
Эдит Несбит, Ги де Мопассан, Амброз Бирс, Эрнст Теодор Амадей Гофман, Теофиль Готье, Герберт Уэллс, Проспер Мериме, Роберт Льюис Стивенсон, Рафаэль Сабатини
Канун Самайна
Самайн – древний кельтский праздник, знаменующий завершение сбора урожая и начало темной половины года. По поверьям, в эту ночь граница между миром живых и миром мертвых истончается – но готовы ли вы увидеть, что скрывается по ту сторону?
В историях этого сборника случайное видение оказывается страшнее реальности, старый дом не отпускает гостей, через заколоченные окна просачивается ночной ужас, а зеркало навеки пленит душу.
В книгу вошли рассказы «Дом с привидениями» Эдит Несбит, «Видение» Ги де Мопассана, «Заколоченное окно» Амброза Бирса и другие.
Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.
© Оформление. ООО «МИФ», 2026

Эдит Несбит. Дом с привидениями. Перевод З. Журавской

В Дом Привидений Десмонд попал совершенно случайно. Он шесть лет не был в Англии и, когда, взяв отпуск на девять месяцев, приехал взглянуть на родину, никак не мог разыскать старых друзей.
Он взял себе комнату в одном из предместий Лондона, известил о своем приезде всех добрых знакомых, адреса которых сохранились у него в памяти, и стал ждать откликов.
Ему до смерти хотелось поболтать с кем-нибудь по душам, а под рукой никого подходящего не было. От скуки он по целым дням валялся на диване, просматривая объявления, хотя и это было страшно скучно. Неожиданно серые глаза его блеснули радостью; он приподнялся, сел и перечел второй раз следующее объявление:
«ДОМ С ПРИВИДЕНИЯМИ. Владелец приглашает желающих произвести расследование. Всякому представившему известные гарантии будет дана полная возможность проверки. Вильдон Прайор, 237, улица Музея. Лондон».
– Вот это удача! – воскликнул Десмонд. У него был приятель, Вильдон Прайор, лучший голкипер футбольного клуба. Фамилия довольно редкая. Наверное, это тот самый. Во всяком случае, попробовать стоит.
И он послал телеграмму:
«Вильдону Прайору, 237, улица Музея, Лондон. Не разрешите ли приехать к вам дня на два и взглянуть на привидение? Уильям Десмонд».
На другой же день пришел ответ по телеграфу:
«Очень рад – жду вас сегодня. Ехать надо на Криттенден, с Чаринг-Кросского вокзала. Телеграфируйте, каким поездом выезжаете. Вильдон Прайор, Ормхерстский ректорат, Кент».
– Ну вот и отлично, – говорил себе Десмонд, укладывая свои вещи и просматривая расписание поездов. – Я в восторге буду повидать старого приятеля.
Курьезный маленький омнибус, напоминающий каретки, в которых вывозят в море купальщиков, дожидался на станции Криттенден. Кучер, маленького роста смуглый человек с тупым лицом и какими-то жидкими глазами, осведомился: «Вы к мистеру Прайору, сэр?» – и, получив утвердительный ответ, втиснул его в каретку и запер дверь. Путь был долгий и менее приятный, чем показался бы, если б экипаж был открытый.
Последняя часть пути шла через лес, затем мимо церкви и кладбища, а затем каретка свернула в ворота, осененные старыми высокими деревьями, и подъехала к белому дому с длинными, без наличников окнами.
«Веселенькое местечко, нечего сказать», – подумал Десмонд, вываливаясь из каретки.
Возница поставил его саквояж на облезлое крыльцо и уехал. Десмонд дернул за ржавую цепь, и большой колокольчик затрезвонил прямо над его головой.
Никто не шел отворять. Он позвонил еще раз. И опять никто не пришел, но наверху, над портиком, отворилось окно. Приезжий отошел немного, чтобы виднее было.
Из окна выглядывал молодой человек, растрепанный и с мутными глазами. Не Вильдон – ничего похожего на Вильдона. Он ничего не говорил, но как будто делал знаки, и знаки как будто говорили: «Уходите!»
– Я приехал повидать м-ра Прайора, – сказал Десмонд.
Окно моментально неслышно затворилось.
«Куда же это я попал? Уж не в сумасшедший ли дом?» – спрашивал себя Десмонд, снова дергая за ржавую цепь.
За дверью раздались шаги, стук мужских сапог о каменный пол. Отодвинули засов; дверь отворилась, и гость, уже начинавший сердиться, увидел перед собой пару темных ласковых глаз, и очень приятный голос спросил его:
– По всей вероятности, м-р Десмонд? Войдите, пожалуйста, и позвольте мне извиниться за то, что я заставил вас ждать.
Говорящий крепко пожал его руку и повел за собой по темному коридору в красивую, но довольно-таки запущенную комнату, уставленную полками с книгами.
– Присядьте, пожалуйста, м-р Десмонд.
Хозяин был человек уже в летах, хорошо одетый, красивый, с интеллигентным лицом, по всему – человек бывалый и светский.
«Это, должно быть, его дядя», – подумал Десмонд, усаживаясь в потертое, но замечательно удобное кресло.
– А как поживает Вильдон? – спросил он вслух. – Надеюсь, здоров?
Хозяин недоуменно посмотрел на него.
– Извините. Как вы сказали?
– Я спрашиваю, как поживает Вильдон.
– Я здоров, благодарю вас, – был учтивый, но суховатый ответ.
Теперь настала очередь Десмонда извиняться.
– Простите, мне не пришло в голову, что ваша фамилия может быть также Вильдон. Я говорил о Вильдоне Прайоре.
– Я и есть Вильдон Прайор. А вы, я полагаю, – эксперт, присланный сюда Обществом психологических исследований?
– Боже мой, ничего подобного! Я просто старый знакомый Вильдона Прайора. Очевидно, их два.
– Но ведь это вы телеграфировали? Это вы – м-р Десмонд? Общество психологических исследований обещало прислать эксперта, и я думал...
– Понимаю. А я думал, что вы – Вильдон Прайор, мой старый друг – молодой человек, – закончил он, приподнимаясь.
– Куда же вы? – остановил его Вильдон Прайор. – Без сомнения, вы говорите о моем племяннике. Он знал, что вы приедете? Да нет. Откуда же он мог знать? Что я такое говорю? Но, конечно, он будет очень счастлив видеть вас. Вы ведь останетесь погостить у нас? Если только не боитесь соскучиться со стариком. А я сегодня же напишу Вилли и попрошу его приехать сюда.
– Это очень любезно с вашей стороны. Я с удовольствием останусь. Я так обрадовался, когда прочел в газете фамилию Вильдона, потому что...
И он рассказал о своем приезде в Англию, о своем одиночестве и разочарованиях.
М-р Прайор слушал с интересом и сочувствием.
– Так вы и не разыскали ваших друзей? Как это грустно. Но они, наверное, просто еще не успели ответить. Вы, конечно, оставили свой адрес?
– Нет, представьте себе, забыл оставить. Но я сообщу хозяйке. Что, письмо сегодня еще может попасть на почту?
– Конечно! – успокоил его хозяин. – Напишите сейчас же. Мой человек снесет письма на почту, а затем мы пообедаем, и я вам расскажу о привидении.
Десмонд наскоро набросал несколько писем. Не успел он кончить, как вошел м-р Прайор и забрал его письма.
– Ну-с, а теперь пойдемте, я покажу вам вашу комнату – вы, наверное, не прочь отдохнуть с дороги. Обед у нас в восемь.
Спальня, отведенная гостю, как и гостиная, была меблирована старой, но дорогой и удобной мебелью.
– Надеюсь, вам будет хорошо здесь, – ласково сказал хозяин. И Десмонд нимало не сомневался, что ему здесь будет хорошо.
* * *
Стол был накрыт на три прибора; прислуживал тот же темнолицый человек, который вез со станции Десмонда. Он стоял за стулом своего хозяина. Когда гость и хозяин сели, из мрака, в который была погружена комната за пределами желтых световых кругов, отбрасываемых свечами в серебряных подсвечниках, вышел третий – тот самый человек, который давеча делал Десмонду знаки в окно.
– Мой ассистент, м-р Верней, – отрекомендовал хозяин, и Десмонд чуть не отдернул руку, так неприятно было ему липкое, влажное прикосновение руки «ассистента». Но почему же «ассистент»? Может быть, м-р Прайор доктор, который берет к себе на пансион «платных гостей», у которых «не все дома»? Но ведь он сказал «ассистент»...
– Я думал, – заметил Десмонд, – что вы священник. Понимаете, в телеграмме вашей сказано: ректорат. Я думал, что мой приятель Вильдон гостит у дяди-ректора.
– О, нет. Ректорат сдан внаймы. Ректор находит, что там сыро. Да и в церкви не служат. Она очень ветхая, боятся катастрофы, а на ремонт нет денег. Лопец, дайте кларета м-ру Десмонду.
И смуглый камердинер с тупым неподвижным лицом налил гостю вина.
– А я нахожу это местечко очень удобным для моих исследований, – продолжал м-р Вильдон. – Я, видите ли, немного занимаюсь химией, м-р Десмонд, и Верней помогает мне.
Верней пробормотал что-то о том, что он горд возможностью быть полезным такому человеку, и умолк, не договорив.
– У каждого из нас есть свой конек; у меня вот – химия. К счастью, у меня есть небольшие средства, позволяющие мне жить, как мне нравится! Племянник – тот подтрунивает надо мной, но, смею вас уверить, это очень увлекательно.
После обеда Верней исчез, а гость и хозяин уселись перед камином «использовать горсточку тепла», как выразился м-р Вильдон, так как вечер был прохладный.
– А теперь, – сказал Десмонд, – расскажите мне о привидении.
Вильдон оглянулся.
– В сущности, это не настоящее привидение. Это только... со мной лично ничего подобного не было, но с Вернеем было – бедняга страшно напугался и с тех пор все никак не может прийти в себя.
Десмонд поздравил себя со своей проницательностью.
– И привидение появляется в той комнате, куда вы меня поселили?
– Комната, да, и собственно, личность тут ни при чем.
– Значит, увидеть его может каждый?
– Видеть его никто не видел. Это привидение не из тех, которых можно видеть и слышать.
– Должно быть, я глуп, но я не понимаю. Какое же это привидение, если его не видно и не слышно?
– Я же и не говорю, что это привидение. Я только говорю, что в этом доме не все ладно. Из-за этого я потерял уже нескольких ассистентов – это действовало на нервы.
– И что же с ними сталось, с ассистентами? – поинтересовался Десмонд.
– Не знаю; уехали. Я потерял их из виду, – был уклончивый ответ. – Нельзя же было требовать, чтобы они жертвовали мне своим здоровьем. Мне иной раз кажется – ах, эти деревенские сплетни – это убийственная вещь, м-р Десмонд! – мне иной раз кажется, что они уже заранее были так настроены, чтобы испугаться, – заработало воображение, ну и начала мерещиться всякая чертовщина. Надеюсь, Психологическое общество пришлет сюда неврастеника. Хотя, даже и не будучи неврастеником, можно... впрочем, вы, м-р Десмонд, как трезвый англосакс, не верите ведь в привидения?
– Я не могу назвать себя истым англосаксом, – возразил Десмонд. – С отцовской стороны я чистой кельтской крови, хоть и знаю, что тип у меня не кельтический.
– А с материнской стороны? – с необычайной живостью спросил м-р Прайор, неожиданно проявив такой горячий интерес к теме, которая, казалось бы, не должна была интересовать его, что Десмонд удивился, и ему стало даже немножко неприятно. В первый раз милый ласковый хозяин не понравился ему.
– О, – пошутил он, – я думаю, что в моих жилах есть капля китайской крови – среди китайцев в Шанхае я чувствовал себя как дома, а они уверяли меня, будто свой нос я получил от прабабушки-индианки.
– Но негритянской крови в ваших жилах, конечно, нет? – допытывался Вильдон с настойчивостью, почти неучтивой по отношению к гостю.
– Я и в этом не уверен, – был ответ. Десмонд хотел пошутить, но шутка как-то не вышла. – Мои волосы, вы видите, – они слишком курчавые для европейца, а предки моей матери столько поколений жили в Вест-Индии... Вы, по-видимому, интересуетесь расовыми различиями?
– Нет-нет, ничуть, – был неожиданный ответ, – но, разумеется, меня живо интересуют все детали вашей семейной истории. Я чувствую, – прибавил он с очаровательной улыбкой, – что мы с вами уже друзья.
Десмонд сам не сумел бы объяснить, почему ему стал меньше нравиться этот милый человек, который вначале показался ему таким привлекательным и у которого он с радостью остался погостить.
– Вы очень добры, – сказал он. – Это так мило с вашей стороны – принять участие в совершенно постороннем человеке.
М-р Прайор улыбнулся, вынул портсигар, смешал виски с содой и завел речь о доме.
– Он построен, несомненно, в тринадцатом столетии. Прежде это было аббатство. Между прочим, курьезную историю рассказывают о человеке, которому Генрих подарил его, когда уничтожал монастыри. На нем лежало проклятие... Впрочем, в основе всякой истории о привидении лежит проклятие...
Приятный, мягкий аристократический голос журчал как ручеек. Десмонду казалось, что он слушает, но на самом деле он отвлекся и лишь усилием воли заставил себя осмыслить только что прозвучавшие слова:
– ...И это была уже пятая по счету смерть... Каждые сто лет одна, и всякий раз такая же загадочная.
Затем он поднялся, чувствуя, что его страшно клонит ко сну, и услышал, точно со стороны, свой голос, говоривший:
– Эти старые сказки страшно интересны. Благодарю вас, очень. Надеюсь, вы не сочтете меня очень неучтивым, но я лучше пойду к себе – я почему-то страшно устал.
– Конечно, конечно, дорогой мой.
М-р Прайор проводил Десмонда в его комнату.
– Все ли у вас есть, что вам нужно? Все? Отлично. Если начнете нервничать, заприте дверь на ключ. Разумеется, привидение пройдет и сквозь замо́к, но мне почему-то всегда казалось, что с замком надежнее.
И он опять засмеялся своим приятным ласковым смехом.
Уильям Десмонд лег в постель сильным, здоровым молодым человеком, правда, одолеваемым как никогда дремотой, но все же вполне здоровым. А проснулся слабым и дрожащим, настолько слабым, что от каждого движения его бросало в пот. Где он? Что случилось? Голова кружилась, мозг отказывался дать ответ. Он стал припоминать – и снова на него нахлынула та же антипатия к любезному хозяину, но на этот раз такая сильная, что его даже в жар бросило. Его опоили, отравили.
– Надо убираться подобру-поздорову, – сказал он себе и сел в постели, чтобы дотянуться до звонка, висевшего возле дверей, как он заприметил еще с вечера.
Но, как только он дернул за звонок, кровать, шкаф, и комната – все поплыло перед его глазами, и он лишился чувств.
Когда он пришел в сознание, кто-то подносил к его губам рюмку с коньяком. Перед ним стоял Прайор с искренним огорчением в лице. И рядом ассистент, бледный, с мутными, водянистыми глазами. А подальше темнолицый слуга, безмолвный, все с тем же тупым, недвижным лицом. Десмонд слышал, как Верней сказал Прайору:
– Вы видите, – я говорил вам, что это слишком много...
– Тсс, – цыкнул тот. – Он приходит в себя.
* * *
Четыре дня спустя Десмонд, лежа в плетеном кресле на лужайке, чувствовал себя еще слабым и несклонным к физическому напряжению, но уже не больным. Питательная диета, мясной бульон, подкрепляющие и тщательный уход – все это снова привело его приблизительно в нормальное состояние.
Свои смутные подозрения в ту, первую, ночь он помнил смутно и смутно удивлялся, откуда у него они взялись – они были так явно нелепы: его окружали здесь таким вниманием, такой заботой...
– Но что же со мной было? Отчего? – в десятый раз допытывался он у своего хозяина. – Чего ради я свалял такого дурака?
И на этот раз м-р Прайор не оставил его вопроса без ответа, как это было раньше.
– Боюсь, что привидение-таки действительно навестило вас. Я склонен изменить свой взгляд на него.
– Но почему же оно больше уж не приходило?
– Я ведь все эти ночи спал в вашей комнате, – был ответ. И действительно, больного уже не оставляли одного с тех пор, как он своим звонком поднял на ноги чуть свет всех живущих в доме.
– А теперь, – продолжал м-р Прайор, – не сочтите меня негостеприимным хозяином, но я бы посоветовал вам поскорее уезжать. Вам будет полезен морской воздух.
– Скажите, вы никаких писем для меня не получали?
– Ни единого. Правильный ли вы дали адрес? Ормхерстский ректорат, Криттенден, Кент.
– Не знаю, написал ли я «Криттенден». Адрес я списал с вашей телеграммы, – он вынул из кармана розовый листок.
– Нет, адрес верный: можно и так писать, – подтвердил хозяин.
– Вы были страшно добры ко мне... – начал Десмонд.
– Пустяки, голубчик. Я только жалею, что племянник мой не мог приехать. И даже не написал. Вот ветрогон. Только телеграфировал, что приехать не может, подробности письмом.
– Должно быть, завертелся где-нибудь, – с завистью вздохнул Десмонд. – Но послушайте, расскажите же мне о привидении, если только тут есть что рассказывать. Теперь я почти здоров, и надо же мне знать, что именно меня так напугало.
– Пожалуй. – М-р Прайор смотрел не на него, а на куртину далий и златоцвета, такого яркого под лучами осеннего солнца. – Теперь, пожалуй, это уж не повредит вам. Помните вы рассказ о человеке, которому Генрих VIII подарил эту усадьбу, и о проклятии, тяготевшем на нем? Жена этого человека похоронена в склепе под церковью. Ну, тут про нее ходят разные легенды, и, признаюсь, мне любопытно было взглянуть на ее могилу. В склеп ведут железные ворота, запертые, разумеется. Я отпер их старым ключом – а запереть опять уже не мог.
– Почему?
– Вы думаете, что мне следовало бы послать за слесарем? Да, конечно; но дело в том, что в церкви есть небольшой тайничок, и я пользовался этим тайничком, как дополнительной лабораторией. Если б я позвал слесаря, он заметил бы, пошли бы толки, и меня выставили бы из моей лаборатории – может быть, и из усадьбы...
– Я понимаю.
– Теперь самое курьезное, – Прайор понизил голос, – что так называемые привидения стали появляться в этом доме только после того, как я отворил ворота. Тут и начались всякие фокусы.
– Какие фокусы?
– А такие, что люди приезжали сюда и внезапно заболевали – вот как вы же. И всякий раз это, по-видимому, сопровождалось потерей крови. И, – он явно колебался, – вот эта ранка у вас на шее. Я вам сказал, что вы ушиблись при падении, когда потянули за шнурок звонка. Но это была неправда. На самом деле у вас на шее совсем такая же маленькая ранка с побелевшими краями, какие были у других. Хотел бы я, – он сдвинул брови, – хотел бы я снова как-нибудь запереть эти ворота. А ключ не поворачивается в замке.
– Может быть, я смогу вам помочь, – сказал Десмонд, убежденный в душе, что он действительно повредил себе шею при падении, а хозяин рассказывает ему басни. Но отчего же не исправить замо́к? Все-таки это будет хоть маленькое выражение признательности за всю ту любезность, которая была ему оказана. – Я ведь инженер, – прибавил он застенчиво и встал. – Может быть, достаточно просто смазать. Давайте, пойдем посмотрим.
Вслед за м-ром Прайором он прошел через весь дом в церковь. Блестящий, хоть и старый ключ легко повернулся в замке, и они очутились в церкви, сырой и пахнущей затхлостью; вокруг разбитых окон вился плющ, в отверстиях крыши виднелись синие просветы неба. Снова щелкнул ключ; м-р Прайор зажег свечу; распахнулась тяжелая дубовая дверь, и они стали спускаться по узкой крутой лестнице со стертыми ступенями, мягкими от пыли. Склеп был старинный, выстроенный еще при норманнах. В конце его была глубокая ниша, закрытая заржавленной железной решеткой.
– В старину думали, – пояснил м-р Прайор, – что железной решеткой можно удержать нечистую силу. А теперь вот замок не действует.
Он поднес свечу к двери, отворенной настежь.
Они вошли внутрь, так как замок был с другой стороны. Десмонд принес с собой перышко и масло и, повозившись минуты две, легко повернул ключ в обе стороны.
– Я знал, что исправить его не будет трудно, – сказал он, опускаясь на одно колено и разглядывая устройство замка.
– Можно взглянуть?
М-р Прайор занял место Десмонда, повернул ключ, вынул его и поднялся. Миг – и свеча вместе с подсвечником покатились со звоном на каменный пол, а старик кинулся на Десмонда.
– Ага! Теперь ты в моих руках! – рявкнул он не своим голосом, словно дикий зверь, наседая на него и вцепившись ему в горло своими сильными длинными пальцами.
Только что оправившемуся от болезни молодому человеку не под силу было бороться с этой чисто звериной цепкостью. Старик стиснул его, словно в железных тисках. Откуда-то у него появилась веревка, которой он скрутил руки Десмонду.
Десмонду омерзительно вспомнить, что в первую минуту он завизжал, как пойманный заяц. Но потом вспомнил, что он мужчина, и закричал:
– Помогите! Сюда! Помогите!
Но ему мгновенно зажали рот и завязали его платком. Он лежал теперь на полу, прислонившись к чему-то головой. Прайор стоял над ним и говорил:
– Ну вот! – По голосу чувствовалось, что он задыхался, а спичка, зажженная им, озарила каменные полки и на них какие-то длинные футляры – должно быть, гробы. – Ну вот и готово. Мне жаль, что пришлось прибегнуть к таким мерам, но наука выше дружбы, дорогой мой. Я вам сейчас все объясню, и вы увидите, что, как честный человек, я не мог поступить иначе. Особенно удобно для меня, конечно, что у вас нет друзей, которые бы знали, где вы. Я понял это с самого начала. Сейчас я все объясню. Я не надеюсь, что вы меня поймете. Но все равно. Скажу без хвастовства, после Ньютона величайшее открытие – мое. Я открыл способ изменять природу человека. Я могу сделать из человека все, что мне вздумается. При помощи переливания крови. Лопец – вы видели? мой человек, Лопец – я влил в его жилы кровь собаки, и он – мой раб, предан мне как собака. Верней тоже мой раб, частью благодаря собачьей крови, частью благодаря крови тех, кто приезжал сюда взглянуть на привидение, но есть в его жилах и несколько капель моей собственной крови, так как я хотел, чтобы он был умен и мог мне помогать! Но это еще не самое главное. Вы поймете меня, если я скажу вам...
Тут он начал распространяться о технических подробностях, употребляя много терминов, совершенно непонятных Десмонду, который думал только о том, как мало у него шансов убежать.
Умереть здесь, как крыса, попавшаяся в мышеловку! Если б хоть сорвать платок и крикнуть: «Помогите!»
– Слушайте же, когда вам говорят! – сердито крикнул Прайор и ударил его по спине. – Простите, голубчик, – тотчас же вкрадчиво прибавил он, – но это очень важно. Итак, вы видите, что жизненный эликсир – есть кровь. Кровь – это жизнь, и мое великое открытие состоит в том, что жизнь можно продлить до бесконечности и вернуть человеку молодость, – для этого нужно только взять кровь человека, соединяющего в себе помесь четырех великих рас – белой, черной, красной и желтой. Ваша кровь соединяет в себе все требуемые условия. Я в первую же ночь взял у вас ее, сколько мог. Вампир, видите ли, это был я, – он засмеялся. – Но ваша кровь не подействовала. Сонные капли, которые я вынужден был вам дать, по всей вероятности, убили в ней зародыши жизни. Да и мало было взято. Ну, теперь возьмем достаточно.
Десмонд все время терся головой о твердый предмет, находившийся позади его, и ослабил, наконец, узел платка настолько, что он соскользнул с головы на шею. Высвободив рот, он поспешил возразить:
– Это неправда, что я говорил про китайцев и про все. Моя мать родом из Девоншира.
– Я не порицаю вас, – спокойно молвил Прайор. – И я бы лгал на вашем месте.
И он снова завязал пленнику рот. Свеча, снова зажженная и поставленная на каменный гроб, горела ярко, и при свете ее Десмонд видел, что длинные предметы на полках, действительно, были гробы, и не все каменные. Он спрашивал себя, что сделает этот сумасшедший с его телом, когда все будет кончено. Ранка на шее снова раскрылась. Он чувствовал, как кровь теплой струйкой течет по его шее. Чего доброго, опять лишится чувств. Похоже на то. Ах, если б удержаться!
– Жалко, что я не привел вас сюда в первый же день, – это Верней настоял, чтобы я сперва попробовал маленькими порциями. Совершенно напрасно – чистейшая потеря времени.
Десмонд смотрел, чувствуя, что слабеет с каждым мигом, – смотрел и не верил своим глазам – и не знал, не галлюцинация ли это с ним от слабости. Положение его и без того было ужасное, а тут еще кошмары... Крышка одного из гробов приподнялась, и оттуда вылезало что-то белое, длинное, тонкое... Вот оно уже стоит рядом с гробом...
Как во сне, Десмонд хотел крикнуть – и не мог. Если б хоть пошевелиться – может быть, кошмар рассеялся бы... Но, прежде чем он успел собраться с духом, то – белое, страшное – кинулось на Прайора и вместе с ним покатилось на пол в упорной, безмолвной борьбе. Последнее, что слышал Десмонд, перед тем как потерять сознание, был отчаянный крик Прайора, который обернулся и увидал насевшую на него фигуру в саване...
– Не волнуйтесь. Все благополучно, – услышал он, придя в себя. Над ним стоял, нагнувшись, Верней с бутылкой коньяка в руках. – Больше вам ничто не угрожает. Он связан и заперт в лаборатории. Не бойтесь, – прибавил он, заметив направление взгляда Десмонда, пугливо уставившегося на гробы. – И тут ничего страшного нет, это был я. Иного способа спасти вас я не мог придумать. Ну что? Теперь оправились вы? Можете идти? Обопритесь на меня. Вот так. Я отворил решетку. Идемте.
* * *
Десмонд жмурил глаза, глядя на солнце, которое он уже не надеялся больше видеть. Он снова сидел в своем плетеном кресле. Невольно он взглянул на песочные часы. Вся эта история заняла не больше пятидесяти минут.
– Объясните мне, – взмолился он.
И Верней вкратце рассказал ему.
– Я пытался вас предостеречь – вы помните – из окна. Вначале я сам верил в его эксперименты – притом же, он кое-что знал обо мне – и молчал. Это случилось, когда еще я был очень молод. Богу известно, я искупил это сторицей. Когда вы приехали, я только-только успел дознаться, что произошло с теми, другими... Это животное, Лопец, проболтался спьяну. Вот еще скотина! В первую же ночь у нас вышла ссора с Прайором, и он мне обещал не трогать вас. И не исполнил обещания.
– Почему вы мне не сказали?
– Как же я мог вам сказать, когда вы были едва живы? Он обещал мне услать вас, как только вы оправитесь. И все-таки он был добр ко мне... Но, когда я услыхал ваш разговор с ним про ворота и решетку, я понял, чем это пахнет, – завернулся в саван и...
– Но почему вы не вышли раньше?
– Не смел. Он без труда одолел бы меня, если б знал, кто на него напал. Он сильный. Притом же, он все время был в движении – надо было выбрать удобный момент. Я на то и рассчитывал, что он струсит, когда увидит, что на него насел мертвец, вышедший из гроба. Ну, а теперь пойду запрягать. Надо отвезти вас в Криттенден и сдать полиции. Пусть пришлют за ним и засадят его в сумасшедший дом. Все ведь отлично знают, что он сумасшедший, но ведь надо было дождаться, пока он чуть не убил человека, чтобы иметь право засадить его. Таков закон.
– Но как же вы? Разве полиция?!.
– Теперь мне нечего бояться. Никто не знал про это, кроме старика, а он теперь если и начнет болтать, кто же ему поверит? Нет, ваших писем он, разумеется, не отправлял и не писал вашему другу, а эксперта от Психологического общества отправил обратно. Не могу найти Лопеца – он, должно быть, пронюхал недоброе и заперся у себя.
Его нашли у запертой решетки склепа, когда полдюжины полицейских пришли за его господином. Хозяин был так же нем, как и слуга. На вопросы он не отвечал. Никаких показаний от него не добились. Больше от него никто не слышал ни слова.
Ги де Мопассан
Видение. Перевод С. Иванчиной-Писаревой

Под конец дружеской вечеринки в старинном особняке на улице Гренель разговор зашел о наложении секвестра на имущество в связи с одним недавним процессом. У каждого нашлась своя история, и каждый уверял, что она вполне правдива.
Старый маркиз де ла Тур-Самюэль, восьмидесяти двух лет, встал, подошел к камину, облокотился на него и начал своим несколько дребезжащим голосом:
– Я тоже знаю одно странное происшествие, до такой степени странное, что оно преследует меня всю жизнь. Тому минуло уже пятьдесят шесть лет, но не проходит и месяца, чтобы я не видел его во сне. С того дня во мне остался какой-то след, какой-то отпечаток страха. Поймете ли вы меня? Да, в течение десяти минут я пережил смертельный ужас, оставшийся в моей душе навсегда. При неожиданном шуме дрожь проникает мне в самое сердце; если в темноте сумерек я неясно различаю предметы, меня охватывает безумное желание бежать. И наконец, я боюсь ночи.
О, я никогда бы не сознался в этом, если бы не был в таком возрасте! Теперь же я во всем могу признаться. В восемьдесят два года позволительно не быть храбрым перед воображаемыми опасностями. Перед реальной опасностью я никогда не отступал, сударыни.
Эта история до такой степени все во мне перевернула, вселила в меня такую глубокую, такую необычайную и таинственную тревогу, что я никогда о ней даже не говорил. Я хранил ее в тайниках моего существа, там, где прячут все мучительные позорные тайны, все слабости, в которых мы не смеем признаться.
Я расскажу вам это приключение так, как оно случилось, не пытаясь объяснить его. Конечно, объяснение существует, если только я попросту не сошел на время с ума. Но нет, сумасшедшим я не был – и докажу вам это. Думайте, что хотите. Вот голые факты.
Это было в июле 1827 года. Я служил в руанском гарнизоне.
Однажды, гуляя по набережной, я встретил, как мне показалось, своего знакомого, но не мог вспомнить, кто он. Инстинктивно я сделал движение, чтобы остановиться. Незнакомец, заметив это, посмотрел на меня и кинулся мне в объятия.
Это был друг моей юности, которого я очень любил. В течение пяти лет, что мы не виделись, он словно постарел на пятьдесят лет. Волосы у него были совершенно седые, он шел сгорбившись, как больной. Увидев, как я удивлен, он рассказал мне свою жизнь. Его сломило страшное несчастье.
Влюбившись до безумия в одну девушку, он женился на ней в каком-то экстазе счастья. После года сверхчеловеческого блаженства и неугасающей страсти она вдруг умерла от болезни сердца, убитая, несомненно, такой любовью.
Он покинул свой замок в самый день похорон и переехал в руанский особняк. Здесь он жил в одиночестве, в отчаянии, снедаемый горем и чувствуя себя таким несчастным, что думал только о самоубийстве.
– Так как я встретил тебя, – сказал он, – то попрошу оказать мне большую услугу. Съезди в замок и возьми из секретера в моей спальне, в нашей спальне, кое-какие бумаги, крайне мне необходимые. Я не могу поручить это какому-нибудь подчиненному или поверенному, потому что мне необходимы полное молчание и непроницаемая тайна. Сам же я ни за что на свете не войду в этот дом.
Я дам тебе ключ от этой комнаты – я сам запер ее, уезжая, – и ключ от секретера. Ты передашь от меня записку садовнику, и он пропустит тебя в замок...
Приезжай ко мне завтра утром, и мы поговорим об этом.
Я обещал оказать ему эту небольшую услугу. Для меня она была простой прогулкой, потому что имение его находилось от Руана приблизительно в пяти лье. Верхом я потратил бы на это не больше часа.
На другой день в десять часов утра я был у него. Мы завтракали вдвоем, но он не произнес и двадцати слов. Он извинился передо мной; по его словам, он был необычайно взволнован мыслью, что я попаду в ту комнату, где погибло его счастье. В самом деле, он казался необыкновенно возбужденным, чем-то озабоченным, как будто в душе его происходила тайная борьба.
Наконец он подробно объяснил, что я должен сделать. Все было очень просто. Мне предстояло взять две пачки писем и связку бумаг, запертых в верхнем правом ящике стола, от которого он дал ключ.
– Мне нечего просить тебя не читать их, – прибавил он.
Я почти оскорбился этими словами и ответил немного резко.
– Прости меня, я так страдаю! – пробормотал он и заплакал.
Я расстался с ним около часа дня и отправился исполнять поручение.
Погода была великолепная, и я поехал крупной рысью через луга, прислушиваясь к пению жаворонков и ритмичному постукиванию моей сабли о сапог.
Затем я въехал в лес и пустил лошадь шагом. Молодые ветви ласково касались моего лица. Иногда я ловил зубами зеленый листок и жадно жевал его в порыве той радости жизни, которая беспричинно наполняет нас шумным и непонятным счастьем, каким-то упоением жизненной силой.
Приблизившись к замку, я вытащил из кармана письмо к садовнику и с удивлением увидел, что оно запечатано. Я был так изумлен и рассержен, что готов был вернуться, не исполнив поручения. Но решил, что проявлять подобную обидчивость было бы дурным тоном. К тому же мой друг был так расстроен, что мог запечатать письмо машинально.
Имение казалось брошенным уже лет двадцать. Развалившийся и сгнивший забор держался неизвестно как. Аллеи поросли травой; цветочных клумб и грядок совсем не было видно.
На шум, который я поднял, стуча ногой в ставень, из боковой двери вышел старик и, казалось, удивился, увидев меня. Я соскочил на землю и передал письмо. Он его прочел, вновь перечитал, перевернул на оборотную сторону, посмотрел на меня снизу вверх и, положив письмо в карман, спросил:
– Ну, так чего же вы желаете?
Я резко ответил:
– Вы должны это знать, если получили приказания от вашего хозяина. Я хочу войти в замок.
Казалось, он был сильно смущен. Он спросил:
– Значит, вы пойдете в ее... в ее спальню?
Я начинал терять терпение.
– Черт возьми! Уж не собираетесь ли вы учинить мне допрос?
– Нет... сударь... – пробормотал он. – Но... но комнату не открывали с тех пор... с тех пор... с самой смерти. Если вам угодно подождать меня пять минут, я... я пойду... посмотрю...
Я гневно прервал его:
– Что? Вы, кажется, смеетесь надо мной? Ведь вы не можете туда войти, если ключ у меня.
Он не знал, что еще сказать.
– В таком случае я покажу вам дорогу, сударь.
– Укажите мне лестницу и оставьте меня одного. Я найду дорогу и без вашей помощи.
– Но... однако... сударь...
На этот раз я окончательно взбесился.
– Вы замолчите или нет? Не то вам придется иметь дело со мной.
Я оттолкнул его и вошел в дом.
Сначала я миновал кухню, потом две маленькие комнатки, где жил этот человек с женой. Затем очутился в огромном вестибюле, поднялся по лестнице и увидел дверь, описанную моим другом.
Я без труда отпер ее и вошел.
В комнате было так темно, что в первую минуту я ничего не мог различить. Я остановился, охваченный запахом гнили и плесени, какой бывает в нежилых, покинутых помещениях, в мертвых покоях. Потом мало-помалу глаза мои освоились с темнотой, и я довольно ясно увидел огромную комнату, находившуюся в полном беспорядке, с кроватью без простынь, но с матрацами и подушками, причем на одной из подушек осталась глубокая впадина, как будто от локтя или головы, словно недавно еще лежавшей на ней.
Кресла казались сдвинутыми с мест. Я заметил, что одна дверь, должно быть, от стенного шкафа, была полуоткрыта.
Первым делом я подошел к окну и хотел отворить его, чтобы дать доступ свету. Но болты на ставнях до такой степени заржавели, что никак не поддавались.
Я попытался даже сбить их саблей, но безуспешно. Так как меня раздражали эти бесполезные усилия, а глаза мои в конце концов привыкли к полумраку, я отказался от попытки осветить комнату и направился к секретеру.
Я уселся в кресло, откинул крышку и открыл указанный мне ящик. Он был набит до краев. Нужны были только три пакета, и, зная их по описанию, я принялся за поиски.
Я напрягал зрение, стараясь разобрать надписи, как вдруг мне показалось, что я слышу или, вернее, чувствую за собой шорох. Сначала я не обратил на него внимания, думая, что это сквозной ветер шелестит какой-нибудь занавеской. Но через минуту новое, почти неуловимое движение вызвало во мне странное и неприятное чувство; легкая дрожь пробежала у меня по коже.
Было до того глупо волноваться, хотя бы и чуть-чуть, что я не стал даже оборачиваться, стыдясь самого себя. В это время я отыскал вторую нужную мне пачку и нашел уже третью, как вдруг глубокий и тяжкий вздох за моим плечом заставил меня в ужасе отскочить метра на два от кресла. Я порывисто обернулся, схватившись рукою за эфес сабли, и, право, если бы я не нащупал ее сбоку, то бросился бы бежать, как трус.
Высокая женщина, вся в белом, неподвижно стояла за креслом, где я сидел за секунду перед тем, и смотрела на меня.
Я был так потрясен, что чуть не грохнулся навзничь! О! Никто не может понять этого ужасающего и тупого испуга, не испытав его на себе. Сердце замирает, тело становится мягким, как губка, и все внутри будто обрывается.
Я не верил в привидения, и что же? Я чуть не упал в обморок от мучительной суеверной боязни мертвецов; я перестрадал за эти несколько минут больше, чем за всю остальную жизнь, да, перестрадал в неодолимой тоске сверхъестественного ужаса.
Если бы она не заговорила, я, быть может, умер бы! Но она заговорила; она заговорила кротким и страдальческим голосом, вызывавшим трепет. Не посмею сказать, что я овладел собой и вновь получил способность рассуждать. Нет. Я был совершенно ошеломлен и не сознавал, что я делаю. Но моя внутренняя гордость – а также отчасти и гордость военная – заставила меня, почти помимо воли, сохранять достоинство. Я позировал перед самим собою и, вероятно, перед нею, кто бы она ни была – женщина или призрак. Во всем этом я отдал себе отчет уже позже, потому что, уверяю вас, в ту минуту я ни о чем не думал. Мне было только страшно.
Она сказала:
– О, сударь, вы можете оказать мне большую услугу.
Я хотел ответить, но не в силах был произнести ни слова. Из горла моего вырвался какой-то неопределенный звук.
Она продолжала:
– Вы согласны? Вы можете спасти, исцелить меня. Я ужасно страдаю. Я страдаю все время, о, как я страдаю!
И она тихо опустилась в мое кресло. Она смотрела на меня.
– Вы согласны?
Я утвердительно кивнул головой, так как голос все еще не повиновался мне.
Тогда она протянула мне черепаховый гребень и прошептала:
– Причешите меня, о, причешите меня! Это меня излечит. Надо, чтобы меня причесали. Посмотрите на мою голову... Как я страдаю! Мои волосы причиняют мне такую боль!
Ее распущенные волосы, очень длинные и, как мне показалось, черные, свешивались через спинку кресла и касались земли.
