил министр с какой-то лёгкой издёвкой.
«А чего к тебе заходить, – пронеслось тогда у Марцыпанова в голове, – без тебя прекрасно справляюсь, а самого тебя скоро на зону отправят».
– Как же не захожу? Я на всех совещаниях...
– Ну что вы, Ерофей Андреевич, – министр перебил его мягко, с нарочито отполированной учтивостью, – мы же с вами врачи, коллеги в первую очередь. Так бы зашли, потрепались о том о сём за чаем... – Министр внезапно прервал самого себя и кратко объявил тост: – Выпьем за наших медработников... до дна!
Марцыпанов кивнул и осушил бокал неловкими глотками человека, не привыкшего много пить. В тот момент он воображал, что этот бокал – поминальная стопка за его собеседника.
– Слушайте, хотел предупредить по-дружески, – подмигнул министр с притворной доверительностью и вручил второй фужер. – Через два месяца начнутся проверки по пожарной безопасности. Скорее всего, и мы с Лидией Николаевной лично к вам прибудем. Так что надеюсь, лицом в грязь не ударите – всё-таки главное медицинское учреждение области. Давайте за него и выпьем. До дна!
Марцыпанов внутри дрогнул и оглянулся на Барановскую – та стояла в окружении смеющихся сотрудников и раздавала подарочные пакеты с бокалом шампанского в руке.
«Какие ещё два месяца? Тебе башку со дня на день снимут», – думал Марцыпанов. Но в голову тем не менее уже тогда начали закрадываться неприятные мысли. Он заметно разнервничался, пытаясь не показывать виду, выпил второй бокал и почти уже повернулся, чтобы отойти, но министр внезапно протянул третий бокал, глядя при этом как-то странно. Слишком пристально для светской беседы на бегу:
– Я тут слышал, у вас проблемы с рентген-аппаратами...
Марцыпанов ощутил, как в районе диафрагмы неприятно дрогнуло и провалилось в вибрирующую глушь.
– Подрядчик немного затянул, проблемы с логистикой, но уверяю вас, и Лидия Николаевна может подтвердить, вся помощь оказывается в необходимом объёме...
– Ерофей Андреевич, – министр внезапно перебил его, по-отечески похлопав по плечу, – вы всегда можете обратиться ко мне напрямую. Мобильный мой у вас есть. И в особенности мы с Лидией Николаевной всегда готовы вам помочь...
Вот это «всегда» с таким странным ударением неприятно кольнуло тогда, и при воспоминании – прямо сейчас. Марцыпанов влил в себя третий бокал трясущейся рукой, а с министра тем временем благоговейно-дипломатическая маска вдруг резко сползла с его лица:
– Будем на связи, – произнёс тот внезапно твёрдо и без улыбки и отвернулся к полной, увешанной разноцветными бусами внештатнице по токсикологии.
Марцыпанов тогда пошатнулся и выронил бокал, который с хрустом обрушился на паркет. Он рефлекторно опустился на корточки помочь официанту собрать осколки – и вот тут, снизу, под другим углом, увидел руку министра, опустившуюся по шву его брюк. Огромный серебряный перстень с широким ободом вокруг чёрного блестящего камня – такой вычурный, какие носят скорее цыганские бароны, чем люди на ведомственных должностях. Министр стоял и мило беседовал с внештатницей по токсикологии... Ведь точно!
Главврач Марцыпанов стоял в клубах оседающего пара и смотрел на душевой поддон, где скрученные пучки его волос цеплялись за решётку слива и кружились в водяной воронке. Он провёл ладонью по голове и понуро уставился на прилипшие к ней пряди, потом опустил глаза снова на ноги и присмотрелся. Ногти были неожиданно потрескавшиеся, набухшие, да ещё и с нехорошим янтарным отливом.
Он прокручивал и прокручивал в голове эту сцену. Министр отворачивается от него и идёт к токсикологу, и она встречает его с той же ровной улыбкой, но при этом как странно косится на него. Мельком, через плечо главе местного Минздрава, секунду – не больше, – и отвела глаза. Он тогда не придал этому никакого значения...
Откуда она вообще взялась на этом вечере? Внештатница пусть и единственная на весь округ, но из соседнего региона, – это раз. Приехала именно сюда, именно в этот день, именно на этот приём – это два. Вообще появление человека из соседнего региона на таком мероприятии – это уже само по себе деталь, на которую надо было обратить внимание ещё тогда.
Почему залётной внештатнице стоять и мило трещать с министром, который через месяц-другой должен был отправиться на выход? Люди тут с таким весом и должностью обычно чувствуют, кто «хромая утка», а к таким не льнут, а держатся на расстоянии, чтобы не запачкаться. А она – льнула! Стояла рядом, слушала, кивала. Как будто у неё с ним было что-то общее, что-то своё, не имеющее отношения ни к праздничному мероприятию, ни к региональному здравоохранению, вообще ни к чему из того, что происходило в том зале.
Какая-то тайна, наверняка хранившаяся в массивном перстне на пальце у министра. А может, именно из него министр, незаметно хлопнув декоративной крышечкой на печатке, подсыпал ему в бокал порошок?!
Две недели... В голове Марцыпанова укладывались целые группы веществ, которые, попадая в организм, никак себя не обнаруживают, а потом в какой-то момент начинают проявляться. Сначала исподволь: слабостью, давлением, потом суставами, потом уже отваливающейся печенью и выпадающими волосами. Соли тяжёлых металлов! Он вспоминал, что они работают медленно и по нарастающей, и в шампанском не видны никак. Просто прозрачное в прозрачном, пей на здоровье! Накопительные нейротоксины... Те вообще могут месяц молчать, а потом ударить по всем фронтам одновременно. И картина в анализах будет аномальная, непонятная, как будто человек сам себя изнутри разъел. Все эти соединения, само собой, гепатотоксичные – тут тебе печёночные пробы до потолка будут! А главврач частной клиники Носков листал ведь анализы с такими задумчивыми паузами, но он явно не пытался разобраться, а искал подтверждение тому, что и так знает. Потому что в сговоре!
Марцыпанов шагнул из кабинки с зудевшими, клокочущими мыслями, почувствовав резкую колющую боль в колене. Такую, что пришлось опереться о край раковины и постоять немного, дыша и дожидаясь, пока боль скатится вниз по ноге и уйдёт. В затылке снова затянуло, в глазах поплыло, смазывая кафель, и он уже было протянул руку, чтобы провести по запотевшему зеркалу и посмотреть на себя. Но тут у раковины завибрировал телефон, который он всегда таскал с собой. И в душ, и в туалет! Потому что от Лидии Николаевны (если не она сама!) могут позвонить в любой момент, а пропустить такой звонок, как пропустить кусок рельсы по физиономии.
Цифры и буквы на дисплее прыгали перед глазами, но голос помощницы вице-губернатора он узнал сразу – его приглашали на личный приём к Лидии Николаевне, завтра, сразу после полудня. От этого звонка что-то внутри у Марцыпанова разжалось и потеплело так резко, что он даже на секунду забыл и про колено, и про затылок, и про волосы на ладони.
– Передайте, что буду! – закричал он в трубку. Он доковылял до кровати, сел на неё и в порыве этой внезапной горячей радости взмахнул рукой, победно сжав кулак. Но... Махнул слишком резко и случайно зацепил торшер на тумбочке. Тот потянул за собой провод, и вместе с ним на мраморный пол с коротким страшным звуком приземлились подаренные ему Лидией Николаевной часы. Стекло циферблата от удара затянуло паутиной жирных трещин, за которыми дёргалась надломанная стрелка.
Марцыпанов дрожащей мокрой рукой поднял их с пола и почувствовал, как только что разжавшаяся внутри пружина снова сжимается – плотно, холодно, с ощущением вселенской катастрофы. Как поехать на приём без часов? Особых часов! Знака высочайшего внимания и доверия!
Он повертел в руках поломку, посмотрел с ужасом на дёргающуюся стрелку и уселся обратно на кровать искать на онлайн-карте смартфона ближайшую работающую часовую мастерскую. Такие просто нигде сейчас не купить под замену, чтобы сделать вид, что ничего не произошло.
Буквы также танцевали в глазах и никак не хотели складываться в адрес. Марцыпанов переждал очередную волну головокружения, нашёл нужную точку и, наспех одевшись, не с первого раза попав из-за стонущего колена в штанину, вышел из палаты.
Он вышел в коридор – длинный, тихий, с мягким светом и запахом, как и полагается в хорошей частной клинике. Он взял курс к лестнице, ведущей к главному выходу, придерживаясь за стену кончиками пальцев. Зрение то чуть прояснялось, то снова начинало мутить. Перед глазами плыли мушки. Мелкие, назойливые, не исчезающие, даже если хорошо проморгаться.
В коридоре было пусто, только навстречу прошла какая-то фигура в халате, медленно, не глядя по сторонам, с капельницей на штативе, а другая стояла у окна и глядела куда-то сквозь стекло. В спину внезапно донёсся голос медсестры с поста:
– Ой, Ерофей Андреевич, а вы куда?
Он хотел обернуться и сказать, что идёт на воздух прогуляться, но при попытке повернуться в рёбрах и спине заныло так резко и так нехорошо, что вместо слов получился только короткий сдавленный звук. Марцыпанов не обернулся, просто махнул рукой, той самой, на которой ещё оставались налипшие волосы, и ускорил шаг.
Он чувствовал, что ноги вроде бы держали, не хорошо, не твёрдо, но держали. Может, вообще надо было проблеваться в палате? Но уже поздно, ведь токсины всосались уже давно. Сорбенты, активированный уголь, капельницу? Да! Надо будет пускать в ход всё, что есть! Но явно не в этой клинике, где введут тебе неизвестно какой препарат...
На последних ступеньках перед выходом в голове у него окончательно созрело ощущение – холодное и очень спокойное, как сквозняк из форточки, которую не замечаешь, пока не продует... А ведь его могли подтравливать и через вентиляцию, не так ли?
Марцыпанов выковылял во двор и на мгновение остановился. Он внезапно отошёл от какого-то туманного морока. Он вдруг усмехнулся сам себе, ощутив, как все эти беспокойные мыслесплетения сдуло из головы свежим уличным воздухом. Он осмотрел руку, сморщенную после душа, с налипшими волосами и усмешка враз сошла сама собой. Что-то занозистое и неотвязное, которое он только что почти убедил себя не слушать, вернулось и устроилось обратно в черепе... Но сейчас нужно было срочно сдать часы в ремонт, а потом лечь под капельницы и промыться как следует! Только вот куда ложиться?
В свою больницу – там все свои, проверенные? А «свои» ли они?
Тут и эта мысль начала неумолимо разворачиваться в сторону, которая Марцыпанову совсем не понравилась. Ведь кто-то же из больницы смог настучать в Минздрав про рентген-аппараты, если от пациентов точно не было жалоб... Или были?
Он мотнул головой, но эти мысли не рассыпались, а скорее распылились на мелкие занозистые кусочки в голове.
Двор у клиники был аккуратный – невысокий металлический заборчик с коваными завитушками, вдоль него стриженые кусты, которые сейчас, в его глазах, воспринимались просто как что-то зелёное вдоль чего-то серого.
Во дворе было человек десять с папками и направлениями в руках – явно пациенты, шедшие на приём. Двое из них посмотрели на Марцыпанова недолго, мельком. Ерофей Андреевич почему-то обратил на это внимание. Он попытался понять, было ли в этих взглядах что-то ещё или на него просто смотрели, потому что он единственный в этом дворе, кто медленно шёл к машине, придерживаясь за заборчик.
Он потоптался и ещё раз огляделся – его «Volvo XC60» тёмно-синяя, оказывается, стояла вообще с другой стороны от входа. Со второй попытки он всё же добрёл до неё, открыл, тяжело опустился на сиденье и прикрыл дверь.
Он завёл двигатель, не сразу попав ключом в замок зажигания. Навигатор проложил маршрут, и женский голос в смартфоне мягко указал повернуть через двести метров направо.
Марцыпанов тронулся, едва не сбив поднимавшийся шлагбаум.
Он ухватился за руль чуть крепче обычного, в глазах всё так же плыло. Пока ехал, он дважды задерживался на зелёном, пока сзади не начинали настойчиво и надрывно сигналить. Просто в глазах у него вокруг каждого светофора стоял смазанный венец из красно-жёлто-зелёной помеси, моргавшей совершенно невпопад.
До мастерской он ехал минут пятнадцать. По дороге успел трижды подрезать другие автомобили, едва не снести мамочку с коляской и дважды чуть не уснуть в ожидании зелёного сигнала.
Когда навигатор объявил «вы прибыли», он сворачивал прямо на узкую улицу вдоль типовой пятиэтажки, интенсивно прищуриваясь.
Кое-как припарковавшись и задев бордюр передним колесом, он вылез.
Первый этаж нужного ему дома был весь в витринах, буквы плыли и двоились, он снова щурился, пытаясь разобрать, что где. Одна надпись была на фоне чего-то розового с женскими силуэтами. Другую он всё же прочитать смог: «парикмахерская». В соседнем окне были какие-то белые округлые предметы за стеклом, которые он не сразу опознал как унитазы.
Часовую мастерскую он чуть не пропустил взглядом – дверь оказалась пониже уровня тротуара, к ней вели три широкие ступеньки. Вывеска маленькая, без надписи, просто с нарисованным циферблатом без стрелок.
Марцыпанов, превозмогая надоевшую резь в колене, подошёл, взялся за деревянные перила и осторожно начал спускаться к открытой двери.
Внутри с порога сразу оказалось неожиданно просторно. Он шагнул и почему-то не сразу понял, где заканчивается помещение. Даже сквозь мутнеющий взгляд чётко увидел, что стены уходили в полумрак дальше, чем следовало бы для подвала под пятиэтажкой. Потолок был низкий, каменный, с тёмными влажными пятнами. Пахло сыростью и чем-то ещё, напоминающим машинное масло в смеси с церковным ладаном. Мастерскую освещал тусклый, неяркий свет, который шёл откуда-то из угла. Помещение освещал массивный подсвечник на три толстые оплывшие свечи, от которых по каменным стенам ползли живые тени. Часов было множество. Сотни!
Среди них были и самые обычные. Круглые в тонкой хромированной оправе с белым циферблатом и чёрными цифрами, и квадратные, в массивном чёрном корпусе с матовым стеклом, стрелки у них были широкие. Но были и вытянутые, овальные, в корпусе цвета слоновой кости с тонкими золотыми стрелками, которые вообще едва угадывались на светлом циферблате. А на нижних полках пристроились маленькие будильники с двумя колокольчиками на макушке, эмалевые, с облупившейся краской на боках. Красные, зелёные, оранжевые – разные. Где-то между ними затесались электронные – старые, с красными светодиодными цифрами на чёрном фоне.
Дальше на другой стене висели явно карманные «луковицы» с потемневшей медью и выпуклыми стёклами, тут же сплошняком было множество больших, настенных в деревянных корпусах с резьбой. Было несколько и совсем странных устройств – с циферблатами без цифр, только с делениями, с какими-то знаками вместо привычных отметок, либо вообще с одной стрелкой вместо двух. В углу на подставке сверкали стеклом песочные часы, высокие, в деревянной раме с почерневшими столбиками, песок в них не сыпался, просто стоял неподвижно, будто застыл давно и навсегда. Рядом с ними вообще какой-то странный, плоский бронзовый диск с гравировкой и непонятными закорючками вокруг пирамиды в центре.
Вместе это складывалось в какой-то негромкий, плотный, почти живой гул, который заполнял подвал от каменного пола до низкого потолка. В нём было что-то успокаивающее, почти физически ощутимое, как будто воздух здесь был другой плотности и совсем не давил на виски. Наоборот... Марцыпанов, рассматривая циферблаты, вдруг обнаружил, что голова стала значительно яснее. Не прошла полностью, нет, но эта ватная гудящая тяжесть, которая сидела в затылке вторые сутки, почти отпустила. Он поморгал, и мушки перед глазами, которые весь день сновали, не давая сфокусироваться, тоже куда-то подевались. Теперь он вполне отчётливо мог различить на циферблатах стрелки, цифры и даже мелкие царапины на стёклах. Колено почти перестало ныть, спина тянула, но уже отдалённо, фоново, без противных прострелов под самые рёбра.
В дальнем углу за столом сидел мастер. Марцыпанов не сразу его разглядел – тот будто вырастал из этого рыжеватого полумрака постепенно.
Его стол был загромождён шестерёнками, сверкающими пинцетами, щипцами и россыпью разноцветных стёкол, среди которых лежали свитки бумаги, исписанные мелким почерком. Сам он был одет в тёмный жилет с мелким геометрическим узором, под ним – рубаха с высоким стоячим воротом, застёгнутая вместо пуговиц на какие-то крючки. Рубаха была с длинными рукавами, чуть собранными у запястья. А из-под этих рукавов выглядывали манжеты с тёмной ручной вышивкой по краю. Из кармашка жилета свисала золотая цепь с брелоком в виде ключа, а на шее покачивалась подвеска с изумрудным камнем, отбрасывавшим по каменным стенам бледно-зелёные блики. Руки у него были крупные, с длинными пальцами, двигались над деталями. Он смотрел на них через очки в тонкой оправе. Бородатое лицо мастера было морщинистым, строгим и совершенно спокойным.
На вошедшего он не поднял своей гладко выбритой, до полированного блеска головы, которая в свете отбрасывала на каменную стену сбоку мягкую округлую тень.
– Здравствуйте! – сказал Марцыпанов, и голос у него вышел чуть более хриплым, чем обычно.
Мастер не поднял головы, всё так же осторожно, пальцами с хирургической точностью, подцепив детальку размером с булавочную головку, переложил на бархатную салфетку.
– И тебе не хворать, коль дорогу ко мне сыскал, – отозвался он негромко, густым басом, не отрываясь от работы.
Марцыпанов помялся, полез во внутренний карман пальто и достал часы. Он снова с досадой посмотрел на них – стекло циферблата всё так же было в паутине трещин, за которыми дёргалась надломленная стрелка.
– Да вот... отремонтировать можно?
Мастер подхватил пинцетом следующую деталь, которая была ещё меньше прежней, и поднёс к свече, будто разглядывая на просвет.
– Ну клади на стол приблуду твою, поглядим, что за беда приключилась... – произнёс он неторопливо, всё так же не глядя на Марцыпанова.
Тот шагнул к столу и положил часы среди шестерёнок и россыпи цветных стёкол. Мастер отложил пинцет, взял часы тремя грубыми пальцами, повертел – медленно, со всех сторон – и покачал головой:
– Да-а... видал я такие часики. – он покрутил часы ещё раз, поднёс к подсвечнику. – Видал-видал... У всякого народа видал, во всякое время. Приносят. Всё несут да несут – кто с поклоном, кто впопыхах.
Он помолчал, положил часы на фиолетовую подложку, взял лупу в латунной оправе и поднёс к глазу.
– Суетный народ. Всё бегут куда-то, всё торопятся, всё им надобно сразу и побольше. А время – оно ведь такое... Оно счёт ведёт. Молча ведёт, никому не докладывает, да ведёт.
Марцыпанов вдруг обнаружил, что уже совсем выпрямился и не чувствует никакой боли. Голова не гудит, и мушки рассеялись окончательно, вместе с этой ватной тяжестью в затылке. Он огляделся... Свечи всё так же мерцали ровно, а тени на каменных стенах качались медленно и мягко, накрывая приборы, которые вокруг отщёлкивали стройным хором. В голову пришла прежняя холодная, расчётливая, звериная ясность – завтра приём у Барановской, и часы нужны именно сегодня.
– Послушайте, – понемногу зверел он, – мне нужно сегодня забрать эти часы. За срочность доплачу, сколько надо!
Мастер всё так же не поднимал головы. Лупа в его руке медленно двигалась над циферблатом, выискивая что-то ещё невидимое простым глазом.
– За сегодня никак, – произнёс он ровно, не отрываясь от работы, – дело не быстрое.
– Я готов доплатить любые деньги, – Марцыпанов подался чуть вперёд, – если нет свободного мастера, скажите, где он есть, если нужны детали – скажите какие, я доставлю! Такси, самолётом, как угодно!
Мастер медленно отложил лупу, впервые поднял голову и посмотрел на Марцыпанова:
– Только ты сам можешь... – сказал он наконец.
– В каком смысле – сам? – Марцыпанов нахмурился. – Куда-то поехать? Что-то привезти?
– Да нет, – мастер чуть качнул головой, – прямо здесь. Сам чинить будешь.
Часы на полках отщёлкивали секунды – каждый своим голосом, вразнобой, и в этом многоголосом постукивании повисла пауза, в которой Марцыпанов пытался понять, что ему только что сказали.
– Что значит «сам»? – переспросил он, ощущая, как постепенно приходит в бешенство, как перед бестолковым подчинённым. – Мужик, послушай! У меня завтра важное мероприятие! С руководителями области! И мне очень нужно отремонтировать вот эти часы! Сегодня!
– Нужно так нужно. Только работа тонкая, – мастер снова взял лупу и наклонился над столом, – любит, чтоб с вниманием, с ласкою. Вот будешь за мной смотреть – как что делаю, как с чем обхожусь. Я тебе показывать стану, ты перенимать будешь. Помаленьку. Подмастерьем будешь у меня трудиться.
– Послушай, каким на хрен подмастерьем? – Марцыпанов поперхнулся. – Ты мне скажи, ты отремонтируешь часы или нет?! Ты понимаешь, что ты тратишь моё время? Я сейчас один звонок сделаю в Роспотребнадзор, тебя закроют к чёртовой бабушке! Во-первых, за освещение не по СанПиНу – тут у тебя склеп, а не мастерская! А во-вторых, тут сыростью воняет у тебя, а значит, рабочее место – рассадник стафилококков, стрептококков и синегнойной палочки!
Марцыпанов ощутил, что внезапно выдохся, и противная головная боль, некогда ушедшая, стала вновь пульсировать в затылке.
Часовщик спокойно улыбнулся в густую рыжую бороду:
– Вот ты говоришь: «время моё тратишь», – произнёс мастер, откладывая лупу. – А сам-то... Скольким людям годы повыгреб? Скольким век ихний укоротил не ножом, не отравой, нет, – а бестолковщиной своей, начальничьей?
Марцыпанов открыл рот, чтобы возразить, но перед глазами снова поплыли мушки, а он вдруг немного оступился, ухватившись за полку с часами. С неё упал, глухо звякнув, красный металлический будильник, продолжая щёлкать стрелкой.
Мастер тем временем взял со стола один из свёрнутых свитков, что лежали среди шестерёнок и цветных стёкол, и неспешно его развернул.
– Вот, гляди-ка, – мастер провёл пальцем по написанному. – Ты в бумагах казённых пишешь, будто сам по шесть ночей в месяц при хворых сидишь. Сам раны гнойные промываешь да животы резаные шьёшь в покоях приёмных. И надбавку за то берёшь немалую – за тяготы ночные, за труды сверх положенного. А на деле-то... – Мастер хмыкнул в бороду, – на деле за тебя другие лекари горбатятся. Ты им за то полдоли кидаешь, а себе – десять пишешь. Да и оттуда долю от положенного воротить в карман себе требуешь. И ладно, ты ж не только злато чужое прибрал. Ты ночи ихние покрал. Они в эти часы могли бы с жёнками да детишками быть, спины уставшие на перинах греть, силы копить. А вместо того – подле хворых сидят, службу за тебя правят, пока ты сам в постели почиваешь...
Мастер отложил свиток в сторону, поднялся из-за стола неспешно, грузно, взял с полки подсвечник и двинулся к Марцыпанову. Подойдя почти вплотную, он смотрел на него сверху вниз, будучи выше ростом на три головы.
– Ты лекарей своих да сестёр милосердных по выходным на торжища труднические гоняешь. Отрываешь их от дела целительного, да часы их жизни в труху перетираешь. Велишь им писаниной пустой головы забивать – речи начальничьи наизусть зубрить да на бумагу перекладывать. Ты у них дни воруешь, Ерофей. Вот такие, как ты, по зёрнышку, по горсточке отнимают, так и весь век человеческий на суету твою исходит. Что пограбил – то теперь тебе и воздаётся.
Марцыпанов стоял и смотрел на этот грузный силуэт перед собой, на то, как колышется пламя в трёх свечах и как тени от мастера ходят по каменным стенам. Вдруг он почувствовал, что всё вокруг – и стены, и полки с часами, и сам этот бородатый – всё это плывёт перед глазами, теряет чёткость, будто кто-то медленно выкручивает резкость в бинокле в обратную сторону.
В висках снова затянуло знакомой тупой болью, колено прострелило так, что он непроизвольно перенёс вес на другую ногу, и в этот самый момент, снова ухватившись за полку с часами, он увидел, как мастер протянул массивную руку куда-то в темноту за спину Марцыпанова, выудил оттуда деревянный стул, поставил его перед Ерофеем Андреевичем:
– Садись.
Марцыпанов рухнул на него на подогнувшихся ногах.
– Я не понимаю, – выговорил он хрипло, упираясь ладонями в колени и чувствуя, как по спине ползёт липкая, горячая ломота. – не понимаю...
Мастер развернулся тяжело, неспешно, подошёл к своему рабочему столу. Взял с него нечто плоское, тёмное – не то дощечку, не то крышку от какой-то шкатулки. Подышал на него коротко, провёл по стеклу рукавом от локтя до запястья и протянул Марцыпанову.
– На! – сказал он всё тем же ровным, низким голосом. – Любуйся.
Марцыпанов взял зеркало, стиснул деревянную ручку и поднёс к лицу. Поймав в гладком стекле отражение, он замер, перестав дышать.
В колеблющемся свете трёх свечей, в этом красноватом, неровном, живом огне лицо его выглядело совсем не так, как он привык видеть его по утрам в ванной. Из зеркала на него изумлённо пялился глубокий старик.
С бугристой облысевшей головой, на которой редкие седые пряди едва прикрывали вздутые вены. С лицом, покрытым коричневыми пятнами, кожа на котором буквально сползала вниз – трескалась, свисала складками, как плёнка варёного молока. Под кадыком дряблым блином свисала морщинистая шейная складка. Глаза смотрели сквозь него – стеклянные, с мутными склерами в сетке красно-зелёных прожилок. Кривой рот застыл в гримасе – изумлённой, злобной, окаменевшей, и в углах его темнели трещины. А когда Марцыпанов невольно разжал губы, из-под них показались зубы чёрно-жёлтые, крошащиеся, похожие на кладбищенские надгробия. Он поднял руку медленно, как во сне, и увидел её в зеркале: тёмно-серую, иссохшую, с узловатыми пальцами, которые совсем не походили на те, что ещё сегодня утром держали руль.
Главврач опустил зеркало чуть ниже и увидел пиджак, который ещё утром сидел как влитой. Теперь же плечи провалились внутрь, ткань висела мешком, а воротник рубашки съехал набок и открывал эту новую, незнакомую шею. Тонкую, жилистую, с кожей, собранной в мелкие поперечные складки. Он скосил взгляд в зеркало, повернув голову со стороны в сторону, и увидел торчащие, оттопыренные уши, с длинными мочками. Он моргнул медленно, с усилием, и старик в тот же момент в зеркале моргнул вместе с ним.
Марцыпанов издал что-то между вскриком и стоном, хриплое, короткое и беспомощное, отбросив зеркало от себя. Оно упало на каменный пол и пошло трещинами. Он встал со стула и боязливо шагнул к нему, медленно заглядывая. Но в этом отражении, распавшемся на десятки неровных кусков, смотрело его обычное лицо, то самое, которое он видел ещё вчера: лёгкие морщинки у глаз, вороний полубокс с первой сединой на висках, нормальная шея и обычные плечи. Он поднял руку и вгляделся в неё – она уже не дрожала, пальцы были его, знакомые, с короткими аккуратными ногтями.
Он провёл ладонью по голове, убедившись, что и волосы были на месте. Густые, крепкие, как и всегда, а волна из головокружения и ломоты в затылке снова куда-то исчезла.
Мастер, сложив руки, стоял рядом. Он помолчал, затем, повернувшись, негромко произнёс, глядя на стену с циферблатами:
– Един путь у тебя, Ерофей Андреич. Останешься со мной – вот таким и пребудешь, каков есть ныне. Часы чинить станешь, ко мне в ученье пойдёшь, дело своё разумением постигать будешь. А поднимешься да уйти изволишь – то знай: то, что тебе воротилось, тебя и пожрёт до самого днища. И никакой лекарь тебе тут не пособит, и никакой капельник твой подневольный из тебя гнусь не вымоет.
Марцыпанов провёл ладонью по голове ещё раз и оглянулся на выход, на узкий прямоугольник двери в конце каменного коридора, откуда потянуло улицей и бензином. Потом посмотрел на подаренные Барановской часы, шагнул к столу, отпихнув плечом мастера, сунул их в карман пиджака, направляясь к выходу. Сначала медленно, потом быстрее, шаркая подошвами по каменному полу, пока тиканье за спиной не утихло вместе с силой захлопнувшейся двери.
* * *
Тёмно-синяя Volvo XC60 с покорёженным бампером и разбитым лобовым стеклом, снеся на въезде шлагбаум, влетела во двор больницы.
Из кабинки у шлагбаума выбежал охранник – тот самый, который знал эту тёмно-синюю машину начальника и пропускал её каждое утро. Но, увидев сломанный шлагбаум, покорёженный бампер, просто развёл руками, не найдя подходящих слов. Во дворе было несколько человек – санитарка с пакетами, двое в халатах, куривших у входа, ещё несколько человек шли от парковки. Все они разом, как по команде, обернулись на звук и замерли, глядя на эту тёмно-синюю машину с проломленным бампером и дёрнувшейся и схлопнувшейся правой передней шиной.
Из открывшейся водительской двери на землю выпал старик. Опёршись руками о бетон, он с надрывным старческим стоном разогнулся, с трудом выпрямляя трясущиеся ноги под своей сгорбленной спиной, и побрёл к входу, волоча правую ногу.
Перед смятенным больничным охранником стоял человек, которого он едва узнавал. Бугристая облысевшая голова с редкими прядями седой просини едва прикрывала вздутые вены, покрытое коричневыми пятнами лицо буквально сползало вниз ещё сильнее. А ещё тряслись руки – тёмно-серые, иссохшие, с узловатыми пальцами. На левой, тонкой, как ветка, кисти болтались разбитые часы Барановской.
– Чего уставился, Митька? – рявкнул дед на охранника, который уже потянулся было за резиновой дубинкой.
– Ерофей Андреевич?.. – охранник привстал и начал вглядываться в главврача.
Марцыпанов с кряхтением плюнул на пол белёсой пеной и проковылял сквозь рамку неработающего металлоискателя, расталкивая едва успевших отшатнуться людей в холле у регистратуры.
– Вам помочь, дедушка?
– Отвянь!!! – заорал он на подбежавшую санитарку, тряся головой, покрытой синеватыми прожилками вен, жирно стекающими к затылку, и побрёл к лифту, не с первого раза попав на кнопку.
В приёмной во весь свой рост рефлекторно вытянулась громогласная секретарша, всегда готовая встать стеной на пути незваного гостя.
– И куда это мы ломимся?! – гаркнула Алла Семёновна и тут же, будто забыв, как дышать, медленно опустилась на стул. Её пригвоздило к месту это обезображенное лицо, разваливающееся, как мокрая глина, с жёлтыми белками глаз, густо иссечёнными лопнувшими сосудами.
– Никого ко мне не пускать! Не принимаю! – заорал Марцыпанов и хлопнул за собой дверью.
Ковыляя по кабинету, он первым делом запер дверь на ключ. Потом дрожащими руками перевернул рабочий стол вверх дном. Затем поднял с пола тюбик клея и почти весь выжал его в замочную скважину. После чего, превозмогая стонущие суставы и чувствуя, как трещит позвоночник, он что есть силы подтянул небольшой шкаф у двери и завалил его на угол, подпирая вход.
– Не дождётесь! Не дождётесь! – исступлённо повторял он про себя, ползком сворачивая ковёр и двигая тяжёлый стол, чтобы подпереть им двери.
Затем он доковылял до стола, выдвинул ящик и достал канцелярский нож. Сначала он неловкими, елозящими движениями обрезал телефонный шнур, затем интернет-кабель. После этого схватил с тумбочки Wi-Fi-роутер, белую квадратную коробку с маленькими антенками и со всей дури ударил об угол стола. Раз, другой, третий – и пластик хрустнул, и корпус разломился надвое.
Марцыпанов отшвырнул обломки в угол, а затем дрожащими пальцами выковырял из телефона сим-карту. Сам телефон он трижды приложил об стол слабеющей рукой, пока экран не пошёл паутиной трещин и не погас. Он бросил его туда же, к обломкам роутера.
Шаркая, ковыляя и спотыкаясь, он кое-как добрёл до своего кресла, поднял с пола большие канцелярские ножницы и рухнул в сиденье – кожаная обивка тепло налипла на спину. Он громко и надрывно выдохнул. Затем дёрнул левой ладонью и сжал её в кулак и разбитые часы сползли циферблатом на тощие костяшки, превратившись в подобие кастета. Вторую руку с ножницами медленно прижал к груди, словно рыцарь со щитом и мечом, готовый к обороне.
В дверь сначала постучали тихо. Один раз, другой. Очень осторожно:
– Ерофей Андреевич, вы там?!
Марцыпанов сидел и не отвечал, сильнее сжимая ножницы.
Голосов за дверью тем временем прибавлялось – сначала двое, трое, потом уже целый гул, в котором можно было разобрать отдельные голоса, если прислушаться. Сначала женский – Аллы Семёновны, затем низкий мужской незнакомый, потом ещё чей-то взволнованный, почти скороговоркой. А поверх всех этих голосов зазвучал знакомый, сиплый, почти умоляющий голос начмеда Николая Антоновича:
– Ерофей Андреевич! Откройте, пожалуйста! Тут сотрудники ГИБДД приехали...
Потом кто-то начал дёргать ручку. Методично, с таким нарастающим усилием, что шкаф перед дверью чуть скрипнул, но стол надёжно подпирал баррикаду и даже не сдвинулся.
Марцыпанов сидел в своём кресле с ножницами у груди и часами на кулаке, улыбаясь своими надгробиями, глядя белыми глазами в никуда, пока за дверью всё сильнее нарастал этот многоголосый встревоженный гул.
– Ерофей Андреевич, у вас всё в порядке?! Откройте! Откройте!
Он окоченевшей хваткой вцепился в ножницы и так же крепко сжал свой «щит» с треснувшим циферблатом, прижав ещё сильнее к груди.
Марцыпанов растянул свой треснувший в уголках рот желтозубой, почти блаженной улыбкой. Сначала медленно, почти против воли, потом шире, выпуская низкий хрипловатый звук, который нарастал и нарастал, пока не превратился в заливистый старческий хохот с присвистом на вдохе... Снаружи кабинета наконец взревела бензопила...
* * *
Вытаскивать из кабинета Марцыпанова пришлось троим сотрудникам ОМОНа, одному из которых он успел полоснуть ножницами по пальцу. На вид ослабленного старика на самом деле едва смогли оторвать от кресла. Он так вцепился в него обломками ногтей, что оставил на кожаной обивке глубокие, вдавленные царапины.
Тем не менее санитарная каталка с обессиленным дедом выехала из кабинета через десять минут. Медперсонал буквально жался к стенам. Врачи с медсёстрами замерли с папками в руках. Кто-то из сотрудников начал говорить соседу вполголоса и на полуслове замолчал. Каталка ехала по коридору мимо всего этого остолбенения, мимо ламп и стендов с показателями качества медицинской помощи, мимо информационной доски, где была прикреплена фотография самого Марцыпанова. Улыбающегося, представительного, на фоне нового аппарата МРТ и с теми самыми часами на запястье.
Однако старик в каталке, которую вёз человек в балаклаве и голубом камуфляже, на эту фотографию не смотрел. Впервые даже не задержался взглядом, как делал это всегда. Он просто беззвучно шевелил губами, держась за подлокотники обломками ногтей, а из уголка его рта тянулась длинная, тонкая белёсая нитка.
* * *
Тощего старика аккуратно завели в палату пансионата на окраине города и уложили на койку. Он больше не хныкал, не кряхтел, не плакал, а просто лежал на боку, отвернувшись к стене. Он поглаживал разбитые часы с треснувшим циферблатом.
– Деда?! Если что – вот сюда жми! Звони в звоночек! Сестричка придёт! – Плечистый медбрат склонился над Марцыпановым, повысив голос, будто пытался докричаться через неисправную рацию. – Зво-но-чек! Понял?
Марцыпанов не ответил, а сотрудник постоял немного, потом махнул рукой и покинул палату, прикрыв за собой дверь.
Старик смотрел и смотрел на часы взглядом, который медленно затягивало поволокой. Но он всё так же водил высохшими пальцами по трещинам на стекле и беззвучно шевелил губами. Дыхание становилось всё тише, всё реже, всё с более долгими паузами между вдохом и выдохом. В палате было пусто и тихо, только где-то издалека по коридору было слышно чьи-то шаги и слабый гул вентиляции.
Марцыпанов сделал ещё один вдох – долгий, но какой-то в этот раз почти облегчённый, и медленно закрыл глаза. Часы мягко сползли из ослабевшей ладони и лежали теперь рядом с его рукой циферблатом вверх, со стрелкой, которая всё так же мелко подрагивала на месте. Но на мгновение она замерла, потом внезапно дёрнулась и пошла... Ровно, размеренно, как ни в чём не бывало, отщёлкивая, как и раньше, секунду за секундой сквозь треснувшее стекло.
* * *
Газета «Областная Трибуна»:
Лидия Барановская покидает пост вице-губернатора после двадцати лет работы
Как стало известно, вице-губернатор области Лидия Барановская, курировавшая социальный блок региона, подала заявление об уходе по собственному желанию. Губернатор заявление подписал.
По имеющимся сведениям, в качестве причины своего ухода Барановская указала состояние здоровья.
Чиновница проработала в системе регионального управления более двадцати лет, пережив на своём посту несколько смен губернаторов, неизменно сохраняя влияние на социальную политику области.
Пресс-служба губернатора:
«Лидия Николаевна запомнилась невероятной энергичностью на своём посту, она последовательно стремилась выдвигать инициативы по улучшению социальной политики региона, и в частности здравоохранения. За годы работы был сформирован значительный задел и накоплен большой потенциал для дальнейшего развития социального блока, в частности приведения показателей регионального здравоохранения в соответствие с установленными государством ориентирами. Желаю Лидии Николаевне дальнейших успехов и искренне надеюсь, что появившееся свободное время она сможет наконец посвятить себе и своему здоровью».
По предварительной информации, новым вице-губернатором будет назначен руководитель одного из департаментов Министерства труда Российской Федерации – выходец из команды нового губернатора.
Комментариев от Барановской на момент публикации так не поступило, несмотря на отправленный запрос редакции.
* * *
Кабинет главврача областной больницы был тот же. Та же плазма на стене, тот же стол, те же жалюзи на окнах, выходящих во двор. Только шкаф стоял другой, новый, чуть светлее, а вместо ковра на полу лежал серый ковролин, с чуть задравшимся углом у окна. Те же стопки папок, тот же стакан с ручками на столе, та же табличка с именем на двери. Только имя было другое...
Николай Антонович вошёл, остановился посреди кабинета и медленно огляделся. Подошёл к столу, потрогал спинку кресла, отодвинул его, сел. Следом вошла Алла Семёновна и встала навытяжку у стола с блокнотом.
– Значит так, – произнёс он и сложил руки на столе. Его и так от природы сиплый голос вышел чуть тише, чем он рассчитывал. И он несколько раз сухо прокашлялся, чтобы придать своему тону пока ещё непривычной начальственной твёрдости. – Субботники продолжаются, в том же режиме. Это раз. Выездные осмотры в отдалённые сёла: было три раза в месяц – теперь будет четыре. Чтобы к пятнице у меня лежал приказ. – он постучал по столу указательным пальцем.
– Четыре? – Алла Семёновна подняла голову.
– Четыре, – повторил он с пока ещё мягкой непреклонностью – И ещё... Скоро прямая линия губернатора. Чтобы весь коллектив был в актовом зале. Абсолютно все. – он помолчал секунду. – И конспекты. С каждого. В письменном виде.
* * *
Проснулся я в самую рань глухую предутреннюю – темно ещё, звёзды в оконце сверкают холодные, острые. Сел на постели, голова тяжёлая, будто с похмелья, только не пил я – мысли в ней клубятся странные, обрывистые, никак в кучу не складываются, да и сердце постукивает боем тревожным.
Позвал Тоньку. Прибежала тотчас же в сорочке, волосы растрёпанные, глаза сонные, ладонью лицо трёт да смотрит на меня боязливо. Велел ей принести узвару успокоительного – дурь какая-то приснилась, голову мутит да тело дребезжит дурно. Налила она, подала, присела рядом, глаза округлила и спрашивает – что же, мол, такое приснилось вам, Ерофей Андреевич?
Отпил узвару я тёплого, горького, да и рассказываю.
Явилась мне Москва, да только не та, что я знаю, – иная совсем. Хоромы там каменные, гладкие, из стекла литого, и столь высоки, что в облака упираются, а огнями мерцают изнутри, будто живые. А люд простой не на упряжке, не верхом, а в железных повозках сидит, самобеглых, что сами собой по мостовой несутся, а из-под брюха железного дым синий чадит. Вместо монет там дивные листы писаные, хоть холоп, хоть боярин к коробу булатному подходит, пальцами тыкают в него – и бумажки оттуда сами выдаются, сколько пожелаешь. И на них всё, что хочешь, купить можно: хоть мяса, хоть молока, хоть дров.
И ещё дивное – люд тамошний меж собою говорит не лицом к лицу, не криком через двор, а через дощечку светящуюся. Голос туда входит и оттуда выходит, хоть за тридевять земель. И не только голос за сотни вёрст слышно, а и лик свой туда вложить можно, и облик целый, и грамотку писаную, и всё это в единый миг к другому человеку перелетает, хоть в Тверь, хоть в Новгород, хоть за море. И рисунки там дивные люди с одного края Руси на другой шлют – трапезу свою, детей малых, кошек дворовых, даже, прости меня Господь и от помыслов грешных избавь, срам телесный без стыда показывают! Там иные и вовсе сидят в своих хоромах каменных, да через ту дощечку с незнакомцами речи ведут и дружбу водят, хотя лица их никогда не зрели воочию и не узрят вовеки.
А ещё ту же дощечку тычут пальцем, и через малое время отрок незнакомый да чумазый в дверь стучится и приносит яства готовые, горячие, в коробах особых цветных. Не надо ни в поварню идти, ни огонь разводить, ни стряпать ничего. Хоть в рань утреннюю, хоть ночи среди, хоть на Благовещение, хоть на Рождество Христово, хоть в стужу, хоть в ливень да ветер – придут, принесут, на порог тебе поставят. И плату берут не в руки, а через дощечку ту светящуюся, и плата за трапезу та сама по себе образом дивным считается.
Тонька всё слушала, да не перебивала – только глаза всё шире делала да рот приоткрывала, руками всплеснула да молвит: не здоровится вам, Ерофей Андреевич, это ж надо – такое приснится. Не от духоты ли, мол, в покоях, не от жары ли? А может, говорит, съели что вчера неладное, вот желчь и ударила в голову, оттого и привиделось всякое непотребство. Али вообще глаз чей дурной...
Делаю я тем временем глоток узвару тёплого, медового, по нутру пошёл он мягко так, что и сердце будто чуть осело, да колотиться тревожно перестало. Но потянул я воздух носом своим... Ах ты дрянь, Тонька, безголовка ты!
Скляницы-то ртутные – вон они стоят, открытые, чадят в покои всю ночь! Забыла после дел моих лечебных прибраться, как велено! Как занёс руку над ней, а она голову в плечи втянула, да не ударил, рука опустилась сама. Велел идти. И завтра чтоб в церковь шла, молебен за моё здравие заказала. А скляницы накрыть – немедля!
Заголосила Тонька, запричитала, руками замахала: ой дура я, ой бестолочь, бейте меня, ой бейте окаянную, забыла, забыла скляницы накрыть! Махнул я рукой на неё да вышел вон, прямо на подворье своё.
Ночь стояла тихая, да чёрная, да без ветра. Где-то собаки брехали, лениво, вполсилы – не со злобы брешут, а так, порядка ради. В конюшне кони переступали, в темноте фыркали, и слышно было, как солома шуршит под копытами их. Небо над головой всё в звёздах – крупных, холодных, таких, что смотришь да дышать забываешь.
А над всем над этим – она. Башня Фроловская. Око Государево.
Стоит, упёрлась пикой своей в самое чрево небесное, и часомерие на ней живёт своей ночной жизнью – стрелка показывает долю предутреннюю, глухую, когда ночь уже отходит, а рассвет ещё явиться не решился. До первых петухов рукой подать, две, а то и меньше доли часа.
Стою я на подворье своём, гляжу на неё. Стою да снова думу свою гоняю: вот оно, время. Мера всему. И чарке, и молитве, и трудам, и ожиданию. И мне, Ерофею, час служенья придёт – встану перед Помазанником Божьим, поклонюся челом низко, да руки умелые, лекарские протяну.
Стою и смотрю на башню, да думаю о часе своём блаженном... А тут вдруг собаки взвыли, разом, со всех сторон, протяжно и испуганно, да кони в конюшне забили копытами, да захрапели.
Влетели в подворье без стука, без спросу кони чёрные, на упряжи собачьи головы болтаются, мётлы к сёдлам приторочены, жгуты смоляные огнём горят в руках. Один из них, передний, осадил коня прямо передо мной и смотрит сверху вниз, и глаза у него из-под шапки злые, страшные.
– Лекарь Ерофей?
– Он самый, – говорю.
– Волю государеву вершить прибыли.
И кивнул опричникам своим – коротко, да молча. Двое эти пошли в светлицу не спрашивая. Из неё сразу донеслось – звон склянки, другой, третьей, что-то по полу покатилося, потом удар глухой, да голос Тонькин надрывный, и железо мне горячее в бок вошло коротко, деловито, без злобы даже. Отпнул опричник государев меня ногой, да и осел я на землю, а звёзды над головой стали ярче, крупнее, и башня над всем этим стояла – величавая, тихая, да равнодушная. Падаю я наземь, да сам на башню всё смотрю да смотрю взором мутнеющим. Хороша она! Господи, как хороша!
Вот она – Божьим промыслом благословенная! Вот она – красота нерукотворная!
Вот она – мера всему...

Пациент: номер 4.
Психотропные препараты, дозировка повышена до 400 мг.
Время введения: 16:30.
Примечание: сознание грубо спутанное. Пациент с трудом удерживает вертикальное положение – стены и мебель служат опорой. Походка неустойчивая, атаксическая. Многократная рвота, в т.ч. без предшествующей тошноты. Тремор распространился на нижние конечности. На обращение откликается с задержкой, взгляд не фиксирует.
Глава 6
Отродье

Его карьера в университете складывалась так, будто её планировал кто-то другой. Всё происходило само собой будто путь был проложен заранее, а Протасову оставалось лишь безошибочно расслышать голос, зовущий его сквозь тихий щелчок очередной двери. «Fata volentem ducunt, nolentem trahunt».
Латынь он полюбил ещё студентом тактильно, почти физиологически. На первом курсе с изумлением обнаружил, что зазубренные термины – это не абстрактные звуки, а ключи к пониманию организма. Os, ossis – кость. Звук «ос» был твёрдым и округлым, как суставная головка. Musculus – мышца. Шипящее слово само сокращалось на языке. Проговаривая «Corpus vitreum», он на ощупь чувствовал студенистый холод стекловидного тела.
Протасов понял: латынь – это хребет, на который нанизана вся медицина. Он зубрил слова и с трепетом ощущал, как ткани, сосуды и нервы сплетаются в уникальную структуру. Иногда ему казалось, будто за спиной кто-то негромко подсказывает, как именно должны сходиться эти нити. Ровный, безличный голос, знавший правильный порядок вещей, погружал его в жёсткий каркас того всепоглощающего покоя, который дарил мёртвый язык.
Леонид Никодимович не гнался за должностями. Сначала его, студента, «втянули» в профком – он и сам не помнил как. Попросили помочь с конференцией: сперва занести стулья, затем нарисовать стенгазету, а позже и вовсе выступить. На старших курсах он неосторожно громко высказался об устаревших методичках и, не успев выдохнуть, очнулся самым молодым членом учебно-методического совета. Критикуешь – предлагай, и... делай. Так он и шёл вверх по едва заметной карьерной лестнице: аспирант, преподаватель латыни, потом старший преподаватель, доцент. Заведование кафедрой нормальной анатомии само собой прилипло – прежний руководитель так и заявил, что на финальном отрезке жизни не намерен больше терпеть «дебилов-студентов». А дальше, так же незаметно, Протасов оказался в проректорском кресле.
Всё это время он то и дело воевал с системой. Отстоял кафедру реабилитационной курортологии, которую «сверху» велели расформировать. Чиновники говорили, мол, студентам нужна «реальная медицина», а не навыки «массирования стариков в радоновых ваннах». Будучи членом совета при Минобразовании, Протасов не только сохранил кафедру, но и убедил бывшего выпускника-бизнесмена вложиться в ремонт практической базы в одном из санаториев.
Затем под угрозой оказалась лаборатория экспериментальной патофизиологии – её площади планировали отдать под административные нужды. Леонид Никодимович провёл десятки встреч, лично сопровождал комиссии, убеждая изменить решение, и в итоге приказ отменили. Когда же под снос приговорили старое студенческое общежитие, ректор пошёл на открытый конфликт: поднял студсовет, организовал сбор подписей и выбил финансы на реконструкцию.
Понемногу Протасов начал чувствовать себя на своём месте. Физиологически. Всякие сокрушательства по поводу того, что он так и не стал доктором, растворились где-то в вечно напряжённых мозговых сосудах. Он ведь оставался в медицине, просто в другой её ипостаси. Когда он входил в свою приёмную, плечи сами собой расправлялись. Чувство власти над сложным механизмом университета, ответственность за тысячи студентов, возможность покровительствовать талантам – всё это не было тяжким бременем. Протасов ощущал себя дамбой на пути неспокойной, полноводной реки, норовившей утопить будущих врачей в чиновничьем формализме.
И лишь одно оставалось его настоящим увлечением – те несколько часов в неделю, когда он вёл занятия по латыни. Студенты на его занятиях сидели в гробовой тишине. Часть – те, кому искренне была интересна магия древних слов, – слушали заворожённо, следя за движением его губ, выводящих изящные «aqua» и «caput». Другие – даже самые отпетые хулиганы, пришедшие «для галочки», – не смели не то что перешёптываться, но и громко дышать. В этой звенящей тишине царила алгоритмичная ясность. И вообще, с чего это латынь называют мёртвым языком, когда она самый живой из существующих? Это основа, которая, вплетаясь в названия препаратов и процедур, дарит жизни миллионам.
Леонид Никодимович вёл студентов по лабиринту терминов, где каждое слово было кирпичиком в здании огромного, сплетённого из множества лабиринтов храма медицины. Отработанным взмахом указки он обращал внимание первокурсников с оловянными глазами на изящные суффиксы: -itis, превращавший gaster в gastritis; -oma, порождающий зловещую glioma или sarcoma. Раскладывал перед ветреными головами вчерашних школьников основы: cranium, abdomen, arteria, vena. Знакомил со значениями прилагательных-указателей – superior, inferior, anterior, posterior, – которые были не просто словами, а ключами к координатам человеческого тела. А потом возвращался в кабинет дирижировать нормативно-правовыми актами.
Да, когда-то он поступил в университет с мечтами о большой, кровавой медицине. Прогуливаясь на улице, он буквально грезил, чтобы кто-то из прохожих рухнул без сознания, и чтобы уши пронзил хруст рёбер под его выпрямленными руками, проводящими реанимацию. Иногда Протасов с ностальгией вспоминал студенческую практику: запах операционной и холод хирургического инструментария, хотя тогда ему удавалось лишь катать ватные шарики и клеить крафтовые конверты. Но родной университет цепким плющом опутывал его новыми обязанностями. Университет и был пациентом, который стонал, загибался и просил помощи, оставляя лишь одну отдушину – латынь. Ведь... «Parva sed apta mihi».
И вот когда он уже почти ощущал вес ректорской мантии на плечах, судьба подставила ему подножку – Лиду. Статную, фигуристую студентку-третьекурсницу.
Сначала всё было удобно: молодая, притязательная любовница, которой он оплачивал квартиру, покупал брендовые вещи и финансировал развлечения. Протасов нисколько не был этим обременён, наоборот – полностью отдавался чувству покровителя, которое придавало ему сил. Но в ожидании новой должности Леонид Никодимович, привыкший к контролируемому ритму, почувствовал, как земля под ногами зашаталась после внезапной новости.
Ультиматум был прост: либо Лида оставляет ребёнка, либо идёт в ректорат и к губернатору. Про аборт она не желала и слышать. Она с надрывом кричала в трубку, содрогаясь от понимания, что этот ребёнок – её единственный шанс закрепиться в чарующем мире достатка и статуса, который она вкусила сполна.
Выслушав истеричную речь, Леонид Никодимович весь вечер просидел в кабинете, вглядываясь в потёмки за окном. Скандал повредил бы не только ему, но и всему университету. Охладеют нужные связи, а он уже слишком много вложил в этот вуз, чтобы позволить ему пострадать из-за такого казуса. Уйти сейчас, когда столько проектов висит на волоске? Нет! Тот самый голос, который возникал то ли в его голове, то ли где-то в кабинете, чётко обосновал: незапланированный ребёнок – это не капитуляция и не конец свободе. Всего лишь дополнительные расходы, которые он легко может потянуть.
Протасов приехал к Лиде поздно ночью, сменив гнев и раздражение на показную усталость. Мягко, почти ласково он взял её за руки, пока она с напускной обидой отворачивалась в сторону. Сказал, что испугался не её, не ребёнка, а внезапности, и что всегда видел в ней нечто большее, чем увлечение, поэтому сама необходимость «шифроваться» гложет его до самых рёбер. Гладил её по ладоням, вырисовывая детальные картины будущего: особняк за городом, сад, где будет бегать их сын.
– А почему сын? Вдруг дочка, – растянув губы в мечтательной улыбке, прошептала Лида.
– Или дочь, – поддакивал он.
Он обещал Мальдивы с бирюзовым океаном, Париж с круассанами на Монмартре и Ватикан, пахнущий ладаном. Но в самый разгар этого сладострастного угара его голос внезапно стал тише, приобретя буквально стальной оттенок. С напускной тревогой Протасов вернул её из будущего рая в унылую реальность съёмной квартиры. Объяснил, что всё это великолепие висит на волоске, что вокруг полно завистливых и могущественных врагов, которые ждут его ошибки. Одно лишнее слово подружкам или родне и хрупкий замок общего будущего рухнет. Протасов вкладывал в эти слова не угрозу, а тяжёлую, ответственную правду, которую теперь они должны нести вдвоём.
Блаженная улыбка медленно сползла с её лица, сменяясь вроде бы сосредоточенной серьёзностью. Но в глазах Лиды Леонид Никодимович с удовлетворением прочитал живой, алчный испуг. Она быстро закивала и бросилась к нему с мокрыми глазами, обвивая руками его шею и засыпая лихорадочными поцелуями. Раньше они были приятны, но теперь жгли кожу ядовитыми пауками.
Протасов смотрел на себя в зеркало, положив подбородок на плечо Лиде и поглаживая массивными пальцами копну её волос. Там застыло бесцветное лицо с задумчивым, собранным взглядом. Такое он видел каждое утро, когда, приглаживая редкие волосы гребешком, шёл решать очередную проблему с вышестоящими кабинетами.
Их отношения так и оставались в тени, скрытые за фасадом его растущей карьеры. Стоит отдать должное Лиде – свою беременность она протащила через весь последний курс, скрывая растущий живот от одногруппниц выдуманной историей о депутате-невидимке. Он, как и подобает безответственному мужику-инфантилу, то ли уехал за границу, то ли растворился в московских коридорах власти, навсегда исчезнув из её жизни.
Леонид Никодимович заканчивал свою речь на очередном выпускном. Особенном: выпускалась его Лида. Она стояла в шеренге, прикрывая красным дипломом округлившийся живот. Эти «пятёрки» она действительно заработала сама – Протасов сразу, ещё «на берегу», твёрдо сказал, что тащить её нигде не будет из принципа. Никаких поблажек! Для всех она оставалась такой, как и должна была быть обычной студенткой.
Последние слова о долге и чести звучали в хрипевших колонках над рядами будущих врачей, выстроившихся в предвкушении свободы. Казалось, ритуал завершён. Но вместо того чтобы произнести традиционное «В добрый путь!», ректор сделал паузу. Он замер и начал тяжёлым, властным взглядом прочёсывать первые шеренги выпускников. Аудитория инстинктивно затихла. Леонид Никодимович шагнул с трибуны и пошёл прямо к Лиде, которая стояла, побледнев и сжимая в потных ладонях диплом. Он взял её за локоть и повёл под изумлённые взгляды студентов и преподавателей – к сцене. Она шла, опустив голову и беззвучно оттирая катившиеся по щеке слёзы. На сцене он развернул её лицом к залу движением, которым представляют некий музейный экспонат.
– Хочу представить вам мою супругу, – его голос, усиленный микрофонами, прорвал оцепенение. – и объявить, что вскоре у нас родится сын!
Воцарилась абсолютная тишина. Лица в первых рядах изумлённо застыли – кто-то из преподавателей даже непроизвольно щёлкнул пальцами по дужкам очков, будто пытаясь стряхнуть с линз исказившееся изображение. Но тут тишину прорезали аплодисменты: сначала робкие хлопки, затем нарастающие громовые раскаты. Ректор стоял, сжимая локоть Лиды, и наблюдал, как шок на лицах медленно тает, уступая место вымученным, а где-то даже искренним улыбкам и кивкам одобрения.
Усадив жену после мероприятия в машину с водителем, Протасов внутренне сжался пружиной. Он предвкушал грязь в газетах, доносы и перешёптывания за спиной среди преподавательского состава. Но, к удивлению, система даже не поперхнулась. Коллеги, даже самые близкие, с которыми он годами делил и кабинет, и научные труды, ограничились сухими, почти протокольными поздравлениями без каких-либо вопросов. Никто ни единым вздохом, ни скошенными к полу глазами ни разу не намекнул на свежее студенческое прошлое его невесты. Это было похоже на некий молчаливый сговор. Хотя взгляды в первые дни действительно становились странно остекленевшими и задерживались на нём на секунду дольше обычного – будто стесняются сказать, что у него в зубах застрял капустный лист. Собеседники лишь слегка мотали головой, словно отгоняя назойливую муху, и поспешно переводили разговор на ремонт корпусов или учебные программы. Но в коридорах и кулуарах вердикт был вынесен быстро и бесповоротно. Почти все – от лаборантов до бухгалтеров и преподавателей – пришли в беседах к выводу: «Мужик есть мужик. Молодуху подобрал – и молодец!»
Конечно же, это было не прямым одобрением. Но осуждающие мысли в духе «не по чину это – сношать студенток, не уровень такого человека» натыкались на стену непререкаемого авторитета ректора. Протасов многим помог, взял на работу, выбивал премии, закрывал глаза на огрехи. И теперь коллектив ответил ему вымученной, но надёжной сдержанностью, которая обернула потенциальный скандал в сугубо личную причуду начальства.
* * *
Параллельно шли звонки из местной администрации и министерств. Тон был одинаково бодрым, поздравления – стандартными. Все старательно обходили тему мезальянса, акцентируя внимание на «молодце» ректоре и пожелании «совета да любви». Положив трубку после очередного разговора с федеральным чиновником, Леонид Никодимович осознал: система не просто проглотила новость – она её переварила без малейших признаков диспепсии. Он был не пятидесятилетним великовозрастным дураком, впавшим в ребячество. Все признаки свидетельствовали о том, что его сочли важным человеком, который просто поступил так, как посчитал нужным.
Протасов не столько полюбил Лиду, сколько привык к её присутствию, как привыкают к фоновому шуму кондиционера в кабинете, необходимому для комфортной работы. Его жизнь почти не изменилась: всё так же плотный, расписанный по минутам график – заседания, командировки, утверждение смет. В этом водовороте Лида стала просто ещё одним пунктом в распорядке, стабильной и предсказуемой деталью быта. Острая злость, рождённая когда-то её шантажом, выветрилась, сменившись спокойным, почти бюрократическим принятием. Важность жены он осознавал прагматично: быть ректором и оставаться холостым – это не просто неприлично, это функциональная уязвимость. На банкетах, в курилках или в неформальных беседах с чиновниками его одиночество было чёрной дырой, помехой для установления доверительных отношений. Общие темы – жёны, дети, быт – всегда служили надёжным социальным клеем, который Протасов наконец-то приобрёл. И они с Лидой сжились, как срастаются два реорганизованных департамента: без особой теплоты, но ради общего функционирования.
Любви он не ждал и не искал. «Amor et tussis non celantur». Его единственной, всепоглощающей любовью был родной университет, а страстью – латынь. Всё остальное, включая Лиду, было частью служебного положения – обременительной, не всегда комфортной, но необходимой атрибутикой, которую он научился нести без лишних рефлексий, как носят на жаре парадный мундир.
Лиду он пристроил сразу после выпуска в ведомственную поликлинику при местном управлении МВД. Формально туда должны были обращаться только сотрудники и их семьи, но по факту принимали всех подряд, включая знакомых других знакомых. Место было тихое, непыльное и достаточно далеко от университета, чтобы Протасову не мозолить глаза. Лида оказалась там на удивление в своей стихии – быстро освоилась, умело держала дистанцию с пациентами и ещё умелее сокращала её с нужными людьми. Через пару лет она уже сидела в кабинете заведующей, и Протасов с сухим удовлетворением констатировал, что всё идёт не так плохо, как он ожидал.