Зачем я это сделал? Почему, весь дрожа, я схватил гребень и взял в руки ее длинные волосы, вызвавшие во мне ощущение отвратительного холода, как будто я прикоснулся к змеям? Не могу объяснить.
Это ощущение так и осталось у меня в пальцах, и я вздрагиваю при одном воспоминании о нем.
Я ее причесал. Не знаю, как я убрал эти ледяные пряди волос. Я скручивал их, связывал в узел и снова развязывал, заплетал, как заплетают лошадиную гриву. Она вздыхала, наклоняла голову, казалась счастливой.
Вдруг она сказала мне: «Благодарю» – и, вырвав гребень из моих рук, убежала через ту полуоткрытую дверь, которую я заметил, войдя в комнату.
Оставшись один, я пробыл несколько секунд в оцепенении, будто проснулся от кошмарного сна. Наконец я пришел в себя. Я бросился к окну и бешеным ударом разбил ставню.
Волна света хлынула в комнату. Я подбежал к двери, за которой исчезло это существо, и увидел, что она заперта и не поддается.
Тогда меня охватила потребность бежать, тот панический страх, который бывает на войне. Я быстро схватил из открытого секретера три пачки писем, промчался через весь дом, прыгая по лестнице через несколько ступенек, и, не помню как, очутившись на воздухе, увидел в десяти шагах от себя свою лошадь. Одним прыжком я вскочил на нее и поскакал галопом.
Я остановился только в Руане, перед своей квартирой. Бросив повод денщику, я вбежал в свою комнату и заперся в ней, чтобы прийти в себя.
Целый час с душевной тревогой я спрашивал себя, не был ли я жертвой галлюцинации. Конечно, со мной случилось то непонятное нервное потрясение, то помрачение рассудка, какими порождаются чудеса и сверхъестественные явления.
Я готов был уже поверить, что это была галлюцинация, обман чувств, но, когда подошел к окну, взгляд мой случайно упал на грудь. Мой мундир весь был в длинных женских волосах, зацепившихся за пуговицы.
Один за другим я снял их и дрожащими пальцами выбросил за окно.
Потом я позвал денщика. Я чувствовал себя слишком взволнованным, слишком потрясенным, чтобы сразу отправиться к приятелю. Мне хотелось к тому же хорошенько обдумать, что ему сказать.
Я отослал ему письма, а он передал мне с солдатом расписку в их получении. Мой друг расспрашивал обо мне. Ему сказали, что я болен, что у меня солнечный удар и уж не знаю, что еще. Он, казалось, был обеспокоен.
Я отправился к нему на другой день рано утром, чуть рассвело, решив рассказать правду. Оказалось, что накануне вечером он ушел и не возвращался.
Днем я вновь заходил к нему, но его все еще не было. Я прождал неделю. Он не появлялся. Тогда я заявил в полицию. Его искали всюду, но не могли найти никаких следов; нигде он не проезжал, нигде не появлялся.
В заброшенном замке был произведен тщательный обыск. Ничего подозрительного там не нашли.
Ничто не указывало, что там скрывалась какая-то женщина.
Так как следствие ни к чему не привело, все поиски были прекращены.
И в течение пятидесяти шести лет я так ничего больше и не узнал. Ничего!
Ночь (Кошмар). Перевод С. Иванчиной-Писаревой

Я страстно люблю ночь. Я люблю ее, как любят родину или любовницу, – инстинктивной, глубокой, непобедимой любовью. Я люблю ее всеми своими чувствами – глазами, видящими ее, обонянием, вдыхающим ее, ушами, внимающими ее тишине, всем моим телом, охваченным ласкою мрака. Жаворонки поют при солнечном свете, в голубом горячем воздухе, в прозрачности ясного утра. Филин летает ночью; черным пятном пересекает он темное пространство и, радостно опьяненный темною бесконечностью, испускает гулкие зловещие крики.
День утомляет меня, надоедает мне. Он груб и шумен. Я с трудом встаю, нехотя одеваюсь и выхожу из дому с сожалением. Каждый шаг, каждое движение, жест, каждое слово, каждая мысль тяготят меня, точно я подымаю непосильное бремя.
Но когда солнце начинает склоняться, смутная радость охватывает все мое тело. Я пробуждаюсь, одушевляюсь. По мере того как спускается темнота, я начинаю чувствовать себя совсем другим: моложе, сильнее, веселее, счастливей. Я вижу, как сгущается эта кроткая великая тьма, падающая с неба; она затопляет город, точно неуловимая волна; она скрадывает, стирает, уничтожает краски и формы; она обнимает дома, живых существ, памятники в своих неощутимых объятиях.
Тогда мне хочется кричать от радости, подобно совам, бегать по крышам, подобно кошкам. И могучая, непобедимая жажда любви вспыхивает в моих жилах.
Я иду, шагая по темным предместьям Парижа, по окрестным лесам, и слышу, как бродят там мои братья – звери и браконьеры.
Все то, что вы страстно любите, в конце концов всегда вас убивает. Но как передать, что происходит со мной? Чем объяснить, что я решаюсь об этом рассказать? Не знаю, ничего не знаю, – знаю только, что это так. И все.
Вчера... Было ли это вчера? По-видимому, да, если только это не случилось прежде, в другой день, в другом месяце, в другом году, – не знаю. Это, однако, должно было быть вчера, потому что день больше не наступал, потому что солнце не всходило. Но с каких пор продолжается ночь? С каких пор?.. Кто скажет? Кто это узнает когда-нибудь?
Итак, вчера я вышел после обеда, как делаю это каждый вечер. Была прекрасная погода, очень мягкая, очень теплая. Направляясь к бульварам, я смотрел вверх и видел над головой черную реку, усеянную звездами, окаймленную в небе крышами домов; она извивалась и зыбилась волнами, эта река, по которой струились светила.
Все было прозрачно в легком воздухе – от планет до газовых рожков. Столько огней горело в небе и в городе, что самый мрак, казалось, сиял. Светлые ночи куда радостнее ярких, солнечных дней.
На бульваре сверкали огни кафе, публика смеялась, люди двигались по тротуарам, пили вино. Я зашел ненадолго в театр. В какой? Не знаю. Там было так светло, что мне стало грустно, и я ушел, чувствуя, что сердце мое омрачено этим грубым светом, отражавшимся на позолоте балкона, искусственным сверканием огромной хрустальной люстры, огнями освещенной рампы, – этот резкий, фальшивый блеск навевал меланхолию. Я дошел до Елисейских Полей, где кафешантаны походили на очаги лесного пожара.
Каштаны, окутанные желтым светом, казались не то окрашенными, не то фосфоресцирующими. А электрические шары, похожие на сверкающие бледные луны, на упавшие с неба гигантские живые жемчужины, своим перламутровым, таинственным и царственным сиянием совершенно затмили отвратительный, грязный свет газовых рожков и цветные гирлянды стеклянных фонариков.
Я остановился под Триумфальной аркой, чтобы посмотреть на дорогу, на изумительную, ярко освещенную дорогу, которая тянулась к городу двумя линиями огней, и на небесные светила, сияющие там, вверху, неведомые светила, случайно брошенные в пространство, где они очерчивают те странные фигуры, что порождают столько мечтаний, столько дум.
Я вошел в Булонский лес и долго бродил там. Я был охвачен странным трепетом, нежданным и могучим волнением, вдохновенным восторгом, граничащим с безумием.
Я ходил долго-долго. Потом пошел обратно.
Который был час, когда я снова очутился под Триумфальной аркой? Не знаю. Город засыпал, и тучи, тяжелые, черные тучи медленно тянулись по небу.
И тут я впервые почувствовал, что должно случиться что-то новое, необычайное. Мне показалось, что стало холодно, что воздух словно сгущался, что ночь, моя любимая ночь тяжелым гнетом ложилась мне на сердце. Улица была теперь пустынна. Только двое полицейских ходили взад и вперед у стоянки фиакров, а по мостовой, едва освещенной газовыми рожками, готовыми вот-вот погаснуть, тянулась к Главному рынку вереница повозок с овощами. Нагруженные морковью, репой и капустой, они двигались медленно. Невидимые возчики спали на своих возах, лошади шли ровным шагом, бесшумно ступая по деревянной мостовой. Под каждым фонарем тротуара морковь загоралась красным цветом, репа – белым, капуста – зеленым. Повозки катились одна за другой, красные, как огонь, белые, как серебро, зеленые, как изумруд. Я пошел за ними, затем повернул на Королевскую улицу и вернулся на бульвар. Ни души; свет в кафе погашен; только несколько запоздалых прохожих торопились домой. Никогда не видел я Парижа таким мертвым, таким пустынным. Я вынул часы. Было два часа.
Меня толкала какая-то сила, какая-то потребность двигаться. Я прошел до Бастилии. Здесь я заметил, что никогда еще не видывал такой темной ночи, так как не различал даже Июльской колонны, – золотая статуя терялась в непроницаемом мраке. Тяжелый свод туч, огромный, как бесконечность, поглотил звезды и, казалось, опускался на землю, чтобы уничтожить и ее.
Я вернулся. Вокруг меня не было уже ни души. Впрочем, на площади Шато д’О на меня чуть не наткнулся пьяный; вскоре исчез и он. Несколько минут я прислушивался к его гулким, неровным шагам. Я пошел дальше. На холме Монмартра проехал фиакр, спускаясь к Сене. Я окликнул его. Кучер не ответил. Какая-то женщина бродила возле улицы Друо.
– Господин, послушайте-ка...
Я ускорил шаги, чтобы избежать ее протянутой руки. И больше я не встретил никого. Перед театром Водевиль тряпичник рылся в канаве. Его фонарик мелькал у самой земли. Я спросил его:
– Который час, приятель?
– Почем я знаю! – проворчал он. – У меня нет часов.
Тут я вдруг заметил, что газовые рожки погашены. Я знал, что в это время года из экономии их гасят рано, перед рассветом, но до рассвета было еще далеко, очень далеко.
«Пойду на Главный рынок, – подумал я, – там, по крайней мере, увижу жизнь».
Я отправился дальше, не различая перед собой дороги. Я подвигался медленно, как в лесу, узнавая улицы только по счету.
Возле здания Лионского кредита на меня зарычала собака. Я повернул на улицу Граммон и заблудился. Я стал бродить наугад, потом узнал Биржу по окружавшей ее железной решетке.
Весь Париж спал глубоким, жутким сном. Но вот вдали послышался стук фиакра, одинокого фиакра, может быть, того самого, который мне только что встретился. Я пытался догнать его, идя на шум колес через пустынные улицы, черные, черные, черные, как смерть.
Я заблудился снова. Где я? Какое безумие гасить газ так рано. Не видно ни одного прохожего, ни одного запоздавшего, ни одного бродяги, не слышно даже мяуканья влюбленной кошки. Ничего.
Где же полицейские? Я подумал: «Крикну, и они появятся». Я закричал. Никто мне не ответил.
Я закричал сильнее. Мой голос уносился, не рождая эхо, слабый, глухой, задушенный ночью, этой непроницаемой ночью.
Я испустил вопль:
– Помогите! Помогите! Помогите!
Мой отчаянный призыв остался без ответа. Который же был час? Я вытащил часы, но у меня не было спичек. Я прислушивался к легкому тиканью маленького механизма со странной, непривычной радостью. Он казался живым. Я уже был не совсем одинок. Какое чудо! Я снова пустился в путь, как слепой, ощупывая палкой стены и каждую минуту подымая глаза к небу в надежде, что забрезжит наконец рассвет. Но небесное пространство было черно, совсем черно, чернее самого города.
Который мог быть час? Мне казалось, что я иду бесконечно долго, – ноги мои подкашивались, я задыхался и невыносимо страдал от голода.
Я решился позвонить у первых же ворот. Я потянул медную ручку, и звон колокольчика гулко раздался в тишине дома. Он звенел странно, точно этот дребезжащий звук был единственным во всем доме.
Я подождал; ответа не было; дверь не отворили. Я снова позвонил; опять подождал – ничего.
Мне стало страшно. Я побежал к следующему дому и раз двадцать подряд дергал звонок, звеневший в темном коридоре, где должен был спать консьерж. Но он не проснулся, и я пошел дальше, изо всех сил дергая у ворот за кольца и ручки звонков, стучась ногами, палкой, руками в двери, упорно остававшиеся запертыми.
И вдруг я заметил, что очутился на Главном рынке. Здесь было пустынно, тихо и мертво: ни повозок, ни людей, ни одной связки овощей или цветов. Он был пуст, молчалив, покинут, мертв.
Меня охватил ужас. Что случилось? Боже мой, что случилось?
Я ушел оттуда. Но который час? Который же час? Кто скажет мне, который час? Ни одни часы не били ни на колокольнях, ни на зданиях. Я подумал: «Сниму стекло с моих часов и пальцами нащупаю стрелки». Я вынул часы... Они не шли... они остановились.
Ничего больше, ничего – никакого движения в городе, ни луча света, ни звука в воздухе. Ничего. Нет даже отдаленного стука колес фиакра – ничего.
Я был на набережной, и с реки подымалась леденящая свежесть.
А Сена, течет ли она еще?
Я захотел это узнать, нащупал лестницу и спустился по ней... Я не слышал журчания текущей воды под арками моста... Еще ступеньки... потом песок... тина... потом вода...
Я окунул в нее руку... она текла... она текла... холодная... холодная... холодная... почти ледяная... почти иссякшая... почти мертвая...
И я почувствовал, что у меня уже не хватит сил подняться наверх... и что я тоже умру здесь... от голода, от усталости, от холода.
Амброз Бирс
Настоящее чудовище. Перевод В. Азова

I
Последний человек, который приехал в Хэрди-Гэрди, не вызвал к себе ни малейшего интереса. Его даже не окрестили каким-нибудь красноречивым прозвищем, которым в лагерях старателей так часто приветствуют новичков. Во всяком другом лагере уже одно это последнее обстоятельство обеспечило бы ему какую-нибудь кличку вроде «Беспрозванного» или «Непомнящего». Но не так случилось в Хэрди-Гэрди.
Его приезд не вызвал ни малейшей зыби любопытства на социальной поверхности Хэрди-Гэрди, ибо к общекалифорнийскому пренебрежению к биографии своих граждан это местечко присоединяло еще свое социальное равнодушие. Давно прошли те времена, когда кто-нибудь интересовался, кто приехал в Хэрди-Гэрди или вообще приехал ли кто-нибудь. Никто не жил теперь в Хэрди-Гэрди.
Два года назад лагерь мог похвастаться деятельным населением из двух или трех тысяч мужчин и не менее дюжины женщин. В течение нескольких недель люди упорно трудились, но золота не обнаружили. Они обнаружили только исключительную игривость характера того человека, который заманил их сюда своими побасенками о скрытых будто бы здесь богатых залежах золота. Материальной выгоды от этих трудов не было, таким образом, никакой, но из этого не следует, чтобы они дали трудившимся хотя бы нравственное удовлетворение. Уже на третий день существования лагеря пуля из револьвера одного общественно настроенного гражданина навсегда избавила фантазера от каких-либо нареканий. Тем не менее его вымысел не был лишен некоторого фактического основания, и многие из старателей еще долго околачивались в Хэрди-Гэрди и его окрестностях. Но все это миновало, и теперь все давно уже разбежались и разъехались.
Старатели оставили немало следов своего пребывания. От того места, где Индейский ручей впадает в реку Сан-Хуан-Смит, вдоль обоих его берегов и вплоть до ущелья, из которого он вытекает, тянулся двойной ряд покинутых хижин, которые, казалось, сейчас упадут друг другу в объятия, чтобы вместе оплакивать свою заброшенность; почти такое же количество построек взгромоздилось с обеих сторон на откосы; казалось, что, достигнув командующих пунктов, они наклонились вперед, чтобы получше рассмотреть эту чувствительную сцену. Большая часть этих построек превратилась, словно от голода, в какие-то скелеты домов, на которых болтались неприглядные лохмотья чего-то, что могло показаться кожей, но в действительности было холстом. Маленькая долина ручья, изодранная и расковыренная киркой и лопатой, имела вид чрезвычайно неприятный; длинные извилистые полоски высыхающих шлюзных желобов отдыхали кое-где на вершинах остроконечных хребтов и неуклюже, словно на ходулях, переваливались вниз через нетесаные столбы. Все местечко представляло грубую, отталкивающую картину задержанного развития, которая в молодых странах заменяет величественную красоту развалин, создаваемую временем. Всюду, где оставался хоть клочок первосозданной почвы, появились обильные заросли сорной травы и терновника, и любопытствующий посетитель мог бы разыскать в их сырой, нездоровой чаще бесчисленные сувениры блестящего некогда лагеря – одиночный, потерявший свою пару сапог, покрытый зеленой плесенью и гниющими листьями, старую фетровую шляпу, бренные останки фланелевой рубашки, бесчеловечно изувеченные коробки из-под сардин и поразительное количество черных бутылок из-под рома, разбросанных повсюду с истинно великодушным беспристрастием.
II
Человек, вновь открывший Хэрди-Гэрди, очевидно, не интересовался его археологией, и его усталый взгляд не сменился сентиментальным вздохом, когда он оглядел печальные следы потерянного труда и разбитых надежд, удручающее значение которых еще подчеркивалось иронической роскошью дешевой позолоты, наведенной на развалины местечка восходящим солнцем. Он только снял со спины своего усталого осла вьюк со снаряжением старателя, который был немного больше самого осла, и, вынув из мешка топор, немедленно же направился по высохшему руслу Индейского ручья к вершине низкого песчаного холма.
Перешагнув через упавшую изгородь из кустарника и досок, он поднял одну доску, расколол ее на пять частей и заострил их с одного конца. Затем он принялся за поиски чего-то, постоянно нагибаясь к земле и что-то внимательно рассматривая. Наконец его терпеливое исследование, по-видимому, увенчалось успехом: он выпрямился вдруг во весь рост, сделал торжествующий жест, произнес слово «Скэрри!»[1] и пошел дальше длинными, ровными шагами, отсчитывая каждый шаг; затем он остановился и вбил один из приготовленных им кольев в землю. После этого он внимательно огляделся, отсчитал на поразительно неровной почве еще несколько шагов и вколотил второй кол. Пройдя двойное расстояние под прямым углом к своему прежнему направлению, он вбил третий и, повторив всю процедуру, вколотил в землю четвертый, а затем и пятый кол; перед тем как вбить пятый кол, он расщепил его верхушку и всунул в щель старый конверт, испещренный какими-то знаками, сделанными карандашом. Иначе говоря, он сделал заявку на участок на склоне горы, согласно местным законам Хэрди-Гэрди, и поставил обычные метки.
Необходимо объяснить, что одним из предместий Хэрди-Гэрди, – эта метрополия впоследствии сама стала его предместьем, – было кладбище. В первую же неделю существования местечка комитет граждан предусмотрительно постановил устроить кладбище. Следующий день был отмечен спором между двумя членами комитета по поводу наиболее подходящего места для этого учреждения; а на третий день кладбище было уже, так сказать, «почато» двойными похоронами.
По мере оскудения местечка кладбище разрасталось, и оно превратилось в густонаселенный пригород гораздо раньше, чем последний житель Хэрди-Гэрди, устоявший в борьбе с малярией и скорострельными револьверами, повернул своего вьючного мула хвостом к Индейскому ручью. А теперь, когда город впал в старческий маразм, кладбище, хоть и пострадавшее слегка от времени и обстоятельств, – не говоря уже о шакалах – достаточно отвечало скромным потребностям своего населения. Оно занимало участок земли в добрых два акра, выбранный ввиду его непригодности для какой-либо другой эксплуатации; на нем росли два-три скелетообразных дерева (одно из них обладало толстым, выдававшимся вперед суком, на котором до сих пор еще красноречиво болталась полуистлевшая от сырости веревка), с полсотни песчаных холмиков, штук двадцать грубых надгробных досок, отличавшихся своеобразной орфографией, и воинственная колония кактусов. В общем, это «жилище Господне» отличалось совершенно исключительным запустением. И вот в самом «людном», если можно так выразиться, месте этого интересного учреждения мистер Джеферсон Домэн и вбил заявочный столб и прикрепил к нему свою заявочную записку. «Если, – написал он, – ему придется при производстве работ удалить кого-нибудь из мертвых, он обеспечит ему право на подобающее вторичное погребение».
III
Мистер Джеферсон Домэн был родом из Элизабеттауна, в штате Нью-Джерси, где шесть лет назад он оставил свое сердце на хранение златокудрой скромной особе по имени Мэри Мэттьюз – в залог того, что он вернется просить ее руки.
– Я знаю, что вы не вернетесь живым, что вам никогда ничего не удастся.
Таким заявлением мисс Мэттьюз иллюстрировала свое представление о том, что такое успех, и попутно свое умение поощрить человека.
– Если вы не вернетесь, – прибавила она, – я сама поеду к вам в Калифорнию. Я буду складывать монеты в мешочки, по мере того как вы будете выкапывать их из земли.
Это чисто женское представление о характере золотых залежей не встретило отклика в мозгу мужчины. Мистер Домэн решительно раскритиковал ее намерение, заглушив ее рыдания, закрыв ей рот рукой, засмеялся ей прямо в глаза, стирая ее слезы поцелуями, и с веселым кличем отправился в Калифорнию, чтоб работать для нее в течение долгих одиноких лет, с твердой волей, бодрой надеждой и стойкой верностью. Тем временем мисс Мэттьюз уступила монополию на свой скромный талант собирать монеты в мешки некоему игроку, мистеру Джо Сименсу из Нью-Йорка, который оценил это ее качество больше, чем ее гениальную способность вынимать деньги из мешков и раздавать их своим любовникам. Но в конце концов он выразил свое неодобрение этой последней способности мисс Мэри решительным поступком, который сразу обеспечил ему положение конторщика в тюремной прачечной в Синг-Синге, а ей – кличку «Молли Рваное Ухо».
Молли написала мистеру Домэну трогательное письмо с отречением; она вложила в письмо фотографию, из которой явствовало, что она уже не вправе больше лелеять мечту стать когда-нибудь миссис Домэн, и она так наглядно изобразила в этом письме свое падение с лошади, что солидному жеребцу, на котором мистер Домэн поехал в «Красную Собаку», чтобы получить это письмо, пришлось расплачиваться за вину какой-то неведомой лошади весь обратный путь в лагерь. Домэн истерзал ему шпорами все бока.
Это письмо не достигло своей цели: верность, которая была до сих пор для мистера Домэна вопросом любви и долга, стала теперь для него также и вопросом чести; фотография, изображавшая когда-то хорошенькое личико, печально изуродованное теперь ударом ножа, заняла прочное место в его сердце.
Узнав об этом, мисс Мэттьюз, по правде говоря, выказала меньше удивления, чем следовало ожидать, принимая во внимание низкую оценку, которую она давала благородству мистера Домэна: об этом ведь свидетельствовал тон ее последнего письма. Вскоре после этого письма от нее стали реже, а потом и совсем прекратились.
Но у мистера Домэна был еще один корреспондент, мистер Барней Бри из Хэрди-Гэрди, проживавший прежде в «Красной Собаке». Этот джентльмен, хоть он и был заметной фигурой среди старателей, не принадлежал к их числу. Его познания в ремесле золотоискателей заключались главным образом в поразительном знакомстве с их жаргоном, который он обогащал от времени до времени собственными добавлениями. Это производило сильное впечатление на наивных пижонов и заставляло их проникнуться уважением к глубоким познаниям мистера Бри.
Когда он не царил в кружке почитателей из Сан-Франциско или с Востока, его можно было встретить за сравнительно скромным занятием: он подметал танцевальные залы и чистил в них плевательницы.
У Барнея были две страсти – любовь к Джеферсону Домэну, который когда-то оказал ему большую услугу, и любовь к виски, которое, несомненно, никаких услуг ему никогда не оказало. Он одним из первых, как только раздался клич, устремился в Хэрди-Гэрди, но не сделал там карьеры и постепенно опустился до положения могильщика. Это не было постоянной службой, но каждый раз, когда какое-нибудь маленькое недоразумение за карточным столом в клубе совпадало с его сравнительным отрезвлением после продолжительного запоя, Барней брал в свои дрожащие руки лопату.
В один прекрасный день мистер Домэн получил в «Красной Собаке» письмо с почтовым штемпелем «Хэрди, Калифорния» и, занятый другими делами, засунул его в щель в стене своей хижины, чтобы просмотреть его на досуге. Два года спустя письмо случайно сдвинулось с места, и он прочел его. Письмо заключалось в следующем:
«Хэрди, 6 июня.
Друг Джеф, я наскочил на нее в костном огороде. Она слепая и вшивая. Я рою и сам буду могилой, пока ты не свистнешь.
Твой Барней.
P. S. Я закупорил ее Скэрри».
Имея некоторое представление о жаргоне золотоискателей и о личной системе передачи мыслей, свойственной мистеру Бри, мистер Домэн сразу сообразил из этого оригинального письма, что Барней, исполняя обязанности могильщика, наткнулся на кварцевую жилу без разветвлений, очевидно, богатую самородками, и что он согласен во имя дружбы сделать мистера Домэна своим компаньоном и будет молчать об этом открытии, пока не получит от названного джентльмена ответа. Из постскриптума было совершенно ясно, что он скрыл сокровище, похоронив над ним бренные останки какой-то особы по имени Скэрри.
За два года, которые протекли между получением мистером Домэном этого письма и его открытием, произошли некоторые события, о которых мистер Домэн узнал в «Красной Собаке». Выяснилось, что мистер Бри, прежде чем принять эту меру предосторожности (закупорить свою находку телом неведомого или неведомой Скэрри), догадался все-таки извлечь из жилы малую толику золота: во всяком случае, как раз в это время он положил в Хэрди-Гэрди начало серии попоек и кутежей, о которых до сих пор еще рассказывают легенды во всей области реки Сан-Хуан-Смит и почтительно вспоминают даже в таких далеких краях, как Скала Привидений и Одинокая Рука. Когда эта серия закончилась, несколько бывших граждан Хэрди-Гэрди, которым Барней оказал последнюю дружескую услугу на кладбище, потеснились и уделили ему уголок в своей среде, и он обрел среди них вечный покой.
IV
Закончив свою заявку, то есть вбив по углам прямоугольника четыре столбика, мистер Домэн пошел назад к его центру и остановился на том месте, где его поиски среди могил вылились в торжествующее восклицание: «Скэрри!» Он снова нагнулся над доской, на которой было написано это имя, и, как бы для того, чтобы проверить показания своего зрения и слуха, провел по грубо вырезанным буквам указательным пальцем. Затем, выпрямившись, он громко добавил к этой несложной надписи собственную устную эпитафию: «Она была настоящим чудовищем!»
Если бы мистера Домэна заставили подкрепить это свое утверждение доказательствами, что ввиду его оскорбительного характера, несомненно, следовало бы сделать, он оказался бы в затруднительном положении: никаких свидетелей у него не было, и ему пришлось бы сказать, что он опирается только на слухи.
В то время, когда Скэрри играла видную роль в золотоискательских лагерях и когда она, выражаясь словами редактора «Хэрди-Герольда», была на вершине своего могущества, мистер Домэн был в умалении и вел хлопотливое, бродяжническое существование одинокого старателя. Большую часть своего времени он проводил в горах то с одним, то с другим компаньоном. Его мнение о Скэрри составилось на основании восторженных рассказов этих случайных товарищей. Сам он не удостоился ни сомнительного удовольствия знакомства с ней, ни ее непрочных милостей. И когда по окончании ее безнравственной карьеры в Хэрди-Гэрди он прочел в случайном номере «Герольда» ее некролог (написанный местным юмористом в самом высоком стиле), Домэн уплатил улыбкой дань ее памяти и таланту ее историографа и по-рыцарски забыл о ней.
Стоя теперь у могилы этой горной Мессалины, он вспомнил главные этапы ее бурной карьеры так, как она воспевалась ему его собеседниками у лагерных костров.
«Она была настоящим чудовищем!» – повторил он, может быть бессознательно создавая себе оправдание, и погрузил свою кирку в ее могилу до самой рукоятки. В эту минуту ворон, молчаливо сидевший на ветке иссохшего дерева над его головой, важно открыл клюв и выразил свое мнение по этому вопросу одобрительным карканьем.
Преследуя открытую им золотоносную жилу с огромным рвением, мистер Барней Бри вырыл необычайно глубокую яму, и солнце успело зайти, прежде чем мистер Домэн, работавший с ленивым спокойствием человека, который играет наверняка и не боится, что соперник опротестует его заявку, добрался до гроба. Но тут он натолкнулся на затруднение, которого он не предвидел: гроб – плоский ящик из плохо сохранившихся досок красного дерева – не имел ручек и занимал все дно могилы. Единственное, что он мог сделать, – это удлинить яму настолько, чтоб иметь возможность встать в головах гроба и, подсунув под него свои сильные руки, поставить его на его узкий конец. И за это он и принялся.
Приближение ночи заставило его удвоить усилия. Ему не приходила и мысль о том, чтобы отложить сейчас свою работу и закончить ее на другое утро, при более благоприятных условиях. Лихорадочная алчность и магнетизм страха железной рукой приковывали его к его жуткой работе. Он больше не прохлаждался: он работал со страшным рвением. С непокрытой головой, с рубашкой, открытой у ворота и обнажавшей грудь, по которой текли извилистые струи пота, этот смелый и безнаказанный золотоискатель и осквернитель могил работал с исполинской энергией, почти облагораживавшей его чудовищное намерение. Когда кайма заходящего солнца догорела на гряде холмов и полная луна выплыла из тумана, застилавшего пурпурную равнину, он поставил наконец гроб стоймя, прислонив его к краю открытой могилы. Затем, когда он, стоя по шею в земле на противоположном конце ямы, взглянул на гроб, теперь ярко освещенный луной, он содрогнулся от внезапного страха, увидев на крышке черную человеческую голову – тень своей головы. Это простое и естественное явление взволновало его на минуту. Его пугал звук его собственного затрудненного дыхания, и он старался остановить его, но его напряженные легкие не подчинялись ему. Затем он начал с едва слышным и совсем не веселым смехом двигать головой из стороны в сторону, чтобы заставить тень повторять эти движения. Он почувствовал себя бодрее, доказав себе свою власть над собственной тенью. Он старался выиграть время, бессознательно надеясь отодвинуть грозящую катастрофу. Он чуял, что над ним нависли невидимые злые силы, и он просил у неизбежного отсрочки.
Теперь он постепенно заметил несколько необычайных обстоятельств. Поверхность гроба, к которой был прикован его взгляд, была не плоской: на ней поднимались два выступа, вертикальный и горизонтальный. Там, где они скрещивались, на самом широком месте, находилась заржавевшая металлическая пластинка, на которой унылым блеском отсвечивало сияние луны. Вдоль наружных краев гроба виднелись через большие промежутки ржавые головки гвоздей. Это хрупкое произведение столярного искусства было опущено в могилу вверх дном!
Может быть, это была одна из золотоискательских шуток – практическое осуществление шаловливого настроения, которое нашло себе литературное выражение в шутовском некрологе, вышедшем из-под пера великого юмориста Хэрди-Гэрди? Может быть, это имело какое-то особое значение, непонятное для не посвященных в местные традиции? Менее неприятной гипотезой было предположение, что перевернутое положение гроба объяснялось просто ошибкой мистера Барнея Бри. Может быть, совершая похоронный обряд без свидетелей (для сохранения в тайне своего открытия или из-за общественного равнодушия к покойнице), он сделал оплошность и впоследствии не мог или не стремился ее исправить?
Как бы то ни было, бедная Скэрри была, несомненно, опущена в землю лицом вниз.
Когда ужас соединяется с комизмом, впечатление получается кошмарное. Этот сильный духом и смелый человек, храбро работавший ночью среди могил, побеждая ужас тьмы и одиночества, был сражен нелепой неожиданностью. По телу его пробежала жуткая дрожь, он весь похолодел и передернул массивными плечами словно для того, чтоб сбросить с себя ледяную руку. Он почти не дышал, и разбушевавшаяся кровь разлилась горячим потоком под холодной кожей. Не окисляемая кислородом, она бросилась ему в голову, приливая к мозгу. Его физический организм изменил ему и перешел на сторону врага: даже его сердце восстало против него. Он не двигался: он не мог бы и крикнуть. Ему недоставало только гроба, чтобы стать мертвецом, – таким же мертвым, как мертвец, который стоял перед ним, отделенный от него только длинной открытой могилой и толщиной прогнившей доски.
Затем его чувства мало-помалу вернулись к нему: прилив ужаса, затопивший его сознание, начал отступать. Но, придя в себя, он стал относиться к предмету своего страха с какой-то странной беспечностью. Он видел луну, золотившую гроб, но не видел самого гроба. Подняв глаза и повернув голову, он с удивлением и любопытством заметил черные ветви мертвого дерева и попытался мысленно измерить длину веревки, которая качалась в его призрачной руке. Однообразный вой далеких шакалов показался ему чем-то слышанным много лет тому назад во сне. Сова неловко пролетела над ним на неслышных крыльях, и он попытался предсказать направление ее полета и когда она наткнется на скалу, вершина которой светилась на расстоянии мили. До его слуха дошли осторожные движения насекомого в зарослях кактуса. Он следил за всем с обостренной наблюдательностью, все его чувства обострились, но он не видел гроба. Так же, как если долго смотреть на солнце, оно сначала покажется черным и затем исчезнет, – так его душа, истощившая весь свой запас страха, уже не сознавала существования предмета ужаса. Убийца спрятал свой меч в ножны.
Во время этого затишья в борьбе он почуял слабый отвратительный запах. Он сначала подумал, что он исходит от гремучей змеи, и невольно взглянул себе под ноги. Они были почти невидимы во мраке могилы. Глухой рокочущий звук, словно предсмертное хрипение в горле человека, внезапно раздался в самом небе, и минуту спустя огромная черная угловатая тень, словно видимое воплощение этого звука, упала, извиваясь, с верхушки призрачного дерева, поколыхалась с секунду перед его лицом и яростно полетела дальше вдоль реки. Это был ворон. Этот инцидент вернул ему сознание окружающего, и его взгляд снова устремился на стоящий гроб, теперь до половины освещенный луной. Он видел мерцание металлической пластинки и старался, не двигаясь, разобрать надпись на ней. Затем он начал разглядывать, что скрывается за этой доской. Его творческое воображение нарисовало ему яркую картину. Доска стала прозрачной, и он увидел синеватый труп мертвой женщины, который стоял в одеянии покойницы и бессмысленно смотрел на него лишенными век глазными впадинами. Нижняя челюсть опустилась, обнажая десну. Он заметил пятнистый узор на впалых щеках – признаки разложения. В силу таинственного процесса его мысль впервые за этот день обратилась к фотографии Мэри Мэттьюз. Он противопоставил ее прелесть блондинки отталкивающему лицу покойницы – то, что он любил больше всего на свете, – самому чудовищному на свете.
Убийца опять приблизился и, обнажив меч, приставил его к горлу жертвы.
Другими словами, человек начал сперва смутно, потом все яснее осознавать какое-то жуткое совпадение – связь, параллель между лицом на фотографии и именем на надгробной доске. Одно было изуродовано, другое говорило об изуродовании. Эта мысль завладела им и потрясла его. Она преобразила лицо, которое его воображение создало под крышкой гроба; контраст стал сходством, сходство превратилось в тождество... Вспоминая многочисленные описания внешности Скэрри, слышанные им у лагерных костров, он тщетно старался припомнить характер изуродования, благодаря которому женщина получила свою безобразную кличку, и то, чего недоставало его памяти, дополняло воображение. В безумной попытке вспомнить слышанные им обрывки истории этой женщины мускулы его рук мучительно напряглись, точно он старался поднять огромную тяжесть. Его тело извивалось и корчилось от этих усилий. Жилы на его шее натянулись как веревки, и его дыхание стало резким и прерывистым. Катастрофа не могла дольше откладываться, иначе муки ожидания предупредили бы конечный удар. Лицо, изуродованное шрамом, скрытое под крышкой гроба, убило бы его сквозь дерево.
Движение гроба успокоило его. Гроб придвинулся на один фут к его лицу, заметно увеличиваясь по мере приближения. Заржавленная металлическая пластинка с надписью, неразборчивой при лунном свете, блеснула ему прямо в глаза. Твердо решившись не уклоняться, он сделал попытку крепче прислониться плечами к краю могилы и чуть не упал назад. Он не находил поддержки; он наступал на врага, сжимая в руке тяжелый нож, который он вытащил из-за пояса. Гроб не шевельнулся, и он с улыбкой подумал, что врагу некуда уйти. Подняв нож, он изо всех сил ударил тяжелой рукояткой по металлической пластинке. Раздался громкий, звонкий удар, и прогнившая крышка гроба с глухим треском распалась на куски и отвалилась, обрушившись у его ног. Живой человек и покойница стояли лицом к лицу – обезумевший кричащий мужчина и женщина, спокойная в своем молчании.
Она была настоящим чудовищем!
V
Несколько месяцев спустя компания туристов из Сан-Франциско проезжала мимо Хэрди-Гэрди, направляясь по новой дороге в Йосемитскую долину. Они остановились здесь пообедать и, пока шли приготовления, стали осматривать заброшенный лагерь. Один из участников поездки жил в Хэрди-Гэрди в дни его славы. Он даже был одним из его виднейших граждан и содержал самый популярный игорный притон в местечке. Теперь он был миллионером, занятым более крупными предприятиями, и считал, что эти давнишние удачи не стоят упоминания. Его больная жена, дама, известная в Сан-Франциско роскошью своих раутов и своей строгостью в отношении к социальному положению и прошлому своих гостей, участвовала в экспедиции. Во время прогулки среди заброшенных хижин покинутого лагеря мистер Порфер обратил внимание своей жены и друзей на мертвое дерево на низком холме за Индейским ручьем.
– Как я вам уже говорил, – сказал он, – мне случилось как-то заехать в этот лагерь несколько лет тому назад, и мне рассказывали, что на этом дереве были повешены блюстителями порядка в разное время не меньше пяти человек. Если я не ошибаюсь, на нем и до сих пор еще болтается веревка. Подойдем поближе и осмотрим это место.
Мистер Порфер забыл прибавить, что это, может быть, была та самая веревка, роковых объятий которой с трудом избежала его собственная шея; если бы он пробыл в Хэрди-Гэрди лишний час, петля захлестнула бы его.
Медленно продвигаясь вдоль речки в поисках удобной переправы, компания наткнулась на дочиста обглоданный скелет животного; мистер Порфер после тщательного осмотра заявил, что это осел. Главный отличительный признак осла – уши – исчезли, но звери и птицы пощадили большую часть несъедобной головы: крепкая уздечка из конского волоса тоже уцелела, так же, как и повод из того же материала, соединявший ее с колом, все еще плотно вбитым в землю. Деревянные и металлические предметы оборудования золотоискателя лежали поблизости. Были сделаны обычные замечания, циничные со стороны мужчин, сентиментальные со стороны дамы. Немного позже они уже стояли у дерева на кладбище, и мистер Порфер настолько поступился своим достоинством, что встал под полуистлевшей веревкой и набросил себе на шею петлю. Это, по-видимому, доставило ему некоторое удовольствие, но привело в ужас его жену: это представление подействовало ей на нервы.