В день, когда Лида родила, Протасов замер на пороге родильного отделения. Запах хлорки и лекарств – пронзительный, тошнотворно-родной – ударил в ноздри. Он давно не бывал в этой стихии: настоящей, непарадной медицины вне стен министерств. Он обвёл взглядом усталых санитарок, врачей с сосредоточенными лицами и его накрыло волной острого, забытого стыда. Именно в таких стенах он когда-то мечтал спасать.
Он держал на руках сына. Он смотрел на это беспомощное, биологически родное, но пока совершенно незнакомое ему существо. С каким-то пульсирующим под диафрагмой трепетом Леонид Никодимович осознал: родился не просто ребёнок. Родился его новый, чистый лист, на котором он напишет ту жизнь, которой лишился сам. Эта миссия вместе с запахом кварца наполняла его нутро новым, железным смыслом, пока приходившая в себя супруга с усталым безразличием рядом на койке смотрела в потолок.
* * *
Fugit irreparabile tempus.
Сын, Максим, рос не классическим хлыщом с золотой ложкой во рту, а скорее тихим, безобидным и привилегированным существом, подобно дорогой собачке на руках у эскортницы. В элитной гимназии, где плата за год равнялась бюджету целой кафедры, он с первого класса усвоил главный закон: его фамилия – несгибаемый щит, принимающий на себя любые удары.
В начальной школе Леонид Никодимович ещё пытался создавать иллюзию участия. Приходя поздно, он мог на пять минут заглянуть в дневник и пробормотать что-то насчёт таблицы умножения. Мать перед сном пыталась заставить сына выучить короткий стишок, но чаще всего это заканчивалось её усталым вздохом. С каждым годом этот слабый запал родительского внимания истлевал, пока не погас совсем. Жизнь семьи шла по параллельным орбитам. Маленький Максим был окутан вакуумом своей комнаты, где единственными воспитателями стали тишина, дорогие гаджеты и изредка заглядывавшая поздно вечером мать.
Максим не хулиганил. Его главной характеристикой была безвредная апатия. Он казался тихим, почти прозрачным сосудом, в который учителя по капле вливали поблажку за поблажкой, не ожидая, что он когда-нибудь наполнится. У преподавателей сложился негласный компромисс: на фоне настоящих чудовищ, терроризировавших школу хамством, и юных психопатов, ломавших имущество, Максим был вполне себе удобным недоразумением. Он нёс свою «мажористость» как тихую и непререкаемую данность, которой ему было просто лень пользоваться. Агрессивные одноклассники не задирали его не из страха, а потому что Максим существовал в иной плоскости бытия, которая с ними никак не пересекалась.
Максима звали покурить или на вечеринки не как душу компании, а как необходимый элемент интерьера, знак «правильной» тусовки. Он мог приехать на день рождения к однокласснику, пару часов молча просидеть в углу с газировкой и уехать, ни с кем не заговорив. А ещё он мог в один момент поддерживать оживлённую беседу рассеянно-вежливой улыбкой, а в следующую минуту его взгляд уплывал в пространство, словно он слышал зов из иного измерения. В такие моменты Максим замирал, лицо теряло всякое выражение, и казалось, будто он с недоумением всматривается в окружающий мир, видя его впервые. Он напоминал вежливого туриста в чужой жизни, который мыслями всегда возвращается к чему-то своему – невыразимому и недоступному для остальных. К тому, что он сам пытался осилить, подолгу обсасывая на уроках карандаш, глядя в окно.
Но его, конечно же, тянули. Ох как тянули!
Когда Максим пропускал в диктанте целые фразы, учительница подзывала его к столу и шептала: «Максимка, ты же просто не успел? Давай я поставлю четыре с минусом, а ты в следующий раз постараешься?» Он кивал, отводя глаза, но в следующий раз, конечно, забывал о стараниях, и ему просто молча рисовали балл повыше.
На уроке английского он мог замереть над тетрадью, не в силах вставить пропущенное слово в диалоге, и тогда учительница, проходя мимо, подсказывала: «Первое слово – is». Максим вписывал буквы и снова растворился в пустоте, пока она не возвращалась, чтобы продиктовать финал: «Последнее – darkness».
Историк, получая листок с единственной строчкой «Наполеон пришёл» на вопрос о причинах Отечественной войны 1812 года, лишь вздыхал. Действительно, и не поспоришь – Максиму ставили «удовлетворительно».
На литературе, когда класс спорил о корнях обломовщины, Максим по обыкновению смотрел в окно.
– Так в чём же, по-вашему, дело – в нём самом или в обществе, которое его окружало? Протасов, что думаете? – спрашивала учительница, пытаясь расшевелить его.
В ответ он лишь медленно переводил пустой взгляд, пожимал плечами и выдавал набор несвязных слов.
Логика жизни требовала от Протасова быть отцом, но он врос в университет, как нервная ткань в мозг. Неразделимо, с полным замещением функций. Его собственная плоть, скорее, казалась рудиментом. Мысли текли по коридорам вуза, а не по синапсам. Пульс ускорялся в такт академическому календарю: сентябрьская тахикардия сменялась январской спячкой, чтобы к маю вновь сорваться в лихорадку приёмных комиссий. Седеющая голова с разрастающейся проплешиной была для него менее важна, чем протекающая крыша корпуса. Так Протасов и не заметил, как сыну стукнуло семнадцать, а майский воздух из распахнутого окна кабинета просигналил о надвигающемся школьном выпускном.
Он понимал, что нужно больше времени проводить с сыном, но этот период просто выпал из его жизни. Протасов не помнил школьных лет мальчика и не знал, чем тот дышит. Существование сына ощущалось как переходное состояние, за которым должно последовать нечто важное – новая история, выведенная на чистом листе с парадной строки.
Вопрос о том, куда поступать Максиму, в семье не поднимался никогда. Леонид Никодимович как-то за ужином, не отрываясь от планшета с отчётами, констатировал: сын будет врачом, а специальность определит курсе на третьем. Мать механически кивнула. Максим, услышав это из кухни, лишь сильнее уткнулся в смартфон в своей комнатушке и облегчённо выдохнул, словно его приговор наконец зачитали вслух.
Спустя семнадцать лет отстранённого родительства Протасов внезапно «включился», превратившись в самого требовательного репетитора. Оказавшись в университете, Максим по привычке брёл по коридорам, как сомнамбула. Новые лица, новые предметы, новый ритм – всё это создавало иллюзию свежего старта, но только для отца. Леонид Никодимович теперь проявлял несвойственный ему ранее интерес, втискивая в свой график вечерние посиделки с сыном. Он видел: парень сидит над книгами, вроде бы зубрит, конспектирует. Заглядывая в тетради, ректор с растущей осторожной надеждой читал аккуратно выписанные Максимом определения и термины. Записи, конечно же, сразу обрывались, стоило довольному отцу захлопнуть за собой дверь.
Самым серьёзным полем битвы стала латынь. Дома воцарился почти сакральный спрос:
– Повтори суффиксы принадлежности! – требовал отец.
– -alis, -aris, -icus, -ivus... – сжавшись, монотонно бубнил Максим.
– Склонение «arteria»! Все падежи!
– Nominativus – arteria... Genetivus – arteriae... – голос сына оставался ровным, безжизненным.
Отец заставлял его декламировать названия костей, связок, мышц: «Os frontale! Musculus trapezius! Ligamentum cruciatum!» Максим стоял с остекленевшим взглядом, произнося слова без запинки. Леонид Никодимович с радостью констатировал: сын погрузился в гипнотический поток мёртвого языка. Раз справился с латынью – справится и со всем остальным. Отец, правда, не знал, что по невероятному свойству памяти Максима почти сразу все выученные слова выветривались, как только за ним захлопывалась дверь.
Правда, преподаватели на кафедрах видели иную картину, которую никто не решался донести до ректора. Студент Протасов-младший оставался для них «ни рыба, ни мясо» – тихий, незаметный, не блещущий способностями, но и не откровенный бездельник. Он вроде бы и старался, но как-то выборочно и недолго, неизменно оставаясь в хвосте серых середнячков. Никто, разумеется, не решался даже намекнуть вдохновенному ректору на невыдающиеся успехи его отпрыска: ведомости и зачётки послушно заполнялись оценками «хорошо» и «отлично».
А Протасов-старший, окрылённый кажущимися победами сына в латыни, вновь начал понемногу отстраняться, считая, что запущенный им механизм наконец отлажен и больше не требует ручного управления. Поэтому он с облегчением погрузился в пучину административных забот с ещё большим рвением. Тщательные вечерние проверки к концу первого семестра сошли на нет. Остался лишь тонкий мостик во втором семестре – отцовские занятия по латыни, на которых Максим рефлекторно пытался затеряться среди одногруппников. Но Протасов неизменно вызывал сына к доске первым. Удовлетворённо слушая, как тот, не моргнув глазом, чеканит «Vena jugularis interna» или «Nervus trigeminus», отец убеждал себя: главное заложено. Искра есть, а остальное приложится. Как говорится, Litterarum radices amarae, fructus dulces.
Эти еженедельные ритуалы и видимость успеха усыпляли отцовскую тревогу и подпитывали уверенность. Учебный год тёк, сменялись семестры, и постепенно Леонид Никодимович пришёл к выводу: главный рычаг воздействия найден. Латынь дисциплинировала ум, а дисциплина требует новой, практической ступени.
В системе координат ректора решение выглядело безупречно: если латынь – это теория и стройный каркас, то больничная палата – её живое воплощение. Где ещё постигать медицину, как не у постели больного? Спустя несколько дней, после короткого делового звонка главному врачу городской больницы, судьба Максима на ближайшие выходные была решена. Он успел только моргнуть, помешивая суп на семейном ужине, а открыл глаза уже в терапевтическом отделении в роли санитара.
* * *
Утро после краткого знакомства с отделением началось чередой поручений: катать пресловутые ватные шарики, таскать биксы со стерильным бельём и разносить таблетки по палатам. Медсёстрам велели поручать ему пока самое безобидное – всё-таки сын большого человека. Старшая сестра водила его по отделению, показывая помещения и переспрашивая: «Запомнил?» Максим послушно кивал, разглядывая трещины на потолках.
Среди бесконечного перетаскивания коробок с лекарствами и катания пациентов на процедуры чувство голода подкралось к Максиму внезапно, сведя под ложечкой тупой, ноющей судорогой. С утра он ещё ничего не ел! Порученную работу он вроде бы выполнил, а новую на него свалить не успели. Вокруг царил бешеный ритм: разъярённый рой в белых халатах проносился мимо, отвечая на звонки и выхватывая штативы и препараты. А Максим одиноко колупал стол на сестринском посту, ожидая, когда на него снова обратят внимание. Медсёстрам в какой-то момент стало совсем не до ректорского сына. Работа есть работа.
Максим решил сбегать в буфет. Купив хот-дог и вернувшись в пустую сестринскую, он поставил его разогревать в старенькой микроволновке, стоявшей рядом с телевизором. Нюанс был в том, что для остановки нагрева требовалось вручную провернуть ручку таймера обратно на ноль, иначе печь продолжала работу. Это знали все. И Максим, строго говоря, тоже знал – старшая медсестра подробно показала ему, как включать и выключать прибор. Но он был занят какими-то своими мыслями, в желании поскорее вернуться домой, как говорится, считал на потолке мух.
Как только Максим сунул хот-дог внутрь и крутанул ручку, в дверях возникла медсестра: нужно было срочно везти пациента на рентген. Сосредоточенно толкая каталку по длинному коридору, он напрочь забыл о микроволновке, которая в сестринской комнате продолжала гудеть. Сначала зашипела лопнувшая сосиска, следом начала чернеть булка, источая жирный дым, поваливший из-под дверцы. Пока персонал метался по палатам, трещащее пламя объяло стол и жадно перекинулось на занавески.
Когда Максим вернулся, его встретила суматоха под завывание противопожарной сирены. Огнетушительная пена хлопьями летела по коридору, слышались визги и мат.
– Кто оставил микроволновку, сука?! – Вопрос повис в воздухе среди перепуганных медсестёр, переглядывавшихся в полном непонимании.
Максим замер, прижавшись к стене, с каменным лицом, стараясь ни с кем не пересекаться взглядом. Сердце колотилось где-то в горле. Старшая медсестра, пробегая мимо, на ходу бросила ему, чтобы шёл домой, потому что «тут ЧП». Он молча развернулся и пошёл к выходу, не глядя по сторонам. Внутри него поднимался возмущённый вой собственной правоты: сидел как мебель, никому не нужный, работы ему никакой, только шарики катай! А стоило по-человечески захотеть поесть – его тут же оторвали, и вот результат!
Позже среди обугленного пластика обнаружили горелую груду с узнаваемыми контурами – хот-дог из буфета. Опытные санитарки и медсёстры, для которых больница была вторым домом, вычислили виновника мгновенно: сами они никогда не покупали буфетную еду, принося контейнеры из дома.
Главный врач, узнав о происшествии и получив отчёт о том, что пациенты и персонал не пострадали, тяжело вздохнул. Это был вздох не столько от усталости, сколько от неизбежности тяжёлого разговора. Набрав номер ректора, он предельно корректно изложил суть случившегося, мягко намекая, что Максиму стоит быть внимательнее к инструкциям персонала.
– Парень толковый, конечно, но медсёстры теперь... Понимаете, проблемы будут, если вернётся. Лучше бы ему пока в другой больнице потренироваться, пока у нас уляжется. Перевести в другое отделение внутри – тоже вызовет вопросы... А если слухи выйдут за пределы нашей больницы... – осторожно прощупывал почву главврач.
– Я полностью компенсирую ущерб, – твёрдо перебил Протасов. – Закуплю новую микроволновку. Вы её там только припрячьте подальше, чтоб никто не докопался.
Ректор дал понять: если история выйдет за порог, он быстро переадресует вопросы куда надо о том, почему в отделении в нарушение всех правил противопожарной безопасности вообще стояла эта печь. В трубке повисла тишина, полная взаимного понимания. Главврач, осознав, что вежливый тон ректора сулит крупные неприятности, тут же сменил пластинку и перевёл разговор в псевдооткровенное русло, начав «спускать собак» на персонал:
– Да эти стервы, медсёстры, наверняка сами накосячили, а теперь на парня валят! Эти суки его затравят теперь, гадить будут на каждом шагу... В эндокринологии сейчас делать нечего, в хирургии – ваши ординаторы тусуются... Я поищу что-то подходящее и постараюсь вам перезвонить.
Последние слова повисли в воздухе пустой формальностью – оба понимали, что звонка не будет.
* * *
Придя домой, Леонид Никодимович вызвал сына на кухню. Максим, округлив глаза, начал с порога клясться, что к микроволновке даже не подходил. Он расхаживал по кухне, жарко жестикулируя, и живописал, как повсюду ходил за персоналом и умолял дать хоть какую-то работу, вплоть до того, что якобы просил доверить ему уколы.
– Они только на перекуры бегали! – с возмущением восклицал он. – Заставляли меня ватные шарики катать да стариков на рентген возить. Я хотел капельницу научиться ставить, просто посмотреть просил, но меня даже близко не подпускали!
Когда на лице отца пробежала тень хмурой судороги, Максим приметил это и заговорил с ещё большим придыханием. Он описал, как его якобы грубо отогнали от одной из палат, а санитарка шепнула, что это, мол... «блатная» палата. Он даже сделал вид, что с трудом подбирает это слово, как бы оговариваясь – «блатовая», «блатовская», – чтобы придать своим словам больше достоверности, убедить отца в его наивных, но честных попытках погрузиться в чужой, неизвестный ему мир.
Эта убедительная, детализированная ложь произвела на Протасова впечатление. Он решил, что Максиму нужна была спокойная, всепоглощающая рутина, чтобы молодой человек начал просаливаться в медицине, как в бочке. «Всему остальному научат позже, когда окрепнет профессиональный фундамент», – рассудил Леонид Никодимович.
На следующий день он договорился, чтобы Максима усадили на приём к участковому терапевту. Раз в неделю младший Протасов, подавляя обречённый вздох, отправлялся в это новое изгнание.
* * *
Задачи казались элементарными: взвесить пациента, приставить его спиной к старомодному ростомеру с потрескавшейся шкалой, наложить манжету тонометра и объявить цифры давления. А ещё, как твердил отец, – слушать, наблюдать, запоминать. Пока хотя бы на примитивном уровне, который в будущем должна была облагородить реальная практика.
«Что беспокоит?» – главная жалоба, «как давно» – острота, «где болит» – локализация, «что принимали» – предыдущее лечение. Так инструктировал отец Максима, поручая ему зазубрить типовые схемы назначения: ингибиторы АПФ и диуретики – от давления, нестероидные противовоспалительные – от больной спины, парацетамол – от простуды и анксиолитики – от нервов. Детали будешь выяснять у врача, – напутствовал Протасов-старший.
Рутина была настолько предсказуемой, что не оставляла места для инициативы, а значит, не грозила и провалом. Сиди, меряй, запоминай. И держись подальше от микроволновок. К счастью, в местном буфете за разогрев «дубовых» пицц и жиденьких куриных супов отвечала строгая продавщица, и печь работала исправно.
Перед глазами Максима мелькали лица и бесконечные жалобы. Он слушал короткие, почти телеграфные диалоги Бориса Антоновича – измождённого терапевта, который за пятнадцать минут должен был вскрыть проблему: собрать анамнез, заполнить ворох документации и выписать рецепт. Пожилой доктор оказался человеком спокойным и добродушным: в паузах между пациентами он мог делиться врачебными байками или пояснять, почему при определённых симптомах назначает именно этот препарат. Максим послушно кивал, имитируя интерес, но его взгляд неизменно соскальзывал на настенные часы, отсчитывавшие минуты до свободы.
Сначала Максиму было даже любопытно, но уже ко второй субботе интерес потускнел, а к третьей – сменился ощущением глухой, вязкой скуки. К пятой неделе поликлиника начала его по-настоящему раздражать. Жизнь превратилась в заевшую пластинку: встать пораньше, открыть приложение такси и с тошнотой ткнуть в заученную строчку «Ленина, 17». Снова ехать через полгорода, чтобы взвешивать, измерять и слушать нудёж терапевта, пытавшегося разбавить его безынициативное молчание.
Однако в эту субботу всё изменилось. В кабинет ввалился мужчина лет пятидесяти с землистым лицом, покрытый липким потом. Он с трудом дышал, хватая воздух ртом, и левой рукой сжимал грудь, жалуясь на жгучую боль. Борис Антонович мгновенно вызвал медсестру ЭКГ, взглянул на ленту и рявкнул Максиму: «Срочно скорую! Инфаркт, госпитализация!»
Максим с пересохшим от волнения горлом вцепился в трубку:
– Семнадцатая поликлиника! – почти кричал он бестолковому диспетчеру, который заставлял повторять адрес снова и снова.
– Едем! – наконец отрезали на том конце.
Он положил трубку. Чувствуя свою бесполезность, он то и дело брал стонущего мужчину за пульс и мерил, жмякая резиновую грушу, медленно падающее давление. Борис Антонович заговаривал зубы пациенту, нервно косясь на часы. Десять минут, пятнадцать, двадцать... Когда прошло полчаса, доктор, едва не матерясь, приказал снова набрать 03.
Максим выскочил в коридор и позвонил. На другом конце раздражённый голос заявил, что бригада уже пять минут как на месте, в семнадцатой поликлинике, но никакого больного с инфарктом найти не может.
– Не могут найти... – шепнул Максим врачу.
– Беги к выходу! – приказал Борис Антонович. – Лови этих мудаков и за руку тащи сюда!
Он вылетел из кабинета, сжимая в потной ладони телефон. В голове уже рисовались картины подвига: как он бежит рядом с каталкой, ловко помогает грузить пациента – может, ему даже разрешат поехать с бригадой, только бы вырваться из этой унылой рутины. В трубке бесновался диспетчер:
– Наши на месте! Где ваш больной?!
– Да где же вы сами?! – крикнул Максим, переругиваясь с невидимым врагом, и выскочил на ступеньки главного входа.
Он отшатнулся, чтобы окинуть взглядом двор, и его взор машинально скользнул по фасаду здания, в которое он входил каждую неделю, но в которое никогда по-настоящему не вглядывался. И вгляделся он только сейчас... На потёртой табличке, край которой прикрывали качающиеся ветви, чёрным по белому значилось: «Городская поликлиника № 2». А ниже, столь же недвусмысленно: «ул. Ленина, 17».
Всё внутри оборвалось и провалилось в ледяную бездну. Руки задрожали так, что телефон едва не выскользнул из пальцев. Не «Поликлиника № 17», а улица Ленина, 17! Эта дурацкая цифра теперь издевательски сияла сквозь слой пыли и резала глаза. Ощущение тотального идиотского провала заставило мысли метаться, цепляясь за любую соломинку в поисках самооправдания. Никто ведь не говорил: «Я во вторую поликлинику». Борис Антонович ни разу не произнёс этот номер вслух, а чёртова цифра 17 просто въелась в самый мозг Максиму! Он в этот момент чувствовал прилив дикой, бессильной ярости на всех сразу: на скорую, которая не переспросила адрес, на диспетчера с его нудными вопросами о фамилии, и особенно – на эту облезлую табличку над карнизом. Ну неужели нельзя было её хотя бы протереть?
Из-за спины раздался резкий двойной стук. Максим обернулся – из дверей выкатывали каталку, на которой лежал тот самый мужчина, но уже с кислородной маской на лице. Рядом, придерживая капельницу, шли медсёстры, а сопровождал их Борис Антонович с несвойственным ему злющим выражением лица. К подъезду, наполняя воздух гарью, подкатила старая серая «Газель» с потёртыми боками и красным крестом.
Борис Антонович бросил через плечо, отчеканивая каждое слово сквозь зубы:
– Максим, отбой! Мы его сами довезём. Потому что этих... – он ядовито кивнул в сторону пустого двора, явно пропустил матерное слово, – хрен дождёшься!
Фраза обожгла, как пощёчина. Максим стоял, кожей чувствуя, как на него из-за горизонта надвигается волна позора.
Он отпросился у Бориса Антоновича, которому явно было не до него, на полчаса раньше и сбежал домой. Там следующие три дня прошли в липком страхе. Каждый поворот дверного ключа заставлял его вздрагивать, в каждом углу мерещились полицейские, каждый шаг отца на кухне вгонял в ступор. Максим даже порывался позвонить в стационар под видом пациента, чтобы узнать, жив ли тот мужчина, но от обволакивающей и отчаянной паники у него намертво вылетела из головы фамилия больного.
На четвёртый день, измотанный постоянной дрожью, он решил, что всё же пронесло. Вернулся с занятий, но вместо привычной пустой кухни обнаружил сидящего за столом отца, который обычно допоздна задерживался на работе. А тут уже почему-то пришёл. Максим вошёл на кухню, чувствуя, как предательски подкашиваются ноги.
– Максим... – начал отец, раздражённо понизив тембр. – Ну что это такое? Как мог ошибиться в элементарном? С адресом! У них есть запись твоего звонка, ты в курсе?
Голос Максима задрожал, но не от обиды, а от досады: в голове никак не рождалась спасительная отмазка. Тогда он начал нарочито всхлипывать, выдавливая сухие слёзы.
– Ну перепутал я, оговорился... Конечно, я знаю, что это вторая поликлиника! Я же там каждую субботу сижу, бумажки эти заполняю. Ну ляпнул! Я не понимаю, как так вышло. Пациентов было много... шли конвейером. Я бегал туда-сюда, замотался... – он обречённо вытирал рукавом глаза, которые никак не желали влажнеть. – Я знаю... Я плохой сын, неудачник, я тебя подвёл! Лучше бы меня вообще не было на свете!
Леонид Никодимович дёрнулся, как от удара током, и обрушил на столешницу кулак, обрывая театральную речь сына.
– Хватит! – Задумчивый взгляд ректора замер на незримой точке где-то за спиной сына. – Тебе повезло, что с пациентом всё нормально и он живой! Иди к себе.
Протасов просидел на кухне до поздней ночи. Созвонился с супругой, порхавшей по конференциям в Милане, но говорить ей о случившемся ничего не стал, ограничившись парой слов о прошедшем дне.
Наутро, придя в кабинет со свежей головой, он узнал: скандал вышел за пределы станции скорой помощи и уже неприятными ветрами сквозил в высоких кабинетах области. Скандал решено было тушить в зародыше. Доверенный человек ректора из местного Минздрава сначала позвонил на станцию скорой помощи. С главврачом в Минздраве поговорили коротко: там достаточно было просто приказать забыть о ситуации. Главный врач скорой помощи сам был залётный и пережидал другую прокурорскую проверку. Затем важное ведомственное лицо министерства набрало главврача поликлиники. Там договорились о следующем: пациент жив, претензий нет, так зачем шуметь из-за оговорки практиканта и плохой таблички? Всё это доверенное минздравовское лицо озвучило нервничавшему в ожидании звонка Протасову. В знак доброй воли было решено обновить ту самую вывеску на фасаде – средства на её изготовление, упакованные в плотный, негнущийся конверт, водитель Протасова оставил в приёмной главврача тем же вечером. Денег там хватило бы, чтобы сменить вывески во всех городских магазинах, но главврач всё же был человеком более уважаемым, нежели руководитель скорой.
С раздражением хлопнув дверцей полинявшего сейфа, Леонид Никодимович вызвал к себе нескольких преподавателей.
– Нет ли с ним проблем? Не задирается? – с деланой простотой спрашивал он о студенте Протасове. Преподаватели отвечали с бодрой уклончивостью: мол, не без огрехов, конечно, но парень «талантливый».
Протасов-старший чуял, как от преподавателей несло неловким флёром карманника, пронёсшего мимо кассы шоколадку. Но расколоть их на честный разговор не удавалось. Наоборот, его внезапный интерес обернулся логичным абсурдом: педагоги сочли вызовы в кабинет за скрытый упрёк в скупости на баллы. По кафедре пронеслась деятельная волна, и вскоре оценки Максима поползли по ключевым предметам вверх ещё бодрее. Там, где он с трудом воспроизводил механизм воспаления, в зачётке возникли твёрдые «четвёрки», а в фармакологии, где он безнадёжно путал группы препаратов, «удовлетворительно» сменилось на «отлично».
Пару раз Леониду Никодимовичу приходила мысль лично явиться на пары и послушать, как отвечает сын, но он вовремя одёргивал себя... Правда, иногда дома за вечерним чаем он порывался спросить сына о патогенезе лихорадки или гистологии тканей, но что-то его останавливало. На вопрошающий взгляд Максима ректор лишь молча махал рукой: «Ничего, иди спать».
* * *
Однако мысль о новой практике не отпускала. Постепенно в нём созрело железное убеждение: поликлиника была ошибкой не цели, а метода. Он бросил мальчишку в конвейер, где требовались внимание и дисциплина, которых у того ещё не могло быть. Значит, нужно идти от обратного. Нужна среда, где цена ошибки не так высока с бюрократической точки зрения, но где сама реальность настолько жестка, груба и беспощадна, что должна встряхнуть, закалить, заставить наконец-то проснуться. Его замысел – будущий врач, продолжатель дела – не мог разбиться о первую неудачу. Максима нужно было не учить, а переплавлять.
Спустя несколько недель Леонид Никодимович принял новое решение: отправить сына на «настоящую» практику. Выбор пал на районный наркодиспансер в соседнем посёлке. Пусть сын поконтактирует с теми, чьё нутро выварено алкоголем и изъедено синтетикой. С теми, кого собирают отовсюду: из подъездов, подворотен, из квартир, где они неделями гнили на матрасах. Главное, что в этом чистилище никто не изображает сознательность. Жалобы здесь отправляются прямиком в мусорное ведро. Да и на что может сетовать алкаш, отравляющий мир своим существованием? На людей, которые за гроши пытаются заново собрать из его тела человека?
Протасов решил, что именно здесь Максим увидит медицину без романтики – там, где врач не сидит в чистом кабинете, а вычёсывает вшей, переворачивает вонючих стариков и привязывает к койкам психотиков. Леонид Никодимович был уверен: только через соприкосновение с этой хтонью и разложением у Максима выработается настоящая броня. Если сын пройдёт через этот мрак, всё остальное покажется ему управляемым, понятным и почти благопристойным. Появится тот внутренний запас сил, без которого врач неизбежно превращается в чиновника. Не дай бог, такого, как он сам.
Договориться с главврачом не составило труда, но домашний инструктаж дался Протасову тяжело. Расхаживая по гостиной перед сыном, он вдалбливал основы: быть внимательным, смотреть, как работают с буйными пациентами, учиться у сестёр каждому движению. И главное – учиться делать инъекции. Наркодиспансер казался идеальным местом для «ручного» ремесла. Каждая вена там как старый шнур: спавшаяся, прожжённая, едва различимая. Научишься попадать в такую – в нормальные вены в будущем будешь входить с закрытыми глазами. Да и самая серьёзная неудача здесь не выплывет наружу. Ну, оставит пару синяков на боках безымянного бомжа от лишнего укола, ну не попадёт в вену с первого раза. Всё самое худшее в жизни таких пациентов уже и так случилось, да и жаловаться в этом отделении некому. А если кто из контингента и попробует качать права – будет в лучшем случае проигнорирован, а в худшем – отмудохан резиновым шлангом.
Инструктаж был почти закончен, когда в прихожей хлопнула дверь и в кухню, мгновенно наполнив её запахом дорогого парфюма, впорхнула Лида. Она чмокнула сына в лоб, бросила на стол увесистую фирменную сумку и с воодушевлением принялась распаковывать подарки, щебеча о миланских скидках. Даже не обернулась к мужу и не спросила, о чём был их приглушённый, серьёзный разговор.
– А мы тут как раз... – начал было Леонид Никодимович, пытаясь втянуть её в орбиту своих планов, но его слова растворились в шорохе обёрточной бумаги.
– Так, Макс, вот футболка, которую ты хотел! А это... Ага, папе галстук. А смотрите, что в Барселоне взяла, там такие скидки были!
Протасов замолчал на полуслове, наблюдая, как жена, сияя, буквально вращается вокруг оси собственной поездки. Когда она, смеясь, наклонилась к нему, чтобы передать свёрток, он машинально коснулся её лица. Ладонь скользнула по коже – холодной и гладкой, как мрамор. И это был уже не первый раз...
В какой-то из дней ректора смутил лёгкий химический дисбаланс в воздухе их квартиры. Лида сменила духи и это был не его подарок. Раньше её присутствие выдавал едва уловимый ягодный шлейф, теперь же аромат стал плотным, с навязчивым аккордом жасмина.
Протасов невольно фиксировал детали. Раньше Лида, заходя в ванную, просто прикрывала дверь. Теперь захлопывала её плотно, со звуком выдвигаемой щеколды, и задерживалась там намного дольше обычного, даже чтобы просто почистить зубы. И всегда брала с собой телефон. Она практически перестала «пилить» супруга, что любому другому мужчине показалось бы счастьем. Прежде Лида изводила его обидчивой зудячестью: сыпала колкими намёками на то, что он превратился в «административный труп», чья жизнь свелась лишь к циркуляции между кабинетом и конференц-залом. Называла их дом «канцелярией», а его самого – «ходячей сметой», «человеком-приказом», для которого отчёт об успеваемости важнее собственной жизни, жены и её тела. Леонид Никодимович тогда вяло отнекивался, присыпая супругу дежурными оправданиями о нагрузке в университете. Но внезапно претензии исчезли, и в доме воцарился мёртвый, казённый покой, как в архивном хранилище.
Вместе с упрёками исчезли и живые подробности «поликлинического ада», которыми делилась Лида из своей ведомственной поликлиники. Прежде она фонтанировала байками: то пациентка требовала лечить её от «африканской лихорадки», найдя симптомы в интернете; то татуированный офтальмолог выписывал направление к психологу с диагнозом «экзистенциальный туман»; то гинеколог, устав от нервных молочниц, выдавала рецепт на успокоительное для мужа и флуконазол для жены. Даже драки регистраторш из-за бумаги для принтера подавались как захватывающий боевик. Теперь же беседы перед сном свелись к бессодержательным сводкам: «Всё как обычно». Информационный поток иссяк, уступив место сухому «спокойной ночи» и решительному отвороту к стене.
Её телефон теперь почти всегда лежал экраном вниз – как труп, которому вырезали язык. Раньше она бросала его где попало, и он весело подмигивал уведомлениями из рабочих чатов и каналов со смешными картинками. Теперь, если он и оказывался лицом вверх, матовый чёрный экран оставался немым и непроницаемым. За ужином Протасов замечал, как пальцы Лиды пугливо тянутся к гаджету при каждой вибрации – она вздрагивала, будто обнаружив у тарелки боевую мину, которую нужно было немедленно обезвредить прикосновением. Стоило ей залиться звонким смехом во время разговора, как шаги Протасова в соседней комнате обрывали веселье на полувздохе.
– С кем это ты болтаешь?
– Да с Иркой! – бросала она, поправляя вазу с лилиями. – Ей главврач зажал командировочные на конгресс по кардиохирургии... В общем, дорогой, я завтра поздно. Мы с девчонками в театр.
– Ты же говорила, что театр послезавтра?
– Разве?
При каждой такой осечке, случавшейся всё чаще, Протасов видел в её глазах не испуг, а холодное раздражение человека, который запутался в трёх соснах и предпочёл бы на этих самых соснах повесить своего разоблачителя.
Лёжа ночью на своём краю широкой кровати, Протасов чувствовал, как между ним и Лидой ширится пропасть. Холодная и просторная. Он поймал себя на том, что прислушивается к её дыханию: в его неестественной ровности, несвойственной спящему человеку, сквозил будто бы какой-то вызов ему самому. И при каждой такой подмеченной мелочи внутри что-то вспыхивало. Рефлекторный порыв требовал как минимум серьёзного разговора, а как максимум – громкой сцены с вырванным из рук телефоном. Но что-то его всё время останавливало. Глядя на погребённое под пуховым одеялом тело, отвернувшееся к стене, он пытался ухватиться хоть за ворсинку ревности или гнева, ощутить тень чего-то жгучего, что оправдало бы окрик и грозное напоминание, кто тут в доме хозяин... Но любая такая попытка натыкалась на Максима.
Мысль о сыне действовала как мощное седативное. Она отнимала желание вносить хаос в отлаженный механизм быта, где главной шестерёнкой был их общий ребёнок. Который обязательно станет хорошим врачом. Который будет спасать людей. Который исполнит мечту отца.
А пока «уснувшая» жена снова начинала что-то набирать в смартфоне, стараясь не светить экраном, Протасов растворился в предсонных видениях. Они облекались в образы членов аттестационной комиссии, ревизии материально-технической базы кафедры оперативной хирургии, поломки трёх лапароскопических тренажёров или закупки огромного интерактивного экрана для актового зала.
* * *
Наркологический диспансер встретил Максима густым, многослойным запахом: сладковатым дыханием ацетона, едкой хлоркой и плотным духом немытого человеческого тела.
Будни начались с разноса таблеток. Максим протягивал горсти разноцветных пилюль – одни для печени, другие от тремора, третьи – чтобы «не тянуло». Пациенты брали их не глядя, выученным жестом, и запивали тёплой водой из пластиковых стаканчиков. В их взглядах читался весь спектр безразличия – от тупой отрешённости до тихой животной ненависти к этому щёголю в чистом халате, чья жизнь не имела с их миром ни одной точки пересечения.
Медсестра тётя Люда потом привела его в процедурный кабинет, где сидел уже очередной хворый в рваной тельняхе, дыша перегаром. Она встала перед ним, сжимая вакуумную пробирку.
– Смотри... как тебя, забыла... Максим! Так вот, кровь – это не водица. Жгут клади не туго, чтобы пульс на запястье сохранился. Пациент должен кулаком поработать, но не молотить, как с дуба рухнувший. Вена должна проступить, а не лопнуть. Вата, спирт... По спирали работай, от центра к краям, грязь не развози.
Она взяла иглу, демонстрируя отработанный навык:
– Срезом вверх. Чувствуешь, как вошла в кожу? Теперь главное – не тычь, а веди. Попадёшь в вену – почувствуешь провал, будто в пустоту. Видишь?
Тётя Люда одним коротким движением проткнула кожу алкоголика, испещрённую сине-багровыми шрамами, и в пробирку тут же побежала густая, тёмно-вишнёвая кровь.
– Флакон сам насасывает, тебе держать только надо. Вытаскиваешь – сначала жгут снимай, потом иглу...
Затем она переключилась на систему для инфузий, её пальцы летали по пластиковым трубкам и клапанам с отточенной ловкостью.
– Систему соберёшь – сначала руки обработай, – продолжала тётя Люда. – Иглу во флакон под углом. Воздух стравишь, регулятор пережмёшь – вот это колёсико. Ищешь вену так же, как для забора. Вошёл – фиксируй катетер пластырем крест-накрест, чтоб не вырвало. Откручивай по капле в секунду, не быстрее. А то сердце не выдержит.
Она кивнула на лоток со шприцами:
– А это – в мышцу. Ягодицу мысленно на четыре квадрата делишь. Верхний наружный – твой. Кожу натянул, зафиксировал, чтобы не болталась. Игла под углом. Резко, как дротик, вгоняешь. Медленно давишь. Вынул – ватку со спиртом прижал. Всё.
Максим послушно кивал, имитируя предельную концентрацию. Хотя в голове действительно рефлекторно выстраивались цепочки: жгут – кулак – провал; ягодица – квадрат – дротик. Пациент, пожилой мужчина с пустыми глазами, безропотно протянул ему свою руку. Игла вошла в кожу с неприятным, вязким сопротивлением, и Максим почувствовал, как упругий валик вены ускользает в сторону. Он сделал резкий рывок – и кончик иглы, встретив кость или уплотнение, подозрительно подался вбок, согнувшись.
– Не дёргай! – раздался спокойный, но металлический голос тёти Люды. – Ты не шашлык нанизываешь. Чувствуй. Он же не дерево, он живой.
Больной хрипло усмехнулся, не отрывая взгляда от потолка.
Так Максим и начал открывать бездны собственной неловкости. При уколе в мышцу пациент вдруг выпрямлялся с прерывистым всхлипом, будто от удара током. В другой раз игла упиралась в невидимую желеобразную преграду – приходилось выдёргивать её и колоть рядом, оставляя на коже веер синих точек. А когда ему поручили поставить капельницу, он с завидным тщанием обработал антисептиком дряблую кожу, нащупал более-менее сохранную вену и, зажмурившись, ввёл катетер. Вроде бы получилось. С облегчением заклеил место вкола пластырем и повернул регулятор. Тут же вокруг кончика катетера расползлось зловещее багровое пятно – игла прошла вену насквозь. Лекарство, которое должно было питать кровоток, теперь пухлой подушкой заливало подкожную клетчатку.
В другой раз, стараясь блеснуть расторопностью, Максим понёс лоток со стерильными инструментами для перевязки и вдруг его собственная нога, будто живущая отдельной жизнью, запуталась в ножке табуретки. Пытаясь удержать равновесие, он описал лотком нелепую дугу, и всё содержимое с грохотом разлетелось по грязному, липкому полу.
Однако же неделя за неделей в этой какофонии неудач начали проступать робкие ноты слаженности. Это ещё не было мастерством, но череда очевидных провалов иссякала. На третье дежурство он перестал резаться об ампулы, научившись отламывать горлышко одним чётким движением, а не раздавливать его в потной ладони. Постепенно освоился с толстыми, изуродованными венами, проступавшими под кожей, как синие верёвки. Попадать в них получалось уже через раз, и на фоне прежних промахов это казалось колоссальным прогрессом. Появилась вымученная, механическая сноровка: Максим научился автоматически затягивать жгут, постукивать по трубке капельницы, чтобы гнать пузырьки воздуха вверх, но ладони всё ещё покрывались испариной при виде сосудов тоньше сигаретного фильтра.
Субботы превратились в предсказуемую повинность, но всё изменилось в один вечер, когда небо над наркодиспансером почернело и разверзлось. Внезапная гроза обрушилась ледяной стеной дождя, мгновенно превратив дороги в непроходимое месиво, а ветер повалил пару деревьев прямо во дворе диспансера.
– Куда ты в такую непогоду пойдёшь? Оставайся, переночуешь. Ночь тихая, все спят, только таблетки на ночь раздашь.
Максим кивнул, не успев даже подумать об отказе.
Под вечер дежурный врач бросил дежурное: «Звоните, если что», и скрылся в недрах соседнего корпуса, красноречиво гремя стеклом в чёрном пакете. Раздав таблетки и получив «добро» от медсестры, Максим побрёл в бывший санпропускник – каморку с железной койкой в конце коридора. Он провалился в сон почти мгновенно, однако через пару часов его разбудил глухой, настойчивый стон, который волнами разносился по отделению. Гадая, куда подевались медсёстры, Максим выглянул наружу и подошёл к изолированной палате. Там, под прямоугольной полосой коридорного света, лежал свежепривезённый пациент лет сорока пяти. Он был туго, что называется до синевы, пристёгнут к койке широкими кожаными ремнями.
– Парень... – прохрипел он, поймав взгляд Максима. – Ослабь хоть немного. Жжёт, руки немеют. Ты же, вижу, пацан правильный... Пожалуйста!
Максим посмотрел в эти глаза, преисполненные молитвенным бельмом, и, обведя взглядом храпящих рядом нарколыг, подошёл и осторожно тронул ремень. Пряжка поддалась со скрипом. Он ослабил вязку всего на одну прорезь, но мужчина закрыл глаза с блаженным облегчением и, выдохнув «благодарочка», отвернулся к стене и почти сразу засопел.
Рано утром Максима выбросил из кровати высокочастотный женский визг. Он выскочил в коридор: на пороге палаты, привалившись к косяку, судорожно хрипела санитарка, зажимая ладонью рот. Первое, что увидел Максим, – чьи-то башмаки. Один из пациентов лежал на спине, неестественно запрокинув голову. Его горло было рассечено не вдоль, а поперёк – от уха до уха зияла багровая дыра, выплеснувшая на постель чёрное пятно. Второй жертвой стал сосед: он забился в угол между койкой и тумбочкой со скомканной простынёй в руках и тоже не дышал, уставившись стеклянными глазами в пол.
Расследование было коротким. Буйный пациент сумел освободиться от вязок и напал на соседей. Разделавшись с ними, он спокойно лёг спать обратно, а на допросе просто пожаловался, что те «слишком громко храпели». О своём ночном спасителе от затёкших рук убийца не проронил ни слова. Когда полицейские вели его по коридору, нагнув голову к полу, он лишь коротко подмигнул Максиму, который глядел на него из толпы медсестёр и санитарок, пытаясь при этом спрятаться за их спинами.
* * *
Дома отец стоял на кухне с непривычно мягким, почти растерянным лицом. Он положил руку на плечо сыну и произнёс речь об испытании, которое «закаляет». В его голосе сквозь административную гордость за стойкость наследника пробивалась запоздалая самоедская тревога: психопат ведь мог пойти резать всех подряд. И его сына в том числе. Леонид Никодимович, глядя на смурное, бледное лицо Максима и его потухшие глаза, впервые ощутил острый отцовский укол вины. С болезненной ясностью осознал: он сам загнал этого юнца в кромешный ад, с которым тот не мог и не должен был справляться. И чуть не убил его сам... Как когда-то...
Мать же в эти дни была дома. Она гремела чайником и ставила перед сыном отвар шиповника, который тот толком не пил. Иногда заходила в его комнату – поправить штору или смахнуть пыль – и на секунду задерживалась в дверях, глядя на него с каким-то беспокойным, почти виноватым выражением, будто хотела что-то сказать, но не знала, с чего начать. Иногда садилась рядом, перекидывалась несколькими словами. Потом замолкала, задумчиво глядя в сторону. Она клала ладонь поверх его руки и немного держала, не говоря ни слова. Потом тихо хлопала по ней, вставала, легонько тыкала его кулаком в плечо и выходила из комнаты, плотно притворив дверь.
Освобождённый от занятий, Максим в это время пребывал в состоянии некой ватной прострации, в которой постепенно прорастали первые ростки самооправдания. А разве он виноват? Ослабил ремень – да. Но если бы не этот дурацкий ураган, Максима бы вообще там не было! А этот тип, наркоман или алкоголик – не человек, а зверь! Он убил бы в любом случае: не здесь, так в подворотне. Максим просто оказался не в то время и не в том месте, он случайный свидетель, да ещё и рисковавший жизнью. Да и кто знает, что там произошло ночью? Может, эти обдолбанные ублюдки сами его спровоцировали? Обозвали, унизили. У них там свои счёты... И вообще, сильно ли он ослабил вязку? На одну прорезь, да и сами ремни были какие-то потёртые... А какая, в сущности, разница, когда вопреки всему просто удалось выжить?
Вскоре Максим начал чувствовать себя почти героем. Подумать только – без всякой подготовки сунуться в самую гущу наркологической пучины! Контактировать не с муляжами, а с настоящими, пахнущими смертью персонажами. Пока другие студенты комично тычут скальпелями в силиконовых манекенов, он прошёл через настоящее и сумел выбраться из него живым!
По мере того как отступал шок, Максим начинал говорить. За семейным ужином, когда тарелки уже пустели, он вдруг принимался за рассказы: про «конченых» наркоманов, про обстановку в палате, про ту самую ночь. Его голос звенел натужной трагичностью, мать слушала, широко раскрыв глаза, отец одобрительно кивал и хмурил брови.
Но когда Леонид Никодимович осторожно намекал, что пора двигаться дальше и искать новую практику, сын лишь бурчал «ага» и старался поскорее улизнуть к себе в комнату. Поначалу это удавалось, но постепенно эти паузы в беседах стали затягиваться, становясь всё более неловкими. Эта неуклюжая игра в кошки-мышки подводила их к новому разговору.
И после очередного звонка «куда надо» решение было принято.
* * *
Приёмное отделение встретило Максима гулом голосов, грохотом каталок и тяжёлым, спёртым воздухом. Это был не стерильный «приёмный покой» из медицинских сериалов, а шумный сортировочный пункт. Прямо на входе со скорой разгружали каталку с багровым от натуги мужчиной с почечной коликой. Из окна на него с плохо скрываемой обидой взирала старуха с гипертоническим кризом, явно недовольная значительно большим вниманием к этому пациенту. В холле ждал хирурга парень с ножевым ранением плеча, который вёл себя почти деловито, прижимая окровавленную марлю к ране, пока суетливая медсестра в полуприседе записывала его данные в журнал. Мимо них по коридору проволокли на каталке женщину с инсультом – с онемевшим лицом и беспокойно вращающимися по кругу глазами.
Максим толкнул дверь с табличкой «Приёмное отделение», выпустив в холл сдавленный всхлип девушки с внематочной беременностью – дежурный врач пальпировал ей живот, монотонно заверяя, что гинеколог вот-вот подойдёт. У процедурной подпирал стену пьяный мужик с рваной раной головы. Не буянил, лишь невнятно бормотал что-то себе под нос, упираясь взглядом то в пол, то в потолок.
Если театр начинается с вешалки, то больница – с приёмника. Но здесь не было сценария, только изнурённые актёры в белых халатах, вынужденные бесконечно импровизировать и отмывать подмостки от крови и рвоты.
– Протасов? – Максима, замершего у входа с нехорошим предчувствием, окликнула старшая медсестра.
– Я.
Женщина с уставшим лицом и в высоком колпаке повела его мимо кричащего «почечника», на ходу бросая краткие пояснения:
– Тут сестринский пост. Там ординаторская... Здесь палата интенсивной терапии для тяжёлых больных. Одна смотровая, вторая...
Далее Максиму разъяснили круг обязанностей: давление, пульс, температура. Сопровождать на обследования, брать кровь, подавать банки для мочи, делать уколы, вызывать консультантов. Казалось бы, живая работа. Но старшая медсестра тут же обрушила на него главное правило: любое, малейшее действие должно быть зафиксировано. Занесено. Запротоколировано.
Поступил пациент – один журнал, госпитализирован – второй, отказался от госпитализации – третий. Нашли у гражданина вши – четвёртый. Сделал укол – пятый, а если препарат посерьёзнее – шестой, дублирующий. Инфекция? Извещение в санстанцию и отдельная папка. Замочил шпатели и градусники в дезсредстве – отметился в журнале поменьше, продублировал время на бирках лотков. Вызвал консультанта – подсунул ему журнал на подпись. Вскрыли панариций или наложили швы – будь добр, отрази это в журналах амбулаторных операций и расхода материалов.
Максим, как и многие, представлял это место классическим «голливудским» приёмным покоем: героический хаос, стремительные каталки, слаженная команда и обрывистые команды: «Катетер!», «Группа!», «Резус!». В его обречённых фантазиях быстрые руки тут ставили системы, накладывали жгуты, и врачи, обмениваясь понимающими взглядами, творили чудо под аккомпанемент умоляющих родственников. Реальность же оказалась не балетом спасения, а бездушным конвейером по перемещению тел из коридора в смотровую и далее к главному: к стопке журналов.
Первое дежурство Максим провёл «тенью на мебели», наблюдая, как не по-женски грубые руки медсестёр с уставшей автоматичностью выводят ФИО, адреса и диагнозы. На вторую смену ему доверили переписать данные двух пациентов. Максим выводил буквы с дотошностью каллиграфа, но всё равно ошибся: одному перепутал порядковый номер, а другому вместо 1958 года рождения вписал 1968-й. Медсестра, тыча пальцем в исправления, процедила с холодным разочарованием: «Нас за такое ругают. Журналы проверяет полиция».
Максим чувствовал себя чужаком. Прошлый опыт в наркологии висел на нём тяжёлым грузом – картинкой трупов в палате. Каждый раз, когда медсёстры кивали ему на больного: «Давай, поставь капельницу», он внутренне сжимался и отлынивал: «Я пока посмотрю...». Но вот от обычных инъекций отлынуть было сложновато. При этом, будто пытаясь вспомнить, как делаются уколы, он протирал кожу пациента спиртом чуть ли не до зеркального блеска – не два, не три, а пять-шесть раз, то и дело опрокидывая булькающий пузырёк на вату.
Он видел, как люди шли к опытным медсёстрам, переносили процедуру спокойно. Но под его рукой пациенты почему-то начали болезненно морщиться, бормоча: «Тяжеловатая у вас рука...». Кто-то даже вскрикивал, хотя игла входила по всем правилам. Вскрыть ампулу, намочить ватку, поделить ягодицу на квадраты, резким движением ввести иглу – Максим, казалось, выполнял алгоритм безупречно. Но необъяснимая ему разница между его действиями и ловкостью сестёр становилась тихим, постоянным упрёком, который он слышал в недовольном вздохе почти каждого пациента.
Так дежурства по выходным и текли чередой монотонных обязанностей. Он возил больных на рентген, стоял рядом, пока хирург пальпировал живот с аппендицитом, наблюдал за вскрытием флегмон и швами на разбитых головах. Но мысли о невыносимости этого места всё сильнее созревали, когда он в очередной раз выводил каракули в журнале стерилизации. Руки к концу смены деревенели так, что пальцы переставали слушаться, и почерк, поначалу хоть сколько-нибудь разборчивый, расползался к вечеру в какое-то едва различимое месиво. Он выводил ФИО, даты, диагнозы – снова ФИО, снова даты, снова диагнозы – и в голове всё это сливалось в один монотонный гул. Извещений в санстанцию он за смену мог заполнить штук восемь-десять, и в каждом втором где-нибудь да закрадывалась ошибка – лишняя буква, перепутанная цифра, не та графа. Медсестра находила, молча тыкала пальцем, Максим переписывал. Находила снова – он снова переписывал, уже с ощущением, что пальцы не его, что они ватные и чужие и вообще непонятно зачем пришиты к ладоням. Удивительно, но на него не кричали за неудачные уколы, а прилетало ему за то, что написал «1» вместо «I» в графе с римской цифрой, или забыл поставить дату на бирке лотка, или занёс пациента не в тот журнал. Мелко, глупо, обидно и совершенно неостановимо.
Перед глазами вставали обрывки смен: сдавленные вздохи под иглой, раздражённый взгляд медсестры, заметившей, что Максим долго не может попасть в вену, укоры санитарки за забытые в лотке градусники. Его душило и абсолютное безразличие врачей, которые смотрели на него как на пустое место. Он чувствовал, как здесь, среди гула боли и равнодушия, ему становится физически тесно, и в его голове родилась привычная идея: отсюда, из этого ада первичного приёма, надо бежать.
Вернувшись с очередной смены домой и войдя в квартиру, Максим уже чувствовал себя другим человеком. Внутри всё кричало, требовало выхода, и он шёл не жаловаться, нет. Он нёс отцу выстраданное, железное решение. Чётко видел путь: уйти туда, где нужно думать, а не просто подносить, бегать и терпеть злобные плевки из-за очередной закорючки.
– Отец уехал, – бросила мать, не отрываясь от телефона. – В Москву, на конференцию. Вернётся в следующее воскресенье.
Собранное мужество рассыпалось в прах. Звонить отцу, занятому важному человеку, казалось сильно плохой идеей. Разговор должен был состояться только лицом к лицу, с применением всей свойственной Максиму трагичной артистичности. А пока – следующая, она же вроде бы последняя смена стояла на следующую субботу. Уйти нужно было «красиво», чтобы никто не задавал отцу лишних вопросов.
* * *
Суббота началась в восемь утра и обрушилась на него сплошным, нескончаемым потоком. Казалось, открылся ящик Пандоры, выпустив на волю все мыслимые и немыслимые беды, которые решили поступить именно в этот день все разом. Воздух быстро наполнился гулом криков, детским плачем, стоном и скандальными претензиями. Пациенты шли вереницей. Медсёстры и врачи тихо матерились – что за день такой?! Пьяный с рассечённой бровью; пенсионерка, орущая, что её завезли «не в ту больницу»; мать с температурящим ребёнком; рабочий со стройки с торчащим из руки гвоздём. В ту же секунду вкатывают девушку с «острым животом», а следом – мужчину с сердечным приступом, чья семья на весь коридор обвиняла персонал в том, что они не шевелятся.
Едва он успел заполнить данные очередного пациента, как пришёл сигнал со скорой: везут пятерых после массового ДТП. Параллельно со всех сторон наваливались бумаги: направления, истории болезни, бланки. И всё это – ещё до обеда. Максиму казалось, прошло часов шесть, но часы показывали всего десять утра. Он метался между смотровыми: подносил инструменты, удерживал больных, вызывал врачей – от педиатров до нейрохирургов, в зависимости от того, куда тыкали пальцем на своём теле больные.
Врачи заходили в приёмник с усталой шутливостью, жалуясь на «урожайный» день, а Максим за несколько часов не присел ни на минуту. Дежурство текло тягуче, как патока, смешанная с битым стеклом. Внутреннее раздражение Максима перебродило в тупую усталость, отчего он действовал на автомате: от бесконечной писанины в глазах стоял песок, а голова гудела от монотонного напряжения.
К вечеру активность наконец подутихла. В нахлынувшей тишине Максим с облегчением заметил: 20:45. Он уже переработал лишние сорок пять минут. Дописывая по просьбе медсестры последнего обратившегося в журнал, он мысленно вдыхал прохладный уличный воздух, настраивая внутренний компас на выход. Но именно в этот момент к нему подошла пожилая медсестра.
– Видишь, аврал какой, – робко начала она. – Ты нам так помогаешь, спасибо большое, дай Бог здоровья... Но нам бы ночь продержаться, мочи нет. Останься до утра, а?
Эта просьба вбилась в лоб Максиму гвоздём, мгновенно разрушив хрупкое ощущение близкого освобождения. Он замер, пойманный на полпути к дверям, застигнутый врасплох то ли вежливостью, то ли ложным чувством долга. Весь измотанный организм восставал, но Максим так и не смог сказать «нет».
Дверь приёмного отделения вновь хлопнула, и адская карусель дала новый круг. Пожилая женщина с испуганными глазами, разбудившая всех соседей, потому что у её сорокалетнего лежачего сына вдруг «сделался страшный живот» – оказалось, банальный запор. Бледный офисный работник, уверенный в начавшемся инсульте из-за онемевшей руки – запущенный туннельный синдром на фоне панической атаки. Молодая пара с трёхлетней дочерью, проглотившей деталь конструктора. Следом – студентка с температурой, требовавшая больничный. Затем скорая с мужчиной, уронившим на ногу тяжёлую тумбочку. С разницей в десять минут – двое с направлениями на госпитализацию, не успевшие прийти днём. И ещё несколько пенсионеров с подозрением на пневмонию и холециститы.
К трём ночи в отделении воцарилась хрупкая, зыбкая тишина после того, как в терапию спровадили последнего на сегодня гипертоника. В сестринской медсестра монотонно, словно во сне, рассказывала о ценах на продукты и о своей даче. Максим, с трудом фокусируя взгляд и допивая чай, кивал, чувствуя, как всё тело ноет единой, тупой болью. Спина затекла, руки мелко дрожали, а в висках стучало молоточками.
Наконец решили, что пора спать. Ему указали на смотровую. Шаркая кроксами, он уже мысленно падал на жёсткую кушетку, чтобы вытянуть онемевшие ноги.
– Если кто поступит, в журнал занесёшь и меня позовёшь, хорошо? – с кряхтеньем бросила пожилая медсестра и закрыла перед Максимом дверь.
Но едва он сделал шаг, как входная дверь вновь распахнулась. Вошла молодая пара с годовалым ребёнком. «Температура третий день!» – прозвучало с порога. Буквально на последнем издыхании Максим провёл их в смотровую, заполнил бумаги, вручил градусник и бросил:
– Измеряем пока температуру, я через минутку подойду.
Поясница трещала так, что хотелось лезть на стенку. Максим дошёл до соседней смотровой, где в полумраке белело гинекологическое кресло. Без всякого стеснения он взгромоздился на него, закинув ноги на холодные металлические стремена, ощутив, как по спине гулом тающего свинца растеклось блаженное облегчение.
В окно лился свет полной, большой луны. Она висела в стекле, как налитая молоком гигантская таблетка. таблетка от этой налипшей на поясницу боли и усталости. Захотелось полностью раствориться в этом лунном сиянии, но из коридора, не дав толком выдохнуть, кто-то настойчиво начал звать:
– Доктор! Доктор!.. Где вы?
Его вырвало из минутного забытья с бешеным, почти истеричным внутренним протестом.
– Полминуты подождать не могут! – процедил сквозь зубы Протасов, потирая раскалённый лоб.
В смотровой его встретили взгляды родителей – не злые, а пугающе недоумённые.
– Доктор, где вы были? – тихо спросил отец.
Максим хотел ответить вежливо, но резко, однако его взгляд машинально скользнул по настенным часам, а затем – по журналу. Время регистрации: 01:10. Время сейчас: без пятнадцати четыре.
Как выяснилось позже, ребёнок был болен коклюшем. Болезнь начиналась обманчиво: два дня субфебрильной температуры и лёгкий кашель. На допросе у следователя рыдающие родители так и не смогли вспомнить, что именно их насторожило ночью – то ли кашель стал чаще, то ли пугала непривычная вялость. Но именно эти три часа в больнице стали фатальными для мальчика. Три часа в духоте смотровой, пока Максим спал в «стременах», приступы кашля становились длиннее и жёстче. Дыхательные пути забивались плотной слизью, маленькие лёгкие переставали справляться. Ребёнка госпитализировали экстренно, но время было безвозвратно упущено.
В приёмном покое, где ещё недавно выли сирены, гремели каталки и буянили пьяные, воцарилась оглушительная, противоестественная тишина. Врачи знают эти странные затишья – будто сама жизнь, истощив запас бед, делает паузу, чтобы перевести дух перед новым потоком. Но даже в такие минуты здание всё равно подаёт знаки: гремит вода в батареях, капает кран или хлопает дверь, – любой из этих звуков мог бы вытолкнуть Максима и спящих медсестёр из сна, заставить их позвать дежурного врача, спавшего на другом конце коридора.
Но в этот раз наступил полный паралич. Санитарка с ведром не прогремела, телефон на посту не зазвонил, половицы под чьими-то шагами не скрипнули. Весь приёмник, вывернутый наизнанку дневным авралом, погрузился в непробудный сон. Этот контраст и стал самой чудовищной деталью для изнывающего от чувства несправедливости мозга Максима: весь день здесь носились, орали и строчили бумажки, но именно сейчас никто не услышал сдавленный кашель ребёнка в соседней смотровой.
И родители тоже хороши! Их долгое молчание казалось Максиму самым необъяснимым, почти противоестественным явлением. Это были те самые «удобные» пациенты – не агрессивные, не истеричные. Те, кто будет покорно стоять в бесконечной очереди, пока очередное хамло выясняет отношения с регистратурой. Но, чёрт возьми, любые другие родители, не видя помощи, через пять минут подняли бы на уши всё отделение, начали бы вышибать двери и орать! А эти... Лишь сидели, всё глубже вжимаясь в пластиковые кресла и отрывисто переговариваясь, будто пугаясь собственного шёпота.
Разговор с родителями в кабинете главврача был недолгим. Хозяин кабинета, избегая прямого взгляда, чеканил диагнозы: «сверхмолниеносная форма», «стремительный отёк», «критическая дыхательная недостаточность». Термины звучали как неоспоримые факты, согласно которым спасти мальчика было невозможно даже в условиях стационара. Главврач делал упор на беспрецедентную тяжесть случая, на роковое стечение обстоятельств, не оставлявшее шансов. Под грузом этой информации родители будто физически уменьшились в размерах. Сгорбившись от безвольной опустошённости, они лишь послушно кивали – было ясно, что у них не осталось сил ни на вопросы, ни на требования расследований. Лишь тогда главврач, как бы вскользь, коснулся вопроса о том, почему два с половиной часа к ним никто не подходил.
Он объяснил, что в приёмном покое действует жёсткий порядок сортировки. Помощь мгновенно получают те, кто кричит и истекает кровью. Состояние мальчика, по его словам, не имело «красных флагов»: кашель и температура длились третий день, что не предвещало острой патологии. Да, сотрудник допустил упущение, не предупредив об отлучке, – с ним проведут беседу. Но сам этот факт лишь доказывал: угрожающих признаков изначально не было. Ни один медик, видя явную опасность, не оставил бы ребёнка без внимания.