Возглас одного из участников поездки собрал всех вокруг открытой могилы, на дне которой они увидели беспорядочную массу человеческих костей и остатки сломанного гроба. Волки и сарычи исполнили над всем остальным последний печальный обряд. Видны были два черепа, и для того, чтобы объяснить себе это необычайное явление, один из молодых людей смело прыгнул в могилу и передал черепа другому. Он сделал это так быстро, что миссис Порфер не успела даже выразить свое резкое порицание такому возмутительному поступку; все же, хотя и с опозданием, она не преминула это сделать, и притом с большим чувством и в самых изысканных выражениях. Продолжая рыться среди печальных останков на дне могилы, молодой человек в следующую очередь передал наверх заржавленную надгробную дощечку с грубо вырезанной надписью. Мистер Порфер разобрал ее и прочел ее вслух, с довольно удачной попыткой вызвать драматический эффект, что казалось ему подходящим к случаю и его таланту оратора. На дощечке было написано:
МЕНУЭЛИТА МЭРФИ
Родилась в миссии Сан-Педро.
Скончалась в ХЭРДИ-ГЭРДИ в возрасте 47 л.
Такими, как она, битком набит ад.
Из уважения к чувствам читателя и нервам миссис Порфер не будем касаться тяжелого впечатления, которое произвела на всех эта необычайная надпись; скажем лишь, что лицедейский и декламационный талант мистера Порфера никогда еще не встречал такого быстрого и подавляющего признания. Следующее, что попалось под руку молодому человеку, орудовавшему в могиле, была длинная, запачканная глиной прядь черных волос, но это обыкновенное явление не привлекло особого внимания. Вдруг с кратким возгласом и возбужденным жестом молодой человек вытащил из земли кусок сероватого камня и, быстро осмотрев его, передал его мистеру Порферу. Камень загорелся на солнце желтым блеском и оказался испещренным сверкающими искрами. Мистер Порфер схватил его, наклонился над ним на одну минуту и бросил его в сторону с простым замечанием:
– Простой колчедан – золото для дураков.
Молодой человек, занятый раскопками, по-видимому, смутился.
Тем временем миссис Порфер, будучи не в силах дольше смотреть на эту неприятную процедуру, вернулась к дереву и села на его вылезшие из земли корневища. Поправляя выбившуюся прядь своих золотых волос, она заметила нечто, что показалось ей – и действительно было – остатками старого пиджака. Оглянувшись кругом, чтобы убедиться, что никто не наблюдает за этим поступком, недостойным леди, она просунула руку, унизанную кольцами, в карман пиджака и вытащила из него заплесневевший бумажник. В нем находились:
Пачка писем со штемпелем Элизабеттауна, штат Нью-Джерси.
Кольцо белокурых волос, перевязанное лентой.
Фотография красивой девушки.
Фотография ее же, но со странно обезображенным лицом.
На обороте фотографии было написано: «Джеферсон Домэн».
Несколько минут спустя группа встревоженных джентльменов окружила миссис Порфер; она сидела под деревом неподвижно, опустив голову и сжимая в руке измятую фотографию. Ее муж приподнял ей голову и увидел мертвенно-бледное лицо, на котором розовел лишь длинный, обезображивающий его шрам, хорошо знакомый всем ее друзьям, ибо его не могло скрыть никакое искусство косметики; теперь он выступал на ее бледном лице, как клеймо проклятия. Мэри Мэттьюз Порфер возымела несчастье скончаться.
Заколоченное окно. Перевод В. Азова

В 1830 году на расстоянии нескольких миль от большого города Цинциннати начинался огромный и почти непроходимый лес. Все графство было населено (весьма редко) пионерами; это были беспокойные души; едва успев устроить себе в пустыне домашний очаг, в котором можно было кое-как жить, и едва достигнув условного благосостояния (которое мы теперь назвали бы нищетой неприкрытой), пионер-пограничник, в силу какого-то таинственного побуждения своей природы, бросал все это и двигался дальше на запад, навстречу новым опасностям и лишениям. Зачем? Для приобретения тех же благ, от которых он так недавно добровольно отказался?
Многие пограничники уже покинули эту местность и ушли дальше на запад, но среди оставшихся был один из первых пионеров Цинциннати. Он жил один в бревенчатом доме, окруженном вековым лесом, и сам казался частицей его мрака и молчания; никто никогда не видел на его лице улыбки и не слышал от него лишнего слова. Свои простые потребности он удовлетворял посредством продажи или обмена шкур диких зверей в приречном городе, ибо он ничего не сеял на своей земле, на которой, впрочем, можно было усмотреть некоторые признаки былого «улучшения». Несколько акров земли, непосредственно вокруг дома, были когда-то расчищены от деревьев. Но теперь гниющие стволы сваленных деревьев были наполовину уже скрыты новыми зарослями; им, очевидно, предоставлена была полная возможность исправить опустошение, произведенное в далекие дни топором. Из этого можно было заключить, что сельскохозяйственное рвение хозяина не горело ярким пламенем, а лишь тлело, и от него остался только пепел.
В маленьком бревенчатом доме была только одна дверь, и как раз напротив нее находилось окно. Последнее было почему-то заколочено. Никто не помнил времени, когда оно было открыто, и никто не знал, для чего забили это окно; вряд ли вследствие антипатии владельца к воздуху и свету, ибо в тех редких случаях, когда охотнику случалось проходить мимо этого пустынного места, отшельник обыкновенно сидел на своем крыльце и грелся на солнце. Я думаю, на свете осталось мало людей, знающих тайну этого окна, но я принадлежу к их числу.
Говорили, что фамилия этого человека Мэрлок. Ему было на вид семьдесят лет, а в действительности около пятидесяти. Его состарило что-то кроме возраста. Волосы и длинная густая борода его поседели, тусклые серые глаза глубоко впали; лицо его было оригинально испещрено двумя системами морщин. Он был высок и худ, плечи у него были сгорблены. Это была типичная фигура переносчика тяжестей.
Однажды мистера Мэрлока нашли в его хижине мертвым. Следователей и газет в те времена и в тех местах не существовало, все успокоились на том, что он умер «естественной» смертью; все это произошло до моего рождения, и я знаю об этом от моего деда. От него же я узнал, что покойного похоронили недалеко от его дома, рядом с могилой его жены, которая умерла настолько раньше его, что в местной хронике почти не сохранилось следов ее существования. Много лет спустя я проник в эту местность в обществе такого же головореза, каким я был тогда сам, и приблизился к развалившемуся дому на расстояние, достаточное для того, чтобы бросить в него камнем; после этого я навострил лыжи, чтобы спастись от привидения, которое, как было известно каждому хорошо осведомленному мальчику, бродило в этом месте.
В ту пору, когда мистер Мэрлок выстроил себе дом и начал работать топором, чтобы создать ферму, поддерживая пока свое существование охотой, он был молод и в расцвете сил и надежд. Он женился на Востоке, откуда он был родом, на молодой девушке, во всех отношениях достойной его глубокой привязанности и разделявшей с бодрым духом и легким сердцем все опасности и лишения, которые выпадали ему на долю. Никто не помнит, как ее звали, и никаких преданий о ее духовной и физической прелести не сохранилось, и скептики могут сомневаться, сколько им угодно. Но я не разделяю их сомнений. Об их любви и счастье свидетельствовал каждый день жизни вдовца. Что же иное могло приковать этого предприимчивого человека к подобной доле, к одиночному заключению в лесной глуши, если не магнетизм дорогих воспоминаний?
Однажды Мэрлок, вернувшись с охоты в отдаленной части леса, застал свою жену в бреду и лихорадке. На несколько миль кругом не было врача; у Мэрлоков не было также соседей, а он не мог оставить жену одну в таком состоянии, чтобы пойти за помощью. Поэтому он стал ухаживать за ней сам; но к концу третьего дня она впала в состояние спячки и скончалась, не приходя в сознание.
Мои познания о таких характерах позволяют мне рискнуть прибавить еще несколько дополнительных штрихов к нарисованному моим дедом общему контуру.
Когда Мэрлок убедился в смерти жены, у него хватило разума вспомнить, что мертвый должен быть приготовлен к погребению. Совершая этот священный обряд, он постоянно делал промахи, некоторые вещи исполнял неправильно, а правильные действия повторял несколько раз. Его беспрестанные ошибки при совершении самых простых и обыденных действий вызывали в нем удивление так же, как пьяного поражает нарушение привычных ему естественных законов. Земля вдруг стала колебаться под его ногами! Мэрлока также удивляло, что он не плачет; ему было даже стыдно: ведь неприлично не оплакивать мертвых!
– Завтра, – сказал он вслух, – мне придется сколотить гроб и вырыть могилу; и тогда я начну тосковать по ней, не видя ее больше перед глазами. Но теперь... она умерла, конечно, но все хорошо... Наверное, все хорошо... Я не верю, что все так страшно, как мне кажется.
Он стоял над трупом при угасающем свете дня, поправляя волосы мертвой, дополняя последние штрихи ее скромного туалета, и делал все это машинально, с бездушной заботливостью. И все же в его мысли вкрадывалось подсознательное убеждение, что все хорошо, что она будет с ним, как прежде, и все объяснится. Он ни разу до тех пор не испытал сильного горя; его способность к страданию не развилась от упражнения. Его сердце не могло вместить это горе, и его воображение не умело охватить его во всем объеме. Он не сознавал всей тяжести удара; это сознание должно было прийти потом, чтобы никогда уже не покинуть его. Горе ведь художник, располагающий различными возможностями, смотря по характеру инструмента, на котором оно играет; из одних струн оно извлекает самые резкие, пронзительные звуки, из других – низкие, глубокие аккорды, напоминающие своими периодическими ударами медленный бой далекого барабана. Одних людей горе потрясает, а других парализует. Оно пронизывает одних, как укол стрелы, обостряя их чувствительность, и влияет на других как оглушающий удар дубины.
Мы можем думать, что горе ударило Мэрлока дубиной, так как для этого у нас более твердая почва, чем простая гипотеза.
Едва успев кончить обряд, он опустился на стул около стола, где лежало тело, и, взглянув на профиль, жутко белевший в надвигающемся мраке, положил руки на край стола и припал к ним лицом, бесконечно усталый, но по-прежнему без слез. В эту минуту через открытое окно донесся протяжный, воющий звук, словно крик заблудившегося ребенка в далекой чаще темнеющего леса! Но человек не двинулся. Снова и еще ближе прозвучал этот нечеловеческий крик в его угасающем сознании. Может быть, это был рев дикого зверя? Но, возможно, что это был он, так как Мэрлок заснул.
Несколько часов спустя, как это объяснилось впоследствии, этот ненадежный страж проснулся и, подняв голову, стал напряженно прислушиваться, – он сам не знал к чему. Вдруг он вспомнил все, и, в глубоком мраке, сидя рядом с покойницей, он стал всматриваться, – он сам не знал во что. Все его чувства насторожились, дыхание остановилось, кровь стала приливать медленнее, словно для того, чтобы не нарушить молчания. Кто разбудил его и где тот, кто это сделал?
Стол вдруг закачался под его руками, и в эту минуту он услышал, или ему показалось, что он слышит, легкие, мягкие шаги – словно прикосновение босых ног к полу.
Ужас лишил его голоса и движения. Ему волей-неволей пришлось ждать, ждать в темноте целую вечность безумного страха. Он напрасно пытался произнести имя умершей; или дотронуться рукой до стола, чтобы убедиться, что она еще там; его горло было парализовано, руки и ноги казались налитыми свинцом. И тут произошло нечто кошмарное. Какое-то тяжелое тело вдруг стремительно навалилось на стол, толкнув его на Мэрлока; Мэрлок чуть не опрокинулся от резкого удара в грудь и в ту же минуту услышал, как что-то упало на пол с таким грохотом, что весь дом пошатнулся от сотрясения. За этим последовали шум борьбы и беспорядочные звуки, не поддающиеся передаче. Мэрлок вскочил на ноги, и ужас, доведенный до крайнего предела, утратил власть над его организмом. Он быстро схватился руками за стол. Там не было ничего.
Существует точка, за которой ужас может перейти в безумие, а безумие побуждает к действию. Без определенной цели, только в силу бессознательного импульса безумца, Мэрлок кинулся к стене, нащупал свое заряженное ружье и выстрелил, не целясь. При вспышке огня, ярко озарившей комнату, он увидел огромную пантеру, которая тащила мертвую женщину к окну, вцепившись зубами в ее шею. Затем наступили еще более глубокий мрак и молчание, а когда к нему вернулось сознание, солнце высоко стояло на небе и лес звенел от пения птиц.
Труп лежал у окна, где его бросила пантера, испуганная вспышкой и звуком выстрела. Платье женщины было в беспорядке, длинные волосы ее были спутаны, руки и ноги широко раскинуты; из страшно разодранной шеи вытекла лужа не вполне застывшей крови. Лента, которой он перевязал запястья, разорвалась, и руки оказались судорожно сжатыми. Между зубами покойной был стиснут кусок уха пантеры.
На следующий день Мэрлок солидно, словно исполняя заданную ему работу, заколотил досками свое единственное окно.
Эрнст Теодор Амадей Гофман
История о пропавшем отражении. Перевод М. Бекетовой

Наконец дело дошло до того, что Эразм Спикхер мог исполнить желание, которое всю жизнь лелеял в душе. С веселым сердцем и туго набитым кошельком сел он в экипаж, чтобы покинуть свою северную родину и отправиться в прекрасную, теплую Италию. Его добрая, милая жена проливала слезы. Тщательно утерев нос и рот маленькому Эразму, она поднесла его к экипажу, чтобы отец хорошенько поцеловал его на прощанье.
– Прощай, мой милый Эразм Спикхер, – рыдая, сказала жена, – я хорошо сберегу тебе дом, думай только побольше обо мне, останься мне верен и не потеряй свою прекрасную дорожную ермолку, если начнешь кивать головой во сне, как часто бывает с тобой во время пути.
Спикхер обещал. В прекрасной Флоренции Эразм нашел соотечественников, которые, полные жизни и юношеского пыла, предавались роскошным удовольствиям, для которых столько случаев в этой дивной стране. Он оказался славным товарищем, и стали устраиваться веселые пирушки, которым придавали особый размах необыкновенно веселый нрав Спикхера и его талант соединять безумную резвость с вдумчивостью. И вот однажды молодые люди (Эразму было всего 27 лет, конечно, он мог считаться в числе таковых) устроили веселый ночной праздник в освещенном боскете великолепного душистого сада. Всякий, кроме Эразма, привел с собой прелестную донну. Мужчины надели изящные старонемецкие костюмы, женщины были в пестрых ярких платьях, всякая оделась по-своему вполне фантастично, так что они имели вид прелестных подвижных цветов. Когда та или другая начинала петь итальянскую песню при шепоте струн мандолины, то мужчины с веселым звоном стаканов, полных сиракузским вином, отвечали громкой немецкой застольной песней. Ведь Италия – страна любви. Вечерний ветер шептал в листве, точно тоскливо вздыхая; как звуки любви, неслись по боскету ароматы апельсиновых и жасминовых деревьев, сливаясь с задорной игрой, которую завели прекрасные женщины, пуская в ход изящное шутовство, присущее одним итальянцам.
Все живее и громче становилось веселье. Самый пламенный юноша, Фридрих, поднялся с места. Обнимая одной рукой свою донну и высоко поднявши другую с стаканом искристого сиракузского вина, он воскликнул:
– Где можно найти небесную радость и блаженство, как не с вами, прекрасные, дивные итальянские женщины! Вы сама любовь! Но ты, Эразм, кажется, этого не чувствуешь, – продолжал он, – против всякого уговора и обычая ты не привел на наш праздник никакой донны, но, кроме того, ты сегодня так мрачен и молчалив, что, если бы ты не так отважно пил и пел, я мог бы подумать, ты вдруг превратился в скучного меланхолика.
– Я должен признаться, Фридрих, – ответил Эразм, – я не могу радоваться таким образом. Ты ведь знаешь, что я оставил дома милую, добрую жену, которую люблю всем сердцем, я изменил бы ей, если бы ради пустой забавы хотя бы на один вечер избрал себе донну. Вы холостые юноши, это другое дело, но я – отец семейства.
Юноши громко рассмеялись, потому что при слове «отец семейства» Эразм старался сделать строгим свое приятное молодое лицо, что имело очень смешной вид. Возлюбленная Фридриха велела перевести себе по-итальянски то, что Эразм сказал по-немецки; обратила на Эразма серьезный взгляд и сказала, тихонько грозя ему поднятым пальчиком:
– О, холодный, холодный немец, берегись, ты не видел еще Джульетты!
В эту минуту что-то зашуршало в проходе боскета, и из густой темноты появился при блеске свечей образ дивно прекрасной женщины. Белая одежда с пышными, открытыми до локтя рукавами только наполовину прикрывала плечи, грудь и затылок и ниспадала широкими богатыми складками, волосы были разделены на лбу и сложены сзади в много косичек. Золотые цепи на шее, богатые браслеты, застегнутые на сгибе руки, дополняли старинный наряд женщины, которая имела такой вид, точно будто идет женский портрет Рубенса или тонкого Миериса.
– Джульетта! – в удивлении воскликнули девушки.
Джульетта, ангельская красота которой всех ослепила, сказала нежным, прелестным голосом:
– Позвольте и мне принять участие в вашем прекрасном празднике, удалые немецкие юноши. Я пришла к тому, который сидит между вами без любви и без радости. – Тут красавица подошла к Эразму и села рядом с ним на место, которое осталось пустым, потому что ожидали, что и он приведет с собой донну. Девушки шептали друг другу:
– Смотрите, смотрите, как хороша сегодня Джульетта!
А юноши говорили:
– Посмотрите, каков Эразм? Ему досталась первая красавица, и он только посмеялся над нами.
При первом взгляде, который бросил Эразм на Джульетту, он почувствовал себя так странно, что сам не знал, что такое с такой силой зашевелилось в его душе. Когда она подошла к нему, им овладела какая-то чуждая власть и так стеснила ему грудь, что дыхание его остановилось. Не спуская глаз с Джульетты, с застывшими губами сидел он на месте и не мог выговорить ни слова, между тем как юноши громко восхваляли красоту и прелесть Джульетты. Джульетта взяла полный бокал и встала, приветливо протягивая его Эразму; тот схватил бокал и слегка коснулся пальцев Джульетты. Он пил, и пламя разливалось по его жилам. Тогда Джульетта спросила его шутя:
– Должна ли я быть вашей донной?
Но Эразм, как безумный, бросился к ногам Джульетты, прижал ее руки к своей груди и воскликнул:
– Да, это ты, я вечно люблю тебя! О ангельский лик! Я видел тебя в моих снах, ты мое счастье, блаженство, моя высшая жизнь!
Все думали, что вино ударило в голову Эразму, потому что его никогда таким не видали, он стал как будто совсем другой.
– Да, ты, ты моя жизнь, ты горишь во мне пожирающим пламенем. Пусть я погибну, но только ради тебя, я хочу жить только тобой! – так кричал Эразм, но Джульетта тихо взяла его в свои объятия; он успокоился, сел около нее, и скоро возобновились игривые шутки и песни веселой любовной игры, которую прервали Эразм и Джульетта. Когда Джульетта пела, казалось, что из глубины ее души несутся небесные звуки, возбуждая во всех никогда не изведанное, но предчувствуемое блаженство. В ее полном, дивно-хрустальном голосе был какой-то таинственный пламень, овладевавший всеми. Крепче обнимали юноши своих девушек, и ярче сверкали глаза, устремленные друг на друга. Уже розовый свет возвестил о приближении утренней зари, Джульетта потребовала окончания праздника. Так и случилось. Эразм хотел последовать за Джульеттой, но она запретила ему и указала тот дом, где он может ее найти. Для заключения праздника юноши запели немецкую застольную песню, и в это время Джульетта исчезла из боскета; видели, как она шла по дальней лавровой аллее и двое слуг шли впереди, неся зажженные факелы. Эразм не посмел за ней следовать. Каждый юноша взял под руку свою донну, и все удалились, полные веселья.
Расстроенный, с душой, терзаемой тоской и мукой любви, пошел за ними Эразм в сопровождении маленького слуги, освещавшего его путь факелом. Когда друзья его оставили, он пошел в отдаленную улицу, которая вела к дому Джульетты. Утренняя заря была уже высока, слуга потушил факел о каменную плиту, и в разлетевшихся искрах появилась перед Эразмом странная фигура: высокий худой человек с острым крючковатым носом, горящими глазами и насмешливо искривленным ртом, одетый в огненно-красный кафтан со сверкающими стальными пуговицами. Он засмеялся и крикнул неприятным, резким голосом:
– Го-го! Да вы положительно сошли со старой картины с вашим плащом, прорезными рукавами и беретом с пером. Вы довольно забавны, господин Эразм, но разве вы хотите, чтобы над вами смеялись на улице? Вернитесь-ка себе подобру-поздорову на ваш пергаментный лист.
– Какое вам дело до моего костюма? – с досадой сказал Эразм и хотел пройти, толкнув в сторону красного молодца, но тот закричал ему:
– Нечего вам спешить, к Джульетте теперь нельзя.
Эразм быстро обернулся.
– Что вы говорите про Джульетту! – крикнул он диким голосом, схвативши за грудь красного молодца; но тот быстро вывернулся и, прежде чем Эразм опомнился, уже исчез. Эразм стоял совершенно ошеломленный, держа в руке стальную пуговицу, которую он оторвал у красного молодца.
– Это был волшебный доктор, синьор Дапертутто, но что ему от вас нужно? – сказал слуга, но Эразма охватил ужас, и он поспешил вернуться к себе.
Джульетта приняла Эразма с той дивной грацией и приветом, которые были ей свойственны. На безумную страсть, которой горел он, она отвечала кроткой и равнодушной манерой. Только по временам сверкали ее глаза, и Эразм чувствовал, как тайный страх проникал ему в душу, когда она смотрела на него каким-то странным взглядом. Никогда не говорила она ему, что его любит, но все ее обращение с ним давало ему ясно это понять, и потому путы его становились все крепче и крепче. Для него началась какая-то солнечная жизнь; с друзьями он виделся редко, потому что Джульетта ввела его в другое, неизвестное общество.
Однажды с ним встретился Фридрих, который завел с ним разговор. Эразм смягчился от разных воспоминаний о родине и доме и сделался кротче, тогда Фридрих сказал ему:
– Знаешь ли, Спикхер, что ты завязал очень опасное знакомство? Ты, вероятно, уже заметил, что прекрасная Джульетта – одна из самых хитрых куртизанок, которые только бывают на свете. Про нее ходит много таинственных и странных историй, которые выставляют ее в совсем особом свете. Я вижу по тебе, что когда она захочет, то может действовать на людей с неотразимой силой и опутывать их неразрывными сетями, ведь ты совершенно изменился, весь предался соблазнительной Джульетте и больше не думаешь о своей доброй и милой жене.
Тут Эразм закрыл лицо руками и, громко рыдая, призывал имя своей жены. Фридрих видел, что в душе его началась жестокая борьба.
– Спикхер, – сказал он, – уедем скорее.
– Да, Фридрих, – порывисто воскликнул Спикхер, – ты прав, я сам не знаю, что за ужасные, мрачные предчувствия на меня напали, – я должен уехать сегодня же!
Друзья поспешно пошли по улицам, но им перерезал дорогу синьор Дапертутто, который засмеялся Эразму в лицо и воскликнул:
– Ах, спешите же, торопитесь, Джульетта ждет вас с сердцем, полным тоски, и с глазами, полными слез!
Точно молния поразила Эразма.
– Этот молодец, – сказал Фридрих, – этот шарлатан противен мне до глубины души, и то, что он ходит к Джульетте и продает ей свои чудесные эссенции...
– Как! – воскликнул Эразм, – этот отвратительный малыш ходит к Джульетте? К Джульетте?
– Где вы так долго были? Вас ждут, неужели вы не вспомнили обо мне? – воскликнул нежный голос с балкона. Это была Джульетта, перед домом которой друзья очутились незаметно для себя. Одним прыжком очутился Эразм в ее доме.
– Теперь его больше нельзя спасти, – тихо проговорил Фридрих и проскользнул дальше. Никогда еще не была так прелестна Джульетта, на ней был тот же самый наряд, как тогда в саду, она сияла красотой и юной грацией. Эразм забыл все, что говорил Фридриху; непобедимее, чем когда-нибудь, охватило его высшее блаженство и наслаждение, но никогда еще Джульетта не выражала ему так открыто свою любовь. Казалось, только его она и видела, только им и жила. На вилле, которую Джульетта наняла на лето, должен был состояться праздник. Туда поехал Эразм. В числе других был молодой итальянец безобразного вида и еще более безобразных нравов, очень ухаживавший за Джульеттой и возбудивший ревность Эразма, который, полный гнева, удалился от всех и одиноко блуждал по боковой аллее сада. Джульетта нашла его.
– Что с тобой? Разве ты не совсем еще мой?
Она обвила его нежными руками и запечатлела поцелуй на его губах. Огненные лучи пронизали его, в бешеном безумии любви прижал он к себе возлюбленную и воскликнул:
– Нет, я не оставлю тебя, если даже придется позорно погибнуть!
При этих словах Джульетта странно усмехнулась, и на него упал тот самый удивительный взгляд, который прежде возбуждал в нем ужас.
Они снова вернулись к обществу. Теперь противный молодой итальянец поменялся ролью с Эразмом: движимый ревностью, он говорил разные колкие и оскорбительные речи, направленные против немцев и в особенности против Спикхера. Наконец тот больше не мог этого вынести; он быстро подошел к итальянцу.
– Оставьте, – сказал он, – ваши пустые колкости относительно немцев и меня самого, а не то я брошу вас в этот пруд, и вы можете тогда упражняться в плавании.
В эту минуту в руке итальянца блеснул кинжал, тогда Эразм в ярости схватил его за горло и бросил на землю: один сильный удар ноги в затылок, и итальянец, хрипя, испустил дух. Все бросились на Эразма, он ничего не сознавал и чувствовал, что его схватили и рвут на части. Когда он очнулся, точно будто проснувшись после глубокого сна, он лежал в маленьком кабинете у ног Джульетты, которая, склонив над ним голову, обвила его руками.
– О, злой, злой немец! – сказала она бесконечно кротко и нежно, – как ужасно ты меня напугал! Я избавила тебя от ближайшей опасности, но ты небезопасен теперь во Флоренции, в Италии. Ты должен уехать, должен оставить меня, которая так тебя любит.
Мысль о разлуке терзала Эразма невыразимой скорбью и горем.
– Позволь мне остаться! – воскликнул он, – пусть лучше умру я! Разве жить без тебя не значит умереть?
Тут ему показалось, что тихий, далекий голос горестно зовет его по имени. Ах, то был голос его верной жены из Германии, звавшей его. Эразм замолчал, а Джульетта спросила его как-то странно:
– Ты, верно, думаешь о своей жене? Ах, Эразм, ты скоро меня забудешь.
– О, если бы я мог навсегда и навеки остаться твоим, – сказал Эразм. Они стояли перед большим прекрасным зеркалом, висящим на стене, по обеим сторонам которого горели яркие свечи. Джульетта еще крепче прижала к себе Эразма и тихо прошептала:
– Оставь мне твое отражение, мой милый, любимый, оно должно быть моим и навеки останется у меня.
– Джульетта! – воскликнул удивленный Эразм, – что ты говоришь? Мое отражение? – При этом он посмотрел в зеркало, отражавшее его и Джульетту в нежном любовном объятии. – Как могу я отдать тебе мое отражение, – продолжал Эразм, – когда оно всюду за мной следует и смотрит на меня из всякой светлой воды и со всякой гладкой поверхности?
– Как, – сказала Джульетта, – ты не хочешь отдать мне даже подобия своего «я», отсвечивающего в зеркале, когда хотел отдать мне всю свою жизнь и тело? Даже неверный твой образ не хочет со мной остаться и странствовать через бедную мою жизнь, которая будет теперь без любви и без радости, раз ты меня покидаешь.
Горькие слезы брызнули из прекрасных темных глаз Джульетты. Тогда воскликнул Эразм, обезумев от смертной муки любви:
– Неужели я должен тебя покинуть? Если так, пусть мое отражение останется у тебя навсегда и навеки. Никакая сила, даже сам дьявол не может отнять его у тебя до тех пор, пока я буду твоим душой и телом.
Едва он сказал это, на устах его загорелись поцелуи Джульетты, потом она оставила его и, полная тоски, протянула руки к зеркалу. Эразм видел, как его образ отделился независимо от его движений, как он устремился в объятия Джульетты и затем пропал. Какие-то безобразные голоса закричали и захохотали с дьявольской насмешкой; корчась от страха, почти без сознания упал он на пол, но смертельная боязнь и ужас вывели его из столбняка, в полной темноте он дополз до двери и вышел на лестницу. У самого дома его подняли и посадили в экипаж, который быстро покатился.
– Вы, кажется, немного больны, – сказал по-немецки севший рядом с ним человек, – но теперь все пойдет прекрасно, если вы только захотите полностью мне отдаться. Джульетта сделала свое дело и поручила мне вас. Вы правда премилый молодой человек и удивительно склонны к игривым шуткам, которые очень приятны и мне, и Джульетте. Хорош был этот немецкий удар в затылок. Как смешно было, когда у этого amoroso посинел язык и повис из горла, да еще он хрипел и охал и не мог сразу убраться на тот свет, ха, ха, ха!..
Голос этого человека звучал такой отвратительной насмешкой, его болтовня была так ужасна, что слова его терзали сердце Эразма, как удары кинжала.
– Кто вы такой? – спросил Эразм, – замолчите, не говорите об этом страшном деле, в котором я каюсь!
– Каетесь! Каетесь! – отвечал человек, – вы, может быть, каетесь также и в том, что узнали Джульетту и вам досталась ее сладкая любовь?
– Ах, Джульетта, Джульетта! – вздохнул Эразм.
– Ну да, – продолжал тот, – вы сущий ребенок, вы желаете и хотите, но все должно идти по ровной, гладкой дороге. Это фатально, что вы должны были покинуть Джульетту, но, если бы вы здесь остались, я бы отлично мог избавить вас от всех кинжалов ваших преследователей, а также и от милой полиции.
Мысль иметь возможность остаться с Джульеттой с силой овладела Эразмом.
– Как можно это сделать? – спросил он.
– Я знаю, – сказал человек, – одно симпатическое средство, которое поразит слепотой ваших преследователей, словом, оно так действует, что вы будете являться им все с новым лицом и они никогда вас не узнают. Когда наступит день, вы потрудитесь долго и внимательно посмотреться в какое-нибудь зеркало, а с вашим отражением я совершу кое-какие операции, нимало его не испортив, и вы можете тогда жить с Джульеттой вполне безопасно, в веселье и в радости.
– Ужасно! ужасно! – воскликнул Эразм.
– Что такое ужасно, дражайший? – насмешливо спросил человек.
– Ах, я... ах, я... – начал Эразм.
– Оставили ваше отражение у Джульетты? – быстро докончил человек, – ха, ха, ха! Bravissimo, милейший. Теперь вы можете летать через леса и долины, деревни и города до тех пор, пока не найдете вашу жену и маленького Эразма и не сделаетесь опять отцом семейства, хотя и без отражения, что для вашей жены будет неважно, так как вы будете принадлежать ей телесно, а Джульетта будет вечно иметь только ваше мерцающее подобие.
– Замолчи, ужасный человек! – закричал Эразм. В эту минуту приблизилось к ним с пением веселое шествие с факелами, которые осветили экипаж. Эразм увидал лицо своего спутника и узнал безобразного доктора Дапертутто. Одним прыжком выскочил он из экипажа и побежал навстречу шествию, так как узнал издали приятный бас Фридриха. Друзья возвращались с деревенского обеда. Эразм быстро рассказал Фридриху обо всем, что случилось, умолчав только о потере своего отражения. Фридрих поспешил с ним в город, и все было так скоро устроено, что, когда взошла утренняя заря, Эразм сидел уже на быстром коне и был далеко от Флоренции.
Спикхер описал многое, что случилось с ним во время пути. Но удивительнее всего был тот случай, который прежде всего заставил его почувствовать потерю своего отражения. Это было тогда, когда его усталая лошадь нуждалась в отдыхе и он остановился в большом городе; без всякого опасения уселся он за общий стол в гостинице, не заметив, что против него висело прекрасное, светлое зеркало. Какой-то дьявольский кельнер, стоявший за его стулом, заметил, что стул этот кажется в зеркале пустым и сидящее на нем лицо не отражается. Он сообщил свое наблюдение соседу Эразма, тот своему; по всему столу началось шептанье и бормотанье, смотрели то на Эразма, то в зеркало. Эразм еще не разобрал, что все это относилось к нему, когда поднялся с места какой-то серьезный человек, подвел его к зеркалу, посмотрел туда и, обратившись затем к всему обществу, громко воскликнул: «Очевидно, у него нет отражения!» «У него нет отражения! Нет отражения! – закричали все разом. – Это mauvais sujet[2], homo nefas[3], вытолкайте его за дверь!»
Полный ярости и стыда, убежал Эразм в свою комнату; но, едва он вошел туда, как ему было объявлено от полиции, что он должен в течение часа или явиться перед всеми со своим полным и сходным отражением, или оставить город. Он поспешил уехать, преследуемый толпой и уличными мальчишками, которые кричали ему вслед: «Вон едет тот, кто продал свое отражение, вон он едет!» Наконец он выехал на свободу. С тех пор везде, где он появлялся, он просил скорее завешивать зеркала под предлогом отвращения ко всякому отражению, и поэтому его ради шутки называли генералом Суворовым, так как тот делал то же самое.
Когда он достиг своего отечества и приехал домой, его радостно встретила милая жена с маленьким сыном, и скоро ему показалось, что в спокойной и мирной домашней жизни можно забыть о потере отражения. Однажды Спикхер, который совсем не думал больше о прекрасной Джульетте, играл с маленьким Эразмом; тот набрал в ручку сажи и измазал ею лицо отцу. «Отец, отец, смотри, какой ты стал черный!» – закричал малютка и, прежде чем Спикхер сообразил, в чем дело, принес зеркало и стал держать его перед отцом, заглядывая туда сам, но сейчас же с плачем уронил зеркало и убежал в другую комнату. Вскоре затем вошла жена Спикхера, глядя на него со страхом и с удивлением. «Что это рассказал мне про тебя Эразм?» – сказала она. «Что у меня нет отражения? Не правда ли, милая?» – перебил ее Спикхер с натянутой улыбкой и постарался уверить, что бессмысленно думать, что можно вообще потерять свое отражение, вообще же говоря, это небольшая потеря, потому что всякое отражение есть иллюзия, самосозерцание ведет к тщеславию, и, кроме того, подобное отражение разделяет наше «я» на сон и действительность. Когда он говорил это, жена быстро сдернула покров с завешенного зеркала, висящего в комнате. Она посмотрела туда и упала на пол, словно пораженная громом. Спикхер поднял ее, но едва к ней вернулось сознание, как она с отвращением его оттолкнула. «Оставь меня, – кричала она, – оставь меня, страшный злодей! Это не ты, ты не муж мой, ты адский дух, который хочет сгубить меня и лишить спасения души. Прочь! Оставь меня! Ты не имеешь надо мной власти, проклятый!» Ее голос раздавался по всем комнатам, вся прислуга в ужасе сбежалась на этот крик; Эразм в ярости и в отчаянии выскочил из дома. Точно одержимый бешенством, бегал он по уединенным дорожкам городского парка. Образ Джульетты восстал перед ним во всей своей ангельской красоте, и он громко воскликнул:
– Не мстишь ли ты мне, Джульетта, за то, что я покинул тебя и вместо себя самого оставил тебе только свое отражение? О Джульетта, я хочу быть твоим и душевно тебе принадлежать, она отреклась от меня – она, для которой я пожертвовал тобою. Джульетта, Джульетта, я хочу отдать тебе душу, тело и жизнь.
– Это вполне возможно, почтеннейший, – сказал синьор Дапертутто, который очутился возле него в своем ярко-красном платье с блестящими стальными пуговицами. То были слова утешения для несчастного Эразма, и потому он не обратил внимания на насмешливое безобразное лицо Дапертутто. Он остановился и спросил его жалобным голосом:
– Как же я найду ее, когда она для меня навеки утрачена?
– Нимало, – возразил Дапертутто, – она совсем недалеко отсюда и стремится к вашему почтенному «я», так как, по вашим словам, отражение есть не более, чем жалкая иллюзия. Впрочем, если она узнает, что ваша достойная особа, то есть ваша душа, тело и самая жизнь в безопасности, она с благодарностью возвратит вам ваше приятное отражение в целости и неприкосновенности.
– Веди меня к ней, к ней! – воскликнул Эразм, – где она?
– Прежде чем вы увидите Джульетту, – сказал Дапертутто, – и совершенно отдадитесь ей по восстановлении вашего отражения, нужно сделать еще одну маленькую вещицу. Вы не можете вполне располагать вашей достойной особой, так как вы еще связаны известными узами, которые должны быть разорваны. Ваша любезная жена и подающий надежды сынок...
– Что такое? – прервал Эразм.
– Полный разрыв этих уз, – продолжал Дапертутто, – может быть очень легко достигнут одним простым человеческим средством. Вы знаете еще с Флоренции, что я умею приготовлять чудесных лекарств, так главные-то средства у меня под рукой. Достаточно дать две капли тем, кто стоит поперек дороги у вас и у милой Джульетты, и они упадут без всякого звука, не сделав ни одного болезненного движения. Это называется умереть, и смерть, должно быть, горька; но разве вкус горького миндаля не приятен? Ведь только такую горечь и имеет смерть, причиняемая этим пузырьком. Сейчас же после такого веселого падения от вашего достойного семейства распространяется приятный запах горького миндаля. Вот, возьмите, почтеннейший. – Он протянул Эразму небольшой пузырек[4].
– Ужасный человек, – воскликнул тот. – Я должен отравить мою жену и дитя?
– Кто говорит об отраве? – перебил его красный доктор, – в этом пузырьке просто вкусное домашнее снадобье. Я располагаю и другими средствами, чтобы получить вашу свободу, но это действует так естественно, так человечно, что мне оно особенно по сердцу. Возьмите же его и будьте спокойны, милейший!
Эразм не помнил, как в руках у него очутился пузырек. Без всякой мысли побежал он домой в свою комнату. Всю ночь жена его мучилась страхом и горем, она все время уверяла, что возвратившийся человек не муж ей, что это адский дух, принявший вид ее мужа. Как только Спикхер вошел в дом, все со страхом от него бежали, только маленький Эразм решился к нему подойти и по-детски спросить его, отчего он не взял с собой свое отражение, ведь мама на это так сердилась, что чуть не умерла. Эразм дико посмотрел на малютку, он держал еще в руке пузырек Дапертутто. У мальчика на руке была его любимая голубка, она протянула клюв к пузырьку и начала клевать пробку и сейчас же опустила голову: она была мертва. Эразм в ужасе отскочил от нее. «Предатель! – воскликнул он, – ты не соблазнишь меня на это адское дело». Он швырнул пузырек в открытое окно так, что он ударился о камни мощеного двора и разлетелся на много стеклянных кусков. Сейчас же распространился приятный запах миндаля и пошел по всей комнате. Маленький Эразм испугался и убежал.