Слегка наклонившись вперёд для доверительности, он добавил, что этот случай – удар для всего коллектива. Сыпал терминами о «стремительном отёке тканей» и «безвозвратном окне вмешательства», которые должны были звучать как неоспоримые истины. Сокрушённо качая головой, признал, что не сталкивался с такой молниеносной патологией уже много лет, возводя её в ранг уникальной, роковой тяжести.
Аккуратно, будто мимоходом, он вплёл взрывоопасную мысль: если бы драгоценные сутки были выиграны, если бы обращение последовало раньше... Эта мысль, поданная не как обвинение, а как общая разделённая печаль, мягко переложила часть вины на самих родителей, которые, по его логике, тоже могли не сразу сориентироваться в тревожных симптомах.
Родители покинули кабинет молча, физически раздавленные случившимся. Главврач понял, что разбираться в суде они не пойдут.
Дежурный врач должен был быть не при делах – его никто не разбудил, но это не спасло его от написания объяснительной. За всё отвечает врач.
Оставалась одна проблема – дежурная медсестра. В своей объяснительной она честно признала: да, уснула, нарушив инструкцию, но подчеркнула, что просила практиканта позвать её сразу после измерения температуры. В бумаге стояло полное имя Протасова-младшего с жирной пометкой: не просто студент, а сын ректора!
Главврач, читая эти строки, сморщил переносицу.
– Ты должна была контролировать! Ты пятнадцать лет работаешь! – бросил он, отодвигая объяснительную медсестры. – Ты старшая в смене, ты основной сотрудник и не имела права слепо полагаться на студента! Всё, пиши заявление... Пока на отпуск. И перепиши бумагу. Убери всё про этого практиканта. Кто в это поверит? Ты здесь официально работаешь, а мне – отчитываться. Не позорь отделение!
Выставлять сына Протасова виновником означало нажить влиятельного врага на пустом месте, но и спустить всё на тормозах было нельзя. Поэтому главврач набрал номер Леонида Никодимовича и, кратко рассказав ему о случае с коклюшем, как бы мимоходом переключился на доклад медсестры о младшем Протасове, аккуратно подбирая формулировки:
– ...Я лично не присутствовал, но так докладывает персонал. Пока ситуацию удалось прикрыть, я, честно говоря, не до конца понимаю, что там произошло на дежурстве.
Он сделал паузу, давая словам просочиться, чувствуя, как Протасов на том конце взял тяжёлую паузу.
– Жаль, конечно, медсестру. Опытный сотрудник... А вот семейка, – главврач с наигранной обречённостью выдохнул в трубку, – семейка скандальная. По ходу, будут идти в суд... Понимаете?
Леонид Никодимович, до этого отвечавший отрывистыми междометиями, выговорил:
– Понимаю. Спасибо, что проинформировали, Антон Михайлович. Ситуация непростая. Если потребуется подключиться к решению вопроса с семьёй – я готов оказать содействие.
Разговор быстро сошёл к общему знаменателю, удобному для обеих сторон, и главврач заметно оживился. Он согласился, что корень проблемы, безусловно, лежит в халатности среднего медперсонала: дежурная медсестра не выполнила свои прямые функциональные обязанности и не проявила должной бдительности, хотя именно на неё был возложен прямой надзор. При этом оба собеседника, достигнув негласного взаимопонимания, договорились «быть на связи».
Истинная причина трагедии была ритуально похоронена под компромиссом, оставив всех в состоянии неустойчивого, но устраивающего равновесия.
«Компромисс» был оформлен уже на следующее утро – водитель Протасова из ректората вынес два плотных гладких конверта формата А4 и доставил их заметно ободрившемуся при их виде главному врачу.
* * *
Дверь на кухню Максим открыл резко. Он вошёл совсем не сгорбленной жертвой в ожидании отцовских нотаций, наоборот – с приподнятым подбородком и с сосредоточенной собранностью в глазах. В голове уже выстроилась неоспоримая система аргументов.
Леонид Никодимович стоял у окна спиной к сыну. В отличие от Максима, его плечи, обычно расправленные с невозмутимой твёрдостью, сейчас были ссутулены под невидимым грузом. Он даже не обернулся.
– Ну? – один-единственный слог обрушился в тишину.
Выдохнув, Максим начал с тона усталой, почти праведной обиды. Голос, поначалу дрожавший, с каждой фразой набирал уверенность, обрастая плотью выдуманных деталей. Он рассказал, как его, измотанного после адской смены, почти заставили остаться на ночь, сыграв на чувстве долга и намекнув, что он «сопляк» и должен «понюхать пороха». Рассказал, как честно отрабатывал эти сутки: бегал по поручениям, заполнял журналы, терпел хамство и унижения медсестёр.
Затем, делая вид, что нехотя выдаёт чужую тайну, он живописал «посвящение»: как его, новичка, якобы заставили бежать в магазин за вином, потому что он «не проставился» за практику. А медсёстры, закрывшись в сестринской, велели ему идти куда подальше, пообещав позвать, если понадобится помощь.
Затем рассказ достиг самой щекотливой части. Сделав паузу и изобразив тяжёлую внутреннюю борьбу, Максим заговорил тише, с подчёркнутой неохотой. Он поведал, как лично встретил семью, занёс данные в журнал и даже вручил матери градусник, проявив «полную самостоятельность». Желая действовать по правилам, он зашёл в сестринскую доложить о поступивших, и тут, по его версии, увидел на столе начатую бутылку вина. Ту самую, за которой он бегал днём. Старшая лишь сухо осведомилась, всё ли внесено в журнал, и якобы грубо отрезала: «Позовём, если понадобишься».
А он не стал спорить и ушёл – а кто он такой, чтобы спорить? Дальше всё было просто: устав без дела перекладывать коробки с препаратами и листать журналы, он зашёл в смотровую и отключился на пару часов.
Финальный удар Максим нанёс безжалостно: проснувшись, он якобы увидел спящих вповалку медсестёр, а в соседней комнате – всё ту же семью в позе отчаянного ожидания. Поняв, что стал свидетелем чудовищного разгильдяйства, он испугался, не решился будить пьяных сотрудников и просто вызвал педиатра сам. И вот теперь на него «вешают всех собак»!
Леонид Никодимович медленно, будто против воли, повернулся от окна. Его лицо превратилось в застывшую маску, и только тонкая жилка чуть заметно подрагивала в уголке рта. Он окидывал Максима тяжёлым, медленным взглядом, будто до последнего пытался найти в сыне хоть какую-то зацепку.
Пальцы его правой руки сомкнулись и разомкнулись, затем легли на спинку стула, сжав дерево так, что побелели костяшки.
– Ладно. Иди, – не поднимая глаз, сказал он низким голосом. Выдохнувшимся. Без единой нотки стальной уверенности.
Леонид Никодимович, оставшись по обыкновению один на кухне, попытался погрузиться в тревожные, сумбурные мысли, как в холодную воду – заходил с берега, чувствовал озноб и тут же отступал. Липкая рябь сомнений и досады. Его сознание, обычно отлаженное и дисциплинированное, само сворачивало с опасного маршрута, словно опытная лошадь, чующая на дороге змею.
Перед сном ректор пересказал историю Лиде. Она слушала, даже оторвалась от смартфона, и в её глазах на секунду мелькнуло острое, хищное любопытство. Не дожидаясь финального вывода супруга, она вздохнула и отвернулась к стене, бросив сухое: «Спокойной ночи». В груди у Леонида Никодимовича застыло холодным комом предчувствие чего-то потяжелее обычной ссоры. Мелькнула мысль-вспышка: «Разъехаться. Хотя бы на время». Но он тут же, почти физически, отшвырнул эту идею. Не сейчас. Пока не сейчас...
Вместо этого он с удвоенной яростью кинулся в работу. Сметы на новый корпус, совещания по аккредитации, приказы о закупках – всё это были удобные, плотные щиты. Он методично, как бульдозер, закапывался под тоннами отчётов.
Однако ректор впервые столкнулся с тем, что неприятные слухи о сыне начали просачиваться в высокие кабинеты с более интенсивной скоростью. Непрямые намёки из департамента, обронённые коллегами во время телефонного разговора, сочувственные похлопывания по плечу на совещаниях с предложениями «обращаться, если что»... Никто не говорил о вине Максима прямо, но сама интонация, замешанная на показном участии, была красноречивее любого обвинения. Ректор ощутил первую трещину в безупречном фасаде своей репутации.
И здесь сработал старый как мир закон чиновничьего выживания: тотальное отрицание. Опытный администратор знает, что нельзя оставлять противнику даже клочка признания ошибки или промаха. Если допустить любую, самую крошечную уступку, то в эту брешь тут же хлынет шквал вопросов. Даже абсурдное отрицание очевидного работает на ином, подсознательном уровне: оно сеет зёрна сомнения, открывая, пусть хрупкий, как паутина, но вход в альтернативную реальность.
Протасов пошёл именно этим путём. Он сам перешёл в контратаку, выставляя сына жертвой – «неопытным пацаном», попавшим под раздачу из-за чудовищного разгильдяйства спившейся смены.
– Мальчишку, единственного, кто пытался работать, делают стрелочником! – чеканил он стальными нотами непоколебимой уверенности. – Единственная его вина в том, что не настучал руководству, не повёл себя как крыса!
Скандал с ребёнком каким-то чудом не выплыл в масс-медиа, оставшись в глухих пересказах и паре публикаций в малотиражных газетах. Фамилия Протасова там не упоминалась вовсе: статьи больше фокусировались на том, был ли ребёнок привит от коклюша.
* * *
Перед тем как выйти из дома и сесть в такси до аэропорта, Лида заглянула в комнату сына. Максим сидел за столом, бесцельно листая ленту на смартфоне. Она подошла сзади, положила ладони ему на плечи – он не дёрнулся, даже не обернулся. Постояла так с минуту, потом наклонилась и поцеловала его в макушку – быстро, поджав губы. Максим почувствовал, как по волосам скользнуло что-то влажное. Он обернулся, но увидел улыбающееся, спокойное лицо матери, которая, шмыгнув носом, произнесла:
– Веди себя хорошо...
Она выпрямилась, легонько хлопнула его по плечу и вышла, не сказав больше ни слова.
Провожая супругу на заграничную конференцию в Рим, Протасов получил на прощание холодный и быстрый поцелуй. Захлопнув за Лидой дверцу такси, он тут же набрал номер главного врача городской скорой помощи. Уже другого главного врача. Прежний – свидетель досадных промахов Максима – внезапно слетел с должности после череды прокурорских проверок.
Протасов решил, что на скорой не будет обильной писанины, затмевающей мышление. Не будет возможности отсидеться в уголке. Это плавильный тигель, где ты прикован к бригаде в тесном кузове, где чужая жизнь физически вручается тебе в руки. Несёшь носилки и ты уже ответственен! Никаких буферов в виде папок и канцелярии. Только живой, стонущий, разящий страхом и болью человек.
* * *
Дежурства в составе бригады – то с врачом и фельдшером, то всего с одним доктором – состояли из бесконечного конвейера скоропомощной рутины: гипертоники с давлением под двести, старушки с болью в колене, запойные алкоголики с тремором и подростки с температурой под сорок. Максим старался быть предельно внимательным, но в основном играл роль мебели, изредка соглашаясь на внутримышечные уколы и на какие-то несложные манипуляции вроде замера давления.
Звонок застал Леонида Никодимовича в своём кабинете после очередного совещания – на экране высветился номер главврача станции. Главврач говорил ровно, почти деловито, явно подбирая слова, но при этом не сдерживая себя в эмоциональных интонациях. Протасов слушал молча, и с каждой фразой его рука всё сильнее сжимала телефон, пока он не запустил его со всей силы в стену.
Картина выходила следующей.
В первый же день Максим не до конца защёлкнул замок оранжевого чемодана-укладки, из-за чего тот предательски расстегнулся. Откинувшаяся крышка ударила его по колену, а из распахнутого чемодана на бетонные ступени выплеснулись системы, шприцы и десятки стеклянных ампул, запрыгавших и разбившихся вдребезги.
В следующую смену Протасов-младший уронил дорогостоящий кардиограф. Аппарат выскользнул из рук и приземлился точно на поворотную ручку держателя бумаги. Хрупкий пластиковый механизм разлетелся на осколки, один из которых, словно копьё, вонзился между корпусом и платой, безвозвратно повредив шлейф, и кардиограф мгновенно превратился в бесполезный ящик с кнопками.
На третьем дежурстве – вызов к ребёнку с острым ларинготрахеитом. Пока малыш сипел и лаял кашлем, Максим перепутал пластиковые ампулы: вместо пульмикорта зарядил в небулайзер сальбутамол. Ингаляция прошла впустую. Ребёнок бился и задыхался в руках у матери, пока бесполезный при отёке связок препарат уходил в чистые лёгкие. К счастью, врачи успели госпитализировать и спасти мальчика.
На четвёртом дежурстве, будучи на подстанции, Максим уронил ампулу с сильнодействующим обезболивающим, подлежащую обязательному учёту и сдаче по смене. Это увидела старший врач станции, наорала на него при всех в коридоре, обозвав «безголовым».
На пятой смене они прибыли к женщине с приступом бронхиальной астмы, и врач, с которым Максим дежурил впервые, мрачно бросил через плечо:
– Эуфиллин в вену. Десять. Внутривенно же делать умеешь?
Максим, чувствуя на себе взгляды задыхающейся больной и её мужа, облился мелким потом от бестактности доктора, но уверенно кивнул:
– Конечно, умею!
Жгут, вата, игла. Всё по алгоритму, но проклятая вена оказалась «пугливой» – то и дело уворачиваясь из-под иглы. Максим, протерев локтевой сгиб, наконец ввёл иглу, потянул поршень на себя и в шприце показалась алая струйка. Попал! Он с облегчением начал вводить препарат. Но через пару «кубиков» жидкость пошла туго, а потом и вовсе встала. Под кожей, вокруг иглы, начала нарастать упругая шишка. Женщина этого не видела – отвернувшись, она мучительно хрипела. Врач на кухне заполнял карту с хозяином дома, вполголоса диктовавшим данные.
Мысль о том, чтобы признаться, что промахнулся, и тут же переколоть заново, была невыносима. Его и так унизили дурацким вопросом при пациентах. Что это вообще было? Чёрт возьми, если не уверен, вводи препарат сам! Зачем ставить под сомнение квалификацию коллеги при постороннем, хоть он и студент?
– Вам легче? – сипло, с наигранной надеждой спросил Максим.
Женщина, действительно будто начав дышать медленнее и ровнее, кивнула.
Максим выдернул иглу, прижал ватку и быстро сунул шприц в карман халата, выдавив прямо в него оставшиеся восемь кубов. Подойдя к врачу так, чтобы тот увидел пустой цилиндр, коротко бросил:
– Готово.
Врач кивнул, переведя взгляд на женщину, которая уже присела и дышала спокойнее.
– Состояние может ухудшиться, – предупредил доктор. – Давайте в больницу.
– Нет-нет, – замахала она руками. – Мне уже легче, молодой человек укол сделал... Легче.
Максим стоял у порога, проверяя замок чемодана, и жадно ловил малейшие признаки улучшения: вроде бы чуть ровнее свист в её дыхании, и даже чуть меньше синевы на губах. Вроде бы...
Конечно же, следом через час к ней приехала уже другая бригада. У женщины оказался астматический статус на фоне некомпенсированного сахарного диабета. Эуфиллин, введённый Максимом в клетчатку, вызвал массивный химический ожог и тромбоз мелких сосудов, а на фоне диабетической ангиопатии это привело к молниеносному некрозу. В стационаре её откачали, смогли даже вывести из комы, но руку спасти не удалось. Чтобы остановить сепсис, врачи провели ампутацию, а медсёстры с докторами потом ещё долго вспоминали надрывный, звериный стон. Крик от ужаса и безысходности женщины, которая только что осталась без руки. Кто ввёл инъекцию, вычислить не составило труда, и виновата оказалась скорая. Ну а на скорой молниеносно определили Максима. Главврач по телефону прямо высказал Протасову: такого «кадра», при всём уважении, они на скорой больше не ждут и свяжутся повторно, когда выяснят, на какую компенсацию готова пациентка, чтобы не доводить дело до суда.
А до суда могло дойти не только это дело. Максим, конечно же, хранил в себе ещё кое-какой секрет, о котором не знал ни главврач, ни кто бы то ни было ещё.
На следующее дежурство, после того как он обтекал перед кричащим старшим врачом подстанции из-за разбитой ампулы, Максим с врачом втиснулись в заваленную хламом квартиру. Врач, проскользнув сквозь горы коробок к кровати, где синела и хрипела бабка, коротко бросил через плечо:
– Набирай морфин.
Протасов-младший стоял в двух шагах от врача в тесной прихожей, отгороженный от комнаты заставленным проходом. Он присел над оранжевым чемоданом и ухватил нужную ампулу. В этот миг из комнаты донёсся резкий окрик:
– Давай быстрее!
Ампула, взмокшая от его же ладоней, выскользнула и с глухим стуком упала на деревянный пол. Максим сделал шаг в сторону, чтобы осмотреться и обнаружить пропажу, и услышал сухой, отчётливый хруст. Он замер. Оглядываясь на врача, сидевшего к нему спиной, он осторожно поднял ногу и увидел на этом грязном полу блестящие осколки и тёмные капли раствора. Максим начал лихорадочно рыться в чемоданчике, но оказалось, что ампула оставалась всего одна.
– Ну, где ты там?! – раздражённо кричал врач.
Взгляд Максима упал на анальгин. Руки потянулись к нему сами. Схватил, вскрыл с несвойственной ловкостью, набрал, а в ушах неприятно застучало. Максим влетел в комнату, протягивая шприц. Врач, не глядя, взял его и ввёл препарат клокочущей старухе.
Прошло три минуты, но бабка не утихала. Её хрипы стали глубже, резче, в них прорвалось какое-то отчаяние. Она металась, скрюченные от боли пальцы рвали ворот ночнушки. Глаза, мутные от страдания, бессмысленно уставились в потолок.
– Горит... – выдохнула она, давясь хрипотой. – Всё... ой, всё равно... горит...
Врач, не отрывая пальцев от её запястья, резко обернулся. Его взгляд скользнул по дрожащим рукам практиканта, по лицу, обезображенному паникой, но раздавленная ампула в коридоре осталась незамеченной.
– Впервые вижу, чтобы на морфин почти ноль реакции, – вполголоса, задумчиво произнёс врач. Доктор с Максимом погрузили пенсионерку в машину и даже довезли её до стационара живой. Но из больницы она живой уже не вернулась, чему, впрочем, никто не удивился. Старость, бывает всякое...
* * *
Распахнутая дверь в квартиру ударила о стену, отскочив от неё со скрипом.
Появившийся на пороге Леонид Никодимович Протасов даже не снял пальто – только рванул воротник вниз, будто ему не хватало воздуха.
На кухне горела лишь узкая полоса света под вытяжкой. Максим сидел, вжавшись в стул, будто стараясь уменьшиться в размерах. Ладони так сильно впились в лицо, что под пальцами на нём проступили багровые полосы. Плечи ходили ходуном мелкой, неконтролируемой дрожью, как у щенка под ледяным дождём.
Шаги отца за спиной по коридору стали медленными, и каждый будто бил по позвоночнику. Тяжёлый ботинок, пауза, тяжёлый ботинок... Максим вздрогнул, и стул под ним скрипнул. В горле стоял комок, не дававший вздохнуть полной грудью – воздух входил короткими, свистящими рывками. Он чувствовал, как отец встал сзади.
Всё естество ректора дрожало злой вибрацией, будто внутри него работал перегретый двигатель, готовый вспыхнуть. Максим ощущал этот жар спиной: кожа на затылке вспыхнула, он втянул голову в плечи, но не обернулся.
В голове тем не менее уже выстраивались щиты.
С разбитым аппаратом ЭКГ и ампулами всё было очевидно – в этой вечной суматохе, беготне, когда счёт идёт на секунды, кто только чего не роняет! Его же за старый кардиограф, который, наверное, давно пора было списать, готовы были чуть ли не к стенке поставить. И этот чемодан с дурацкой защёлкой, которую по сто раз прижать надо, – почему вообще не выбросили?!
История с небулайзером – вообще верх идиотизма системы. Как можно хранить разные препараты в практически идентичных ампулах? Это буквально намеренная ловушка! Да и родители хороши – вместо того чтобы своевременно обратиться к врачу, ждали до последнего, пока ребёнок не начал задыхаться. А когда вызывают скорую в три часа ночи, то требуют чуда от измотанных, сонных врачей.
Случай с ампутацией руки астматички Максим разбирал особенно тщательно. Какое право имел врач поручать студенту инъекцию, не собрав анамнез? Не выяснив, что у пациентки диабет и сосудистые проблемы? А этот унизительный вопрос при больной – «умеешь делать уколы?» – был задан специально, чтобы подставить. Докторишка небось упивался: «Смотрите все, ректорский сынок сейчас будет колоть». Конечно, по неопытности любой студент промахнётся!
А в стационаре? Профессионалы с современным оборудованием не увидели начинающуюся гангрену? У них там стерильные условия и круглосуточное наблюдение, а виноват студент, делавший укол в условиях помойки.
Даже с морфином нашлось железное оправдание. Ведь когда старуха корчилась, он принял единственно верное решение. Если бы не идиотский бюрократический учёт ампул, превращающий медицину в сплошную бумажную волокиту, он бы не стал ничего скрывать! Да, замена на анальгин – не идеальный выход, но лучше хоть какое-то обезболивание, чем никакое! Система, которая ставит бумажки выше человеческих жизней, – вот главный виновник всех этих происшествий!
Отец сделал шаг. Половица под ботинком взвизгнула, как живая. Ещё шаг. Леонид Никодимович остановился прямо за спиной...
* * *
Лида ехала в такси, и тело её помнило всё: тяжесть чужой руки на пояснице, влажность пота между лопатками, привкус виски с чужих губ. Кожа под одеждой казалась липкой, будто испарина впиталась обратно, неся с собой противный тремор. Горло сжимал комок. Такой бывает перед тем, как хорошенько проблеваться, да ещё и под носом откуда-то поселился навязчивый запах горелого молока.
Она закрыла глаза, и память выдавила из себя тот давний, тяжёлый от страха и расчёта день, когда она почуяла нутром, что беременна. Это не было сначала радостью. Это был холодный серотониновый всплеск, скрутивший кишечник в тугой узел от предвкушения перспектив. Она помнила, как сидела в съёмной квартирке, оплаченной им, и трогала плоский живот. Там набухало новое существо – нет, не обуза, а её билет и оружие. Настоящий, увесистый гвоздь, которым она намертво прибьёт к себе этого солидного, пахнущего властью мужчину. Лида искала самые безжалостные фразы:
– Ребёнка оставляем. Либо ты нас обеспечиваешь, либо я иду в ректорат и к губернатору – и плакала твоя карьера!
Но внутри тогда всё предательски вибрировало: а вдруг не поведётся? Вдруг вышвырнет, а потом просто откупится от кого надо? Но с округляющимся животом рос азарт, грязный и острый. И она выиграла! Разрыдалась тогда у него на руках вовсе не от любви, а от всепоглощающего чувства победы.
Она получила всё, что хотела: квартиру в центре, поездки на Мальдивы, подарки, деньги и место в поликлинике. Но сейчас, вдыхая спёртый воздух такси с ароматизатором «ёлочкой», она понимала: тот гвоздь пронзил и её собственную жизнь, приковав к чужому человеку в огромном, пустом доме. И теперь этот шрам ноет сильнее, чем тогда шрам после кесарева сечения. Ведь Максим никак не хотел рождаться, а потом упёрся в ягодичном предлежании, будто не спешил выходить в этот мир. Врачи тогда буквально вытащили его оттуда.
Материнство накрыло её медленным, изнуряющим приливом. Сначала было маленькое, тёплое существо у груди и первые месяцы, густые, как молочный суп: бессонные ночи, слипшиеся веки, навязчивый запах присыпки. Она полюбила его тогда этой инстинктивной любовью-обязанностью, в которой не оставалось места ей самой. Каждый его неуклюжий шаг и новое слово вроде и радовали, но одновременно отдаляли. Недавний комок, перемазанный околоплодными водами, становился отдельным человеком, а её роль сводилась к функции: накормить, одеть, отвести в школу. Она видела всё. Видела, как растёт её любимая, но тотальная бестолочь. Ловила его пустой взгляд и понимала, что он так же одинок в своём мире, как она – в своём. Так и поглядывали они друг на друга сквозь толстое стекло домашних забот.
Она пыталась пробиться. Скорее чтобы проверить, жива ли сама, умеет ли чувствовать. Садилась за уроки, гладила его по голове, хвалила за выведенное с пятой попытки нужное слово. Но чем сильнее были попытки погрузиться, тем плотнее сковывала апатия. Эта любовь была как тяжёлый, мокрый плащ в сырую погоду: он грел дурным, влажным теплом, от которого костенели мышцы и хотелось сгорбиться. Она ощущала её физически – онемевшими пальцами, которые впустую гладили сына по волосам, натыкаясь на стену отчуждения. Максим просто отворачивался к стене, и её рука застывала в воздухе. Любовь к сыну стала невыносимой и безответной как ноющий нерв в зубе, к которому привыкаешь, пока не прикусишь чего-то слишком горячего.
Выйдя из такси и поднимаясь в лифте, она машинально проверила макияж в зеркале-блюдце. Ничего не выдавало. Никто не узнает, что час назад она, задрав голову, заливисто смеялась, а потом плакала, прижавшись лбом к чужому плечу.
Она прокручивала в голове будущий разговор, как киноплёнку, останавливаясь на кадрах и разглядывая лицо своего супруга, выражающее секундное, почти детское недоумение. Этот миг растерянности был ей даже сладок: наконец-то что-то настоящее, не ректорская маска... Она репетировала не слова, а паузы между ними. Ту тяжёлую тишину, что повиснет после фразы: «Так больше не может продолжаться».
Ей сводило живот, как перед падением. Это был ужас не перед Протасовым, а перед актом рассечения привычной жизни, за которым перспективы совершенно неясные. Но лучше ужасный конец, нежели ужас без конца.
Лида вошла на кухню. Воздух ударил в нос – густой, спёртый, с примесью чего-то металлического. За столом сидел Леонид и ел яичницу с нарочитым спокойствием.
– Привет, – сказал он, не глядя на неё. – Ужин на плите.
Мать увидела Максима в углу. Сгорбленного, с неузнаваемым лицом: левый глаз заплыл и превратился в узкую воспалённую щель, окружённую багрово-синей кожей, в стеклянной глубине второго глаза, чуть приоткрытого, плавал животный страх. Разбитые губы распухли, в уголках запеклась кровь, а из носа сочилась алая нитка, которую он втягивал обратно с тихим всхлипом. Рубашка на вороте была порвана, а на светлой её ткани темнели грязно-рыжие, кровавые пятна.
Она подошла ближе, и её тело начало трястись мелкой, неконтролируемой дрожью. Она смотрела на это изуродованное, чужое лицо, трясущиеся руки, на эту молчаливую, покорную боль, и почувствовала, как что-то внутри неё с треском оборвалось.
– Ты что, его убить хотел?! – закричала она, и в этот момент её собственное тело отозвалось внезапной, тупой болью внизу живота. Старой, забытой, будто нерв в зарубцевавшейся ране зачем-то снова дрогнул. Её взгляд упал на нож, лежавший рядом с тарелкой.
– Вали в комнату! – буднично и как-то беззлобно произнёс Протасов, махнув рукой сыну, и тот мгновенно убежал, оттирая нос.
Леонид Никодимович указал на стул оцепеневшей жене, которая медленно, с маской ужаса на лице, присела на него.
Его голос, обычно звучавший как металл по стеклу, теперь был приглушённым и сбивчивым. Он, с трудом выговаривая слова, начал свой рассказ. Он перечислял череду катастроф, словно зачитывал протокол допроса самого себя. Каждый новый эпизод – с микроволновкой, с перепутанным адресом, с ампутированной рукой, с разбитой аппаратурой – он описывал с леденящей детализацией, будто присутствовал там лично.
– И самое страшное, я до сих пор не понимаю, что произошло в наркодиспансере тогда... – задумчиво произнёс Протасов, начав растирать ладонями седоватые виски.
– Ну, ты же не думаешь, что наш Максим схватил нож и пациентов порешал?
Лида сидела напротив, отложив в сторону смартфон, что уже было жестом невиданной вовлечённости. Лёгкое подёргивание век и суженные зрачки выдавали внутреннюю работу, анализ и сортировку поступающей чудовищной информации. Лида впитывала не только факты, но и нарастающую растерянность в голосе мужа, которую она никогда прежде не слышала.
Неожиданно для самой себя она заговорила сама, оглянувшись в сторону комнаты, где оттирался Максим, беззвучно всхлипывая. В её интонациях зазвучала сочувствующая, но твёрдая убеждённость: их сын – не преступник, а человек, попавший в чуждую ему среду. Многие инциденты виделись ей слишком уж странными, чуть ли не спланированными кем-то. Она методично, шаг за шагом, подводила мужа к единственному выходу: надо позволить Максиму доучиться в тишине и определиться самому.
– Quieta non movere, – произнесла она.
Спина Протасова, застывшая в осанке руководителя, понемногу сгибалась, пока говорила Лида. Он с удивлением ощутил, как утихает дрожь в пальцах. Он смотрел на её руку, лежавшую поверх его, и впервые за годы видел не холодную спутницу, а человека, разделяющего тяжесть его падения.
Лида резко встала, будто скинув с себя невидимый хомут.
– Знаешь что, – в её голосе прорвалась непривычная лёгкость, – а давай выпьем!
Её движения были размашистыми и широкими, будто она отбрасывала прочь годы накопленного молчания. Она достала из шкафчика бутылку виски, налила два полных стакана, поставив один перед мужем с таким стуком, что золотистая жидкость плеснулась через край.
– Выпьем, – в несвойственном ей шутливо-приказном тоне повторила Лида.
Они пили молча, большими глотками, ощущая, как у обоих жар размывает острые углы тревоги. А потом что-то щёлкнуло. Леонид, глядя в пол, вдруг, немного стесняясь, пробормотал какую-то нелепую шутку из их студенческой юности. Он замолк, ожидая ледяного молчания или снисходительной улыбки, но Лида издала короткий хриплый звук, переросший в хохот. она смеялась навзрыд, буквально выворачиваясь наизнанку.
Он смотрел на неё – на это новое, озарённое странной, искажённой гримасой веселья лицо, на трясущиеся плечи и растерянно ухмыльнулся. А затем и его тихий, неуверенный смешок прорвался наружу, стал громче, глубже и наконец слился с хохотом Лиды, откинувшейся на спинку стула.
Леонид, размякший от виски и собственного смеха, начал рассказывать про какого-то нынешнего студента с кафедры анатомии, который на зачёте перепутал бедренную кость с плечевой и с таким искренним видом доказывал свою правоту, что преподаватель на секунду усомнился в себе. Лида захохотала и тут же припомнила ему его собственного научного руководителя – того самого, который на защите диссертации засыпал под чужими докладами и громко всхрапывал ровно в тот момент, когда в зале наступала торжественная тишина. Потом она вдруг прищурилась, встала и, подбоченившись, прошлась по кухне с нарочито важным видом – нос кверху, подбородок вперёд, руки за спину и так похоже изобразила его, молодого, надутого и серьёзного преподавателя.
– Ну не был я таким! Ну что ты сочиняешь? – задыхаясь от хохота, возражал Протасов.
– Именно такой! Один в один! – безжалостно отрезала Лида, ткнув пальцем в его нос.
Дальше они пили и вспоминали общих знакомых, давно рассыпавшихся по чужим городам и жизням, припоминали ещё какие-то совершенно идиотские истории, которые в молодости казались катастрофами, а сейчас звучали как анекдоты. И смеялись – не светски, не вежливо, а по-настоящему. До слёз. До икоты. И в один момент уже сильно пьяный Протасов обхватил стакан, и его взгляд пополз к двери комнаты сына. Он кивнул туда подбородком и прохрипел с пьяной ухмылкой:
– Скажи честно... Что бы ты с таким сотрудником сделала? Если бы у тебя такой подчинённый появился?
Лида фыркнула, прихлёбывая виски:
– Да вздёрнула бы! – снова рассмеялась Лида, и Протасов смех подхватил. Несколько секунд они так сидели, смеясь с блеском виски в глазах, но внезапно в комнате что-то будто лопнуло. Улыбки застыли, превратившись в напряжённые маски, блеск погас, а взгляды у супругов вновь устремились куда-то внутрь себя.
– Ладно, – глухо произнесла Лида, ставя стакан. – Что-то мы засиделись. Пора спать.
– И то верно, – с ледяной задумчивостью согласился он.
* * *
Утро принесло не облегчение, а тяжёлое похмелье и обострившуюся тревогу. Лида заперлась в ванной на щеколду, ощущая внутри винегрет из противоречий: обрывки вчерашнего сближения, щемящее воспоминание о прикосновении любовника и давящее знание о разговоре, который она снова замела под ковёр.
Протасов уже час как был на работе и набирал номер главного врача горбольницы, в которой ампутировали конечность несчастной женщине.
В этот раз голос его вновь обрёл былую, стальную плотность. Он не просил и не оправдывался – он выдвинул ультиматум. Его версия была безжалостна: главврач пытается сделать стрелочником студента, чтобы скрыть собственные провалы и внутрибольничную инфекцию. Леонид Никодимович холодно пообещал обрушить на больницу такой вал проверок, что учреждение весь бюджет на штрафы выгребет.
В трубке повисла пауза. Главврач, человек опытный и не робкого десятка, ответил с усталой уступчивостью, но не капитуляцией:
– Леонид Никодимович, ну это максимально неконструктивно, всё, что вы говорите. Во-первых, на вашего сына я никакой вины не вешаю. Были некие сотрудники скорой помощи, которые очень неудачно провели инъекцию. А кто там был, мне неизвестно. Но вот знаете... Родственники пациентки хотят компенсации, и если они её не получат, то намерены подключить следователей. А они уже будут разбираться, кто там был на скорой помощи, кто что вводил... Мы сами этого категорически не желаем. Но с нашим финансированием... Сами знаете. Будем, в общем, думать, как урегулировать вопрос полюбовно с пациенткой...
Протасов мгновенно расшифровал «оппонента»: никакую компенсацию родственники не требуют, главврач просто решил воспользоваться ситуацией и поправить «под шумок» своё материальное положение. Но угроза уголовного дела была реальной – там административный ресурс ректора мог не сработать, и цена, чтобы закрыть вопрос, была бы значительно выше. Речь шла вовсе не о деньгах, а о репутации на очень тонком льду предыдущих косяков его сына. Поэтому сделка была принята молча. Пачки купюр, плотно упакованные в «кирпичики», заняли в этот раз целых три массивных конверта. Водитель с привычной немногословностью молча принял груз и отбыл по указанному адресу.
* * *
Последующие дни в доме Протасовых текли в обманчивом спокойствии, хотя семейная жизнь вошла в фазу более-менее осязаемого, хрупкого перемирия. Максим появлялся за столом, стараясь не встречаться с родителями взглядом. Его лицо заживало, но багровые пятна под кожей ещё долго напоминали о «разговоре» на кухне. Лида вновь стала призрачной: работа, конференции, заграничные отели и привычные внутренние переговоры с самой собой в ванной.
Но Протасова стало больше беспокоить другое – он начал улавливать новые тревожные сигналы. Вот, например, хорошо знакомый чиновник из мэрии вдруг оказывался «на совещании», когда Леонид Никодимович звонил по важному вопросу. Подчинённый завкафедры, прежде подобострастно кивавший, позволил себе вскользь усомниться в одном из пунктов обсуждаемой повестки. В коридорах университета, едва появлялся ректор, голоса коллег затихали на полуслове, повисая в воздухе прозрачным облаком. Ректор кожей ощущал, как незримый фундамент его власти даёт тончайшую трещину – каждой клеткой своего опыта, как старый капитан улавливает неуловимую вибрацию корабля, предвещающую шторм.
Он остался один в своём кабинете в очередной раз, когда за окном уже сгустились сумерки. Стекло же теперь отражало только его собственное лицо – уставшее, измождённое и несколько осунувшееся. Протасов откинулся в кресле и смотрел в потолок, по которому ползла тонкая трещина. Интересно, раньше он её не замечал. Надо будет просто позвать рабочих, чтобы зашпаклевали. Это простое решение проблемы. Нанести густой раствор на мастерок, замазать трещину, дать просохнуть, а потом подбелить.
Это ведь очень легко. А что, если и сейчас поступить так же? Нужно просто...
Протасов осёкся. Мысль пришла сама – незваная, как сквозняк. Голос. Его эхо. Тот самый попутчик, что когда-то вёл его, подсказывая и оберегая, сейчас явился бы очень кстати. Но обращаться к нему было всегда не то чтобы боязно... Скорее неловко, осознавая при этом, что цена за очередную услугу может оказаться слишком неподъёмной. Протасов закрыл глаза и будто приоткрыл самого себя нараспашку. Чтобы оно, это нечто вездесущее, но ненавязчивое, увидело открытую дверцу сознания и вошло в него само. Так проверяют языком больной зуб. Но голос решил, что Протасов справится самостоятельно. Не такая уж и экстренная ситуация.
Со следующего дня ректор стал необычайно доступен для прессы, его лицо не сходило с экранов местного ТВ – он то и дело давал интервью и мелькал в сюжетах об открытии корпусов и ремонтах общежитий. Университет зажил жизнью открытых дверей: на заседания приглашались вице-губернаторы и мэры. Секретарь превратилась в упаковщицу, рассылая изящные корзины и дорогие сувениры всем сколько-нибудь значимым фигурам области – от замначальника министерских управлений до врачей-внештатников по фтизиатрии.
В этой суматохе незаметно прошли годы. Максим так и отбывал своё наказание в университете – учился то кое-как, то никак, но исправно получая пятёрки. Но никого это особо не волновало: ни отца, поглощённого административными манёврами; ни мать, всё глубже погружавшуюся в свою параллельную жизнь с любовниками и заграничными конференциями; ни преподавателей, давно выработавших иммунитет к самому существованию Протасова-младшего. Он так и переваливался с семестра в семестр, из курса в курс, пока однажды утром не обнаружил себя на выпускном с дипломом в руках, так и не поняв толком, как именно это с ним произошло.
* * *
Итоговая ведомость сына лежала на столе, аккуратная, с колонками ровных цифр. Протасов пробежался глазами: патологическая анатомия, латынь, биохимия – сплошные пятёрки. Взгляд замедлился, палец медленно пополз по строчкам, останавливаясь на каждой оценке. Чем дальше он двигался, тем неподвижнее становилось его лицо. В уголках глаз собрались мелкие, сухие морщины концентрации, а губы плотно сжались в тонкую, бесцветную нить. Он откинулся в кресле, отодвинув лист, и несколько секунд смотрел в пространство, словно наблюдая, как в воздухе материализуется призрак алой корочки с золотым тиснением.
Когда в кабинет вошли профессора, он не стал ничего объяснять. Просто ткнул тупым концом дорогой авторучки в клетки с высшими баллами по ключевым клиническим дисциплинам.
– Вот здесь, здесь и здесь, – произнёс он ровным, безжизненным голосом. – Исправьте. На тройки!
Преподаватели удивлённо переглянулись, но вопросов не задали.
Выпускной прошёл в идеальном, отточенном годами порядке: построение во дворе, гимн, парадный выход президиума. Леонид Никодимович произносил традиционную речь о долге и чести. А сам выискивал глазами сына, который растворился в толпе: то спрятавшись за чьим-то плечом, то за колонной, стараясь не встречаться ни с кем глазами.
Вечером того же дня он вызвал сына на разговор на кухню, чтобы обсудить с ним дальнейшие перспективы. Максим пришёл, уселся и по обычаю уставился в стену безразличным взглядом в ожидании нотаций. Но внезапно телефон Протасова завибрировал, заставив его замолчать на полуслове. Он расправил плечи и сфокусировал взгляд на экране. Леонид Никодимович поднялся и, выпрямившись строгим офицерским движением, поднёс трубку к уху и, не глядя на сына, быстрыми шагами вышел из квартиры.
Максим слышал лишь приглушённый гул голоса в подъезде, но не разбирал слов. Да и не особо желал подслушивать. Через пару минут отец вернулся с каким-то холодным оживлением в глазах. Протасов заговорил спокойно, как-то даже добродушно и без единой нотки упрёка. Он объявил, что сына в Москве ждёт работа – не практика, не стажировка, а настоящая, оформленная, с окладом. Должность называлась «медицинский аналитик», что уже звучало достаточно солидно.
Суть работы Протасов изложил тем же ровным, методичным тоном, каким когда-то объяснял сыну склонение латинских существительных. В крупном столичном центре внедрена система аудиомониторинга – все приёмы пишутся, и кто-то должен эти записи слушать. Максиму предстояло прослушивать их удалённо, сверяя слова и интонации врачей с готовыми чек-листами. Представился ли доктор? Выяснил ли все жалобы? Доступно ли объяснили диагноз пациенту? Никаких пациентов, никакой писанины, никаких шприцев и журналов – только наушники, экран и таблица с галочками.
– Работа для усидчивых, в общем, – хлопнул отец по плечу Максиму и добавил: – Послезавтра вылетаешь в Москву!
– Ага, понял... – ответил Максим, втягивая воздух носом, не отрывая взгляда от стены.
* * *
Самолёт оторвался от земли, унося Максима от прошлого с той же резвостью, с какой он когда-то покидал наркодиспансер или приёмный покой. Только на этот раз за спиной не было груза стыда – лишь пьянящее ощущение нового старта. Всё было готово: ключ от съёмной квартиры лежал в кармане, а навигатор уже проложил маршрут от аэропорта до квартиры, в которую его впустила женщина, мельком сфотографировавшая паспорт.
Женщина эта показалась Максиму странной и даже несколько пугающей. Остролицая, с узкими скулами и глубоко посаженными глазами, которые смотрели чуть мимо собеседника, будто фиксировали что-то за его спиной, что-то невидимое и только ей известное. Уходя, она остановилась в дверях и обернулась – долгим, то ли оценивающим, то ли подозрительным взглядом посмотрела на растерявшегося Максима и молча хлопнула за собой дверью.
На следующее утро он стоял в громадном светлом холле многопрофильного государственного центра. Главный врач, встретивший его в кабинете с видом на больничные корпуса, оказался не менеджером в галстуке, а крепким седеющим руководителем с уставшим, но пронзительным взглядом. Он молча окинул Максима изучающим взором, в котором Протасов уловил плохо скрываемое недоумение и презрение к самой сути его будущей работы. Максим отвёл глаза, уставившись на стену с почётными грамотами.
– Протасов, значит... – начал он, не представляясь. – Ваша задача следующая. У нас теперь внедрена система аудиомониторинга. Вы будете прослушивать записи приёмов из городских поликлиник. Ваша работа – аналитик коммуникации. В сводках отмечаете этапы диалога: установил ли врач контакт, представился ли, выяснил ли жалобы, доступно ли разъяснил диагноз и лечение, попрощался ли. Также фиксируете нарушения: грубость, сложную терминологию, невнимание к вопросам пациента. Всё строго по критериям. Ежедневный отчёт к десяти утра. Вопросы?
– Ага...
– Что «ага»? – уточнил главврач, прищурившись поверх очков.
– В смысле... вопросов нет.
– Тогда свободны.
Максим кивнул, развернулся и шагнул в коридор, услышав сквозь закрывающуюся дверь причитания главврача:
– Контролёр на контролёре, блядь! Сука, а лечить-то кто будет?
* * *
Протасову выделили отдельный кабинет. На столе – мощный компьютер, наушники с активным шумоподавлением и список сгенерированных системой кодов доступа к врачебным приёмам. Максим приступил к работе, и его мир погрузился в плотную тишину наушников. Экран светился таблицей с бесконечными критериями – ячейками для галочек «да» и «нет».
Врач (мужской, глухой голос, монотонно): Фамилия? Сахар натощак семь целых и... два. Диагноз: Сахарный диабет второго типа, субкомпенсация. Дозировку метформина увеличиваем до тысячи миллиграмм вечером. Контроль через месяц. Всё.
Пациент (женщина, растерянно): Доктор, а что мне есть нельзя? И ноги стали неметь...
Врач (перебивая, с лёгким вздохом): С ногами – это к неврологу, запись через регистратуру. Можете идти. (Звук отодвигаемого стула, шаги.)
Максим отметил в таблице: «Сбор жалоб» – НЕТ. «Разъяснение диагноза и лечения» – ЧАСТИЧНО. «Доброжелательность, участие» – НЕТ. В комментарии сухо добавил: «Врачебное взаимодействие сведено к технической коррекции дозы препарата. Жалобы пациента на осложнение диабета (нейропатия) проигнорированы».
Затем в наушниках взорвалась ревматолог. Её голос, острый и усталый, пробивался сквозь фон – плач чужого ребёнка за тонкой стеной. Она говорила с молодой женщиной.
– Милочка, вам лечиться или на конкурс красоты собираться? – с натужной яростью выдохнула врач. – С такими суставами вы через год инвалидное кресло себе выпишете!
Максим поморщился и отметил: «Критика пациента» – ДА, «Провоцирующие фразы» – ДА.
Резкая перемена – педиатр. Спокойный, почти певучий голос: «Ну, Сашенька, давай посмотрим нашего зайчика!.. Лёгкие чистые, горлышко красное. Вирусное. Обильное тёплое питьё». Максим пробежал взглядом по чек-листу. Везде – «ДА». Никаких нарушений.
Контраст подчеркнула следующая запись. Кардиолог в гулком, пустом кабинете бубнил водителю-дальнобойщику:
«Вы, гражданин, не о работе думайте, а о том, как до пенсии дожить. Гипертонический криз, риск четвёртый. Стационар». В ответ пациент запаниковал, умоляя выписать таблетки, но врач отстранённо констатировал: «Ваше право – отказываться».
Максим расставил смешанные оценки. Диагноз разъяснён? Да. Риски озвучены? Да. Но доброжелательность, участие, обращение по имени? Нет, нет и нет.
К полудню Максима стало клонить в сон. Он снял наушники, потёр переносицу и, громко выдохнув, заставил себя вернуться к работе. И ткнул в следующую запись.
Запись № 1. Терапевт, кабинет 14. 08:30. (Стук клавиатуры, вздох.) Врач (устало): Сахар высокий. Диабет компенсированный. Метформин продолжайте, дозировку не меняем. Следующая явка через три месяца.
Пауза в три секунды. В тишине слышно, как отодвигается стул. И затем тот же голос, но лишённый всякой усталости, зазвучал отчуждённым, безжизненным метрономом:
– ...et cor eius in pignus accipio pro Ordine Invisibili... (Щелчок, запись обрывается.)
Максим замер, палец завис над кнопкой паузы. Он перемотал на пять секунд назад. «...in pignus accipio...» – проскрипело снова. Чистая, безупречная латынь, произнесённая со странной интонацией. Он поставил в графе «Нарушения» галочку и сухо вписал в комментарии: «Технический артефакт. Посторонняя аудиовставка».
Вторая запись была от невролога. Врач буднично произносил: «Остеохондроз, миорелаксант, физио». И как только последнее слово затихло, в тишину без паузы всплыло ровное, расщеплённое на визгливый бас назидание:
– ...dolor eius erit radix ascensionis meae per dorsa aliena...
Максим хищно, недоумевающе изогнулся над столом.
На следующей записи гастроэнтеролог, бормоча про диету и омепразол, вдруг чётко и сухо, словно отламывая кусок сухого дерева, подвёл черту:
– ...offerimus hunc fumum de ara ambitionis... (приносим сей дым с алтаря честолюбия).
Максим вжался в спинку кресла, широко раскрыв глаза. Пальцы сами собой начали записывать услышанное.
Дерматолог, назначив мазь, отбарабанил вердикт, и тут же его голос сменился шипением печати на воске:
– ...signum Ordinis in cute eius imprimo... (знак Порядка на коже его запечатлеваю).
ЛОР, угрожая ангиной, после паузы изрёк невообразимое. Голос провалился в гулкую подземную тональность, будто звучал из самой толщи тишины:
– ...guttur eius sit fauces ad regnum tenebrarum... per quas clamor non transibit... (горло его да будет глоткой в царство тьмы... Сквозь которую крик не пройдёт).
Дальше в его наушниках пошла вереница специальностей: хирург, стоматолог, офтальмолог. Их голоса – только произнёсшие стандартные «снять швы» или «капать капли» – преображались. Один расслаивался, словно два человека говорили в унисон с разницей в долю тона. Другой терял все обертоны, становясь плоским, как из старинного репродуктора. Третий звучал сквозь слой плотной жидкости, внятно, но без шёпота и придыхания. И в этой искажённой акустике сыпались слова, не имеющие отношения ни к препаратам, ни к анатомии: Foramen est ostium... Sanguis eorum sit potio nostra... Максим лихорадочно включал диктофон на телефоне, поднося его к наушникам, строчил транскрипции в блокнот обрывистым, неразборчивым почерком, дрожащими пальцами набирая фразы в онлайн-переводчик.
* * *
Докладная
В процессе выполнения обязанностей по аудиомониторингу коммуникаций медицинских работников с пациентами мною были выявлены повторяющиеся нарушения, носящие признаки скоординированной деструктивной и оккультной деятельности. Их содержание, после перевода с латинского языка, указывает на ритуальный характер и наличие скрытой идеологии, противоречащей как медицинской этике, так и федеральному законодательству.
Главврач, мужчина с раздражённо-озадаченным лицом, читал докладную вслух ровно, без выражения, как сводку погоды. Несколько врачей у стола недоумённо поводили бровями и поглядывали со сдавленной усмешкой то в потолок, то на колени, то на дверь, брызгая сдерживаемым хохотом в кулак.
Максим старался держать спину прямо. Он ловил на себе взгляды присутствующих. Снисходительно-брезгливые.
Главврач дочитал последний пункт, отложил бумагу и поднял на Протасова взгляд – спокойный, усталый, почти сочувственный.
– Максим Леонидович... что это за...
– Извините, я могу всё подтвердить. Вот, давайте послушаем первый файл.
Максим начал тыкать в смартфон. Нажал и... С каждой секундой прослушиваемой записи он чувствовал, как кровь отливает от лица, оставляя за собой тонкий, холодный звон в ушах.
– Подождите... тут было... – голос почти сорвался.
Он снова запустил запись. Терапевт. Усталые рекомендации, шорох бумаги, щелчок и тишина. Никакого шёпота. Никакой латыни.
– Это... Наверное, не тот файл, – пробормотал он, листая дальше.
Кардиолог. Невролог. Он включал их подряд, выкрутив громкость на максимум, почти прижимая динамик к уху. Голоса врачей звучали буднично и профессионально, но фразы, которые он дотошно переводил со словарём, вылавливая из памяти все зазубренные словечки на латыни, просто исчезли.
– Я... я их выкачал! Они были! Вот, подождите! Здесь гинеколог вызывал Вельзевула! – Максим чётко воскресил в памяти фразу, которую врач прокричал с утробной натугой там, на аудиомониторинге: «Per hanc portam salutis... sanguinem primum Beelzebub dedicamus».
Файл № AM-777-1023. Кабинет гинеколога. Время 12:00. Врач (спокойный, деловой женский голос): На что жалуетесь? Пациентка (смущённо): У меня... ощущения неприятные. Сухость. Там... внизу. Врач: Поняла... При осмотре вижу лёгкое раздражение слизистой... кхм... вульвы. Скорее всего, неспецифический вульвит. Говорите, бельё новое синтетическое купили? Рекомендую гипоаллергенное мыло, хлопковое бельё и смягчающий...
Максим медленно опустил смартфон на стол и, сгорбившись, опёрся локтями о полированную поверхность, сжав ладонями затылок, будто пытаясь удержать череп от раскалывания. В ушах снова застучало. Главврач, сложив пальцы «домиком», произнёс тихим, задумчивым голосом:
– Максим Леонидович, давайте мы правильно поймём вашу логику. Вы услышали в записи стандартный гинекологический термин «вульва». И на основании этого... Вы решили, что врач произносит, как вы указали в докладной, имя... Как вы сказали... Демона Вельзевула? Это верное понимание вашей позиции, ради которой вы нас собрали?
В кабинете повисла гробовая тишина – врачи уже даже не смеялись и не переглядывались, а просто вжались в стулья, выжидающе глядя на главврача.
Максим не находил, что ответить, просто качая головой, но эту тишину внезапно разрезала вибрация телефона. Взгляд его, полный растерянной ярости, упал на экран. С фото на него смотрело собственное, но куда более холодное и собранное лицо.
– Извините. Мне... отец звонит. Можно?
У главврача, застывшего с полуоткрытым ртом, внезапно сползло всё напряжение и вопросительное недоумение, сменившись гладкой, отстранённой учтивостью.
– Да-да, конечно, пожалуйста, – произнёс он ровным деловым тоном, словно последних пятнадцати минут не существовало. – А вы, коллеги, можете идти. Мы тут... Разберёмся сами.
Врачи с облегчением начали вставать, направляясь к выходу, будто демонстративно не глядя на Максима, который поднял трубку и вышел вслед за всеми в коридор. Голос отца звучал неожиданно тепло, бархатисто и добродушно.
– Сынок, привет! – в голосе явственно читалась почти отеческая улыбка. – Где ты сейчас?
– Я... На работе, – выдавил Максим; его собственный голос показался ему хриплым и чужим на фоне этого непривычного, душевного тембра.
– Ясно! – ответил отец мягко, с лёгкой одобрительной ноткой. – Слушай, я тут в Москву заскочил по делам. Давай-ка прямо сейчас увидимся.
– Пап, ты не говорил, что в Москве будешь... А что... что-то случилось? – спросил Максим, чувствуя, как привычно холодеют ладони.
– Да что ты, нет! – коротко засмеялся Протасов-старший, словно отмахиваясь от пустой тревоги. – Просто посидим, поболтаем. Рабочий день у тебя через десять минут кончится. Я адрес продиктую, подъезжай, хорошо? Очень тебя жду!
Отец продиктовал адрес с неспешной чёткостью: посёлок Восточный, улица Сосновая Роща, дом тринадцать. Максим вбил его в приложение, и подъехавший таксист, посмотрев маршрут, бестактно присвистнул:
– Куда, брат, на ночь глядя так далеко? Час сорок минимум, если без пробок...
– Едем, – твёрдо указал Максим, прислонившись головой к автомобильному окну.
Машина сначала долго томилась в заторах, и Максим равнодушно разглядывал Москву. Сначала они попали в пробку на Садовом кольце, потом намертво встали перед Рижской эстакадой, где три полосы упирались в одну и водители остервенело перестраивались. Максим глядел на помпезные сталинки и огни магазинов, которые медленно тянулись вдоль проспекта, потом мелькнула ВДНХ с золотыми шпилями павильонов. На миг, правда, с неким интересом Максим прикипел к Останкинской башне, которая упиралась в небо тёмной иглой, мигая красным огоньком. Он такую видел много раз по телевизору. Дальше начали появляться знаки «Бибирево», «Медведково», и дома становились ниже, светофоров меньше, и Москва постепенно теряла свою плотность, расползалась вширь. А за МКАДом огни и вовсе отступили, уступив место тёмному шоссе, редким фонарям и заправкам.
Москва позади начала таять. Сначала мелькали промзоны, коробки цехов в ржавых пятнах и заборы с колючкой, затем потянулись дачные массивы. На них почти незаметно ложился туман. Он спускался с тёмных полей и перелесков, тяжёлый, молочно-серый, плотно заволакивавший пространство, смазывая контуры. В нём редкие придорожные фонари превращались в размытые жёлтые шары.
Таксист притормозил у обочины, покосившись на навигатор, который показывал окончание маршрута, но при этом стрелка указывала куда-то в темноту, за линию деревьев, где никакого жилья видно не было. Максим расплатился и вышел. Машина развернулась и уехала, оставив за собой красные огни стоп-сигналов, быстро растворившихся в тумане.
Максим огляделся. Дорога заканчивалась, а после неё шла грунтовка, едва различимая в темноте и уходившая куда-то вглубь между соснами. Туман лежал низко, почти по колено, и в его молочной пелене смутно угадывались силуэты машин – их стояло тут штук двадцать, не меньше, аккуратно припаркованных у деревьев подальше от дороги, будто намеренно убранных с виду. Автомобили были разные – и дорогие блестящие седаны, и обычные городские хэтчбеки, и даже один старый микроавтобус без номеров.
Воздух тут пах сырой хвоей и чем-то ещё, напоминающим дымную горечь. Максим присмотрелся, достал телефон – грунтовка перед ним уходила в темноту, и единственным ориентиром была едва различимая тропинка, уводившая влево вдоль подножия холма, который тёмной массой поднимался из тумана за деревьями шагах в пятидесяти.
Максим пошёл по тропинке и, обойдя холм, увидел в склоне низкий арочный проём, почти сливающийся с землёй и обложенный по краям старым потрескавшимся кирпичом. Из темноты тянуло тем самым смолистым, горьковатым холодом, который Максим почувствовал сразу, как только вышел из такси. Телефон снова завибрировал, и Максим поднял трубку.
– Вижу, что подошёл, – сказал отец. От добродушного тона не осталось и следа. – Входи.
Максим шёл по сырому коридору, выдолбленному прямо в теле холма. Стены из спрессованной глины были неровными, с торчащими обломками сланца. Под ногами хрустел гравий и что-то сухое, похожее на смесь мелких костей животных и комков пыли. Воздух был спёртым. Из стен торчали короткие, похожие на шипы горящие факелы, чей колючий свет цеплялся за камни и дрожал под потолком.
Коридор сделал один плавный поворот и неожиданно оборвался.
Максим замер на пороге. Пространство перед ним явилось огромным залом неправильной формы, уходящим в такую глубокую темноту, что противоположную стену не брал даже отблеск факелов. А их держали десятки людей в чёрных балахонах, застывших вдоль стен. Потолок терялся во мраке, из которого свисали огромные, жилистые, массивные корни. Пол был усыпан то ли щебнем, то ли каким-то другим дроблёным камнем, а посреди него, в самом центре, лежала бесформенная плита. Максим, задержав дыхание, вглядывался в безликие фигуры. Балахоны сливались с рыжеющей темнотой, и только блики огня скользили по грубым складкам ткани.
В двух шагах от камня стоял человек. Капюшон был откинут на плечи, а факел в правой руке резко высвечивал знакомое лицо – это был главный врач, с которым Максим разговаривал всего два часа назад.
– Вы знаете, Максим, какие ещё проблемы в нашей системе, помимо дураков наверху и коррупции? – начал главврач с торжественной ноткой в голосе, который отзывался по пещере длинным эхом. – Это такие, как вы. Пустые места. Люди, которых система не может ни выучить, ни выгнать. Она перебрасывает их с места на место, как бракованные детали. И вот мы здесь, в грязи и крови, пытаемся хоть что-то починить, а нам сверху подсылают таких... контролёров. Маленьких, никчёмных, которые ничего не смыслят в деле, зато внимательно слушают: не тем ли тоном врач сказал «здравствуйте»? Нас контролируют те, кто сам не исправится ни под каким надзором.
Голос главврача приобрёл отчётливые, почти протокольные интонации. Он повернул голову к толпе:
– Были слухи, Леонид Никодимович, что через месяц-другой он угробил бы кого-нибудь ещё. Мы, врачи, имеем право на ошибку, но у тех, кто взял на себя ношу стеречь человеческое здоровье, есть и другая привилегия – право ошибку исправить.
Он выдержал паузу, в которой слышалось только потрескивание огня.
– И поэтому это дело мы сейчас прекратим, – закончил он почти по-деловому и отступил в тень, и толпа беззвучно дрогнула и расступилась. Из первого ряда шагнул вперёд человек в чёрном. Резким движением Леонид Никодимович Протасов скинул капюшон, обнажив строгое лицо с сфокусированным взглядом. В его руке блеснул револьвер с массивным серебряным барабаном и фигурной рукоятью из тёмного дерева.
Протасов-старший повернулся к сыну и нажал на курок. После хлопка лицо Максима даже не дрогнуло, оно погасло мгновенно, будто изнутри по команде выключили единственную лампочку, едва подсвечивавшую его глаза. Он упал на колени с открытыми, уже ничего не видящими глазами, но из толпы тут же метнулась фигура, с которой на бегу слетел капюшон. Это была та самая остролицая женщина, сдавшая Максиму квартиру, которая, подхватив падающее тело, резко наклонила его вперёд, подставив под бьющую из сердца струю позолоченную чашу на высокой ножке. Она наполнила её и небрежно отпихнула мертвеца в сторону. Тело глухо шлёпнулось о землю, уткнувшись навсегда опустевшим лицом в подземную пыль.
Женщина поднялась, держа чашу двумя руками, и поднесла её Протасову. Тот взял рукоять, ощутив, как холодное железо и треснутая позолота врезались в ладонь.
Его взгляд упал на почти чёрную жидкость, заполнившую чашу до краёв, поверхность которой была гладкой, почти зеркальной. В этой тёмной глади он увидел отражение. Не своё нынешнее лицо – седое, с глубокими бороздами. Волосы гуще, лицо плотное, без вечной усталой обвислости кожи. На него из чаши смотрел он сам... Но только двадцать лет назад, когда ещё его плечи не ощутили тепло ректорской мантии.
Безликие фигуры в это время пришли в движение, и люди в чёрных балахонах выровнялись в строгий полукруг единым, отлаженным жестом. Правые руки с факелами взметнулись вверх. Пламя вспыхнуло ярче, осветив коптящий потолок. Они стояли неподвижно, направив пустые капюшоны к центру круга.
– «Acta est fabula!» – многоголосый выкрик присутствующих ударился о своды, после чего обрушил на зал давящую тишину. Главврач удовлетворённо улыбнулся, учтиво преклонив голову перед Протасовым, и сделал шаг назад в толпу вместе с остролицей тёткой, накинув капюшон обратно на голову.
Эту тишину прорезала вибрация – назойливая, шедшая из-под складок чёрной ткани. Протасов вздрогнул. Чаша в его руке качнулась, и алая дуга перехлестнула через край, оставив на полированном камне влажный след. Он нащупал телефон и поднёс к уху:
– Слушаю.
– Леонид Никодимович. Контракт с вами на вверенное учебное заведение продлён. Ещё на пять лет. Можете возвращаться на рабочее место, – голос прогремел будто не из трубки, а возник прямо в костях черепа – низкий, бархатистый, как шорох старинного пергамента, переворачивающегося в тишине античных библиотек. В нём не было ни тембра, ни дыхания, лишь тягучая убедительность, от которой у Протасова похолодели корни зубов. По спине пробежала знакомая, будто отполированная веками тяжесть подчинения, и взгляд Леонида упёрся в тёмное озеро у краёв чаши.
– А что... что будем делать с... Ней?
– За неё тоже больше не беспокойтесь. Повторяю: можете возвращаться. К вам вопросов больше нет.
Связь прервалась. Протасов медленно опустил руку и спрятал телефон в складках балахона. Постоял, глядя поверх голов присутствующих, затем сжал чашу сильнее. Он поднёс её к губам не торопясь, отмеряя паузу, которой больше никто не ждал, опустошил её до дна и поставил на камень.
Ректор вытер уголок рта тыльной стороной ладони. Перешагнув через мёртвое тело, он, не оглядываясь, направился к выходу...
* * *
Новости. Рим, Италия.
В отеле «Serhs del Port» обнаружено тело гражданки России.
«Труп 48-летней Лидии П. был найден в номере сотрудниками отеля утром. По предварительной информации, женщина прибыла в город для участия в международной медицинской конференции. При осмотре места происшествия следов насильственной смерти не обнаружено. Полиция обнаружила предсмертную записку, содержание которой на данный момент не раскрывается...»

Пациент: номер 4.
Психотропные препараты, дозировка повышена до 450 мг.
Время введения: 7:30.
Примечание: сознание грубо спутанное. Пациент не реагирует на вербальный контакт. Зафиксированы непроизвольные сгибательные движения рук и запрокидывание головы – кратковременные эпизоды длительностью до 5—7 секунд. Кожные покровы влажные, бледно-серые. Пульс нитевидный, 112 уд/мин. Дыхание поверхностное.
Глава 7
Обрыв

Молодой человек с рюкзаком и сумкой стоял на разбитой асфальтовой проплешине, а за его спиной красные огни ржавого автобуса таяли в молочной гуще. Туман был серо-жёлтым, как старая марля, окислившаяся от многолетнего томления в стерилизационных шкафах. И запах был то ли сернистый, то ли йодированный, и висел плотными туманными клочьями, цепляясь за оголённые ветви придорожных деревьев, которые уткнулись в плотное небо ломкими, кахексичными ветвями.
Он огляделся.
Больница стояла особняком почти в километре от последнего дома, на голом пригорке, словно дрейфующий материк, отчаливший со временем от полужилого массива. Посёлок Обрыв скорчился на краю области, в предгорье, куда дорога сползала, устало истлевая до глубоких колдобин, будто по недоразумению отпочковавшись от федеральной трассы. издалека он напоминал невыразительное скопление коробок с шиферными треуголками, сгрудившихся в ложбине. Единственная улица, терявшая остатки асфальта на полпути, упиралась в подножие тёмного холма, усеянного кривыми берёзами. Дальше – только гравийная дорога да линия ЛЭП, тоскующе гудевшая на ветру.
Молодой врач Родион Трунов был высоким и угловатым; на его лице крупный решительный нос боролся за внимание с тёмными, слишком горящими глазами. Он сбросил сумку на землю, втянул воздух носом, будто пробуя его на вкус и поморщился.
– Ну что, приехал...
Больница нехотя выползала из тумана, открывая строение обычной центральной районной больницы, каких разбросано сотни по всей стране. Трёхэтажное длинное здание из силикатного кирпича, побритое временем и влагой до грязно-серых участков. Над входом криво висела вывеска с потрескавшейся синей эмалью: «Обрывнинская ЦРБ».
На первом этаже в нескольких окнах горел свет, неяркий, жёлтый, от советских ламп накаливания малой мощности. За одним из стёкол в глубине лениво перемещалась тёмная фигура. Она приблизилась, на мгновение слилась с собственным отражением и так же медленно отплыла обратно, растворившись. В другом окне через щель в шторах пробивалась тонкая полоса жёлтого света и нерегулярно мерцала, словно кто-то раз за разом проходил мимо, ненадолго заслоняя собой лампу. Движения были неторопливыми, тягучими, будто лишёнными цели. Снаружи больница напоминала Родиону огромный забытый аквариум, в котором тени за стеклом выглядели одуревшими от недостатка кислорода рыбёшками, бесцельно дрейфующими в застоялой воде.
В одном из окон второго этажа внимание Родиона привлекли два силуэта – неподвижные, сумрачные, почти неотличимые от темноты за стеклом, только чуть плотнее и чуть весомее воздуха. Между ними что-то дрогнуло, и рядом зажёгся тусклый оранжевый огонёк: подержался секунду и погас. Потом второй. Потом снова первый. Они чередовались тихо, размеренно, почти в такт дыханию Родиона. Он размял пальцы и снова взял сумку.
К главному входу вела бетонная лестница с обвалившимися краями, по бокам от неё – пустые клумбы, больше похожие на могильные холмики, утыканные осколками бутылок и автомобильных шин. Двор был пуст. Ни машин скорой, ни каталок, ни курящих у подъезда врачей. Только ветер, гуляющий между покосившимся гаражом-ракушкой и грудой битого кирпича, да одинокий фонарь с разбитым плафоном, мерно раскачивающийся на проводе.
Двери главного входа оказались тяжёлыми, с вырванной ручкой на одной створке. Они поддались с влажным ржавым вздохом, впустив доктора в длинный тускло освещённый коридор. Воздух внутри был спёртой смесью старой краски и обволакивающего запаха варёной картошки, въевшегося в стены, казалось бы, намертво. Пол выложен потрескавшейся плиткой-шахматкой, когда-то жёлто-коричневой, а теперь грязно-серой, местами заляпанной неотмывающимися тёмными пятнами.
Коридор расходился в две стороны. Направо, где пахло сильнее, висела кривая табличка «Приёмный покой». Налево – «Неврология» и стрелка куда-то вглубь. Освещение исходило от редких закопчённых плафонов под потолком, оставлявших между собой островки густого полумрака. Тишину опустевшей под конец дня больницы нарушали лишь гудение старой электропроводки и одиночный отдалённый металлический лязг будто где-то далеко уронили ведро или стерилизационный лоток.
У лифта, прислонившись к стене с фанерным ларьком под табличкой «Регистратура», стояла фигура. Женщина лет пятидесяти в мятом синем халате поверх домашней кофты. Волосы были собраны в небрежный жирный пучок. Она что-то жевала, уставившись на пришельца пустым мутным взглядом и с неохотой повернув к нему голову.
Родион сделал шаг вперёд:
– Добрый вечер! Я Трунов. Родион Викторович. Должны были предупредить!
Женщина обвела его взглядом с ног до головы, как-то оценивающе, без тени интереса, даже на грани с брезгливостью.
– По распределению к нам, – произнесла она не вопросительно, а больше констатирующим, усталым тоном.
– Да, – кивнул он, чувствуя, как заранее подготовленная уверенная речь тает в этом спёртом воздухе.
– Главврач уже уехал. А ты чего так поздно?
– Не знаю. Как привезли, так и прибыл, – пожал плечами Родион, изучающе оглядываясь.
– Ладно, не важно. Идём, – она оттолкнулась от стены и, не оглядываясь, поплелась в сторону неврологии. – Место покажу твоё.
Коридор неврологии был длинным и тёмным, освещённым лишь одной лампочкой где-то в середине. Справа и слева зияли дверные проёмы палат, откуда доносилось тяжёлое хриплое дыхание и изредка чей-то короткий стон. В пустом коридоре веяло сырым, буквально подвальным холодом. Часы в конце коридора показывали без двадцати семь вечера, но за окнами, вкривь затянутыми грязными шторами, ещё сильнее налегала густая беспросветная тьма.
Родион, глядя в окно на сгустившийся мрак, не удержался:
– Как-то у вас тут быстро темнеет!
– География у нас такая. Солнце нас только краем задевает...
Женщина открыла дверь в небольшую комнату, бывшую когда-то двухместной палатой. От одной кровати остался лишь железный остов с голым ржавеющим матрацем, прислонённым к стене. Вторая стояла у окна, заклеенного снаружи то ли жёлтой полиэтиленовой плёнкой, то ли слоем застывшей грязи, и была накрыта цветастым линялым покрывалом.
– Туалет в конце коридора.
Тётка, не дожидаясь ответа, развернулась и ушла.
Родион огляделся и сбросил сумку. На тумбочке из ДСП стояла настольная лампа с зелёным стеклянным абажуром. Он щёлкнул выключателем. Свет вспыхнул жёлтым неровным пятном, осветив стол и оставив углы комнаты в почти осязаемой тени.
Он сел на скрипящую сетку кровати, и по лицу его пробежала не то чтобы улыбка, а решительная, ободряющая его самого ухмылка. Ну ладно. Впечатленьице первое так себе. Дыра, она и есть дыра! Не страшно!
Главное, не эмоции, а факты.
Факт первый: он, Родион Трунов, окончил медицинский с отличием. Красный диплом! Не просто так, между прочим, – результат бессонных ночей, проведённых за учебниками.
Факт второй: его сюда распределили, в Обрывнинскую ЦРБ, врачом-стажёром. Как и положено по новому закону.
Факт третий: трёхлетнее обязательство он отработает как положено – не сдастся и не струсит, в отличие от этих нытиков-одногруппников.
Факт четвёртый: по закону молодому специалисту обязаны предоставить жильё. Значит, завтра главврач назовёт адрес его нового дома. Пусть даже комната в общежитии – пустяк. Главное, что он наконец-то здесь!
Он потянулся к сумке. Пальцы нащупали твёрдые корешки – пять основных учебников. Всё по ранжиру: пропедевтика, терапия, хирургия, фармакология и любимая неврология. Родион ритуально погладил обложку последней, и в памяти, выстроенной как чёткая картотека, всплыли образы аудиторий.
Он всегда сидел в первом ряду, прямо перед кафедрой. Его конспекты были не просто записями – они были системой, целой сверхорганизованной вселенной, где каждая тема выделялась своим цветом, а на полях порой было больше пометок, чем самой лекции.
Родион не понимал, как вместо разбора артериальных дуг на кафедре нормальной анатомии можно было играть на смартфоне в какую-то тупую игрушку? Как перед тестом по гистологии одногруппники не корпели над микропрепаратами, отличая эозинофилы от базофилов, а бухали в общаге? Правильно – чтобы потом в панике пересылать друг другу чужие конспекты, снятые на дрожащий от спешки телефон. А как на лекции по патофизиологии можно думать не о патогенезе шоковых состояний, а о том, как бы половчее извернуться и сфоткать слайды с презентации?
И вообще – зачем идти в «мед»? Ради фоток в белом халате? Чтобы пять лет просиживать штаны от зачёта по гистологии до экзамена по хирургии, тупо заучивая билеты, а не механизмы? Чтобы на пропедевтике тыкать в пациента фонендоскопом, как в игрушку, не отличая хрипы от крепитации? А когда попадётся реальный человек с острым животом – в панике гуглить симптомы, выбирая между аппендицитом и панкреатитом? Или чтобы, с трудом вытянув диплом, сразу свалить из профессии?
Да-да!
В косметологию – баловаться уколами с гиалуронкой!
В менеджеры по продажам медицинского оборудования!
В очередные курсы «психологов-коучей» по правильному питанию!
Ну и пусть валят. А здесь, в больницах, останутся те, кто пришёл реально работать.
Трунов лёг на спину, и скрип пружин сразу же отозвался в тишине. Глаза были открыты, но он смотрел не в потолок, покрытый трещинами, а внутрь себя – туда, где в темноте черепной коробки мерцала тайна, ради которой всё и затевалось.
Мозг!
Это не просто орган из учебника по анатомии. Это целая непокорённая вселенная. Однажды на лекции по анатомии его осенило: вот он сидит и слушает про строение мозга, а ведь это его собственный мозг сейчас анализирует и визуализирует строение другого, воображаемого. Аппарат изучает сам себя! Родиона пронзила эта мысль – почти мистическая, подавляющая своей сложностью красота, явно недоступная пустоголовым одногруппникам.
Он мысленно препарировал базальные ядра, представлял, как по миелиновым оболочкам бегут электрические импульсы, как в синаптических щелях происходит магия передачи: дофамин, серотонин, норадреналин. Химия мыслей, эмоций, самой личности! В этом была своя, особая математика, и он жаждал стать в ней гроссмейстером. Именно эта манящая сложность наметила ему путь в неврологию.
Но он не рвался в ординатуру сломя голову. Нет. План был иным, фундаментальным. Он пройдёт через всё: терапевтические будни, рутину осмотров и истории болезней. Пусть это станет его личной клинической базой, полигоном, где он отточит связь между теорией и живой тканью болезни. Он познает медицину не с парадного входа, а с чёрного – с территории стажёра.
Решение окрепло после новости, всколыхнувшей выпускной курс как цунами. Не слух, а официальный приказ: для выпускников вводится обязательная трёхлетняя отработка по распределению. Соцсети, коридоры, общаги взорвались матерным хаосом. Взъерошенные от злобы одногруппники проклинали министров, ректора, систему и судьбу, строили планы, как откосить по фиктивным справкам, прикинуться шлангом или сбежать из профессии.
Именно тогда у Родиона, тихо улыбающегося в углу, родилось холодное, кристально ясное решение. Пока другие вопили о «рабстве» и «закрепощении», он наблюдал за их истерикой как учёный за экспериментом. Их паника была для него окончательным доказательством их несостоятельности. Они боялись реальной работы, ответственности, испытания. Их бунт – слабость, его согласие – сила!
Трунов не был изгоем в классическом смысле – над ним не издевались, не подкладывали кнопки на стул. Вместо этого его окружала плотная стена вежливого безразличия. В коридорах с ним здоровались сухим кивком, взгляд собеседника всегда убегал за плечо. Соседняя парта в аудитории обычно пустовала. На шумные сборища в общаге не приглашали. В общих чатах его длинные, скрупулёзные сообщения со ссылками на свежие клинические рекомендации тонули в бурном потоке стикеров и матерной бравады. Так и висели в цифровой пустоте – аккуратные, никому не нужные заметки на полях.
Зато в читальных залах его силуэт был привычной деталью интерьера. Мимо проходили стайки студентов, бросая на него взгляды усталые, раздражённые, недоумевающие. Особенно когда на семинаре по терапии он поднимал руку, чтобы задать уточняющий вопрос на последних минутах, лишая всех надежды на то, чтоб «свалить пораньше».
Но самое главное – эта дистанция его полностью устраивала. Она была доказательством его особого статуса. Ему не нужно было идти со стаей, уверенно шагающей на профессиональный погост.
Ну да, кровать ржавая, вода в кране пахнет гнилью, а за окном томящие, вырвиглазные сумерки. И что с того? Это не трудности. Это обстоятельства!
Он снова ухмыльнулся – но уже не себе, а этой мрачной комнатке. Сейчас он разложит книги на тумбочке, как генерал раскладывает карты перед наступлением, а завтра начнётся его война. Война с невежеством, халатностью, провинциальной спячкой. И он её выиграет!
Стук в дверь оборвал эти мысли. Родион дёрнулся, встал и уселся на кровать.
– Доктор Трунов? Главный ждёт. – В дверях появилась вчерашняя тётка с невыспавшимся лицом.
Последние полгода сон практически перестал иметь значение и для Трунова. Он ложился сначала в час, затем в два, а потом и в три ночи. Учебник падал на грудь, глаза закрывались сами, а через пару часов внутренний будильник, намертво заведённый к первой паре, дёргал его обратно в строй. На четвёртом курсе он ещё позволял себе шесть часов сна. На пятом – пять. Последний семестр спал урывками, по два-три часа. Крепкий чай, ледяная вода, зарядка и снова за стол.
Он сел на кровати, провёл ладонью по лицу и глянул на часы: десять утра. Надо же, снова не заметил, как уснул. За окном, несмотря на утро, было всё то же серое марево. Двор больницы пустовал, туман так же висел плотно, как простыня, не пропуская солнца.
Сейчас, сидя на ржавой кровати в чужой палате, он поймал тот же сигнал: тяжёлое гудение в затылке, будто сосуды пульсировали с усилием, проталкивая кровь по сузившимся каналам.
Он подошёл к умывальнику, пустил воду. Тонкая ржавая струйка потекла по белому фаянсу, оставляя бурый след. Плеснул водой в лицо – холод обжёг кожу, и гудение в затылке тут же подутихло.
Родион достал из сумки свой халат, сложенный вчетверо, и привычным движением надел его. Посмотрел в зеркало, поправляя воротник. Халат сидел на нём совсем уж чужеродно – слишком белый для этих стен и слишком накрахмаленный для этого воздуха. Трунов взял свои документы и толкнул дверь.
В коридоре отделения было пусто. Из палаты справа доносилось тяжёлое надсадное дыхание. В другой палате – ни звука, только белый свет лампы дневного освещения падал на пустую застеленную койку. На посту медсестры горела настольная лампа под зелёным абажуром – точь-в-точь как у него в комнате. Женщина в мятом халате, сгорбившись над бумагами, медленно и с усилием что-то писала. Когда он поравнялся с постом, она подняла голову – пустой безразличный взгляд скользнул по нему, не задерживаясь. Она коротко кивнула и снова уткнулась в свои записи.
– А скажите, как к главврачу попасть? – вежливо поинтересовался Родион.
– Второй этаж, – бесцветным тоном ответила медсестра, не отрываясь от писанины.
Из палаты вышел мужчина неопределённого возраста, в растянутых трениках и тапочках на босу ногу. Он чесал затылок, глядя в пол, и шёл так, будто тело двигалось само без участия самого мозга. Родион посторонился, пропуская его. Пациент даже не поднял глаз и прошёл мимо как тень, оставив после себя запах застарелого пота.
У лестницы, в конце коридора, стояла старуха в сером платке. Прижавшись лбом к стеклу, она смотрела неподвижно во двор. Но стоило приблизиться, она пугающе медленно повернула голову и задумчиво уставилась на Трунова.
В конце коридора показалась ещё одна фигура. Пожилая женщина в больничном халате поверх вязаной кофты медленно брела, волоча за собой стойку с капельницей. Проходя мимо, она подняла на Родиона выцветшие глаза. Он поймал себя на мысли, что она смотрит не на него, а сквозь, в пустоту.
Родион уже почти прошёл мимо, как вдруг старуха перевела взгляд точно ему в лицо. Глаза бабки внезапно прояснились, будто кто-то изнутри протёр запотевшее стекло. Она встала как вкопанная, оторвала руку от капельницы и начала хлопать в ладоши мерно, неторопливо, с торжественной улыбкой.
– Ай, молодец какой! – произнесла она негромко и радостно. – Молодец. Герой наш. Герой!
Родион смотрел на неё секунду, не зная, что сказать. Потом кивнул – вежливо, чуть растерянно – и пошёл дальше, слыша, как за спиной ещё какое-то время слышались хлопки.
Он толкнул дверь выхода из отделения и оказался в холле, где жизнь бежала чуть заметнее, чем в пустынном коридоре неврологии. В окошке регистратуры, за низким деревянным барьером, сидела женщина лет сорока пяти в выцветшем зелёном халате и перебирала бумаги, медленно, с паузами, словно каждый лист весил килограммов десять. Иногда замирала, глядя в одну точку, потом, вспомнив что-то, продолжала. Рядом, на обшарпанной деревянной скамье, сидела мать с мальчиком лет пяти. Женщина держала в руках мятые направления и время от времени поднимала глаза на регистраторшу, но та не обращала на неё внимания. Мальчик смотрел в угол, не мигая, и тихонько раскачивался взад-вперёд.
– Здравствуйте! – кивнул Родион, проходя мимо.
Регистраторша даже не подняла головы. Только бровь едва заметно дёрнулась, будто глубоко внутри мелькнула мысль, что кто-то действительно что-то сказал, но реагировать было лень.
Из бокового коридора вышли двое медработников в белых халатах. Они вели под руки пожилую женщину, которая едва переставляла ноги. Лысоватый мужчина с осунувшимся лицом что-то вяло говорил своей коллеге, вытаскивая слова клещами.
– ...анализы вчера приходили. Там опять... Ну, в общем.
– Ой, ну что вы опять, – ответила женщина, не поворачивая головы. – Прокапаем – и домой. Да, бабуля?
Старуха не отвечала. Она на мгновение задержала взгляд на Родионе – помутневший, слезящийся, с красными прожилками. В нём не было ни удивления, ни интереса, ни просьбы о помощи, а лишь слабая попытка понять, откуда доносятся эти голоса.
Родион пошёл мимо, дальше, к лестнице. Бетонные ступени были стёрты до ржавой арматуры, перила шатались, а где-то наверху хлопнула дверь, и дребезжащее эхо прокатилось по пролёту. Поднимаясь, он поймал себя на мысли, что неприветливость этого медучреждения его ни капли не смущает. Это именно то, чего он и ждал! Эта тягучесть, затхлый воздух и равнодушные взгляды – вот она, настоящая больничная хтонь, та самая почва, на которой вырастают настоящие врачи! Не в стерильных московских клиниках с их конвейером и выхолощенным блеском, а здесь, в глуши, где каждый пациент – открытая книга с запутанным сюжетом!
На втором этаже было посветлее, горели все лампы, но свет их был плоским, безжизненным, не дающим теней. По коридору твёрдо двигались две женщины в гражданской одежде. видимо, административные работницы. Они несли прижатые к груди папки и обменивались короткими фразами.
– ...сказали, после обеда привезут, – говорила одна, глядя перед собой.
– Дожить бы до обеда, – отозвалась вторая, не поворачивая головы.
– Ага, доживёшь тут...
На том и разошлись в разные стороны, хлопнув дверями своих кабинетов, даже не взглянув на Родиона.
Дальше он наткнулся на сухую женщину с пучком седых волос, в белом халате и с фонендоскопом на шее. Она замерла у окна, глядя на улицу, где всё так же висел туман, плотный, как старая залежалая вата, ложившийся на стёкла болотными отблесками. Родион хотел спросить, где кабинет главврача, но женщина стояла в таком оцепенении, что он не решился её потревожить.
Проходя мимо, он скользнул взглядом в ту же сторону, куда смотрела незнакомая ему доктор. За окном в клубистой мути едва угадывался жилой массив, который был россыпью невыразительных коробок, сгрудившихся у подножия холма, размытых. Будто нарисованных мокрой кистью по сырой бумаге. Женщина смотрела именно туда, не мигая, словно пыталась разгадать то, что скрывалось за мутным пятном.
Дальше навстречу выплыли двое: парень с пустыми глазами и пожилая женщина с лицом, изрезанным морщинами. Они грузили на каталку бесформенный тюк с больничным бельём, который всё время сползал на пол.
– Да подними ты, господи!
– Ну а чего тут насовали столько?
Кабинет главврача был в самом конце коридора. Родион определил его по тусклой табличке: «Могилевский Серафим Лазаревич. Главный врач». Дверь была обита старым потёртым дерматином, в пузырях и пятнах неизвестного происхождения. Изнутри не доносилось ни звука.
Он поднял руку, замер на мгновение и постучал.
– Входите!
Ручка поддалась не сразу. Сначала створка будто пружинила, словно с той стороны её нехотя удерживали, раздумывая, впускать ли гостя. Наконец с протяжным вязким звуком дверь отступила.
Кабинет открывался постепенно, слоями.
Стены до половины были обшиты тёмными панелями густого, почти влажного орехового оттенка. Пахло смесью полироли, старой бумаги и антисептика. Будто здесь пытались замаскировать что-то застарелое, намертво въевшееся в стены.
Из высокого окна пробивался мутноватый, зеленовато-серый свет. Снаружи по-прежнему висел не просто туман, а словно толща воды, сквозь которую с трудом пробивался уличный свет. Жалюзи дробили его на полосы, и они ложились на стол и на лица портретов в тяжёлых рамах.
В центре стоял массивный письменный стол, перегруженный папками, стопками бумаг, канцелярией. За столом возвышалось кресло с высокой спинкой, глубокое, кожаное. Как и полагается руководителю.
У главврача было тяжёлое лицо с тем свойственным начальникам напряжением в межбровье, которое будто демонстрировало непрерывный процесс оценки, взвешивания, принятия важного решения. Серафим Лазаревич сидел за столом, чуть подавшись вперёд, опираясь локтями о тёмную столешницу. Он был грузный, плотный. Лицо было круглое, тяжёлое, с выраженными щеками, которые придавали ему почти крестьянскую простоту. Тёмно-русые с проседью волосы были подстрижены коротко, а высокий лоб слегка поблёскивал – то ли в свете лампы, то ли от внутренней тяжести, проступавшей наружу трудовой испариной.
В руках, лежащих на столе, главврач вертел очки в металлической оправе. На нём был расстёгнутый белый халат поверх тёмно-синего хирургического костюма, а на переднем кармане висел бейдж с почти стёртым, нечитаемым именем.
Молчание лопнуло не сразу. Сначала он провёл ладонью по лицу, от лба к подбородку, будто сдирая с кожи невидимую плёнку, потёр переносицу и мелко мотнул головой, словно прогоняя остатки сна.
– Ну что, значит, поступили вы к нам... – голос оказался низким, с хрипотцой.
– Трунов, да? Родион Викторович? – уточнил он, взяв из рук новоиспечённого сотрудника папку с документами.
– Так точно!
– С приездом, стало быть... Документы ваши, – пробормотал главврач. – Распределение... Ну что ж.
Он поднял глаза, встретился с Родионом взглядом и вдруг усмехнулся:
– Как доехали-то? Это я к тому, что у нас тут люди разными путями попадают.
– Ну вот, распределили к вам, я и прибыл, – вежливо констатировал Трунов.
– Распределили, – задумчиво прокатал на языке Серафим Лазаревич это слово. – Понятное дело. К нам по своей воле не попадает никто, – устало и беззлобно усмехнулся он.
– Я – по своей воле, – твёрдо ответил Родион. – Если вы думаете, что я из тех, кто боится или будет отлынивать, то нет. Я для этого шесть лет учился. Готов к любой работе: к осмотрам, к дежурствам, ко всему, что потребуется!
Главврач хмыкнул коротко, в нос, будто поперхнулся воздухом. Бумаги в его руках замерли, он поднял глаза и посмотрел на Родиона уже удивлённо.
– На ближайшие три года я с вами! – продолжал Трунов чётко, будто докладывая. – Сбегать не стану. Отработаю, а дальше в ординатуру. По неврологии.
Серафим Лазаревич слушал, чуть склонив голову к плечу, и в этом наклоне было что-то птичье, выжидательное.
– Планы, говорите? Все мы когда-то строили планы. А оказались здесь. – Он замолчал и стал долго смотреть на поёжившегося Трунова. Очень долго, а затем, будто выйдя из краткосрочного транса, произнёс: – К нам если попал, то навсегда.
Родион дёрнулся. Вспомнились одногруппники, их матерные перекуры в общаге. Да, они инфантилы и трусы, но из их панических диалогов неприятной вспышкой кольнуло в виске: «Слышь, сначала на три года заманят, а потом хрен кто отпустит! Бессрочный контракт!».
Он решил перевести тему, ощущая, как затянулась пауза.
– Серафим Лазаревич... – сказал Родион, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо. – В первую очередь я насчёт жилья хотел узнать...
Главврач замер. В его глазах мелькнуло не то удивление, не то подозрение, будто Родион спросил не о комнате, а о чём-то неприличном, неположенном обсуждать.
– Жилья, – повторил он глухо и коротко кивнул в сторону окна. – А разве это жизнь?
Родион машинально повернул голову. За стеклом, в зеленоватой мути, теплился Обрыв, едва угадываясь сквозь болотистую взвесь. Посёлок проявлялся медленно и нехотя, дрожащей россыпью бледных точек, сгрудившихся у подножия холма.
Он смотрел на них и чувствовал вязкую тревогу. Представлял всё иначе. Думал, встретят если не с распростёртыми объятиями, то хотя бы примут по-человечески. Мотнул головой, отгоняя наваждение. Глупости! Просто контакт ещё не налажен. Притрутся.
– Серафим Лазаревич, вызывали? – раздался из-за спины плоский голос, лишённый всяких интонаций.
Родион резко обернулся. В дверях стоял мужчина: долговязый, нескладный, с плечами разной высоты, будто его тело собрали наспех из чужих деталей. Бледное вытянутое лицо с глубокими тенями под глазами смотрело куда-то мимо, в пустоту между Родионом и главврачом. Халат висел мешком, а коротковатые рукава открывали неестественно белые предплечья.
– О, да-да! Проходите, присаживайтесь, – главврач оживился и зашуршал бумагами.
– Мне выйти? Подождать?
– Нет-нет, что вы, Родион Викторович, – поднял ладонь Могилевский и кивнул долговязому на стул. Тот, не глядя на Родиона, разболтанной походкой двинулся к столу.
– Ну... – выдохнул Серафим Лазаревич, не поднимая глаз. – Рассказывай, Борис Михалыч.
Врач повёл плечом, будто пытаясь скинуть невидимый груз, но тот, как назло, остался на месте.
– Да ситуация... – начал он глухо. – Пацан, семь лет. Поступил дня четыре назад. Живот болит, задержка стула, температура – классика. На УЗИ жидкость, петли раздуты. Думали: аппендицит, перитонит. Повезли на стол.
Он замолчал, уставившись в одну точку.
– И?
– Вскрыли, а там сигма, заворот с некрозом. Порезали, анастомоз наложили, промыли. Всё как надо.
– А дальше что? – главврач снова поднял глаза.
– На вторые сутки пацан опять орёт. Живот раздуло, стула нет, температура под сорок. По УЗИ уплотнение вокруг сигмы, инфильтрат. Думали, спайки послеоперационные. Решили делать лапароскопию.
– И что? – с ударением произнёс главврач, забарабанив пальцами по столу.
– Ну, зашли, а там... – выдохнул врач. – Марля. В брюшине лежит. С первой операции забыли.
Главврач молчал, глядя в окно на зеленоватый, моросящий паморок.
– Ну и дальше?
– Достали, промыли, салфетки пересчитали – всё сошлось. Вроде...
– Вроде? – тихо переспросил Могилевский.
Борис Михалыч сглотнул и провёл ладонью по лицу усталым, механическим жестом.
– На третьи сутки снова температура, снова раздуло. Думали: несостоятельность анастомоза или перитонит. Решили делать лапаротомию. Вскрыли...
Он замолчал.
– И что там нашли?
– Зажим, – выдохнул наконец Борис Михалыч после долгой паузы. – Рядом с сигмой лежал. Припекался уже. Видимо, когда марлю эту проклятую доставали во второй раз, его там и забыли.
– Почему не проверили?
– Ну, мы же салфетки считали. Несколько раз, внимательно... – долговязый доктор развёл руками.
Лицо главврача не выражало ни гнева, ни раздражения, только ленивое удивление, после чего Серафим Лазаревич махнул рукой обречённо.
– Идите!
Борис Михалыч, пряча взгляд, поднялся тяжело, будто тело весило втрое больше обычного, и так и вышел, не поднимая головы. Когда его неровные шаги затихли в коридоре, главврач перевёл взгляд на Родиона.
Тот сидел, глядя в колени, но мысли уже неслись по накатанной. Алгоритм всплыл в памяти сам, чёткий, выверенный: предоперационный пересчёт, промежуточный контроль, выходной перед ушиванием, рентген при сомнении! Элементарно! База! Как можно было это проигнорировать? Это же азбучные истины, которые он, даже не будучи хирургом и не видя себя за операционным столом, знал назубок. Родион почувствовал привычный холодок превосходства. Он бы не допустил!
– Можно? – Голос из-за двери прозвучал тонко, почти пискляво, и в кабинет, не дожидаясь разрешения, вплыла женщина. Огромная, грузная, с круглым красным лицом и большими грубыми руками. Грязный халат натянут с таким усилием, что пуговицы на груди жалобно поблёскивали, готовые вот-вот отстрелить. Жирные пряди волос выбивались из-под шапочки.
– Серафим Лазаревич! – выдохнула она ещё с порога, и голос её дрожал на грани истерики. – Серафим Лазаревич, ну что ж это такое, а?!
Главврач поднял руку – короткий жест, останавливающий словесный поток на полуслове.
– По порядку!
Она плюхнулась на стул, отчаянно скрипнувший под её весом. Руки заметались по столешнице, схватили салфетку, скомкали, разжали.
– Ребёнок! – выпалила она. – С Обрыва, местные, мальчик, шесть лет. Привели зубы лечить! У него кариес запущенный, десять зубов надо было пломбировать! Под наркозом, потому что боится, орёт, не даётся. Ну, я же не...
– Под наркозом, – повторил главврач ровно. – Ирина Демидовна, а вы не видели, что ребёнок в соплях?
– Так они же требовали! – вскинулась она, и в глазах её мелькнула обида. – Ну, температура небольшая была, тридцать семь и два, подумаешь, насморк. А они по платным услугам пришли, Серафим Лазаревич. Сами напросились! Сказали: «Ирина Демидовна, сделайте сразу всё, чтоб не таскать, мы заплатим за каждый зуб, за наркоз, за всё». Я же для больницы старалась, всё в кассу, ни рубля мимо! Думала, лучше один раз ввести, чем пацана десять раз в наркоз окунать. А они подписали согласие, я же не сама...
– А что анестезиолог?
Ирина Демидовна замялась и затеребила край халата, опустив голову:
– Ну, анестезиолог, он посмотрел, сказал, риск есть, но если родители подпишут... Они и подписали. Всё по форме, Серафим Лазаревич, всё по закону!
Главврач молчал, а взгляд его становился всё тяжелее.
– И? – спросил он наконец.
– И мы сделали! – выдохнула она. – Десять зубов. За один раз. Под наркозом!
– Сколько часов? – перебил главврач.
– Что?
– Наркоз... Сколько часов ребёнок пробыл под наркозом?
Ирина Демидовна отвела глаза и начала загибать пальцы, медленно, с мучительной тщательностью.
– Ну, они пришли в девять утра. И я до восьми вечера прокорячилась... Серафим Лазаревич, это же не пять минут, это кропотливая работа, чтоб качественно, чтоб не переделывать!
Главврач вдруг подался вперёд. В этом движении впервые за всё время проступило именно то, чего Родион ждал от руководителя: гнев. Тихий и холодный порыв.
– Ирина Демидовна, – сказал он раздельно, почти по слогам. – Вы стоматологом тысячу лет работаете! Максимальная длительность наркоза при вмешательствах, – он постучал пальцем по столу, – у нас тут разрешена на три часа! Три, а не одиннадцать! А ещё вы обязаны знать, что при ОРВИ плановые операции противопоказаны: риск ларингоспазма и бронхоспазма вырастает в разы. Вы обязаны...
– Так они же сами просили! – перебила она, и в голосе зазвенели слёзы. – Я же не сама, они бумагу подписали! А теперь вон что устроили!!!
Главврач закрыл глаза. На несколько секунд повисла тишина, в которой слышалось только прерывистое дыхание Ирины Демидовны и тиканье часов.
– Эндотрахеальная трубка, – сказал он, не открывая глаз. – Какого размера поставили?
Ирина Демидовна замерла и оглянулась на дверь.
– Входите, Павел Петрович! Хорош подслушивать!
В кабинет вошёл круглолицый мужчина с седыми залысинами, мрачно глядя в пол.
– Размер! – повторил главврач, хлопнув ладонью по столу.
– Взрослый, – мычаще выдохнул анестезиолог. – У меня другого не было. А у пацана горло широкое. Плюс они же всё подписали...
– Да что вы мне этими «подписали» тыкаете! – вспыхнул Могилевский, но тут же набрал воздуха в грудь и прикрыл глаза, останавливая самого себя.
– Уходите! Оба!
Родион смотрел, как закрывается дверь, и внутри у него всё кипело тем ровным холодным негодованием. ОРВИ – абсолютное противопоказание для планового наркоза. Одиннадцать часов анестезии шестилетнему ребёнку – запредельная нагрузка на сердце, печень и почки! Риск гипоксического повреждения мозга, отёка, судорог! А трубка взрослого размера – это не просто ошибка, это преступление: стеноз гортани, асфиксия, травма трахеи с последующими рубцовыми стриктурами. Да – глушь, да – усталость, да – хроническое безденежье, текучка – но это же не оправдание!
– Ладно, – главврач отодвинул бумаги и с усилием поднялся с кресла. – Пойдёмте, Родион Викторович. Пациентов с вами посмотрим.
Он вышел из-за стола и направился к двери, в которую, неожиданно споткнувшись на пороге, влетела немолодая женщина в заляпанном халате.
– Серафим Лазаревич, вы же меня вызывали? Я насчёт того... с кварцем. Я хотела объяснить, я же не специально!..
– Вон отсюда, – перебил он без повышения голоса, и медсестра с преисполненным праведной обиды лицом мгновенно исчезла за углом.
В коридоре тем временем зеленоватый свет казался ещё гуще, день будто не наступал, а лишь нехотя обозначил себя серым пятном за окном. Родион чувствовал, как на его лице само собой проступает то самое выражение, растерянное, почти детское, когда не знаешь, куда девать глаза. Что за бардак творится в этой больнице?!
Главврач жестом пригласил Трунова следовать за ним и, вздохнув, стал рассказывать на ходу, кивнув головой вслед медсестре:
– Пациентов оставила в палате, а вместо дневного света включила кварц. Они целый день пролежали под ультрафиолетом. Теперь у всех дерматит, пузыри, а у одной роговицу сожгло – глаза не открывает. На прошлой неделе она труп из палаты вывезти забыла. Двое суток в отделении пролежал. Лежачие больные там дышали этим всё время. Ох, безголовая. Век воли с ней не видать!
– Скажите, а тут за такое не увольняют? Не жалуются никуда?
Могилевский посмотрел на него внимательно, даже пристально:
– Родион Викторович. Кому тут жаловаться-то?
В его голосе не было злости, только обречённая будничность с особым ударением на слове «тут». Они зашагали дальше.
Мимо прошаркали старухи в цветастых домашних халатах – одна с перебинтованной рукой что-то бормотала под нос, другая волокла стойку с капельницей. Из-за угла вынырнул врач неопределённого возраста с серым отсутствующим лицом. Коротко кивнул главврачу и, будто через силу, скользнув взглядом по Родиону, уткнулся в историю болезни, которую нёс в руках.
Родион осматривал больницу, и его не покидало странное ощущение: вроде бы рабочий день, а тихо, будто в огромном ангаре, откуда вывезли всё оборудование, оставив только скучающих разнорабочих подметать оставшийся мусор.
Он представлял сельскую больницу иначе. Воображал очереди в приёмном покое из мужиков с разбитыми головами после драк, старух с приступами после огорода, мальчишек, которым коза распорола живот. А тут пустота. Ни очередей, ни криков, ни суетливых врачей. Только сонные редкие фигуры: мужик в трениках да вот санитарка с ведром, замершая посреди коридора и глядевшая в одну точку. Главврач поравнялся с ней, и она вздрогнула, будто очнулась, и поплелась дальше.
Они свернули в боковой коридор терапевтического отделения. Здесь пахло иначе – чем-то ещё более тяжёлым, застойным, похожим на запах старых, сгнивших тряпок и прокисших щей.
Главврач без стука толкнул одну из дверей. В желтоватом пятне от тусклого плафона угадывались две фигуры. Одна спала, отвернувшись к стене и укрывшись одеялом с головой, только седые пряди торчали из-под казённого белья. Вторая сидела на кровати у окна. Пенсионерка, свесив ноги, перебирала в воздухе какие-то невидимые нити сухими руками. В углу у тумбочки стояла полная медсестра с красным лицом и, увидев главврача, привычно закатила глаза, уперев руки в бока:
– Серафим Лазаревич, – выдохнула она, – ну вот, опять Зоя Павловна.
Главврач с усталой приветливостью кивнул старухе и перевёл взгляд на Родиона:
– Ну, вот вам новый доктор. Пусть посмотрит. Введите его в курс дела!
Медсестра скользнула по Родиону равнодушным взглядом и протянула замызганную историю болезни, нехотя проговаривая:
– Семьдесят четыре года. Поступила с жалобами на сердце. Давит, колет, дышать тяжело. ЭКГ снимали – без динамики, старые изменения. Давление скачет.
– Я выслушаю, – перебил Родион, принимая карту. – Позвольте, я сам.
Медсестра пожала плечами и отошла к двери. Он присел на табурет рядом с койкой. Старуха смотрела на него помутневшими, осевшими глазами, но руки её не останавливались. Она начала гладить край халата, затем теребить простыню.
– Здравствуйте... – сказал он мягко. – Я доктор Трунов, Родион Викторович. Рассказывайте, что случилось?
Она заговорила медленно, тягуче, будто вытягивала слова из глубокого сна:
– Сердце давит, милок. И бегать трудно. А мне бегать надо. Деда ищу. Ты деда моего не видел?
Родион листал записи. ЭКГ при поступлении – подъём ST в грудных отведениях, но без динамики. Предыдущие госпитализации – те же жалобы, то же лечение. И везде приписки: «пациентка беспокойна, ищет супруга, дезориентирована».
– Какого деда? – спросил он осторожно.
– Моего, – заворожённо произнесла она, глядя в одну точку, и вдруг затараторила по-старчески: – У него и родни-то никого, кроме меня. Я ему и жена, и мать, и нянька. Всю жизнь при нём. А он: дров на зиму нарубить – «завтра». Воды принести из колодца – «тяжело». Внуков навестить – «далеко ехать». А я ему: «Ты бы хоть что-то по дому сделал, хоть забор подправил, люди как люди, а ты...» Так и жили. Я говорю-говорю, говорю-говорю ему, а он – как воды в рот набрал. А потом глядь – и нет его. А он же беспомощный у меня!
Главврач, стоявший в дверях, шагнул ближе, склонил голову к Родиону и понизил голос:
– Запилила она деда, Родион Викторович. Достала. Она даже двери запирала, чтобы он на улицу не выходил. Так соседи видели, как он через окно от неё... того... Сбежал. С концами.
Родион посмотрел в карту, потом на неё, потом снова в карту. В голове уже выстраивалась картина: стресс-индуцированная кардиомиопатия, под вопросом синдром Такоцубо. Он же «синдром разбитого сердца». Перед ним открывалась следующая картина: женщина в постменопаузе, острая эмоциональная потеря, симптомы, имитирующие инфаркт без поражения коронаров. Он вспомнил страницу из учебника – схему, где было нарисовано сердце с раздутой верхушкой, похожей на ловушку для осьминога.
– Ваше мнение, Родион Викторович?
– Серафим Лазаревич, – начал он, поворачиваясь к главврачу, – я думаю, это не просто ишемия. Нужна эхокардиография, тропонины, консультация кардиолога и перевод в областную больницу. Здесь возможен синдром Такоцубо. Если её сейчас просто прокапать и отпустить, отёчный синдром на фоне диастолической дисфункции усугубится. Катехоламиновый шторм при очередном стрессе даст необратимые изменения миокарда. Она просто не доживёт до следующей госпитализации.
– Родион Викторович, – сказал Могилевский тихо, с той самой обречённой будничностью. – Вы слышите себя? Такоцубо, шторм, дисфункция. Это всё замечательно. В учебниках. На кафедре. А у нас баба Зоя. Вы предлагаете её в областную перевести? Зачем? Чтобы она там по этажам бегала, деда искала и всех достала? – он даже не понизил голоса, говорил прямо при старухе. – Чтобы из областной потом звонили и спрашивали, какого лешего мы шлём не пойми кого и не пойми с чем? У нас разнарядка – только экстренные, только с подтверждённым инфарктом. В общем, прокапаем магнезией, поспит ночь, успокоится и завтра опять побежит... Да и не заслужила она областной.
Могилевский посмотрел на бабу Зою. Та снова провалилась взглядом в туман за окном, и её руки снова задвигались, привычно разглаживая простыню.
– Ладно, – сказал он, внезапно теряя интерес. – Работайте, – главврач коротко махнул медсестре и вышел.
Родион смотрел ему вслед, чувствуя, как внутри всё сжимается от смеси презрения и превосходства. Ну понятно! Вот она, настоящая медицина в глубинке! Никаких синдромов, никакого научного подхода, никакой клинической мысли! «Прокапаем – и всё». Они тут даже не слышали про Такоцубо. Для них баба Зоя не пациент с уникальным патогенезом, а надоедливая старуха, которую проще залить магнезией и выставить за дверь.
Но ничего. Он не для того сюда ехал, чтобы сломаться в первый же день. Понемножку, шаг за шагом, он покажет этим выгоревшим эскулапам, как надо работать!
Серафим Лазаревич пригласил в следующую палату, где пахло чем-то йодисто-сладковатым, и от этого запаха у Родиона на секунду защипало в носу. У окна, на койке, лежал мужик: грузный, небритый, с лицом, на котором застыло возмущение. Видимо, явно был недоволен палатой, содержанием, медперсоналом. Всем!
У него были широкие плечи, а тяжёлые кисти лежали поверх одеяла. Его нога, замотанная в грязноватый бинт, покоилась поверх одеяла отдельно.
– Новенький? – процедил он хамовато, не здороваясь, сиплым и сварливым тоном. – А где тот, криворукий, что меня вчера смотрел? Сказал, резать будем. Я ему: «А лечить? А восстанавливать?» А он – резать. У них одно на уме: оттяпать и забыть.
Родион молча подошёл и взял с тумбочки карту. Сахарный диабет 2-го типа, декомпенсация, ангиопатия нижних конечностей, критическая ишемия, трофическая язва правой стопы. Пролистал: дежурные записи, перевязки, антибиотики. Ни одного упоминания о допплерографии или консультации сосудистого хирурга.
– Давайте посмотрю, – сказал он, откладывая карту.
Серафим Лазаревич поморщился и отступил на шаг, отведя взгляд в стену.
Родион размотал бинт. Под ним открылась стопа: отёчная, синюшная, с почерневшим большим пальцем, блестевшим чем-то влажно-угольным. Запашок стоял густой, сладковато-гнилостный, с характерным приторно-тяжёлым духом мокнущей язвы. Она на подошве расцвела бурым влажным пятном, а края её были подрытыми и рыхлыми, как размокший картон. Пульсация на тыльной артерии стопы не определялась, а кожа на голени была практически глянцевой на вид.
– Сосед мой, Степаныч, – внезапно заговорил мужик, морщась от прикосновений. – Слыхал я, ему на работе путёвку в санаторий дали. На юг, к морю! А он здоровый как бык. А я тут лежу, нога гниёт. Тридцать лет на заводе, в одном цеху – а мне хрена с два, а не путёвку!
Родион промолчал, осторожно прощупывая ткани.
– Свояк мой недавно «Ниву» новую купил! – продолжал пациент, глядя в потолок с завистливым укором. – Я двадцать лет на «шестёрке» ездил, пока она не развалилась. А он – новую! И в гараж поставил, на рыбалку теперь ездит каждые выходные. А я? Мне с этой ногой не то что водить, даже не доползти до машины, если бы она и была.
Затем он приподнялся на локте, чтобы будто дать голосу окрепнуть от злости. Мужик зашёлся в возмущении, не останавливаясь, и слова лились из него с той особой неиссякаемой горечью, которая копилась годами.
– А Славка, с кем в училище были, трёшку получил по программе переселения. Трёшку! На целину вместе ездили, так он там в Казахстане и остался. А союз рухнул – вернулся, и ему теперь почести. А я тут, на родине! Ни на минуту её не оставил. И что мне за мою гражданскую позицию? – он тяжело махнул рукой. – Сбежала, как только диабет нашли. Манатки собрала и в область, к матери. Ей, видите ли, нормального мужика подавай, чтоб в рестораны водил! Олигарха захотела. А я всю жизнь пахал, а теперь нога гниёт, и никому я не нужен!
Родион тем временем смотрел на стопу. Некроз большого пальца был сухим, чёрным, отграниченным от живой ткани тонкой, но чёткой линией. Ниже, на подошве, была язва – влажная, с подрытыми краями и серовато-жёлтым дном. От неё и шёл тот самый запах. Гнилой, приторный...
– Критическая ишемия, нейроишемическая форма. – Родион шагнул к равнодушно вздыхавшему Серафиму Лазаревичу и, наклонив голову, заговорил с привычной заученной чёткостью: – Синдром диабетической стопы, высокий риск потери конечности. Необходима срочная консультация сосудистого хирурга и дуплексное сканирование артерий, чтобы решить вопрос о реваскуляризации. Ангиопластика или шунтирование – это шанс спасти ногу, если не упускать время.
– Родион Викторович, – сказал Могилевский тихо, почти доверительно, и в его глазах мелькнула насмешка. – Сосудистого хирурга у нас отродясь не было. Какой ещё дуплекс? У нас УЗИ-аппарат раз в месяц включают, если узистка не в запое. Ангиограф. – он коротко хохотнул. – Вы в Обрыве! Здесь рентгеновские лучи не работают. Как и солнечные, – он кивнул на мутное окно.
– В каком смысле?
– В том смысле, что нет его у нас!
– А в область?
Могилевский помолчал, всё так же глядя в окно.
– Ну какую ещё область? Ампутируем конечность, оформим инвалидность. Будет хоть какие-то деньги получать. А с вашими клиническими изысканиями он у нас до сепсиса долежится!
Родион вышел в коридор, будто подталкиваемый ветром в спину. От возмущения его прямо жгло. Критическая ишемия, нейроишемическая форма, можно спасти конечность, а ему ампутацию предлагают! Вместо реваскуляризации – нож! Да тут просто конвейер по производству калек!
Трунов помнил каждую страницу: этапы, протоколы, ангиопластику, шунтирование. Но как это всё применять здесь, когда физически не дают этого сделать?
Серафим Лазаревич указал на следующую палату.
В ней у окна сидела женщина с той особой статью, которая бывает у дам, знающих себе цену даже в грязных больничных стенах. Тёмные волосы, уложенные крупными волнами, спадали на плечи, обрамляя лицо с правильными тонкими чертами и ярко-красными накрашенными губами. На ней вместо домашнего халата было тёмно-синее платье с глубоким вырезом, открывающим пышную грудь, которая вздымалась с нарочитой тяжестью при каждом вдохе. Ткань обтягивала крутые бёдра, и когда пациентка повела плечом, платье натянулось, обрисовав каждую линию.
Она смотрела на Родиона с живым оценивающим интересом, чуть прищурившись и улыбаясь уголками губ. Взгляд её скользнул по его лицу, плечам и задержался где-то на уровне груди.
– Ой, а вы новенький. – произнесла она низковатым, томным тембром. – Красивый какой. Словно с другой планеты...
Она повела плечом, и широкая бретелька тут же сползла, открыв выступающую ключицу. Родион заставил себя отвести взгляд, присел на стул и положил карту на колени.
– Я доктор Трунов, – сказал он, стараясь сохранить ровный тон. – Рассказывайте, какие у вас...
– Умный, сразу видно, – перебила она. – У вас взгляд такой, серьёзный, собранный. Вы на кого учились? На хирурга? Нет? А я сразу поняла: вы, наверное, отличником были?
Родион почувствовал, что начинает краснеть.
– Вас зовут Касьянова Антонина Петровна, – проговорил он, уведя взгляд в историю болезни, и откашлявшись. – Давайте вернёмся к вашим жалобам...
– Можно просто Тоня... Ой, да какие жалобы. – Она взмахнула рукой, и этот жест вышел удивительно плавным. – Сердце вот что-то жмёт. И в груди тяжесть. И как-то плечи затекли. Может, вы послушаете или осмотрите?
Она подалась вперёд, и Родион почувствовал запах её духов – тяжёлых и сладких, с назойливой медовой нотой.
– У вас руки, наверное, тёплые. Я люблю, когда тёплыми руками...
– Антонина Петровна, – повторил он, сглатывая от неловкости и пытаясь вернуть голосу профессиональную твёрдость, – я должен вас опросить. Расскажите по порядку, что с вами произошло.
– Родион. Какое у вас редкое и красивое имя. Вы откуда приехали к нам? Из города? Я сразу поняла: у нас таких нет. Все какие-то скучные, а вы интеллигентный, ручки белые, глазки умные. Жена небось дома заждалась? Ой, колечка-то нет. Такой видный мужчина – и один? Не может быть.
– Антонина, – Трунов смущённо хмыкнул. – Я бы хотел поговорить о вас, о вашей проблеме.
– Ой, доктор, – она подалась вперёд, и платье совсем сползло с плеча второй бретелькой тоже, – проблема – это когда в глазах души нет. А вы не такой. Не такой, как все. Я вижу, теплится там что-то внутри вас...
Она протянула руку медленно, почти невесомо, и попыталась провести пальцами по его щеке. Родион дёрнулся назад, инстинктивно, но при этом нетвёрдо перехватив её запястье. За его спиной Могилевский сухо кашлянул, будто напоминая о себе. Затем главврач шагнул, буквально вырвал из рук Трунова историю болезни и начал читать вслух, протокольно чеканя слова так громко, будто желая, чтобы его услышало всё отделение:
– Гражданка Касьянова, сорока трёх лет, доставлена в отделение четырнадцатого числа с жалобами на боли внизу живота, гипертермию и слабость. При осмотре в полости влагалища обнаружено инородное тело – фрагмент огурца длиной около четырёх сантиметров, утрамбованный вглубь при попытке извлечения. Со слов пациентки: семь дней назад во время, э-э, досуга сломала огурец, оставив часть внутри. Через два дня обратилась за помощью к соседу, который попытался извлечь фрагмент с помощью черенка от лопаты, в результате чего протолкнул инородное тело ещё глубже. За медицинской помощью обратилась только через неделю, когда появился гнилостный запах и резко ухудшилось самочувствие. При поступлении – картина перитонита, на операции обнаружен ректовагинальный свищ...
Трунов перевёл взгляд на женщину, у которой вся былая игривость мгновенно сползла с лица, а глаза стали пустыми и смущённо-растерянными. Она отвела взгляд и уже безо всякого кокетства приподняла бретельки обратно на плечи.
Родион присмотрелся к её левому боку и приметил под тканью платья некую припухлость. Антонина перехватила его взгляд и попыталась запахнуться, но поздно.
– Покажите! – строго произнёс он, и она нехотя подняла край платья.
На коже, чуть выше паховой складки, темнел мешок. Самодельный, грубый, примотанный бинтами, которые чем-то пропитались насквозь. Кожа вокруг стомы набухла, покраснела, местами мокла сукровицей, и по всей этой влажной, раздражённой поверхности расползалось то самое, от чего не спасали ни духи, ни закрытое платье. Запах кала, тяжёлый и густой, как перегретый воздух над помойкой в жару, ударил в нос именно сейчас, когда между Труновым и пациенткой почти не осталось расстояния. Он поморщился и шагнул к двери, куда также направился главврач.
– Ей нужен двухкомпонентный калоприёмник с фланцевым кольцом, – быстро заговорил Родион, оглядываясь в палату. – Кожу нужно обрабатывать барьерными средствами, чтобы не было воспаления. А через пару недель можно делать пластику свища. Или операцию с низведением ободочной кишки...
Он запнулся и посмотрел на Могилевского:
– Но я так понимаю, госпитализировать её в область снова не получится?
– А вы быстро учитесь! – кивнул главврач.
– Но ей нужна психиатрическая помощь...
Могилевский устало потёр переносицу и, взяв под руку Трунова, шагнул вместе с ним чуть дальше от палаты.
– Психиатрия, говорите? Родион Викторович, вы бы видели, что тут начинается. Недобровольную госпитализацию вне обострения мы оформить не можем, а она сама отказывается. Мы её как-то решили придержать у нас подольше, так её благоверный припёрся в стельку пьяный, с монтировкой. Орал на всё отделение, требовал, чтобы выдали, а то жаловаться будет. Жаловаться! – Серафим Лазаревич повторил это слово с нескрываемым презрением. – А куда тут жаловаться? Потом она снова к нам поступила, с баклажаном в прямой кишке. Так еле извлечь успел, а новый её хахаль собрал бригаду мужиков с их улицы. Человек пять. Пришли «вызволять», побили врачей и медсестёр, а её на руках просто унесли, засунули в люльку мотоцикла и уехали.
Серафим Лазаревич оглянулся на медсестринский пост, где сотрудница заполняла журнал, будто испугавшись, что его могут услышать.
– Мы её психиатрам показывали, – продолжал он. – Один раз даже из областной комиссия была. – Главврач усмехнулся. – Знаете, что написали? Депрессивный эпизод средней тяжести. Куда им шизофрению ставить? Её ж на учёт ставить надо, документы в суд подавать на ограничение дееспособности, опекуна назначать. А опекун кто? Эти, что ли? Так они её и опекают вон так, до очередного свища. Она без них жить не может, а они без неё!
Родион слушал и чувствовал, как внутри всё холодело. Но не от страха, а от бессилия и брезгливости, которые вместе с жалостью и тоскливым разочарованием смешались в один вязкий ком.
Третья палата ничем не отличалась от предыдущих – те же облупившиеся стены, тяжёлый воздух и койка у зеленоватого окна. Но едва он переступил порог, что-то изменилось в самом воздухе палаты, будто он был заряжен чем-то электрическим.
На койке лежал широкоплечий мужик с багровым лицом. Тяжёлые кисти лежали поверх одеяла, а крупная лысая голова втянута в короткую шею. Маленькие, чёрные, глубоко посаженные глаза смотрели на вошедших докторов исподлобья. Он перевёл свой звериный, оценивающий взгляд с главврача на Родиона.
– Ну чё, – сипло и хрипло выдавил он. – Доктора пришли. Таблетки мне даёте, а толку? Болит же, слышь?! – он ткнул пальцем в перемотанный живот. – Всё болит. Почему не лечите, а?
Родион, растерявшись от напора, присел на табурет, несколько отодвинувшись от пациента, и открыл карту. Прободная язва двенадцатиперстной. Ушивание. Дренирование. Послеоперационный период без осложнений, шов чистый. В листе назначений обезболивающие по требованию, а последний укол был четыре часа назад.
– Егор Кузьмич, – начал он, стараясь говорить ровно. – Операция прошла успешно. После полостной операции боль – это естественно. Обезболивающие вам дают. Полного исчезновения боли стоит ждать не раньше чем через...
С каждым словом злобная физиономия мужика наливалась ещё более густой краской.
– Ты мне тут лекции не читай! Сейчас прямо жжётся и ноет. Значит, плохо сделали! Я этому вашему, который резал, говорил: ты мне там всё как следует сделай. А он, видать, на отъебись заштопал!
Родион сжал в руках историю болезни, почувствовал, как внутри мелко дрогнула липкая оторопь. Он выдохнул, заставил себя расправить плечи и постарался посмотреть мужику в глаза, чтобы установить с пациентом доверительный контакт. Как учили...
– Разрешите, я осмотрю шов.
– Ну смотри, – скривился мужик, и пока Родион снимал повязку, болящий не унимался, криво усмехаясь: – А ты где учился-то? В ПТУ, что ли? У нас тоже такие были в училище. Я таких, знаешь, в унитаз головой окунал!
Родион, обливаясь нервическим жаром, молча осматривал шов, который был чистый, розовый и без всяких признаков воспаления. Дренаж работал. Удивительно, но в этой ЦРБ, видимо, действительно нашёлся нормальный хирург.
– Всё в порядке. Заживление идёт хорошо, – проговорил он, пытаясь сохранить доброжелательный тон и всё чаще оглядываясь на скучавшего главврача в дверях.
– В порядке! – передразнил мужик. – А у меня башка скоро лопнет от боли. Слышь, ботанище ты, а ты сам-то где работал до этого? В морге небось трупы ворочал, молокосос ёбаный? Чё с животом делать будем?! – рявкнул он, опираясь на локти, чтобы, видимо, удобнее было орать.
– Егор Кузьмич, я понимаю, что вам тяжело. Но осложнений нет. Вам сейчас главное – соблюдать диету и стараться меньше напрягаться. Потому что язва – это болезнь, которая сильно зависит от нервной системы.
– Ты, блядь, чё несёшь?! – сорвался мужик на хриплый крик. – Ты, гандонище, кого напрягаться учишь?! Лекции мне читать вздумал? Я тебя спрашиваю: почему болит, а ты мне про нервы?! Ты психом меня хочешь сделать, да? В дурку опять упечь хотите, пидоры?!
Он заорал ещё громче, но тут же поморщился от прострелившей боли и привалился с припоминанием чьей-то матери обратно к подушке.
Могилевский в этот момент сделал угрожающе твёрдый шаг к койке.
– Егор Кузьмич, – тихо обратился к пациенту главврач, – ты бы потише тут. Дерзить и обзываться не надо, а то мы тебе сейчас такую дозу наркоза вкатим, что будешь слюни до пола пускать до скончания веков.
Мужик осёкся на полуслове, будто потухший, перегретый двигатель, а его кулаки медленно разжались. Он замолчал, но всё так же испепелял врачей взглядом с ехидной ухмылкой.
Серафим Лазаревич постоял ещё секунду, глядя на шипящего от злости ноздрями пациента, потом повернулся к Трунову:
– Пойдёмте.
Родион вышел в коридор и прислонился к стене, давая себе пару секунд, чтобы выровнять дыхание.