Тысячи мук терзали Спикхера весь этот день до самой полуночи. Тут в душе его все яснее и яснее стал восставать образ Джульетты. Однажды в его присутствии у нее лопнули на шее бусы, состоящие из тех красных ягод, которые женщины носят, как жемчуг. Сняв ягоды, он быстро спрятал одну из них, так как она прикасалась к шее Джульетты, и сохранил ее у себя. Он достал теперь эту ягоду и, смотря на нее, напрягал свои мысли и ум на возлюбленную. И вот как будто от ягоды пошел волшебный запах, обдававший его прежде вблизи Джульетты.
– Ах, Джульетта, только раз бы увидеть тебя и потом позорно погибнуть!
Едва произнес он эти слова, как за дверью стало что-то шуршать и двигаться; он расслышал шаги, кто-то постучался в дверь, у Эразма занялся дух от страха, ожидания и от надежд. Он отпер дверь, и вошла Джульетта, в сиянии прелести и красоты. В безумии любви и восторге заключил он ее в свои объятия.
– Я здесь, я стою, мой милый, – тихо и нежно сказала Джульетта, – посмотри же, как верно сохранила я твое отражение. – Она отдернула покров с зеркала, и Эразм с восторгом увидел, как его образ прижался к отражению Джульетты; но, независимо от того, оно не отражало никаких его движений. Эразм затрепетал от ужаса.
– Джульетта! – воскликнул он, – любя тебя, я дойду до бешенства! Отдай мне мое отражение и возьми меня самого, мою душу и жизнь!
– Между нами есть еще нечто, милый Эразм, – сказала Джульетта, – ты ведь знаешь, разве не сказал тебе Дапертутто?
– Ради бога, Джульетта! – прервал Эразм, – если только так я могу быть твоим, то лучше мне умереть!
– Дапертутто не должен был склонять тебя на такое дело, – сказала Джульетта, – конечно, это дурно, что так много значит обет и благословение священника; потому ты должен разорвать узы, которые тебя связывают, потому что иначе ты никогда не будешь вполне моим, для этого есть другое, лучшее средство, чем то, которое предлагал тебе Дапертутто.
– В чем же оно состоит? – порывисто спросил Эразм. Тут Джульетта обвила его шею рукой и, прижавшись головой к его груди, тихо прошептала:
– Ты напишешь на бумаге твое имя – Эразм Спикхер – под словами: «Я даю моему доброму другу Дапертутто власть над моей женой и ребенком, чтобы он делал с ними все, что захочет, и развязал бы узы, которые меня связывают, потому что впредь я хочу принадлежать и телом, и бессмертной душой Джульетте, которую я избрал себе в жены и с которой хочу навеки связать себя особым обетом».
Все нервы Эразма передернулись судорогой, огненные поцелуи Джульетты горели у него на устах, в руке его была бумага, которую дала ему Джульетта. Вдруг за Джульеттой вырос, точно гигант, Дапертутто, протягивая Эразму металлическое перо. В ту же минуту на левой руке его лопнула жила, и из нее брызнула кровь.
– Обмакни перо, обмакни! Пиши свое имя! – закаркал красный гигант.
– Подпишись, подпишись, мой единый, навеки любимый! – шептала Джульетта.
Он намочил уже перо своей кровью и хотел писать, но тут отворилась дверь и явилась белая фигура, которая, как призрак, устремила на Эразма недвижный взор и глухо и горестно воскликнула:
– Эразм, Эразм! Что ты делаешь! Именем Спасителя заклинаю тебя, оставь это страшное дело!
Эразм узнал в предостерегающем образе свою жену и далеко отбросил перо и бумагу. Из глаз Джульетты посыпались искры и молнии, лицо ее страшно искривилось, тело превратилось в пламя.
– Оставь меня, адское отродье, тебе не должна принадлежать моя душа. Во имя Спасителя, отойди от меня, змея!
Так крикнул Эразм и сильной рукой оттолкнул Джульетту, которая все еще обвивала его рукой. Тут что-то завыло и завизжало нестройными голосами, и по комнате зашумели точно черные вороновы крылья. Джульетта и Дапертутто исчезли в густом дыму, который повалил точно будто из стен, задувая свечи. Наконец проникли в окно лучи утренней зари. Эразм сейчас же пошел к жене. Он нашел ее кроткой и спокойной. Маленький Эразм уже весело сидел на ее постели. Она протянула руку измученному мужу, говоря: «Я знаю теперь все, что случилось с тобой дурного в Италии, и жалею тебя от всего сердца. Враг очень силен, а так как он предан всем порокам, то очень завистлив и не мог противостоять искушению похитить у тебя таким коварным образом твое прекрасное, сходное отражение. Посмотрись вон в то зеркало, милый, добрый муж!» Спикхер исполнил это, дрожа всем телом, с самой жалобной миной. Но зеркало осталось так же светло и гладко, Эразм Спикхер не смотрел из его глубины.
– На этот раз, – продолжала жена, – хорошо, что зеркало не отражает твоего лица, ты имеешь очень глупый вид, мой милый Эразм. Вообще, ты и сам можешь понять, что без отражения женщины ты составляешь для людей предмет насмешек и не можешь быть настоящим отцом семейства, внушающим уважение к жене и детям. Сынок и теперь над тобой смеется и скоро нарисует тебе углем усы, потому что ты этого не можешь заметить. Постранствуй-ка еще немного по свету и попробуй при случае отнять у черта твое отражение. Если ты его получишь, то ты будешь для меня снова желанным гостем. Поцелуй меня (Спикхер исполнил это), а теперь счастливого пути! Посылай время от времени Эразму пару новых штанишек, ведь он часто ползает на коленях и ему нужно их очень много. Если ты проедешь через Нюрнберг, прибавь к этому пестрого гусара и пряник, как подобает доброму отцу. Прощай же, милый Эразм. – Она повернулась на другой бок и заснула.
Спикхер поднял маленького Эразма и прижал его к сердцу, но тот громко закричал. Тогда Спикхер поставил его на пол и отправился странствовать. Один раз он наткнулся на некоего Петера Шлемиля, который продал свою тень; они хотели странствовать вместе так, чтобы Эразм Спикхер бросал нужную тень, а Петер Шлемиль отражался в зеркале; из этого ничего не вышло.
Конец истории о потерянном отражении
Постскриптум странствующего энтузиаста. Что глядит на меня из этого зеркала? Разве это я? О Юлия-Джульетта! Небесный образ! Адский дух! Восторг и мучение! Стремление и отчаяние! Ты видишь, мой милый Теодор Амадей Гофман, что чуждая, темная сила слишком часто и видимо вступает в мою жизнь и, обманывая сон мой прекрасными грезами, ставит у меня на дороге странные образы. Весь полный видениями новогодней ночи, я почти готов думать, что советник юстиции в самом деле сделан из камеди, что чай его был рождественской или новогодней выставкой, а прекрасная Юлия – тот соблазнительный женский образ Рембрандта или Калло, который лишил Эразма Спикхера его прекрасного, верного отражения.
Sanctus. Перевод М. Бекетовой

Доктор с глубокомысленным видом покачал головой.
– Как? – воскликнул капельмейстер, порывисто вскакивая со стула, – значит, катар Беттины – это действительно серьезно?
Доктор раза три или четыре тихонько стукнул об пол своей испанской тростью, вынул табакерку и положил ее обратно, не понюхав табаку, а потом поднял глаза, будто считая розетки на потолке, и начал кашлять, не говоря ни слова. Это вывело капельмейстера из себя: он отлично знал, что все эти манипуляции в переводе на обычный язык означают следующее: «Весьма тяжелый случай, я ничего не могу посоветовать и ничем не могу помочь, визиты мои напоминают визиты доктора из Жильбласа де Сантильяна».
– Скажите же что-нибудь! – сердито вскричал капельмейстер, – скажите, в чем дело, и не придавайте такого значения простой хрипоте, которая сделалась у Беттины потому, что она имела неосторожность не надеть шали, выходя из церкви. Ведь малютка не поплатится за это жизнью?
– О, нет, – сказал доктор, снова вынимая табакерку и на этот раз нюхая табак, – но очень вероятно, что она больше никогда в жизни не споет ни одной ноты.
Тут капельмейстер так ударил себя по голове обоими кулаками, что пудра с его волос полетела во все стороны, и забегал по комнате, крича как помешанный:
– Она не будет петь?! Не будет петь?! Беттина не будет петь?! Умрут все дивные канцонетты, восхитительные болеро и сегидильи, которые лились из ее уст, как звучащее дыхание цветов? Мы не услышим в ее исполнении ни благочестивого Агнуса[6], ни утешительного Бенедиктуса[7]? О, о! Ни одного Мизерере[8], счищавшего с меня земную грязь жалких мыслей, воскрешавшего порой целый мир непорочных церковных тем? Ты лжешь, доктор, лжешь! Тебя посетил сатана, чтобы меня погубить. Тебя подкупил соборный органист, преследующий меня своей злобной завистью с тех пор, как я сочинил восьмиголосый Qui tollis[9], которым восхищается весь мир. Ты хочешь ввергнуть меня в позорное отчаяние, чтобы я бросил в огонь свою новую мессу, но это тебе не удастся. Здесь, здесь, с собой ношу я сольные партии Беттины, – он похлопал себя по правому карману сюртука, – и малютка должна лучше, чем когда-либо, спеть их своим высоким, звонким голосом.
Капельмейстер схватился за шляпу и хотел удалиться, но доктор удержал его, промолвив очень тихо:
– Я уважаю ваше благородное негодование, драгоценный друг мой, но я ничего не преувеличиваю и вовсе не знаю соборного органиста. Дело в том, что, после того как Беттина исполнила во время службы в католической церкви сольные партии в Gloria[10] и Credo[11], на нее напала странная хрипота, или, вернее, безголосие, которое не поддается моему искусству, и я боюсь, что она никогда не будет больше петь.
– Ну, хорошо, – согласился капельмейстер, изображая покорное отчаянье, – дайте ей тогда опиуму, столько опиуму, чтобы она умерла тихой смертью, потому что, если Беттина не будет петь, она не должна больше жить: ведь она только тогда и живет, когда поет, вся ее жизнь в пении. Божественный доктор, сделай милость, отрави ее как можно скорее! У меня есть связи в криминальной коллегии: я учился в Галле вместе с ее президентом, он был великий трубач, мы разыгрывали с ним по ночам пьески под аккомпанемент котов и собачек! Тебе не навредит это честное убийство. Отрави же ее, отрави!
– Вы, кажется, уже в летах, – прервал доктор кипучего капельмейстера, – и довольно давно уже пудрите себе волосы, но, несмотря на это, когда дело касается музыки, вы становитесь трусом. Не надо так кричать и говорить о преступном убийстве, надо сесть спокойно вот здесь, в это удобное кресло, и выслушать меня не перебивая.
– Что я должен слушать? – воскликнул капельмейстер плачущим голосом, но тем не менее сделал то, что ему велели.
– В состоянии Беттины есть нечто совершенно особенное и странное, – начал доктор. – Она говорит в полный голос, – здесь не может быть и речи ни о какой банальной болезни горла; она может даже воспроизвести музыкальный звук, но, как только она хочет возвысить голос в пении, ее силы подкашивает нечто абсолютно непонятное, не проявляющееся никакими обычными симптомами болезни, как, например, покалывание, пощипыванье, щекотанье, и каждая нота звучит не сдавленно и нечисто, как бывает при катаре, а как-то бесцветно и слабо. Сама Беттина очень верно сравнивает свое состояние со сном, когда у человека возникает ощущение способности летать и он пытается подняться в воздух – но тщетно. Этот коварный недуг издевается над моим искусством, и все мои средства не действуют. Вы правы, капельмейстер, вся жизнь Беттины определяется пением; эту маленькую райскую птичку только и можно представить себе поющей, потому она так глубоко взволнована мыслью, что может пропасть ее дар, а значит, и она сама. Я почти убежден, что это все возрастающее душевное беспокойство усиливает ее болезнь и сводит на нет все мои старания. Она сама говорит, что от природы очень впечатлительна, и теперь, после того как я столько времени хватался то за одно, то за другое средство, как тонущий человек хватается за любую щепку, я думаю, что болезнь Беттины более психического, чем физического свойства.
– Верно, доктор! – воскликнул здесь странствующий энтузиаст, который все это время молча сидел в углу со скрещенными руками. – Верно! Вы наконец попали в точку, прекрасный врач мой! Болезнь Беттины есть физическое следствие психического влияния, и это еще опаснее и хуже! Я один могу вам все объяснить!
– Что такое?! – простонал капельмейстер, а доктор придвинул свой стул поближе к странствующему энтузиасту и посмотрел на него с каким-то странным смеющимся выражением. Странствующий энтузиаст поднял глаза вверх и продолжал, не глядя ни на доктора, ни на капельмейстера:
– Капельмейстер! Однажды я видел маленькую пеструю бабочку, которая попала между струн ваших двойных клавикордов. Она весело порхала и задевала блестящими крылышками то за верхние, то за нижние струны, и они издавали тихие-тихие, доступные только для самого изощренного уха аккорды и звуки, – казалось, что бабочка порхает или слабо колышется на волнах. Но иногда какая-нибудь сильнее задетая струна, точно сердясь на это веселое порханье в фортепьяно, звучала громче и колебалась больше, с крыльев бабочки осыпался наряд из цветочной пыльцы, а раненая бабочка, не замечая этого, носилась в веселом звоне и пенье, струны били ее все сильнее и сильнее, и наконец она, бездыханная, упала на деку в отверстие резонанса.
– Что хотим мы этим сказать? – спросил капельмейстер.
– Fiat applicatio[12], милейший! – изрек доктор.
– Здесь нет ничего особенного, – пожал плечами энтузиаст, – я действительно слышал, как вышеупомянутая бабочка играла на клавикордах капельмейстера, но я хотел вообще выразить идею, которая пришла мне тогда в голову и касается всего того, что я буду говорить о болезни Беттины. Впрочем, вы можете счесть все это за аллегорию и изобразить в альбоме какой-нибудь странствующей виртуозки. Мне казалось тогда, что природа воздвигла вокруг нас тысячеструнные клавикорды и мы завертелись в их струнах, принимая ее аккорды и звуки за свои собственные, вызванные свободной волей, и что часто мы бываем смертельно ранены и не подозреваем, что эти раны нанес нам негармонично затронутый звук.
– Очень жаль, – заметил капельмейстер.
– О, – со смехом воскликнул доктор, – имейте терпение, он сейчас сядет на своего конька и поскачет ускоренным галопом в страну предчувствий, снов, психических влияний, симпатий, идиосинкразии и далее – до самой станции «Магнетизма», где он остановится, чтобы позавтракать.
– Тише, тише, мой мудрый доктор, – остановил его странствующий энтузиаст, – вы можете хорохориться сколько хотите, но не пренебрегайте вещами, которые должны бы были смиренно признать и уважать. Не сами ли вы только что сказали, что болезнь Беттины происходит от психического возбуждения или есть просто психическое страдание?
– Но какое отношение, – прервал энтузиаста доктор, – имеет Беттина к несчастной бабочке?
– Когда желают, – отвечал энтузиаст, – все разложить на самые маленькие клеточки, и высмотреть, и рассмотреть каждую крупинку, то это влечет за собой такую скуку! Оставьте бабочку лежать в клавикордах капельмейстера! Ну, скажите мне сами, капельмейстер, не сущее ли это несчастье, что благодатная музыка сделалась интегральной частью нашего разговора? Самые дивные таланты засасываются обыденной, жалкой жизнью! Вместо того чтобы, как прежде, звуки лились на нас из какой-то священной дали, как из чудесного небесного царства, теперь все у нас можно пощупать руками, и все отлично знают, сколько чашек чая должна выпить певица или сколько стаканов вина должен проглотить бас, чтобы достичь требуемого градуса. Я отлично знаю, что есть общества, где царствует настоящий дух музыки и ею занимаются с истинным благоговением, но эти несчастные разукрашенные, расфранченные... нет, я не буду впадать в гнев! Когда я приехал сюда в прошлом году, бедная Беттина была в большой моде, она была, как говорится, recherche[13], почти ни одно чаепитие не обходилось без испанского романса, итальянской канцонетты или даже французской песенки Souvent l’amour[14] и так далее, и все это должна была петь Беттина. Я положительно боялся, что доброе дитя вместе со своим дивным талантом погибнет в этом море чая; слава богу, этого не случилось, но произошла катастрофа.
– Какая катастрофа? – воскликнули разом доктор и капельмейстер.
– Видите ли, господа, бедную Беттину, как говорится, сглазили или заколдовали, и, как ни прискорбно мне в этом сознаться, я должен сказать, что я и есть тот колдун, который совершил это злое дело и не может теперь сразу снять чары с заколдованного им существа.
– Все это вздор, пустяки, а мы сидим себе и спокойно позволяем этому насмешливому злодею мистифицировать себя! – возмутился доктор, вскакивая с места.
– Но, черт возьми, подайте мне катастрофу, катастрофу! – кричал капельмейстер.
– Успокойтесь, господа, – сказал энтузиаст, – сейчас мы дойдем до факта, за который я могу поручиться; можете считать мое колдовство шуткой, но иногда мне бывает очень тяжело от того, что, сам того не зная и не желая, я употребил неизвестную психическую силу, избравши предметом воздействия бедную Беттину. Вероятно, это нечто вроде проводника в электричестве, который безо всякой самостоятельности и свободной воли производит удар.
– Гоп! Гоп! – воскликнул доктор, – посмотрите-ка, какие курбеты выделывает его конек!
– Но в чем же дело, в чем суть? – горячился капельмейстер.
– Вы уже упоминали, капельмейстер, – вел далее энтузиаст, – что в последний раз, непосредственно перед тем, как потерять голос, Беттина пела в католической церкви. Вспомните, это было в первый день Пасхи прошлого года. Вы надели ваше торжественное одеяние и дирижировали великолепной гайдновской мессой в D-moll. Сопрано было представлено целой толпой прелестно одетых молодых девушек, среди них была и Беттина, которая удивительно сильным и звучным голосом исполняла небольшие solo. Вы знаете, что я стоял в тенорах. Начался Sanctus, я почувствовал трепет глубочайшего благоговения, но за моей спиной вдруг что-то зашуршало. Оглянувшись, я, к своему удивлению, увидел Беттину, которая пробиралась между рядами играющих и поющих, желая выйти из хора. «Вы уходите?» – спросил я ее. Она отвечала очень приветливо: «Это крайний срок, когда я могу попасть в **** церковь, чтобы участвовать там, как я обещала, в одной кантате; кроме того, мне нужно еще попробовать два дуэта, которые я буду петь сегодня на музыкальном чае у Б., потом будет ужин у Д. Ведь вы придете? Будут петь два хора из Генделевского “Мессии” и первый финал из “Свадьбы Фигаро”». В это время раздались мощные аккорды Санктуса, и ладан вознесся голубыми облаками к высоким сводам церкви. «Разве вы не знаете, – сказал я, – что грешно и небезнаказанно уходить из церкви во время Санктуса? Вы больше не будете петь в церкви!» Я хотел пошутить, но почему-то вышло, что слова мои прозвучали слишком торжественно. Беттина побледнела и молча вышла из церкви. С этих пор она потеряла голос.
Тем временем доктор снова сел и оперся подбородком о палку; он ничего не сказал, но капельмейстер воскликнул:
– Это в самом деле странно, очень странно!
– Тогда, – продолжал энтузиаст, – у меня в мыслях не было ничего определенного, да и после я не видел ни малейшей связи между безголосием Беттины и случаем в церкви. Только теперь, когда я явился сюда и слышу от вас, доктор, что Беттина все еще страдает своей несносной болезнью, мне показалось, что я тогда уже подумал об истории, которую много лет назад прочел в одной старой книге и которую могу рассказать вам, так как вы, по-видимому, милы и впечатлительны.
– Расскажите! – воодушевился капельмейстер. – Может быть, в ней найдется хорошая тема для оперы.
Доктор же заметил:
– Если вы, капельмейстер, можете положить на музыку сны, предчувствия и магнетическое состояние, то вам пригодится то, что вы услышите.
Оставив эту реплику без внимания, странствующий энтузиаст откашлялся и начал торжественным тоном:
– На необозримое пространство раскинулся лагерь Изабеллы и Фердинанда Аррагонского под стенами Гранады...
– Господь земли и неба! – прервал рассказчика доктор. – Это начинается так, как будто в ближайшие дни и ночи не кончится. Я сижу здесь, а пациенты мои страдают. Я пошлю к черту ваши мавританские рассказы, я читал Гонзальво Кордуанского и слышал сегидильи Беттины, а теперь – баста! Все дальнейшее будет от лукавого!
Доктор поспешил к двери, капельмейстер же остался на месте и спокойно сказал:
– Я замечаю, что история времен войн мавров с Испанией – это та тема, на которую я давно уже хотел написать музыку: сражения, шум, романсы, шествия, кимвалы, хоралы, трубы и литавры, ах, литавры! Теперь мы с вами сошлись, рассказывайте же, любезнейший энтузиаст, кто знает, какое зерно заронит в мои чувства этот желанный рассказ и какие исполинские лилии из него вырастут.
– Ах, – отвечал энтузиаст, – для вас, капельмейстер, все сейчас же складывается в оперу, и от этого происходит то, что благоразумные люди, рассматривающие музыку как крепкую водку, которую пьют только время от времени, в маленьких дозах для укрепления желудка, часто принимают вас за сумасшедшего. Но рассказывать вам я буду, и вы смело можете, если придет охота, прибавить со своей стороны пару аккордов.
Пишущий эти строки чувствует необходимость, прежде чем он припишет этот рассказ энтузиасту, попросить тебя, благосклонный читатель, чтобы ты позволил ему ради краткости особенным образом обозначить аккорды, взятые капельмейстером. Итак, вместо того чтобы писать: «Сказал тут капельмейстер», будет стоять просто: «Капельмейстер».
«На необозримое пространство раскинулся лагерь Изабеллы и Фердинанда Аррагонского под крепкими стенами Гранады. Напрасно ожидая помощи, отчаивался малодушный Боабдил и, горько осмеиваемый народом, называвшим его “маленький король”, находил минутное утешение только в кровавой жестокости к жертвам. Отчаяние и страх с каждым днем все больше и больше охватывали народ Гранады и воинов, и вместе с тем живее становились надежда на победу и жажда битвы в испанском лагере. Штурм был не нужен, Фердинанд довольствовался тем, что обстреливал стены и отбивал вылазки осажденных. Эти маленькие битвы больше походили на веселые турниры, чем на настоящие сражения, и даже павшие в бою поднимали дух испанского войска, возвеличенные всем великолепием церковного культа, как сияющей славой мученичества. Как только вступила в лагерь Изабелла, она велела воздвигнуть посредине высокое деревянное здание с башнями, на которых развевались знамена с красными крестами. Внутри все было устроено как в монастыре и церкви, бенедиктинские монахини жили там, совершая ежедневную службу. Королева в сопровождении своей свиты и рыцарей каждое утро приходила слушать мессу, которую служил ее духовник, поддерживаемый пением хора монахинь. Однажды Изабелла заметила голос, выделявшийся необычайной звонкостью в хоре остальных голосов. Звучание его напоминало победные трели соловья, этого царя лесов, который господствует над ликующим родом пернатых. Но произношение слов было чуждым, и странная, своеобразная манера пения указывала на то, что певица еще не привыкла к церковному стилю и, может быть, даже в первый раз поет во время службы. Изабелла с удивлением посмотрела по сторонам и убедилась, что ее свита испытывает такие же чувства. Когда же королеве попался на глаза храбрый полководец Агуиляр, тоже принадлежавший к ее свите, у нее возникло подозрение, что здесь кроется какое-то необыкновенное приключение. Стоя на коленях и сложив руки, Агуиляр не сводил глаз с решетки, за которой находился хор, и мрачный взгляд его горел страстной тоскою.
Как только кончилась месса, Изабелла пошла в комнаты настоятельницы донны Марии и спросила о чужеземной певице.
– О, королева, – отвечала Мария, – не угодно ли вам припомнить, что месяц тому назад дон Агуиляр задумал атаковать одно укрепление, которое, соединяясь с великолепной террасой, служило маврам местом для увеселений. Каждую ночь лагерь оглашался нечестивыми песнями неверных; они звучали как сладкие голоса сирен, потому-то и хотелось храброму Агуиляру разорить и разрушить гнездо греха. Укрепление было уже взято, и женщин увели на время битвы, но вдруг неожиданное нападение заставило наших, несмотря на мужественное сопротивление, все бросить и отступить в лагерь. Враг не посмел преследовать их; таким образом, женщины и богатая добыча остались за ними. Между пленниц была одна, безутешное горе и отчаяние которой привлекли внимание Агуиляра. С приветливой речью обратился он к женщине, окутанной покрывалом, но она, будто не находя другого способа для выражения своей скорби, взяла несколько аккордов на цитре, висевшей у нее на шее на золотой перевязи, и запела романс, глубокие вздохи и душераздирающий напев которого говорили о разлуке с милым и со всеми радостями жизни. Потрясенный Агуиляр решил отпустить женщину назад в Гранаду. Она бросилась к его ногам и откинула покрывало. “Не Зулэма ли ты, свет певиц Гранады?” – изумился Агуиляр. Это была та самая Зулэма, которую полководец видел во время одного посольства при дворе Боабдила, ее чудесный голос с тех самых пор звучал в глубине его сердца.
“Я возвращаю тебе свободу!” – воскликнул Агуиляр, но тут заговорил почтенный отец Агостино Санхес, шедший с крестом в руках:
“Помни, что, отпуская пленницу, ты совершаешь большую несправедливость по отношению к ней: быть может, отрешившись от язычества, она восприняла бы свет истинной веры и возвратилась в лоно церкви”.
“Она может оставаться у нас месяц, – решил Агуиляр, – и, если не почувствует, что в нее проник дух Господень, пускай вернется в Гранаду”.
Так, ваше величество, Зулэма была взята в монастырь. Сначала она беспрестанно предавалась безутешной скорби и оглашала монастырь то дико и страшно звучавшими, то глубоко жалобными романсами, – везде звучал ее проникающий в душу звучный голос. Однажды в полночь мы собрались в церкви, хор пел в той дивной, священной манере, которой выучил нас великий мастер пения Феррэрас. Я заметила, что Зулэма стоит при свете свечей в открытом проходе хоров и с умиротворенным, набожным видом смотрит вниз; когда мы парами пошли с хоров, Зулэма, проходя близ образа Девы Марии, преклонила колени. На другой день она уже не пела романсов, была тиха и сосредоточенна. Потом, настроив цитру на низкий лад, начала подбирать аккорды того самого хорала, который мы пели в церкви, а затем стала тихо-тихо, очень странно произнося слова, напевать. Я видела, что Дух Божий заговорил с ней кроткими, утешительными словами песнопений и что душа ее открывается для принятия благодати, и поэтому послала к ней регентшу хора сестру Мануэлу, чтобы та раздула эту тлеющую искру. Так и случилось, что священные церковные напевы пробудили в ней веру. Зулэма еще не принята в лоно церкви посредством святого крещения, но ей было позволено присоединиться к нашему хору и возносить свой дивный голос во славу религии.
Королева знала теперь, что происходило в душе Агуиляра, когда по наущенью Агостино он не отправил Зулэму в Гранаду, а позволил взять ее в монастырь, и еще более радовалась обращению Зулэмы к истинной вере. Через несколько дней Зулэма крестилась и получила имя Юлия. При священном акте присутствовали сама королева, маркиз Кадикский, Энрикес да Гусман и полководцы Мендоса и Вильена. Можно было думать, что чудеса веры сделают пение Юлии еще более глубоким и правдивым; так оно и было первое время после крещения, но вскоре Мануэла заметила, что Юлия начала сбиваться с хорала, примешивая к нему какие-то чуждые звуки. Порой вдруг проносился по хорам глухой звон низко настроенной лютни. Звук этот походил на отголосок струн, по которым проносилась буря. Тогда Юлия делалась беспокойной, и случалось даже, что она как бы невольно вставляла в латинский гимн мавританские слова. Мануэла предостерегала вновь обращенную, наставляя ее, чтобы она твердо сопротивлялась врагу, но легкомысленная Юлия не обращала на это внимания и, к досаде сестер, в то самое время, когда звучали строгие, священные хоралы старого Феррэраса, пела суетные любовные мавританские песни, играя на цитре, которую снова настроила на высокий лад. Странно звучали теперь струны цитры: они были высоки и резки, как пронзительный свист маленьких мавританских флейт».
Капельмейстер: «Flauti piccoli – октавные флейты. Но, милейший, пока еще ничего, ничего нет для оперы, никакой экспозиции, а ведь это главное дело; меня поразил только низкий и высокий настрой цитры. Думаете ли вы, что у черта тенор? Он фальшив, этот черт, и поэтому поет фальцетом!»
Энтузиаст: «Боже небесный! Вы становитесь день ото дня все забавнее, капельмейстер! Но вы правы – оставим чертовскому началу всякий неестественно высокий свист, писк и так далее. И продолжим рассказ, ибо я подвергаюсь опасности перескочить через какой-нибудь замечательный момент.
Однажды королева в сопровождении благородных полководцев пришла в церковь бенедиктинских монахинь, чтобы по обыкновению послушать мессу. У ворот церкви лежал несчастный, оборванный нищий. Драбанты хотели его прогнать, но он, слегка привстав, снова с воем бросился на землю и, падая, задел королеву. К нему в гневе подскочил Агуиляр и хотел оттолкнуть его ногой, но тот, приподнявшись с земли, закричал:
“Наступи на змею! Наступи на змею! Она ужалит тебя насмерть!” – ударив при этом по струнам цитры, спрятанной у него под лохмотьями, и они порвались с неприятно резким, свистящим звуком, так что все со страхом отскочили. Драбанты прогнали этого несчастного, и все говорили, что человек этот – попавший в плен сумасшедший мавр, который забавлял лагерных солдат своими безумными шутками и чудной игрой на цитре.
Королева вошла в церковь, и служба началась. Сестры запели Sanctus, настал момент, когда Юлия должна была вступить своим могучим голосом: Pleni sunt coeli gloria tua[15], но тут хоры огласились резкими звуками цитры; Юлия быстро сложила свои ноты и хотела уйти.
– Что ты делаешь?! – воскликнула Мануэла.
– О, – сказала Юлия, – разве ты не слышишь дивные звуки мастера? Я должна петь там, вместе с ним!
И она поспешила к двери, но Мануэла промолвила строгим, торжественным голосом:
– Грешница, уклоняющаяся от службы Господней! Если в то время, как уста твои произносят Ему хвалу, ты имеешь в сердце суетные мысли, уйди отсюда, но в тебе уже сломлена сила песни, в груди твоей замерли чудесные звуки, воспламененные духом Господним!
Слова Мануэлы поразили Юлию как громом – она зашаталась и упала.
Ночью, когда монахини собрались для пения службы, церковь вдруг наполнил густой чад. Вскоре, шипя и свистя, над стенами ближайшего здания взвилось пламя и охватило весь монастырь. С трудом удалось спасти монахинь, по лагерю разносились призывы трубы и рога, и солдаты вскочили, пробудившись от первого сна. Видели, как полководец Агуиляр выскочил из монастыря, растрепанный, в полуобгоревшей одежде, он хотел спасти Юлию, но всякий след ее пропал.
Тщетно боролись с огнем, который раздувало поднявшейся бурей, – он распространялся все дальше и дальше, и вскоре весь блестящий лагерь Изабеллы обратился в пепел.
Мавры решили воспользоваться несчастьем христиан и, уверенные в успехе, осмелились совершить на них нападение, но ни одна битва не явилась такой блестящей победой для испанского оружия, как эта, и, когда испанцы, венчанные победоносным громом труб, отступили за свои укрепления, королева Изабелла взошла на трон, который ей воздвигли, и повелела, чтобы на месте сожженного лагеря построили город. Это должно было доказать гранадским маврам, что осада никогда не будет снята».
Капельмейстер: «Можно ли отважиться выступить в театре с религиозным сюжетом? Ведь и без того уже приходится страдать от милой публики, когда вставляешь туда или сюда небольшой хорал. Но Юлия была бы недурной партией. Представить только двойной стиль, которым она могла бы блеснуть! Сначала романсы, а потом – церковное пение. У меня уже готовы несколько прелестнейших испанских и мавританских романсов, недурен также победный испанский марш, а молитву королевы я хочу обработать мелодраматично, но как это все связать – известно одному Богу! Но рассказывайте дальше, вернемся к Юлии, ведь она, я надеюсь, не сгорела?»
Энтузиаст: «Представьте себе, дорогой капельмейстер, что этот город, который испанцы построили за 21 день и обнесли стенами, – не что иное, как и поныне еще стоящий Санта-Фэ. Но, обращаясь непосредственно к вам, я оставляю торжественный тон, который один только и подходит к такому торжественному сюжету. Мне бы хотелось, чтобы вы сыграли одну из респонсорий Палестрины, которые стоят раскрытые на пюпитре фортепиано».
Капельмейстер исполнил его просьбу, и странствующий энтузиаст продолжал:
«Мавры не упускали случая всячески беспокоить испанцев во время строительства города, отчаяние придавало им безоглядную храбрость, и битвы стали серьезнее прежнего. Однажды Агуиляр преследовал до самых стен Гранады мавританский отряд, напавший на испанскую передовую стражу. Он возвращался со своими рыцарями и, остановившись около миртового леска, невдалеке от первых укреплений, отослал свою свиту, чтобы полностью предаться серьезным мыслям и печальным воспоминаниям. Образ Юлии стоял как живой перед его духовными очами. Во время битвы он слышал ее голос, звучавший то игриво, то жалобно, и теперь ему тоже казалось, что в темных миртах чуть слышно проносится какое-то странное пение: то мавританская песня, то христианский церковный напев.
Вдруг что-то зашуршало, и меж деревьев показался мавританский рыцарь в чешуйчатой серебряной броне, на легком арабском скакуне, и в ту же минуту возле головы Агуиляра просвистела стрела. Он хотел броситься на врага с поднятым мечом, но полетела вторая стрела и глубоко впилась в грудь его лошади. Лошадь взвилась на дыбы от боли и ярости, и Агуиляр вынужден был боком быстро скатиться с нее, чтобы избежать тяжелого падения. Мавр подскочил и занес свою кривую саблю над непокрытой головой Агуиляра. Однако полководец ловко отклонил смертельную опасность, сильно ударив по сабле. Мавра спасло только то, что он спрятался, припав к лошади. В ту же минуту лошадь мавра наскочила прямо на Агуиляра, и он не смог нанести второй удар. Мавр выхватил свой кинжал, но полководец снова опередил его: с исполинской силой схватил врага, стащил с лошади и, завертев в воздухе, бросил на землю. Затем наступил коленом на грудь мавра и сжал левой рукой его правую руку так, что тот не мог двинуться, а правой выхватил кинжал. Агуиляр готов уже был проткнуть неверному горло, как тот выдохнул:
– Зулэма!
Агуиляр окаменел, рука его не могла довершить удара.
– Несчастный! – воскликнул он. – Какое имя произнес ты?
– Добей, – простонал мавр, – добей того, кто поклялся тебя убить! Узнай, коварный христианин, узнай, что ты похитил Зулэму у Хихэма, последнего из рода Альгамара! Узнай, что тот оборванный нищий, который под видом безумца прокрался в ваш лагерь, был Хихэм. Узнай, что мне удалось разрушить мрачную тюрьму, в которую вы, проклятые, заключили свет моих мыслей, и я спас Зулэму!
– Так, значит, Зулэма, Юлия, жива? – воскликнул Агуиляр.
Хихэм захохотал с мрачной издевкой.
– Да, она жива, но образ вашего кровавого, увенчанного терном идола опутал ее злыми чарами и душистый, пылающий цвет жизни увял под погребальными покровами безумных женщин, которые называют себя невестами вашего идола. Узнай, что звуки и песня умерли в ее груди, точно от ядовитого дыхания самума; вся радость жизни исчезла вместе со сладкими песнями Зулэмы, и потому убей меня, убей, ведь я не мог совершить мщения над тобой, который отнял у меня то, что дороже жизни!
Агуиляр выпустил Хихэма и медленно встал, поднявши с земли свой меч.
– Хихэм, – сказал он, – Зулэма, получившая в святом крещении имя Юлия, была взята в плен в честном бою. Просвещенная милостью Божией, она отреклась от презренного служения Магомету, а то, что ты, заблуждающийся мавр, называешь злыми чарами идола, было искушением дьявола, которому она не могла противостоять. Если ты называешь Зулэму своею возлюбленной, то Юлия, обращенная ко Христу, будет дамой моих мыслей, и с нею в сердце и во славу истинной веры я хочу сразиться с тобой в открытом бою. Возьми свое оружие и нападай на меня – как хочешь, по своему обычаю.
Быстро схватил Хихэм свои меч и щит, но, подбежав к Агуиляру, с громким воем отшатнулся назад, вскочил на коня и умчался быстрым галопом. Агуиляр не знал, что это должно означать, но тут он услышал за своей спиной голос достойного старца Агостино Санхеса, который, кротко улыбаясь, произнес:
– Кого же испугался Хихэм – меня или Господа, который живет во мне и любовь к которому он презирает?
Агуиляр рассказал все, что узнал про Юлию, и они оба ясно вспомнили о пророческих словах Мануэлы, когда в душе Юлии, соблазненной звоном цитры Хихэма, умерла всякая набожность и она оставила хоры во время Санктуса».
Капельмейстер: «Я не думаю больше об опере, но битва мавра Хихэма, закованного в чешуйчатую броню, и испанца Агуиляра тоже представилась мне в музыке. Черт побери! Да где же звучит лучшая схватка, чем в моцартовском “Дон Жуане”, вы знаете, в первом акте...»
Энтузиаст: «Довольно, капельмейстер, я хочу поставить последнюю точку в моем слишком длинном рассказе. Будут еще разные вещи, и необходимо сосредоточить свои мысли, тем более что я все время думаю о Беттине, и это порядочно меня пугает. Я бы вовсе не хотел, чтобы она когда-нибудь узнала про мою испанскую историю, а между тем мне все время кажется, что она подслушивает у той двери, что, конечно, нужно приписать только моему воображению. Итак, я продолжаю. Побиваемые во всех сражениях, ежедневно и ежечасно мучимые голодом, мавры были вынуждены наконец сдаться на милость победителя. Фердинанд и Изабелла вступили в Гранаду под гром выстрелов, окруженные торжественной пышностью. Священники превратили большую мечеть в собор, и туда направилось шествие, чтобы в благочестивой мессе возблагодарить Бога торжественным Тe Deum[16] за славную победу над служителями неверного пророка Магомета. Все знали, что с трудом подавленное сопротивление мавров может вспыхнуть с новой силой, и потому отряды войска, готового к битве, были рассредоточены по городу, прикрывая шествие, двигавшееся по главной улице. Когда Агуиляр, следовавший из отдаленного пункта во главе пешего отряда, входил в собор, где уже начиналась служба, в его левое плечо вдруг вонзилась стрела. В то же мгновение из темного сводчатого прохода выскочила толпа мавров и стремительно напала на христиан. Во главе их был Хихэм. Он бросился на Агуиляра, но полководец, лишь слегка задетый и почти не чувствующий боли от раны, ловко отбил его могучий удар. Мгновение – и Хихэм лежал у ног Агуиляра с отрубленной головой. Теперь уже испанцы яростно перешли в наступление, и коварные мавры вскоре обратились в бегство. Они успели спрятаться в каменном доме, быстро закрыв ворота. Агуиляр велел поджечь этот дом. Уже пламя взвилось над крышей, когда, заглушая гром перестрелки, из горящего здания зазвучал удивительный голос: Sanctus, sanctus Dominus deus Sabaoth![17] “Юлия! Юлия!” – в отчаянии закричал Агуиляр. Неожиданно ворота раскрылись, и из них вышла Юлия в одежде бенедиктинской монахини. Sanctus, sanctus Dominus deus Sabaoth, – громко пела она. За Юлией шли мавры со склоненными головами, сложив крестом на груди руки. Изумленные испанцы расступились. Юлия и мавры, проследовав меж их рядов, вошли в собор. Benedictus qui venit in nomine domini[18], – пела Юлия. Народ невольно преклонил колена – словно явилась святая, посланная небом возвестить благословение Божье. Устремив к небу просветленный взор, Юлия твердым шагом подошла к главному алтарю и, встав между Фердинандом и Изабеллой, начала петь службу, со страстью исполняя священные обряды. А при последних словах – Dona nobis pacem[19] – она без чувств упала на руки королеве. Все обращенные к Богу мавры получили в тот же день святое крещение».