– Не переживайте, коллега, – с лёгкой издёвкой проговорил Серафим Лазаревич. – Сейчас отлежится, а потом его в психдиспансер заберут.
– Как в психдиспансер?
– А что с ним, по-вашему, делать? Он же псих.
Родион собрался. Выдохнул. Заговорил чётко, как по учебнику:
– Шов чистый, дренаж работает, послеоперационный период без осложнений. Но по анамнезу это не первая язва, и каждый рецидив связан с острым стрессом. Во-первых, ему нужна строгая диета: стол номер один, механически и химически щадящее питание. Исключить всё острое, жареное, газированное. Алкоголь категорически нельзя. Питание дробное, малыми порциями...
Трунов запнулся и оглянулся на мужика, который молча с улыбкой показывал докторам два средних пальца.
– Так, ну дальше-дальше, продолжайте, – с ухмылкой подбодрил Серафим Лазаревич.
– И он не псих. Он, безусловно, личность с повышенной тревожностью и эмоциональностью. Но без коррекции психологического статуса диета не поможет, – продолжал Родион. – Ему нужна когнитивно-поведенческая терапия. Обучение навыкам совладания с агрессией, возможно, мягкие седативные на первых порах. И дневник самоконтроля: фиксировать приступы, выявлять триггеры. Если не научить его справляться с этим состоянием, язва будет возвращаться снова и снова.
Главврач слушал не перебивая, а лицо его оставалось непроницаемым.
– Хорошо, – сказал он наконец. – Терапия, дневник. Согласен! Вы лично, Родион Викторович, тогда и берите себе пациента.
Родион открыл рот и вдруг поймал себя на том, что внутри снова предательски шевельнулось что-то холодное и липкое, то же самое, что порывало его взять и убежать из палаты.
– Я... – голос на секунду дрогнул. – Я могу дать общие рекомендации. Составить план диеты, назначить препараты. Но психотерапия – не моя компетенция. Ему по-хорошему нужен специалист, психотерапевт, и ещё гастроэнтеролог.
Главврач кивнул медленно, будто именно этого и ждал.
– То-то и оно. Специалист. А нету специалиста! Пациент сейчас у нас отлежится, швы заживут, и всё, – развёл он руками. – Прямиком в психдиспансер.
– Точно? – спросил Родион, подняв задумчивый взгляд от пола.
– Он же иначе снова за своё возьмётся: жену бить, детей, на соседей кидаться за то, что их собака под калитку нагадила. Местные ему пару раз уже рёбра ломали, так он теперь отрывается пуще прежнего на домашних. Вот мы его на три-четыре недели и направляем – ему там галоперидол поколют. Выпустят, он неделю-две овощем ходит, тихий, спокойный. Потом отпускает, и снова за своё!
Родион чувствовал, как внутри закипает привычное возмущение.
– Но он же не шизофреник! У него нет психоза. Его просто превращают в овощ. Нейролептики – это же химическая лоботомия!
Главврач смотрел на него всё так же непроницаемо.
– А что же вы предлагаете? Специалистов нет, сами вы заниматься им не хотите...
– В тюрьму! – неожиданно для самого себя выпалил Трунов.
Серафим Лазаревич остановился, кивком поздоровавшись с проходящей мимо очередной безразличной медсестрой.
– Родион Викторович... – протянул он. – То когнитивно-поведенческая терапия, то тюрьма. Вы уж определитесь.
Родион умолк, не найдя что ответить, и вновь растерянно огляделся: по отделению вязко, словно в заросшем пруду, молчаливо брели пациенты. Серафим Лазаревич облегчённо выдохнул и, взяв задумчивого Трунова под руку, повёл его к окну у поста.
– Понимаете, Родион Викторович, – начал главврач без тени снисхождения. – Жена вызывает ментов, пишет заявление. Его уволакивают. А наутро она уже в отделении сидит, заявление забирает. «Он исправится, он больше не будет, он же отец моих детей, куда я без него». И до скандала доходит. Она матом орёт так, что похлеще своего благоверного. Менты эту семейку хорошо знают. Домой только и катаются, чтобы пару раз дубинками по почкам приложить его для виду.
Тем временем из процедурного кабинета вынырнула медсестра и нехотя ткнула пальцем в сторону следующей палаты, сделав демонстративный выдох и высунув язык:
– Тут ваш пациент, Суханов. Шестьдесят два года. Поступил вчера с подозрением на кишечную непроходимость. Живот вздут, газы не отходят, стула нет третьи сутки. Без операции, наверное, не обойдётся.
Главврач кивнул Родиону, который смотрел себе под ноги и пришёл в чувство, только когда его тронули за локоть:
– Идите, Родион Викторович, смотрите больного.
Родион толкнул дверь в душную, натопленную палату. Запах ударил сразу, и не просто кратким импульсом, а навалился всей массой. Густой, гнилой, казалось, залезающий прямо в лёгкие, чтобы выжечь в них весь кислород. Защипало в горле, заслезились глаза так, что он на полминуты замер на пороге, не в силах сделать следующий шаг.
У окна на койке лежал огромный мужик. Живот его выпирал из-под одеяла отдельной рыхлой, напряжённой и явно болезненной полусферой. Лицо было серым, осунувшимся, с глубокими складками у рта, а сам он при этом со свистом пыхтел в потолок, кряхтя и что-то бормоча под нос.
– Доктор, – прохрипел он, завидев Родиона, – помогите. Наверное, траванулся я.
Родион присел на табурет и открыл карту, стараясь дышать только ртом. Желчнокаменная болезнь, отказ от операции три года назад, а последние полгода – периодические рези в животе с полагающимися в таких случаях запорами и метеоризмом.
– Давайте посмотрю, – сказал он.
Мужик с трудом приподнял край одеяла, и запах тут же стал невыносимее. Он сделался ещё более тёплым, приторным, дёргая при этом Родиона за пищевод. Тот начал пальпацию осторожно, но методично, как учили, заставляя себя сосредоточиться, несмотря на слезящиеся глаза.
– Давно у вас камни в желчном? – спросил он.
– Ой, доктор, – мужик поморщился, но глаза его вдруг ожили, загорелись маслянистым блеском, – лет десять. Врачи говорили – резать. А я думал: зачем? Лежат себе, не мешают. Я и не резал.
Он приподнялся на локте, и голос его окреп, налившись вдруг смачной, слюнявой сочностью:
– Вы поймите, доктор, я же не просто так жрал. Я не животное какое. Я со вкусом! У меня каждая трапеза – праздник. Утром встанешь, жена яичницу жарит на сале, чтоб шкварки хрустели. Хлебушек свежий, маслицем помазать, сверху лучок. И чай вприкуску с вареньем смородиновым, густым таким, чтоб ложка стояла.
Родион слушал, и тошнота волнами подкатывала к горлу, из-за чего он ещё глубже старался дышать ртом. Но было такое чувство, что запах проникал через халат, через кожу, забивая каловой микровзвесью каждую пору. Тело мужика, гнившее изнутри, кричало о себе каловым смрадом, от которого Трунову хотелось немедленно выйти на воздух. Хоть сразу в окно!
– А в обед, – продолжал мужик, с наслаждением жмурясь, воображая перед собой накрытый стол, – щи у нас наваристые, со сметаной, капуста в них мягкая, а мясо от косточки так и отпадает. И картошечка отдельно, с укропчиком, политая топлёным маслом. Я без картошки не могу, она – основа! А на второе – котлеты домашние, свино-говяжьи, с чесночком, и подливочка. А вечером, – он уже не мог остановиться, голос его тёк всё слаще и сочнее, – вечером самое святое. После бани пивка тёмного, рыбки солёной. Шашлычка бы, конечно, сейчас, обязательно с баклажанами, с помидорами, с зеленью, луком, чтоб сок по рукам стекал. Эх, доктор, вы не представляете, что за жизнь!
Он довольно крякнул, и в этот звук вплелось низкое булькающее урчание из его вздутого живота.
Родион выскочил в коридор, едва не упав в руки Серафиму Лазаревичу, который предусмотрительно стоял, опершись о стену, в нескольких шагах от чадящей калом палаты.
– Ну что? – спросил главврач.
– Желчнокаменная болезнь в анамнезе, хронический холецистит, – заговорил Родион быстро, пытаясь отдышаться. – Сейчас картина острой кишечной непроходимости. При пальпации в правой подвздошной области плотное образование. Думаю, это желчный камень, мигрировавший. По протоколу нужна обзорная рентгенография брюшной полости, чтобы искать пневмобилию. Если подтвердится – срочная операция. Лапаротомия, энтеротомия, с окончательным извлечением конкремента...
– Родион Викторович, рентген у нас сломался вчера. Пневмобилию мы искать не будем. Мы просто положим его на стол и вскроем. Потому что если там камень и полная непроходимость – через сутки будет перитонит, а через двое – труп. Достанем камень, проверим кишку на жизнеспособность, если нужно – отрежем сколько надо.
Он молча взял скривившегося от вони Родиона под локоть и повёл по коридору к окну. Тот не сопротивлялся, пытаясь делать долгие выдохи, чтобы выгнать из себя пропитавшее насквозь зловоние.
Они подошли к окну. За стеклом висела всё та же мгла – серо-жёлтая и неподвижная.
– Ну что, Родион Викторович, – негромко поинтересовался Могилевский, – на сегодня достаточно?
Родион, раздувая ноздри, чтобы выгнать из них фекальные остатки, хотел ответить, что готов осматривать пациентов дальше. Но вдруг поймал себя на мысли о том, что следовало бы принять душ. С горячей водой и мылом. Он вдруг вспомнил, что вещи, которые он ещё не распаковал, всё ещё в сумке. И с удивлением заметил, что в желудке не было ни единого голодного спазма за весь день. А ведь здесь, в больнице, ему никто не предложил даже чая.
– Я готов работать столько, сколько нужно, – твёрдо ответил он, пересилив рвотный позыв.
– Эх, вот вы приехали, Родион Викторович. Увидели пациентов. И всё равно говорите: готов, буду? Это хорошо, конечно. Только вот Обрыв – он не для молодых специалистов. Негде вам тут развиваться как клиницисту. Пациенты одни и те же, из посёлка. Приходят, мы их полечим да отпустим. Через месяц – снова. И снова. Потому что некуда им идти, Родион Викторович. А в область, – Серафим Лазаревич кивнул в потолок, – никто их не возьмёт. И нас с вами тоже.
– Серафим Лазаревич, – Трунов вроде бы наконец отдышался, – всё-таки насчёт жилья...
– Какого жилья?
– Ну, в посёлке! – он ткнул пальцем в окно.
За стеклом, в клубящейся серо-жёлтой мути, вдали намертво вросли в землю шиферные крыши. Трунов присмотрелся: огоньки мерцали юркими искорками, то затухая, то вспыхивая в разных углах массива. Так светятся окна, за которыми вечно что-то варят, смотрят телевизор, ругаются вполголоса или укладывают детей.
– В Обрыве нам с вами делать нечего, – сказал Могилевский, не отрываясь от окна. – Мы нужны здесь. Вам ведь уже показали палату?
Родион отвлёкся от огней и вопросительно взглянул на него:
– В смысле – жить здесь? В палате?
– Жить? Жизнь – она где-то там. Точно не здесь. Мы тут просто работаем. Мы обслуживаем. Принимаем, прокапываем, выписываем. Выслушиваем жалобы. Потом снова принимаем. Снова лечим. Мы здесь не живём, Родион Викторович. Потому что мы давно здесь все мертвецы, – договорил Могилевский и полез в карман халата.
Он достал мятую пачку сигарет, почти пустую, и, постучав по ней пальцем, вытряхнул две штуки. Одну протянул Родиону, который неотрывно смотрел на посёлок в окне, но взял её машинально, будто давно отработанным движением. Он ведь никогда не курил. Могилевский чиркнул спичкой, которая вспыхнула с первого раза. Главврач поднёс огонь сначала Родиону, потом себе.
Они закурили. Дым проник в лёгкие Трунова как к себе домой – внезапно не обжигающе и не чёрство. Он даже не закашлялся.
Они стояли у окна плечом к плечу и молча смотрели в окно. Там туман был всё таким же серо-жёлтым, плотным, как старая вата, окислившаяся от томления в стерилизационных шкафах. Двор внизу пустовал, а одинокий фонарь с разбитым плафоном беззвучно раскачивался на проводе.
Внезапно в этой мгле снаружи больничного забора забрезжил красный свет. Два огонька задних габаритов автобуса, плавно растворявшиеся в грязно-изумрудной мгле.
Молодой человек с рюкзаком и сумкой, выпрыгнув из автобуса, стоял на разбитой асфальтовой проплешине, пока за его спиной ржавый автобус не утонул в дымной гуще окончательно. Туман всё так же цеплялся за оголённые ветви придорожных тощих деревьев. Пассажир огляделся на посёлок Обрыв, что скорчился в ложбине, от которого больница стояла особняком на голом пригорке. Он поставил сумку на землю, выпрямился и огляделся. Затем поднял голову, неторопливо осматривая здание больницы снизу вверх.
Молодой человек постоял ещё мгновение, размял пальцы и снова взял в руку брошенную на землю сумку.
***
В актовом зале пахло пылью и фанерой. Студенты сидели тихо, но не в той тишине, что бывает от сосредоточенности, а в той, что рождается от желания поскорее свалить.
За кафедрой стояла заведующая кафедрой организации здравоохранения Валентина Степановна Крюкова. Двадцать семь лет педагогического стажа, отличник здравоохранения, почётные ведомственные грамоты – всё как полагается. Она была крупная, плотная, с той особой монументальностью, которая бывает у тёток, проживших всю жизнь в твёрдой уверенности в своей правоте ввиду комсомольского значка на лацкане.
Из-под её тёмно-зелёного жакета, явно помнившего прежнюю эпоху, выглядывала бежевая блузка с бантом, завязанным чуть набок. На ней была тёмная юбка до середины икры и разношенные туфли на низком каблуке с продавленными носами. Волосы, выкрашенные в классический «каштан», отрастали у корней седыми прядями и были схвачены заколкой с пластмассовой жемчужиной. Губы Валентина Степановна красила ярко и почти вызывающе, жирным тёмно-малиновым контуром, который чуть выходил за края, задевая тонкие климактеричные волоски над верхней губой.
Она говорила уже двадцать минут. Ровно, с расстановкой, с паузами важного должностного лица, привыкшего не только к безусловному вниманию, но и к тому, что её слово воспринимается как откровение высшей морали.
– «Принудительное», как вы говорите, распределение! – произнесла она, сделав особое ударение на первом слове, словно оно требовало защиты, – это не наказание! И не «пережиток советского прошлого», как любят выражаться некоторые. Это лучшее, что было в нашей медицине. Система, которая работала! Система, которая обеспечивала врачами каждый уголок страны. Живыми врачами, понимаете?
В зале кто-то тихо вздохнул, а кто-то оторвался от экрана и обречённо уставился в окно.
– Вы сейчас сидите здесь, – продолжала Крюкова, и голос её стал суше и твёрже, – и думаете о карьере. О специализации! О частных клиниках! о Москве! – столицу она упомянула даже с какой-то снисходительно-презрительной ноткой.
– А там, – она ткнула пальцем куда-то в сторону окна, в серый городской пейзаж, – там люди. Живые люди, которым нужен врач! Не через год, не когда вам будет удобно, а сейчас. И государство, которое шесть лет оплачивало ваше обучение, вправе сказать: отдайте нам долг! Практика! Только она формирует настоящего врача. Никакие учебники, никакие тренажёры, никакие клинические разборы в тёплых аудиториях не замeнят живого пациента. Живого – понимаете? Который дышит, у которого болит, который смотрит на вас и ждёт. Вы должны уметь оказать помощь в любых условиях: в машине скорой, в фельдшерском пункте, в районной больнице, где из оборудования только фонендоскоп и ваши собственные руки. Вы должны принимать решения быстро, чётко, без права на ошибку! Вы должны дифференцировать, маршрутизировать, стабилизировать! Вы должны уметь всё!
Она сделала паузу, и её взгляд снова хищно пополз по рядам.
– Потому что реальность, молодые люди, она всегда рядом. Она там, куда вас распределят. Там, где вас ждут! И там не будет времени на сомнения, звонки научному руководителю, поиск ответа в интернете. Там будете только вы и пациент. И от того, чему вы здесь научитесь, будет зависеть его жизнь.
Валентина Степановна подняла голову, завершая мысль:
– Кто со мной согласен?
Родион сидел там же, где и всегда, – в первом ряду, с прямой спиной и ровно сложенными на парте руками. Он слушал Крюкову и чувствовал, как внутри поднимается нечто знакомое, такое горячее и распирающее чувство, которое и подняло его со стула:
– Я! – громко сказал он, и его выкрик одиноко повис над притихшим залом.
Последние пару месяцев перед выпуском он почти не спал. Сначала по четыре часа, потом по три, потом сократил себе этот процесс до двух с половиной. По выходным организм иногда не выдерживал и просто отключался на сутки. Родион вставал только попить воды и снова падал, как подкошенный, в ту же мятую постель. А потом с понедельника снова за стол, за конспекты, за учебники. Не спал, не спал и ещё раз не спал. Не время! Последние двое суток он не сомкнул глаз вовсе, а томился и ворочался в томительном ожидании этого собрания.
И сейчас Родион замер и в ту же секунду кожей ощутил, что весь зал смотрит на него. Не с уважением. Не с одобрением. С тем выражением, которое он выучил ещё на первом курсе. Смесью раздражения и усталого изумления. А кое-кто и откровенной зависти! Кто-то в среднем ряду тихо хмыкнул, а кто-то, не поднимая головы, что-то матерное шепнул соседу. Девушка в третьем ряду с усмешкой демонстративно опустила глаза в телефон.
Но Родиону было всё равно. Он стоял прямо, расправив плечи и слегка приподняв подбородок. Крюкова смотрела на него с кафедры, и на её тяжёлом накрашенном лице мелькнуло удовлетворённое торжество.
– Вот! – громко сказала она, обводя зал рукой. – Вот человек, который понимает!
Он слушал её и чувствовал, как внутри разливается тепло. Он был прав. Всегда был прав! Он открыл рот, желая добавить что-то весомое, но тут что-то случилось...
Сначала свет. Он не то чтобы погас, а просто сместился в сторону, будто кто-то невидимый отодвинул лампу. Родион моргнул, и Крюкова за кафедрой на секунду раздвоилась, но обратно два размытых силуэта сливаться никак не желали.
Потом звук. Голоса стали глухими, далёкими, уши заложило как на взлёте. Крюкова что-то говорила, шевеля жирными от помады губами, но слова не доходили до него, растворяясь где-то на полпути.
Потом он потерял правую руку. Сначала обнаружил, что держит её перед собой, поднятой для ответа, но совершенно не чувствует. Совсем... Попытался сжать пальцы, но они почему-то не слушались, и в это же время по полу прошла волна, качнув аудиторию, как корабельную палубу.
Он начал падать. Медленно и неотвратимо. Сначала пошатнулся вперёд, потом колени подогнулись, и он осел, задев локтем спинку стула. Правая половина лица в этот миг сползла вниз, обмякла, словно кто-то отпустил державшую её невидимую нить.
Зал на секунду замер, а Крюкова закричала, после чего её голос взмыл в потолок и отразился противным эхом от стен.
– Господи! Что это такое?! Немедленно встаньте! – Она перегнулась через кафедру, близоруко щурясь. – Ему плохо? Ему плохо?! Кто-нибудь, позовите директора! Срочно директора!
– Надо скорую вызвать, – вяло произнёс кто-то в задних рядах.
– Директора! – взвизгнула Крюкова. – В коридор его! На воздух! Куда-нибудь!
В зале зашевелились. Кто-то вскочил, кто-то достал телефон, кто-то продолжал просто стоять и смотреть.
Родион лежал на полу и смотрел вверх, на потолок, который плавно покрывался густой зеленоватой тенью. Дневной свет гудел тихо и ровно, смешиваясь с голосами, которые становились всё дальше и дальше. Эти голоса уходили куда-то за поворот. За край бокового зрения, которое медленно и неумолимо застилал плотный, густой, болотистый туман...

Пациент: номер 4.
Психотропные препараты, дозировка: 500 мг..
Время последнего введения: 7:30.
Примечание: сознание отсутствует. Зрачки максимально расширены, реакция на свет не определяется. Патологические двигательные эпизоды участились – хаотичные движения конечностей, ритмические повороты головы. Непроизвольное мочеиспускание. Дыхание Чейна-Стокса. Вызвана реанимационная бригада.
Глава 8
Рецидив

– Тридцать три – красивая цифра, возраст полного расцвета сил! Ты наша витрина! Целевое направление получил от нас, отучился, вернулся в родное медучреждение. И сегодня, надо же, ровно три года, как ты отработал целевое направление и принял решение остаться! Какое знаковое совпадение, коллеги!.. Знаешь, онкология – не для слабаков. Здесь каждый день мы смотрим смерти в лицо. Важно выдерживать чужую боль и не позволять ей разъедать себя изнутри, – заведующая Илона Альбертовна, держа бокал, назидательно скользнула взглядом по подчинённым. – Специальность непростая. В ней нельзя пациенту врать, но в то же время нужно вселять веру. Ты выбрал онкологию – самую честную специальность. Здесь всегда правда, хоть и горькая. Когда удаётся вернуть людей к жизни – это почти чудо. Но мы знаем цену чудесам. За каждое спасение у нас будто забирают частичку души. Таков наш удел. Вот, помню, когда я начинала работать...
За столом сидели пятеро коллег онколога Михаила Лаврова. Кто-то лениво тёр шею, кивая в такт словам о «улыбке смерти», девушки поправляли волосы, глядя на заведующую, а полноватая маммолог, сидевшая напротив, подмигнула Михаилу – мол, держись, скоро весь этот пафос закончится. Невролог рядом наливал, бросая на именинника весёлые предвкушающие взгляды. Когда заведующая произнесла «тридцать три», врачи переглянулись, а один из хирургов хмыкнул, явно желая поскорее выпить и ожидая окончания поздравительной речи.
Михаил сидел, повернув голову в сторону заведующей, но его взгляд, скользкий и беспокойный, всё время срывался и прилипал к боковине никелированного декоративного самовара на соседнем столе. В выпуклом боку отражалась искажённая версия его самого: вытянутое лицо, тёмная масса волос, ниспадающих на плечи, тщательно подстриженная борода, скрывающая линию подбородка. Лавров поймал себя на том, что сидит слегка сгорбившись, втянув живот под давящим ремнём. В отражении угадывалась чёрт знает откуда взявшаяся складка на отглаженной рубашке, из-за чего он нервно покусывал изнутри щёку, ожидая, когда же на спине предательски проступит серое потное пятно.
Он сидел и переживал. Не расплылись ли щёки от бокала полусухого, который он едва пригубил? Не торчит ли из идеальной, отполированной в барбершопе бороды случайный недостриженный волос? Не слишком ли фонят гостям духи, которыми он щедро оросил себя перед выходом в спешке? Не съехал ли галстук?
Он на миг отвёл глаза, чтобы проверить себя в тёмном стекле смартфона. Там отражение было приглаженное, благопристойное, но оттого не менее тревожное. Мучительное, физическое осознание собственной оболочки, которая в любой момент могла его предать, жаркими ручейками струилось по сосудам.
– ...Ну, это всё лирика. С днём рождения, Михаил! Будь всегда молодым, дерзким и красивым!
На слове «красивый» у Лаврова ёкнуло под ребром. Пальцы беспокойно потянулись к виску, по шее прокатилась очередная жаркая волна, и под маской спокойствия на лице проступил предательский румянец. Комплимент? Намёк? Ирония? Ему показалось, что Илона Альбертовна как-то излишне оценивающе оглядела его сверху вниз.
Бокалы встретились, и по столу прошла звенящая дрожь. Несколько голосов почти хором повторили: «С днём рождения!» – и все сделали глоток.
– Ну, я побежала! – голос заведующей вернул его в реальность. – Вас, молодёжь, тут оставляю!
– Ну куда же вы? А с нами? – притворно взмолился один из присутствующих.
– Мне уже шестой десяток, через три часа на процедуры. Сейчас без режима никак... Не буянить!
Илона Альбертовна взяла кожаную сумку, подошла к Лаврову и одарила его формальным поцелуем в щёку.
– С праздником, золотой!
Коротко взмахнув на прощание, она вышла, а Михаил застыл, всё ещё чувствуя на коже прикосновение её губ и смущаясь своей мгновенной животной реакции на обычное поздравление.
Не успел он допить бокал, как телефон завибрировал с подписью «курьер». Лавров кивнул гостям и выскочил на улицу. Одногруппник-уролог из другой больницы, выписав рецепт на себя, достал для него шприц-ручку с жиросжигающим препаратом. Торопливо выхватив маленький пакетик из рук доставщика, Михаил тут же спрятал его в карман брюк.
Вернувшись в ресторан, он, виновато улыбнувшись гостям, двинулся мимо стола в глубь зала, к табличке «Туалет».
Защёлкнув замок, он прислонился лбом к прохладной двери, сделал глубочайший вдох, на мгновение прислушался к хохоту и звону бокалов. Затем развернул пакет – внутри лежала заветная шприц-ручка. Расстегнув ремень, он отодвинул пояс брюк. Кожа на животе была мягкой, с синеватой сеточкой и сероватыми рваными полосками. Он ущипнул её пальцами, ощущая ненавистный неподатливый жир, и его лицо в потёртом зеркале исказилось гримасой брезгливости. Идеальная причёска, ухоженная борода, очищенная кожа и эта... фигура. Быстрым движением он вогнал иглу в складку кожи и нажал на поршень.
Затем он поправил волосы, разглаживая отражение и придавая лицу спокойное, приветливое выражение, после чего вернулся к столу праздновать со всеми.
На жиросжигающие уколы Лавров решился не так давно. До этого он и так следил за внешностью с той же дотошностью, с какой выверял дозировки цитостатиков. Каждое утро начиналось с геля для умывания с салициловой кислотой и цинком, затем шла сыворотка с гиалуроновой кислотой, на вечер – крем с ретинолом. Борода всегда была выверенная до миллиметра, линия скул, подчёркнутая консилером, умасленная специальными эссенциями, и обязательно сандаловый крем для рук. А на вечер ещё и угольная маска на лицо. Как минимум на Т-зону.
Снаружи его образ лоснился глянцевым налётом, словно у звезды турецких сериалов. Эта ухоженность сгодилась бы для рекламы мужских триммеров для бритья. Но была одна проблема, всё же не поддававшаяся контролю. Тело.
При росте метр восемьдесят он весил сто восемь килограммов. Со стороны это выглядело солидной, даже мощной мужской фактурой: люди видели крупного, представительного мужчину, чья объёмность говорила скорее о статности, чем о запущенности. Но сам Михаил в зеркале ванной видел мягкий, провисающий живот, который образовывал две поперечные складки в сидячем положении. Видел бока – не сильно обвислые, но заметные, плавно переходившие от талии к бёдрам и сглаживавшие всякий намёк на атлетический V-образный силуэт. Видел свою грудь – массивную, мягкую, провисающую при наклоне уродливыми треугольниками, напоминавшую женские молочные железы. Он ненавидел свой обтекаемый профиль. При всей кажущейся мощи, в собственных глазах он был существом мягким, рыхлым, не соответствующим отполированной внешности.
Организм, сломавшийся от неравномерных нагрузок, решил запасти энергию впрок, и вес начал прилипать незаметно, по три-четыре килограмма в месяц. Онкодиспансер – это бесконечный поток испуганных людей, которым за пятнадцать минут нужно успеть посмотреть снимки, пропальпировать лимфоузлы, вникнуть, успокоить, назначить обследование, оценить анализы, убедиться в отсутствии противопоказаний, подписать бумаги на введение препаратов. А ещё не забыть сбегать на консилиумы, где хирурги и лучевики определяют тактику для сложных случаев. И тонны, тонны бумаг: протоколы осмотров, направления на МРТ, выписки для соцзащиты, заявки на квоты. Каждый пациент тащил за собой помимо проблемы целую груду документации, а таких в день могло быть до двадцати. Поэтому перекусы холодной картошкой фри, спорадические печеньки и шоколадки «для поднятия глюкозы» оборачивались поздним вечерним обжорством.
Основу гардероба Михаила с недавних пор составили строгие вещи без логотипов: ультрамягкие рубашки поло или тонкие свитера из мериносовой шерсти, скрывающие рельеф тела. Никаких ярких цветов, только «стройнящие»: глубокий синий, угольный или тёмно-оливковый. Больничный халат он не носил – его прямой крой безжалостно обрисовывал всё, что Михаил так тщательно скрывал, натягиваясь на округлом животе. Поэтому он перешёл на хирургическую форму: тёмно-зелёные или синие штаны и блузу из плотного хлопка на несколько размеров больше. Она сидела вроде бы и по фигуре, но не обтягивала её, скрывая ненужные рельефы.
Однажды Лавров попытался сесть на диету, резко ограничив калорийность: утром – яблоко и вода с лимоном, днём лёгкий капустный салат с варёным яйцом, вечером – сон пораньше, чтобы поесть уже утром. Но выматывающие разговоры с пациентами и родственниками, бумажная волокита и плотный приём привели к тому, что пару раз он даже падал в обморок прямо в коридоре, и коллеги приводили его в чувство нашатырём.
Тогда он перестал изводить себя голодом и попробовал спортзал, купив даже полугодовой абонемент с тренером. Но и это оказалось пыткой. Ему везде казалось, что накачанные посетители с немым презрением наблюдают именно за ним: как трясётся жирок на боках во время бега на дорожке, как он краснеет и пыхтит под штангой, как бессильно роняет гантели. Он ловил свои отражения в зеркалах – там были десятки уставших, полных, потных Михаилов, глядевших на него с отвращением. И после пары визитов, закончившихся подобием панической атаки с трясущимися руками, головокружением и выскакивавшим из груди сердцем в раздевалке, он окончательно махнул на зал рукой.
Поэтому после долгих раздумий Лавров всё же решился на подкожные жиросжигающие уколы. Это стало его тихой, надёжной тайной – никаких разговоров с коллегами, лишь почти болезненное нетерпение, с каким пациенты ждут результатов биопсии. Уже на следующий день после первого укола он подходил к зеркалу по любому поводу – помыть руки между пациентами, поправить воротник, пригладить волосы. Но теперь ещё и вставал боком, втягивал живот, щипал складку на боку двумя пальцами, пытаясь понять, стала ли она чуть мягче, чуть тоньше. Хоть на миллиметр.
* * *
К доктору Лаврову зашёл очередной пациент. Михаил сразу определил: перед ним типичный онкобольной в запущенной стадии. Мужчина пятидесяти лет, с землисто-серой, будто припорошённой пеплом кожей, осунувшимся лицом, резкими скулами и запавшими висками. Глядя в пол потухшими глазами, он, сгорбившись, присел перед доктором.
– Доктор, у меня рак... – С тяжёлым выдохом констатировал мужчина.
– Смотрите, «рак» – неточный термин, мы, врачи, от него постепенно отказываемся. Давайте вместе посмотрим анализы, я всё объясню, – голос Лаврова был ровным, обнадёживающе-нейтральным. Он щёлкнул компьютерной мышью. – Вот основной показатель – простатспецифический антиген 55,3 нг/мл. Видите? В норме – ниже четырёх. Такое повышение – серьёзный сигнал. А это результат биопсии. Важнее всего сумма по Глисону. У вас 9 баллов из 10. Шкала показывает агрессивность заболевания. Цифра высокая, поэтому действовать нужно уже...
– Я прочитал в интернете, что это злокачественная опухоль. И метастазы у меня... – Мрачно заметил пациент.
– Давайте по фактам. Гистология показала, что это ткань не доброкачественная – это правда. Клетки ведут себя агрессивно, есть очаги инфильтратов в некоторых...
– Это метастазы, доктор...
– Метастазом объективно можно называть частицу, когда она вызывает серьёзные функциональные нарушения. – Лавров понимал, что начинает слегка мудрить, но сказать прямо было всегда сложно, поэтому он постоянно переводил фокус на бесспорные факты: повышенный ПСА и девятку по Глисону. Для него это была не ложь, а стратегия смягчения удара, позволявшая перейти к лечению, не вызывая паники. – Да, у вас одна частица в позвоночнике, вторая в рёбрах и две в нижней доле правого лёгкого. Да, есть боль. Но кости целы. И дыхательные пути функционируют. Поэтому наша тактика будет активной: мы начнём лечение, чтобы не допустить распространения.
– Сколько мне осталось?
– Если мы немедленно начнём лечение, то... – Лавров всегда запинался на этом вопросе, – будете жить. Как можно дольше. Главное – верить, что всё будет хорошо, и действовать. Не медлить...
Пациент застыл, полностью погружённый в свои мысли, мял папку с документами и тяжело дышал. Михаил резко развернулся к монитору, наконец разорвав зрительный контакт с больным. Он назначил типичную гормональную терапию, включавшую инъекцию агонистов гонадотропин-рилизинг гормона – системный сбой, блокирующий выработку тестостерона, должен был лишить опухоль топлива. Вторым этапом станет химиотерапия цитостатиками – тяжёлый яд для организма, работающий по принципу выжженной земли и атакующий всё, что быстро делится. Тошнота, язвы во рту, выпадение волос, онемение пальцев – в таком состоянии неизбежные издержки.
Он заполнил бланк назначений, добавив препараты для стимуляции лейкоцитов и лекарства против тошноты. Единственное, что не стал добавлять, – наркотические анальгетики. Они понадобятся позже, когда пациент станет паллиативным. А он станет...
Пациент получил на руки тёплый после принтера лист и молча, не прощаясь, покинул кабинет.
На приёмах Михаил давно выработал особую риторику, сглаживающую общение с больными. Никогда не говорил «рак», а только «новообразование», «уплотнение», «патологический процесс». «Агрессивная форма» становилась «быстрорастущей» или «ритмичной», а «неблагоприятный прогноз» превращался в «непростую, но управляемую ситуацию». Вместо «год выживаемости» формулировал мягче: «есть пациенты, которые живут и дольше».
О токсичности химиотерапии говорил как о «временных трудностях», а слово «метастазы» заменял на «очаги» или «частицы». Он автоматически добавлял процентов выживаемости больше, чем было известно науке, щедро даря лишние месяцы жизни. «У вас есть все шансы», – говорил он, хотя понимал, что речь о шансе в несколько процентов, а то и того меньше. Осознавал, что приукрашивает, и каждый раз из-за этого ощущал жжение между рёбер под мечевидным отростком – такое же, как когда внезапно замечал секущийся волос или одинокую крошку перхоти на своей бороде.
Этот приёмный день оказался насыщенным.
Сначала вошёл мужчина лет шестидесяти – Борисов, грузный, с землистым лицом и крупными, давно нестрижеными ногтями. Жаловался на опоясывающие боли и тошноту, сухим голосом сообщил, что за три месяца «подтаял» на пятнадцать килограммов. Михаил зацепился за эту цифру, увидел, как кости проступили сквозь кожу, и с небольшой стыдной завистью на миг представил, как тело пациента исчезает, растворяя жир слой за слоем. Но тут же одёрнул себя. Компьютерная томография показала опухоль головки поджелудочной – 4,5 см, с прорастанием в воротную вену. Резекции не будет. Пятилетняя выживаемость меньше трёх процентов, химиотерапия в этом случае – лишь отсроченный паллиатив. Лавров назначил коктейль из четырёх химиопрепаратов, даря жалкие месяцы, прибавленные к агонии.
За ним – Русакова. Женщина пятидесяти пяти лет с восковым лицом и руками, обречённо сложенными на коленях. Маммография и биопсия показывали трижды негативный рак, BRCA1+, на снимках светилась метастазами в позвоночнике, лёгких и печени. Агрессивный, резистентный подтип, выживаемость – год, полтора максимум. Он назначил «платину» с иммунопрепаратом, прокручивая в голове жалкие пятнадцать процентов шанса.
Следующий – Легостаев, мужчина пятидесяти пяти лет, с перекошенной улыбкой, замедленной речью и блуждающим по полу взглядом. МРТ показывала глиобластому височной доли с отёком. Лавров не любил этот диагноз: приговор без апелляции. Медиана – год с небольшим, пятилетку переживают единицы. Госпитализирован. В паллиативное отделение...
Затем пришла Костелова – женщина пятидесяти одного года, измождённая до прозрачности, с раздутым, как у беременной, животом. Живот этот как-то особенно, дольше обычного привлёк внимание Михаила – настолько, что он даже рефлекторно провёл рукой по своему. ФГДС выявила перстневидно-клеточный рак, а компьютерная томография обнажила россыпь узлов по брюшине. Канцероматоз был фатальным, и Лавров понял: хирургия бессмысленна, а химиотерапия при такой кахексии станет пыткой. Но назначения сделал какие положено, выдав направление на госпитализацию.
Под конец дня вошёл Саврасов – мужчина сорока лет, нетипично бодрый для онкологического кабинета, с иссечённым тёмным пятном на спине и опухшими лимфоузлами. Биопсия подтвердила метастаз меланомы, ПЭТ-КТ показал очаги в лёгких и печени. Михаил решил, что у иммунотерапии есть шанс, и назначил ингибиторы PD-L1. Около сорока процентов больных ответят на терапию, остальные утонут в аутоиммунных осложнениях. Русская рулетка, но ставка – всего несколько лет жизни.
Пациент Саврасов выровнял стопку бумаг, хлопнул ею по коленям и бодро проговорил:
– Ну что ж, доктор, будем лечиться, дай Бог выздоровеем!
Михаил погрузился в раздумья. Какая странная ситуация: врачи спасают пациентов, стоят у операционного стола по двенадцать часов, вытаскивают из пожаров, а благодарят какого-то бога...
– А как что-то не нравится, так жалобы строчить на врачей бежите, а не богу своему!
Крик сорвался сам собой. На Лаврова испуганно смотрел Саврасов – из глаз пациента исчезла вся только что бывшая там доброжелательность. Михаил мотнул головой, будто оглушённый собственным голосом, и невольно глянул в зеркало. В отражении было его лицо, но в то же время чужое, перекошенное, раскрасневшееся, с глубоко сидящими глазами и дёргающимся ртом.
Он провёл ладонью по лицу, стирая наваждение, и выдавил:
– Простите... Это я не вам. Извините, это не про вас... Это другой...
Лавров резко взял ничего не понимавшего мужчину под руку и повёл к лифту, торопливо проговаривая дополнительные рекомендации. Саврасов шагал рядом, насторожённо косясь на врача: не отмочит ли доктор ещё чего-нибудь подобного. Михаил довёл его до лифта, нажал кнопку и, пожелав выздоровления, зашагал прочь.
Возвращаясь на такси домой, он слышал, как в голове крутится его собственный голос – злой, раздражённый, какой-то совсем чужой. Никогда он не позволял себе так сорваться, даже с самыми скандальными больными. А сейчас... Что это было? Михаил вошёл в квартиру, щёлкнул замком, включил свет и первым делом подошёл к зеркалу в прихожей. Начал вглядываться: лицо его было обычным, вовсе не красным и не перекошенным, да и глаза те же – обычные, только усталые. Он провёл ладонью по щеке, по лбу, вслушиваясь в тот чужой голос в голове, который хотелось забыть.
* * *
На следующий день тревога, мешавшая накануне уснуть часов до двух ночи, вроде бы немного отступила, но внутри беспокойно заскребло что-то другое. Вдруг пациент уже пожаловался? Беспокойно размышляя об этом, он всё так же проводил свои традиционные утренние процедуры. И в очередной раз рассматривая в зеркале свои бока, вдруг ощутил, как между лопатками неприятно заломило. Наверное, пролежал в неудобной позе всю ночь в беспокойном сне.
Лавров встал посреди ванной и несколько раз медленно повёл плечами назад. Сначала осторожно, потом с усилием, сводя лопатки и выгибая грудь вперёд. Хрустнуло где-то в середине спины, и боль немного отпустила. Затем он покрутил головой, потянул шею вправо-влево, добавил пару наклонов корпуса и вроде бы полегчало окончательно.
Он приехал на работу и начал принимать пациентов, но каждый раз вздрагивал, когда дверь открывалась, впуская очередного больного. Вдруг появится строгое лицо заведующей, приглашающей на серьёзный разговор. Но ничего такого не случилось. На мобильный тоже никто не звонил, а от тревожных мыслей отвлекло знакомое улыбающееся лицо в дверном проёме.
– Можно, доктор?
Лавров пригляделся.
– Я Одинцов, Валерий, вчера у вас был. С простатой!
– Да, конечно... Проходите, – удивлённо запнулся врач, потому что едва узнавал вчерашнего пациента. Того, с землисто-серой, будто припорошённой пеплом кожей и потухшими глазами. Теперь же перед ним стоял другой человек: щёки порозовели, глаза сверкали, дышал он тяжело, но уверенно, словно в нём кипела неизвестно откуда взявшаяся новая сила. Голос звучал твёрдо, в манере держаться появилась уверенная осанистость, а визуально, казалось, он ещё и прибавил в весе.
Одинцов говорил с довольной улыбкой, а Михаил слушал, всё сильнее недоумевая.
– Доктор, не знаю, что вы мне назначили, но я себя другим человеком чувствую. Раньше по пять раз за ночь бегал в туалет – а теперь сплю как убитый. Струя ровная, без напряжения. В спине тишина: раньше ныло постоянно, а сейчас отпустило. Хожу без одышки, аппетит проснулся. Раньше еле две ложки супа впихивал, а сейчас целую сковороду картошки съел. Силы появились, настроение другое.
Он говорил с сияющими глазами, но Лаврову почудилось в его тоне вызов. Михаил робко улыбнулся и повернулся к монитору. Такого не могло быть на следующий день: пациенты не вскакивают после первого укола, симптоматика не исчезает так быстро, вес не прибавляется столь значительно...
– Сколько вы, говорите, весили?
– Был пятьдесят два, сегодня уже пятьдесят пять.
Лавров попытался собраться, вспомнив, что люди перед концом иногда взбадриваются: покупают велосипеды, идут в зал, звонят старым друзьям будто пытаются нагнать жизнь в последнюю неделю. Такое предпаллиативное плацебо. Посмотрев на карту и на нетипично восторженного пациента, врач тем не менее строго сказал, что лечение нужно продолжать.
– А давайте вы сходите сейчас на МРТ... – неожиданно даже для самого себя предложил он.
Одинцов, насвистывая, сразу согласился и, забрав направление, почти вприпрыжку выпорхнул из кабинета. Однако Лавров не смог дотерпеть и попросил коллегу в кабинете МРТ позвонить лично, как только снимки будут готовы. Михаил отчётливо помнил, что на старом снимке проксимальная часть предстательной железы была увеличена, с неоднородной зоной, характерной для злокачественного процесса. А ещё куча мелких светящихся очагов в поясничном отделе и рёбрах.
Но сейчас – никаких следов метастазов. Не было прежних зон усиления, подозрительных очагов, расширения капсулы – область опухоли попросту куда-то растворилась.
Он застыл перед экраном, ощущая, как его собственное сердце куда-то провалилось. Неужели ошибся? Или перепутали анализы? Изначально пациента смотрел другой врач, который сейчас в отпуске, – может, он что-то напутал?
Немного подумав, Лавров набрал старшего коллегу, опытного онколога, и объяснил ситуацию.
– Слушай, я его смотрел сам. Симптоматика была железная: антигены зашкаливали, простата точно увеличена. На МРТ – чёткий очаг в железе, неоднородность, плюс метастазы в рёбрах и позвоночнике. И прочие радости. Но... Если ты говоришь, что на новых снимках чисто... Чёрт его знает. Опухоль не исчезает за день, да ещё на одном гормональном уколе... Я вернусь из отпуска, и можем вместе посмотреть его. Ты пока сведи его на анализы, пусть ПСА сдаст ещё раз. И увидишь, что там всё печально... Но если прямо всё как ты говоришь, то... Не исключаю какой-нибудь синдром Перегрина. Понял, какой? Когда иммунная система сходит с ума и внезапно пожирает опухоль. Иногда на фоне инфекции, лихорадки или даже стресса. Но, честно говоря, я только в научной литературе такое читал... В общем, давай, у меня скоро посадка на самолёт!
Одинцов постучал, вошёл и положил на стол конверт.
– Доктор... вот мои снимки.
Михаил поднял взгляд и едва сдержал удивление: за эти сутки пациент стал ещё свежее. Щёки налились, кожа розовая, дышит свободно, сидит прямо и уверенно – в этом облике не было и тени прежнего пепельного человека с потухшими глазами.
– Да-да, – сказал Лавров, не поднимая глаз. – Я уже видел. Давайте так: сдаём кровь ещё раз. Сейчас.
Он поднялся, взял пациента под локоть и почти поволок по коридору в лабораторию, мимо возмущённой очереди.
– Нужно срочно, – сказал он лаборантке, поглядывая на довольного Одинцова. – ПСА. Прямо сейчас.
Резиновый жгут щёлкнул, кровь пошла необычайно легко и бодро, а на пробирку легла этикетка с фамилией.
Результат пришёл через несколько часов и заставил онколога медленно присесть на подоконник. Лаконичная строка: ПСА – 3,6 нг/мл, референс до 4,0. Михаил перечитал распечатанный анализ трижды, не веря своим глазам. Вчерашние пятьдесят пять выглядели совершенно нелепой, невозможной опечаткой.
Он спустился обратно в лабораторию, выведя пациента из кабинета, за дверью которого уже начинала дребезжать от недовольства очередь.
– Простите, – обратился он к дежурной, – это по Одинцову. Точно его кровь? Не перепутали?
Лаборантка постукала по клавиатуре, повернула монитор: фамилия, дата, время, штрихкод – всё совпало с талоном.
Лавров подошёл к уже заскучавшему в коридоре пациенту, не потерявшему ни капли своей бодрости.
– Доктор?..
– Смотрите, сейчас анализы в норме. Это может быть временное искажение из-за реакции на терапию, на первый укол. МРТ, возможно, тоже придётся повторить. Вы до этого были у другого доктора, как я понимаю...
– Да, у Наврузова...
– Он вернётся через неделю и будет вас наблюдать дальше. Терапию продолжаем, бросать нельзя ни в коем случае. А пока давайте будем на связи. Если станет хуже и симптомы вернутся – звоните в любое время. Запишите номер...
Одинцов согласился, кивнул и записал номер Лаврова.
Дальше приём пошёл своим чередом. Михаил вцепился в привычный ритм бумаг, подписей и штампов, между карциномами и аденомами, между усталыми женщинами с узелками в щитовидке и беспокойными мужчинами с полипами желудка. Но буквы на экране расплывались, превращаясь в рябь, над которой мерцали метастазы Одинцова – те самые, что вчера сияли на снимках ядовитыми звёздочками. Может, он с самого начала неправильно прочитал снимки? Всё же точно перепутали анализы? Пальцы потянулись к мышке, он открыл первую МРТ. Нет. Всё на месте: злокачественное образование, сумма по Глисону 9, метастазы. Диагноз был железным!
В конце приёма, ощущая гадкую слабость в коленях, Лавров подошёл к зеркалу. Лицо его будто изменилось – скулы, обычно скрытые бородой, проступили чётче, подбородок под щетиной заострился, позволяя нащупать кость челюсти. Он провёл ладонью по щеке и с осторожным оптимизмом решил, что жиросжигающий укол наконец начал действовать. Надо же, прямо на третий день!
Переодевшись, он вышел из больницы, сел в такси, которое резко дёрнулось с места. Радио водителя тихо трещало, и диктор с казённой интонацией перечислял сводку:
– ...В связи с аномальными осадками, продолжающимися третьи сутки, объявлен режим ЧС в пяти районах. Уровень воды превысил исторический максимум 1988 года, подтоплены десятки населённых пунктов...
Город за стеклом плыл, фонари и огни реклам растягивались в дрожащие полосы, пока над крышами чёрное небо разрывали молнии – ядовитые, яркие, широко полосующие чернеющие своды. Обычно недолгий путь домой превратился в медленное плавание в потоке машин. Остановившись на светофоре, Лавров перевёл взгляд на дорогу, где дождевые потоки были не просто мутными, а густыми, тёмными, почти чернильными, неся по асфальту обломки веток, клочья листвы и прочий мелкий мусор. Он смотрел, как эта мешанина, уносясь потоками, закручивалась у ливневой решётки в странные узоры. На мгновение ему показалось, что палки и грязь сложились в идеальную многоугольную звезду, прежде чем всё резко засосало в канализацию.
Сквозь шипящие помехи голос диктора в такси врезался в шум мотора:
«...Циклон не был своевременно спрогнозирован. По словам синоптика, в атмосферной циркуляции не наблюдалось ни термобарических изменений, ни контрастов температуры, которые могли бы указать на формирование столь мощного вихря. Причины стремительного развития циклона продолжают выясняться...»
Лавров, чавкая обувью в лужах и перепрыгивая озёра у подъезда, добрался до квартиры. Разделся, помылся, погасил свет и утонул в подушке, выдохнув остатки дня. Но глубоко между лопатками снова засаднило. Он поворочался, раздражённо сорвался с постели, сделал несколько резких наклонов вправо-влево, и боль вроде отпустила. «Двенадцатичасовые посиделки с пациентами дают о себе знать», – отметил про себя и уснул.
На следующее утро Михаил после пробуждения, как обычно, проводил традиционные утренние процедуры. И снова между лопатками неприятно заломило, но даже острее, чем вчера, словно кто-то вдавился большими пальцами прямо между позвонками. Он поморщился, встал перед зеркалом и провёл пальцами от скулы к подбородку. Пальцы скользнули будто по наждачной бумаге. Наклонился ближе, ловя свет, провёл подушечкой по щеке – с неё начало крошиться микроскопическими чешуйками. Лавров досадно выдохнул, разглядывая флакон нового мусса для бороды, который, видимо, дал аллергию. Нужно заменить.
Он продолжил осмотр и со сдержанной, почти ненавистью шлёпнул себя по животу. Но внезапно удар отдался не привычным густым колебанием, а более коротким и плотным звуком. Живот, всё ещё массивный, будто слегка спал, стал компактнее, словно из него выкачали пару литров некой субстанции.
Лавров встал на весы, и стрелка замерла на цифре на полкило меньше, чем вчера. Процесс пошёл!
Потянув шнур жалюзи и приоткрыв форточку, он ожидал увидеть серую хмарь, но в комнату ворвался ослепительный белый свет. Воздух снаружи был неподвижным, густым, как сироп, и обжигающе-горячим после вчерашнего ливня. Асфальт и крыши дымились, испаряя потоп, а солнце висело в выцветшем небе без единого облака. Лишь далёкий гул города, приглушённый тотальным зноем, напоминал о жизни за окном.
Телевизор над кроватью затрещал утренним выпуском:
– Аномальная жара накрыла юг России, установив температурные рекорды для конца апреля. Столбики термометров в Краснодарском и Ставропольском краях, Калмыкии подобрались к тридцати восьми градусам. Наш корреспондент связался с главным агрономом из Ростовской области Михаилом Волковым: «Озимые культуры испытывают тепловой стресс. Растения пытаются завершить вегетацию досрочно, что ведёт к резкому снижению урожайности. Зерно будет, скажем так, щуплым. С яровыми – подсолнечником, кукурузой – другая беда. Высокие температуры на фоне недостатка дождей приводят к тому, что ростки сгорают. Мы прогнозируем потери до тридцати-сорока процентов, если не будет влаги в ближайшее время».
Строгие глаза диктора вернулись на экран:
– Как сообщают в МЧС, аномальная жара и сильный ветер стали причиной всплеска природных пожаров. За последние сутки в Волгоградской и Астраханской областях, а также в Калмыкии зарегистрированы десятки очагов возгорания. На тушении задействованы сотни человек и десятки единиц техники. Площадь, пройденная огнём, превысила сорок тысяч гектаров. Ситуация пока развивается по непредсказуемому сценарию...
Лавров, вернувшись в поликлинику, уселся за стол и едва успел запустить компьютер, как дверь с нажимом распахнулась. Без приглашения ввалилась Костелова – та самая, с раздутым животом, который ещё вчера нёс в себе очевидную для врача тяжёлую смерть. Но живота не было. Фигура была худой, с выпирающими чуть ли не через штаны костями таза, с рёбрами, прорисовывавшимися под блузкой. На пациентке не было ни прежней измождённости, ни страдальческой позы – лицо потеряло одутловатость, а кожа стала розовой и гладкой.
– Доктор, я что, заключённая? – прорезался сверлящий голос женщины, деловито скрестившей руки на груди. – Я себя прекрасно чувствую, видите – живота уже нет, а меня держат, как сумасшедшую!
Лавров щёлкнул мышью, и экран озарился бледной синевой томограмм. Брюшная полость на снимке, как и раньше, напоминала ночное небо, усеянное звёздами – узлами на брюшине, сальнике и кишечнике. Между петлями кишок была, как и прежде, свободная жидкость с канцероматозными зёрнами, а печень всё такой же огромной и бугристой. Но сейчас внешне ничто на это не указывало – округлый подкожный глобус куда-то исчез.
– Вам делали пункцию?
– Нет.
– Как нет? Кто ваш лечащий врач?
– Э... Не помню... Высокий, белобрысенький...
Лавров вышел в коридор и набрал коллегу, которого опознал по описанию.
– Андрей, привет... Костелова, пятьдесят один год, канцероматоз, асцит...
В трубке послышался вздох и гул коридора:
– А, эта... К тебе прибежала?
– Просит, чтобы отпустил домой. Но пациентка-то ваша, стационарная...
– Она домой рвётся, чуть ли не скандал устраивает. Мы её на пункцию ещё не ставили, планировали на завтра. Но она ночь полежала, и живот – не поверишь – спал сам собой. Говорит, побегала в туалет, а утром проснулась – и как не бывало. Медсестра утром нашла её в луже – видимо, массивный выпот был через кожу... Может, и не асцит был, а вздутие? Хотя я её перкутировал – жидкость точно была... И на снимках воды полно... Если будет выкобениваться – отсылай обратно, пусть отказ пишет. Она и правда уж больно бодрая, пусть под свою ответственность и шагает долой...
Лавров посмотрел на заключение и решил всё же провести МРТ ещё раз, уговорив пациентку и пообещав решить вопрос с её отделением. Костелова поджала губы, покосилась на дверь, явно прикидывая, не сбежать ли прямо сейчас, – но всё же нехотя кивнула. Они прошли по коридору молча – она вперевалку, с видом человека, которого буквально ведут на казнь.
Но на новых снимках на месте кишечно-узловой свалки была стерильная пустота. Брюшина тонкая, чёткая, без патологий, а петли кишок свободно смещались – ни жидкости, ни спаек. Печень же стала обычных размеров, с ровным контуром и безо всяких бугров. Там, где цвела канцероматозная плесень, теперь лежала гладкая брюшина без единого намёка на очаги или уплотнения.
С ощущением разбитости Лавров, за которым брела Костелова и зудела с просьбами отпустить её, шаркал по полу кроксами. Он сел за стол, написал на бумажке свой телефон и вручил пациентке:
– Вопрос с отказом от госпитализации решайте в стационаре. Просто напишите отказ. У... белобрысенького. Безусловно, ваше облегчение – хороший знак, но расслабляться рано. Полечитесь пока амбулаторно. Эти таблетки, – ткнул он в назначения, – пейте дома два раза в день. Раз в три недели, – постучал пальцем по столу, – сюда в дневной стационар на капельницу. Не пропускайте, пожалуйста. По этому номеру будем на связи. Если станет хуже – положим обратно.
Костелова вздохнула, покачала головой и, нехотя взяв исписанный листок, тут же выпорхнула из кабинета.
Дверь закрылась, и в кабинете повисла звенящая тишина. Лавров медленно опустился в кресло, пальцы сами потянулись к виску, нащупывая пульсацию. Второй раз. Второй раз какая-то чушь с его пациентами. При выявлении случаев с атипичным течением он был обязан доложить заведующей. Представил лицо Илоны Альбертовны, её скептический взгляд. Но что он ей скажет? Слишком мало времени прошло. А если симптомы вернутся?
– Казуистика, – прокатал он слово полушёпотом. – Спонтанная регрессия опухоли... Иммунный ответ. Временное облегчение...
Он цеплялся за эти термины. Одинцов мог преувеличить своё отличное самочувствие, а эта – вредная, истеричная – могла симулировать улучшение, чтобы свалить из отделения.
Лавров вышел глотнуть воздуха и оказался в почти пустом холле поликлиники. Под потолком работал телевизор, едва слышимый, безличный голос диктора заполнял пространство:
«...Число жертв землетрясения в Томской области достигло семидесяти. Губернатор выехал в зону бедствия...»
На экране замелькали кадры, снятые на мобильники, – дёрганые, залитые паническим криком, чередующиеся запикивающим матом. Руины домов в каком-то посёлке, раздавленные невидимым прессом, перекошенные бетонные плиты пятиэтажек. Между ними спасатели в оранжевых жилетах вытаскивали из-под завалов откашливавшихся пылью пострадавших. В кадре появился суховатый мужчина в очках, представившийся ведущим сейсмологом Института физики:
– Необходимо признать, что событие магнитудой семь баллов в данном регионе является абсолютно нетипичным. Эпицентр был зафиксирован на территории Западно-Сибирской платформы. Это тектонический «щит», где сейсмическая активность практически нулевая. За весь период наблюдений здесь не было зафиксировано ни одного толчка сильнее двух баллов. Предвестников не зафиксировано. Это было точечное, спонтанное высвобождение энергии, которое не поддаётся ни одной из наших прогнозных моделей.
* * *
Михаил вошёл в квартиру, прошёл в ванную и, щёлкнув выключателем, раздосадованно уставился на себя в зеркало. Волосы пластами налипали на лоб, тусклые и безжизненные. Лицо осунулось, в порах у крыльев носа темнели чёрные точки. Он вдруг осознал, что за день даже не расчесался, глядя на полоски грязи под ногтями. Неужели пара чудаковатых пациентов способна выбить из колеи, в которой он чувствовал себя комфортно, если хотя бы раз десять за день подошёл к зеркалу?
Его охватили тревожные мысли: а не забыл ли он сегодня утренний ритуал? Нанёс ли сыворотку? Втёр ли крем? Выровнял ли бороду? Кожа при осмотре в ванной отозвалась не шелковистостью, а сухой, шершавой поверхностью, с которой сыпались мелкие чешуйки.
Он помылся, погасил свет и плюхнулся на кровать, ощущая животную усталость. Между лопатками снова запульсировало с характерным точечным давлением, словно там нечто нащупывало себе место. Немного поёжившись и перетерпев притихшую боль, он провалился в тяжёлый, гнетущий сон.
* * *
На следующий день Лавров проснулся с ощущением неестественной, хрустальной ясности в голове. Тело слушалось без привычного сопротивления, и он с лёгкостью провёл все ритуалы: гель, сыворотка, крем, выверенный миллиметр бороды. В зеркале отражался собранный, почти прежний он – лишь скулы проступили чуть острее. И была тому причина: весы показали ещё минус килограмм. Организм адаптируется быстрее, чем ожидалось, – такой сделал вывод Лавров и тут же, не дожидаясь следующей недели, крутанул селектором дозирования и вогнал себе под кожу вторую дозу «жиросжигающего» препарата.
По дороге в такси радио хрипло, сквозь помехи, бубнило сводку:
– Циклон сформировал над регионом активный атмосферный фронт. Шквалистый ветер скоростью до двадцати пяти метров в секунду привёл к массовым отключениям электроэнергии. Без света остались порядка тридцати тысяч жителей области, повалены деревья, повреждены ЛЭП. Пострадавших – пятеро, жертв, к счастью, нет...
Лавров смотрел в окно такси. Под напором ветра гнулись деревья, люди шли, немного наклонившись вперёд, втискиваясь во встречный воздушный поток и прижимая полы трепавшихся плащей.
У двери кабинета уже ждали – мужчина с обветренным лицом и огромными грубыми руками-граблями и женщина в стёганой телогрейке и платке, плотно повязанном на голове. Между ними стоял тощий мальчишка лет пятнадцати в спортивном костюме, линялом от частых стирок. Правый глаз его был прищурен, веко отекло и сильно покраснело. Из узкой щели между ресницами сочилась прозрачная слеза, смешанная с гноем, который пацан то и дело безуспешно промакивал салфеткой.
Отец, сжимая в руках потрёпанный листок, протянул его Лаврову:
– Доктор, нам фельдшер наш сельский... К вам направил. Написал тут... – он мрачно запнулся, не в силах выговорить диагноз, и оглянулся на полную печали супругу.
Михаил взял бумагу. Почерк хоть и был чужим, неказистым, да ещё и перебитым бледной печатью, позволил чётко прочитать: «Рабдомиосаркома правого глаза под вопросом».
Лавров медленно перевёл взгляд с бумаги на мальчика. Ребёнок не выглядел так, как должны выглядеть дети с саркомой, – не было кахексии, не было специфического воскового измождения. Было лишь отстранённое лицо с едва пробивающимся подростковым пухом и воспалённым глазом. И вообще, с каких пор фельдшеры, которые коровам хвосты крутить умеют, ставят такие диагнозы без лабораторных исследований?
– Когда это у вас появилось?
– Неделю назад, с поля пришёл и говорит: мам, что-то глаз чешется, – рассказывала мать, нервно теребя концы платка.
Михаил поднялся, взял офтальмоскоп и направил луч – мальчик зажмурился ещё сильнее. В конъюнктивальном мешке, под припухшим гиперемированным веком, темнело вовсе не то, что онколог ожидал увидеть. Там был не бурый инфильтрированный узел, а что-то плоское, чёрное, с неровными зазубренными краями, вонзившееся в нежную слизистую.
Лавров внезапно улыбнулся растерянным родителям и попросил их подождать в кабинете. Почти по-отечески взял мальчика за плечо и повёл по коридору, минуя очередь, в кабинет офтальмолога:
– Нарине Артуровна, разрешите?