Так закончил энтузиаст свой рассказ. Как раз в эту минуту с великим шумом – стуча палкой об пол и громко негодуя – вошел доктор. «Вы все еще сидите здесь и рассказываете глупые фантастические истории, не замечая того, что творится вокруг!» – сердито кричал он.
– Что случилось, дражайший? – испугался капельмейстер.
– Я знаю, в чем дело, – спокойно сказал энтузиаст, – просто-напросто Беттина услышала наш громкий разговор, вошла в соседний кабинет и теперь все знает.
– Это все вы, сумасшедший энтузиаст! – возмутился доктор, – вы с вашими безумными манерами и проклятыми лживыми историями отравляете и разрушаете нежные организмы, вы за это ответите!
– Милейший доктор! – прервал энтузиаст разгневанного приятеля, – не горячитесь, а подумайте лучше о том, что психическая болезнь Беттины требует психического лекарства, и, может быть, моя история...
– Довольно, довольно! – отмахнулся доктор. – Я знаю, что вы хотите сказать.
– Для оперы это не годится, но тут было несколько замечательно звучащих аккордов, – пробормотал капельмейстер, беря шляпу.
Спустя три месяца странствующий энтузиаст слушал выздоровевшую Беттину, которая великолепным звонким голосом пела Stabat Mater Перголезе. Это было не в церкви, но в довольно большом помещении. Полный радости и благоговейного восторга, он поцеловал ее руку, а она сказала:
– Вы не то чтобы колдун, но иногда идете наперекор природе.
– Как все энтузиасты, – прибавил капельмейстер.
Теофиль Готье. Двойственный рыцарь. Перевод Ф. Сологуба

Что так опечалило светлокудрую Едвигу? Отчего она, склонив голову на руку и поставив локоть на колено, сидит в стороне от всех, грустная, как отчаяние, бледная, как алебастровая статуя, которая плачет над могилою?
Крупная слеза катится по ее нежной щеке, – одна слеза, но никогда не иссякающая; как та капля воды, которая, беспрестанно падая с пещерных сводов, точит гранит, так и эта слеза, падая и падая из ее глаз на ее сердце, пронзает его насквозь.
Едвига, светлокудрая Едвига, или уже не веришь ты в Иисуса Христа, кроткого Спасителя? Или сомневаешься ты в милосердии Пресвятой Девы Марии? Почему ты держишь под сердцем свои маленькие руки, тонкие, исхудалые, нежные, как руки эльфов и вилис? Ты скоро будешь матерью; это твой драгоценный дар; а твой благородный супруг, граф Лодброг, принесет, по своему обету, алтарь литого серебра и чашу чистого золота в дар храму святого Этберта, если ты родишь ему сына.
Увы! увы! семь мечей скорби пронзили сердце бедной Едвиги; ужасная тайна тяготит ее душу. Несколько месяцев назад в замок пришел чужестранец; в ту ночь была ужасная погода: башни дрожали, флюгера скрипели, задувало огонь в камине, и ветер колотил в стекла окон, как докучливый, незваный гость.
Чужестранец был прекрасен, как ангел, но как падший ангел; он улыбался кротко и кротко смотрел, и, однако, этот взгляд и эта улыбка леденили ужасом и внушали страх, какой испытывают, наклоняясь над бездной. Как у тигра, подстерегающего добычу, какая-то гнусная нежность и коварная томность сопровождали все его движения; он прельщал, как змея чарует птицу.
Этот чужестранец был искусный певец; его смуглое лицо показывало, что он видал иные небеса; он говорил, что пришел из далекой Богемии, и просил гостеприимства только на ночь.
Он остался на эту ночь и еще на другие дни и другие ночи, потому что буря не утихала, и старый замок сотрясался до самого основания, словно ураган хотел разрушить его и повалить его зубчатую вершину в пенящиеся воды потока.
Чтобы скрасить это время, пришелец пел странные стихи, которые волновали сердце и возбуждали жестокие мысли; все время, пока он пел, ворон, черный и блестящий, словно агат, сидел у него на плече, отбивал такт своим клювом и словно рукоплескал, потрясая крыльями. Едвига бледнела, бледнела, как лилия при луне; Едвига краснела, краснела, как роза на заре, и опускалась в свое большое кресло, усталая, полуживая, опьяненная, как будто бы она надышалась роковыми запахами смертоносных цветов.
Наконец чужестранец может уйти – голубая улыбка озарила лицо неба. И с этого дня Едвига, светлокудрая Едвига плачет, все плачет, сидя в углу под окном.
Едвига – мать; у нее прекрасный ребенок, белый да румяный. Старый граф Лодброг заказал литейщику алтарь литого серебра, а золотых дел мастеру заплатил тысячу золотых монет, чтобы тот сделал чашу; будет она тяжела и объемиста и вместит добрую меру вина; если до дна осушит ее настоятель, так, значит, умеет он пить.
И бел, и румян ребенок, но темен взор его, как взор захожего певца: мать хорошо это видит. Ах, бедная Едвига! Зачем ты так засматривалась на чужестранца с его арфой и его вороном?
Капеллан окрестил ребенка; ему дали имя Олуф, прекрасное имя! Кудесник взошел на самую высокую башню, чтобы составить для него гороскоп.
Погода была ясная и холодная; как волчья челюсть с острыми и белыми зубами, островерхий гребень снежных гор изрезывал край небесной ризы; крупные и бледные звезды блистали в ночном голубом сумраке – каждая как далекое серебряное солнце.
Кудесник определил долготу места, отметил год, день и минуту; он сделал длинное вычисление красным карандашом на длинном пергаменте, испещренном кабалистическими знаками, вернулся в свой кабинет и опять поднялся на площадку башни. Хотя верны его итоги и правилен его звездный расчет, как точная смета ювелира, взвешивающего драгоценные камни, однако он начинает снова: нельзя допустить ошибки.
У маленького графа Олуфа – двойная звезда, зеленая и красная, зеленая, как надежда, красная, как ад; одна благоприятная, другая зловещая. Было ли когда-нибудь видно, чтобы ребенок имел двойную звезду?
С важным и значительным видом кудесник вошел в комнату к роженице и сказал, проводя костлявой рукой по волнам своей длинной, как у мага, бороды:
– Графиня Едвига и вы, граф Лодброг, два влияния управляли рождением Олуфа, вашего дражайшего сына, – одно доброе, другое злое; поэтому у него зеленая звезда и красная звезда. Две над ним власти; он будет весьма счастлив или весьма несчастлив, а может быть, то и другое вместе сбудется над ним.
Граф Лодброг ответил кудеснику:
– Зеленая звезда одолеет.
Но Едвига боялась своим материнским сердцем, как бы не одолела красная. Она опять оперлась головой на руку, локтем на колено и опять стала плакать в уголке под окном. После того как она вскормила своего ребенка, она только и делала, что смотрела сквозь стекло на снег, быстро падающий густыми хлопьями, словно там, наверху, ощипывали белые крылья всем ангелам и всем херувимам.
Время от времени ворон пролетал перед окном, каркая и сотрясая эту серебристую пыль. Это напоминало Едвиге о странном вороне, который всегда сидел на плече у чужестранца с нежным взором тигра, с чарующей улыбкой ехидны.
И слезы быстрее падали из глаз на ее сердце, на ее измученное сердце...
Олуф – такой странный ребенок: под его белой и румяной кожей словно два ребенка, различные нравом; то он, как ангел, кроткий, а то назавтра злой, как дьявол, кусает у матери грудь и ногтями царапает няньке лицо.
Старый граф Лодброг, усмехаясь под своими седыми усами, говорит, что Олуф будет славным солдатом и что у него воинственный нрав. Пока же Олуф – несносный шалун; то он плачет, то смеется; капризен, как луна, взбалмошен, как женщина; он ходит, бегает, останавливается вдруг без видимой причины, забывает свои затеи – и самое буйное беспокойство заменяется совершенною неподвижностью; он один, но словно разговаривает с невидимым собеседником! Когда его спрашивают о причине всех этих волнений, он говорит, что красная звезда его мучит...
Вот уже Олуфу пятнадцать лет. Его характер становится более и более неизъяснимым, в его лице, хотя и прекрасном, тревожное выражение; он светлокудрый, как его мать, все его черты обличают северную расу; но под его лбом, белым, как снег, еще не исчерченным ни охотничьими лыжами, ни отпечатками медвежьих лап, – под этим лбом, который, конечно, принадлежит древнему роду Лодброгов, блестят между темно-желтыми веками с длинными, черными ресницами агатовые глаза, одаренные пылом итальянских страстей, глаза жестокие и нежные, как у захожего певца.
Как мчатся месяцы и еще быстрее годы! Едвига почивает под мрачными сводами в склепе Лодброгов, рядом со старым графом, который улыбается в своей могиле тому, что имя его не погибнет. Она была уже так бледна, что смерть немного изменила ее. На ее могиле прекрасное лежит изваяние со скрещенными руками, с мраморной собачкой у ног – верным другом покойницы. Что сказала Едвига в последний свой час, никто того не знает, но, слушая исповедь ее, духовник ее стал бледнее, чем сама умирающая.
Олуфу, черноокому и светлокудрому сыну печальной Едвиги, теперь двадцать лет. Он весьма ловок во всех упражнениях, никто лучше его не владеет луком: он стрелой рассекает стрелу, которая только что вонзилась, трепеща, в середину цели; он укрощает, без узды и без шпор, самых диких коней.
Ни одна женщина, ни одна молодая девица никогда не взирали на него безнаказанно; но ни одна из любивших его не была счастлива. Роковая неровность его нрава препятствовала всякой возможности счастья между ним и женщиной. Одна из его половин страстно любила, другая ненавидела; то зеленая звезда побеждала, то красная. То он говорил: «О светлые северные девы, блистающие и чистые, как полярные льдины, с очами светлыми, как лунное сияние, с ланитами, обвеянными свежестью северной зари!» И на другой день он восклицал: «О дочери Италии, позлащенные солнцем! Пламенные сердца в бронзовых грудях!» Печальнее всего то, что он был искренним в обоих случаях.
Увы! омраченные скорбью печальные тени, вы даже не обвиняете его, потому что вы знаете, что он несчастнее вас; его сердце – поле, непрестанно попираемое ногами двух неведомых борцов, из которых каждый, как в битве Иакова с ангелом, стремится сокрушить бедро своему противнику.
Там, на кладбище, под широкими листьями кленов, под зелеными ветвями болезненных златоцветов, в диком овсе и крапиве, не один забытый покоится камень, на который только утренняя роса расточает свои слезы. Мина, Дора, Текла! не слишком ли тяжела земля под вашими нежными грудями и над вашими прелестными телами?
Однажды Олуф призывает Дитриха, своего верного конюшего, и велит ему седлать коня.
– Господин, взгляните, как падает снег, как ветер дует и нагибает до земли вершины елей; разве не слышите вы, что вдали воют отощавшие волки и стонут, как осужденные души, издыхающие олени?
– Дитрих, мой верный конюший, я снег отряхну, как пух, что пристает к плащу; я пройду под согнувшимися в дугу елями, наклонив немного перо моей шляпы. Что мне волки! их когти притупятся на этих добрых латах, – а бедному оленю, который стонет и плачет горючими слезами, я концом моего меча откопаю из-подо льда свежий и цветущий мох, которого ему самому не достать.
Граф Олуф де Лодброг (так его зовут с тех пор, как старый граф скончался) едет на своем добром коне, сопровождаемый своими двумя громадными псами, Мургом и Фанрисом, потому что у молодого господина с веками оранжевого цвета назначено свидание, и уже, может быть, на маленькой островерхой башенке стоит, склонившись на резную решетку балкона. Несмотря на холод и ветер, молодая девица и старается рассмотреть беспокойными глазами среди белой долины перья рыцарской шляпы.
Олуф на своем громадном коне, вонзая в его бока шпоры, подвигается в поле; он проезжает через озеро, из которого холод сделал одну ледяную глыбу, где вкраплены рыбы, распростертые пловцы, словно окаменелые; четыре подковы, вооруженные шипами, прочно ступают по твердой поверхности; туман, образованный конским дыханием и потом, окружает его и следует за ним, словно он скачет в облаке; два пса, Мург и Фанрис, с каждой стороны своего господина, словно сказочные животные, выдыхают своими красными ноздрями длинные столбы пара.
Вот еловый лес; подобные призракам ели простирают свои руки, отягощенные белыми покровами; самые молодые и гибкие елки согнуты тяжестью снега и кажутся рядом серебряных арок. Черный ужас обитает в этом лесу, среди этих чудовищных утесов, среди этих деревьев, из которых каждое словно прикрывает своими корнями гнездо оцепенелых драконов. Но Олуф не знает страха.
Путь становится все уже, пониклые ветви елей скрещиваются и спутываются; едва сквозь редкие просветы можно видеть цепь покрытых снегом холмов, которые вырезываются белыми волнами на черном и тусклом небе.
К счастью, Мопс – добрый бегун, который носил бы не сгибаясь громадного Одина; никакое препятствие не останавливает его; он скачет через утесы, прыгает через рытвины и время от времени исторгает из камней, о которые бьет под снегом его копыто, сноп искр, тотчас же погасающих.
– Вперед, Мопс, смелее! Еще только миновать нам небольшую равнину да березовую рощу; прекрасная рука приласкает твою атласную шею, и в теплой конюшне тебе дадут вволю отборного ячменя и овса.
Какое прекрасное зрелище – березовая роща! Все ветви, словно ватой, покрыты мохнатым слоем инея; мельчайшие веточки выделяются, белые, из тьмы: словно это громадная корзина сквозного тонкого чекана, или коралловый лес из серебра, или грот со всеми своими сталактитами; те ветви и причудливые цветы, которые мороз наводит на стекла, не представляют рисунков более запутанных и разнообразных.
– Господин Олуф, как вы запоздали! Я боялась, что горный медведь загородил вам дорогу или что эльфы увлекли вас танцевать, – сказала молодая владетельница замка, посадивши Олуфа в дубовое кресло перед камином. – Но почему вы пришли на любовное свидание с товарищем? Или вам одному страшно в лесу!
– О каком товарище хотите вы сказать, свет моей души? – спросил молодую хозяйку весьма удивленный Олуф.
– О рыцаре красной звезды, которого вы всегда водите с собой. Он родился от взгляда богемского певца; это губительный дух, которым вы одержимы, отделайтесь от рыцаря с красной звездою, или я никогда не захочу слышать о вашей любви; не могу же я быть сразу женой двух мужей.
Что ни делал Олуф, что он ни говорил, а не мог добиться, чтоб позволила ему Бренда поцеловать ее розовые пальчики; он ушел весьма недовольный и решил вызвать на бой рыцаря красной звезды, как только его встретит.
Хотя и сурово приняла его Бренда, а на другой день Олуф снова отправился в путь к замку с островерхими башенками: влюбленные не унывают.
Всю дорогу он думал: какая глупая Бренда! И что она хотела сказать своим рыцарем с красной звездою?
Буря свирепствовала; снег крутился и едва давал различить небо от земли. Вереница зловещих воронов, несмотря на лай Фанриса и Мурга, которые прыгали за ними в воздух, кружились над головой Олуфа. Во главе их был блистающий, словно агат, ворон, который некогда отбивал такт на плече у захожего певца.
Фанрис и Мург внезапно остановились; их подвижные ноздри беспокойно обнюхивали воздух: они почуяли врага. Это не волк, не лисица; и волк, и лисица были бы на один зуб этим славным псам.
Послышался топот, и вскоре показался на повороте дороги рыцарь верхом на громадном коне, с двумя огромными псами позади.
Вы приняли бы его за Олуфа. Он был точно так же вооружен и носил те же знаки: только перо на его шляпе было красное, а не зеленое. Так тесна была дорога, что одному из рыцарей надо было бы отступить.
– Господин Олуф, подвиньтесь назад, чтобы мне проехать, – сказал рыцарь, не подымая забрала. – Путь мой долог, меня ждут, мне надо явиться вовремя.
– Бородой моего отца клянусь, что вы отодвинетесь. Я еду на любовное свидание, а влюбленные торопятся, – ответил Олуф и положил руку на рукоять своего меча.
Неизвестный обнажил свой меч, и битва началась. Под ударами мечей от стальных колец в кольчугах брызгали снопы сверкающих искр; скоро зазубрились мечи, как пилы, хотя и были высокого закала. Сражающиеся сквозь дым от их коней и туман от их быстрых дыханий были похожи на двух черных кузнецов, остервенившихся над раскаленным докрасна железом. Кони, одушевленные такой же яростью, как их господа, кусали прекрасными зубами друг другу жилистые шеи, и кожа висела лохмотьями на их груди; они делали внезапные яростные прыжки, подымались на дыбы и своими копытами, как сжатыми кулаками, наносили друг другу ужасные удары, между тем как над их головами яростно рубились всадники; псы грызлись и выли.
Капли крови, просачиваясь сквозь настельную чешую лат и падая на снег еще теплые, делали в нем розовые скважинки. Через несколько минут снег стал похож на решето, так часто и быстро падали капли. Оба рыцаря были ранены.
Странное дело: Олуф чувствовал удары, которые он наносил неизвестному рыцарю; он страдал и от тех ран, которые получал, и от тех, которые делал; он испытывал сильный холод в груди, как от железа, которое вошло бы в грудь, отыскивая сердце, и, однако, его панцирь против сердца не был поврежден: его единственная рана была на правой руке. Странный поединок, где победитель страдает так же, как и побежденный.
Собрав свои силы, Олуф сбил страшный шлем со своего противника. О ужас! Что видит сын Едвиги и Лодброга? Он видит себя самого перед собой; зеркало было бы не так точно. Он сражался со своим собственным призраком, с рыцарем красной звезды. Призрак испустил громкий крик и исчез.
Вереница воронов поднялась к небу, и храбрый Олуф продолжал свой путь; возвращаясь вечером в свой замок, он вез на своем седле юную Бренду, которая на этот раз захотела его слушать. Не видя рыцаря с красной звездой, она решилась уронить из своих алых губ на сердце Олуфа этот обет, который так дорого стоил ее стыдливости. Ночь была светлая и голубая; Олуф поднял голову, чтобы найти свою двойную звезду и показать ее невесте, но осталась только зеленая, красная исчезла.
Вошедши в замок, Бренда, счастливая этим чудом, которое она объясняла действием любви, сказала молодому Олуфу, что агат его глаз переменился на лазурь – знак небесного прощения.
Старый Лодброг радостно улыбнулся в глубине своей могилы, потому что, по правде сказать, глаза Олуфа заставляли его иногда втайне призадумываться. Душа Едвиги возрадовалась тому, что сын благородного господина Лодброга наконец победил злое влияние темного глаза, черного ворона и красной звезды: человек низложил дьявольское порождение.
Эта история показывает, какое влияние может иметь одна минута забвения, один взгляд, даже невинный.
Молодые жены, не бросайте никогда взоров на искусных певцов из Богемии, которые сказывают упоительные и сатанинские стихи. Вы, молодые девы, доверяйтесь только зеленой звезде; а вы, которые имеете несчастье быть двойственными, мужественно сражайтесь, хотя бы приходилось вам наносить себе же раны своим собственным мечом, сражайтесь с внутренним противником, злым рыцарем красной звезды.
Вы спросите, кто нам принес из Норвегии эту легенду? Принес ее лебедь, прекрасная птица с желтым клювом, которая полпути через фиорды плывет и полпути летит.
Герберт Уэллс
Красная комната. Перевод В. Азова

– Могу вас уверить, – сказал я, – что потребуется очень осязаемое привидение, чтобы испугать меня.
И я встал перед камином со стаканом в руке.
– Это ваше собственное желание, – сказал сухорукий человек, бросив на меня косой взгляд.
– Я живу уже двадцать восемь лет на свете, – сказал я, – и до сих пор еще не видел привидений.
Старая женщина сидела, пристально глядя в огонь; ее бледные глаза были широко раскрыты.
– Ай! – вмешалась она. – Вот вы прожили двадцать восемь лет, а, наверно, не встречали ничего похожего на этот дом. Немало вы еще увидите, коли у вас на плечах только двадцать восемь лет. – Она медленно качала головой из стороны в сторону. – Немало можно еще увидеть на свете горя!
Я подозревал, что старики стараются усилить своим настойчивым жужжанием призрачные ужасы этого дома. Я поставил на стол свой пустой стакан, окинул взглядом комнату и мельком уловил в конце ее, в невероятном старинном зеркале, свое отражение, укороченное и расширенное до невозможности.
– Ну, так что ж, – сказал я, – если я что-нибудь увижу сегодня ночью, я научусь многому; ведь я подойду к делу без всякой предвзятости.
– Это ваше собственное желание, – снова повторил сухорукий.
Я услышал стук палки и тяжелые шаги снаружи по плитам коридора. Дверь заскрипела на петлях, и в комнату вошел второй старик, более согнутый, более морщинистый, более дряхлый, чем первый. Он опирался на одинокий костыль, глаза его были защищены щитком, а полувывороченная бледно-розовая нижняя губа отвисла, обнажая разрушающиеся желтые зубы. Он направился к креслу по другую сторону стола, грузно опустился в него и начал кашлять. Человек с сухой рукой бросил на вновь пришедшего быстрый взгляд, отражавший явную неприязнь; старуха не обратила внимания на появление нового гостя и продолжала все так же пристально смотреть в огонь.
– Я говорю, что это ваша собственная воля, – сказал сухорукий, когда кашель на минуту утих. – Почему вы не пьете? – спросил он новоприбывшего, подвигая к нему пиво.
Старик налил себе полный стакан трясущейся рукой; расплескал на стол. Чудовищная тень его корчилась на стене, передразнивая его движения.
Я должен сознаться, что совсем не ожидал найти таких гротескных стариков. Я всегда находил в дряхлости что-то нечеловеческое, что-то атавистическое и унижающее; у стариков, мне кажется, человеческие свойства почти нечувствительно отпадают день за днем. Эти трое вызывали во мне чувство неловкости своим натянутым молчанием, своими согнутыми фигурами, своим явным недружелюбием ко мне и друг к другу.
– Если, – сказал я, – вы укажете мне эту вашу комнату с привидением, я прекрасно устроюсь в ней на ночь.
Старик с кашлем внезапно отдернул голову назад, заставив меня даже вздрогнуть, и бросил на меня из-под зонтика еще один взгляд своих красных глаз. Но никто не ответил мне. Я подождал минуту, переводя глаза с одного на другого.
– Если, – сказал я несколько громче, – если вы укажете мне эту комнату с привидением, я избавлю вас от необходимости занимать меня.
– Там есть свеча на плите за дверью, – сказал сухорукий; обращаясь ко мне, он упорно смотрел на мои ноги. – Но если вы хотите отправиться в красную комнату сегодня ночью...
– Да уж если не сегодня, то когда же? – сказала старуха.
– О... идите один!
– Прекрасно, – ответил я. – А как мне пройти?
– Идите все прямо по коридору, – сказал старик, – пока не придете к двери; за ней вы найдете винтовую лестницу и на середине ее площадку и другую дверь, обитую байкой. Пройдите через нее и спуститесь по коридору до конца. Красная комната будет у вас по левую руку вверх по ступенькам.
– Правильно ли я запомнил? – сказал я и повторил его указания. Он поправил меня в одной мелочи.
– Вы в самом деле идете туда? – спросил человек со щитком. Он в третий раз окинул меня взглядом, сопровождаемым странным, неестественным подергиванием лица.
– Да уж если не туда, так куда же? – сказала старуха.
– Я для того и приехал, – сказал я и направился к выходу. Старик со щитком над глазами встал и, пошатываясь, обошел стол, чтобы быть поближе к остальным и к огню. У двери я остановился и оглянулся на них: они сидели близко друг к другу, темные на фоне огня, и глядели на меня через плечо с сосредоточенным выражением на своих дряхлых лицах,
– Спокойной ночи, – сказал я, открывая дверь.
– Это ваша собственная воля, – повторил сухорукий.
Я оставил дверь широко раскрытой, пока свеча не разгорелась как следует; потом закрыл ее и пошел по холодному, гулкому коридору.
Должен сознаться, что странные фигуры этих трех старых пенсионеров, на попечение которых остался замок, и потемневшая старинная комната управляющего, где они собрались, немного подействовали на меня, несмотря на усилия сохранить трезвое настроение. Эти люди, казалось, принадлежали к другому веку, более раннему, когда все явления духовной жизни отличались от явлений нашего времени: были менее достоверны, – к веку, когда верили в предзнаменования и колдунов, а существование привидений не вызывало ни в ком сомнений. Самое существование этих стариков представлялось мне призрачным; покрой их платья – порождением умершей мысли, убранство и устройство их комнаты – призрачными мыслями исчезнувших людей, которые скорее тяготили и разделяли жизнь сегодняшнего дня.
Но, сделав над собою усилие, я отогнал от себя эти мысли. В длинном подземном коридоре, по которому гулял сквозняк, было холодно и пыльно, и моя свеча то и дело вспыхивала, заставляя тени корчиться и вздрагивать. На винтовой лестнице сверху и снизу отзывалось эхо; позади меня двигалась одна тень, а впереди, вверх по лестнице, бежала другая. Я дошел до площадки и остановился там на минуту, прислушиваясь к почудившемуся мне шуршанию. Затем, успокоенный полнейшей тишиной, я распахнул обитую байкой дверь и очутился в коридоре.
Вид его едва ли соответствовал моим ожиданиям; лунный свет, проникая сквозь огромное окно на большой лестнице, выделял все предметы яркой черной тенью или серебристым сиянием. Все стояло на своем месте, и можно было подумать, что дом покинут только вчера, а не восемнадцать месяцев назад. В канделябр были вставлены свечи, а пыль, скопившаяся на коврах и натертом полу, лежала таким ровным слоем, что ее невозможно было разглядеть при лунном свете. Я собирался двинуться дальше, как вдруг внезапно остановился. Над площадкой стояла бронзовая группа, скрытая от меня выступом стены; тень ее с необыкновенной отчетливостью падала на белые плиты, вызывая представление о каком-то скорчившемся человеке, подстерегающем меня. Я простоял неподвижно, быть может, полминуты. Затем, засунув руку в карман, где находился револьвер, я двинулся вперед и увидел Ганимеда с орлом, блестевшим в лунном сиянии. Этот инцидент на время успокоил мои нервы, и фарфоровый китаец, голова которого молчаливо закачалась, когда я проходил мимо, едва привлек мое внимание.
Дверь в красную комнату и ступени к ней находились в темном углу. Я принялся водить из стороны в сторону свечой, прежде чем открыть дверь, чтобы составить себе ясное представление о характере покоев, в которых я находился. «Вот тут, – думал я, – был найден мой предшественник», – и воспоминание об этом кольнуло меня страхом. Я бросил через плечо взгляд на озаренного луной Ганимеда и с некоторой поспешностью открыл дверь в красную комнату, полуоборотив лицо в сторону площадки.
Я вошел, сразу закрыл за собой дверь, повернул ключ, который нашел в замке с внутренней стороны, и остановился, высоко держа свечу и разглядывая обстановку, в которой будет протекать мое бдение, – знаменитую красную комнату Лотарингского замка, где умер юный герцог. Или, скорее, где он начал умирать, потому что он открыл дверь и упал головой вперед на ступеньки, по которым я только что поднялся. Таков был конец его бдения, его доблестной попытки разбить предание о призраке, живущем в этом месте. «Никогда, – подумал я, – апоплексия не оказала еще большей услуги суеверию...» С этой комнатой связывались и другие, более старые истории, вплоть до истории о робкой жене и о трагической шутке мужа, хотевшего напугать ее. Оглядывая кругом эту большую мрачную комнату, с ее полными теней оконными нишами, углами и альковами, можно было легко понять, как расцвели предания в этих мрачных углах, в этой плодотворящей тьме. Моя свеча казалась в ее обширности крошечным язычком огня, не способным озарить противоположный конец комнаты, и оставляла за своим островком света целый океан тайны и намеков.
Я решил немедленно произвести систематический осмотр комнаты и рассеять фантастическое влияние темноты, пока оно не овладело мной. Проверив замок двери, я начал ходить по комнате, осматривая со всех сторон каждый предмет обстановки; я приподнял оборки кровати и широко раздвинул ее занавеси. Перед тем как закрыть ставни, я приподнял жалюзи и исследовал запоры окон, потом нагнулся вперед и заглянул вверх – в черноту широкого камина – и постучал по темной дубовой обшивке, ища какого-нибудь скрытого отверстия. В комнате висели два больших зеркала, каждое с парой канделябров, со свечами, а на камине стояли свечи в китайских подсвечниках. Я зажег все свечи одну за другой. В камине лежал уголь – непредвиденный знак внимания со стороны старого управляющего. Я зажег огонь и, когда он хорошо разгорелся, стал к нему спиной и снова осмотрел комнату. Я пододвинул обитое ситцем кресло и стол, чтобы образовать перед собой нечто вроде баррикады, и положил на стол заряженный револьвер. Этот тщательный осмотр принес мне пользу, но все же я нашел, что темнота в отдельных углах и полная тишина слишком возбуждающе действуют на мое воображение. Эхо, отвечавшее на шорох, и потрескивание огня не могли служить мне успокоением. Тень в алькове (особенно наверху) отличалась неопределимым свойством намекать на чье-то присутствие, странной способностью внушать мысль о притаившемся живом существе, мысль, которая так легко возникает в безмолвии и одиночестве. Наконец, чтобы успокоить себя, я вошел в альков со свечой и удостоверился, что там нет ничего осязаемого. Я поставил подсвечник на пол у алькова и оставил его там.
К этому времени я находился уже в состоянии значительного нервного напряжения, хотя рассудок мой и не находил к этому никакой основательной причины. Мысли мои, однако, были вполне ясны. Я совершенно непритворно сознавал, что ничего сверхъестественного не может произойти, и, чтобы занять время, начал складывать стихи о своеобразной легенде этого места. Я попробовал громко декламировать их, но эхо показалось мне неприятным. По этой же причине я бросил по прошествии некоторого времени беседу с самим собой о призраках и их визитах к живым. Мои мысли вернулись к трем старым развалинам там, внизу, и я попытался удержать их на этом предмете. Мрачное сочетание черного и красного в комнате смущало меня; даже при семи свечах помещение казалось темным. Свеча в алькове неровно вспыхивала, а колебание пламени в камине заставляло тени и полутени беспрерывно меняться и шевелиться. Оглядываясь вокруг, чтобы найти какое-нибудь средство против этого, я вспомнил о свечах, которые видел в коридоре, и, сделав над собой легкое усилие, вышел в лунный свет, держа в руках свечу и не закрывая за собой дверей. Вскоре я вернулся с целым десятком свечей. Я разместил их в различных безделушках, которыми щедро была украшена комната, зажег их и расставил в тех местах, где тени были всего гуще, – некоторые на полу, некоторые в углублениях окон, – пока, наконец, мои семнадцать свечей не были размещены таким образом, что каждый дюйм комнаты оказался непосредственно освещенным по крайней мере одной из них. Мне пришло в голову, что, если привидение появится, придется предупредить его, чтобы оно не споткнулось. Теперь комната была освещена совсем ярко. В этих маленьких струящихся язычках заключалось что-то очень веселое и ободряющее, а необходимость снимать с них нагар дала мне занятие и вызвала облегчающее сознание, что время проходит.
Однако, несмотря на это, мысль о предстоящем бодрствовании угнетала меня. Было уже за полночь, когда свеча в алькове внезапно погасла и черная тень снова прыгнула на свое место. Я не заметил, как она потухла; я просто повернулся и увидел, что темнота стояла уже там; так иногда двинешься и заметишь вдруг неожиданное присутствие чужого.
«Черт возьми! – произнес я вслух. – Здоровый сквозняк!» И взяв со стола спички, я прошел небрежной походкой через комнату, чтобы снова осветить угол. Первая спичка не загорелась, и, когда я чиркнул вторую, что-то мигнуло на стене передо мной. Я невольно повернул голову и увидел, что обе свечи на маленьком столике около камина погасли. «Странно! – сказал я. – Не сделал ли я этого сам в припадке рассеянности?»
Я вернулся обратно, снова зажег одну из свечей и, делая это, увидел, что свеча в правом канделябре одного из зеркал замигала и погасла, а за ней почти немедленно последовала ее соседка. Тут не могло быть ошибки. Пламя исчезло, как будто кто-то зажимал фитили между пальцами, и они сразу почернели, не светясь и не дымя. В то время, как я стоял, раскрыв рот, свеча у подножья кровати погасла, и тени, казалось, приблизились ко мне еще на один шаг.
– Нет, это не пройдет! – сказал я, и сначала одна, а потом другая свеча на камине погасла.
– В чем дело? – воскликнул я со странной визгливой нотой, каким-то образом проникшей в мой голос. При этом свеча на шкафу погасла, и та, которую я снова зажег в алькове, последовала за ней.
– Ого! – сказал я. – Эти свечи заколдованы!
Я говорил с полуистерической шутливостью, чиркая при этом спичкой, чтобы зажечь свечи на камине. Мои руки так сильно дрожали, что я дважды провел спичкой мимо шероховатой бумаги спичечной коробки. Когда камин снова выступил из темноты, в самом отдаленном углу у окна погасли две свечи. Но я снова зажег той же спичкой более крупные свечи у зеркала и на полу около порога двери и таким образом, казалось, на минуту одержал верх над силой, гасившей их. Но тут одним порывом исчезло сразу четыре огня в различных углах комнаты, и я с дрожащей торопливостью зажег другую спичку и остановился в нерешительности, не зная, куда ее поднести.
Пока я стоял таким образом, колеблясь, невидимая рука, казалось, смахнула две свечи на столе. С криком ужаса я бросился к алькову, потом в угол, а затем к окну, успев зажечь три свечи в то время, как две другие погасли на камине; затем, придумав лучший способ, я бросил спички в обшитый железом ящик для бумаг в углу и взял в руку подсвечник. Благодаря этому я избегал проволочки зажигания спичек. Но, несмотря ни на что, свечи упорно гасли, и тени, которых я боялся и против которых боролся, снова вернулись и стали подползать ко мне, отвоевывая шаг то с одной, то с другой стороны. Это напоминало неровную грозовую тучу, сметающую звезды на своем пути: от времени до времени одна из них загоралась на минуту и снова исчезала. Теперь я почти обезумел от ужаса перед надвигающейся тьмой, и самообладание покинуло меня... Я скакал, задыхающийся и всклокоченный, от свечи к свече в тщетной борьбе с этим неумолимым наступлением. Я разбил себе об стол бедро, я опрокинул стул, я споткнулся и упал, стащив при падении скатерть со стола. Моя свеча откатилась от меня, и я, поднявшись на ноги, схватил другую. Она внезапно погасла, когда я размахивал ею над столом, задутая, по всей вероятности, ветром, вызванным моим резким движением. И немедленно же обе оставшиеся свечи последовали за ней. Но в комнате все еще был свет – красное пламя, отгонявшее от меня тени. Камин! Конечно, я мог просунуть свою свечу между перекладинами и снова зажечь ее.
Я повернулся к тому месту, где между пылающими угольями все еще плясало пламя, разбрасывая по мебели красные отблески: но не успел я сделать и двух шагов по направлению к решетке, как огонь тотчас же начал колебаться и погас, жар исчез, отблески заметались и померкли, и, когда я всовывал свечу между перекладинами, темнота сомкнулась вокруг меня, как закрывается глаз, окутала меня удушающим объятием, запечатала мое зрение и раздавила последние остатки рассудка в моем мозгу. Свеча выпала из моих рук. Я простер руки в тщетном усилии оттолкнуть от себя давящий мрак и, возвышая голос, вскрикнул изо всех сил – раз, другой, третий. Затем я, должно быть, вскочил, шатаясь, на ноги. Я знаю, что вспомнил озаренный луной коридор и, втянув голову, закрыв лицо руками, бросился к двери.
Но я забыл точное место, где была дверь, и тяжело стукнулся об угол кровати. Я отшатнулся назад, повернулся и получил удар или сам ударился о какой-то громоздкий предмет. У меня осталось смутное воспоминание о том, как я метался таким образом, ударяясь в темноте, о судорожной борьбе и о собственных диких криках, которые я испускал, устремляясь то туда, то сюда, о тяжелом ударе, полученном под конец в лоб, об ужасном ощущении падения, длившемся целую вечность, о своем последнем безумном усилии удержаться на ногах... затем я ничего больше не помню.
Я открыл глаза при свете дня. Голова моя была неуклюже забинтована, и сухорукий обмывал мне лицо. Я оглянулся кругом, стараясь вспомнить, что произошло. Я повел глазами в угол и увидел старуху, на этот раз уж не рассеянную; она капала в стакан какое-то лекарство из маленького синего флакона.
– Где я? – спросил я. – Я как будто припоминаю вас и все-таки не могу понять, кто вы?
Тогда они рассказали мне все, и я выслушал историю об обитаемой привидением красной комнате, как слушают сказку.
– Мы нашли вас на заре, и у вас была кровь на губах и на лбу.
Воспоминание о пережитом возвращалось ко мне очень медленно.
– Теперь вы верите, – сказал старик, – что в комнате нечисто?
Он больше уж не обращался со мной как человек, встречающий незваного гостя, а как сочувствующий в беде друг.
– Да, – сказал я.
– И вы видели призрак? А мы, которые прожили здесь всю свою жизнь, так и не взглянули на него. Потому что мы никогда не осмеливались... Скажите-ка, это действительно старый граф?..
– Нет, – сказал я, – не он...
– Я говорила тебе, – сказала старушка со стаканом в руке, – это его бедная молодая графиня, которая испугалась...
– Нет, не она, – сказал я, – там нет ни привидения графа, ни призрака графини; там вообще нет призрака, но хуже, гораздо хуже...
– Ну? – спросили они.
– Там худший из всех ужасов, преследующих жалкого смертного человека, – сказал я, – и это – страх во всей своей наготе. Страх, который не выносит ни света, ни звука, который не считается с разумом, который оглушает, опутывает темнотой и подавляет. Он преследовал меня, когда я шел по коридору, он боролся со мной в комнате...
Я резко остановился. Наступило молчание. Моя рука поднялась к перевязке.
Тогда человек со щитком над глазами вздохнул и заговорил:
– Так и есть, я знал это. Власть темноты. Темнота прячется там всегда. Вы можете почувствовать ее даже днем, даже в яркий летний полдень, в драпировках, в занавесках... она будет таиться за вами, как бы вы ни осматривались кругом. В сумерках она ползет по коридору и преследует вас так, что вы не осмеливаетесь обернуться. В этой комнате обитает страх – черный страх, и он останется жить там, пока будет стоять этот дом греха.
Неопытное привидение. Перевод А. Туфанова

Обстановка, при которой Клейтон рассказал свою последнюю историю, очень ярко запечатлелась у меня в памяти. Большую часть вечера он сидел в углу возле большого камина, а Сандерсон сидел рядом и покуривал свою брослейскую глиняную трубку, которая так и называлась – «трубка Сандерсона». Был тут еще Ивенс, а также Уиш – это чудо среди актеров и в то же время скромный человек. В эту субботу утром мы все собрались в клубе «Сирена», за исключением Клейтона, который провел там ночь, что, в сущности, и послужило началом его истории. Мы играли в гольф, пока не стемнело, обедали и были в настроении молчаливого благодушия, при котором люди терпеливо слушают рассказы. Когда Клейтон начал рассказывать, мы, по обыкновению, подумали, что он врет. Быть может, он и действительно врал, в этом читатель скоро и сам будет в состоянии разобраться настолько же, насколько и я. Правда, начал он свой рассказ в манере весьма прозаической, но мы подумали, что тут сказывается только неискоренимое искусство этого человека.
– Так вот, – начал он после долгого созерцания взвивающегося фейерверка искр от полена, которое Сандерсон разбивал в камине. – Вы знаете, что я провел здесь ночь в одиночестве...
– Не считая слуг, – заметил Уиш.
– Которые спали в другом флигеле, – возразил Клейтон. – Да! Ну, и... – на несколько секунд он занялся своей сигарой, как будто все еще боясь открыть тайну. А затем произнес совсем тихо: – Я поймал привидение!
– Поймали привидение, говорите вы? – воскликнул Сандерсон. – Где же оно?
А Ивенс, который безмерно восхищался Клейтоном и пробыл две недели в Америке, крикнул:
– Поймали привидение, говорите вы, Клейтон? Как я рад! Расскажите нам сейчас про это.
Клейтон заявил, что сию минуту начнет, только попросил закрыть дверь.
Он взглянул на меня, как бы ища оправдания...
– Здесь, конечно, никто не подслушивает. Только бы нам не напугать здешней прислуги. Ведь если пойдет слух о привидениях в этих местах... Здесь слишком много теней и дубовой обшивки, чтобы шутить с этим. А это, видите ли, было не совсем обыкновенное привидение, и, я думаю, едва ли оно снова явится когда-либо.
– Значит, вы не удержали его? – сказал Сандерсон.
– У меня не хватило духу, – ответил Клейтон.
Тогда Сандерсон заметил, что это его удивляет.
Мы засмеялись, а Клейтон как будто огорчился.
– Я знаю, – продолжал он с некоторым проблеском улыбки, – но факт тот, что это в самом деле было привидение, и я уверен в этом так же, как в том, что я сейчас говорю с вами. Я не шучу. Я знаю, что говорю.
Сандерсон глубоко затянулся трубкой, поглядывая красноватым глазом на Клейтона, и затем выпустил тонкую струйку дыма, более красноречивую, чем иные слова.
Клейтон не обратил на это внимания.
– Это самый странный случай в моей жизни. Вы знаете, что я никогда до этого не верил в привидения и ни во что подобное, а тут, понимаете, загнал его в угол; теперь весь материал у меня в руках.
Он погрузился в еще более глубокое раздумье, достал и начал обрезать вторую сигару своей маленькой, странного вида сигарной гильотинкой.
– Говорили вы с ним? – спросил Уиш.
– Приблизительно около часа.
– Болтливое оказалось? – заметил я, присоединяясь к группе скептиков.
– Очень смущен был, бедняга, – продолжал Клейтон, наклоняя голову к сигаре, и в словах его слышался легкий оттенок порицания.
– Что ж, оно рыдало? – спросил кто-то.
Вспомнив все, Клейтон искренно вздохнул.
– Боже мой, – воскликнул он, – конечно! – И прибавил: – Бедняга!.. Конечно.
– Где же вы наткнулись на него? – спросил Ивенс со своим самым лучшим американским акцентом.
– Я никогда и не воображал, – продолжал Клейтон, игнорируя его, – какими жалкими созданиями могут быть эти привидения! – и на некоторое время он отвернулся от нас, пока искал спички в кармане, чтобы чиркнуть и разжечь сигару. – Я имел случай убедиться в этом, – наконец задумчиво произнес он.
Мы не торопили его.
– Характер, – продолжал он, – остается тем же самым, даже если существо стало бестелесным. Об этом мы слишком часто забываем. Люди, с известной силой и настойчивостью ставящие себе какую-нибудь цель, могут иметь призраки, с силой и настойчивостью стремящиеся к той же цели; большинство привидений, видите ли, так же могут быть преданы одной идее, как маниаки, и могут, так же упрямо, как мулы, постоянно возвращаться все к одному и тому же. Но это бедное создание было не из таких, – он вдруг как-то странно поглядел вверх и обвел глазами комнату. – Я говорю это, – продолжал он, – с самыми лучшими чувствами, но что же делать, если такова правда. Даже при первом взгляде он поразил меня хилостью.
Сигарой своей Клейтон как будто ставил знаки препинания.
– Я, знаете, наткнулся на него там, в длинном коридоре. Он был спиной ко мне, и я первый его увидел. Я сразу признал его за привидение. Он был прозрачен и беловат. Сквозь его грудь я мог ясно видеть тусклый свет оконца в конце коридора. И не только его облик, даже самая его поза говорили о том, что предо мной хилое существо. Он, понимаете, имел такой вид, как будто совершенно не знал, что, собственно, он хочет делать. Одна рука его лежала на дубовой панели, а другая дрожала около рта. Вот так!
– Каков же он был физически? – спросил Сандерсон.
– Тощий. Знаете, какие бывают шеи у юношей – с двумя ямками тут и вот тут?! Маленькая низкая голова с жалкими волосами и довольно безобразными ушами. Узкие плечи, у́же бедер, смятый воротник, короткий пиджак из магазина готового платья, штаны мешком и с бахромой над каблуками. В таком виде он предстал предо мной. Я спокойно поднимался по лестнице. Света я с собой не прихватил – свечи и лампа стоят на столике, на площадке лестницы – и был в своих мягких туфлях. И вот когда я поднялся наверх, я увидел его... Я остановился сзади очень близко и явно привел его в ужас. А сам я ни крошечки не был испуган. Я думаю, что в таких случаях человек уж вовсе не бывает так испуган или возбужден, как воображают. Я был удивлен и заинтересован. Я думал: «Боже мой! Наконец-то привидение! А я-то еще не верил в призраки ни минуты в течение последних двадцати пяти лет».
– Гм! – произнес Уиш.
– По-моему, когда я поднялся на площадку, он в тот же миг почувствовал меня. Вот почему он тотчас же повернулся: предо мной было лицо какого-то незрелого молодого человека, слабый нос, маленькие, жалкие усики, слабо развитый подбородок. На мгновение мы остановились – он глядел на меня через плечо – и смотрели друг на друга. Затем он как будто вспомнил о своем высоком призвании. Повернулся кругом, приосанился, откинул голову, поднял руки, распростер ладони по установленному для привидений образцу и пошел ко мне навстречу. А в то же время жалкая его челюсть отвисла, и он слабо, сдавленно крикнул:
– Бу-у!
Нет, это было ни капли не страшно. Я недавно пообедал и выпил бутылку шампанского – я чувствовал себя совсем одиноким. Я выпил, может быть, две или три, а может быть, даже четыре или пять рюмок виски. Поэтому я был тверд, как утес, и не более испуган, чем если бы лягушка прыгнула на меня.
– Бу-у! – сказал я. – Пустяки. Вы чужой этому месту. Что вы делаете здесь?
Я заметил, как он нахмурился.
– Бу-у, – произнес он еще раз.
– Бу-у, черт бы вас взял! Вы член клуба? – продолжал я и, для того чтобы показать, что мне нет никакого дела до него, шагнул сквозь него и зажег свечу. – Так вы не член клуба... – повторил я, глядя на него искоса.
Он немного шевельнулся, чтобы выпутаться из меня, и его облик стал унылым.
– Нет, – произнес он в ответ на настойчивый вопрос моих глаз, – я не член клуба, я – призрак.
– Хорошо, но это не дает вам права расхаживать по клубу. Разве тут есть кто-нибудь, кого вы желаете видеть, или что-нибудь в этом роде? – И я зажег свечу, делая это насколько возможно тверже, чтобы он по ошибке не принял некоторую мою неуверенность (причиной ее было виски) за признаки страха. Я повернулся к нему со свечой. – Что вы здесь делаете? – повторил я.
Он опустил руки, перестал повторять свое «бу-у» и стоял смущенный и неуклюжий – дух хилого, глуповатого, болтающегося без цели молодого человека.
– Я преследую, – произнес он.
– Вам совершенно незачем это делать, – заметил я спокойным тоном.
– Я – призрак, – возразил он как бы в оправдание.
– Весьма возможно, но здесь вам совершенно незачем заниматься своими преследованиями. Это почтенный частный клуб, здесь часто останавливаются с няньками и детьми, и при подобного рода бесцельных прогулках, какими вы занимаетесь, какая-нибудь бедная крошка легко может наткнуться на вас и испугаться. Мне кажется, вы об этом не подумали.
– Нет, сэр, – ответил он, – не думал.
– А следовало бы. У вас ведь нет никаких прав на этот дом, не правда ли? Разве вы были здесь убиты или что-нибудь в этом роде?
– Нет, сударь, но я полагал, что это старое и обшитое дубом...
– Это не оправдание, – я строго посмотрел на него. – Ваше появление здесь – ошибка, – продолжал я тоном дружеского превосходства. Я сделал вид, будто разыскиваю спички, а потом откровенно поглядел на него. – Будь я на вашем месте, я не ждал бы, пока закричит петух, – сейчас же исчез бы.
Он, казалось, смутился.
– Дело в том, сэр... – начал он.
– Я бы исчез, – перебил я, направляя его домой.
– Дело в том, сэр, что, так или иначе, я не могу.
– Не можете?
– Нет, сэр, я что-то позабыл. Я блуждал здесь со вчерашней полуночи, все прятался в шкафах по пустым спальням и в разных других местах. Я волнуюсь. Я еще никогда до сих пор не преследовал никого, и это, кажется, губит меня.
– Губит?
– Да, сэр. Я пробовал делать это несколько раз, и все не выходит. Я позабыл что-то такое, какой-то пустяк, и вот не могу вернуться.
Ну, уж это, знаете, было слишком для меня. Он посмотрел на меня таким жалким взглядом, что уж потом всю свою жизнь я не смогу вернуться к обычному своему обращению с людьми – довольно-таки высокомерному.
– Странно, – проговорил я, и в то время, как я говорил, мне определенно послышалось, как будто кто-то ходит внизу. – Пойдемте в мою комнату, и вы расскажете мне об этом подробно, – продолжал я, – я, конечно, не могу понять этого.
И тут я попробовал взять его за руку. Хотя, конечно, с таким же успехом вы могли бы попытаться схватить клуб дыма! Кажется, я тогда забыл свой номер; во всяком случае, помню, что я заходил в несколько спален, – к счастью, я был единственной живой душой в этом флигеле, – пока я не нашел своего логовища.
– Вот мы и дома, – сказал я и сел в кресло, – садитесь и расскажите мне все. Мне кажется, старина, что вы поставили себя в довольно неловкое положение.
Ну, и он сказал, что не сядет, что он предпочитает порхать туда и сюда по комнате, если это все равно для меня. Он так и сделал, и скоро мы погрузились в длинный и серьезный разговор. Тут, знаете, часть этого виски с содовой уже испарилась, и я начал понемногу понимать, в какую странную и очаровательную историю я попал. Он стоял предо мной – полупрозрачный, настоящий, по всем правилам, фантом. Он был беззвучен, за исключением его призрачного голоса, он мелькал взад и вперед в этой милой, чистенькой, с ситцевыми занавесями старинной спальне. Можно было видеть сквозь него отблеск медных подсвечников и огни на каминной решетке из желтой меди, углы вставленных в рамы гравюр на стене; и вот здесь-то он мне поведал историю всей своей злополучной маленькой жизни, которую недавно закончил на земле. Нельзя сказать, чтобы у него было особо искреннее лицо, но, конечно, будучи прозрачным, он не мог говорить ничего иного, кроме правды.
– Как? – сказал Уиш, внезапно выпрямляясь в кресле.
– Что? – спросил Клейтон.
– Будучи прозрачным, он не мог говорить ничего иного, кроме правды... Я этого не понимаю, – сказал Уиш.
– И я этого не понимаю, – повторил Клейтон с неподражаемой уверенностью. – Но, уверяю вас, это тем не менее так. Я не могу допустить, чтобы он уклонился от святой правды вот хоть настолько. Он рассказал мне, как он был убит: спустился в подвал со свечкой, чтобы осмотреть газовые трубы – откуда-то шел газ, – и он сказал, что был старшим мастером в одной лондонской частной школе, когда случилось это освобождение от плоти.
– Бедняга! – произнес я.
– Так и я подумал, и чем больше он говорил, тем больше я его жалел. Он был бесцелен в жизни и бесцелен вне ее. Он говорил об отце, о матери, о школьном учителе и обо всех, кто был хотя бы чем-нибудь для него в мире, отзывался дурно. Он был слишком обидчивым, слишком нервным, он говорил, что никто из них не оценил его как следует и никто не понимал его. По-моему, у него никогда в мире не было настоящего друга, у него никогда не было и успеха. Его избегали в играх и проваливали на экзаменах.
– Это бывает с некоторыми людьми, – продолжал он. – Всякий раз как я входил в экзаменационную комнату, мне казалось, что все идет кругом.
Между прочим, он был помолвлен, и, конечно, я думаю, с такой же, как он, чрезмерно обидчивой особой; только неосторожное обращение с газом кончило это дело.
– «А где вы теперь? – спросил я. – Не в...»
Но этого он себе вполне еще не уяснил. Судя по впечатлению, которое он произвел на меня, это было что-то вроде смутно-переходного состояния, специально предназначенного для душ, для которых по-настоящему ничто не существует – ни одно из таких вполне определенных явлений, как грех или добродетель. Я не понял. Он был слишком самоуверен и ненаблюдателен, чтобы дать мне ясное представление о характере места или страны по Ту Сторону Вещей. Но кто бы он ни был, попал он, кажется, все-таки в среду родственных ему призраков – в среду молодых лондонских ротозеев с христианскими именами, и между ними, конечно, было много разговоров о том, что надо бы «пойти явиться кому-нибудь», и о других подобных вещах. Да, «явиться»! Это казалось им невероятным приключением, и большая часть их все время трусила и уклонялась от этого. Так вот он, понимаете, и «явился».
– Но все-таки!.. – бросил Уиш в сторону огня.
– По крайней мере, такое впечатление он произвел на меня, – скромно ответил Клейтон. – Возможно, конечно, я был в состоянии, не очень благоприятствующем критической работе мысли, однако именно такое в основном сложилось впечатление после его рассказа. Он продолжал порхать взад и вперед и своим тоненьким голоском болтать, болтать о своем несчастном «я» – но ни одного ясного слова, точного с самого начала и до конца. Если бы он был реален, тогда он не был бы так тощ, простоват и туп. Только тогда, знаете, он не был бы и здесь, в моей комнате, если бы он был живой. Я бы его выпроводил.
– Да, – сказал Ивенс, – бывают же такие жалкие смертные вроде него.
– И для них как раз столько же случаев стать привидениями, сколько и для всех нас, – добавил я.
– Некоторую «остроту» ему придавало то, что он уже как будто почти понял свою сущность. Переделка, в которую он попал, пожелав «явиться», подействовала на него чрезвычайно угнетающе. Ему сказали, что это будет только «развлечением», ну, он и «явился», не ожидая ничего иного, кроме «развлечения», а вышло, что к его биографии только прибавилась еще одна неудача. Он показал себя бесподобным воплощением неудачника. Он говорил – и я вполне верю, – что он никогда во всю жизнь не сделал ничего такого, что не кончилось бы полным провалом, и в течение бесконечных веков иного он не сделает. Если бы еще нашелся кто-нибудь, кто отнесся бы к нему сочувственно... Тут он остановился, сосредоточенно поглядел на меня и сказал, как это ни было странно, что ни от кого и никогда не видел он такого сочувствия, как от меня. Я понял, чего недостает ему, и решил поставить его на место. Быть может, это было грубо, но, знаете, быть «единственным настоящим другом» и наперсником одного из этих хилых себялюбцев, человека или призрака, все равно, – это свыше моих сил. Я быстро поднялся и сказал:
– Не кажется ли вам, что вы с этим возитесь, как наседка с яйцами? Если вам что и надо сделать, так это поскорей выбраться из всего этого. Соберитесь с силами и попытайтесь.
– Не могу, – промолвил он.
– А вы попытайтесь, – повторил я, и он попробовал...
– Попробовал! – воскликнул Сандерсон. – Каким же образом?
– При помощи пассов, – ответил Клейтон.
– Пассов?
– Да. Он проделывал целый ряд сложных движений руками. При помощи этих пассов он явился и при помощи их исчез. Боже! Сколько мне было возни с ним!
– Но как же с помощью каких-то пассов... – начал я.
– Дорогой мой, – прервал меня Клейтон, поворачиваясь ко мне и с особым ударением произнося некоторые слова. – Вы желаете, чтобы все было ясно. Я не знаю как. Все, что я знаю, – это то, что вы делаете, или, по крайней мере, что он делал, вот и все. Прошло несколько ужасных минут, он продолжал свои пассы и сразу же исчез.
– Следили ли вы за его пассами? – медленно спросил Сандерсон.
– Да, – ответил Клейтон и как будто задумался. – Было чрезвычайно странно, – продолжал он, – нас было двое – я и оно, это неуловимо-прозрачное привидение, – в этом молчании комнаты, в этой тишине пустой гостиницы, в маленьком городишке в ночь на пятницу. Ни единого звука, если не считать наших голосов и слабого шороха, который слышался, когда призрак парил в воздухе. Были две зажженные свечи на туалетном столике, вот и все. Порою то одна, то другая вытягивалась длинным, тонким пламенем. И вот тут случилось нечто странное.
– Я не могу, – сказал призрак, – я никогда...
И, вижу я, садится он в маленькое кресло в ногах постели и начинает рыдать и рыдать. Боже! Какое это было жалкое, всхлипывающее существо!
– Ну возьмите же себя в руки, вы! – сказал я и хотел слегка похлопать его по спине, но... моя рука прошла сквозь него! А к этому времени, надо заметить, я уже был не тот, каким вошел на площадку лестницы. Я уже освоился со странностью происходящего. Помню, я с легким содроганием отдернул руку и отошел к туалетному столику. – Возьмите же себя в руки, – повторил я, – попробуйте. – И чтобы придать ему духу и помочь, я начал и сам проделывать это.
– Что?! – воскликнул Сандерсон. – Пассы?
– Да, пассы.
– Но ведь... – сказал я, почувствовав, что мне пришла в голову одна идея.
– Это интересно, – перебил Сандерсон, сунув палец в свою трубку. – Вы хотите сказать, что это ваше привидение...
– Сделало все, что могло, чтобы переступить назначенный ему предел бытия? Да?
– Нет, – сказал Уиш, – он был не в состоянии, он не мог. Или и вы тоже отправились бы туда вместе с ним.
– Именно так, – сказал я. Теперь найдены были слова для той мелькнувшей на миг идеи.
– Именно так, – повторил Клейтон, сосредоточенно глядя на огонь.
На короткое время наступило молчание.
– И все же в конце концов он сделал это? – спросил Сандерсон.
– В конце концов – да, сделал. Мне пришлось помогать ему, и в конце концов он это сделал – это вышло как-то внезапно. Он уже совсем был в отчаянии. У нас была сцена с ним. А потом он вдруг поднялся и попросил меня медленно повторить перед ним все его пассы.
– Мне кажется, – сказал он, – если я увижу, то сразу пойму, в чем ошибка была в моих пассах.
Так я и сделал.
– Я знаю, – вдруг говорит он.
– Что вы знаете? – спрашиваю я.
– Я знаю, – повторил он и с раздражением продолжал: – Я не могу этого сделать, когда вы глядите на меня, уверяю вас, не могу: отчасти это и было причиной всей неудачи. Я человек настолько нервный, что вы можете мне помешать.
Ну, у нас тут вышел спор. Вполне естественно, что я хотел посмотреть, а он был упрям, как мул, но тут я вдруг чувствую, что устал, как собака; он надоел мне.
– Ладно, – говорю я, – не буду смотреть на вас, – и отвернулся к зеркалу на платяном шкафу у кровати.
И он быстро принялся за дело. Я пробовал следить за ним в зеркале, чтобы увидеть, в чем именно секрет. Его руки и кисти рук вертелись вот так, и так, и так, и затем быстро последний из пассов – когда вы стоите выпрямившись, широко распростерши руки. И вот когда дело дошло до этого решительного момента, он вдруг исчез. Исчез! Его не было! Я повернулся к тому месту, где он стоял, – там ничего не было. Я был один, потрясенный, на столике мигали свечи. Что произошло? Да и было ли вообще что-нибудь? Может быть, это был сон?.. И вот в виде финала в это мгновение раздался нелепый звон – это часы над площадкой нашли момент как раз подходящим для того, чтобы ударить: раз. Дзинь! А я был серьезен и хладнокровен, как судья, несмотря на все выпитое шампанское и виски. Странное это, знаете, чувство, чертовски странное! Господи, до чего странно!
Он взглянул на сигарный пепел и сказал:
– Вот и все, что случилось.
– А потом вы отправились спать? – спросил Ивенс.
– А что же мне еще оставалось!
Я взглянул в глаза Уишу. И мне, и ему хотелось позубоскалить немного, но было что-то, может быть, в голосе и в облике Клейтона, что сковало это наше желание.
– А как же насчет этих пассов? – спросил Сандерсон.
– Я думаю, что я мог бы показать вам их сейчас.
– О! – воскликнул Сандерсон и, вынув перочинный ножик, принялся вычищать свою глиняную трубку.
– Ну, чего же вы не показываете? – спросил Сандерсон, закрывая с треском перочинный ножик.
– Это я сейчас сделаю, – ответил Клейтон.
– Они не подействуют, – заметил Ивенс.
– Если они подействуют... – намекнул я предостерегающе.
– А знаете, лучше бы вы этого не делали, – заметил Уиш, вытягивая ноги.
– Почему? – спросил Ивенс.
– Лучше не делать, – повторил Уиш.
– Но ведь все равно он делает их неправильно, – сказал Сандерсон, набивая в трубку слишком много табаку.
– Тем не менее я считаю, что лучше, если бы он не делал, – настаивал Уиш.
Мы стали разубеждать Уиша. Он говорил, что для Клейтона пройти вновь через эти жесты значило бы издеваться над серьезными вещами.
– Но ведь вы-то сами не верите?.. – возразил я. Уиш взглянул на Клейтона, который пристально смотрел на огонь, что-то обдумывая.
– Я верю, во всяком случае, больше чем наполовину верю, – сказал Уиш.
– Клейтон, – сказал я, – мы хорошо знаем, как вы умеете приврать. Большая часть вашего рассказа правдоподобна. Но вот это исчезновение... это требует доказательства. Сознайтесь, что все это сказка.
Он поднялся с кресла, оставив без ответа мои слова, стал посередине коврика перед камином и посмотрел мне в лицо. Потом взглянул задумчиво на свои ноги, а дальше все время глаза его оставались прикованными к стене напротив. Он медленно поднял обе руки на уровне своих глаз и начал...
А надо заметить, Сандерсон – член масонской ложи Четырех Королей, которая посвятила себя изучению и истолкованию всех тайн масонства в его прошлом и настоящем, и среди последователей этой ложи Сандерсон, во всяком случае, не из последних. Он следил за движениями Клейтона с особенным интересом.
– Неплохо, – заметил он, когда все было сделано. – Вы, знаете, все это проделали, Клейтон, прямо с удивительным искусством. Однако упущена одна маленькая подробность.
– Я знаю, – возразил Клейтон, – и могу даже сказать вам какая.
– А именно?
– Вот это, – сказал Клейтон и сделал едва заметное странное движение руками, сгибая их и выбрасывая вперед.
– Да.
– Это, видите ли, именно то, что ему никак не удавалось, – заметил Клейтон. – Но каким же образом вы?..
– Большую часть этих пассов, особенно тех, которые вами придуманы, я вообще не понимаю, – ответил Сандерсон, – но как раз вот эту часть я знаю. – Он задумался: – Случайно эта часть пассов имеет связь с некоторыми обрядами в одной из ветвей эзотерического масонства – вероятно, вы знаете. – Затем он добавил: – Я не думаю, чтобы мог повредить вам тем, что скажу, в чем у вас ошибка. Кроме того, раз уж вы знаете, так, значит, знаете.
– Я ничего не знаю, – заметил Клейтон, – за исключением того, что узнал от бедняги в прошлую ночь.
– Ну, да это все равно, – сказал Сандерсон и очень заботливо положил свою трубку на каминную полку. Затем он быстро принялся делать пассы.
– Так? – сказал Клейтон, повторяя его движения.
– Так, – ответил Сандерсон и снова взял трубку.
– Значит, теперь, – сказал Клейтон, – я могу все проделать правильно.
Он стал перед потухающим камином и улыбнулся всем нам. Но мне кажется, что в его улыбке была некоторая неуверенность.
– Если я начну сначала... – сказал он.
– Лучше бы не начинать, – заметил Уиш.
– Ладно, ладно! – крикнул Ивенс. – Материя неразрушима. Не думайте, что какое-нибудь вот такое дурацкое привидение может утащить Клейтона в мир призраков. Нет! По-моему, Клейтон, вы можете проделывать эти пассы, пока у вас руки не заболят.
– Я так не думаю, – сказал Уиш, встал и положил руки на плечи Клейтона. – Вы уже заставили меня наполовину поверить в ваш рассказ, и мне не надо, чтобы вы проделывали эти штуки.
– Каково! – воскликнул я. – Уиш испугался!
– Да, – согласился Уиш с неподдельной или великолепно подделанной твердостью. – Я верю, что, если он правильно выполнит эти движения, он уйдет.
– Ничего подобного с ним не будет, – крикнул я. – Для людей нашего мира только один путь, чтобы уйти из жизни, и Клейтон в тридцати годах от него. И кроме того... этакое-то привидение!.. Неужели вы думаете...
Уиш прервал меня жестом. Он прошел мимо наших стульев и остановился около стола.
– Клейтон, – сказал он, – вы глупец.
Клейтон с огоньком юмора в глазах улыбнулся ему в ответ.
– Уиш, – сказал он, – прав, а вы все не правы. Я уйду. Я доведу до конца эти пассы, и, как только последние взмахи прошелестят в воздухе, этот каминный коврик опустеет, вся комната превратится в одно сплошное изумление, и прилично одетый джентльмен изрядного веса бухнется в мир теней. Я в этом уверен. Убедитесь и вы. Я не хочу больше никаких споров. Позвольте мне начать опыт.
– Нет, – возразил Уиш, шагнул и остановился, а Клейтон поднял руки еще раз, чтобы повторить пассы привидения.
В это время, знаете, мы все были в напряженном состоянии, больше всего на нас подействовало поведение Уиша. Мы сидели и глядели на Клейтона, и по крайней мере у меня было чувство какой-то тяжести, скованности, как будто мое тело от затылка до середины бедер стало стальным. С невозмутимым спокойствием Клейтон наклонился, поднял руки, взмахнул ими. Чем дальше продвигалось дело к концу этих пассов, тем больше чувствовалось что-то вроде зубной боли. Заключительный пасс, как я уже говорил, состоял в том, что широко раскидывались руки, а лицо в это время было поднято кверху. И когда, наконец, он приступил к этому последнему пассу, у меня даже дыхание захватило. Конечно, это было смешно, но вы знаете, что чувствуешь, когда рассказывают всякие такие истории о привидениях. Время было к ночи, дело происходило в странном, старинном, мрачном доме...
И вот он остановился на одно мгновение, широко распростер руки и запрокинул вверх лицо. Ярко светила висячая лампа. Для нас этот один момент был целой вечностью, а затем у всех вырвалось нечто вроде полувздоха безмерного облегчения и успокоения. «Нет!» Ибо он явно не исчезал. Все это была чепуха. Он рассказал небылицу, и ему почти удалось убедить нас в том, что все это на самом деле было!.. Но тут вдруг мгновенно лицо у Клейтона изменилось.
Оно изменилось. Изменилось, как освещенный дом меняет свой вид, когда огни в нем неожиданно погаснут. Глаза как будто остановились, улыбка застыла на губах, он стоял безмолвно – стоял, едва заметно покачиваясь.
И этот миг тоже показался вечностью. А потом, знаете, загромыхали стулья, падали какие-то вещи, мы все вскочили. Колени у него как будто подогнулись, и он упал лицом вперед. Ивенс вскочил и подхватил его под руки...
Мы были ошеломлены. С минуту, по-моему, никто не мог сказать ничего связного. Мы поверили – и в то же время не могли поверить... Я вышел из оцепенения и понял, что стою на коленях около него: жилет и рубашка у него были разодраны, рука Сандерсона лежала на его сердце...
Да... Пред нами был простой факт, и можно было уже особенно не торопиться с тем, чтобы осмыслить его. Мы стояли перед этим фактом целый час. Он гнетет меня в воспоминаниях и доныне – все еще мрачный и поражающий. Клейтон действительно ушел в мир, который лежит близко и в то же время так далеко от нашего, перешел туда единственным путем, который доступен смертному. Но перешел ли он туда при помощи чар того жалкого призрака или он был случайно поражен ударом в то время, как рассказывал нам разные небылицы, в чем позже хотело убедить нас судебное следствие, это не имеет значения для меня; это одна из тех необъяснимых загадок, которая должна остаться неразрешимой, пока не наступит окончательное разрешение всего. Достоверно я знаю только то, что в тот самый момент, именно в то мгновение этих заключительных пассов он изменился, зашатался и упал перед нами мертвый!
Человек из племени Порро. Перевод В. Азова

Первая встреча Поллока с человеком из племени Порро произошла в болотистой деревушке на берегу реки, впадающей в лагуну за полуостровом Тернера. Женщины этой местности славятся своей красотой: в их жилах еще со времен Васко да Гамы и английских торговцев невольниками есть примесь европейской крови.
В человеке из племени Порро, возможно, также сказалась и отдаленная наследственность кавказской расы (странно представить себе, что у некоторых из нас, может быть, есть дальние родственники-каннибалы). Как бы то ни было, человек из племени Порро ударил женщину ножом в сердце, как какой-нибудь ревнивый итальянец, и чуть было не убил Поллока. Но Поллок отбил револьвером молниеносный удар, вышиб железный кинжал и, выстрелив, попал человеку в руку.
Он выстрелил еще раз и промахнулся, только разбил окно в стене хижины.
Человек из племени Порро согнулся в дверях и посмотрел на Поллока, заслонив лицо локтем. Перед Поллоком промелькнуло в солнечном свете лицо, как бы опрокинутое вниз; затем англичанин, расстроенный, дрожащий от возбуждения, остался один в полутьме хижины.
Все это произошло быстрее, чем можно передать словами.
Женщина лежала мертвой. Удостоверившись в этом, Поллок подошел к двери хижины и выглянул на улицу, где ослепительно сверкало солнце.
Полдюжины носильщиков экспедиции стояли группой у своих зеленых шалашей и смотрели в его сторону, привлеченные шумом пальбы. За маленькой группой людей расстилалась широкая полоса черного жирного берегового ила, зеленый ковер папируса и водорослей, а за ним – свинцовая река. Манговые деревья неясно выступали сквозь синий туман по ту сторону реки. В тесно сплоченной деревушке, плетень которой едва виднелся над тростниками, незаметно было никаких признаков волнения.
Поллок осторожно вышел из хижины и направился к реке, по временам оглядываясь через плечо. Но человек из племени Порро исчез. Поллок нервно сжал в руке револьвер.
Один из его слуг вышел ему навстречу и, подходя, указал рукой на кусты за хижиной, где скрылся человек. У Поллока осталось досадное убеждение, что его одурачили; он был озлоблен и взбешен тем оборотом, которое приняло приключение. К тому же ему придется сказать об этом Вотерхаузу, сдержанному, осторожному Вотерхаузу, который, несомненно, серьезно посмотрит на это дело.
Поллок злобно выругал себя, Вотерхауза и в особенности западный берег Африки. Ему осточертела вся эта экспедиция. И в то же время на заднем плане его сознания беспрестанно возникал вопрос, где может находиться теперь этот человек из племени Порро.
Вам может показаться возмутительным, что Поллока совсем не расстроило убийство, происшедшее на его глазах. Однако за последние три месяца ему пришлось видеть столько жестокостей, убитых женщин, сожженных хижин, сохнущих на солнце в верховьях реки Киттама скелетов, что его чувствительность притупилась. Его тревожило только убеждение, что дело еще не кончилось.
Поллок грубо обругал негра, который рискнул обратиться к нему с вопросом, и вошел в палатку под апельсиновыми деревьями, где отдыхал Вотерхауз. Он испытывал неприятное чувство школьника, входящего в кабинет директора.
Вотерхауз все еще спал под действием последнего приема хлородина. Поллок уселся на ящик рядом с его постелью и закурил трубку в ожидании пробуждения начальника. Кругом валялись чаши и оружие, собранные Вотерхаузом у племени Менди, которые он упаковывал для перевозки на лодках в Сулиму.
Вотерхауз вскоре проснулся, потянулся хорошенько и решил, что он уже здоров. Поллок принес ему чаю. После чая Поллок приступил к изложению сегодняшнего приключения, сделав длинное предисловие.
Вотерхауз отнесся к делу еще серьезнее, чем ожидал Поллок. Он выразил неодобрение и стал сыпать ругательствами и оскорблениями.
– Вы принадлежите к тем прирожденным кретинам, которые не считают негров за людей, – сказал Вотерхауз. – Стоит мне заболеть на один день, чтобы вы уже влезли в какую-нибудь грязную историю. Вы уже третий раз за месяц связываетесь с туземцем и нарветесь на месть... К тому же Порро! Они и так точат на вас зубы с тех пор, как вы нацарапали на их идоле ваше дурацкое имя. Они самые мстительные черти на свете. Стыдно становится за культурных людей. Кто бы подумал, что вы из приличной семьи? Если я еще когда-нибудь навяжу себе на шею такого развращенного болвана, как вы...
– Потише, – прошипел Поллок тоном, который всегда выводил Вотерхауза из себя. – Нельзя ли потише?
Вотерхауз на минуту лишился языка. Он вскочил на ноги.
– Послушайте, Поллок! – заорал он, отдышавшись. – Уезжайте-ка вы восвояси. Вы мне больше не нужны. Я и так достаточно болел из-за вас...
– Успокойте ваши нервы, – сказал Поллок, глядя мимо него. – Я не прочь и уехать.
Вотерхауз немного успокоился. Он сел на походный стул.
– Ладно, – буркнул он, – не будем ссориться, Поллок, но, поймите, чертовски досадно, когда все планы расстраиваются из-за таких штук. Я поеду в Сулиму вместе с вами и провожу вас на корабль.
– Не нужно, – сказал Поллок. – Я доеду отсюда один.
– Далеко не уедете. Вы не понимаете, что такое Порро.
– Откуда я мог знать, что она принадлежала одной из этих Порро? – мрачно произнес Поллок.
– Влопались! – сказал Вотерхауз. – Что же, теперь дело не поправишь. Поедете один? Как бы не так! Интересно, что бы они с вами сделали? Вы, верно, не понимаете, что эти черти Порро управляют этой местностью; они – ее закон, религия, конституция, медицина, магия. Они назначают вождей. Инквизиция в свою самую блестящую пору не годилась и в подметки этим молодцам. Они, конечно, натравят на вас Аваялэ, здешнего вождя. Хорошо еще, что наши носильщики из племени Менди. Нам, во всяком случае, придется переменить стоянку. Черт бы вас взял, Поллок! И вы, конечно, сумели только промахнуться!
Он задумался, и в мыслях его было мало приятного. Затем он встал и взял винтовку.
– Я бы на вашем месте сидел дома, – сказал он через плечо, выходя из палатки. – Пойду наведаюсь, что слышно об этом деле.
Поллок остался в палатке, погруженный в раздумье.
«Я создан для культурной жизни, – сказал он себе с грустью, набивая трубку. – Чем скорее я поеду в Лондон или Париж, тем лучше для меня».
Взгляд его остановился на запечатанном ящике, куда Вотерхауз уложил бесперые отравленные стрелы, купленные им в стране Менди.
«Жаль, что я не ухлопал этого бродягу!» – злобно подумал Поллок.
Вотерхауз вернулся не скоро. На все вопросы Поллока он отвечал неохотно.
Оказалось, что тот человек из племени Порро – очень видный представитель этого мистического братства.
Настроение деревни возбужденное, но не угрожающее. Колдун, наверное, ушел в лес. Они считают его великим чародеем.
– Он, конечно, что-нибудь замышляет, – сказал Вотерхауз и снова замолчал.
– Но что он может сделать? – спросил Поллок.
– Я должен выпутать вас из этой истории. Что-то готовится, оттого у них так и тихо, – сказал Вотерхауз после паузы.
Поллок спросил, что именно у них затевается.
– Пляшут в кругу из черепов и варят какую-то бурду в медном котле.
Поллок хотел знать подробности. Вотерхауз отвечал уклончиво, Поллок настаивал. Наконец Вотерхауз потерял терпение.
– Откуда, черт возьми, я могу это знать? – проворчал он, когда Поллок в двадцатый раз спросил его, что сделает человек из племени Порро. – Он хотел попросту убить вас в хижине. Теперь, должно быть, он задумал более сложную махинацию. Но вы скоро сами увидите. Мне не хочется вас расстраивать. Все это, в сущности говоря, ерунда.
В этот вечер, когда они сидели у костра, Поллок снова пытался завести разговор с Вотерхаузом о методах братства Порро.
– Ложитесь-ка лучше спать, – посоветовал Вотерхауз, когда заметил, куда клонит Поллок. – Мы завтра уедем спозаранку. Вам нужно подкрепить свои нервы.
– Но что он предпримет?
– Не знаю. Это оборотистый народ. Они знают кучу странных уловок. Вы лучше расспросите этого меднокожего дьявола, Шекспира.
Блеснул огонь, и во мраке за хижинами раздался выстрел; пуля из обожженной глины просвистела над головой Поллока. Негры и мулаты, сидевшие, болтая, у своего костра, вскочили, и кто-то выстрелил в темноту.
– Лучше пойдите в шалаш, – спокойно сказал Вотерхауз, не двигаясь с места.
Поллок встал у костра и вынул свой револьвер. Он не боялся перестрелки.
– Но темнота защищает вашего противника лучше всякого панциря!
Признав разумность совета Вотерхауза, Поллок вошел в палатку и улегся спать.