За столом сидела офтальмолог, чьи пальцы как раз заканчивали поправлять тёмные кучерявые волосы, убирая их под форменную шапочку. Она резко отдёрнула руку, будто её застали за чем-то неприличным, и удивлённый взгляд упал сначала на Лаврова, затем на подростка.
– Я ещё приём не начинала!
– Гляньте-ка, пожалуйста, – с заговорщицкой улыбкой произнёс Лавров, указывая на глаз. – Мне кажется, тут не по моей части.
Офтальмолог вздохнула, жестом указала подростку на массивное кресло. Щёлкнула щелевой лампой и наклонилась, прильнув к окуляру. Затем, ловким движением капнув анестетика, поддела пинцетом и извлекла на свет тёмный, размокший осколок. Положила его на белоснежную салфетку прямо перед Лавровым. На белой ткани красовалась шелуха от семечки.
– Откуда там семечка-то? – с улыбкой спросил Лавров, присев перед школьником на корточки.
– А чего говорить-то... Корову пас вечером. Затемно было. И ветер, он, значит, поднялся такой злой... Пыль столбом, а столб тот ещё закрутился – прямо как спираль у нас на плите дома. И на меня оно всё и пошло. И, видать, туда-то и влетело! Сперва просто кололо, я глаз-то помыл, и вроде перестало, а на утро опухло, заслезилось, – рассказывал пацан и от неловкости заковырял пальцем дырку на спортивном костюме.
Лавров вышел к родителям, которые, перепуганные, стояли у дверей, и сразу же объявил радостную новость: нет никакой онкологии, остолоп-фельдшер просто нафантазировал, поленился собрать анамнез. Семечка, всего-то! Выслушав доктора, они облегчённо, громко вздохнули, а мать, пустив слезу, прижала к себе вытирающего глаз сына. «Слава тебе, Господи!» – вырвалось у неё, и она бросилась обнимать доктора.
Лавров застыл. Его окатило струёй ледяного воздуха. Он рефлекторно, несколько деревянно приподнял руки, позволив женщине на мгновение прижаться к нему, но тут же, едва заметным движением, отстранил её.
– Всё, мне нужно бежать, приём у меня! – отрезал он и, вяло махнув на прощание, зашагал по коридору к себе.
Он подошёл к зеркалу. Пальцы сами потянулись к месту на белом халате, где только что были руки матери этого пацана. Лавров отрывисто, резко, несколько раз провёл ладонью по ткани, будто стряхивая невидимый ворс, затем поправил воротник. Вгляделся. Его собственное отражение смотрело с чуть заметной, непроизвольной гримасой брезгливости. Он разгладил складку на груди и, сев на рабочее место и щёлкнув компьютерной мышью, объявил:
– Следующий!
Приняв нескольких пациентов, Лавров посмотрел на часы – время близилось к полудню. Отправив очередного больного на анализы, он решил уйти на обеденный перерыв.
Пересекая главный холл диспансера, он увидел человека, который... Не должен был ходить. Это был Легостаев – тот самый пациент с глиобластомой и перекошенной улыбкой. Сейчас он не просто шёл, а бодро переставлял ноги, без всякой сторонней поддержки. Лицо, пару дней назад перекошенное маской центрального пареза, теперь было почти симметричным. Лишь лёгкая, едва уловимая асимметрия носогубной складки напоминала о бывшем поражении. Пациент шаркал по коридору тапками, жевал булку из буфета и увлечённо глазел в смартфон, совершенно не замечая Лаврова.
Михаил заикнулся было поздороваться, но пациент, не поднимая головы, прошёл мимо.
Онколог торопливо зашагал к заведующему паллиативным отделением, который тоже урвал полчаса обеда и в своей ординаторской жевал пиццу из доставки.
– Артём Викторович, приятного аппетита, извините... Пациент Легостаев, с глиобластомой...
– Ага... – жуя, кивнул заведующий, параллельно набирая что-то за компьютером.
– А как его состояние сейчас?
– Говённое, – констатировал тот, не отрываясь от монитора. – А что?
Лавров кивнул в сторону холла:
– Да какой-то он... Слишком активный. Я думал, не сегодня так завтра выносить будете.
Артём Викторович хмыкнул, снова укусил кусок пиццы и с набитым ртом ответил:
– Вынесем, вынесем. Не переживай. У нас по-другому никак...
На этих словах Михаил почувствовал странное облегчение. Но тут заведующий отвёл взгляд, снял очки, о чём-то задумался и после паузы произнёс:
– А ты знаешь, вообще да, бодренький он какой-то... Второй день уже без противорвотных. И отёк спал... Ходит, да. Аппетит появился... – он снова сделал паузу и махнул рукой: – но это, Миш, сам понимаешь, ненадолго. Гормоны и мочегонные – так, полумёртвому припарка. Горка вниз некоторым нашим больным сначала кажется пологой, а конец, как говорится, всегда один, – произнёс он и закусил свой пафос куском пиццы.
Но внезапно дверь с треском распахнулась, и в кабинет влетела запыхавшаяся санитарка.
– Артём Викторович, у нас там ужас что! Больной Легостаев на ступеньки у выхода вышел, поскользнулся, башку расшиб! В реанимации уже, доктора говорят – давление падает! Кранты!
Артём Викторович вскочил, сметая со стола бумаги.
– Ёлки-палки! Как он вообще вышел?! Кто выпустил?! Почему без сопровождения?!
– Так вы ж ему сами ходить разрешали... – залепетала санитарка.
– А без сопровождающего, мать вашу, я разрешал?! – закричал заведующий, ударяя кулаком по столу. – Извини, Миш, у нас ЧП! – бросил он и выбежал из кабинета.
* * *
Лавров минут десять бесцельно кружил у буфета, разминая невскрытую бутылку воды. Потом резко развернулся и быстрыми шагами поднялся по лестнице на этаж выше, оглянувшись на часы – его получасовой обед истекал через пять минут.
Коридор перед реанимацией был пуст, массивная дверь в отделение закрыта, но в ней оставалось открытым маленькое служебное окошко. Лавров пригнулся и заглянул внутрь. В коридоре метались доктора, вполголоса переругиваясь и закрывая за собой дверь в одну из палат. До него, как из-под воды, доносились глухие, рваные, полные паники звуки.
Вдруг в поле зрения окошка появились двое врачей, направлявшихся к выходу. Одним из них был заведующий паллиативным отделением Артём Викторович.
Лавров отпрянул как ошпаренный и быстро, почти на цыпочках, ринулся вниз по лестнице, замерев на полпути, когда услышал голоса.
– Твою мать... Что теперь делать-то? Может, оформим по-нормальному, а?
– Артём, завязывай! Если нам скажут – сделаем. Но ты согласуй это, пожалуйста. Беги к начмеду или к главному, ставь в известность руководство! Пусть решают, как всё оформлять. – Голос второго был приглушённым, но твёрдым. – Санитарки пока ему челюсть и руки подвяжут, в коридоре часик постоит на каталке. Но – всего часик!
– Ужас, блядь... Ужас! У меня же уже есть выговор один...
Лавров почти бегом спустился в свой кабинет. И странное дело – едва он опустился в кресло перед очередной историей болезни, его охватило острое, почти эйфорическое облегчение. Смерть Легостаева принесла какое-то неловкое, но глубокое спокойствие. Пришлось бы опять анализы перепроверять, снимки сравнивать и чувствовать себя идиотом.
Он не стал звать следующего пациента, а просто вновь шагнул к зеркалу. Уголки рта были вздёрнуты в странной улыбке. Провёл ладонью по волосам и, глянув на пальцы, заметил, как несколько волос прилипли к коже. Вместо привычной тревоги о забытом утром лосьоне к горлу подкатил короткий, сдавленный кашель и тут же прорвался наружу отчётливым резким хихиканьем, короткой волной сотрясшим плечи. Затем нарастающее икающее хихиканье переросло в прерывистый, утробный хохот. Он смеялся, широко раскрыв рот, громко, не боясь, что его услышит коридорная уборщица или пациенты. Он начал буквально захлёбываться от смеха, переходя в такую одышку, что в глазах выступили слёзы.
Успокоившись, Лавров вернулся в кресло и продолжил приём.
* * *
Сев в такси, он услышал из динамиков знакомый, ровный, бесстрастный голос диктора:
«...экстренное сообщение из Ставропольского края. В нескольких хозяйствах зафиксирован массовый и мгновенный падёж скота. По предварительным оценкам, утилизации подлежат свыше двенадцати тысяч голов крупного рогатого скота, около тридцати тысяч свиней и более полумиллиона птицы. Ветеринарные службы и Роспотребнадзор работают в режиме ЧС. Анализы не выявили известных штаммов сибирской язвы, ящура или птичьего гриппа. Болезнь поражает разные виды животных одновременно, что исключает природный характер эпизоотии...»
Слово «падёж» отозвалось в Лаврове странным, щекочущим нервным узлом – нелепо-смешное, почти детское. «Падёж», – повторил он про себя, и из горла вырвался короткий смешок, на который поднял голову водитель.
Лавров поймал в зеркале заднего вида пару тёмных, чуть навыкате глаз – спокойных, без удивления, будто пассажиры, смеющиеся в одиночестве, были для него делом привычным. На тыльной стороне руки, лежавшей на руле, Михаил мельком заметил синюю татуировку – что-то круглое, но вглядываться дальше не захотел и с улыбкой уставился в окно. Водитель молча перевёл взгляд обратно на дорогу и прибавил газу.
Лавров оборвал свой смех, почувствовав знакомую боль между лопатками – теперь она пульсировала иначе, с каким-то живым, тянущим давлением.
Придя домой, он, не включая свет, прошёл в ванную, скинул рубашку и, запрокинув руку, начал водить ладонью по спине. Пальцы нащупали то, чего раньше не было, – несколько небольших, мягких, но отчётливых бугорков, будто кто-то вшил под кожу гладкие круглые камушки.
– Жировики, – констатировал он вслух и, насвистывая неведомый мотив, решил, что разберётся завтра. Неприятное открытие, конечно, но оно не могло перевесить ту странную, лучистую лёгкость, почему-то в этот вечер наполнявшую солнечное сплетение.
* * *
На следующий день Лавров проснулся не с ощущением разбитости, а с какой-то странной, почти неуместной бодростью. Его тело за ночь будто приняло решение без его ведома и теперь просто ждало, когда он догонит его, что называется, головой. Он поднялся и побрёл в ванную.
Включил воду, упёрся руками в край раковины и поднял голову, встречаясь со своим отражением.
На скулах и висках проступили бледные, но заметные на свету желтовато-коричневые пятна. У крыльев носа тонкие капилляры образовали мелкую красную сеточку, а общий тон лица приобрёл сероватый оттенок. Это его несколько обеспокоило, но как-то отстранённо. Перед ним было чужое лицо, которое он рассматривал с профессиональным, почти клиническим любопытством, без свойственной ему хлопотливой тревоги, заставлявшей выливать на себя половину очищающего лосьона.
Он провёл пальцами по голове и увидел на ладони целый пучок волос. Уставился на него без привычного ужаса – разве что с холодным интересом.
* * *
Оттянул край майки и посмотрел на живот. Да, похудел. Но кожа на боках обвисла, образуя широкие дряблые складки. Лавров ущипнул одну, потянул и отпустил без привычной волны брезгливости. Резко мотнул головой и тут же почувствовал, как между лопатками кольнуло – короткий острый укол, сменившийся тупым глубоким давлением. Он инстинктивно закинул руку за спину, пытаясь нащупать источник, но мышцы плеча не пустили из-за вспыхнувшей острой боли.
Мысль идти в свою же больницу вызывала почти физическую тошноту – раздеваться перед коллегами, показывать бугорки, складки, следы инъекций на животе. Нет. Ни за что. Возьмёт отпуск и съездит куда-нибудь подальше в область на приём в клинику, где его точно никто не узнает.
Он смотрел на свои руки, упёртые в столешницу, а мысли носились нестройно, кусками налетая одна на другую.
Затем надел чёрную утягивающую водолазку на пару размеров меньше, чтобы скрыть складки и ненавистные бока. На улице, где валялись покосившиеся после урагана деревья, стояла сильная жара. И несмотря на это, Лавров решил ещё и надеть маску, чтобы скрыть лицо. Да, борода, торчащая из-под неё, будет выглядеть нелепо, но он просто скажет, что подхватил сопли.
Он ехал на работу с молчаливым таксистом, отрешённо глядя на город за стеклом, который плыл мимо, как размытый фон. Тело отзывалось на каждую кочку дороги тем самым плотным давлением между лопатками. Вдруг радио, до этого бубнившее тихую попсу, смолкло, и его сменил тревожный сигнал, а затем официальный голос диктора:
– На участке железной дороги в Ленинградской области произошла масштабная катастрофа. В результате схода с рельсов сразу трёх составов, по предварительным данным, погибло около ста человек, более двухсот ранены. Причины происшествия выясняются, на месте работают экстренные службы. Предварительная версия – техническая неисправность путей...
* * *
Подойдя к кабинету, Лавров увидел у двери молодую женщину, лицо которой показалось смутно знакомым, будто он видел его когда-то в толпе или в коридоре и почему-то запомнил.
– Доктор, можно к вам на минутку? – произнесла она глухим, надломленным голосом.
– Конечно, проходите, – сказал он, открывая дверь. – Чем могу помочь?
Она опустилась на стул, сжимая сумочку на коленях, а Лавров занял место напротив, привычно щёлкнув мышью, чтобы оживить монитор.
– Я дочь Одинцова. Помните вашего пациента?
– Помню, конечно, – с мрачной напряжённостью ответил он, ожидая вести о смерти и, возможно, обвинений, что загубил отца.
– Папа умер, – выдохнула девушка.
– Примите мои соболезнования, – начал Лавров, складывая руки на столе и перебирая пальцами. – Болезнь, к сожалению, прогрессирует непредсказуемо, и, несмотря на лечение...
– Нет, – покачала она головой, голос сорвался. – Нет, доктор... – Она закрыла лицо руками, плечи задрожали от беззвучных рыданий примерно на полминуты, после чего вытерла лицо, оставив влажные следы под глазами. – Он... Подавился. Представляете? Жареной рыбой с костями. Подавился. Сидел, ужинал, смеялся... И вдруг... – она снова сглотнула. – Ничего не успели. Ни мы, сколько по спине ни стучали... Ни скорая помощь.
Лавров сидел неподвижно, повернув голову к монитору. Пальцы судорожно сжали ручку, а грудь вздрогнула от кашля, который он приглушил кулаком.
Девушка, вытирая глаза рукавом, продолжала:
– Он так много о вас говорил в последние дни... Говорил, что вы вернули ему надежду, что он снова чувствует себя живым, полным сил. Он так вам был благодарен... – её голос снова дрогнул. – Я хотела... В общем, пригласить вас на похороны. Послезавтра, в одиннадцать, на городском кладбище. И лично сказать спасибо за те несколько счастливых дней, что вы ему подарили. И нам с мамой...
Она, не сказав больше ни слова, встала, кивнула доктору на прощание и вышла.
Лавров откинулся на спинку стула, посмотрел в потолок и громко выдохнул, поправив горловину обтягивающей влажной водолазки. В голове бессмысленно витали какие-то тени, которые складывались в причудливую картину. Он пытался поддеть края этих теней, рассмотреть в них осмысленные очертания, но его внезапно прервала с треском распахнувшаяся дверь.
В проёме возникла знакомая ему женщина, которая буквально влетела внутрь, грубо оттолкнув плечом растерянного пациента из очереди. Это была Русакова – та самая, с трижды негативным раком молочной железы.
– Вы!.. Я из-за вас чуть в психушку не угодила! – выкрикнула она, заливаясь алой краской гнева. – Рак мне поставили!
Она хлопнула дверью и швырнула на стол глянцевую папку с логотипом частной клиники «Новая Эра». Не успел опешивший Лавров раскрыть рот, как женщина торжествующе ударила ладонью по столу.
– Никакой онкологии! У меня был тяжёлый мастит на фоне гормонального дисбаланса и системного микоза! Грибок, понимаете! И он давал изъязвление и ин... ин... – заикнувшись, продолжила она, – фильтрацию, которые вы приняли за рак!
Лавров, чувствуя, как у него леденеют кончики пальцев, открыл папку. Среди новых анализов он увидел то, от чего становилось физически плохо на уровне диафрагмы:
ПЦР-диагностика соскоба с язвы – «Обнаружены следы ДНК грибов рода Candida».
Расширенная панель половых гормонов – «Выявлен дисбаланс: повышенный уровень эстрадиола, сниженный уровень прогестерона».
Онкомаркер CA 15-3: был 480 Ед/мл, стал 38 Ед/мл. Повторная биопсия – «Признаки выраженного хронического воспаления и фиброза».
Молекулярно-генетическое исследование – «Патогенные мутации в гене BRCA1 не выявлены».
«Данных за злокачественный процесс не выявлено».
– И это ещё не всё! – продолжала Русакова, расхаживая по кабинету. – Мне там сказали, что у меня дефицит цинка, селена и витамина D, и из-за этого вообще синдром дырявого кишечника развился, который и давал интоксикацию и слабость! А вы мне сразу – рак, метастазы, химия!
Лавров закрыл папку и вернул в памяти вид этой пациентки. Он чётко её вспомнил: восковое измождённое лицо, руки, намертво сжатые на коленях, анализы...
– Вас... Разводят в клинике, понимаете? Вам не нужны эти анализы... – выдавил он из себя, растирая ладонями зажмуренные глаза.
– А вы меня не развели?!
В голове у Лаврова начал нарастать густой неразличимый гул вместе с неприятным ощущением, от которого вновь – в третий раз – реальность расходилась по швам.
– Успокойтесь, пожалуйста, – его голос в собственной голове прозвучал отчуждённо, как из поломанного динамика. – Сядьте. И разрешите... Я вас осмотрю.
– Да зачем теперь ваш осмотр?!
– Пожалуйста, – повторил он. – Я вас очень прошу. Дайте мне вас осмотреть.
Она с неохотой плюхнулась на стул, с вызовом откинув голову и демонстративно глядя в стену. Пальцами, дрожащими от возмущения, принялась расстёгивать пуговицы на блузке, затем приподняла футболку под ней. Он смотрел на ту самую молочную железу, которую днями назад запомнил как очевидно и навсегда утраченную. Да, кожа на ней была с сильными участками пигментации, словно после ожога, ареола соска серьёзно деформирована, но прежней зияющей язвы не было. Как не было и кровоточащей раны: на её месте затянулась тонкая розовая плёнка. Отёк и привычная глазу онколога «лимонная корка» тоже исчезли. Лавров надел резиновые перчатки – тот самый каменистый конгломерат, который он ясно помнил под пальцами, куда-то рассосался. Пальпируя поражённый участок, он обнаружил лишь плотноватую, но подвижную железистую ткань, которая максимум тянула на обычную мастопатию.
– Слушайте, вам нужно пройти анализы ещё раз, – мрачно вздохнув, произнёс Лавров. – Здесь что-то явно не так...
– Не надо мне ваших анализов! – женщина поднялась, отступая к двери. – Я буду в другой клинике лечиться! Подам на вас в суд и потребую пять миллионов морального ущерба!
Лавров почувствовал, как по спине пробежала сухая колючая дрожь, мысли спутались и в ушах зазвенело.
– Постойте! – он резко встал, сделал шаг вперёд, руки беспомощно повисли в воздухе. – Давайте анализы ещё раз посмотрим... Не будем никуда жаловаться...
Он слышал, как его собственная речь стала рваной и отразилась жалким эхом в кабинете. Русакова замерла спиной к врачу перед входной дверью. Её взгляд скользнул по кабинету – за шкаф, под раковину, будто она выискивала что-то. Затем медленно, с демонстративным спокойствием вернулась на стул, положила локти на стол и принялась барабанить по нему заострёнными ногтями.
– Ладно... – она выдохнула, и в её глазах вспыхнул деловой, хищный интерес. – Можем договориться. Вы мне не пять миллионов... А всего пятьсот тысяч. Я никуда обращаться не буду. Мы всё забудем... У докторов всякое бывает. Перегрузки, потеря внимания...
Лавров отшатнулся от неожиданности и мельком покосился на своё отражение в затемнённом окне монитора – глаза над маской провалились в ещё более тёмные впадины.
– Что? Пятьсот тысяч? – ровно повторил он.
– Да. Пятьсот тысяч, – плотоядно цокнув языком, ответила Русакова. – Просто на карту сбросьте...
– Я... я... я тебя сейчас сам сброшу! Из окна! – Его голос сорвался в немыслимый, хриплый рёв. Он схватил мраморную канцелярскую подставку со стола и со всей силы швырнул её в стену прямо над её головой. Осколки извёстки, ручки, карандаши и линейки разлетелись по кабинету.
– Пошла вон!!!
– Псих! – заверещала Русакова, вскочив со стула. – Тебе крышка!
Дверь захлопнулась за скандалисткой. Лавров стоял, тяжело дыша, и смотрел на осыпавшуюся штукатурку. Внезапная тишина после крика была оглушительной. Он медленно поднял руку и провёл ладонью по лицу, проверяя, на месте ли оно ещё.
Он сидел в опустевшем кабинете и смотрел на дверь, представляя, как за ней переполошившиеся пациенты обсуждают услышанное. И плевать!
Лавров посмотрел на свои руки, лежавшие на столе, – это были чужие руки. Он понял, что всю свою практику следовал этому правилу, негласному, впитанному ещё в медуниверситете. Тебе хамят – ты улыбаешься. На тебя кричат – ты опускаешь глаза. С тобой поступают несправедливо – ты терпишь, ты понимаешь, ты проглатываешь. А кому, собственно, нужна эта его вечная, унизительная поза подставленной щеки? Тому, кто бьёт? Безусловно. Это же так удобно – иметь дело с тем, кто не даёт сдачи. Но ему самому-то это зачем? Что врачи получают в ответ на своё бесконечное терпение? Опустошение. Горечь. Ощущение, что душа – это помойка, в которую можно плюнуть, а потом требовать чудес...
Дверь снова приоткрылась, и в щели показалось обеспокоенное лицо предыдущего пациента, которого оттолкнула ворвавшаяся перед ним Русакова.
– Пять минут, – с неожиданно прорезавшейся строгостью произнёс Лавров и поправил на лице маску.
Следующим он набрал номер того самого врача-уролога, который подогнал ему жиросжигающий укол. Прикрывая трубку ладонью, съёживаясь и оглядываясь на входную дверь, рассказал про шелушащуюся кожу, потерю веса, боль в лопатках:
– И ещё... что-то с настроением. Штормит меня как-то, как при биполярке. То удавиться охота, то ржу как ненормальный!
– Слушай, ну ты сам посуди, – ответил уролог после паузы. – Три дня прошло. Три. Любой препарат так работает: сначала организм в шоке, перестраивается, гормональный фон скачет. Отсюда и кожа, и настроение. Это не побочка, это адаптация. Ты хотел быстро – вот тебе быстро, но за скорость платить надо. Ты же сам врач, должен понимать. Не торопись. Ну сказано же в инструкции колоть раз в неделю – значит, раз в неделю. Дай телу догнать...
Лавров немного отвёл трубку от уха, прислушиваясь к нарастающему гулу за дверью. В коридоре возникла тревожная суета: торопливые шаги, приглушённые возгласы, переругивания. Он вышел в коридор – мимо пронеслись санитарки с каталкой, несколько врачей спешили за ними, переговариваясь отрывистыми фразами.
У лестничного пролёта столпились люди, смотревшие вниз через открытое окно. Лавров протиснулся сквозь толпу и выглянул. Внизу, на асфальте, был распластан силуэт. Нога неестественно вывернута, вокруг темнела лужа крови, которую обходили медработники, шокированно хватаясь за голову. На измазанном кровью лице неестественно ярко сияли мёртвые глаза – они смотрели не в небо, а прямо в лицо Лаврову. Это были глаза Русаковой. Той самой, что только что со скандалом вышла из его кабинета.
Лавров ощутил, как его внутренняя праведная ярость уступила место мелкодисперсной, дёргающей кишечник панике. Он ринулся обратно в кабинет, но, шагнув, услышал, как под ногой что-то заёрзало с пластиковым хрустом. На полу лежала папка с логотипом клиники «Новая Эра». Лавров поднял её и, скрутив, спрятал под хирургичку.
Идя к своему кабинету, он почувствовал, как горло сжалось ледяным обручем, – она ведь только что вышла от него. А слышал ли кто-то за дверью? По-любому слышали! Как минимум тот мужик, которого она отпихнула на пороге. Сейчас начнутся разборки, заведующая, объяснительные, комиссия – карьера кончена, а на горизонте, возможно, и тюрьма.
Он возвращался к себе, готовый к шёпоту и укоризненным взглядам, но предыдущий пациент, не попавший на приём из-за скандалистки, лишь спросил:
– Можно я уже...?
Остальные пациенты, сидя на лавочке, буднично перешёптывались о «дуре» и «психичке», будто это произошло практически не на их глазах, а в каком-то сериале.
Лавров, пропуская пациента в кабинет, замер на пороге, когда его ухо, настроенное на ожидание собственного разоблачения, уловило обрывки разговоров в коридоре:
«...прямо на рельсах, представляешь, весь состав сошёл...»
«...а у соседей корова сдохла, ни с того ни с сего, всё стадо...»
«...землетрясение, слышал? В Томской, представляешь? Никогда там ничего не трясло...»
В этот момент он ощутил, как паника отступает, оставляя липкий, трусливый след облегчения. Будто в водовороте чрезвычайных происшествий, плотно занявших телевизионные сводки, инцидент с Русаковой должен забыться. Он задержался на пороге – хотел надышаться этими новостями, на фоне которых его проблемы вдруг показались мелочью.
Лавров принимал одного пациента, затем другого, третьего. Каждый раз напряжённо задерживал дыхание, полагая, что именно это открытие двери впустит заведующую с серьёзным разговором. Но опасениям до конца приёма сбыться не удалось.
Когда за последним пациентом закрылась дверь, он остался сидеть в пустом кабинете.
Михаил щёлкнул замком шкафчика и, открыв его, с силой стянул с себя водолазку. Ткань с неприятным чавкающим звуком отлипла от тела. Он выжал её над раковиной, задумчиво глядя на тёмные капли, забарабанившие по эмали. Из шкафа достал запасную хирургическую сменку и встал перед зеркалом.
Туловище было покрыто красными полосами натёртой кожи и мелкими опрелостями, которые жгли и зудели. Кожа на боках и животе обвисла сильнее, чем вчера. Пигментные пятна расползлись на виски и скулы, но он смотрел на всё это с тем же странным клиническим любопытством, что и утром, как на чьё-то чужое изображение, но чем-то весьма интересное.
Пальцы, заброшенные за спину, снова нашли бугорки. Но теперь они были другими – плотнее, твёрже, почти не смещались при надавливании. Он сдвинул лопатки, пытаясь размяться, но уплотнения болезненно натянулись изнутри. Не мучительно, но с каким-то тугим, живым сопротивлением, будто что-то там распрямлялось и требовало места.
Проводя эту мини-физкультуру, он вдруг подумал: зачем вообще эти волосы, эта борода-недоэспаньолка, за которой столько ухода?
– А может, сбрить всё к чёрту? – проговорил он вполголоса в пустом кабинете.
Но от этих мыслей отвлёк настойчивый стук в дверь – по силе почти попытка её вышибить. «Ну вот и всё», – обречённо пронеслось в голове.
Лавров щёлкнул замком, быстро набросив на влажное тело новую хирургичку. На пороге, пошатываясь, стоял поддатый хирург из соседнего кабинета.
– М-и-и-иша, – пьяно протянул тот, – у нас там сабантуйчик. Пойдём накатим... О, а ты чё в маске? Заболел, что ли?
– Ага... я в следующий раз. Хреновато. Видимо, подцепил ОРВИ, – соврал Лавров, разведя руками.
– Ла-а-адно... – хирург внезапно наклонился ближе. – Ты видал, кстати, эту... дебилку? В окно сиганула. Полдня её мозги соскребали во дворе...
Лавров ощутил, как по спине пробежал холодный иглистый пот.
– Да, видел, – ответил он, глядя пустым взглядом куда-то мимо коллеги. – Безумная какая-то тётка...
Повисла пауза, в которой подпитый хирург пытался что-то мучительно вспомнить, но покачал головой и махнул рукой.
– Ну ладно... Заходи, если передумаешь. Мы в двести двадцать втором кабинете...
Хирург развернулся и зашагал прочь, насвистывая, а Лавров медленно закрыл дверь и прислонился к ней лбом. Тревога вернулась, вытеснив странное, но пьянящее оцепенение, в котором он разглядывал своё новое тело.
Он тяжело опустился в кресло, щёлкнул мышью и открыл медицинскую информационную систему. Пальцы бесцельно листали список пациентов, пока механически не ткнули в фамилию: Ковалёв Игорь Станиславович, 74 года.
Открыл историю болезни. Диагноз, установленный три дня назад: немелкоклеточный рак лёгкого, стадия IIIB, гистологически – плоскоклеточный вариант. Сопутствующий сахарный диабет 2-го типа. Назначена неоадъювантная химиолучевая терапия, пациент должен был явиться на оценку ответа через десять дней.
Его взгляд упал на поле «Статус». Там стояло короткое слово: «Умер».
Лавров секунду смотрел на графу с адресом: Закатная, д. 66, кв. 6. Он знал эту улицу – она шла параллельно той, где стоял онкодиспансер, в пяти минутах ходьбы. Резко встал, запер кабинет и твёрдым чеканным шагом, не глядя по сторонам, пошёл по длинному больничному коридору к выходу.
Лавров перешёл по зебре на торопливых, почти негнущихся ногах, миновал светофор и свернул к девятиэтажке из силикатного кирпича. Подъезд встретил его запахом старых щей, сырости и крыс. Поднявшись по лестнице, заляпанной грязными следами, он дошёл до четвёртого этажа. Дверь квартиры номер шесть была старая, деревянная, с облезлой краской и глазком, похожим на катаракту.
Нажал на звонок. Из-за двери донесся одинокий заунывный гудок, растворившийся в тишине. Позвонил ещё раз. Никто не отзывался. Постояв минуту, постучал. В ответ – молчание. Уже собираясь уходить, он вдруг услышал за дверью шарканье и тихий старческий голос:
– Кто там?
– Здравствуйте, – голос Лаврова прозвучал неестественно громко в тихом подъезде. – Ковалёв Игорь Станиславович здесь проживает... Проживал, точнее?
Пауза затянулась – собеседница явно что-то обдумывала за дверью.
– А вы кто?
– Я доктор Лавров, Михаил Лавров. Из онкологического диспансера на соседней улице. Я лечил Игоря Станиславовича, – ответил врач, поправляя маску на лице.
В ответ прозвучал щелчок замка, и дверь медленно отворилась. В проёме возникла пожилая женщина в выцветшем махровом халате, с лицом, похожим на сморщенное, высохшее яблоко. Маленькие, глубоко посаженные глаза смотрели на доктора с насторожённым неодобрением.
– И чего надобно? Нету его с нами больше!
– Я в курсе, – кивнул Лавров. – но я хотел бы узнать... Извините, если вопрос бестактный... – он замялся под недовольный выдох хозяйки. – А как он умер?
Пенсионерка смерила его брезгливым взглядом.
– Балкон на него упал!
– Простите, что?
– Балкон! – вполне серьёзно повторила старуха. – за водкой пошёл в магазин напротив. Потом покурить стал, а сверху карниз бетонный отвалился. И прямо на башку ему. И всё! – с язвительной интонацией выделила она последнее слово.
– Ладно. Спасибо... – Лавров уже собрался уходить, но вдруг резко обернулся, не дав двери закрыться. – Секундочку... А скажите, как он себя чувствовал в последние дни? После того как ему лечение назначили?
Старуха фыркнула, и её лицо исказила усталая, снисходительная гримаса.
– Да прекрасно себя чувствовал! – выпалила она. – Не просыхала эта сволочь, как обычно. С утра до ночи! – и хлопнула дверью, добавив из-за неё что-то неразборчивое, но явно нелестное.
Лавров вышел из подъезда. В голове плавали обрывки сегодняшнего дня – бессильные, расклеившиеся, как намокшие этикетки. Он поднял голову и замер. Прямо над ним, низко и почти бесшумно, шелестя крыльями, пронеслась огромная, неестественно густая стая ворон. Они не каркали, а лишь рассекали воздух чёрным бесформенным клубком. На мгновение ему показалось, что стая зависла прямо над ним, а затем, дёрнувшись, плавно поплыла в сторону диспансера, собираясь высоко над зданием в тёмное облако.
* * *
Он уселся в такси, и спина вновь заныла – с тем самым плотным, настойчивым давлением, которое теперь не отпускало из самого кабинета. Но голова при этом была странно ясной, почти хрустальной, без всякого тумана. И тело, несмотря на неприятное натяжение между лопатками, казалось каким-то собранным, в ожидании нового энергетического прилива.
– О, здравствуйте, – раздался оживлённый голос водителя, едва Лавров захлопнул дверцу. – А это снова вы... Я вас узнал. Вы ж доктор из онкодиспансера. Часто со мной ездите.
В зеркале заднего вида Лавров снова поймал пару тёмных, чуть навыкате глаз. На тыльной стороне руки, лежавшей на руле, синела та самая татуировка, которую онколог рассмотрел более внимательно. Там был циферблат без стрелок, наколотый грубыми, расплывшимися линиями, будто выдавленными старой печатью.
– Да, видимо, с вами, – согласился Лавров, привычно приложив голову к стеклу.
Таксист с лёгким щелчком включил радио.
– Сегодня днём в кол-центре банка «Финанс-Кредит» в центре Москвы произошла стрельба. По предварительным данным, бывший сотрудник учреждения, уволенный накануне, пронёс в офис обрез охотничьего ружья и открыл беспорядочный огонь по персоналу. Число погибших достигло двадцати трёх человек, более пятнадцати пострадавших госпитализированы с огнестрельными ранениями различной степени тяжести...
– Ай-яй-яй, – покачал головой водитель. – Мир с ума сходит!
– Это точно, – поддакнул Лавров.
– Я вот раньше на шахте работал, – внезапно оживился водитель, вглядываясь в поток машин. – Помню, когда в «лаву» спускаешься – темно, воздух густой, пыль висит... Стоишь в забое, а над тобой – километр породы. Крепь грохочет, будто сама земля дышит. Всё время воображаешь: треск пойдёт по кровле – и нас тут же, в эту же секунду, завалит. И вот так стоишь, долбишь уголь и наверх поглядываешь... Вот сейчас новости слушаю – и точно себя как тогда чувствую. Планета наша вся скрипит, гудит, на ладан дышит. Одной искры хватит – и всё: взрыв, выброс!
Лавров слышал водителя, но не слушал, глядя в окно. Над городом всё так же бродило по небу вороньё, скученное в плотное облако.
– Хотя... – водитель вдруг хмыкнул и почесал затылок, будто сам себя поймал на какой-то лишней мысли. – Переживём. Не такое переживали! Я вот сколько смен отработал – и ни разу не завалило. Там наверху не дураки сидят, разберутся. Всегда разбирались как-то – и сейчас разберутся. Поштормит нас немного, да и всё. Главное – не паниковать раньше времени.
Машина притормозила у подъезда. Лавров расплатился и взялся за ручку двери.
– Доктор! – окликнул его таксист, приспустив стекло.
Лавров обернулся. Водитель сидел, глядя куда-то поверх руля, в сгущающиеся сумерки:
– Ох, чую, тряханёт нас. И не слабо тряханёт, – сказал он. Помолчал секунду. – Но ничего. Устоим! Всегда так было... Ну, ни пуха!
Стекло медленно поползло вверх, и машина плавно тронулась, направляясь на выезд со двора.
* * *
Лавров пришёл домой, скинул одежду и оказался перед зеркалом в ванной. В отражении длинноватые, некогда густые волосы висели безжизненными прядями, а у корней проступала мелкая перхоть. Лицо было обветренное, осунувшееся, но глаза, обычно ясные, теперь полуприкрыты тяжёлыми веками. При этом взгляд из-под них горел с какой-то новой, нехорошей остротой. Аккуратная, некогда выверенная борода стала неровной и редеющей, торчала безобразными пучками, обнажая участки шелушащейся кожи.
Однако Лавров без всяких церемоний и смущения взял триммер, и жужжащий звук заполнил ванную.
Первый проход по щеке открыл бледную, почти сероватую кожу, которую он не видел, кажется, годами. Участки гиперемии, красные пятна от раздражения и целые «материки» шелушащейся кожи предстали его взгляду, осыпаясь крупными хлопьями в раковину. Но он даже не поморщился, когда борода мягко упала в раковину.
Затем поставил насадку на ноль и приложил к виску. Первая полоса от виска к затылку обнажила бледную, почти синеватую кожу черепа. Вторая полоса. Третья. Волосы падали в раковину бесшумно и буднично, а сам Лавров работал машинкой так же – методично и без спешки. От виска к темени. От темени к затылку.
Когда закончил, провёл ладонью по голому черепу. Кожа была тёплой, гладкой, с лёгкой щетинистой шершавостью.
Он умылся прохладной водой, смывая остатки волос, и открыл новое, незнакомое лицо. Кожа неровная, с пигментными пятнами, складки на щеках и шее обвисли сильнее. Но что-то в этом голом черепе и заострившихся скулах было точнее и честнее всего того, чем он был три дня назад. Правдивее бороды, правдивее ухоженных волос, правдивее идеально подобранного пиджака. Он провёл ладонью по голому черепу медленно, с каким-то новым, незнакомым удовольствием. И вдруг почувствовал, как что-то внутри разжалось и мысли идут шире, свободнее, без привычного сопротивления. В солнечном сплетении разлилось лучистое тепло, даря ощущение всепроницаемой лёгкости и в то же время силы.
Он выдавил на щётку зубную пасту. Пушистая пена быстро покрыла зубы, но когда он сплюнул, в раковине вместе с ней растеклись алые прожилки. Лавров посмотрел на них совершенно равнодушно.
Затем вытер лицо жёстким полотенцем и снова посмотрел в зеркало. По его лицу поползла медленная, почти неуместная улыбка.
Между лопатками толкнулось настойчиво, требовательно, с той самой живой тягой, к которой он уже начинал привыкать.
Он чуть повёл плечами и закинул руку за спину. Бугорки были другими. Не просто плотнее – они выступали над поверхностью кожи так, что их можно было разглядеть, встав вполоборота к зеркалу и скосив взгляд через плечо. Пара-тройка отчётливых округлых вздутий, симметричных, почти одинаковых, расположенных точно между лопатками. Кожа над ними была натянута и чуть даже лоснилась.
Кое-как дотянувшись, Лавров надавил на одно из них пальцем. Боль была острой, но тут же схлынула волной разливающегося жара, который прокатился от лопаток до затылка и кончиков пальцев. Но жара не противного. Скорее умиротворяющего.
* * *
Резкий, дребезжащий телефонный звонок врезался в утренний истончающийся сон. Это был первый по-настоящему глубокий сон за три дня – без тревожных ночных метаний, тяжёлый и по-ласковому тёмный. Из него не хотелось просыпаться. Лавров нащупал телефон на тумбочке, едва не уронив его. Голос заведующей, Илоны Альбертовны, был непривычно острым и холодным:
– Лавров, ну что, проснулись, доктор?! Вы где вообще?!
Михаил посмотрел на часы – оказывается, он опаздывал уже на полчаса. Впервые проспал!
– Нет, – с натянутой твёрдостью ответил он. – Я просто...
– Юрков. Школьник. С саркомой глаза. Ваш пациент!?
Михаила насторожило обращение на «вы», и он почувствовал, как совсем едва-едва, но беспокойно задрожал кишечник, а мозг лихорадочно начал перебирать фамилии.
– Так... Юрков... С саркомой? Я... Не припоминаю...
– Как это – не припоминаете? – голос заведующей стал металлическим. – Пятнадцать лет, правый глаз, направление из сельской амбулатории! «Рабдомиосаркома под вопросом»!
В памяти всплыло тощее лицо мальчишки в линялом спортивном костюме, воспалённый глаз и шелуха от семечки на белой салфетке. Облегчённый выдох сам собой сорвался с губ.
– А-а, этот... Так там же не саркома, Илона Альбертовна. Там инородное тело и гнойный конъюнктивит, мы же с Нарине Артуровной...
– Инородное тело? – её голос стал глухим, цедящимся сквозь зубы, и заведующая перешла на «ты». – Ты знаешь, что этого пацана сегодня ночью привезли к нам с отёком мозга, а потом по санавиации увезли в Москву? Родители подняли вой, обвиняют нас, что мы злокачественную опухоль пропустили! из федерального центра уже прислали анализы и фото. Как ты мог отпустить пациента без обследования при таком подозрении?!
Лавров ощутил, как по спине пробежали ледяные мурашки, руки вспотели и онемели.
– Что? Какое обследование? Там же просто семечка. Шелуха. Там никаких признаков...
– Хватит! – её слова ударили по уху. – У пацана уже полчерепа в язвах, он сейчас на трубе, в коме! Быстро едь на работу!
В трубке раздались короткие гудки.
Лавров сидел на кровати, сжимая в потной ладони телефон. В ушах стоял звон. Он быстро побрёл в ванную, щёлкнул выключателем и замер.
Из зеркала смотрело новое лицо – то самое, голое, которое он вчера вечером открыл триммером. Но сейчас оно еще больше изменилось. Та самая пигментация на скулах и висках, преследовавшая его последние дни, куда-то отступила. Кожа, ещё вчера шелушащаяся и серая, теперь казалась почти нормальной, чуть бледной, но с лёгким розовым оттенком на щеках. Он провёл ладонью по щеке: навязчивая шершавость сменилась привычной гладкостью. Бугорки между лопатками по-прежнему давили, но ровно, без прежних вспышек.
Человек в зеркале не походил на того, кто ещё три дня назад украдкой косился в любую отражающую поверхность и то и дело щипал складку на животе. В глазах, несмотря на назревающий скандал, не было ни паники, ни раздражения.
На улице было солнечно. Не жарко, а именно по-утреннему тепло, с лёгким ветром, который трепал флаги и качал воздушные шары над одним из свежеоткрытых магазинов. Лавров сел в первое попавшееся такси и смотрел в окно. Город жил: по пути на небольшой площади разворачивалась ярмарка, мелькали пёстрые шатры, через опущенное стекло долетал лёгкий запах жареного и громкая музыка из колонок. Чуть поодаль шумела стройка – кран медленно нёс балку, рабочие в оранжевых жилетах переговаривались, смеялись, кто-то даже пританцовывал у радиоприёмника. По тротуару шло необычайно много людей для буднего дня, и они никуда не спешили: со стаканами кофе, смартфонами на селфи-палках, собаками на поводках. На детских площадках сновали дети, строя незатейливые фигурки из песка и скатываясь с горок.
Лавров сидел, смотрел в окно и дышал медленно, глубоко, будто пытаясь унять что-то нарастающее изнутри. В груди разливалось нечто дребезжаще-тягучее и тёплое, похожее на волнение. Но не то липкое, тревожное, что он испытывал перед экзаменами, врачебными комиссиями или разговорами с родственниками. Другое. Плохо объяснимое, но оттого не менее воодушевляющее, несмотря на то что Лавров постоянно прокручивал в голове ожидаемую неприятную беседу с Илоной Альбертовной.
Перед самым диспансером такси в очередной раз притормозило на светофоре. Улица впереди была всё так же залита ровным утренним светом. Асфальт чистый, без всяких чёрных луж, а вдоль улицы деревья стояли тихо и безмятежно зелено. Небо над крышами голубое, без единого облака и без единой каркающей вороны. Вообще, строго говоря, без единой птицы. Просто чистое, спокойное, можно сказать непривычно пустое.
* * *
Лавров прошёл по коридору родного медучреждения твёрдым, чеканным шагом, кивая встречным коллегам с привычной сдержанной любезностью и блестя своей лысиной. Некоторые отвечали на приветствие мимоходом, не поднимая глаз от бумаг или телефонов. Но двое-трое замедлялись, провожая его взглядом чуть дольше обычного, пытаясь разглядеть в осанистом, громко шагающем человеке с бритой головой знакомого онколога.
У кабинета пациентов пока не было. Лавров вошёл, опустился в кресло и несколько секунд просто сидел в тишине, глядя в тёмный экран монитора.
Тот тягучий трепет, что накатывал в такси, здесь, в кабинете, как-то сам собой осел и притих. В сознание вернулся обрывками вчерашний день: Костелова с исчезнувшим животом, старуха за дверью на Закатной, странный водитель с циферблатом без стрелок. Что-то в этой цепочке беспокоило. Не то чтобы давило, а смущало, как внезапная задача на логику, к которой не находился ответ. Он потёр ладонью голый затылок, щёлкнул мышью и вбил в систему фамилию Костеловой – той самой, у которой живот исчез за одну ночь. Свежих данных Лавров не обнаружил, зато обнаружил в графе «Статус» короткое слово: «Умерла».
Он побарабанил пальцами по столу и, непонятно на что рассчитывая, набрал её личный номер, нашедшийся там же, в системе. В трубке послышались короткие гудки, затем женский голос – молодой и мрачный.
– Алло?
– Здравствуйте, – произнёс он, стараясь, чтобы голос звучал официально. – Это доктор Лавров из онкодиспансера. Я по поводу Костеловой Анны Петровны. С кем я беседую?
– Да, я её дочь, – голос дрогнул.
– Во-первых, примите мои искренние соболезнования. Болезнь действительно была очень тяжёлая. Мы сделали всё, что в наших силах... Во-вторых, мне важно кое-что уточнить. Простите, это положено... По инструкции я обязан...
– Слушаю вас.
– Скажите... как она себя чувствовала в последние дни?
В трубке зазвучала горькая ирония сквозь влажно шмыгающий нос:
– Да можно сказать, почти до потолка прыгала. Так радовалась, что из отделения сбежала. Сказала, что сама себя исцелила усилием воли и к врачам – ни за что. Целыми днями сидела в интернете, вычитывала что-то про психологию... – Женщина снова шмыгнула носом и сделала паузу. – А вчера пошла в ванную, взяла с собой телефон на зарядке... Уронила его. И... током убило.
Лавров резко сбросил звонок и, как горячую картошку, бросил телефон на стол. Придвинулся ближе к монитору и нашёл в системе пациента Саврасова, перед которым повёл себя по-идиотски, сорвавшись из-за невинно брошенной фразы. Подгрузил его анализы.
Прежние результаты показывали зашкаливающие цифры: лактатдегидрогеназа – маркер распада опухолевых клеток – под 580, белок S100, указывающий на активность меланомы, выше четырёх десятых. Сейчас же оба показателя рухнули вниз: лактатдегидрогеназа упала ниже двухсот, а S100 едва дотягивал до 0,12 – цифры, при которых онколог обычно позволяет себе осторожный оптимизм. Лаврова это почему-то даже не удивило. Он также нашёл в карте номер и набрал – раздались длинные гудки.
– Алло, кто это? – послышался тот самый бодрый голос.
– Здравствуйте, это Лавров, врач из онкодиспансера.
– А, доктор! Здравствуйте! – оживился в трубке Саврасов.
– Ваши новые анализы пришли, – Лавров говорил медленно, вглядываясь в монитор. – Показатели сильно изменились. В лучшую сторону!
– Да?! В лучшую сторону? – голос в трубке стал ещё бодрее.
– В самую что ни на есть лучшую. Вы как себя чувствуете?
– Да отлично, доктор! Прямо крылья за спиной!
Лавров на секунду замер над трубкой – фраза «крылья за спиной» прокатилась по нему непривычным, щекочущим эхом.
– Сергей Данилович, я хотел извиниться ещё раз за тот случай...
– Да ладно вам, доктор, пустое! У вас работа такая, тяжёлая, нервная. Я вот сам, знаете ли, только сейчас...
Фраза оборвалась резким визгом и коротким тупым ударом. Лавров, прислушиваясь, вжал телефон в ухо. В трубке послышался протяжный женский крик – высокий, обрывающийся, за ним несколько мужских окриков, растерянных и грубых.
– Алло! Сергей! Сергей Данилович!
Дверь кабинета резко распахнулась, и на пороге появилась Илона Альбертовна – со злющим, яростным выражением лица, которого на ней, казалось, никто никогда не видел из подчинённых.
– Лавров! Ты что, по телефону болтаешь, пока тут... такое?! А ну, пошёл!
Она грубо подошла сзади и толкнула его в спину – прямо между лопаток. Пальцы угодили точно в то место, и он даже сцепил зубы, чтобы не вскрикнуть. Но сквозь острую боль там что-то отозвалось – с тугим, живым сопротивлением, с которым он уже был хорошо знаком.
– Пошли к главврачу быстро! – шипела она. – И чего это ты вдруг так прихорошился? Бороду сбрил, красавец такой... А нам из-за тебя головы по самую шею побреют теперь!
Дверь в кабинет главврача Илона Альбертовна распахнула не стучась и буквально втолкнула Лаврова внутрь.
Кабинет был типичным для руководителей крупных медучреждений – П-образный стол, заваленный бумагами, шкафы с папками. За столом, в кресле с высокой спинкой, сидел главврач – бородатый, в круглых очках. Он негромко говорил по телефону, ровным и деловым голосом, угрюмо глядя в документы.
– Да, конечно... Мы уже разбираемся... Проводим внутреннюю проверку и доложим по форме...
У стола напротив сидела Нарине Артуровна – офтальмолог из соседнего кабинета. Держалась прямо, с руками на коленях, словно студентка на пересдаче. Илона Альбертовна, тяжело дыша и вся раскрасневшаяся от гнева, плюхнулась на стул рядом. Лавров молча сел напротив главврача, а офтальмолог скользнула по нему мрачным, тяжёлым взглядом. Её глаза на секунду задержались на гладком, выбритом лице, но она тут же с лёгкой брезгливостью отвела взгляд в сторону.
Главврач спокойным и властным жестом осадил Илону Альбертовну, которая уже открыла рот, чтобы толкнуть какую-то отчитывающе-скандальную речь.
– Михаил, – он убрал телефон и сложил руки на столе. – Прошу сказать, вы принимали подростка с направлением «рабдомиосаркома орбиты под вопросом»?
– Всё верно. Принимал, – тихо, но чётко ответил Лавров.
– Почему вы не назначили пациенту обследование? – голос главврача оставался ровным, почти без упрёка.
Лавров сделал паузу.
– При поступлении жалобы и клиническая картина не соответствовали диагнозу, указанному в направлении. Не было болевого синдрома, характерного для быстрого роста опухоли, ни экзофтальма, ни ограничения подвижности глазного яблока. Наличие гнойного отделяемого и выраженного конъюнктивита указывало на воспалительную природу процесса. В ходе осмотра офтальмологом было извлечено инородное тело, что являлось наиболее вероятной причиной симптоматики. Оснований для экстренного назначения МРТ или гистологии в тот момент не было. Мы имели дело с банальным конъюнктивитом на фоне инородного тела, – отчеканил он почти по учебнику, спокойным, почти отстранённым тоном...
– Нарине Артуровна, подтверждаете?
– Да, – коротко кивнула она, глядя в сторону. – Инородное тело в конъюнктивальном мешке было. Гнойное отделяемое. Картина абсолютно типичная.
– Но диагноз-то был онкологический, – мягко, но настойчиво возразил главврач. – Пусть и под вопросом. Фельдшер, конечно, зелёный, написал первое, что в голову пришло. Но ведь вы понимаете, Михаил: его функция – заподозрить и направить, а ваша – подтвердить или исключить. А чтобы исключить, нужны обследования.
– Фельдшер в деревне написал первое, что вспомнил, – голос Лаврова стал твёрже, с каким-то нагловатым вызовом. – Я видел пацана, а не бумажку. Клиника нулевая: гной, воспаление – вот и всё. Инородное тело вытащили. А если бы я каждого с зачесавшимся глазом гонял на МРТ, у нас очередь стояла бы до конца года.
Главврач сделал паузу, взгляд скользнул по Илоне Альбертовне, нервно постукивавшей ручкой по столу, затем повернулся всем корпусом к офтальмологу:
– Нарине Артуровна, а вы пациенту глазное дно смотрели?
Офтальмолог отрицательно покачала головой.
– Пациент был принят вне очереди, по просьбе Михаила, – она ткнула пальцем в его сторону. – С одной лишь просьбой убрать инородное тело.
– Я просто сказал, что это не по нашей части, я хорошо помню... – попытался вклиниться Михаил.
– Меня попросили – я удалила и назначила капли. Глазное дно смотрю, если есть серьёзная травма или проникающее ранение!
– А жалобы на снижение зрения? Их что, не было? Разве это не показание?! – завелась Илона Альбертовна.
– Жалобы такие будут и при соринке в глазу, – парировала Нарине Артуровна. – Но это не повод всем подряд смотреть глазное дно.
– Не повод, – согласился главврач и взял со стола несколько распечатанных листов А4.
– Видите, коллеги, какая ситуация складывается, – произнёс он с нарочитым тяжёлым спокойствием. – Михаил не увидел признаков, а Нарине Артуровна не увидела необходимости. А теперь посмотрите, что нам прислали из федерального центра.
Он медленно повернул листы к ним. На фотографиях было лицо того самого мальчишки в линялом спортивном костюме, но... его почти невозможно было узнать.
Правый глаз представлял собой огромную бугристую опухоль багрово-синюшного цвета, раздувшую веко до невообразимых размеров и прорвавшуюся наружу через изъязвлённое месиво. Перед присутствующими явился чудовищный цветок плоти, полностью закрывавший глазную щель и расползавшийся по щеке до самого виска.
Главврач медленно убрал фотографии в папку.
– Ну а снимок МРТ, на котором пациент светится метастазами, как новогодняя ёлка, думаю, показывать не надо... Коллеги, я не сомневаюсь в вашей компетенции. – он тяжело вздохнул. – И я прекрасно понимаю, что ошибки в нашей работе, увы, случаются. Но вот какая ситуация получается, – главврач приготовился загибать пальцы. – Пациент прибыл к вам с конкретным диагнозом – раз. Вы, Михаил, его отпустили домой без обследования – два. А потом он оказывается в федеральном центре с тем самым диагнозом, который изначально поставил фельдшер, – это три.
Главврач загнул пальцы и, сомкнув кулак, стукнул по столу с впервые прозвучавшим в голосе обречённым раздражением:
– Вы понимаете, что мне сейчас пришлось выслушать? Из министерства звонили уже ... Скандал на всю вертикаль. Теперь будем отбиваться от проверок, писать объяснения, доказывать, что мы не верблюды. И всё потому, что вы не сочли нужным перестраховаться!
Лавров вскочил с места, оттолкнув стул.
– Этого не может быть! – Голос сорвался, прозвучав дерзко и необычайно громко. – Это нереально! Рабдомиосаркома орбиты – саркома мягких тканей. Она не растёт со скоростью света! Даже самые агрессивные подтипы... Чтобы полностью разрушить орбиту за сутки? Этого не бывает! Для этого нужны недели, минимум!
Он перевёл взгляд на офтальмолога:
– А ты... – прошипел он, обращаясь к Нарине Артуровне. – Что ты там ему в глаз тыкала своим пинцетом, а? Может, ты эту заразу ему сама и занесла, и теперь флегмона у него?!
– Что?! – Офтальмолог привстала от возмущения, голос взвизгнул. – Ты совсем охренел, Лавров? С ума сошёл?! Да у меня всегда всё стерильно!
– Да замолчите вы оба! – Главврач ударил ладонью по столу, и грохот заставил всех вздрогнуть вместе с заведующей, царапавшей карандашом по пустому листу. В кабинете повисла тяжёлая тишина, и главврач посмотрел на Лаврова с холодным окончательным разочарованием. – Хватит! Ваши нелепые обвинения и отрицание очевидного только усугубляют ситуацию! Врач, неспособный признать факты и ищущий виноватых среди коллег, нам не нужен. Лавров, пишите заявление об уходе. Даю шанс уйти по собственному желанию!
Лавров взял листок из рук главврача и принялся писать заявление.
Нарине Артуровна, получив разрешение идти, бросила на прощание свирепый, полный ненависти взгляд и вышла. Илона Альбертовна взяла слово, пока главврач уставился в свои бумаги.
– Лавров, ты, видимо, самым умным себя возомнил. Богом онкологии?
Михаил слегка подпрыгнул на стуле – что-то пронзило его от макушки до пят. Но он лишь хмыкнул и, заулыбавшись, продолжил выводить ручкой буквы.
– Врач, который не способен признать ошибку, – это не врач, это опасный для пациентов дилетант. Врач, который при первой же угрозе начинает кидаться грязью в коллег, – это позор для учреждения! Ты сегодня продемонстрировал и то и другое. Ты не понимаешь, что значит работать в коллективе? Что значит нести ответственность не только за свои поступки, но и за репутацию всего диспансера? Мы тебе целевое дали, бесплатно обучили, а ты вот так нас отблагодарил!
Главврач поднял руку, дав знак заведующей прекратить. Лавров тем временем дописывал заявление, а внутри у него всё закипало, но как-то плавно, как в большом казане, без суеты. Ему вспомнился тот мужик из новостей, устроивший стрельбу в банке. Лавров вообразил, что его тоже так загоняли, травили и несправедливость довела до края. Дописывая заявление, он заулыбался ещё шире, потому что представил, как достаёт из-под халата массивный обрез, как вставляет ей ствол в рот. Выстрел. Её затылок разрывается, фейерверком выплёскивая на стену за спиной кроваво-мозговую взвесь. В черепе зияет огромная дыра, через которую видно кресло и обои в цветочек, а безжизненное тело медленно оседает. Эта женщина, всегда изображавшая из себя заботливую начальницу, теперь представала перед Лавровым в абсолютно неузнаваемом обличье – меньше всего именно её он мог представить с таким надменным удовольствием поливавшей его грязью.
Илона Альбертовна резко подошла, выхватила из его рук заявление и, пробежав глазами, шлёпнула лист перед главврачом.
– Всё! – бросила она, глядя куда-то мимо Лаврова. – Иди, забирай свою трудовую! У меня от тебя голова разболелась!
Она тяжело села и начала с силой тереть виски. Главврач взял заявление, бегло просмотрел и отложил в сторону.
– Да, идите, – сказал он беззлобно и устало. – В отдел кадров. Вам поставят печать. Ступайте пока домой, но будьте на связи. Пациентов за вас примет доктор Наврузов... – он провёл рукой по лбу и, глядя на сморщившуюся от головной боли заведующую, предположил: – Это, наверное, на погоду. Объявляли же, что будет сегодня рекордно интенсивная вспышка на солнце.
Лавров шёл по коридору, коротко и сухо здороваясь с уже бывшими коллегами, смотревшими ему вслед как на прокажённого. Он вошёл в отдел кадров – небольшую комнату, заставленную шкафами с папками, пропахшую пылью и старой бумагой. Сотрудница, немолодая женщина, смотрела на него с немым и неловким осуждением.
– Лавров, – произнёс он ровно, всё так же улыбаясь.
Она молча, будто избегая встретиться с ним взглядом, открыла сейф, достала его трудовую книжку и сразу поставила в ней печать. Чернильный оттиск лёг криво, наползая на предыдущую запись.
– Спасибо! Хорошего вам дня! – громко и добродушно произнёс Лавров, взяв у тётки протянутую ему трудовую книжку.
И в тот момент, когда пальцы сомкнулись на картонной обложке, в спину между лопатками вонзилась такая острая, рвущая боль, что он едва не вскрикнул. Но сквозь неё снова прокатилась та же волна жара – широкая, от затылка до пяток, почти сладостная в своём объёме. Он резко развернулся и вышел, сжимая в потной ладони трудовую.
Лавров сделал несколько шагов по коридору, как тут ниоткуда появились знакомые лица пациентов и их родственников. Гомон нарастал, как жужжащий рой разъярённых шершней.
– Доктор, здравствуйте! – Какая-то женщина схватила его за рукав. – Вы мне в прошлый раз поставили этот страшный диагноз, аденокарциному, а я анализы пересдала – и всё в норме! Совсем в норме! Зачем так пугать-то?
– А мне вы говорили про метастазы в печень! – перебил мужчина, тыча пальцем в его грудь. – А я в платной клинике МРТ сделал – чисто! Ничего нет! Это вы что, специально, что ли?
Из толпы донёсся хриплый старческий голос:
– На лекарствах, наверное, распилить хотели... Мне тоже рак желудка нашёл этот лепила, а я живой хожу! И даже трубку глотал! И гляньте – смешно ему!
Лавров постоял, посмотрел на них и почувствовал, как его лицо ещё больше растягивается в непроизвольной улыбке. Сквозь нарастающую боль между лопатками он испытал какой-то мощный заряд, который давил на него, как поршень, заставляя шагать вперёд, протискиваясь сквозь обступившую толпу.
– Эй, доктор! Куда это вы? – кричали ему вслед.
Он шёл быстрее, почти бежал по длинному коридору, но толпа нарастала, вытекая кучками из разных коридоров и постепенно замыкая его в кольцо.
– Доктор Лавров! – Новый человек преградил ему путь, выскочив с лестничной площадки. – Я вас как раз ищу! Вы мне тоже какую-то ерунду поставили – рак поджелудочной, сказали срочно ложиться! А я, видите, хожу! И ничего не болит! Зачем диагнозы-то выдумываете?
Боль между лопатками нарастала, становясь невыносимой, дёргающей, и в то же время живой и даже несколько пьянящей, заставляющей глубоко и ритмично дышать. Лавров перестал различать лица, толпа смазалась размытыми пятнами, изрыгающими на него упрёки. Он метнулся к лестнице и начал спускаться вниз, оглядываясь на разъярённую толпу пациентов, ковылявших за ним.
Внизу, в холле, его поджидал ещё один пациент.
– О, доктор! – с нарочитой неискренностью обрадовался тот. – А мне вы говорили про саркому кости, а это просто старая травма оказалась!