Он не мог заснуть, и его все время тревожили сны. Это были пестрые сны, но главную роль в них играло лицо человека из племени Порро, перевернутое, как в ту минуту, когда он уходил из хижины и выглядывал из-под локтя. Странно, что это мимолетное впечатление так сильно врезалось в память Поллока! Кроме того, его беспокоили странные боли во всем теле.
В бледном рассветном тумане, когда участники экспедиции нагружали лодки, зубчатая стрела внезапно вонзилась в землю у ног Поллока. Негры поверхностно осмотрели чащу, но никого не поймали.
После этих двух случаев члены экспедиции стали явно избегать Поллока, а он первый раз в жизни почувствовал тяготение к обществу негров. Вотерхауз поместился в одной лодке, а Поллоку, несмотря на его дружеское желание болтать с Вотерхаузом, пришлось устроиться в другой. Его оставили одного в передней части лодки, и ему очень трудно было заставить негров, недолюбливавших его, держаться середины реки, на добрую сотню ярдов от каждого берега. Но он все-таки заставил Шекспира, мулата из Фритауна, перейти на его конец лодки и рассказать ему о племени Порро. После напрасных попыток уклониться Шекспир начал рассказывать с большой откровенностью и увлечением.
День прошел. Лодка быстро скользила по ленте лагуны среди водяных смоковниц, упавших стволов, папируса и пальм. Слева темнело манговое болото; иногда издали доносился рев океана. Шекспир рассказывал на своем мягком, картавом английском жаргоне о том, как в братстве Порро умеют налагать заклятия; как люди иссыхают от их чародейства; как они насылают чертей и дурные сны; как они замучили и убили сыновей Иджибу; как они захватили в плен белого торговца из Сулимы, который оскорбил члена их секты, и как выглядел его труп, когда его нашли.
К вечеру они доплыли до озера Кази и спугнули дюжину крокодилов с острова, где экспедиция расположилась на ночь.
На следующий день прибыли в Сулиму, где пахнуло морским ветром; Поллоку предстояло прождать здесь пять дней до отъезда во Фритаун. Вотерхауз, считая, что Поллок здесь в сравнительной безопасности, покинул его и вернулся с экспедицией в Гбемму.
Поллок завязал тесную дружбу с Перерой, единственным белым торговцем, живущим в Сулиме. Они так подружились, что всюду бывали вместе.
Перера был португальским евреем, жил когда-то в Англии, и ему очень льстила дружба англичанина.
В первые два дня не случилось ничего особенного. Поллок и Перера проводили большую часть времени за игрой в «Наполеона» – единственной, знакомой им обоим, и Поллок влез в долг. Затем к вечеру второго дня Поллок получил неприятное известие о прибытии колдуна в Сулиму. Известие пришло в виде куска обточенного железа, ранившего его в плечо. По-видимому, стреляли издалека, и метательный снаряд потерял почти всю свою силу, когда попал в него. Но он все-таки достаточно определенно передал свою весть. Поллок всю ночь просидел на своем гамаке с револьвером в руке, а на другой день рассказал обо всем Перере.
Перера посмотрел на дело серьезно. Он прекрасно знал местные обычаи.
– Это, знаете, личные счеты. Это – месть. И конечно, ему приходится спешить, раз вы уезжаете. Никто из негров или мулатов не вмешается в это дело, разве что вы сумеете подкупить их. Если вы наткнетесь на него, постарайтесь его пристрелить. Но и он может убить вас.
– И затем эта чертовская магия, – добавил Перера. – Конечно, я враг суеверий, но все же не совсем приятно думать, что – где бы вы ни были – есть какой-то негр, который то и дело пляшет в лунную ночь вокруг костра, чтобы наслать на вас дурные сны. Кстати, у вас бывают иногда дурные сны?
– Бывают, – сказал Поллок. – Я постоянно вижу перевернутую голову этого негодяя; она ухмыляется и скалит зубы, как тогда в хижине, затем приближается ко мне, снова отходит далеко и опять возвращается ко мне. Здесь нет ничего страшного, но почему-то я во сне цепенею от ужаса. Странная вещь эти сны! Я все время знаю, что это только сон, но проснуться не могу.
– Это все воображение, – сказал Перера. – Мои негры уверяют, что люди Порро насылают змей. Вы не видели змей в последнее время?
– Только одну. Я убил ее сегодня утром на полу около моего гамака. Чуть не наступил на нее, вставая.
– А! – сказал Перера, но тотчас же прибавил успокоительным тоном: – Конечно, это только совпадение. Но все же лучше быть настороже. Есть у вас боль в костях?
– Я думал, что это из-за миазмов, – сказал Поллок.
– Вероятно, так. Когда начались у вас эти боли?
Тут Поллок вспомнил, что он впервые заметил их в ночь после столкновения в хижине.
– Мне кажется, что он не хочет вас убить, – сказал Перера, – во всяком случае, не сейчас. Я слышал, что они норовят сперва запугать и замучить человека своими заклятьями, покушениями, ревматическими болями, дурными снами и тому подобным, пока ему самому не наскучит жизнь. Конечно, все это одни разговоры. Вам беспокоиться нечего. Но все же интересно, что он выдумает теперь?
– Я сам должен что-нибудь придумать, – сказал Поллок, мрачно разглядывая грязные карты, которые Перера раскладывал в сторонке. – Я нахожу унизительным терпеть эти преследования, выстрелы, издевательства. По-видимому, колдовство братства Порро приносит даже несчастье в картах.
Он подозрительно посмотрел на Переру.
– Очень может быть! – с жаром подхватил Перера, тасуя карты. – Это удивительный народ.
В тот же день Поллок убил двух змей в своем гамаке, и, кроме того, в его комнате откуда-то появились в необыкновенном изобилии красные муравьи; они кишели повсюду. Все эти неприятности заставили его ускорить переговоры с одним мендийцем, с которым он беседовал уже раньше.
Мендиец показал Поллоку маленький железный кинжал и наглядно продемонстрировал, как его вонзают в шею такими приемами, от которых Поллока бросило в дрожь. Мендиец принял на себя кое-какие обязательства, и Поллок обещал ему двуствольное ружье с чеканным замком.
Вечером, когда Поллок и Перера сражались в карты, мендиец показался в дверях, держа в руках что-то завернутое в окровавленный кусок местной ткани.
– Не сюда, – поспешно сказал Поллок, – не сюда!
Но он не успел предупредить негра, который думал только о том, как бы поскорее завершить сделку. Он развернул ткань и бросил на стол голову человека из племени Порро. Голова соскочила со стола на пол, оставляя красный след на картах, и покатилась в угол, где остановилась в перевернутом положении, упорно уставившись на Поллока.
Перера вскочил с места, когда голова упала среди карт, и начал от волнения лопотать по-португальски. Мендиец кланялся с красной тряпкой в руках.
– Ружье! – сказал он.
Поллок смотрел пристально на голову в углу. У нее было как раз то выражение, которое преследовало его во сне.
Ему показалось, будто бы что-то оборвалось у него в мозгу, когда он смотрел на нее.
Перера снова заговорил по-английски.
– Вы приказали его убить? – сказал он. – Лучше бы вы его убили сами.
– Почему сам? – спросил Поллок.
– Теперь он уже не снимет с вас этого.
– Чего не снимет? – спросил Поллок.
– И все карты испорчены.
– Чего не снимет? – повторил Поллок.
– Вам придется прислать мне новую колоду из Фритауна. Там их можно купить.
– Чего не снимет?
– Это все суеверие. Я забыл. Негры говорят, что колдуны, а он был колдуном... но это вздор. Надо было заставить чародея снять с вас заклятье или же собственноручно убить его. Все это очень глупо.
Поллок чертыхнулся, все еще не сводя глаз с головы в углу.
– Я не могу выносить ее взглядов, – сказал он. Затем он внезапно бросился к голове и лягнул ее ногой. Она откатилась на несколько шагов и остановилась в прежнем перевернутом положении, уставившись на него мертвыми глазами.
– Она безобразна, – сказал Перера, – поразительно безобразна. Они делают эти насечки на своих лицах маленькими ножиками.
Поллок хотел еще раз лягнуть голову, но мендиец дотронулся до его руки.
– Ружье! – сказал он, пугливо озираясь на голову.
– Два, если ты уберешь отсюда эту чертову мерзость, – сказал Поллок.
Мендиец покачал головой и объяснил, что ему нужно только ружье, как ему полагается, и он за это будет очень благодарен. Поллок убедился, что уговоры и окрики одинаково бесполезны. У Переры оказалось ружье для продажи (втридорога), и негр ушел, захватив его с собой. Тогда глаза Поллока невольно снова обратились к страшному предмету на полу.
– Странно, что эта голова держится лбом вниз, – сказал Перера с невеселым смехом. – У нее, наверное, тяжелые мозги, как у ваньки-встаньки, который всегда переворачивается, потому что у него свинец в башке. Возьмите ее с собой, когда пойдете к себе. Можете сейчас ее забрать. Карты совсем испорчены. Во Фритауне один человек торгует картами. Вся комната перепачкана. Вы бы лучше его сами убили.
Поллок сделал над собой усилие, подошел к голове и поднял ее. Он повесил ее на крючок от лампы посреди потолка в своей комнате. Он сейчас же выроет для нее могилу. Поллок был уверен, что повесил ее за волосы, но, вероятно, ошибся, потому что, когда он вернулся за ней, она оказалась повешенной за шею, в перевернутом положении.
Он зарыл голову перед закатом на задах хижины, которую он занимал; таким образом, ему не придется проходить в темноте мимо могилы, возвращаясь от Переры.
Он убил двух змей, прежде чем лег спать. В самый темный час ночи он испуганно проснулся, услышав, что кто-то бродит по полу и скребется когтями. Он бесшумно приподнялся и нащупал под подушкой револьвер. Послышалось глухое ворчание, и Поллок выстрелил по направлению звука. Раздался визг, и что-то промелькнуло на миг в голубоватом тумане дверного проема. «Собака», – сказал Поллок и снова улегся.
Он проснулся на заре со странным чувством беспокойства. Тупая боль в костях появилась снова. Он лежал несколько минут, наблюдая за красными муравьями, которые кишели на потолке; затем, когда стало светлее, он перегнулся через край гамака и заметил что-то темное на полу. Он подскочил так сильно, что гамак перевернулся и выбросил его.
Он оказался на полу, на расстоянии одного шага от головы человека из племени Порро. Собака вырыла ее из земли и сильно повредила ей нос. На ней кишели муравьи и мухи. По странному совпадению голова опять стояла вверх дном, и в перевернутых глазах было то же дьявольское выражение.
Поллок сидел парализованный, уставившись на кошмарное видение. Затем встал, обошел вокруг головы как можно дальше и вышел вон из хижины. Ясный свет восходящего солнца, живой трепет травы при дуновении замирающего ветерка, разрытая могила со следами когтей собаки, – все это несколько облегчило его тяжелое настроение.
Он рассказал Перере о происшествии, словно это была шутка (такая шутка, которая говорится с побелевшими губами).
– Вы напрасно испугали собаку, – сказал Перера с плохо симулированной веселостью.
До прибытия парохода оставалось два дня. Поллок посвятил их более удачным попыткам отделаться от своего трофея. Преодолевая отвращение, которое он испытывал от прикосновения к голове, Поллок спустился к устью реки и бросил голову в море; но голова каким-то чудом спаслась от крокодилов и была выброшена приливом в лужу у верхнего течения реки. Здесь ее нашел догадливый араб и принес ее поздно вечером Поллоку и Перере, предлагая им купить ее как редкость. Туземец вертелся вокруг них, пока не стемнело, понижая цену, и наконец, встревоженный явным страхом мудрых белых людей перед этой головой, удалился и по пути забросил свою находку в хижину Поллока, где тот увидел ее на другое утро. На этот раз Поллок пришел в ярость. Он решил сжечь голову. Он вышел на заре, до наступления дневной жары, и построил огромный погребальный костер из хвороста. Его работу прервал гудок маленького колесного парохода.
– Наконец-то! – сказал Поллок с бесконечной благодарностью, когда понял значение гудка. Он поспешно зажег костер дрожащими руками, бросил голову в огонь и ушел, чтоб уложить свой саквояж и проститься с Перерой.
В этот же день Поллок с чувством бесконечного облегчения наблюдал, как плоский, болотистый берег Сулимы уменьшается вдали. Отверстие в длинной белой полосе прибоя становилось все уже. Ему казалось, что оно замыкается, и по ту сторону прохода останутся все его неприятности. Чувство страха и тревоги постепенно улетучивалось.
В Сулиме все кругом дышало верою в злобу и черную магию людей из племени Порро; Порро казалось чем-то всеобъемлющим, грозным, кошмарным. Теперь же владения Порро сузились до маленькой площади, маленькой черной полоски между морем и голубыми туманными холмами Мендийского плоскогорья.
– Прощай, Порро! – сказал Поллок. – Прощай! Не до свидания, а прощай навсегда!..
Капитан парохода подошел к нему, наклонился через решетку и, пожелав ему доброго вечера, сплюнул в воду в знак дружеской интимности.
– Я достал сегодня на берегу славную диковинку, – сказал капитан. – Я еще не встречал подобного изделия нигде, кроме Индии.
– А что такое? – спросил Поллок.
– Консервированная голова, – сказал капитан.
– Что?!
– Голова. Копченая. Голова одного из этих Порро, вся изукрашенная рубцами. Что такое? Что с вами? Ничего? Я не думал, что вы такой нервный. И лицо позеленело! Честное слово! Вы не годитесь в моряки. Вам лучше, а? Ого, как вас скрутило! Ну, голова, о которой я вам рассказывал, изумительная в своем роде. Она сейчас у меня в каюте вместе с парочкой змей; у меня там много всяких редкостей. Я опустил ее в банку со спиртом, и черт ее побери, если она там не перевернулась лбом вниз! Что с вами?
Поллок с бессвязным криком схватился за голову и кинулся к борту с намерением броситься в воду. Опомнившись, повернулся назад.
– Однако, – удивился капитан. – Джек Филипс, придержи его маленько! Не подходите! Ни с места, мистер! Что с вами случилось? Вы сошли с ума?
Поллок прижал руку к голове. Не стоит объяснять.
– Да, мне кажется, я иногда схожу с ума, – сказал он, – у меня сильная головная боль. Приходит неожиданно. Вы извините меня, надеюсь?
Поллок был бледен и весь в поту. Он вдруг ясно понял, как опасно сойти за сумасшедшего. Он заставил себя предпринять ряд действий, которые должны были вернуть ему доверие капитана. Он отвечал на его сочувственные расспросы, выслушивал его советы, согласился даже подержать за щекой глоток чистого спирта. Покончив с этим, он задал капитану ряд вопросов по поводу его торговли редкостями.
Капитан подробно описал голову. При этом Поллок все время старался подавить в себе дикое убеждение, что пароход прозрачен, как стекло, и что он ясно видит перевернутое лицо, которое смотрит на него из каюты под его ногами.
На пароходе Поллоку приходилось еще тяжелее, чем в Сулиме. Он должен был весь день держать себя в руках, несмотря на ясное сознание близости этой страшной головы. Ночью возвращался прежний кошмар. Он со страшным усилием заставлял себя проснуться, цепенея от ужаса, с заглушенным, хриплым криком, застывшим в горле.
Он расстался с реальной головой в Батхерсте, где пересел на пароход, направлявшийся в Тенериф; но его сны и тупая боль в костях остались при нем. В Тенерифе он пересел на пароход из Капской колонии, но голова продолжала преследовать его. Он играл в карты, в шахматы. Принялся даже за чтение, но остерегался пить. И что же? Каждый раз, когда ему попадались на глаза круглая черная тень или круглый черный предмет, он вспоминал о голове и видел ее. Он ясно понимал, что это обман воображения, но ему все же временами казалось, будто корабль, пассажиры, матросы, широкое море – все это только часть бледной фантасмагории, которая висела между ним и ужасным реальным миром, едва заслоняя его. Человек из племени Порро, просовывающий свое дьявольское лицо сквозь эту завесу, был единственной неоспоримой реальностью. Тогда Поллок вставал, прикасался к разным вещам, что-нибудь пробовал, жевал, жег себе руку спичкой или втыкал в себя иголку.
В этой мрачной и молчаливой борьбе со своим воображением Поллок доехал до Англии. Он высадился в Саутгемптоне и прямо с вокзала Ватерлоо проехал к своему банкиру в Корнхилл. Здесь он переговорил о деле с управляющим в его частном кабинете, а голова все время висела в виде украшения под черной мраморной доской камина, и кровь капала с нее на решетку. Он слышал, как падали капли крови, и видел красные пятна на решетке.
– Красивое растение, – сказал управляющий банком, проследив за его взглядом, – но от него ржавеет решетка.
– Да, – сказал Поллок, – очень красивое растение. И это напомнило мне... Не можете ли вы рекомендовать мне врача по нервным болезням? У меня иногда бывают... эти... как они называются? – галлюцинации.
Голова дико, бешено захохотала. Поллок удивился, что управляющий не замечает ее. Но тот ничего не замечал, он только с удивлением смотрел Поллоку в лицо.
Взяв адрес врача, Поллок вышел на Корнхилл. Извозчиков не было видно. Он пошел пешком и попытался перейти на другую сторону улицы против дворца лорд-мэра. На этом месте переход через улицу – нелегкая задача даже для опытного лондонца; извозчики, телеги, кареты, омнибусы тянутся здесь непрерывным потоком. Человеку, только что вернувшемуся из малярийных пустынь Сьерры-Леоне, все это представляется каким-то головокружительным хаосом. Но если к тому же ему под ноги попадет перевернутая голова, подскакивающая, как резиновый мяч, и оставляющая кровавые следы на земле, – где тут надеяться избежать несчастья? Поллок судорожно поднял ногу, чтобы не наткнуться на голову, а затем яростно лягнул ее. В эту минуту что-то резко толкнуло его в спину, и он почувствовал жгучую боль в руке.
На него наехал омнибус; дышло сбило его с ног, а одна из лошадей раздробила ему копытом три пальца левой руки, по странной случайности как раз те самые пальцы, которые он отстрелил человеку из племени Порро. Его вытащили из-под лошадиных копыт и нашли адрес врача в его раздавленной руке.
Первые два дня все ощущения Поллока тонули в остром, сладком запахе хлороформа и были связаны с мучительными операциями, не причинявшими ему мучений, со спокойным лежанием в постели. Затем у него сделался легкий жар; он почувствовал сильную жажду, и прежний кошмар вернулся. И только тогда он заметил, что был свободен от кошмара целый день.
«Если бы мне вместо пальцев раздробили череп, я, может быть, совсем избавился бы от кошмара», – сказал себе Поллок, задумчиво разглядывая темную подушку, вдруг принявшую форму головы.
Поллок при первом удобном случае рассказал врачу о своем расстройстве.
Он ясно сознавал, что сойдет с ума, если не подоспеет помощь. Он рассказал врачу, что присутствовал при отсечении голов в Дагомее, и с тех пор одна из этих голов преследует его. Ему, по понятным причинам, не хотелось передавать действительные факты. Врач принял серьезный вид.
– Все это одно воображение, – сказал он с неожиданной резкостью. – Ваша нервная система пришла в упадок; вы сейчас в том сумеречном состоянии духа, когда фантазии легко зарождаются. Вы не вынесли слишком сильного впечатления. Я пропишу вам микстурку, которая укрепит вашу нервную систему, в особенности мозг. И вам необходимо движение.
– Это мне не поможет, – буркнул Поллок.
– Мы прежде всего должны восстановить у вас бодрость духа. Отправляйтесь в Шотландию, Норвегию, на Альпы...
– Хоть к черту на кулички, – сказал Поллок.
Но все же, когда пальцы начали у него заживать, Поллок сделал героическую попытку выполнить совет врача. Это было в ноябре. Попробовал играть в футбол, но для него вся игра свелась к подбрасыванию ногой по всему полю той же злобной перевернутой головы. Он оказался никуда не годным футболистом. Подталкивал мяч вслепую, с каким-то отвращением, а когда ему приходилось стоять на месте и мяч летел к нему, он внезапно вскрикивал и отскакивал в сторону. Некрасивые истории, из-за которых ему в свое время пришлось покинуть Англию и скитаться в тропиках, лишили его женского общества, а теперь возрастающая странность его поведения заставила даже знакомых мужчин избегать его. Голова стала уже не только обманом зрения; она насмехалась над ним, разговаривала с ним. Его начал томить безумный страх, что теперь, когда появится видение, оно уже не окажется каким-нибудь предметом обстановки, но и на ощупь даст то же впечатление отрубленной головы. Наедине с ней он проклинал ее, бравировал, умолял ее, и два раза, несмотря на свое огромное самообладание, заговорил с ней в присутствии других. Он читал все растущее подозрение во взглядах окружающих: квартирной хозяйки, горничной, слуги.
В один из первых дней декабря его ближайший родственник, двоюродный брат Арнольд, пришел к нему, чтобы вытащить его на свежий воздух; Арнольд увидел желтое лицо с ввалившимися щеками и суженными жадными глазами. Поллоку вдруг показалось, что шляпа, которую его двоюродный брат держал в руке, совсем не шляпа, а голова горгоны, и она глядит на него опрокинутым лицом и сводит его с ума своими глазами. Но Поллок все же решил довести дело до конца. Он взял велосипед, но, поехав по обледенелой дороге от Вендворста к Кингстону, увидел, что голова катится рядом, оставляя за собой темный след. Он стиснул зубы и увеличил скорость. Но затем, лишь только он начал спускаться с холма по направлению к Ричмонд-парку, видение внезапно обогнало его и так быстро бросилось под его колесо, что он, не успев подумать, круто повернул, чтобы не наехать на него, наскочил с размаху на кучу камней и сломал себе левую руку.
Развязка наступила в рождественское утро. Поллока всю ночь лихорадило, повязка жгла ему руку, как огненная лента, и сны его стали еще ярче и кошмарнее, чем всегда.
Он приподнялся на постели при холодном, бесцветном освещении рассвета и увидел голову на подставке, где вечером стоял бронзовый кувшин.
«Я знаю, что это бронзовый кувшин», – сказал он с дрожью сомнения в сердце. Он уже не мог бороться с сомнением.
Медленно встал с постели, дрожа от холода, и подошел к кувшину с протянутой рукой. Конечно, он сейчас разоблачит обман воображения и узнает отличительный блеск бронзы. Наконец, после бесконечного колебания, его пальцы коснулись татуированной щеки. Он конвульсивно отдернул их. Он достиг последнего предела. Осязание изменило ему.
Дрожа, натыкаясь на кровать, спотыкаясь босыми ногами о разбросанные башмаки, он в каком-то темном головокружительном хаосе ощупью добрался до туалетного стола, вынул бритву из ящика и сел на кровать, держа ее в руке. Он увидел в зеркале свое лицо – мертвенно-бледное, страшное, искаженное отчаянием.
Перед ним быстро промелькнули эпизоды из краткой повести его жизни.
Несчастное детство, еще более печальные школьные годы, затем порочная жизнь, когда один позорный поступок вел к другому; все это выступало ясно и безжалостно, – наконец, постыдное безумие, – в холодном свете зари. Судьба вела его к хижине, к столкновению с человеком из племени Порро, к отплытию в Сулиму по реке, к мендийцу – убийце с кровавым свертком, к своим отчаянным попыткам уничтожить голову, к развитию галлюцинаций... Да, это галлюцинация. Он это хорошо знает. Только галлюцинация... Он на минуту поддался надежде. Он перевел взгляд с зеркала на подставку. Перевернутая голова ухмыльнулась и скорчила гримасу. Он ощупал свою шею одеревенелыми пальцами перевязанной руки, чтобы почувствовать биение артерии. Утро было очень холодное, и прикосновение бритвы показалось ему ледяным.
Проспер Мериме. Джуман. Перевод М. Кузмина

21 мая 18... года мы возвращались в Тлемсен. Экспедиция была удачной. Мы вели с собой быков, баранов, верблюдов, пленников и заложников.
После тридцатисемидневной кампании, или, вернее, непрерывной охоты, наши лошади похудели, бока у них впали, но спины не были стерты седлами, и глаза были живые и полные огня. Люди в нашем отряде загорели, волосы у них отросли, портупеи засалились, мундиры потерлись, но их вид говорил о равнодушии к опасностям и лишениям, свойственном настоящим солдатам. Какой генерал для лихой атаки не предпочел бы наших егерей самым щегольским эскадронам, одетым с иголочки?
С самого утра я уже мечтал о тех маленьких удовольствиях, которые меня ожидали.
Как хорошо высплюсь я на своей железной кровати после тридцати семи ночей, проведенных на грубой подстилке! За обедом я буду сидеть на стуле, у меня будет вдосталь свежего хлеба и соли! Я задавал себе вопрос: какой цветок будет сегодня в волосах мадемуазель Кончи – граната или жасмина и сдержала ли она клятвы, данные мне при отъезде? Но я чувствовал, что большой запас нежности, который привозишь с собой из пустыни, будет принадлежать ей, – все равно, верна она или непостоянна. Не было ни одного человека в эскадроне, который не строил бы каких-нибудь планов на вечер.
Полковник встретил нас как родной отец и даже выразил нам свое одобрение. Затем отвел в сторону нашего командира и минут пять что-то говорил ему вполголоса, должно быть, не особенно приятное, судя по выражению их лиц.
Мы наблюдали за движением усов: у полковника они поднимались до бровей, а у нашего командира они раскрутились и уныло свисали на грудь. Молодой егерь уверял, будто лицо у нашего командира заметно вытянулось. Я делал вид, что не слушал его, но вскоре наши лица тоже вытянулись, когда командир, подойдя к нам, сказал:
– Накормить лошадей и приготовиться к выступлению с заходом солнца. Господа офицеры обедают у господина полковника в пять часов в походной форме и после кофе садятся на коней... Вы, может быть, недовольны, господа?..
Мы, конечно, не признались в этом и молча отдали честь, в душе посылая его и полковника ко всем чертям.
Времени для несложных наших приготовлений оставалось немного. Я поспешил переодеться и, окончив туалет, не решился даже сесть в кресло, чтобы не заснуть.
В пять часов я входил в квартиру полковника. Он жил в большом мавританском доме. Во внутреннем дворе я застал множество народа – французы и туземцы толпились вокруг кучки паломников или скоморохов, пришедших с юга.
Руководил представлением старик, безобразный, как обезьяна, полуголый, закутанный в дырявый бурнус; шоколадного цвета тело его было сплошь татуировано, борода седая и всклокоченная, волосы на голове такие курчавые и такие густые, что издали можно было подумать, будто он носит папаху.
В толпе говорили, что это великий святой и великий колдун.
Оркестр, помещавшийся возле него, состоял из двух флейт и трех барабанов – они производили адский шум, вполне достойный предстоящего зрелища. Старик объявил, что он получил от одного весьма чтимого марабута полную власть над демонами и дикими зверями, и после краткого приветствия полковнику и почтеннейшей публике приступил под звуки музыки к чему-то вроде молитвы или заклинания, между тем как актеры по его приказанию стали прыгать, плясать и вертеться на одной ноге, изо всех сил ударяя себя кулаками в грудь.
Тем временем барабаны и флейты все ускоряли темп.
Когда от усталости и головокружения люди эти потеряли последний остаток разума, главный колдун вынул из корзин, стоявших около него, скорпионов и змей и, показав, что они живые, бросил их своим актерам, а те кинулись на них, как собаки на кость, и стали раздирать их, простите, прямо зубами.
Мы смотрели с верхней галереи на это необыкновенное представление, которое давал нам полковник, очевидно, для возбуждения аппетита. Что касается меня, то, отвернувшись от этих бездельников, вызывающих во мне отвращение, я с интересом следил за хорошенькой девочкой лет тринадцати-четырнадцати, которая протискивалась вперед.
У нее были удивительно красивые глаза; на плечи ей падали волосы, заплетенные в тоненькие косички, на концах которых блестели серебряные монетки, и монетки эти позвякивали, когда она грациозным движением поворачивала голову. Одета она была наряднее большинства местных девушек: на голове шелковый, вышитый золотом платок, кофточка из расшитого бархата, короткие голубые атласные панталоны, из-под которых видны были голые ноги в серебряных браслетах. На лице никакого покрывала. Была ли она еврейка или язычница или же принадлежала к тем кочевым племенам, происхождение которых неизвестно и которых не тревожат религиозные предрассудки?
Покуда я с величайшим вниманием следил за всеми ее движениями, она добралась до первого ряда в круге, где эти бесноватые проделывали свои упражнения.
Желая продвинуться еще дальше, она опрокинула длинную корзину с узким дном, которая еще не была открыта. Почти одновременно и колдун, и девочка испустили вопль ужаса, а окружавшая их толпа в страхе попятилась.
Из корзины выползла огромная змея, и девочка нечаянно придавила ее ногой. В одно мгновение гад обвился вокруг ее ноги. Я заметил, что из-под браслета, что был у девочки на щиколотке, показалось несколько капель крови. Плача и скрежеща зубами, девочка упала навзничь. Пена выступила у нее на губах, и она стала кататься по земле.
– Доктор, помогите скорее! – закричал я нашему полковому хирургу. – Ради бога, спасите бедное дитя!
– Наивный вы человек, – отвечал доктор, пожимая плечами. – Разве вы не видите, что все это входит в программу? К тому же моя специальность – резать вам руки и ноги. Излечивать девиц, ужаленных змеей, – это дело моего собрата, который стоит там, внизу.
Между тем старый колдун подбежал к девочке и прежде всего постарался схватить змею.
– Джуман! Джуман! – говорил он ей тоном дружеской укоризны.
Змея, распустив кольца, освободила свою жертву и поползла в сторону. Колдун проворно схватил ее за кончик хвоста и, держа в вытянутой руке, обошел весь круг. Гад извивался, шипел, но не мог вытянуться.
Известно, что змея, когда ее держат за хвост, чувствует себя очень неловко. Она может приподнять разве только четвертую часть своего тела, а потому не в состоянии ужалить схватившую ее руку.
Минуту спустя змея была водворена в корзину, крышка плотно закрыта, а колдун занялся девочкой, которая не переставала кричать и сучить ногами. Он положил на рану щепотку белого порошка, который вынул из своего пояса, потом пошептал девочке на ухо какое-то заклинание, и оно не замедлило оказать действие. Конвульсии прекратились, девочка отерла рот, подняла свой шелковый платок, отряхнула с него пыль, надела на голову, встала и удалилась.
Немного погодя она поднялась к нам на галерею и стала собирать плату за представление. Немало монеток в пятьдесят сантимов пожертвовали мы на украшение ее лба и кос.
Представление на этом закончилось, и мы пошли обедать.
Я проголодался и уже готовился оказать честь великолепному угрю под «татарским» соусом, но доктор, оказавшийся моим соседом, стал меня уверять, что он узнает в этом угре только что виденную нами змею. После этого я уже не мог притронуться к угрю.
Доктор посмеялся над моими предрассудками, взял мою порцию и принялся меня уверять, что угорь оказался превкусным.
– Эти бездельники, которых мы только что видели, – порядочные ловкачи, – говорил он. – Они живут со своими змеями в пещерах, как троглодиты. Девушки у них бывают хорошенькие, взять хотя бы эту малютку в голубых штанишках. Неизвестно, какую религию они исповедуют, но народ они продувной, и с их шейхом я бы не прочь познакомиться.
За обедом мы узнали, почему мы снова выступаем в поход. Сиди-Лала, упорно преследуемый полковником Р., старался пробиться к Мароккским горам.
У него были две дороги на выбор: одна – на юг от Тлемсена, с переходом вброд реки Мулайя в единственном месте, где скалы не делают ее недоступной; другая – через равнину, на север от нашей стоянки. На этом втором пути он должен был встретить нашего полковника и главные силы полка.
Нашему эскадрону было поручено задержать его у брода, если бы он вздумал переходить его. Но это казалось маловероятным.
Должно заметить, что Мулайя течет между отвесными скалами, и только в одном месте существует узкий проход, где могут пройти лошади. Место это было мне хорошо известно, и я не понимаю, почему там до сих пор не поставили блокгауза. Таким образом, полковник имел все шансы встретиться с неприятелем, мы же – прогуляться понапрасну.
Еще до окончания обеда верховые из Магзена доставили депеши от полковника Р. Враг занял позицию и как будто выказывал желание завязать бой. Но он упустил время. Пехота полковника Р. должна была подоспеть и разбить его.
Куда, однако, может в таком случае уйти неприятель? Мы ничего об этом не знали; нужно было перехватить его на обоих направлениях. Правда, был еще третий выход – удрать в пустыню, но об этом нечего было и думать: и стада Сиди-Лала, и его люди вскоре погибли бы там от голода и жажды.
Мы условились, какими сигналами будем предупреждать друг друга о движении неприятеля. Три пушечных выстрела из Тлемсена должны были нам дать знать, что Сиди-Лала показался на равнине. Мы же захватили с собой ракеты, чтобы в случае надобности потребовать подкрепления. По всем вероятиям, противник не мог появиться до рассвета, так что у обеих наших колонн было перед ним преимущество в несколько часов.
Ночь уже наступила, когда мы сели на коней. Я командовал передовым взводом. Я чувствовал усталость, мне было холодно. Я надел плащ, поднял воротник, вдел ноги в стремена и спокойно поехал на своей кобыле, рассеянно слушая квартирмейстера Вагнера. Он рассказывал мне о своем любовном приключении, кончившемся тем, что неверная от него убежала, лишив его своего расположения и заодно прихватив серебряные часы и новые сапоги. История эта мне была уже известна и на этот раз показалась длиннее, чем всегда.
Всходила луна, когда мы пустились в путь. Небо было ясно, но легкий белый туман стлался по земле, и казалось, что она покрыта хлопьями ваты. На эту белую поверхность луна бросала длинные тени, и все предметы принимали фантастический вид. То мне казалось, что я вижу арабских всадников в засаде; подъезжаешь ближе – и видишь куст цветущего тамариска; то мне чудились сигнальные выстрелы пушек. Я останавливался, но Вагнер объяснял мне, что это скачет лошадь.
Мы подъехали к броду, и командир отдал распоряжения.
Для защиты место было превосходное; эскадрон мог бы задержать значительные силы. По ту сторону реки – полнейшее безлюдье.
После довольно долгого ожидания мы услышали стук копыт скачущей лошади, и вскоре показался араб на великолепном коне, направлявшийся в нашу сторону. По соломенной шляпе со страусовыми перьями, по расшитому золотом седлу, с которого свешивалась джебира, украшенная кораллами и золотыми цветами, можно было догадаться, что это вождь; проводник объяснил нам, что это и есть Сиди-Лала. Стройный юноша отлично управлял конем. Он пускал его в галоп, подбрасывал и ловил длинное ружье, крича нам какие-то вызывающие слова.
Рыцарские времена прошли, и Вагнер попросил, чтобы ему позволили, как он выражался, «взять на прицел» этого марабута; я воспротивился и, чтобы не пошла молва, что французы уклонились от поединка с арабом, испросил у командира разрешения перейти брод и скрестить оружие с Сиди-Лала. Разрешение было дано, и я тотчас же переправился на ту сторону, меж тем как неприятельский вождь удалялся коротким галопом для того, чтобы взять разбег.
Как только он увидел меня на том берегу, он помчался на меня, держа ружье на плече.
– Берегись! – крикнул мне Вагнер.
Я почти не испытываю страха, когда в меня стреляют с коня. А кроме того, судя по джигитовке, к которой прибегнул Сиди-Лала, ружье его не должно было хорошо стрелять. Действительно, он нажал курок в трех шагах от меня, но произошла осечка, как я и предполагал. Тотчас же мой молодец повернул коня так быстро, что мой палаш, вместо того чтобы вонзиться ему в грудь, лишь задел край его развевавшегося бурнуса.
Но я уже гнался за ним по пятам, все время заезжая слева и прижимая его к гряде отвесных скал, тянувшихся вдоль реки. Тщетно пытался он вырваться – расстояние между нами все сокращалось.
После нескольких минут бешеной скачки я увидел, что лошадь его встает на дыбы, а он обеими руками натягивает поводья. Не отдавая себе отчета, для чего он это делает, я налетел на него пулей и всадил свой палаш прямо ему в спину, причем копыто моей кобылы задело его левое бедро. Всадник и конь исчезли, а я и моя кобыла провалились вслед за ними.
Сами того не замечая, мы достигли края пропасти и сверзлись. Находясь еще в воздухе – мысль работает быстрее! – я смекнул, что тело араба могло бы ослабить удар при моем падении. Я ясно различал перед собой белый бурнус с большим красным пятном. Была не была! Я упал прямо на него.
Падение было не так ужасно, как я ожидал, потому что мы свалились в реку в глубоком месте. Я ушел с головой под воду. С минуту я барахтался, ничего не соображая, потом каким-то чудом оказался среди высоких тростников.
Куда девались Сиди-Лала и обе лошади, я положительно не знаю. Я стоял между скалами, весь мокрый, дрожащий, в грязи. Я сделал несколько шагов, надеясь найти место, где скалы были бы не так отвесны. Но чем дальше я шел, тем более казались они мне крутыми и неприступными.
Вдруг я услышал над головой конский топот и звяканье сабель, ударявшихся о стремена и шпоры. Очевидно, это был наш эскадрон. Я попытался крикнуть, но из горла не вылетело ни одного звука: должно быть, я разбил себе грудь при падении.
Представьте себе мое положение. Я слышал голоса своих товарищей, я их узнавал и не мог позвать на помощь. Старик Вагнер говорил:
– Предоставь он мне тогда действовать, был бы он теперь жив и произведен в полковники.
Скоро звуки стали удаляться, стихать, и больше я уже ничего не слышал. Над моей головой свисал толстый корень, и я надеялся, ухватившись за него, выбраться на берег. Отчаянным усилием я хватаюсь за него, но вдруг... корень извивается и ускользает от меня с отвратительным шипением... Это была огромная змея...
Я снова упал в воду. Змея проползла у меня между ног и бросилась в реку, причем мне показалось, что она оставляет за собой огненный след...
Минуту спустя я оправился от испуга, но этот дрожащий след на воде не исчезал. Я разглядел, что это – отражение от зажженного факела. Шагах в двадцати от меня какая-то женщина одной рукой наполняла кувшин водой, а в другой руке держала пылающее полено смолистого дерева. Она и не подозревала о моем присутствии. Спокойно поставив кувшин на голову, она скрылась со своим факелом в тростниках. Я пошел за ней и очутился у входа в пещеру.
Женщина совершенно спокойно шла по довольно крутому подъему вроде лестницы, высеченной в стене огромной залы. При свете ее факела я увидел пол этой залы, находившейся на уровне реки, но размеров помещения я не мог определить. Я машинально стал подниматься по лестнице вслед за женщиной, несущей факел, держась от нее на некотором расстоянии. Время от времени свет исчезал за выступами скалы, но вскоре опять появлялся.
Мне показалось, что я заметил мрачное углубление, служившее входом в длинные галереи, сообщавшиеся с главной залой. Это было похоже на подземный город с улицами и перекрестками. Я остановился – я решил, что опасно блуждать одному в этом громадном лабиринте.
Вдруг одна из галерей подо мной ярко осветилась. Я увидел множество факелов, словно выходивших из стен скалы и образовывавших длинную процессию. В то же время раздалось заунывное пение, напоминавшее молитвенный распев арабов.