Лавров отшатнулся. В одну сторону – толпа, в другую – ещё больше людей, трясущих бумагами и перебивающих друг друга в попытке до него докричаться. И тогда его взгляд упал на дверь. Туалет. Он рванул к ней, влетел внутрь и, задыхаясь, прислонился к прохладной поверхности, щёлкнув замком.
Тотчас же снаружи раздались первые грохочущие удары в дверь.
– Доктор! Выйдите! Объясните! Доктор, вы что там делаете?
Оторвав от двери саднящую спину, Лавров подошёл к зеркалу.
Над его плечами уже вздымался горб, прорвавшийся через халат, покрытый тонкой натянутой кожей, сквозь которую проступали багровые жилы. Он смотрел на это без крика. Без паники. С той самой холодной, выжженной ясностью, которую увидел в зеркале сегодня утром. Но внезапно боль вспыхнула с новой, нечеловеческой силой, выгибая ему спину. В зеркале его отражение начало плыть, искажаться, как водная гладь, в которую бросили камень. Кожа на скулах и лбу натянулась, а в кармане рвущегося на туловище халата нечто тронулось, зашипело, издав запах палёного пластика. Трудовая книжка упала на кафель, синяя обложка почернела, вздулась пузырями и с хрустом раскрылась на странице с печатью, которая тут же выгорела пламенем по своим контурам.
В зеркале Лавров увидел, как кожа на его лице начала двигаться, скулы поплыли, подбородок вытянулся, обнажая удлиняющиеся зубы. Из пор полезла густая щетинистая шерсть. Его собственные глаза в отражении становились всё больше, круглее, пока не превратились в жёлтые подвижные медузы с горизонтальными зрачками.
Кожа на спине лопнула с мокрым шлепком, и затем из развороченной плоти, обливаясь кровью и лимфой, вынеслась на змеиной шее морда, покрытая слизью, с крошечными свиными глазками-бусинками и раздвоенной верхней губой, обнажающей игольчатые зубы. Она хрипло выла, и её крик слился с его собственным воплем, вырвавшимся через обросшую шерстью челюсть. Его уши заострились и отползли к макушке, а ногти на руках, посинев, выгнулись и вытянулись в грязные серповидные когти. Сами руки тем временем распухли, надулись, покрываясь буграми твёрдых мышц.
И он начал расти. Потолок заскрипел, затем с грохотом обрушился ему на спину вместе с кричащим персоналом и пациентами, разбивавшими себе об пол головы и кости.
Из его спины, с хрустом позвонков, одна за другой лезли другие звериные головы: одна – с такими же выпученными бельмастыми глазами, вторая – с козлиной бородкой и пустыми глазницами, третья – с длинным, как у насекомого, хоботком, и ещё три таких же – неказистых, уродливых, воющих из своих слизистых пастей так, что содрогалась вся округа.
Он выпрямлялся во весь свой новый чудовищный рост, продолжая проламывать этаж за этажом, с которых, хватаясь за простыни и стойки для капельниц, продолжали с криками падать вниз люди. Кирпичи, бетонные плиты и арматура крошились, пока из копчика вырывался огромный хвост – чешуйчатый и тяжёлый, с наконечником как у скорпиона.
Он стоял, возвышаясь над руинами диспансера, и его многоголовый взор упал на город. Тот самый город, который ещё час назад был тёплым и радостным , теперь горел.
Зверь увидел, как вдали на реке лопнула дамба и стена чёрной, кишащей мусором воды ринулась на спальные районы, сметая машины и дома как щепки. Люди, маленькие, как муравьи, металися в панике, их крики сливались в один тонкий пронзительный визг. Где-то за городом в небо взмыли клубы дыма и пламени – это рвались нефтехранилища. Земля содрогалась, и асфальт на улицах лопался, обнажая зияющие трещины, в которые проваливались дома и автомобили вместе с пассажирами. Над городом закружили стаи ворон, которые своим каркающим рёвом заглушали крики бегущих без оглядки человеческих фигурок, под ногами у которых уже клубился красный, как кровь, туман.
Зверь опустил головы, услышав пищащий звук – будто до него пыталась докричаться небольшая колония муравьёв. Он фыркнул своими головами, увидев у своих когтистых лап кучку людей – тех самых, которые продолжали гневно трясти перед Лавровым бумажками с диагнозами.
Он поднял огромную лапу, покрытую щетиной и струпьями, и с ленивым равнодушием, подобающим сытому зверю, опустил её сверху. И после приглушённого, чавкнувшего хруста всё наконец смолкло.
* * *
И вознёсся Зверь превыше облаков, столбом семиглавым, ядовитым грибом. Семь глав его были яко венец багровый на челе исполинском.
И семь голов его изрыгали не просто пламень, но каждая – свою погибель: первая сеяла мор, вторая – безумие людское, третья – забвение, четвёртая – ненависть брата к брату, пятая – голод лютый, шестая – тьму, в которой праведники слепнут, а седьмая же – тихие соблазны сладостные, что страшнее всех прочих.
И был весь образ Зверя подобен грибу тому, что вырастает на почве, гневом солнечным опалённой, коего нога – смерти столп, а глава – человеческий венец всесожжения.
И открылась взору Зверя земля Русская.
И вот, в Нижегородской степи возгорелся свет, ярый паче тысячи солнц. Ослепительная белизна, что прожигает разум и душу, пожирала города и веси. Стена огненная, что шла вслед за светом, обратила в пар реки Волжские, и стекло расплавленное потекло вместо вод по иссохшим руслам.
На Урале горы распадались на камни, и огонь, словно раскалённое дыхание, пожирал леса Свердловские. Там, где стояли великие заводы, чадившие к небу, ныне зияли раны расплавленного металла. Цеха, доселе незыблемые, погребли под обломками тысячи душ. А в Челябинской долине вода превратилась в густую чёрную кровь, в которой захлёбывалось всё живое.
В Сибири земля разверзла уста свои: Томская область погрузилась во тьму преисподней, и многоквартирные панельные громады уходили под землю целиком. А по просторам Красноярским пронеслись ветра ядовитые, солёные и колючие, истребляющие всякое дыхание и обращающие плоть в пыль. Плотины трескались, и воды Енисея, взбесившись, смывали всё на своём пути.
На Камчатке восстало море, вздувшись багровой кипящей пеной, поглотило людские жилища в пучине своей. Волны высотою с гору несли корабли как щепки.
В Калмыцких степях возгорелась сухая трава, и пламя, алчное и многоязыкое, достигло престола небесного. Горели посёлки и фермы, автомобили на трассах сплавлялись в единые груды металла, а воздух наполнился смрадом падшего скота и сладковатым духом горелой человеческой плоти.
И по всем городам и весям, от стольного града до дальних окраин, люди в ярости безумной обратили мечи друг на друга. В подземельях метро, что были доселе убежищем, ныне стояли воды кровавые по колено, и по ступеням эскалаторов, как тыквы спелые, катились отрубленные головы с застывшим ужасом в очах. Брат восставал на брата, сын на отца, мать на дитя своё.
На улицах, меж развороченных автомобилей и пылающих многоэтажек, кричали мужики, потрясая окровавленными топорами, и вопили бабы, прижимая к груди мёртвых младенцев. А дети малые, укрывшиеся в подвалах, плакали беззвучно, ибо от ужаса голос пропадал в горле, и лишь слёзы горячие струились по бледным щекам, оставляя белые следы на закопчённых лицах.
Грады великие, красотой и порядком славившиеся, стали прибежищем для разбойников и воров. На площадях, где прежде гуляли праздные люди, ныне лежали вспоротые утробы, вырванные крючьями, и кишки, словно гирлянды поганые, украшали поруганные, осквернённые улицы. Дома торговые и игровые, доселе полные благ земных и сияющие огнями, стали полем брани, где убивали сосед соседа за глоток мутной воды и заплесневелую краюху хлеба. И не было ни жалости, ни страха Божия в очах людей, ибо души их помрачились и сердца окаменели.
И сладостно стало Зверю от зрелища сего, и расправил он плечи свои исполинские, и от радости возопил, от чего земля затряслась до основания. Но вдруг уловил слух его окрик – не яростный, но твёрдый, словно медь звенящая. И обратил взор свой Зверь к стольному граду Москве.
И узрел он у собора Василия Блаженного Воина на коне белом. Ослепило Зверя сияние, что исходило от доспехов его, будто сотканных из утренней зари, и лик Воина был строг и светел, полон твёрдости благодатной. Конь под ним бил копытом о брусчатку, и каждый удар рождал искру света чистого. Копьё в руке Воина было направлено в сердце Зверя, и остриё его пылало, как звезда утренняя.
И дурно стало Зверю, и отступил он на шаг, почуяв не гнев и не страх, но силу пред ним иную. И в ярости закричал он вновь, и рвы разверзлись перед ним, и пламя вырвалось из семи пастей, поглощая свет.
И от рёва его семиглавого содрогнулись небеса до седьмого свода, и звёзды посыпались с тверди. И там, где ступала лапа его, земля проваливалась до самого чрева, и из провалов тех вырывался огонь подземный, и пар серный, и вой тех, что уже были поглощены прежде.
И хвост его скорпионий, ударив о землю, поднял волну, что прокатилась от края до края, и рухнули горы в море, и море вышло из берегов своих.
И была мощь его такова, что даже Воин на коне белом на миг придержал коня своего, и конь под ним всхрапнул и попятился, и искры от копыт его погасли в дыму.
Но вздыбился конь, ударил копытом – и первый удар этот сотряс основания земли. Второй раз ударил конь – и небеса застыли. Третий – и счёт времени замер. Обронил Воин забрало своё, устремил вперёд копьё своё, и конь его ринулся. И грохот копытный покрыл всю землю, и смолкли и разбойники смеющиеся, и младенцы ревущие, и мертвецы хрипящие. И возопил Воин гласом светлым праведным. Да так возопил, что заглушил он архангелов, что в трубы свои пели о битве последней...

Пациент: номер 4.
Психотропные препараты: повышение дозировки до 550 мг.
Время фиксации: 19:45
Примечание: состояние критическое. Спонтанное дыхание восстановлено. Сознание не возвращается. На болевые раздражители – минимальная двигательная реакция в виде сгибания конечностей. Зрачки умеренно расширены, равны. Температура тела 38,9 °С. Прогноз неопределённый.
Глава 9
Коричневая папка

На огромном глянцевом плакате посреди конференц-зала улыбался ребёнок лет пяти в оранжевой футболке и с ромашкой в руке. Улыбка была хоть и очевидно постановочной, но такой безмятежной и радостной, что становилось ясно: эта юная фотомодель никогда не слышала слов «энцефалопатия», «синдром Леннокса-Гасто» или «фармакорезистентная эпилепсия». В отличие от важной публики в зале.
Новый препарат третьего поколения для детей с наследственным судорожным синдромом должен был торжественно представиться здесь, при всех собравшихся, в присутствии самого федерального министра здравоохранения. При этом, несмотря на такой уровень, мероприятие проходило не в каком-нибудь «Рэдиссоне» с большими хрустальными люстрами и не в «Балчуге» с видом на Кремль, а почему-то в четырёхзвёздочной гостинице на окраине Москвы, с продавленным у входа ковролином и кондиционером, гудевшим громче докладчика. Организация была будто нарочито небрежной, ведь основная цель оставалась вполне понятной: донести до каждого из присутствующих внештатных специалистов, до каждого профессора и каждой завкафедрой, что теперь есть новый препарат. Правильный препарат. И его нужно назначать, чтобы спасти страдающих детей.
У высокой узкой стойки с монитором, на котором светилось название доклада, стоял пожилой профессор. Крупный, с большой квадратной челюстью, в тёмно-сером пиджаке и с академическим значком на лацкане. Он говорил без бумажки, чуть наклонившись к микрофону, о «критической недодиагностике орфанных эпилептических синдромов в регионах». Говорил чётко и ровно, с театральной обречённостью в голосе и явно неискренней скорбью.
Министр сидел на сцене в центре. Он был крупный, рыхловатый, с классическим казённым лицом, которое годами шлифуется на переговорах и заседаниях до состояния идеально исполнительного булыжника. Ни лишней морщинки, ни тени интереса, ни тени скуки – он всего лишь раз в несколько минут, не поднимая бровей, опускал взгляд в свой смартфон. Затем снова смотрел на стойку и кивал, безразлично глядя куда-то в пространство перед собой.
Рядом сидели представители пациентских организаций: женщина в коричневом жакете методично что-то подчёркивала в распечатке, а мужчина с бейджем на шнурке листал программу с таким видом, будто ему действительно было интересно.
Заместитель министра здравоохранения Дмитрий Рудольфович Веретенников сидел с краю специально, чтобы можно было «сбежать» без лишнего трения о сидящих в зале. Беспокоило его лишь одно пустовавшее уже полчаса кресло на сцене рядом с министром – место главного внештатного детского эпилептолога Минздрава Генриха Соломоновича Фельдмана.
Генрих Соломонович был из тех стариков, которых природа словно нарочно ужала в размерах, чтобы они успевали прошмыгнуть везде и всюду. Метр шестьдесят пять ростом, в костюме-тройке с белой бабочкой, юркий, с быстрыми мелкими глазами, которые никогда не смотрели в одну точку дольше пары секунд. Они успевали зацепить всё: и докладчика, и министра, и халявные бутерброды на подносе в фойе. Там его хватали за локоть, смеялись его шуткам, фотографировались. А он сновал между группами гостей, махал рукой через весь зал, успевал поздороваться со всеми разом, и от него всегда пахло дорогим одеколоном чуть сильнее, чем нужно.
В середине текущего доклада Фельдман уткнулся в свой кнопочный телефон, привстал, виновато тронул министра за плечо и, что-то шепнув с заискивающе-лизоблюдской улыбкой, пригнувшись, мелкими семенящими шажками направился к выходу.
Веретенников покосился на наручные часы. Уже тридцать минут, а Генрих Соломонович всё не возвращался. Звонить напрямую пропавшему внештатнику было как-то не с руки, поэтому заместитель вышел и отправился на поиски. Пройдясь по тесному фойе, заставленному столами с бутербродами и чаем для участников, он нашёл только скучавших официантов и нескольких полных женщин, поглощавших салаты из микроскопических тарелок.
– А Генриха Соломоновича не видели? – обратился замминистра к ним.
Тётки в ответ молча отрицательно закачали головами, продолжая набивать рот.
Поодаль от гардероба виднелась дверь в туалет. Веретенников покосился на неё и решил сходить облегчиться, а затем продолжить поиски. Профессора нужно было найти и срочно: ведь его выступление о преимуществах нового препарата должно было стать итоговым.
Замминистра толкнул дверь с надписью WC и увидел Фельдмана, стоявшего у раковины. Правда, выглядел он как-то совсем странно. Старик обеими руками вцепился в раковину, словно она могла улететь, а голова была опущена так, что подбородок почти касался груди, на которой съехала набок его белая бабочка. Те самые плечи, что в фойе были развёрнуты, живы и готовы в любой момент повернуться на оклик, сейчас приподнялись и чуть подались вперёд – как у человека, которого крупно знобит.
Веретенников на секунду замер на пороге.
– Генрих Соломонович?..
Фельдман резко обернулся всем корпусом, как оборачиваются на внезапный звук за спиной, и в этом движении было что-то такое, отчего заместитель министра непроизвольно отступил на полшага назад. Они встретились взглядами. Торопливые глаза главного эпилептолога смотрели на Веретенникова прямо, без былой улыбки, будто не узнавая, почти с усилием, как сквозь запотевшее стекло.
Веретенников уже открыл рот, чтобы сказать что-нибудь необязательное, конференционное, но слова не пошли.
Генрих Соломонович отвернулся, достал из кармана пиджака небольшой белый флакончик, запрокинул голову и медленно, трясущейся рукой вылил содержимое в рот. Закрыл флакон и вытер губы тыльной стороной ладони.
– Генрих Соломонович, – повторил Веретенников. – С вами всё в порядке?
Фельдман снова посмотрел на него с какой-то небывалой, но тихой враждебностью, природу которой замминистра не смог понять, потом молча развернулся, шагнул к крайней туалетной кабинке и закрыл за собой щеколду изнутри.
Веретенников вышел и несколько секунд просто стоял в коридоре, растерянно глядя по сторонам, но потом вернулся в зал.
Он тихонько, бочком, протиснулся между рядами и опустился на свободный стул позади Куликова – главы крупной фармкомпании, который никогда не садился в президиум. У человека и так всё было под контролем именно потому, что он нигде не мельтешил зря.
Веретенников наклонился к его уху:
– Что-то с Саламандрычем случилось... – почти беззвучно произнёс он.
Куликов не обернулся, только слегка наклонил голову.
– В каком смысле? – так же тихо ответил он, не отрывая взгляда от сцены.
– Странный он какой-то. Попытался с ним заговорить, а он отморозился, посмотрел на меня как на говно, будто я у него что-то из кармана вытащил.
Куликов на секунду замолчал.
– Может, ты это... обделил его? – негромко уточнил он, всё так же глядя на докладчика.
– Да ты что! – горячечным шёпотом выдохнул Веретенников. – Вчера всё передали. Всё, что просил, до копейки! Он же всегда прямо говорит, сколько ему надо, без фокусов. Он даже в кабинете у себя бабки при подчинённых не стесняется брать и пересчитывать. Чего ему в молчанку играть?
Замминистра помолчал, огляделся по залу и снова наклонился к уху владельца фармкомпании:
– Вообще... Он и выглядит странно. Потряхивало его, что ли. Там ещё какой-то флакончик... Он его выпил прямо у раковины. Таблетки, может, порошок – не разглядел.
Куликов слегка пожал плечами:
– Ну, может, деду нездоровится. Давление скакнуло, а ты уже панику поднимаешь...
Веретенников почти беззвучно хмыкнул:
– Может быть, может быть... Но странно это. Реально волком на меня посмотрел... Никогда такого не было.
– Да ладно тебе, – пробормотал Куликов, не оборачиваясь. – Разберётесь. Главное, процесс у нас уже запущен. Препарат скоро будет у наших пациентов.
– Так-то оно так... Но у меня плохое предчувствие, – не унимался замминистра.
Куликов наконец покосился на него коротко, с лёгким раздражением.
– Из таких, как Саламандрыч, памятники отливают. Он нас всех переживёт и ещё на поминках наших заработает. Даже если он откинется прямо в сортире, контракты на закупки уже никто не отменит.
Эта мысль вроде как успокоила Веретенникова. Он ничего не ответил и лишь с тоской посмотрел на всё так же пустующее кресло в президиуме.
Но тут по залу пронеслось некое шумное движение, подобно ряби на воде. Сначала зашевелились в задних рядах: кто-то обернулся, кто-то привстал, кто-то толкнул локтем соседа, а шёпот пополз от дверей к сцене, нарастая, как шорох осыпающейся штукатурки. Квадратноголовый докладчик внезапно запнулся на полуслове, с удивлением глядя поверх очков. В дверях конференц-зала образовалась фигура.
Веретенников не сразу понял, что он видит, – мозг честно пытался сложить картинку, но она не складывалась. Красная юбка в складку была выше колен, а поверх неё надет белый фартук с кружевной оборкой. Белые гольфы, женские туфли – человек в них шёл осторожно, широко расставляя ноги и слегка покачиваясь, как и ходят люди, впервые в жизни надевшие каблуки. На голове пилотка, красная, со звёздочкой, из-под которой торчали два белых банта на тёмных волосах парика. На груди висело несколько советских значков с маленьким кудрявым Лениным.
Шокированный зал застыл и не дышал.
Лицо Генриха Соломоновича, на которое немного налипли волосы с женского парика, было бледно-серым, а глаза, которые некогда успевали зацепить взглядом всё и вся, теперь стали неподвижными, застывшими, устремлёнными куда-то вперёд. Рот плотно сжат, губы с неровно нанесённой помадой побелели по краям, а на лбу блестела испарина. Фельдман практически не моргал.
Куликов, сидевший рядом с замминистром, привставая, издал короткий сдавленный звук – что-то среднее между матерным удивлением и выдохом. Тишина в зале стояла такая, что было слышно, как каблуки неровно стучат по паркету.
Секунду он стоял неподвижно, глядя в зал тем самым застывшим взглядом. Потом подошёл к лекторию, от которого негнущимися, восковыми шагами отошёл докладчик, и достал из-под фартука сложенный вчетверо листок. Руки у него немного тряслись. Фельдман, облизнув помаду на губах, посмотрел на свои наручные часы и начал читать, совершенно монотонно и без интонаций, стараясь при этом максимально придвинуться к микрофону.
– Онколог говорит пациенту: у меня для вас две новости. Плохая и хорошая... – Фельдман сделал паузу, посмотрев на оцепеневший зал, в котором перешёптывалось из всей массы всего пара человек, и продолжил: – Пациент говорит: давайте сначала плохую. Врач отвечает: у вас рак. Жить осталось неделю. Пациент говорит: а хорошая? Врач говорит: видите эту медсестру с огромными сиськами? Вижу, говорит пациент. Так вот её... ебу, ответил доктор.
Тишина стояла такая, что было слышно, как где-то в коридоре хлопнула дверь. Никто в оцепеневшем зале не только не засмеялся, но и не кашлянул, не пошевелился и не переглянулся с соседом. Тётка в коричневом жакете замерла с открытым ртом, забыв про ручку, которая медленно скатилась с её колен на пол. Министр здравоохранения заёрзал в кресле, будто сиденье под ним накалилось, и переводил взгляд с Фельдмана на зал и обратно – быстро, дёргано, не в силах остановиться.
Фельдман перевернул листок и продолжил тем же безжизненным голосом, только теперь он срывался на согласных, как будто внутри что-то надломилось:
– Я, Фельдман Генрих Соломонович, главный внештатный детский эпилептолог Министерства здравоохранения Российской Федерации, хочу сообщить следующее. Препарат, который зарегистрирован и преподносится министерством как прорыв... – он сделал паузу и сглотнул, – ...не является ни прорывом, ни вторым, ни первым поколением. Это переупакованная молекула, которая находится в обороте с 2003 года. Субстанция, которую ни один приличный производитель в Европе не взял бы даже для опытов на крысах. Доказательная база отсутствует, а рандомизированных клинических исследований не проводилось. Те исследования, которые были представлены в регистрационном досье, сфабрикованы. Я это знаю, потому что сам их подписал.
В зале кто-то резко выдохнул.
– Этический комитет, давший разрешение на регистрацию, – продолжал Фельдман, и теперь его голос откровенно дрожал, – получил за это решение. Каждый. На лапу. Персонально. Протоколы заседаний сфальсифицированы. Сам так называемый препарат почти никак не профилактирует судороги. Единственная хорошая новость, которую я могу вам сегодня сообщить, это то, что он их не усиливает, потому что препарат – это просто песок.
Он оторвал взгляд от листка и посмотрел в зал слезящимися глазами. Но голос Генриха Соломоновича, который едва ли не срывался на плач, внезапно стал твёрже, с уверенностью человека, окончательно перешедшего черту:
– Хочу сказать, что нам абсолютно насрать на ваших малолетних выродков-гидроцефалов... Лично я получил за подпись под регистрационным досье этого препарата двадцать тысяч евро. Наличкой. А ещё мой земельный участок в Барвихе, восемнадцать соток, оформлен на тёщу-пенсионерку, которой сто три года. Квартира на Остоженке, девяносто два метра, оформлена на сына, который никогда не работал и является студентом пятого курса медицинского факультета Российского университета интернационального сотрудничества. А ещё на офшорном сингапурском банке у меня лежит пять миллионов долларов и сто тысяч евро в золотых слитках. И за всё это я хочу сказать спасибо нашему министру...
Фельдман посмотрел на наручные часы, сложил листок обратно и сунул его за фартук.
Веретенников смотрел на это, схватившись за спинку впереди стоящего кресла, будто пытаясь удержать себя от падения в какое-то совершенно экзистенциальное, бесконечное безумие, наливавшееся болью в затылке.
Фельдман тем временем подошёл почти вплотную к министру, который судорожными рывками головы осматривал его с ног до головы. Генрих Соломонович повернулся к главе Минздрава спиной и одним движением стянул белые гольфы, которые упали к его ногам белыми кольцами. Затем взялся за юбку и фартук и спустил их до щиколоток. Зал охнул единым общим изумлением, будто из помещения разом выпустили весь воздух. Фельдман скривил лицо, зажмурился и помещение пронзилось влажным, утробным, хлюпающим клокотанием. Коричневая струя ударила прямо в министра с такой точностью и напором, что тот даже не успел отшатнуться, а только беспомощно зажмурился и дёрнул головой. Брызги попали ему на правую щёку, воротник и лацкан пиджака, а вторая, густая волна, потеряв мощность, дострелила тяжёлым брызгом только лишь до колен главы ведомства. Представительница пациентской организации с криком вскочила, опрокинув стул, мужчина с бейджиком рядом отпрянул и упал, провалившись за кресло, докладчик зажал нос и с округлёнными глазами посмотрел в зал, пытаясь промычать что-то нечленораздельное.
Министр же сидел неподвижно, вжатый в стул. Он, с трясущимся лицом, осмотрел пиджак, потом медленно поднял руку, провёл по щеке и посмотрел на свои пальцы, по которым стекала бурая жижа. Лицо самого важного гостя осталось прежним, идеально гладким, только теперь с коричневыми, клейкими разводами.
Зал взорвался грохочущей паникой с опрокинутыми стульями, женскими визгами и падающими стендами. Кто-то с глупой улыбкой потянул смартфон вверх, чтобы поймать красочные кадры поверх голов очумевших посетителей, но Веретенников подскочил и дёрнул его за рукав:
– Отрежу руку!
Откуда-то сбоку, из-за первого ряда, выбежала женщина с бейджем организатора и конским хвостом на затылке. Она метнулась к окну, сорвала с карниза штору и бросилась к Фельдману, окутывая его тёмно-синей тканью, отталкивая от сцены и закрывая собой.
Фельдман не сопротивлялся. В съехавшей набок пилотке и с бантом, державшимся на одной шпильке, он стоял на месте, пока его дрожащими руками кутали в портьеру, и смотрел поверх голов на огромные часы в зале.
* * *
Национальный центр материнства и детства имени академика Рукодельникова занимал отдельное здание – помпезное, советской постройки, с колоннами у входа и мемориальной табличкой, которую никто никогда не читал. Кабинет главврача был под стать: длинный, с потолками под три метра, с портретами на стенах и овальным столом на двенадцать персон, за которым в обычные дни проходили планёрки, разборы и тихие внутренние скандалы.
Сегодня стол был накрыт. Не парадно, по-буфетному. Нарезка на блюдах под плёнкой, бутылка боржоми, бутылка воды без газа, пара бутылок красного вина.
Вокруг стола сидели человек двенадцать. Присутствовала профессура – смешанная, разновозрастная, в халатах поверх пиджаков и без. Двое мужчин в дальнем конце стола о чём-то негромко переговаривались, не глядя друг на друга. Рядом с ними немолодая женщина в очках на цепочке листала что-то в телефоне с таким сосредоточенным видом, будто там было написано что-то важное, просто чтобы скоротать ожидание. Ближе к середине сидел крупный мужчина лет пятидесяти с короткой седой щетиной, сложив руки на столе.
В кабинете суетилась Валентина Степановна Громыхина, главный врач центра. Она была из той породы женщин, которых природа и советская система совместными усилиями отлили в один и тот же типаж. Шестьдесят с небольшим, плотная, с высокой лакированной причёской цвета воронова крыла, державшейся на промышленном количестве лака. Губы тёмно-малиновые, чёткие, с той нанесённой с утра и нестираемой до вечера помадой, которую носят женщины, считающие это скорее дисциплиной, нежели элементом декора. Костюм бордовый, с золотыми пуговицами и брошью на лацкане в виде какого-то цветка. Брошь была крупная, властная, явно подаренная на юбилей и носимая по обязанности.
Громыхина расставляла стаканы – двигала их на сантиметр, снова двигала, не была довольна результатом.
– Так, Марина Юрьевна, пересядьте, пожалуйста, вот сюда, – не оборачиваясь, скомандовала она. – Геннадий Петрович, я просила поставить ещё один стул с той стороны. Где стул?
Геннадий Петрович, невысокий мужчина с обречённым лицом ординатора, которого назначили отвечать за логистику, встал и пошёл за стулом.
Все ждали Переправина – главного внештатного специалиста по перинатологии Министерства здравоохранения, который две недели назад улетел с благотворительной миссией в Мали, чтобы консультировать местные роддома, налаживать протоколы и фотографироваться с местными детьми для отчётов. Вот уже часа три как он приземлился в Шереметьево.
Дверь открылась негромко – Переправин придержал её плечом и вошёл.
Лет пятидесяти или шестидесяти – с наскоку не угадаешь. Лицо у него было характерное для людей, которые минимум лет двадцать подряд расслабляются после работы за бутылкой, а утром заливают всё контрастным душем и надевают свежую рубашку. Кожа на щеках рыхлая, с крупными порами, нос – тяжёлой картофелиной с венозным рисунком по бокам. Брови густые, лохматые, нависают так, что взгляд казался вечно исподлобья. Волосы с обильной проседью на висках и затылке лежали небрежно. Шея короткая, плечи покатые, а фигура грузная, но не сильно дряблая.
Улыбка Переправина появилась сразу приветливым, широким оскалом. Но взгляд его почему-то отрешённо скользнул по столу, по лицам сотрудников центра, особо ни на ком не задерживаясь. Движения гостя были чуть скованные, деревянные, с какой-то осторожностью, будто он нёс внутри что-то полное и старался не выплеснуть за край.
– Александр Петрович! – Громыхина уже летела навстречу, придерживая брошь на лацкане. – Наконец-то, наконец! Как долетели? Мы вас ждём, вот, специально стол накрыли, присаживайтесь, вот сюда, вот ваше место!
– Здравствуйте, Валентина Степановна, – негромко сказал Переправин и спешно, но крепко пожал ей руку, посмотрев непривычно пристально в глаза. Потом его взгляд снова качнулся куда-то в сторону – по кабинету, по стенам, по окну. Из вежливости он кивнул остальным общим поклоном.
– Долетел нормально, – сказал он. – Спасибо.
– Тяжёлый, наверное, перелёт был, а то вы бледный какой... Садитесь-садитесь! – суетилась Громыхина.
Переправин уселся во главе стола не торопясь, несколько покрутившись, пытаясь найти удобную позу. Вокруг все начали придвигать стулья, перекладывать папки и негромко переговариваться через стол. Он сидел и смотрел на всех спокойно, по очереди, с той же улыбкой, которая так и не дотянулась до глаз, натянуто застыв на полпути.
– Коллеги, вы, наверное, голодные? – негромко поинтересовался он. – Ничего не ели, ждали.
– Вот-вот, – тут же подхватила Громыхина, – именно, Александр Петрович, пожалуйста, салатики, нарезочка, всё свежее, с утра заказывали...
– Нет-нет. – он поднял руку коротко, без резкости. – Подождите.
Переправин посмотрел на всех ещё раз, медленно, с одного конца стола до другого. Лицо было обычным – его лицом, чуть угрюмым, но сейчас в нём проглядывало что-то ещё. Какая-то отстранённость, как будто часть его присутствовала здесь, а другая часть была где-то далеко, возможно, ещё там, в самолёте.
– Я кое-что приготовил для вас, – внезапно произнёс он. – Сейчас принесу.
Он встал и спешно вышел из кабинета. За столом все сразу же зашептались негромко, с улыбками, с тем оживлением, которое бывает после спадающего торжественного напряжения. Один из докторов вздохнул и потянулся к бутылке красного. Громыхина тут же выпрямилась и сделала рукой останавливающий жест. Мужчина с бутылкой послушно поставил её обратно.
Переправин вернулся минут через пять с несколькими пластиковыми лотками и поставил их на стол.
– Вот. Решил вас побаловать.
Громыхина всплеснула руками:
– Ой, Александр Петрович, ну что вы, ну зачем было беспокоиться, спасибо вам, спасибо огромное!
– Ешьте, коллеги, – глухим, но вежливым голосом произнёс он.
Котлеты лежали ровными рядами – крупные, румяные, с поджаристой корочкой, плотные на вид. От них шёл лёгкий пар.
– Какой интересный запах, в голодный обморок упаду сейчас! – воскликнула Громыхина, склонившись над лотками. – Что вы туда добавили, Александр Петрович?
– Ешьте, ешьте, коллеги, – повторил он.
Немолодая женщина в очках на цепочке уже придвинула к себе тарелку и смотрела на котлеты с типичной осторожной заинтересованностью, когда вроде и манит запах, и неловко отрезать первой. Крупный мужчина с седой щетиной в середине стола сидел прямо, руки сложены, смотрел на лоток спокойно, без жадности, без церемоний. Двое у дальнего конца стола коротко переглянулись, с едва заметными улыбками взяли по пластиковой вилке.
Громыхина первой подцепила вилкой котлету решительно, без церемоний и отправила кусок в рот.
– М-м-м, – прикрыла она рот ладонью с малиновыми ногтями. – Вкусно как!
За столом зашевелились остальные, потянувшись к тарелкам.
Переправин наблюдал. Переводил взгляд то на стол, то на часы, потом снова на стол. Лицо, которое в обычные дни читалось подчинёнными как угрюмое, сейчас было иным. Тёмные, с тяжёлыми веками глаза скользили по лицам медленно и внимательно.
– Ой, Александр Петрович, – взяла инициативу Громыхина, жуя, – сколько всего вам рассказать надо! Пока вас не было, второе реанимационное отремонтировали наконец, кювезы финские поставили с вашей помощью... Николай Вениаминович вот наш докторскую защитил – про отдалённые неврологические исходы у глубоконедоношенных, двенадцатилетнее наблюдение, между прочим... – Она взмахнула вилкой в сторону худощавого мужчины в очках и белом халате поверх пиджака, который коротко и гордо кивнул. – А на прошлой неделе спина бифида. Наши врачи внутриутробно реконструкцию провели, представляете? На двадцать пятой неделе! Телемост был с австрийскими коллегами, между прочим, но руками на все сто отработали наши. Будем в научный журнал подаваться...
За столом ели и поглядывали коротко, искоса, с той осторожной внимательностью, с которой ждут от начальства чего-то торжественного. Ждали, что он поблагодарит, подведёт какие-то итоги, обозначит повестку. Так бывало всегда. Но Переправин молчал, и даже Громыхина уже дважды делала короткую паузу в своём монологе, как будто давая возможность плавно вклиниться главному внештатному неонатологу. Однако тот всё почему-то не спешил вклиниваться.
– А мы вот с коллегами смотрели вчера репортаж о вашей поездке, – вновь заискрилась она, зажёвывая котлету. – Такая гордость в сердце! Такая гордость! Вот что показывать надо по телевидению, а не чернуху всякую про врачей-убийц! Правда, коллеги?
Присутствующие в ответ закивали.
– А давайте выпьем, – внезапно предложил Переправин, и по кабинету пошла волна облегчения: люди потянулись к стаканам.
Громыхина тут же подхватила бутылку красного вина и хлопотливо побежала по кругу наливать. Когда она дошла до него, он аккуратно взял у неё бутылку сам – мягко, без слов и налил себе. Долго наливал, до самых краёв, так что вино вздыбилось тёмным куполом над стеклом, немного сползая каплями по стакану на пол. Переправин засмотрелся в эту тёмно-брусничную гладь – неподвижно, сосредоточенно, будто в её отражении должно было что-то проявиться.
Главврач между тем уже стояла с бокалом, с прямой спиной, с торжественным выражением лица:
– Коллеги, – начала она, – мы с вами занимаемся самым главным, что есть на этой земле. Мы держим в руках жизнь, в буквальном смысле, в самом первом её мгновении. Каждый ребёнок, который приходит в этот мир через наши руки, это...
Переправин внезапно, не глядя на Громыхину и присутствующих, поднял бокал и выпил. Залпом, одним долгим, ровным движением, не отрываясь, пока она, осекаясь и глядя на него растерянно, ещё говорила про свет и про материнство.
Он тяжело, будто немного неуклюже и не своей рукой, поставил бокал обратно на стол. Облизнул губы, поёрзал в кресле, медленно, будто устраиваясь поудобнее. Лицо было не мрачным, скорее задумчивым, а брови, вразрез с торжественной обстановкой, по-прежнему тягостно нависали над всеми присутствующими.
Он смотрел прямо перед собой на тёмный экран плазмы, висевшей на противоположной стене.
Громыхина посмотрела на коллег быстро, по кругу, с той профессиональной невозмутимостью, которую двадцать лет административной работы вбивают намертво. Профессура между тем тоже поглядывала: кто на Переправина, кто на неё, кто в тарелку. Николай Вениаминович с бородкой аккуратно поставил бокал и сцепил руки на столе. Крупный мужчина с седой щетиной чуть повёл взглядом в сторону главного неонатолога коротко, из-под бровей и снова уставился в свою тарелку.
– Уважаемые коллеги... – вдруг заговорил Переправин.
За столом сразу зашевелились. Громыхина, которая уже начала было тихонько переговариваться с соседкой, выпрямилась быстро, с той реакцией человека, который давно ждал и наконец дождался. Брошь качнулась. На лице появилось выражение внимательной готовности и даже что-то похожее на облегчение, чуть заметное в уголках малиновых губ.
Остальные тоже повернулись.
– Нам нужно кое-что посмотреть, – сказал он. – Прямо сейчас.
Переправин потянулся к тумбе, стоявшей у стены, нашёл пульт, не глядя, и направил его на плазму. Экран моргнул, посветлел и на нём появился он сам.
Не тот, который сидел сейчас во главе стола, а другой – в хирургическом халате, в шапочке и в маске, сдвинутой на подбородок. За спиной кафельная стена, яркий операционный свет, а перед ним на столе стояло что-то, накрытое округлой металлической крышкой. Рядом тарелки, и в них что-то тёмно-багровое, влажно блестящее, бесформенное и волокнистое.
Переправин на экране взялся за крышку медленно, двумя руками, и снял её. Под ней оказалась мясорубка. Обычная, советская, с деревянной ручкой, прикрученная к краю стола.
В кабинете стало очень тихо.
– Я, Переправин Александр Петрович, – произнёс он с экрана глуховатым, лишённым объёма голосом, – главный внештатный специалист по перинатологии. Это прямая трансляция. Она сейчас идёт на официальном сайте нашего флагманского перинатального центра имени Рукодельникова.
Громыхина медленно поставила бокал, раскрыв рот.
– За последние шесть месяцев, – продолжал он, не меняя интонации, – в этом учреждении при моём непосредственном участии были скрыты четыре случая материнской смертности.
Цифровой двойник замолчал, посмотрел в камеру прямо, без выражения, с теми же тяжёлыми нависшими бровями. Потом перевёл взгляд на тарелку с плотным блестевшим куском, взял её в руку и продемонстрировал в камеру:
– Пациентка Халилова Айгуль Равильевна, двадцать восемь лет. При поступлении низкое расположение плаценты, пограничное с предлежанием. Кровотечения нет, состояние стабильное. Дежурный врач принимает решение вести естественные роды с динамическим наблюдением. В родах преждевременная отслойка низко расположенной плаценты. Ребёнка извлекли с тяжёлой асфиксией, щипцами. Затем развилось кровотечение. При попытке ручного отделения плаценты отделить не удалось, поскольку было частичное приращение. После неудачного ручного отделения последа женщину перевезли в операционную. Спасти не успели: геморрагический шок, остановка сердца на столе... Оперирующий гинеколог Шевцова и анестезиолог Клаустер были выпившие...
Он сделал паузу, длинную, в которой стало слышно, как гудит плазма.
– В документах причина смерти заменена на острую сердечную недостаточность, – закончил он.
Человек на экране взял следующую тарелку:
– Пациентка Саенко Екатерина Дмитриевна, тридцать один год. Кровотечение началось в первые два часа после родов. При рождении последа врач увидел дефект плаценты, но, ввиду отсутствия навыков и обычной халатности, не придал этому значения. Утеротоники ввели своевременно, но без эффекта. Более того, врач решил подождать указаний заведующего, чтобы определиться с вмешательством. Заведующий находился за пределами отделения и не брал трубку. Уехал встречать тёщу в аэропорт. Время от начала кровотечения до начала реанимационных мероприятий – сорок две минуты. Геморрагический шок. Кровь переливать начали слишком поздно.
Он поднял глаза на камеру:
– В документах – болезнь Виллебранда.
Громыхина сидела неподвижно, а её выражение лица напоминало гипсовую маску, с которой кто-то забыл стереть полуоткрытый рот.
– Нечипоренко Анастасия Павловна, двадцать четыре года, – продолжил двойник, тронув другую тарелку с багровым, студенистым, округлым кирпичиком. – Экстренное кесарево поручили ординатору второго года обучения. Оперирующий гинеколог отлучился с рабочего места. Послеоперационное наблюдение в первые шесть часов не осуществлялось: ординатор, принимавший роды, ушёл оформлять документы. Температура тридцать девять, лейкоцитоз, тахикардия – всё зафиксировано в карте. Антибиотики назначили через одиннадцать часов после первых признаков сепсиса.
Он помолчал секунду. В кабинете кто-то сглотнул, и звук получился отчётливый, почти неприличный в этой тишине.
– К моменту, когда спохватились, перитонит уже разлился по брюшине, что привело к летальному исходу. В подложном диагнозе – вирусный миокардит.
Женщина в очках на цепочке сидела, прижав ладонь ко рту. Крупный мужчина с седой щетиной не менял позы, но его пальцы, сложенные на столе, побелели в суставах.
Переправин на экране неторопливо потянулся к следующей посудине:
– Аракелян Мариам Суреновна, тридцать шесть лет. Поступила на тридцать четвёртой неделе. Давление при поступлении сто семьдесят на сто десять, тромбоцитопения, повышение печёночных ферментов. Дежурный врач расценил состояние как умеренную преэклампсию, из-за лени и пофигизма также ушёл употреблять алкогольные напитки в ординаторскую. Родоразрешение отложили до утра – понаблюдаем и стабилизируем давление.
Он сделал паузу. Посмотрел в камеру, и было видно, как свет, падая на его лицо, обнажил глубокие тени под бровями ещё сильнее.
– Ночью – судорожный приступ, кровоизлияние в мозг. Реаниматологи прибыли лишь через двадцать минут после сигнала тревоги. К тому моменту зрачки уже не реагировали на свет. HELLP-синдром при таких показателях требует немедленного родоразрешения, но его не провели.
Он положил листок на стол. Взял последний.
– В подложном диагнозе оформили болезнь Мошковица.
Двойник Переправина на экране замолчал. За его спиной всё так же горел операционный свет, кафельная стена блестела, как лёд, а мясорубка с деревянной ручкой стояла на столе, прикрученная к краю.
– Во всех четырёх случаях, – сказал он на трансляции, коротко откашлявшись, – были полностью переписаны истории родов и заменены диагнозы, чтобы скрыть халатность и некомпетентность медицинского персонала. На самом деле таких случаев гораздо больше, и список фамилий ещё около пятидесяти пациенток за последние пять лет я могу предоставить всем желающим.
В кабинете не двигался никто, только Громыхина через несколько секунд медленно, будто проверяя, слушается ли её тело, провела языком по пересохшим губам.
Переправин на экране помолчал. Потом посмотрел в камеру прямо, без выражения, подошёл к мясорубке, снял с крюка фартук и надел, завязав сзади. Затем натянул перчатки и медленно расправил каждый палец.
Взял с тарелки грязновато-вишнёвый, влажно блестящий кусок, вставил в раструб мясорубки и начал крутить.
Звук пошёл равномерный, влажный, монотонный, а деревянная ручка описывала круг за кругом, фарш тёмной лентой укладывался на противень плотными завитками. Следующий кусок. Ещё один. Ручка крутилась ровно, без усилия. Затем он взял фарш обеими руками и принялся формовать. Котлета ложилась в ладонь, он прижимал, выравнивал края, чуть приплющивал сверху. Клал на противень. Брал следующую порцию.
Экран погас.
За столом прошло какое-то движение – почти животное шевеление, когда люди одновременно хотят куда-то деться и понимают, что деваться некуда. Кто-то переложил вилку из руки в руку, кто-то чуть отодвинул стул, кто-то поймал чужой взгляд и тут же отвёл, фыркнув ноздрями.
Новоиспечённый доктор наук Николай Вениаминович с бородкой аккуратно взял вилку, воткнул её в оставшийся кусок и подержал так, будто смотрел его на свет, после чего мягко вернул на тарелку. Мужчина в дальнем конце стола придвинул к себе тарелку – чуть, на сантиметр – и нанизал кусок на вилку. Тоже поднял, посмотрел на него против света с задумчивым прищуром и отправил в рот. Остальные принялись аккуратно разворачивать сложенные треугольниками салфетки и промакивать губы.
Громыхина поднялась и выпрямилась во весь свой исполинский рост. Будто до этого, суетясь на полусогнутых ногах, она намеренно занимала меньше места, чем могла. Высокая, плотная, с лакированной причёской цвета воронова крыла, державшейся как шлем, она, облизнув верхнюю губу, пошла вдоль стола прямо к Переправину.
Она обошла его кресло, встала вплотную и опёрлась обеими руками о стол. Руки с малиновыми ногтями легли на столешницу. Лицо её сделалось другим. Ещё секунду назад собранное в привычное выражение подобострастного внимания, оно вдруг пошло какими-то невидимыми трещинами. Глаза сузились, ноздри раздулись, и всё лицо теперь было хищным, с обнажённым, почти нечеловеческим оскалом.
Переправин сидел, вжавшись в спинку кресла, и был похож на человека, которого только что вынули из воды. Плечи, ещё час назад развёрнутые и властные, теперь подались вперёд и вверх, сдавливая грудь, голова втянута, подбородок прижат. Глаза исподлобья смотрели на Громыхину и цеплялись то за её руки на столе, то за брошь на лацкане, то соскальзывали куда-то вбок: в столешницу, в свои пальцы, которые он сцепил под столом и сжимал так, что побелели костяшки. Лицо его было напряжено до предела: желваки заходили под кожей, губы сжаты в тонкую, почти белую нитку, а на лбу, над переносицей, залегла глубокая резкая складка.
Голова его мелко, непроизвольно подрагивала – какая-то дробная, нервная вибрация, которая передавалась от шеи к затылку и гасилась где-то в темени.
Громыхина наклонилась к нему так близко, что обдала его тяжёлым, приторным запахом духов, и оказалась на расстоянии ладони от его лица.
– Ах ты-ы-ы, – с протяжной вкрадчивостью произнесла Громыхина. – Червь же ты поганый... Тебя за жопу взяли, видать, так ты нас всех за собой в ту же петлю потянуть решил.
Громыхина ещё шире улыбнулась, обнажая плотные, крепкие зубы. Хмыкнула – коротко, горлом, как собака, которая взяла след. И, положив свою массивную руку ему на плечо – тяжело, по-хозяйски, пальцами вдавившись в костюмную ткань, медленно обошла кресло с другой стороны.
Переправин дёрнулся, и Громыхина наклонилась к самому уху так, что её губы почти касались мочки. Лицо Переправина пошло мелкой, судорожной дрожью.
– Ты тут у нас, значит, сеанс разоблачения решил устроить, да, Александр Петрович? – шептала она ему в самое ухо. – Пугало ты подвальное. Не ты ли нам установку дал – кесарево откладывать как можно дальше и вести максимально через естественные роды? Забыл, наверное, ублюдок. Так я много чего ещё тебе напомню...
Она не убрала руку. Пальцы всё так же вдавливались в плечо, тяжёлые, хозяйские. И она пошла – медленно, не спеша, обходя кресло с другой стороны, так что её голос переместился с правого уха на левое, а ладонь так и осталась лежать, только теперь она стояла с другой стороны, лицом к залу, и профессура за столом видела её целиком.
– С каждого ремонта тебе несли, – сказала она, голос был низкий, тягучий, с той самой въедливой, усталой ненавистью, которая копилась годы. – С каждой закупки. Кювезы финские поставили – принесли. Томографы – принесли. Реанимацию переоборудовали – принесли. Ты же, жлобяра, даже со шприцов, сука, с каждого десятка закупленного брал. Мы же тебе бабки, разве что в жопу не засовывали...И вообще, – продолжила она, и голос её стал выше, звонче, в нём прорезалось что-то неуправляемое, – я, в отличие от тебя, Александр Петрович, врач. Настоящий. Я тридцать лет из роддомов не вылезала. Принимала роды. Я рожениц с эклампсией и с ДВС-синдромом своими руками из того света вытаскивала, я женщин с четырёхлитровой кровопотерей спасала с утра до ночи, я новорождённых шестисотграммовых выхаживала, здоровыми и без всякой инвалидности! Я детям – тысячам детей, слышишь, тысячам – помогла родиться. Своими руками. А ты? Ты только интернатуру прошёл, потом годик позаведовал и дальше прыгнул главврачевать да молодых докторов напрягать, чтобы они тебе диссер писали.
– И ведь это ты, – Громыхина продолжила тише, но так, что все присутствовавшие, глядящие с оцепенелой ненавистью доктора, прекрасно слышали, – это ты меня подставил, когда приказ о моём назначении внештатником был у министра на столе. Ты же, пидор, меня подсидел. Пациентку Сомову помнишь? Вижу, гнида, помнишь... Послеродовой сепсис. Мы тогда всё закрыли, всё тихо было – и вдруг санстанция. Внеплановая проверка! И надо же, нашли клебсиеллу в родблоке... Я же, сука, сразу догадалась, что это ты настучал. И ты же с меня ещё и бабки взял, чтобы хода делу не дать. Ушлая гнида, ничего не скажешь!
Она оторвалась от его уха, посмотрела на коллег с притворной улыбкой и продолжила, вещая уже для всей почтенной публики:
– И самое главное-то, падаль, самое главное забыл, да? Восемь лет назад. Три часа ночи, я же племянницу его скоблила. Родную. На позднем сроке. Ты мне её тогда за ручку привёл. Я же по роже его красной, по глазкам его поросячьим сразу поняла, кто папаша. Так что наш драгоценный Александр Петрович не просто алкаш, которых свет не видывал, а ещё и извращенец! – театрально всплеснула ладонями Громыхина.
Тут её что-то заставило одёрнуться. Какой-то звук из-за стены – сначала шаги, тяжёлые, плотные, вбивающиеся в пол с механической ритмичностью, а затем отрывистые мужские голоса, перекрывающие друг друга.
Дверь распахнулась, ударившись о стену, и в кабинет ворвались люди в чёрных масках.
– Всем лежать! Лежать, я сказал! Всем на пол!.. Руки за голову!
Профессура послушно, без единого звука, начала оседать, складывая пальцы на затылке. Громыхина не успела сказать ни слова – её схватили за руки, резко, вывернув локти, и она, охнув, рухнула на колени, а потом лицом в пол, придавленная по спине массивным сапогом.
Переправин даже не пытался сопротивляться. Его выдернули из кресла за воротник, перегнули через подлокотник и бросили на пол тяжело, неуклюже, так, что он ударился скулой о паркет и замер, не поднимая головы. Руки ему резко заломили за спину, и следом кабинет наполнили щелчки наручников, врезавшихся в запястья присутствующим. Он лежал на полу, плечи ходили ходуном тихо, беззвучно, с мелкой, судорожной дрожью. Голова была повёрнута набок, щека прижата к полу, и из глаз текли бессильные, беззвучные слёзы...
* * *
Актовый зал больницы был рассчитан на триста мест, но сейчас, за полчаса до начала, было занято едва ли две трети. Ряды кресел, обтянутых бордовым велюром, тянулись от сцены к выходу. На сцене стоял одинокий микрофон на стойке в центре да пара больших напольных колонок по углам.
У пульта, втиснутого в правый угол сцены, возился молодой человек в чёрной водолазке и джинсах – не то диджей, не то звукооператор, нанятый, очевидно, на подхват. Он тыкал пальцем в планшет, что-то настраивал, то прибавляя, то убавляя звук в колонках, отчего по залу то и дело разносился глухой гул микрофонного теста, перебиваемый негромким фоновым инструменталом.
В зале сидели, переговаривались, пересаживались. В первых рядах – люди в белых халатах поверх пиджаков и блузок: заведующие отделениями, профессора, почётные гости из городского департамента здравоохранения. У них были программы мероприятий, на которые они не обращали внимания, сминая в руках как нечто ненужное, но что неприлично выбросить. Дальше, в середине зала, врачи помоложе – ординаторы, интерны, медсёстры – сидели группами по три-четыре человека, перешёптывались; кто-то листал телефон, прикрывая ладонью экран от соседа. У дальней стены, у самого выхода, стояли те, кто не захотел или не успел сесть: несколько человек в гражданском, с усталыми лицами, с букетами цветов, перевязанными ленточками. Они держались особняком, негромко переговаривались, поглядывая на сцену с той смесью надежды и обречённости, которая поселяется в глазах людей, подолгу сидящих в больничных коридорах.
Табличка на двери гласила: «Торжественное собрание, посвящённое Дню борьбы с онкологическими заболеваниями. Церемония награждения». Над сценой висел баннер с той же надписью крупными синими буквами и логотипом больницы – стилизованным синим крестом.
Звукооператор на сцене наконец закончил настройки, отключил микрофон и теперь сидел, уставившись в телефон, изредка поглядывая на часы. В зале всё прибывал тот ровный, негромкий гул, который бывает перед началом любого мероприятия.
У дальней стены, ближе к выходу, сидели пациенты. Женщина в инвалидном кресле: её подкатили к самому проходу, стул поставили рядом, на него повесили капельницу, из которой тянулась прозрачная трубка к руке, примотанная лейкопластырем. Рядом с ней муж, наверное, сидел на краю кресла, держал её свободную руку в обеих своих, гладил сухие, потрескавшиеся пальцы. Дальше – пожилой мужчина на костылях; одна нога укутана бинтами так, что тапок едва налезает, лицо серое, осунувшееся, но губы сжаты. Бабушка в цветастом платке сидела, откинувшись на спинку, и дышала часто, с присвистом, сквозь кислородную маску – прозрачную, запотевшую изнутри. Рядом с ней девчонка лет двадцати, внучка, то и дело поправляла маску, подливала воду из пластиковой бутылки в стакан, подносила к губам, а бабушка пила маленькими глотками, давясь, но благодарно кивая. Пациентов, в общем, было много, они сидели в последних рядах; кто-то приехал из палат сам, кого-то привезли на колясках, расставляя стулья в проходах, чтобы поместились.
На первом ряду, чуть левее центра, сидела женщина в белом халате. Она то и дело вставала, проходила между рядами, и каждый раз кто-нибудь тянул к ней руку, останавливал, что-то говорил и она останавливалась, наклонялась, слушала, кивала, отвечала быстро и легко, будто у неё было время для каждого.
Строганова Елена Павловна. Профессор, главный внештатный онколог округа. Ей было чуть за пятьдесят, она имела живое, подвижное лицо с быстрыми морщинками у глаз, которые появляются и исчезают в зависимости от того, улыбается она или нет. А улыбалась она часто – не той дежурной, казённой улыбкой, которой обмениваются на официальных мероприятиях, а будто бы по-настоящему. Щурясь, чуть наклоняя голову, будто собеседник сказал что-то важное и смешное одновременно. Когда она проходила мимо, кто-то хватал её за локоть, кто-то окликал, кто-то подходил сам. Она никого не пропускала: каждому улыбка, каждому пара слов, каждому короткое прикосновение к плечу или рукаву. Даже с теми, с кем явно не была близка, держалась просто, без начальственной надменности, и от этой простоты казалась своей, доступной, почти домашней.
Она сидела в первом ряду, задумчиво смотрела на пустую сцену, то и дело поправляя воротник халата. Слева от неё сидел мужчина в дорогом, но мятом пиджаке, с бейджем какого-то благотворительного фонда, и переговаривался через неё с соседкой справа – дамой в ярко-синем платье и с такой высокой лакированной причёской, что сидевший позади неё не видел сцены. Дальше по ряду была пёстрая, разношёрстная публика. Худощавый мужчина с бородкой, в очках в тонкой оправе, перелистывал программу, делая пометки ручкой. Рядом с ним полная, грузная фигура в чёрном костюме – лицо знакомое, но имя выскальзывало, как только пытаешься его поймать. Что-то из девяностых: кажется, пел, или вёл, или мелькал где-то на телевизоре. Одна песня, может, две – и всё, растворился, но почему-то до сих пор приглашают на такие мероприятия, ставят в первый ряд. Кто-то из них поймал взгляд Строгановой, кивнул. Она ответила короткой улыбкой, наклонилась к соседу слева, что-то шепнула и тот тоже кивнул, не оборачиваясь. Потом выпрямилась, сложила руки на коленях, посмотрела на сцену.
В зале понемногу стихали. Кто-то доливал воду, кто-то убирал телефон, кто-то поправлял галстук. Шум оседал. На сцену вышел человек в тёмно-синем пиджаке – невысокий, быстрый, с заученной, отрепетированной улыбкой. Поднялся к микрофону на стойке, постучал по нему пальцем – раз, другой, – колонки коротко икнули.
– Дорогие друзья, – сказал он в микрофон, и голос его, усиленный динамиками, стал вдруг чужим, металлическим, слишком громким для этого зала. – У нас ещё пара минуточек, и будем начинать наше мероприятие.
Свет в зале погас, и лампы над рядами погасли одна за другой, оставив сцену в ярком, чуть выбеленном свете софитов. Из колонок мягко поплыли торжественные трубы – вступление, которое слышал каждый тысячу раз, но никто никогда не мог назвать ни автора, ни названия мелодии.
На сцену вышло двое: тот же ведущий в тёмно-синем пиджаке и женщина в длинном белом платье. У обоих были папки одинаковые, кожаные, с логотипом больницы на обложке. На них тут же упали лучи софитов, высветив мелкие складки у глаз ведущего, блеск серёжек в ушах женщины и золотой ободок на её микрофоне. Позади них замигали, засветились декоративные фонарики – они то вспыхивали, то гасли, создавая на ткани живой, пульсирующий узор.
Ведущий поднёс микрофон к губам, и музыка чуть притихла, став фоном, едва слышным, но всё ещё присутствующим.
– Дорогие друзья, – сказал он ровным, выверенным голосом. – Сегодня мы собрались здесь, чтобы отметить важную дату – Всемирный день борьбы с онкологическими заболеваниями.
Ведущая подхватила, чуть наклонившись к своему микрофону:
– День, когда мы говорим о самом главном. О жизни. О мужестве тех, кто каждый день смотрит в лицо болезни. И о тех, кто рядом.
Они говорили по очереди, сменяя друг друга, как делают это уже много лет на сотнях таких же мероприятий. Про важность ранней диагностики, про подвиг врачей, про поддержку, в которой так нуждаются пациенты. Про низкий поклон нашим докторам, про тех, кто каждый день делает невозможное, про свет в конце тоннеля, который обязательно наступит. И когда они закончили, зал снова захлопал уже дружнее, чем в первый раз.
– А сейчас, – объявил ведущий, выдержав паузу, – для вас выступает детский ансамбль «Солнечные лучики».
Музыка сменилась. Из колонок полилось что-то светлое, наивное, с переливами колокольчиков и мягкими аккордами синтезатора. На сцену вышли дети – маленькие, в одинаковых белых рубашках и синих жилетках, девочки с бантами, мальчики с приглаженными волосами. Они выстроились в три ряда, замерли, глядя на пожилого худрука, приковылявшего из-за кулис. Тот стоял сбоку, подняв руки. И они запели. Голоса были чистыми, тонкими, чуть фальшивили в высоких нотах, но это была даже не фальшь, а милый детский надрыв, который скорее трогает за душу.
* * *
После детского ансамбля на сцену вышла женщина в строгом сером костюме, с объёмной брошью на лацкане. Представилась руководителем регионального отделения благотворительного фонда «Верность». Говорила долго, с той особенной, въедливой тщательностью, с которой люди, привыкшие к трибуне, выжимают из каждой фразы максимум торжественности. Про поддержку, про важность, про тех, кто всегда рядом. А всегда рядом – министр здравоохранения. Имя его она повторила трижды, каждый раз делая паузу после него, будто ждала, что зал должен встать. Наконец, договорив, поклонилась залу, взорвавшемуся аплодисментами, и спустилась обратно на своё место.
Следующей на сцену поднялась Строганова. Когда её объявили ведущие, взгляд её несколько оживился. Подойдя к микрофону, она преобразилась: улыбка, мягкая, чуть виноватая, та самая, которой она встречала пациентов в коридоре, и глаза, сразу нашедшие в зале знакомые лица.
– Дорогие мои, – сказала она, и голос её, низкий, чуть хрипловатый, обтёк зал. – Как я рада вас всех видеть. Сегодня у нас особенный день. Мы собрались здесь не для того, чтобы говорить о болезнях. Мы собрались, чтобы сказать друг другу самое главное. Чтобы вспомнить, зачем мы каждое утро надеваем белые халаты, зачем мы входим в палаты, зачем мы держим за руку тех, кому страшно.
Она помолчала. В первых рядах перестали шевелиться.
– Вы знаете, – продолжила Строганова тише, – я часто думаю о том, что наша профессия – это не просто работа. Это разговор без слов. Когда ты смотришь в глаза человеку, который боится, и он смотрит на тебя, и ты должна найти в себе что-то такое, что передастся ему. Тепло. Спокойствие. Веру...
Она запнулась. Потом Строганова моргнула, провела рукой по лицу, будто поправляя невидимую прядь, и продолжила, но голос её дрогнул:
– Веру в выздоровление. И сегодня я хочу поблагодарить каждого из вас. Тех, кто стоит у операционного стола. Тех, кто сидит в ординаторской до утра. Тех, кто приносит воду, кто подносит таблетки. Всех, кто не спал ночами...
Она снова запнулась, на этот раз более резко, будто что-то встало поперёк горла. Лицо стало растерянным, почти испуганным, и она, прикрыв рот рукой, кашлянула коротко, глухо. В зале кто-то на первых рядах подался вперёд, но она уже выпрямилась, виновато улыбнулась и бросила взгляд на запястье, на котором белели маленькие позолоченные часики.
– Извините, – сказала Строганова негромко, выпрямилась и дёрнулась, будто пытаясь встряхнуться. – Я хочу выразить благодарность всему нашему коллективу. Врачам, которые не боятся принимать решения. Заведующим, которые держат удар. Медсёстрам, которые ночами не отходят от постов. Санитарочкам нашим, трудягам любимым. Всем, кто делает эту работу.
Она перевела дыхание и коротко выдохнула, будто перед прыжком в воду.
– Но самую главную благодарность, – сказала твёрдо и звонко, – я хочу выразить...
Она замолчала. Посмотрела в центр зала долго, пристально, будто увидела что-то за пределами помещения. Глаза заблестели, и она медленно провела пальцами по щеке.
– Господин звукорежиссёр, – сказала Строганова, не оборачиваясь, – включите мою презентацию.
На экране за спиной моргнул свет, и появился логотип. Чёрно-белая гамма, стилизованная свеча, скорбная лента. «Последний приют». Ритуальное агентство.
В зале стало совсем тихо. Кто-то замер с открытым ртом, кто-то переглянулся с соседом, а женщина в третьем ряду едва не выронила сумочку из рук.
– Я хочу сказать, – продолжила Строганова, и голос её стал ровным, почти домашним, – что мы очень давно сотрудничаем с этим агентством. Надёжные партнёры. Проверенные. Они подбирают лучшее для наших пациентов.
Она взяла со стойки кликер – маленькую чёрную коробочку, которую едва удерживала дрожащими пальцами. Щелчок – и на следующем слайде появился гроб с описанием, выполненным мелкими буквами, не видными из зала.
– «Астериус», – в голосе появилась глянцевая, рекламная интонация. – Восьмигранный гроб. Натуральное дерево, покрытие цвета «вишня», глянцевый лак. Ручки металлопластик, нагрузка до семидесяти килограммов.
Кто-то в пятом ряду тихо выдохнул. Мужчина с бородкой на первом ряду снял очки, протёр их, надел снова.
Строганова, отвернув голову от зала к проектору, продолжила:
– Это модель «Вегас». Четырёхгранный. Цвета на выбор: белый, венге, вишня, орех. Ручки из натуральной бронзы, а в комплекте бесплатно постель и подушка из атласа.
Она сделала новый клик и продолжила заметно дрогнувшим, ползущим в рыдающий диапазон голосом:
– «Аурум». Премиальная линейка... Массив палисандра, венге, чёрного дуба. Внутренняя отделка натуральный шёлк, вышивка золотой нитью. Ручки серебро, позолота. Для тех, кто при жизни привык к лучшему.
Опустив руку с кликером, Строганова посмотрела на экран, всё ещё горевший и показывавший последний гроб.
– Цены, конечно, разные. Но мы договорились и выбили для наших пациентов скидку в десять процентов. Кстати, у остальных медучреждений всего пять, а у нас целых десять. Цените...
Она повернула заплаканное лицо в зал и, вытерев ладонью слёзы, снова улыбнулась и прежним твёрдым голосом продолжила:
– И ещё! Хочу поблагодарить за регулярный кэш. Всё чётко, без задержек. А наши заведующие с невероятной точностью предсказывают дату летального исхода в погрешности трёх-четырёх суток. Это позволяет нашим партнёрам из ритуального агентства обрабатывать запросы заранее, чтобы подобрать максимально релевантный продукт!
В зале повисла в истинном смысле гробовая тишина – тяжёлая, густая, с недоумённым напряжением. Кто-то кашлянул коротко, нервно. Зрители начали оглядываться друг на друга, будто сверяя, видят ли они то же, что и сосед. Кто-то вполголоса, не то спрашивая, не то утверждая, произнёс: «Это что... это она... что с ней?» Следом за ним другой голос, тихий, растерянный: «Что она сказала про кэш?» Третий, с задних рядов, уже громче: «Какое агентство?» Слова перетекали одно в другое, как вода, нащупывающая трещину в плотине, и шёпот нарастал, превращаясь в озадаченный гул.
На сцену выскочили ведущие. Женщина в длинном платье первой схватила микрофон со стойки, но сказать ничего не успела: соведущий в синем пиджаке уже оттеснил её плечом. Он повернулся к диджею, который сидел у пульта с раскрытым ртом и смотрел на экран, не в силах отвести взгляд от чёрного гроба. Ведущий сделал резкое, рубящее движение рукой мол, вырубай, быстро, и диджей наконец дёрнулся, заметался по пульту, будто впервые его увидел.
Строганова молча, немигающим влажным взглядом смотрела в зал, затем сунула руку в карман, достала телефон и, пытаясь куда-то дозвониться, расталкивая расступавшуюся на её пути ошарашенную толпу, зашагала к выходу.
* * *
Могилу выкопали ещё с раннего утра, и земля вокруг неё лежала рядом горкой, перемешанная с крошевом известняка. Гроб стоял на подставках, обитый бордовым плюшем, с серебристой фурнитурой по углам. Крышка была открыта, и в ней виднелась голова покойника. Лицо его было восковым, желтоватым, с плотно закрытыми веками, которые будто кто-то склеил перед церемонией. Рот с тонкими губами неестественно плотно сжат, а губы – чуть синеватые, будто виновато поджались внутрь.
Голова лежала на подушке, склонившись чуть набок, так что правая щека была прижата к белой наволочке, а левая открыта сереющему небу. Волосы, густые когда-то, теперь были тонкими и редкими, зачёсанными назад с высокого, крутого лба. Седина лежала в них неровно: на висках плотная, белая, с холодным отливом, на темени уже жёлто-блёклая. Уши были большими, оттопыренными, с крупными мочками, и на правой мочке темнела маленькая, почти незаметная бородавка. Кожа на ушах шелушилась, особенно в складках, и была покрыта мелкими коричневатыми пятнами.
Руки сложены на груди поверх белого халата с орденом на переднем кармане, пальцы длинные, узловатые, неподвижно и туго сплелись.
Рядом с гробом, на мольберте, стояла фотография. На снимке профессору было лет шестьдесят – он в том же белом халате, с тем же орденом, и смотрит в камеру с улыбкой: спокойной, чуть надменной, в принципе свойственной разномастной заслуженной когорте. Подпись на ленте под фотографией гласила: «Заслуженный деятель науки РСФСР, профессор Виктор Сергеевич Лещинский. Основоположник отечественной школы реконструктивной хирургии конечностей». Рядом, чуть присыпанный землёй, стоял венок с красной лентой и золотым тиснением: «От коллег и друзей».
Собралось человек двадцать пять – тридцать. Как и следует традиции на подобных невесёлых мероприятиях, женщины были в чёрном, как и мужчины. В первом ряду стояла пожилая вдова – маленькая, сухая, в чёрном платке. Она держалась прямо, не плакала, только смотрела на лицо мужа в гробу. Рядом с ней, держа её под локоть, стоял сын – мужчина лет пятидесяти в дорогом пальто, с гладким, холёным, но мрачным лицом. Чуть поодаль, ближе к ограде, стояли трое в военной форме: полковник медицинской службы с нашивками и двое младших офицеров. Они держались навытяжку, глядя перед собой. Остальная профессура, заведующие отделениями и ещё несколько человек из крупных медуниверситетов стояли полукругом у могилы, но не слишком близко, чтобы не свалиться в неё самим.
Священник, молодой, в чёрной рясе, читал отходную молитву. Голос его был ровным, с церковным запевным пафосом, а слова накладывались на порывистый осенний ветер и доходили до стоящих обрывками. Двое могильщиков в синих куртках стояли в отдалении, у одинокого голого дерева. Один держал лопату, прислонив её к стволу, второй перебирал в руках верёвки, сложенные восьмёркой.
Священник замолчал, перекрестившись. Секунд десять стояла тишина и только ветер шевелил голые ветки, а где-то в отдалении, за оградой, глухо шумела трасса. Потом негромкий голос из первого ряда произнёс:
– Можно попрощаться.
Как только вдова шагнула вперёд, со стороны въезда на кладбище, где дорога сворачивала к старой ограде, раздался резкий, визгливый скрип тормозов. Все, кто стоял у могилы, обернулись. У ворот замер огромный чёрный внедорожник с тонированными стёклами. Двигатель ещё работал, а из-под капота тянулось лёгкое облачко пара. Дверь распахнулась, и из машины выскочил человек.
Он был низким, плотным, почти квадратным, в тяжёлом чёрном пальто, и прижимал к уху телефон. Голову прикрывала кепка – тёмная, с коротким козырьком, которую он придерживал ладонью, чтобы не слетела на бегу.
– Я уже, уже! – донеслось до могилы. – Сейчас, сейчас! Не кладите трубку! Секунду!
Он сунул телефон в карман пальто, поправил кепку, которая съехала на затылок, и побежал быстрее.
Это был Спиридон Иоландович Чижену – главный внештатный протезист Министерства здравоохранения. Он был весь красный, с мокрым лицом, и на бегу пытался запахнуть расстёгнутое пальто, из-под которого виднелась белая рубашка, выбившаяся из брюк. Глаза у него были широко открыты, белки покраснели, зрачки двигались быстро, не останавливаясь ни на ком из присутствующих. Кто-то из профессуры шагнул к нему, протянул руку:
– Спиридон Иоландович...
Но Чижену проигнорировал присутствующего и, подбежав к могиле, начал оценивающе всматриваться в гроб. Перевёл взгляд на вдову, которая стояла, прижав платок к губам. На сына. На офицеров в форме. Потом его глаза упёрлись туда, где под деревом, чуть поодаль от могильщиков, была прислонена штыковая лопата – та, которой копали могилу. Он резко, расталкивая изумлённых людей, рванул туда, схватил лопату за черенок, развернулся и, снова расталкивая людей, не глядя, не извиняясь, ринулся обратно к гробу.
Он подошёл к изголовью и встал так, чтобы лопата была на уровне шеи покойника. Перехватил черенок поудобнее, развернув лопату ребром – острым, металлическим, которое ещё не успело затупиться. Затем, прищурившись, поднял её над головой обеими руками. Люди вокруг замерли. Кто-то выдохнул коротко и резко, а следом прозвучал металлический лязг. Лезвие вонзилось в шею с глухим, мясным, смешанным с хрустом звуком. Голова профессора дёрнулась в сторону, перекосилась. Веки оставались плотно сомкнутыми, а губы сжатыми, и только уголок рта чуть-чуть, едва заметно приподнялся, будто профессор наблюдал за происходящим откуда-то издалека и находил это забавным.
Из-под ворота халата, из того места, куда пришёлся удар, показалось что-то тёмное, влажное, густое, с коричневатыми пузырьками.
Вдова с криком осела на землю; сын, который держал её под локоть, не успел подхватить – она упала на колени, потом набок, и платок сполз с головы, открыв седые, редкие волосы. Рядом тут же оказались две женщины, поймали её, начали приподнимать на подкосившихся, неподатливых коленях.
– Что вы делаете! – закричал кто-то из женщин. – Остановите его!
– Вы что, с ума сошли?! – захрипел кто-то из глубоко пожилых гостей, тряся кулаками.
– Господь милосердный, чего это удумал... – прошептал священник и перекрестился, возведя глаза к небу.
Но Чижену заносил лопату снова и снова; голова моталась, взбалтывалась на лоскуте кожи, обнажая почти рассечённую до позвоночника шею. Лицо профессора оставалось таким же спокойным, с лёгкой, неуловимой складкой в уголке губ – улыбка или её подобие не исчезла, а, казалось, стала чуть заметнее.
Тем временем офицеры переглядывались. Полковник сделал шаг вперёд, но не решился броситься и смотрел, как заворожённый, на лопату, на голову, на тёмную жидкость, которая заливала воротник покойника.
Минздравовский внештатник ударил ещё раз, но голова никак не отделялась – держалась на тонком куске кожи, неестественно заваливаясь на левое плечо, так что мертвец с полуулыбкой смотрел теперь куда-то вбок.
Наконец Чижену отбросил лопату, которая звякнула металлом о плитку, и схватил голову обеими руками, не обращая внимания на крики со всех сторон. Пальцы вцепились в волосы, в кожу на висках и частично в уши. Главный протезист, сцепив зубы, рванул на себя, с хрипом выдохнув воздух. Раздался мокрый, рвущийся звук. Чижену пошатнулся, сделал шаг назад и упал на спину, ударившись затылком о чугунную оградку соседней могилы. Голова, которую он держал в руках, мотнулась, ударилась о его грудь, оставив на пальто тёмное, влажное пятно. Спиридон Иоландович пытался отдышаться, глядя в серое, сгущающееся преддождевыми тучами небо и держа оторванную голову как спелёнутого младенца.
Люди вокруг шевелились, но всё так же неловко, будто не зная, куда деть себя. Кто-то сделал шаг вперёд и тут же отступил назад. Женщина в сером пальто схватила соседку за локоть, но тут же отпустила, прижала руки к груди. Мужчина в очках с бородкой снял очки, протёр их, надел снова, хотя в этом не было никакой нужды. Офицеры тем временем медленно подходили и переступали с ноги на ногу. Полковник махнул своим спутникам, будто приказывая то ли окружить, то ли схватить нежданного гостя.
– Отошли! Отошли все!!! – заорал Чижену, придерживая одной рукой свою добычу, а другой лихорадочно шаря в кармане в поисках телефона. – Алло! – крикнул он в него. – Алло! Я сделал! Я остаюсь?! Вы меня слышите?! Говорите же ну?! – пытался докричаться он до собеседника на той стороне трубки, который то ли молчал, то ли тоже не был слышен из-за помех.
Кто-то из женщин закричал длинно, на одной ноте, с требованиями вызвать полицию. Офицеры переглянулись, и полковник коротко кивнул – младшие двинулись вперёд. Один, тот, что слева, шагнул решительно, схватил Чижену за ворот пиджака, рванул на себя, пытаясь оторвать от ограды. Второй замялся на секунду, протянул руку, не зная, за что хвататься: за плечо, за руку, за голову, которую Чижену прижимал к груди. И в этот момент внештатник дико заорал:
– Не отдам! Не отдам! Моё!!!
Второй офицер дёрнулся, попытался ухватить его за пальто, которое сползло с плеч, но рука скользнула по мокрой ткани, не найдя опоры. Тогда полковник шагнул сам, протянул руку, взял Чижену за воротник, уже не пиджака, а рубашки, сжал пальцы и поднял его, оторвав от земли, как тюк, и поставил на подсекающиеся ноги.
Тот вырывался, крутился, пытаясь высвободиться, но держал голову, не отпускал, прижимал к себе, вцепившись в волосы и уронив телефон на кладбищенскую сухую траву. Прижался спиной к ограде, прикрывая добычу собой, и смотрел на офицеров мокрыми, тяжёлыми глазами.
– Вы не понимаете! Вы не понимаете!
Сын покойного, оставив мать на руках у двух тёток, шагнул вперёд, оттолкнув полковника. Чижену увидел его, дёрнулся, попытался выставить руку, заслониться головой, но не успел – в лицо ему молча прилетел массивный кулак. Голова протезиста дёрнулась назад, снова ударилась о чугунную решётку ограды, пальцы разжались, и голова профессора выкатилась из его рук, упала на землю, перевернулась и замерла в лёгкой, благостной улыбке.
Новости:
«Сегодня в Москве, на полях Всероссийского конгресса по протезированию и ортопедии, произошёл беспрецедентный скандал. Главный внештатный протезист Минздрава Спиридон Чижену, выступая с докладом о новых технологиях эндопротезирования, неожиданно прервал презентацию и зачитал сводки многолетних коррупционных схем в сфере обеспечения инвалидов.
Чижену публично назвал фамилии чиновников и посредников, озвучил суммы взяток за ускоренное оформление инвалидности и перечислил компании, через которые выводились бюджетные средства, выделенные на закупку протезов. По предварительным подсчётам, ущерб государству превышает полмиллиарда рублей. Сразу после выступления Чижену попытался скрыться, но был задержан сотрудниками полиции на территории городского кладбища, где, по свидетельствам очевидцев, вёл себя неадекватно. Причины его поступка выясняются.
По предварительной информации, врач мог действовать под влиянием телефонных мошенников. Как сообщили в правоохранительных органах, в последние недели участились случаи, когда медицинские работники получают звонки от неизвестных, которые, шантажируя и, вероятно, угрожая жизни близких, принуждают их к совершению противоправных действий. Ранее аналогичные инциденты произошли с главным детским эпилептологом Минздрава, устроившим скандал на конференции в одной из столичных гостиниц, и с главным онкологом округа, сорвавшей торжественное мероприятие в больничном актовом зале, а также с одним из должностных лиц, отвечающих за систему родовспоможения. Во всех случаях врачи, ранее характеризовавшиеся исключительно положительно, получали звонки от неизвестных лиц, после чего совершали противоправные поступки. Характер деяний на данный момент следствие не раскрывает. Задержанные врачи на данный момент дают показания».
* * *
Вечером в коридорах Министерства здравоохранения было пусто. Лампы горели через одну, на полу лежали длинные, расплывчатые разводы – уборщица прошлась час назад.
Министр стоял у окна в торце коридора. Пиджак на нём был тот же, что днём: тёмно-серый, с запонками в виде латунных значков. На правом лацкане темнели пятна, расплывшиеся до брюк, – бурые, с неровными разводами, уже подсохшие, с надтреснутой каловой коркой.
Министр глядел на своё отражение в окне и улыбался, прижимая телефон к уху:
– Алло! – кричали из трубки. – Алло! Я сделал! Вы меня слышите?! Говорите же ну?!
Министр в ответ молчал и смотрел в окно на парковку, где под жёлтым фонарём стояли две машины – его служебная и ещё одна, чужая, с затемнёнными стёклами. Голос внештатника Чижену в трубке становился всё громче, срывался на хрип.
Он поднёс трубку ближе к губам, будто сейчас хотел сжалиться над собеседником и что-то ответить в динамик, захлёбывающийся от жалобных всхлипов, но в последний момент нажал на красную кнопку. Сунул телефон во внутренний карман пиджака, потом поправил воротник привычным, отточенным движением, двумя пальцами, чуть приподняв и наклонив голову. Снова посмотрел на своё отражение в тёмном стекле окна, затем подошёл к двери кабинета – массивной, с медной табличкой «Руководитель» и толкнул её, не оглядываясь, и шагнул внутрь.
Министр нащупал на стене один из выключателей – он не стал включать главный свет, а зажёг контурную подсветку, которая по периметру потолка дала тусклый, синеватый свет. Кабинет был большим, прямоугольным, с высокими потолками. На противоположной от высокого кожаного кресла стене висела плазменная панель, чёрным квадратом врезанная в дерево. Под ней длинный стол из того же тёмного дерева, начищенный до зеркального блеска, а правую стену подпирали высокие шкафы с матовыми стёклами.
Он сел в высокое кожаное кресло, откинулся на спинку, закрыл глаза и выдохнул.
На рабочем столе лежала папка. Коричневая. Она была новенькая, пластиковая, с немного потёртыми углами и бледной, выцветшей надписью «Отчёт». Эта папка была особенной. Он никогда не открывал её при посторонних, никогда не оставлял на виду, убирая в нижний ящик стола и запирая на ключ двумя оборотами. И каждый раз, когда пальцы касались пластика, когда аккуратно вкладывали туда очередной важный листок, внутри у министра что-то обрывалось и одновременно вставало на место. Он смотрел на папку, и его распирало изнутри. Хотелось прямо сейчас разорвать ворот рубашки, распахнуть окно, высунуться в осеннюю сырость и заорать. Но сейчас он просто сидел, вцепившись пальцами в подлокотники, и чувствовал, как по телу прокатываются волны горячего, почти невыносимого подъёма, который заставил его встать с кресла.
Министр приступил к делу.
Сначала он снял с полки шкафа небольшую деревянную матрёшку с подвыцветшей росписью и поставил её на рабочий стол. Рядом положил перо – птичье, серое, с тонким стержнем, достав его из выдвижного ящика стола, и короткую, толстую, оплывшую от прежнего использования красную свечу. Затем пододвинул чашу из тёмного металла, в которую положил ветку с зелёными листьями, втянув носом запах чего-то лесного и одновременно горького. После этого министр торопливо метнулся к шкафчику, откуда достал бутылку виски почти полную, с тяжёлым стеклянным дном и два квадратных стакана. В один он налил виски почти до краёв и отнёс его на противоположный конец длинного стола, поставив на самый угол. Себе налил меньше, где-то на два пальца, и поставил стакан рядом с этим небольшим святилищем. Щёлкнул зажигалкой и зажёг свечу, от которой неровный жёлтый свет дрогнул и взметнулся по синеватым стенам кабинета. Затем министр встал навытяжку рядом со столом, подвинул к себе стакан с виски и закрыл глаза. В комнате наступила пронзительная тишина, которую прерывал только потрескивавший фитиль.
И тут ветка в чаше вспыхнула сама собой – воздух в кабинете загорелся чем-то ярким, белым, едва терпимым даже сквозь закрытые веки, залив на пару секунд всё вокруг плотным сиянием. На противоположном конце стола, у того края, где стоял стакан с виски, промелькнула угловатая тень. Контурная подсветка по периметру потолка, тусклая и синеватая, потухла, уступив место лишь жёлтому пламени свечи, которое сжалось в точку, дёрнулось, но устояло и, выровнявшись, освещало небольшой круг у алтаря.
Фигура на краю стола проявилась постепенно. Сначала слабо моргнуло что-то металлическое и округлое, венчавшее голову силуэта, который, взяв в руку стакан с виски, шагнул ближе к министру. На голове у гостя был кованый шлем с двумя расходящимися рогами, закрученными вверх. Под шлемом – лицо. Бледное, гладкое, без единой морщины, и кожа на скулах натянута так, что проступал рисунок самой кости. Губы тонкие, чуть изогнутые в одной половине самодовольной улыбкой на безбородом, гладко выбритом лице, отродясь не знавшем щетины.
Плечи его покрывал тёмный, грубый плащ, из-под которого виднелась кожаная перевязь, а на ней – что-то прямоугольное, тяжёлое, то ли обёрнутая в толстую кожу книга, то ли шкатулка. В правой руке, опущенной вдоль тела, он держал что-то наподобие жезла – кривой, узловатый сук без всяких листьев и украшений.
Он отпил половину стакана одним долгим глотком, блеснув в темноте глубоким, чёрным взором, поставил его обратно на стол и шагнул к министру ещё ближе звериной, осторожной поступью. Министр стоял с закрытыми глазами и не шелохнулся, даже когда шаги посетителя в плаще затихли рядом.
Гость остановился напротив, почти вплотную, и посмотрел на министра цепким, но медленным взглядом – на лицо, на шею, на пятна на рубашке и ссохшиеся бурые разводы на щеке. Поморщился коротко, брезгливо, буквально одними бровями, но не отстранился, а, наоборот, сунул руку под плащ и вытащил тёмный платок. Макнул его в стакан с виски, стоявший у алтаря, немного отжал двумя пальцами и взял министра за подбородок. Другой рукой, платком, проведя по щеке, счистил подсохшую каловую корку. Потом ещё пару раз поводил платком – медленно, приглядываясь, чуть отклоняя голову то в одну сторону, то в другую, оценивая собственную работу.
– Ну, молодец... Впечатляюще... – вязким, плотным полушёпотом, наполнившим кабинет, произнёс он. У министра, стоявшего всё так же навытяжку и с закрытыми глазами, немного затряслись плечи от острого, почти хищного восхищения, которое излучал визитёр.
Бросив платок в стакан с виски, гость отодвинул его к краю стола, сделал шаг назад и посмотрел на министра уже с расстояния, с тем же внимательным, изучающим взглядом, заигравшим беззлобно насмешливым огоньком.
– Знаешь, – сказал пришелец мягким, вкрадчивым голосом, – когда-то ваши предки призвали нас. Когда земля горела, когда князья грызлись, когда урожай гнил, нас попросили: придите и наведите порядок. – он сделал паузу, провёл пальцами по краю стола, словно оценивая качество дерева. – и мы пришли. Порядок – штука простая, когда знаешь, с какого конца за него взяться. Мы взялись. А потом... Потом мы решили: пусть правят сами. А мы присмотрим.
Он усмехнулся, видя, как министр затрясся ещё сильнее, стоя всё так же с закрытыми глазами. Присел на край стола и повертел в пальцах матрёшку.
– Забавная штука, – сказал он негромко, разглядывая игрушку. – Одна внутри другой. А внутри той ещё одна. И так до самой маленькой. А в самой маленькой – пустота. А я знаешь что люблю? Когда наоборот. Когда самая маленькая вдруг становится самой большой. Когда пустота внезапно начинает управлять всем, что вокруг. Когда внутри ничего, а снаружи всё пляшет под его дудку и просит ещё... Это очень забавно. Пустошь управляет содержанием...
Гость спрыгнул со стола и подошёл к министру ещё раз, глядя ему в закрытые веки:
– Ты меня сегодня рассмешил. А ты знаешь, я люблю смеяться... Меня по-разному называют люди – бог озорства, бог коварства, и даже... – он пощёлкал тонкими пальцами, – Всё время забывают это слово... Трикстер! Бог хаоса, говорите вы обо мне. Но я тебе вот что скажу. Хаос – это и есть порядок. Настоящий, глубинный, тот, который работает. Ты же врач, ты должен понимать. Посмотри на человеческое тело. Что там внутри? Кровь, лимфа, нейромедиаторы, гормоны – сплошной хаос. Миллиарды клеток делятся, умирают, мутируют, пожирают друг друга – и никакой симметрии, никакого плана, одна сплошная биологическая анархия. А снаружи что? Снаружи человек ходит на работу, пишет отчёты, подписывает эти... как их... обходные листы – вот! Видишь, порядок рождается из хаоса.
Гость подошёл к столу и взял с него папку. Открыл её, медленно перебирая листы и вчитываясь в них непроницаемым взглядом, подвигаясь ближе к свече. Затем засмеялся в голос и захлопнул её.
– Покажу это своему смурному одноглазому брату названному, – продолжил он, – даже он, я уверен, всплакнёт от смеха.
Министр открыл глаза и посмотрел перед собой на свечу, на чашу с ветками, не решаясь поднять взгляд на гостя.
– Я могу рассчитывать на дальнейшее... Сотрудничество? – ровно, с пробивающимся в дрожь волнением спросил он.
Гость осушил второй стакан до дна, поставил его и провёл пальцем по ободку.
– Конечно, – ещё шире заулыбался он. – Твой срок продлён. Поэтому смело на места тех, кого ты принёс в жертву, определяй кого хочешь.
– Кого хочу?
– Хоть чучел огородных! – Гость усмехнулся, поправил шлем и спрятал папку куда-то под плащ. Затем развернулся и, опираясь на жезл, медленно шагнул к двери. Министр вытянулся ещё строже.
– Ты, главное, продолжай веселить меня. Договорились? – повернул напоследок голову пришелец.
Министр кивнул, не отводя взгляда от подрагивающего огонька свечи.
– И да, – сказал гость, будто что-то вспомнив. – Дары мои очень надёжно храни.
– Есть, – кивнул министр.
Гость посмотрел на него ещё пару секунд цепким взглядом и махнул рукой. В ту же секунду по кабинету прошёлся короткий, шумный сквозняк, который качнул шторы и слизал со свечи пламя. Оно моргнуло и превратилось в тонкую дымную нитку. В кабинете на миг стало совсем темно, но затем контурная подсветка по периметру потолка, вдруг снова моргнув, ровно загорелась. Гостя в кабинете уже не было.
Хозяин кабинета уселся в кресло и потянулся к нижнему ящику стола. Тот не открылся с первого раза – заедал замок. Министр дёрнул посильнее, и деревянная стенка подалась с сухим, негромким треском. Внутри лежал мешочек с дарами. Кожаный, старый, с потёртой пряжкой. Министр достал его и аккуратно положил на столешницу, рядом с лампой с зелёным абажуром. Расстегнул. В очередной раз.
Сначала он достал жёлтый, с жирным пятном на уголке конверт. Развернул его, вытряхнул содержимое – листок в клетку, вырванный из тетради. Почерк мелкий, суетливый, с нажимом. Почерк совсем молодого ассистента кафедры Московского медицинского института имени академика Караваева. Министр пробежал глазами, хотя знал содержание практически наизусть:
«...Мой непосредственный начальник, заведующий кафедрой нормальной анатомии Струмилин В. В., в беседах с сотрудниками неоднократно высказывался в отрицательных, клеветнических тонах о политике Советской власти в области медицинской науки в частности. Позволял себе лживые измышления об уровне оказания медико-санитарной помощи в нашей советской Родине. Также состоит в переписке с зарубежными контрагентами, в ходе которой, по имеющимся сведениям, контактировал с международной сионистской организацией “Джоинт”...»
Дата: 1 января 1953 года.
За Струмилиным приехали через три дня, а через неделю приговор о высшей мере был приведён в исполнение. Место заведующего занял некий Фельдман Г. С.
Следующим министр достал из мешка маленькую чёрную пуговицу. Она была всё ещё тёплая, будто хранила тепло вспотевшей ладони Строгановой.
Строганова получила отделение по блату: отец был шишкой в аппарате Верховного Совета, и она не упускала случая об этом напомнить. Вздорная, с надменным характером, унизить кого-нибудь при всех было для неё почти патологической потребностью. Училась она блестяще, но вот оказывать помощь, выслушивать, осматривать и касаться пациентов – считала ввиду своего положения чем-то оскорбительным.
В тот вечер она уже собиралась домой, но на лестнице между отделением и чёрным ходом пожилой пациент поскользнулся прямо перед ней. Она успела схватить его за лацкан, ткань треснула, пуговица осталась у неё в пальцах, а он покатился вниз и ударился головой о стену. Спустившись по ступенькам, она увидела старика, лежавшего на боку с открытыми глазами; под ухом расплывалась алая лужица. Она опустилась на колени, попыталась надавить на грудь и вдруг поняла, что не помнит, куда именно нужно давить, с какой силой и сколько раз. И нужно ли? Она отдёрнула руки, посмотрела на них – чистые, с аккуратным маникюром, потом всё же потрогала ещё тёплую кожу на шее, но пульса там уже не было.
В больнице почти никого не осталось, вечерняя смена закончилась, лестница вела прямо к чёрному ходу. Начнутся разборки, комиссия, объяснительные – почему пациент упал, почему не оказали помощь? Она постояла ещё несколько минут в ступоре, прислушиваясь к шагам наверху, но везде было тихо. Когда стемнело, нашла в подсобке большой мешок для мусора, натянула его на тело и вытащила свою ношу через чёрный ход, волоком по асфальту, до парковки, где с трудом затолкала в багажник «Волги». Ехала долго, за город, к старому карьеру, и копала там при луне: земля была сырая, осенняя, лопата входила тяжело, она выбилась из сил, но докопала, зарыла тело и присыпала сверху ветками.
Министр снова запустил руку в мешок и достал булыжник – тяжёлый, с острым краем и тёмными, въевшимися в шершавый камень разводами, которые когда-то были багровыми.
Переправин в конце восьмидесятых работал ещё совсем молодым участковым терапевтом. Зарплата была копеечная, жена сидела с грудным ребёнком дома, но тут у неё пропало молоко. Переправин опоздал к очереди из-за главврача, который запер всех в кабинете на полтора часа: воспитывал, выносил выговоры и не выпускал, сколько он ни рвался. Когда наконец выбежал на улицу, пункт выдачи молока уже закрылся, и у крыльца стояла только старуха в тёмном пальто и пуховом платке, с тяжёлым алюминиевым бидоном, на котором была герметичная крышка на плотных защёлках. Он умолял её уступить, налить хотя бы в пластиковую бутылку, объяснял, предлагал деньги, но злобная старуха прокряхтела в ответ что-то вроде: «Не я родила, не мне и расхлёбывать, самой надо!», – и пошла прочь, в сторону глухих дворов за поликлиникой. Взвинченный хамством старухи Переправин отправился следом, и когда она свернула между гаражами, где не было ни единого фонаря, он в горячке поднял с земли кусок брусчатки и огрел её сзади по голове. Старуха осела, даже не успев от неожиданности вскрикнуть, и, перевернувшись на спину, уставилась в небо мёртвыми глазами. Бидон покатился по асфальту, но крышка на защёлках удержала, ничего не пролилось. Переправин подхватил его и пустился в бег что есть мочи.
Следующим министр взял в руку маленький металлический скальпель.
В медуниверситете Чижену любил её особенной, почти патологической любовью. Она принимала его цветы как данность, улыбалась краешком губ, но никогда не здоровалась первой и держала его на расстоянии вытянутой руки. Он же стоял под её окнами, провожал после пар, дарил книги, которые она не читала, и ловил каждое её «привет» как благословение. Тогда в Советском Союзе ещё не знали слова «френдзона».
На последнем курсе, на дискотеке, он увидел, как она танцует с каким-то третьекурсником: щуплым, прыщавым, в дешёвом свитере. Они смеялись, она запрокидывала голову, а этот хлыщ держал её за талию так нагло, будто она была его вещью. Чижену смотрел на это весь вечер, а потом не спал всю ночь, прокручивая в голове одну и ту же картинку.
Через три года он уже работал хирургом в городской больнице. Оперировал много и мясисто: от панарициев и аппендэктомий до удаления желчных пузырей и кишечных опухолей. Однажды после работы он случайно встретил её на улице. Она почти не изменилась, только стала чуть взрослее, спокойнее и от этого ещё красивее. Они радостно поздоровались, приобнялись, и он снова почувствовал ту липкую, тягучую неловкость, смешанную с надеждой на что-то неизвестное. Но она вдруг, словно между прочим, сказала, что выходит замуж за того самого хлыща с дискотеки. И рассмеялась. Чижену тоже рассмеялся, выдавил «увели-таки красавицу», даже похлопал её по плечу, чувствуя, как внутри всё оборвалось в колючую пустоту.
Они попрощались. Уходя, он просил у неизвестных сил, чтобы они больше никогда не виделись. Но на следующий день её привезли прямо в его операционную. ДТП на перекрёстке: пьяный таксист прижал её к столбу. Черепно-мозговая травма, переломанные ноги, разорванная селезёнка, из брюшной полости торчали осколки ребра. Чижену приступил к немедленной, жёсткой работе. Но в разрезе, среди месива из крови, жира и повреждённых тканей, он увидел маленький, тёмно-розовый мешочек – совершенно целый, не задетый ни единым осколком. Матку.
Для удаления тогда, конечно же, не было ни единого показания...
***
На следующий день в кабинете министра собрались заместители, главы управлений и несколько человек из аппарата правительства. Все в тёмных костюмах, с одинаковыми папками коричневого цвета и одинаковыми выражениями лиц. Министр сидел во главе длинного стола, подперев подбородок сложенными пальцами, и смотрел куда-то в пространство перед собой, изредка кивая.
Один из докладчиков, грузный мужчина, монотонно перечислял цифры закупок, говорил о готовящихся нормативно-правовых актах, о согласованиях с Минфином и о том, что контракты на следующий год уже почти подписаны. Докладчик закончил, сказал «доложено», присел на своё место, промокнув лоб платком.
Министр выдержал паузу, обвёл взглядом стол, задержался на каждом лице ровно настолько, чтобы человек успел почувствовать это внимание, и заговорил:
– Коллеги, как вы знаете, меня утвердили на новый срок, – сказал он ровно, без тени торжества, просто констатируя факт.
По рядам прошло лёгкое, едва заметное движение: кто-то чуть приподнял бровь, кто-то кивнул, кто-то, наоборот, замер.
– Но вот, в связи с некоторыми событиями, – продолжил министр, и в этом «некоторыми» прозвучало что-то такое, от чего несколько человек в зале неуловимо поёжились, – в нашем ведомстве происходят кадровые изменения.
Он взял со стола лист бумаги, надел очки и начал перечислять:
– Главный внештатный детский эпилептолог Фельдман Генрих Соломонович покидает должность по состоянию здоровья. Главный внештатный специалист по перинатологии Переправин Александр Петрович отстранён до выяснения обстоятельств. Главный внештатный онколог округа Строганова Елена Павловна отстранена с занимаемой должности. Главный протезист Чижену Спиридон Иоландович также отстранён от должности. Также, увы, заместитель министра Веретенников Дмитрий Рудольфович подал в отставку по собственному желанию.
Он помолчал, будто давая каждому имени осесть в головах присутствующих, и добавил:
– И я хочу всех вас уверить: я оказываю всестороннюю помощь и поддержку следственным органам... А пока на их место назначены новые наши коллеги. Прошу любить и жаловать.
Министр мягким, почти театральным жестом указал рукой на пять стульев, стоявших у стены. Сидевшие за длинным столом обернулись – на стульях сидели соломенные фигурки в человеческий рост, на деревянных колышках, с нашитыми пуговицами вместо глаз и кривыми, наспех пришитыми улыбками из цветной бумаги. Они сидели неподвижно и смотрели на присутствующих своими пуговичными глазами.
Министр снял очки, аккуратно положил их на стол, сложил руки в замок и произнёс с той же ровной, почти скучающей интонацией:
– В общем, по кадровым вопросам мы обсудили. Прошу переходить к следующему пункту повестки...
Эпикриз

Павел Артурович оторвался от бумаг и, зевая, глядел в окно. За решёткой ветер трепал еловые лапы, одна ветка сухо и настырно скребла по стеклу. Приём обещал быть скучным: пара кататоников, один шизофреник с бредом про чипы, ипохондрик с воображаемой опухолью в кишечнике и студент с суицидальным эпизодом, который будет просто сидеть и молчать.
Посередине кабинета стояло кожаное кресло – тяжёлое, с высокой спинкой и широкими подлокотниками, на которых темнели засаленные пятна от ладоней. Обивка на сиденье давно продавилась под чужим весом. Под креслом лежал линялый коврик, сбитый чуть вперёд, а из-под его бахромы выглядывали металлические полудужки с замочками. Защёлкивались они на щиколотках особых пациентов холодно, с окончательным звуком. Костоглодов любил этот звук.
Доктор с досадой прокручивал в голове своих «особенных» пациентов. Их пока было трое, и никто из них не смог пережить его ударную «терапию». Первый пациент продержался самый максимум – трое суток, остальных санитары вынесли в морг ещё в первый же день.
Первого звали Серёжа Ладыгин – молодой доктор, у которого шизофрения манифестировала ярко и неожиданно, в двадцать семь лет. Он сидел в этом самом кресле месяц назад, привязанный по рукам и скованный кольцами на ногах, тряс лысеющей башкой и вращал глазницами, глубоко посаженными в массивные надбровные дуги. Голова у него была похожа на киви: бурая, с гладкими плешивыми островами, и казалось, будто в кожу воткнули иглы ежа, так и оставив их торчать. Физиономия, застывшая в вечной судороге праведного гнева, переливалась всеми оттенками багрового – от кирпичного на скулах до свекольного на лбу, когда он переходил на крик.
– Запретить! БАДы запретить! Срочно! Остеопаты – они повсюду, изъять у них деревянные молотки! Пептиды – в пептидах яд! Доктор, чего вы смотрите?! Звоните в правительство! Нужно срочно оцепить здания медуниверситетов!
До госпитализации Серёжа сначала просто встревал в разговоры. Услышит на корпоративе, что коллега прописал пациенту омегу-три, – и всё, финита: подходил, начинал объяснять, робко цитировал Кокрейновскую базу, но в ответ получал вежливое «отвали». Потом, уже на работе, взял привычку караулить коллег в коридоре – подойдёт между пациентами и говорит: «Слушай, тут один врач назначил пациентке пептиды. Ты понимаешь? Пептиды. В двадцать первом веке!» Стоит, смотрит в упор, рот полуоткрыт, глаза влажные – ждёт соучастия. Собеседник обычно улыбался и отходил, обжёгшись «правдой». Дальше – больше. Услышит, что кто-то принимает витамин С, – подбегает, раздувая ноздри, и укоризненно пялится. Подслушает про пробиотики – хватает за рукав и шипит, озираясь, о том, что доказательной эффективности нет там никакой! Мракобес, что ли?
А однажды какая-то гинеколог чуть громче, чем надо, упомянула астролога – Серёжа повалился на пол и забился ногами с воплем «Мракобесы!», так что пришлось вызывать охрану.
– Вы вообще понимаете, что БАДы – это заговор фармкомпаний? В магнии – тяжёлые металлы! Витамин Д подавляет иммунитет! А коллаген вообще не усваивается и оседает в почках, разрывая их изнутри! – горланил он, дёргаясь в кресле, тряся челюстью австралопитека и таращась на грубых, равнодушных санитаров. Лицо к моменту госпитализации было искажено уже анатомически. Вечно повисшая челюсть как у клинического имбецилла в яростном, раздражённо-удивлённом порыве набухла и отодвинулась немного вниз, обнажая частокол из зубов с широкими расщелинами.
Одной из последних капель перед госпитализацией стал звонок одноклассника. Позвонил по старой памяти, спросить про уколы для похудения, и, к своему несчастью, между делом упомянул, что пьёт омегу-три. Серёжа бросил трубку и выскочил из дома. Соседние помойки обшарил за сорок минут: рылся методично, без брезгливости, с научно-исследовательским азартом, и набрал полный пакет – рыбьи хвосты, обглоданные хребты, сплющенные головы. Приехал внезапно, в три часа ночи, постучал в дверь и протянул сонному хозяину пакет: «Чем тратить деньги на эту омегу, лучше ешь рыбу. Два раза в неделю».
На следующий день психиатры паковали его на родительской даче.
Пока мать с тётей и детьми ушли в супермаркет, Серёжа сел на диван к мирно дремавшему отцу и завёл шарманку – про БАДы, про фармлобби, про глюкозамин, разрушающий хрящи, про цинк, вызывающий дефицит меди, про пробиотики без доказательной базы. Он говорил и говорил, лицо наливалось багровым отливом, надбровные дуги нависали всё тяжелее, а ежистая плешь его нелепой головы блестела праведной испариной. Когда семья вернулась, перед глазами шокированных родственников предстала картина: отец лежал на диване бледный, с перекошенным от инсульта лицом, беспомощно мычал и ворочал глазами, а сын сидел рядом и сосредоточенно выдёргивал у него волосы с груди, прикладывая их к своей плеши. Сам Серёжа никого не замечал и продолжал «работать».
Костоглодов захлопнул папку Ладыгина и потянулся за следующей.
Второй пациенткой оказалась Инна Борисовна Флягина, сорокалетняя врач-офтальмолог, которая ещё два года назад считалась вполне вменяемым специалистом и даже публиковалась в научных журналах. Коллеги заметили неладное, когда она начала переиначивать все специальности на «женский лад». Сначала это звучало как шутка – «онкологиня», «неврологиня», «стоматологиня». Коллеги сначала просто неловко морщились. Потом шутка перестала быть шуткой. «Консультация кардиологини» начала появляться в назначениях. Дальше она уже не могла произнести «хирург», не поправившись на «хирургиню», а услышав от практиканта слово «лаборант», наорала на него посреди коридора. Пациенты жаловались: Инна Борисовна больше не смотрела глазное дно, а с порога объясняла, что вокруг бегают насильники и всех женщин хотят загнать обратно на кухню. Женщины-пациентки пугались, сбегали к другим врачам.
Дома сидел муж – субтильный парень моложе её на семь лет, тихий, как растение в горшке. Когда Инну Борисовну уволили, она заперлась в отдельной комнате и начала жрать. За два месяца набрала пятнадцать килограммов и открыла в этом такую телесную радость, какой раньше за собой не знала. Стояла перед зеркалом, хватала себя за живот, гладила складки и смотрела на себя с сытым торжеством. Ела постоянно: котлеты, творог, хлеб с маслом, сгущёнку из банок. Муж пробовал говорить с ней, но она только отмахивалась: «Это моё тело, моё пространство, мои границы». Муж, надо сказать, был терпелив, постоянно получая гневную отповедь, он возвращался к себе в комнату дальше играть в компьютер.
В последующие дни феминитивы посыпались из неё, как из прорванной трубы. Она выкрикивала их на кухне, в ванной, перед сном, снисходительно глядя, как супруг прикладывает подушку к голове, чтобы её не слышать. Потом в комнатке появились тряпичные куклы. Мастерила она их из старых колготок, набивая мусором, рассаживала по углам, и каждой назначила роль. Вот этот – насильник, этот – патриархал, этот – харассер. Тыкала в них пальцем и шипела, брызжа слюной: «Абьюз! Угнетение! Газлайтинг!»
Состояние ухудшилось, когда она начала заикаться.
«Газ-газ-газ...»
Мало-помалу это сползло в гортанный, клокочущий лай.
«Гав-гав-гав...»
Говорить она вскоре перестала – она просто гавкала, монотонно и яростно, с утра до ночи, практически не вставала с четверенек и справляла нужду в пластиковое ведро в углу комнаты. Опорожнившись и опустив ногу у ведра, она снова подбегала на четвереньках к своим поделкам из колготок. Её ожиревшее тело колыхалось: грудь, похожая на два мешка с творогом, моталась из стороны в сторону, жировой фартук свисал почти до пола. Гавкая, она изгибала спину по-звериному и бросалась на кукол, хватая их ртом. Сальные волосы свисали на лицо, пот стекал по вискам и блестел в складках шеи. Муж больше не заходил. Санитары потом рассказывали, что, когда выломали дверь, Инна Борисовна всё так же на четвереньках гавкала и даже не обернулась. Она продолжала терзать зубами тряпичных насильников.
Костоглодов взял новую историю болезни.
Третья пациентка, Анжела Викторовна Пряхина, инфекционист, начала «сдавать» после развода – история мутная, то ли она мужу наставила рога, то ли он ей, коллеги так и не разобрались, но с тех пор её словно подменили. Поначалу выглядело даже похвально: лекции медсёстрам, памятки о вакцинации в коридорах. Потом пошли звонки. Она принялась обзванивать пациентов и требовать поднять старые прививочные карты из сервантов и из-под клеёнок в забытых деревнях. Непривитых записывала в тетрадь и перезванивала каждый вечер. Затем стала ездить по адресам: приходила с чемоданчиком, усаживала человека на табурет и закатывала рукав прежде, чем тот успевал возразить. Жалобы поползли. Заведующий вызвал её на беседу, она кивала, соглашалась, но в тот же вечер ехала к какой-то бабке на окраину и делала ей прививку от гепатита, пока та смотрела «Поле чудес». Бабка, кстати, не сразу поняла, что произошло. Решила, что так и надо. Времена такие.
Перед самой госпитализацией Анжела Викторовна вышла к проектору на общебольничной летучке и без всякого вступления объявила, что большая фарма распыляет специальный патоген, нацеленный исключительно на славян, через вышки 5G. Рисовала маркером извилистые щупальца, тянущиеся к человечкам с косым крестиком вместо лица, и подписывала: «ПАТОГЕН». Спастись можно только вакцинацией. Поголовной. Принудительной. Немедленной!
Развязка наступила в обеденный перерыв. Медсестра услышала странное поскуливание из процедурного кабинета и заглянула внутрь. Анжела Викторовна лежала на кушетке, раздвинув ноги, и с блаженной улыбкой засовывала себе во влагалище ампулы – одну за другой, стеклянные, разных размеров – из неё текло – кровь, физраствор, что-то ещё. Всё хлюпало и похрустывало, пока она проталкивала очередную ампулу глубже и глубже. Медсестра завизжала, а лицо Пряхиной перекосилось от гнева, и она соскочила с кушетки. Рявкнув что-то нечленораздельное, она выбежала в коридор, оставляя красный мокрый след.
Ловили её уже на вышке сотовой связи: она карабкалась по металлическим скобам с паучьей ловкостью и кричала собравшимся внизу, что радиоволны пробуждают вирус, а вышки – антенны ада. Единственный выход – вакцинация, а пока источник инфекции нужно уничтожить монтировкой, сворованной из больничного гаража.
– Я признанный эксперт в Минздраве! – кричала она и била по кабелю раз, другой, третий – монтировка высекала искры, а внизу уже выли сирены.
* * *
Особые пациенты были лишь следствием. Причина имелась, и причина эта носила имя – Наталья Клыкова. Костоглодов не то чтобы часто о ней вспоминал, но когда очередной доктор начинал орать в кресле про ДНК сатаны в пептидах или антиваксеров, выполняющих задания Госдепа США по истреблению славян, перед глазами всплывало одно и то же лицо.
В университете Костоглодов слыл тихим и въедливым. Пока однокурсники зубрили ровно столько, сколько требовалось для зачёта, Павел Артурович читал дополнительную литературу – Кокрейн, JAMA, Lancet, – и уже к четвёртому курсу вывел формулу идеальной медицины: рандомизированные двойные слепые плацебо-контролируемые исследования и ничего более. Всё остальное он отметал с порога. Гомеопатия? Микродозировки, неотличимые от плацебо. Остеопатия? Деревянные молотки и мануальные пассы без доказательной базы. Чем дальше он погружался в этот паноптикум, тем крепче в нём зрела спокойная, почти миссионерская уверенность: он выметет из этого мира всё это шарлатанство! В разговорах был вежлив, не повышал голоса, но если кто-то упоминал гомеопатию, в интонации проступал холодок, а взгляд тяжелел.
На третьем курсе он встретил её. На год младше, фигуристая, смешливая, с вечно растрёпанным пучком и милой привычкой щуриться, когда слушала. Он начал ухаживать: цветы, прогулки, книжки стопками. Ему нравилось думать, что он рисует на чистом листе. Он рассказывал ей про Кокрейн, про мета-анализы, про то, как отличать настоящее исследование от заказухи, и она слушала, кивала, даже переспрашивала.
Всё рухнуло, когда он решил сделать сюрприз. Купил букет и поехал домой к ней без звонка. Дверь открыл мужчина – здоровый, обрюзгший, с рыжей бородой и пивным животом, нависавшим над резинкой трусов. В одной руке бутылка вискаря, вторая почёсывала грудь. От него несло перегаром и одеколоном. Он уставился на Костоглодова и спросил: «Ты кто?» из глубины квартиры вышла Наталья, кутаясь в скомканное одеяло. Посмотрела на растерянного Пашу: «А ты чего тут?» Костоглодов развернулся и, выронив букет, побежал вниз по ступенькам. Букет остался лежать на грязном полу – розы, которые он выбирал сорок минут. Этим мужиком, как выяснилось позже, был местный гомеопат и по совместительству доктор скорой помощи. Прекрасное сочетание, думал Костоглодов потом. Просто прекрасное!
Задетый до самой глубины, Павел много раз прокручивал в голове этот момент – не саму сцену, не обрюзгшего гомеопата в трусах, а то, что ей, оказывается, ничего из сказанного не было нужно. Он выкладывал перед ней целую вселенную: критерий Пирсона, доверительные интервалы, поправку Бонферрони, дисперсионный анализ – слова, за каждым из которых стояли годы работы, мета-анализы, смерти и спасения. А она выбрала мужика, который верит, будто капля вещества, разведённая до полного отсутствия, может лечить. Гомеопатия. Микродозировки. Шарлатанство, признанное лженаукой, но упрямо воспроизводящее себя в клиниках и головах. И этого ей оказалось достаточно! А ему – нет.
Павел Артурович не смог оправиться от такого удара и перевёлся в другой город. Погрузился в учёбу с тотальным остервенением – хотел выдавить из себя память о том, как стоял на лестничной клетке с букетом. Наталья Клыкова должна была перестать существовать. Он запретил себе это имя. Но иногда, листая учебник по психиатрии, замечал, что пальцы замирают на абзаце про бредовые расстройства, и подолгу сидел, глядя в одну точку, а перед глазами снова всплывало скомканное одеяло и бутылка вискаря. Не лучший фон для научной работы. Или... то что надо?
Доктор Костоглодов сел писать научную работу. Название вышло длинным и наукообразным: «Фармакологическая редукция когнитивных искажений методом гипердозирования нейролептиков». В голове Павла родилась теория: если «сверхмалые» дозы не способны вызывать лечебного эффекта, то, соответственно, мощный, сокрушительный фармакологический удар – гипердозировка, в десятки раз превышающая терапевтическую, – может обнулить бред пациента и вернуть сознание к исходной, здоровой точке. Лечить не убеждением – лечить дозой. Выбивать дурь. Просто. Элегантно.
Он писал её четыре года, переписывал, шлифовал, дополнял библиографию, и с каждой новой страницей всё меньше сомневался: он нашёл формулу. Не просто формулу – оружие для борьбы со злом.
Он стоял перед научным советом, выпрямив спину, и говорил ровным, хорошо поставленным голосом – без запинки, без лишних жестов, только пальцы чуть подрагивали, когда он перелистывал слайды:
– Гипердозирование нейролептиков воздействует не на симптоматику, а на субстрат бреда. В основе любой бредовой системы лежит патологически устойчивый дофаминовый контур. Малые дозы лишь модулируют его, но не разрушают. Ударная доза блокирует более девяноста процентов D2-рецепторов одномоментно, что приводит к полному коллапсу бредовой сети и создаёт окно для повторного формирования здоровых нейронных связей. Если угодно, мы сможем переписать сознание.
Однако профессор, чьего лица Костоглодов не запомнил, встал и начал орать, как ушибленный:
– Павел Артурович, я больше не могу этого слушать! Вы только что произнесли фразу «переписать сознание». Это не наука. Сознание не перепрошивается, как микросхема, и никакой нейролептик не способен отделить бред от личности, потому что бред и есть часть личности! Вы предлагаете лечить пациента, убив в нём всё человеческое. Блокада девяноста процентов D2-рецепторов в клинической реальности именуется злокачественным нейролептическим синдромом! Это не лечение – это убийство! То, что вы изложили, – не диссертация и не гипотеза. Это вредительство, прикрытое наукообразной риторикой. Я требую снять доклад с защиты и прошу вас никогда и никому этот бред больше не показывать!
Разумеется, эту свою работу он никому больше не показывал. Но сохранил. И когда должность заведующего отделением дала ему инструмент и материал, он начал тестировать. Холодно и без рефлексии. Наука требует жертв. И он решил, что отомстит закостенелому медицинскому сообществу, и месть его будет сокрушительной, которая перевернёт мировую науку.
А пока он будет лечить медицинское сообщество. И начал с отдельных его участников. Врачи ведь тоже сходят с ума. Каждый по-своему. Кто-то от нагрузок, кто-то из-за наследственных фокусов, когда выясняется, что тихая бабушка в молодости мороженщицу зарубила топором. А кто-то безумен изначально. Как все эти гомеопаты, псевдоцелители и прочие шарлатаны.
Поэтому Костоглодов, когда узнавал, что поступивший в психдиспансер пациент ещё и врач, то сразу же брал под свой личный контроль.
А дальше шли его опыты. Каждый день – доза за дозой. Он вводил, фиксировал состояние. Мелким, бисерным почерком заносил что-то в таблицы. Пациента, после того как тот переставал представлять для Костоглодова научный интерес, потом либо переводили – превращённого в овощ, с выжженным сознанием, – либо отвозили в морг. Нужно просто набрать хорошую выборку, ведь эффект его научных изысканий пока не подтверждался. Но отсутствие доказательств не означает доказательство отсутствия!
Костоглодов поднялся из-за стола, взяв историю болезни пациента Темникова М. А.
Диагноз: Шизофрения. Онейроидно-кататоническая форма. Эпизод с преобладанием онейроидного помрачения сознания, сценоподобными зрительными и тактильными галлюцинациями, транзиторным бредом одержимости, явлениями психического автоматизма и кататоническими включениями.
Он прошёлся по отделению. Шаги гулкие, коридор длинный, лампы дневного света – как в операционной, только грязнее. Посмотрел на часы. Половина четвёртого. Самое время для десятого дня.
Костоглодов толкнул дверь палаты. Медбрат, здоровый детина с шеей борца и руками, способными удержать эпилептика, обернулся на звук.
– Чего такое? – спросил Костоглодов, хотя уже понял.
– Да опять обделался. На девятый день – сильнее всех. Прямо рекордсмен!
Он подошёл ближе. На койке лежал Матвей Темников. Волосы редкие, длинноватые, свалявшиеся в тусклые пряди, прилипли к влажному лбу. Тогда в баре, конечно, была приличная стрижка. Глаза полуприкрыты – то ли спит, то ли смотрит сквозь веки. Темников иногда открывал их, медленно, будто поднимая тяжёлые шторы, и так же медленно закрывал. Бормотал что-то неразборчивое, спутанное, как радиопомехи. Руки, иссохшие до кости, дрожали под ремнями. Кожа на запястьях натёрта до красноты, но ремни держали крепко. Простыня сбилась в ком на уровне груди, обнажая ноги – тоже пристёгнутые, тоже иссохшие. Ступни бледные, с синими прожилками вен, пальцы поджаты. Рядом с койкой – столик на колёсиках. Шприцы. Ампулы. Игла.
Медбрат уже набирал дозу.
– Сегодня десятый день. Набрал повышенную дозу, как обычно. Плюс пятьдесят миллиграммов...
– Погоди, – прервал его Костоглодов жестом, подошёл к койке и вгляделся. Ну ничего себе. Первый пациент, который на десятый день держится! Прежние на таких дозировках уже отъезжали – психотропы выжигали сознание подчистую, и тела увозили либо в овощное отделение, либо сразу в морг. А этот держался.
Матвей Темников открыл глаза и посмотрел на Костоглодова. Психиатр не видел ещё таких глаз у своих подопытных. Странных. Вроде бы умоляющих, почти просительных, но с какой-то нездоровой, выжидающей ясностью.
Внутри Костоглодова шевельнулся острый интерес. Он подошёл ближе. Наклонился.
– Пациент Темников. Как вы себя чувствуете?
Темников медленно прикрыл глаза, потом снова открыл. Скользнул взглядом по лицу врача. Рука дёрнулась в ремне – попыталась приподняться, потянуться к нему, но ремень натянулся, скрипнув кожей.
– Мне только... Нужна ваша помощь.
Голос – ясный. Относительно. Костоглодов удивился. Речь не спутанная. Девять дней этот человек бредил, мычал, выл, а сейчас – осознанная просьба. Ничего себе! Это нужно пометить.
– Как вы себя чувствуете? – повторил он, переглянувшись с медбратом.
Темников смотрел на него. Прикрыл глаза. Улыбнулся..
– Я хочу... чтобы вы... Помогли.
– Конечно. Конечно, я вам помогу, – с заботливой снисходительностью, свойственной психиатрам, произнёс врач.
Темников приподнял голову, насколько позволяли ремни, и прошептал, глядя в недоумённое лицо Костоглодова совсем ясно и сосредоточенно:
– Просто... его. Его у меня заберите. Он внутри. Его надо забрать!
И засмеялся. Негромко, с присвистом, так что грудь заходила ходуном, рёбра проступили под тонкой простынёй, отчего Костоглодов даже несколько одёрнулся.
– Ну так что... – прошептал Матвей, отсмеявшись. – Заберёте себе?
Костоглодов стоял над койкой и чувствовал, как внутри разгорается знакомый, почти забытый трепет. Перед ним было подтверждение его научной теории. Живое. Дышащее. Хоть и пристёгнутое ремнями к койке. Девять дней бреда. Девять дней бессвязного мычания, рвоты и испражнений. А сегодня на десятый – ясность. Осознанный контакт. Значит, нейролептический удар сработал, и он не просто заглушил сознание – он начал процесс перезапуска.
А Темников снова дёрнул рукой – на этот раз сильно, неожиданно мощно для такого иссохшего тела, так что сама койка качнулась.
– Ну тогда по рукам? – произнёс он внятно и глядел чистыми, улыбающимися глазами на психиатра.
Костоглодов выпрямился. Развернулся. Подошёл к медбрату, который стоял со шприцем, уже с набранной дозой на десятый день. Посмотрел на него коротко, затем развернулся и вернулся к пациенту.
– По рукам, – повторил Костоглодов, усмехнувшись, и без всякой брезгливости взялся за липкую кисть Темникова.
Но в этот же момент произошло что-то странное.
Он будто против своей воли прикрыл глаза – на секунду, не больше. Что-то навалилось. Сверху. На голову. Тяжёлое, тёмное, вязкое. Потолок лопнул, разошёлся трещиной, и оттуда хлынули тёмные, густые потоки, которые начали уносить его куда-то. Психиатр попытался вдохнуть и не смог. Воздух стал плотным, влажным, горло схватило спазмом. Но через секунду он задышал тяжело, рвано, задыхаясь в этой темноте, теряя края собственного тела.
Он мотнул головой резко, чтобы прогнать марево, но сквозь мутную пелену заметил: он почему-то видит потолок. Белый, обшарпанный, с трещиной. Он опустил голову и понял, что лежит, а его руки связаны ремнями – теми самыми, что обхватывали и щиколотки.
Костоглодов лежал на койке, а над ним нависало улыбающееся его собственное лицо.
Он попытался закричать, дёрнувшись в кровати, но язык шевельнулся вязко, как чужая мышца, как кусок сырого мяса. А сознание будто начал заливать тот самый чёрный мазут, который хлынул на него с потолка.
Костоглодов дёргался, мычал и бился в ремнях. Почувствовал, как теплеет внизу живота, как простыня становится мокрой, липкой, с проступающим коричневым пятном.
Фигура в белом халате с лицом психиатра, Павла Артуровича Костоглодова, сожалеюще улыбалась, спрятав руки в карманы.
– Ну вот, опять обделался... – вздохнул медбрат, всё так же держа в руках шприц.
– Динамика всё же неудовлетворительная... – ответила фигура тем же голосом, что и минуту назад, с интересом разглядывая бейджик на переднем кармане халата с надписью «Костоглодов П. А., врач-психиатр». – Поэтому...
Доктор снял бейджик, снова внимательно его рассмотрел. Медбрат тем временем растерянно смотрел то на пациента, мычавшего в койке, то на доктора. Затем «Костоглодов» надел бейджик обратно, потёр ладони и снова улыбнулся:
– Поэтому продолжайте лечение...
КОНЕЦ