Вскоре я различил большую, медленно подвигавшуюся толпу. Впереди шествовал черный человек, почти нагой, с шапкой густых всклокоченных волос. Его белая борода свисала на грудь, резко выделяясь на расписанном синеватой татуировкой теле. Я сейчас же узнал вчерашнего колдуна, а затем обнаружил подле него и девочку, разыгравшую роль Эвридики, – я узнал ее по красивым глазам, по атласным панталонам и вышитому платку на голове.
За ними следовали женщины, дети, мужчины всех возрастов, все с факелами в руках, все в странных, ярких, длинных, до пят, одеяниях, в высоких шапках, у некоторых – из какого-то металла, отражавшего свет факелов.
Старый колдун остановился как раз подо мной, а за ним и вся процессия. Воцарилась глубокая тишина. Я был футов на двадцать над ним; меня закрывали большие камни, из-за которых я надеялся все увидеть, не будучи замеченным. У ног старика я разглядел широкую плиту, почти круглую, с железным кольцом посредине.
Он произнес несколько слов на непонятном мне языке – во всяком случае, это был не арабский язык и не кабильский. К его ногам упала веревка с блоками, прикрепленными неизвестно где. Несколько человек продели ее в кольцо, и по данному знаку двадцать сильных рук, одновременно напрягшись, подняли камень, по-видимому, очень тяжелый, и отодвинули его в сторону.
Я видел отверстие колодца, вода в нем не доходила до краев приблизительно на метр. Нет, это была не вода, а какая-то отвратительная жидкость; она была подернута радужной пленкой, в разрывах которой виднелась мерзкая черная гуща.
Став у края колодца, колдун положил левую руку на голову девочки, а правой начал делать странные жесты, произнося при этом какие-то заклинания среди благоговейной тишины.
Время от времени он возвышал голос, будто кого-то призывая. «Джуман, Джуман!» – выкрикивал он, но никто не появлялся. Он вращал глазами, скрежетал зубами, испускал хриплые звуки, исходившие словно не из человеческой груди. Кривлянье этого старого негодяя раздражало меня и приводило в негодование; у меня явилось желание запустить в него одним из камней, находившихся у меня под рукой. Уже раз тридцать прорычал он имя Джуман, когда наконец радужная пленка в колодце дрогнула, и, увидев это, вся толпа отпрянула. Старик и девочка остались одни у колодца.
Вдруг в колодце вздулся большой синеватый пузырь, и из пузыря выставилась огромная голова змеи мертвенно-серого цвета с блестящими глазами...
Невольно отшатнулся и я. Послышались слабый крик и стук падения тяжелого тела в воду.
Когда я через десятую долю секунды снова глянул вниз, уже только один колдун стоял у колодца, вода в котором все еще колыхалась. Посреди клочков радужной пленки плавал головной платок девочки.
Еще немного – и камень снова завалил страшную бездну. Все факелы сразу потухли, и я остался во мраке среди такого безмолвия, что я ясно слышал биение собственного сердца...
Едва опомнившись после этого ужасного зрелища, я решил выйти из подземелья; я дал себе клятву, что, если мне удастся соединиться со своими товарищами, я вернусь сюда и уничтожу гнусных обитателей здешних мест: и змей, и людей.
Однако надо было отыскать выход. Я прошел, как мне показалось, шагов сто внутри пещеры, так что скала оставалась у меня справа.
Я сделал полуоборот, однако нигде не видно было никакого света, который указывал бы на выход из подземелья. Оно шло не по прямой линии, а кроме того, с тех пор как я выбрался из реки, я все время поднимался вверх. Держась левой рукой за каменную стену, а правой сжимая палаш, которым я ощупывал почву, я двигался медленно и осторожно. Я шел четверть часа, двадцать минут... может быть, полчаса, а выхода все не было.
Мной овладело беспокойство. Может быть, сам того не замечая, я зашел в какую-нибудь боковую галерею, вместо того чтобы идти обратно прежней дорогой?
Я все-таки продолжал идти вперед, как вдруг вместо холодного камня скалы ощутил ковер; он подался под моей рукой, и из-за него мелькнула полоса света. С величайшей осторожностью я бесшумно отодвинул ковер и очутился в небольшом коридоре, ведущем к ярко освещенной комнате, дверь в которую была открыта. Комната эта была обита материей с золотыми шелковыми узорами. Я увидел турецкий ковер и маленький бархатный диванчик. На ковре стояли серебряный кальян и курильница. Словом, это было жилище, роскошно обставленное в арабском вкусе.
Неслышными шагами я подошел к двери. Молодая женщина полулежала на диване, около которого стоял низенький наборный столик, а на нем большой золоченый поднос, уставленный чашками, хрустальными сосудами и букетами цветов.
Входя в этот подземный будуар, я почувствовал себя опьяненным какими-то дивными ароматами.
Все дышало негой в этом таинственном убежище, всюду блистали золото, роскошные ткани, редкостные цветы и пестрые краски. Сначала молодая женщина не заметила меня; склонив голову, она задумчиво перебирала пальцами янтарные четки на длинной нитке. Это была настоящая красавица. Черты ее напоминали несчастную девочку, которую я только что видел, но они были более выразительны, более правильны, более чувственны. Черные, что вороново крыло, волосы, длинные, как царская порфира, ниспадали ей на плечи, на диван и даже на ковер у ее ног. Сквозь прозрачную шелковую рубашку с широкими полосами виднелись восхитительные руки и грудь. Бархатная курточка, расшитая золотом, охватывала ее стан, а из-под коротких шальвар голубого шелка выглядывала очаровательная маленькая ножка, обутая в шитую золотом туфельку, которой она капризно и грациозно покачивала.
Мои сапоги скрипнули, и красавица, подняв голову, заметила меня.
Не меняя положения и не выказав ни малейшего удивления при виде незнакомца, вошедшего к ней с саблей в руке, она радостно захлопала в ладоши и сделала мне знак приблизиться. Я приветствовал ее, поднеся руку к сердцу и голове, чтобы показать, что мне известны мусульманские обычаи. Она улыбнулась мне и обеими руками подобрала волосы, рассыпавшиеся по дивану; это означало приглашение занять место подле нее. Мне показалось, что все ароматы Аравии исходят от этих чудных волос.
Со скромным видом я сел на краю дивана, решив минутку спустя придвинуться поближе к ней. Она взяла с подноса чашку с филигранным блюдцем, налила в нее пенящегося кофе и, пригубив, протянула мне.
– Ах, руми, руми! – произнесла она.
При этих словах я вытаращил глаза. У молодой женщины оказались огромные усы; это был вылитый портрет квартирмейстера Вагнера... И точно, передо мной стоял Вагнер; он протягивал мне чашку кофе, между тем как сам я, привалившись к шее своей лошади, смотрел на него, ничего не понимая.
– Кажется, мы-таки всхрапнули, господин лейтенант? Вот мы и у переправы, и кофе готов.
Роберт Льюис Стивенсон. Дверь сира де Малетруа. Перевод Л. Шелгуновой

Дени де Болье не минуло еще двадцати двух лет от роду, но он считал себя вполне взрослым и совершенным кавалером. В те грубые, воинственные времена мужчины рано развивались. Если юноша участвовал хотя в одном правильном сражении или в десятке набегов и успел кого-нибудь убить приличным образом, если при этом он мог поговорить о военном искусстве и усвоил обычные манеры людей своего круга, то его и взаправду считали «совершенным кавалером» и легко прощали невинное фанфаронство – стремление казаться старше своих лет.
Дени с должной заботливостью поставил свою лошадь в конюшню гостиницы, с должной солидностью поужинал, а затем в отличном расположении духа отправился в гости. Это было не особенно благоразумно. Лучше было дождаться утра, так как город занимали английские и бургундские союзные войска, и хотя у Дени в кармане был пропуск для ходьбы вечером по улицам, но это была не очень надежная защита при возможных случайных столкновениях в городе, объявленном на военном положении.
Дело происходило в сентябре 1429 года. Погода стояла отвратительная. Порывистый, бешеный ветер с дождем крутил опавшие с деревьев аллей листья. Кое-где в окнах виднелся свет; временами до слуха Дени доносились и быстро умолкали крики и гульба веселившихся после ужина солдат. Быстро наступала ночь. Английский флаг, развевающийся на верху высокого шпиля, побледнел на фоне бегущих облаков, уносимых ветром, и превратился в темное пятно, похожее на провал в бурном, свинцово-сером хаосе неба.
Дени де Болье шел быстро и вскоре уже стучал в двери дома, где жил его друг. Но, хотя он и обещал самому себе пробыть недолго и рано вернуться домой, его встретили так радушно и самому ему было так весело, что давно уже прошла полночь, когда он попрощался на пороге со своим приятелем. За это время ветер стих, но на улице было черно как в могиле, из-за густых туч не видно было ни звезд, ни луны. Дени был плохо знаком с запутанными переулками Шато-Ландона; даже днем он затруднился бы в выборе между ними, а теперь, при совершенной темноте, он вскоре совсем потерял дорогу. Он знал только одно – надо подняться на холм, так как дом его друга находился на нижнем конце города, а гостиница Дени стояла наверху, у церкви. Руководствуясь одним этим указанием, он подвигался точно ощупью и вскоре вышел на открытое место, где над головой виднелся уже порядочный кусок неба. Жуткое и неприятное положение – очутиться в полной темноте в почти незнакомом городе!
Прикосновение руки к холодным оконным переплетам заставляет человека вздрагивать, как от прикосновения жабы; от неровностей мостовой он то и дело спотыкается; в наиболее темных местах ему угрожают неровности и ямы; и чем яснее воздух, тем более странный, непонятный вид принимают дома и отклоняют путника от верного пути. Дени все это на себе испытал. Но надо было скорее добраться до гостиницы – только там можно было считать себя в безопасности, – и потому он шел как можно быстрее, но осторожно, останавливаясь на каждом углу, чтобы рассмотреть дорогу.
Некоторое время он шел по такому узкому переулку, что мог прикоснуться руками к противоположным стенам. Затем переулок круто обрывался вниз. Было ясно, что эта дорога не вела к его гостинице, но надежда на лучшее освещение побудила его пойти вперед на разведку. Переулок оканчивался террасой с сторожевой башней, в которой было отверстие. Через это отверстие, как сквозь амбразуру, можно было различить далеко внизу долину под городом, а в ней темную аллею, сквозь которую светлым пятном виднелась полоса реки, протекавшей здесь через шлюзы. Небо несколько прояснилось, нависшие тучи уже заметно отделялись от черных вершин окрестных холмов.
Оглянувшись на террасу, Дени смог рассмотреть, что ближайший дом отличается необычайной архитектурой. Прежде всего его поразил слабый свет наверху, точно из многих отверстий. Вглядевшись, Дени различил, что этот свет исходит из замысловатой сети фигурных оконцев круглой часовни, но сама часовня словно висит в воздухе. Он не сразу рассмотрел, что ее поддерживает ряд других откосов, отходящих от массивной стены дома. Этот слабый свет еще резче оттенял черноту остроконечной крыши и нескольких примыкавших к ней башенок. Затем Дени увидал и большой глубокий портик, украшенный изваяниями, а над ним – два каменных чудовища, скрывавшие в своих пастях концы длинных водосточных труб. Дени решил, что это городское жилище какого-нибудь знатного сеньора, вспомнил вдруг свой дом в Бурже и еще некоторое время постоял здесь, мысленно сравнивая архитектуру обоих домов, богатство и знатность их обитателей.
Надо было подумать о дальнейшей дороге. От террасы, казалось, был лишь один выход – тот самый переулок, который привел его сюда. Оставалось только подняться по нему обратно. Дени это не смутило: он теперь знал, что находится высоко на горе и потому недалеко от главной улицы, где стояла его гостиница. Дени быстро двинулся по переулку, но не успел пройти сотню-другую шагов, как увидел факелы спускающегося патруля и услышал громкие голоса солдат. Дени приостановился и с тревогой заметил, что солдаты пьяны. «С ними и пропуск не поможет – могут убить прямо как собаку, и баста!» – подумал Дени. Он решил потихоньку удалиться.
К несчастью, когда он быстро обернулся, чтобы побежать назад, то споткнулся о камень и упал, не сдержав легкого крика, а его шпага громко зазвенела, ударившись о камни мостовой. Два или три солдата крикнули по-французски и по-английски: «Кто там?» Дени не ответил и быстро побежал вниз по переулку. На террасе он приостановился, чтобы осмотреться. Солдаты уже бросились в погоню, громко бряцая оружием и направляя факелы во все темные уголки.
Дени огляделся кругом и бросился в портик того дома, которым перед тем любовался. Там его могли совсем не заметить, и, во всяком случае, это была позиция сравнительно очень выгодная для ведения переговоров или самозащиты. Думая так, он вынул шпагу и прислонился к двери. К его удивлению, дверь подалась под давлением его спины, и, хотя он в тот же момент отскочил, продолжала открываться на бесшумных, смазанных маслом петлях, пока не открылась полностью. За дверью было совершенно темно. Когда обстоятельства благоприятствуют заинтересованному человеку, он не особенно расположен критически разбирать, как и почему это произошло, – его собственное личное удобство кажется достаточным объяснением наиболее странных и неожиданных перемен в подлунном мире. Поэтому Дени, ни секунды не раздумывая, вошел внутрь и притворил за собой дверь, чтобы обеспечить себе убежище. Ему не приходило в голову закрыть ее совершенно, но по какой-то необъяснимой причине – может быть, благодаря пружине или скрытой гире – тяжелая масса дубового дерева выскользнула из его рук и захлопнулась с сильным стуком.
В этот самый момент патруль уже подошел к террасе, продолжая окликать беглеца с угрозами и ругательствами. Дени слышал, как солдаты разыскивали его во всех закоулках террасы; они подошли даже к двери, за которой стоял Дени, и несколько раз ткнули в нее мечами. К счастью, весь патруль был слишком навеселе, чтобы довести поиски до конца. Они удалились, и скоро совершенно умолкли пьяные крики и бряцанье оружия.
Дени вздохнул свободно. Для безопасности он подождал еще несколько минут, а затем стал ощупывать дверь, чтобы открыть ее и снова выйти на террасу. Внутренняя сторона двери оказалась совершенно гладкой: не было ни ручки, ни украшений, ни выступов. Он запустил ногти в края двери и потянул ее к себе, но она не поддавалась. Он попробовал ее потрясти, но она оказалась крепкой, как скала. Дени де Болье нахмурился и тихонько присвистнул. «Что с дверью? – удивлялся он. – Каким образом она открывалась?» Как могла она так легко и крепко закрыться за ним? В этом было что-то темное и таинственное, что не очень нравилось молодому человеку. Все это было похоже на западню, но кто мог предполагать западню в таком спокойном и великолепном доме, благородном даже по внешности? И однако, западня это или не западня, намеренная или ненамеренная, а он был отличнейшим образом пойман – на улицу не было никакого выхода. Темнота начала давить его. Дени стал прислушиваться: сначала все вокруг казалось тихо, но вдруг где-то недалеко послышался точно слабый вздох, тихое рыдание, а затем – осторожный скрип, как будто поблизости скрывались люди, старавшиеся не производить никакого шума. Все существо Дени потрясла мысль об опасности, и он повернулся лицом по направлению подозрительных звуков. Тогда в первый раз он увидел внутри дома, на некоторой высоте, полоску света, которая, казалось, выходила через щель между двумя половинками какой-то портьеры. Видеть свет было уже облегчением для Дени; он почувствовал что-то вроде того, что испытывает человек, который долго не мог выбраться из болота и вдруг нащупывает ногой твердую почву.
Он стоял и пристально глядел на полоску света, стараясь связать воедино некоторые логические соображения относительно всего его окружающего. Очевидно, что к двери, из которой шел свет, вели ступеньки. Он увидел и другую полоску света, тонкую, как игла, и слабую, как фосфорический отблеск, которая точно скользила по полированному дереву перил. С тех пор как ему пришло в голову, что он не один, сердце его забилось с необыкновенной силой, и непреодолимое желание что-либо предпринять всецело овладело им. Ему казалось, что он находится в смертельной опасности. Что же могло быть естественнее, чем подняться по ступенькам, отодвинуть портьеру и сразу пойти навстречу всем неприятностям? Во всяком случае, он должен узнать что-нибудь, а кроме того, он не будет больше в темноте. Дени тихонько зашагал вперед с протянутыми руками, пока ноги его не коснулись ступенек; затем он быстро поднялся по лестнице, остановился на мгновение, чтобы собраться с духом, и, с силой раздвинув портьеру, вошел.
Он очутился в очень большой комнате с облицовкой из камня. В трех стенах было по двери, а в четвертой – два больших окна, между которыми находился камин, украшенный резьбой и гербами рода де Малетруа.
Дени узнал гербы и был доволен, что очутился в таком хорошем доме. Комната была ярко освещена, но в ней почти не было мебели, кроме массивного стола и двух кресел. Камин не топился. Пол был устлан камышом, очевидно, очень старым.
На высоком кресле около камина, как раз лицом к Дени, сидел маленький старый джентльмен, закутанный в меховую накидку. Он сидел со скрещенными ногами и сложенными на груди руками; кружка с пряным вином стояла около него на полочке у стены. Лицо его носило выражение мужества и силы – но какой-то нечеловеческой силы. Скорее это было выражение, какое мы встречаем у быка, козла или борова: двусмысленное и льстивое, алчное, свирепое и опасное. Верхняя губа его была очень толста, точно распухла от удара или зубной боли; улыбка, остроконечные брови и маленькие острые глаза имели странное, какое-то комически неприятное выражение. Красивые седые волосы обрамляли все лицо, как у святого, и одной густой прядью ниспадали на воротник. Борода и усы могли служить образцом старческой красоты. Однако возраст – быть может, вследствие особенных предосторожностей и тщательного ухода – нисколько не отразился на его руках, которые выделялись своей красотой. Было бы трудно себе представить, не видя его, это сочетание чего-то плотского и деликатного в форме его рук: заостренные пальцы напоминали пальцы женщин Леонардо да Винчи. Ногти были вполне совершенной формы и отличались мертвенной, поразительной белизной. Вид старика казался тем более страшным, что такие руки подходили бы к деве-мученице, сложившей их на своей груди, но представляли слишком сильный контраст с жестким, прямо страшным выражением лица этого человека. Он же, точно языческий бог или его изваяние, сидел неподвижно на стуле, с глубокой иронией и коварством во взгляде.
Таков был Алэн, сир де Малетруа.
Дени и он молча смотрели друг на друга в течение нескольких секунд.
– Прошу, войдите, – сказал сир де Малетруа, – я ждал вас весь вечер.
Он не встал, но слова его сопровождались улыбкой и легким, но вежливым кивком головы. Отчасти вследствие этой улыбки, отчасти вследствие какого-то странного мелодического рокота, который слышался в голосе сира де Малетруа, Дени до мозга костей пронизало острое чувство отвращения к старику. Благодаря этому и понятному смущению он едва смог найти несколько слов для ответа.
– Боюсь, – сказал он, – что произошло двойное недоразумение. Я не тот, кого вы ожидали. Кажется, вы ожидали гостя; что же касается меня, то в мои намерения не входило и не могло входить совершение подобного вторжения.
– Ну-ну, – ответил старик снисходительно, – вы здесь, а это главное. Садитесь, друг мой, и располагайтесь, как вам удобнее. Теперь мы потолкуем о нашем маленьком деле.
Дени видел, что положение еще более осложняется благодаря продолжающемуся недоразумению, и поспешил со своими объяснениями.
– Ваша дверь... – начал он.
– Вы говорите о моей двери? – спросил хозяин, поднимая свои остроконечные брови. – О, это мое маленькое изобретение! – Он пожал плечами. – Широкое гостеприимство... По вашим словам, вы не имели ни малейшего желания познакомиться со мной. Что ж, старикам приходится мириться с антипатией к ним. Только когда антипатия эта затрагивает нашу честь, мы придумываем способ победить ее. Вы явились без приглашения, но, поверьте, будете желанным гостем.
– Вы продолжаете заблуждаться, мессир, – сказал Дени. – Между нами не может быть ничего общего. Я совершенно чужой человек в этих краях. Мое имя Дени, я сын покойного де Болье. Если вы видите меня в своем доме, то только...
– Мой молодой друг, – перебил старик, – позвольте мне иметь на этот счет собственное мнение. Может быть, оно в настоящий момент отличается от вашего, – и он искоса взглянул на молодого человека, – но время покажет, кто из нас был прав.
Дени пришел к заключению, что имеет дело с помешанным. Пожав плечами, он уселся, чтобы терпеливо ждать развязки. Наступила пауза, во время которой Дени показалось, что он различает быстрый шепот, похожий на чтение молитвы, и что шепот доносится из-за портьеры как раз напротив него. Иногда ему слышался один голос, иногда два; сильный, низкий голос, казалось, свидетельствовал то о подъеме, то об упадке духа молящегося. Он подумал, что портьера закрывает вход в часовню, которую заметил снаружи.
Старик все это время с улыбкой рассматривал Дени с головы до ног, по временам издавая легкий звук, похожий на щебетанье птицы или писк мыши и выражавший, должно быть, высокую степень удовольствия.
Положение стало вскоре невыносимым для Дени, и, чтобы прекратить его, он вежливо заметил, что ветер утих.
Со стариком сделался припадок молчаливого смеха, настолько сильный и продолжительный, что лицо его стало совсем красным.
Дени вскочил и решительным жестом надел шляпу.
– Сир, – сказал он, – если вы в твердом уме, то жестоко оскорбляете меня. Если вы не в здравом уме, то я мог бы с большей пользой употребить свои умственные способности, чем на беседу с сумасшедшим. Теперь я ясно понимаю, в чем дело. Вы с первой же минуты заставили меня играть роль дурака; вы отказались выслушать мои объяснения, но нет такой власти под небом, которая заставила бы меня оставаться здесь дольше! Если я не могу уйти отсюда более пристойным образом, я шпагой в куски изрублю вашу дверь!
Сир де Малетруа протянул правую руку и пошевелил пальцами.
– Дорогой племянник, – сказал он, – успокойтесь и садитесь.
– «Племянник»?! – вскричал Дени. – Вы это солгали! – И он вызывающе щелкнул пальцами по направлению к старику.
– Садитесь же, негодяй! – закричал вдруг старик неожиданно громким голосом, грубым, как собачий лай. – Не воображаете ли вы, – продолжал он, – что, устроив приспособление, чтобы за вами захлопнулась дверь, я на этом и покончил? Если вы предпочитаете быть связанным по рукам и ногам, пока не затрещат у вас кости, вставайте и попробуйте выйти отсюда. Если предпочитаете остаться свободным молодым человеком, любезно беседующим со старым джентльменом, тогда сидите спокойно, и да сохранит вас Бог!
– Вы хотите сказать, что я в плену? – спросил Дени.
– Я только устанавливаю факты, – ответил собеседник, – а вам предоставляю делать заключения.
Дени снова сел. По внешности он казался спокойным, но внутри у него все то кипело гневом, то холодело от страха. Он уже не думал, что имеет дело с сумасшедшим. Но если старик здоров, то что ему от него нужно, ради Создателя? Какое нелепое и трагическое происшествие! Как ему держаться?
Пока он предавался неприятным размышлениям, портьера, закрывавшая дверь в часовню, откинулась, и оттуда вышел высокий человек в облачении священника и, бросив испытующий взгляд на Дени, сказал что-то шепотом старику.
– Она в лучшем расположении? – спросил тот.
– Более уступчива, мессир, – ответил священник.
– Ну, теперь да поможет ей Бог! – сказал старик и презрительно засмеялся. – Ей трудно угодить, – продолжал он. – Юноша приятный, не низкого происхождения, к тому же по ее собственному выбору. На что же больше может она рассчитывать?
– Положение не совсем обычное для молодой девицы, – сказал священник, – и является большим испытанием для ее скромности.
– Ей бы прежде нужно было подумать об этом. Богу известно, что я тут ни при чем. Но раз уж наша барышня пошла на это, она должна принять и все последствия. – И обращаясь к Дени, старик спросил: – Господин де Болье, могу я представить вас своей племяннице? Она ожидала вашего появления, должен сказать, с еще большим нетерпением, чем я сам.
Дени поневоле пришлось покориться. Все, чего он желал, – это как можно скорее узнать самое худшее, что его ожидает. Поэтому он тотчас же встал и учтиво поклонился. Сир де Малетруа последовал его примеру и, прихрамывая, опираясь на руку священника, пошел к часовне. Священник откинул портьеру, и все трое вошли.
Строение выделялось своей архитектурой. Легкий красивый свод покоился на шести больших колоннах и был богато украшен. Круглое пространство за алтарем также украшалось массой рельефных орнаментов; оно было пронизано многими окнами в форме звезд, трилистников и кругов. В окна плохо были вставлены стекла, и ночной воздух свободно разгуливал по часовне. Восковые свечи, около полусотни которых было зажжено на алтаре, задувались ветром, и свет то был очень ярким, то наполовину ослабевал. На ступеньках алтаря стояла на коленях молодая девушка, одетая богато, как невеста. Мороз пробежал по телу Дени, когда он увидел наряд невесты. С отчаянной силой он пытался отбросить рождавшиеся предположения. Нет, ничего подобного не могло, не должно было быть!..
– Бланш, – сказал старик своим наиболее тонким голосом, – я привел к вам друга, который очень желает видеть вас, моя маленькая девочка. Обернитесь и дайте ему свою хорошенькую ручку. Очень хорошо быть набожной, но надо же быть и вежливой, племянница моя.
Девушка поднялась с колен и обернулась к пришедшим. Она пошла к ним колеблющимися шагами. Утомление и стыд сквозили в каждой линии ее молодого существа; голова была низко опущена, глаза глядели на пол, пока она медленно приближалась. Вдруг взор ее упал на ноги Дени де Болье – ноги, которыми, надо заметить, он очень гордился и которые обувал в самую элегантную обувь даже во время путешествий, – и она остановилась, точно от вида его желтых башмаков ей стало особенно неловко. Девушка быстро подняла глаза на обладателя столь элегантной обуви. Взоры молодых людей встретились. Выражение стыда сменилось на лице девушки выражением страха и ужаса: губы ее побелели, с пронзительным воплем она закрыла лицо руками и упала на пол часовни.
– Это не тот! – вскричала она. – Дядя, это не тот!
Сир де Малетруа любезно прошептал:
– Конечно, нет, я так и ожидал. Очень неприятно, что вы не смогли вспомнить его имени.
– Это правда, правда, я никогда до этой минуты не видела этого господина! – закричала она. – Я никогда и глаз на него не поднимала, и я не хочу его видеть! Мессир, – добавила она, обращаясь к Дени, – если вы благородный человек, вы подтвердите мои слова. Видела ли я вас когда-нибудь, видели ли вы меня когда-нибудь до этой минуты?
– Что касается меня, то я никогда не имел этого удовольствия, – ответил молодой человек. – В первый раз в жизни, мессир, я вижу вашу уважаемую племянницу.
Старик пожал плечами.
– Очень грустно это слышать, но что же делать! – сказал он. – Я сам был мало знаком со своей покойной женой в то время, как женился на ней, и это доказывает, – добавил он с гримасой, – что такие неожиданные браки часто влекут за собой великолепное согласие в последующей жизни. Что касается жениха – он, вероятно, желает иметь голос в этом деле, – то я даю ему два часа, которые он может провести до церемонии бракосочетания. – И он направился в сопровождении священника к двери.
Девушка мгновенно вскочила на ноги.
– Дядя, не может быть, чтобы вы серьезно это говорили! – вскричала она. – Клянусь Богом, я скорее наложу руки на себя, чем выйду за этого молодого человека! Вся душа моя возмущена! Бог запрещает такие браки! Вы позорите свои седые волосы! О дядя, сжальтесь надо мной! Нет женщины во всем мире, которая не предпочла бы смерть такому браку! Может быть, – добавила она прерывающимся голосом, – вы не верите мне, может быть, вы до сих пор думаете, что... – И она посмотрела на Дени, дрожа от страха и презрения. – Вы до сих пор думаете, что это тот?
– Говоря откровенно, – ответил старик у порога, – я так думаю. Позвольте мне, Бланш де Малетруа, раз и навсегда изложить вам мой образ мыслей на этот счет. С тех пор как вы унизили себя и готовы были обесчестить мой род и имя, которое я носил и в мирное, и в военное время больше шестидесяти лет, вы потеряли право не только обсуждать мои решения, но даже смотреть мне в лицо. Если бы жив был ваш отец, он избил бы вас и выгнал из дома. У него была железная рука. Вы должны благодарить Бога за то, что имеете дело с бархатной рукой дяди, сударыня! Моя обязанность – выдать вас замуж. Из чистого доброжелательства я постарался найти для вас вашего собственного поклонника. Полагаю, что преуспел в этом. Но если это и не удалось мне, то – клянусь Господом Богом и всеми святыми ангелами Его! – это мне совершенно все равно. Потому позвольте мне рекомендовать вам быть любезнее с вашим юным другом, так как ваш лакей, например, был бы вам менее подходящим женихом.
С этими словами он вышел с капелланом, следовавшим за ним по пятам, и портьера опустилась.
Девушка повернулась к Дени со сверкающими глазами.
– Что все это значит, сударь? – спросила она.
– Один Господь ведает, – ответил он мрачно. – Я пленник в этом доме, который кажется мне домом сумасшедших. Больше я ничего не знаю и ничего не понимаю.
– Скажите, пожалуйста, как вы вошли сюда? – спросила она.
Он вкратце рассказал.
– В конце концов, – добавил он, – может быть, вы последуете моему примеру и попробуете разрешить эти загадки? Боже мой, чем может все это кончиться?
Она стояла молча, и он видел, как дрожали ее губы, а глаза без слез горели лихорадочным огнем. Потом она закрыла лицо руками.
– О, как болит голова! – сказала она усталым голосом. – Что я могу сказать о себе? Но я обязана сообщить вам свою историю, как ни мало женственным это покажется. Мое имя Бланш де Малетруа. Я давно осталась без отца и матери – так давно, что едва помню их. Действительно, я была очень несчастна всю свою жизнь. Три месяца назад один молодой капитан ежедневно становился около меня в церкви. Я видела, что нравлюсь ему. Конечно, я заслуживаю порицания, но я так рада была, что хоть кто-нибудь любит меня, что, когда он подсунул мне письмо, я принесла его домой и прочла с большим удовольствием. С того времени он писал часто. Он боялся заговорить со мной, несчастный юноша! Он просил меня оставлять иногда вечером дверь отворенной, чтобы мы могли поговорить минуты две на лестнице, так как знал, насколько дядя доверяет мне.
У молодой девушки вырвалось нечто вроде рыдания, и прошло несколько мгновений, прежде чем она могла продолжать.
– Дядя мой человек жесткий и очень ловкий. Он проделывал массу хитрых штук на войне, был большим вельможей при дворе и очень близок к королеве Изабелле в прежние времена. Почему он стал подозревать меня – не знаю, но скрыть что-либо от него очень трудно. Сегодня утром, когда мы вернулись от обедни, он схватил меня за руку, заставил разжать ее и прочел маленькую записку. После прочтения он вежливо возвратил мне ее. В записке меня просили оставить открытой дверь – вот это-то и погубило нас всех. Дядя продержал меня в моей комнате до самого вечера, а потом приказал мне надеть этот наряд – жестокая насмешка для молодой девушки, не правда ли? Я предполагаю – так как дядя не мог добиться от меня, чтобы я назвала имя капитана, – что он устроил для него ловушку, в которую, по воле Божьей, попали вы. Я была в большом смущении. Могла ли я знать, что капитан захочет жениться на мне при таких тяжелых обстоятельствах? Может быть, он просто хотел подшутить надо мной и я показалась ему недостойной стать его женой? Поистине, я не представляла себе, что меня постигнет такое постыдное наказание! Не могу думать, что Бог допустит молодую девушку до такого позора перед молодым человеком! Я все сказала вам и не могу рассчитывать на то, чтобы вы меня не презирали.
Дени почтительно поклонился.
– Сударыня, – сказал он, – вы оказали мне большую честь, сделав такое признание. Мне остается только доказать, что я достоин ее. Где может находиться теперь сир де Малетруа?
– Должно быть, он пишет в соседнем зале, – ответила она.
– Могу я провести вас туда, сударыня? – спросил Дени.
Он подал ей руку, и оба вышли из часовни.
Бланш была очень сконфужена и расстроена, а Дени шел гордо, с сознанием важной миссии, которую он надеялся выполнить с честью.
Сир де Малетруа встал, приветствуя их ироническим поклоном.
– Сир, – сказал Дени, принимая самый важный вид, – я имею сказать вам нечто по поводу этого бракосочетания. Должен сообщить вам, что не приму участия в том, чтобы принуждать молодую леди к этому браку. При других условиях я был бы горд получить ее руку, так как чувствую, что она так же добра, как и прекрасна, но при настоящем положении дел, под давлением насилия я имею честь отказаться, мессир, от этой руки.
Бланш смотрела на него благодарным взглядом, а старик все улыбался и улыбался до тех пор, пока его улыбка не довела Дени до тошноты.
– Боюсь, господин де Болье, – сказал Малетруа, – что вы не совсем поняли меня. Я предлагаю вам выбор. Прошу вас, подойдемте к окну.
И он направился к одному из больших открытых окон.
– Видите, – сказал старик, – тут имеется железное кольцо на верху окна, и сквозь него можно продеть очень крепкую веревку. Теперь слушайте меня внимательно. Если ваше нерасположение к моей племяннице будет непреодолимо, я велю вас повесить на этом окне еще до восхода солнца. Конечно, я прибегну к этому крайнему средству, поверьте, с большим сожалением, потому что я вовсе не желаю вашей смерти. Я только желаю выдать замуж свою племянницу. Если же вы будете упрямиться, то сами пеняйте на себя. Ваш род очень почтенный, господин де Болье, но если бы вы даже происходили от Карла Великого, то и тогда вы не могли бы безнаказанно отказываться от руки де Малетруа – даже если бы невеста была так же вульгарна, как первая попавшаяся простонародная девка, и так же безобразна, как чудовища, как маски над моей дверью. В данном случае я забочусь не о ней, не о вас и даже не о собственных чувствах – вынуждает меня поступать таким образом честь моего дома. Она была скомпрометирована, и я считаю вас виновником этого. Быть может, я ошибся, но, во всяком случае, теперь вы знаете наш секрет и вряд ли будете удивляться моему требованию смыть это пятно. Если вы не хотите – да падет кровь на вашу голову! Не могу сказать, чтобы мне было особенно приятно видеть ваши останки болтающимися под моими окнами, но из двух зол приходится выбирать меньшее, и, если мне не удастся сегодня восстановить честь моего дома, я, по крайней мере, затушу скандал.
Наступило молчание.
– Я полагаю, что существуют другие способы для улаживания запутанных положений между джентльменами, – сказал Дени. – Вы носите шпагу, и я слышал, что отлично владеете ею.
Сир де Малетруа сделал знак капеллану, и тот большими шагами молча пересек комнату и поднял портьеру одной из трех дверей. Только на одно мгновение поднялась портьера и снова опустилась, но Дени успел заметить полутемную комнату, полную вооруженных людей.
– Если бы я был помоложе, господин де Болье, – сказал старик, – я с восторгом принял бы ваш вызов, но теперь я слишком стар. Верная стража – сила стариков, и мне приходится ею пользоваться. Очень тяжело сознавать, что стареешь, но с некоторым терпением можно и к этому привыкнуть. Вы и племянница, как вижу, желаете еще подумать и поговорить? Я предоставляю вам этот зал на два часа, так как не хочу пойти против вашего желания. Не спешите! – добавил он, поднимая руку, когда увидел угрожающее выражение лица Дени. – Если вас возмущает мысль быть повешенным, то для вас достаточно будет времени в течение двух часов, чтобы выброситься из окна или схватиться с копьями моей стражи. Два часа жизни – все же два часа. Многое может измениться даже и в меньший срок. Кроме того, если я ясно понимаю выражение лица моей племянницы, она собирается что-то вам сказать. Вы не захотите испортить последние часы своей жизни невежливостью по отношению к даме.
Дени взглянул на Бланш. Она смотрела на него умоляющим взглядом.
Казалось, старик был чрезвычайно доволен этим симптомом соглашения, потому что, улыбнувшись им обоим, он любезно добавил:
– Если вы дадите мне честное слово, господин де Болье, подождать моего возвращения в течение двух часов и не предпринимать чего-нибудь отчаянного, я удалю стражу и предоставлю вам полную свободу беседовать с девицей.
Дени опять взглянул на девушку, которая, казалось, побуждала его согласиться.
– Даю вам честное слово, – проговорил Дени.
Мессир де Малетруа поклонился и заковылял по комнате, прочищая себе горло тем странным щебетаньем, которое так раздражало слух молодого человека.
Сначала старик взял какие-то бумаги со стола, потом подошел к двери мрачной комнаты и, казалось, отдал какое-то приказание людям, находившимся за портьерой. Наконец он направился к той двери, через которую вошел сюда Дени. На пороге он обернулся, чтобы послать последний поклон и улыбку молодой парочке, и вышел в сопровождении капеллана, державшего в левой руке светильник.
Как только они ушли, Бланш подошла к Дени с протянутыми руками. Лицо ее возбужденно горело, в глазах стояли слезы.
– Вы не должны умирать! – воскликнула она. – Вам придется жениться на мне.
– Вы думаете, сударыня, – ответил Дени, – что я очень боюсь смерти?
– О нет, нет! – воскликнула она. – Я вижу, что вы не трус. Но я не могу вынести мысли, что вы можете быть убиты из-за такого недоразумения.
– Боюсь, – возразил Дени, – что вы недостаточно оцениваете трудность положения, сударыня. Я не могу принять то, что вы великодушно мне предлагаете, – я слишком горд. В момент благородного сострадания ко мне вы забыли о том, который, быть может, имеет уже право на ваши чувства...
Говоря это, он скромно опустил глаза вниз и продолжал стоять так, чтобы не видеть ее смущения. Она с минуту стояла молча, затем быстро отошла и, бросившись в кресло своего дяди, разразилась рыданиями.
Дени был в великом затруднении. Он огляделся, как бы ища чего-нибудь для вдохновения, и кончил тем, что, увидев стул, опустился на него, будто собираясь что-нибудь обдумать. Некоторое время он играл рукояткой шпаги, и если мысли у него и были, то лишь о том, что в тысячу раз лучше бы умереть раньше, чтобы тело бросили в самую грязную помойную яму Франции. Глаза его блуждали по залу, но не могли ни на чем остановиться. Он всматривался в широкие пространства между украшениями стен, терявшиеся в темноте комнаты; его пронизывало ощущение какой-то холодной пустыни. Постепенно Дени начало казаться, что он никогда не видел такой большой и мрачной церкви и такой печальной могилы. Всхлипывания девушки раздавались в правильные промежутки, и казалось, что ими можно измерить время, как тиканьем часов. Потом Дени обратил глаза на фамильный герб Малетруа и начал читать надписи на нем; дочитал и стал читать снова, пока глаза совершенно не утомились. Он перевел их в темные углы зала – ему показалось, что они кишат какими-то ужасными животными. Несколько раз он начинал дремать, но тотчас его пробуждала мысль, что последние два часа непрерывно убавляются, а смерть – все ближе и ближе.
Сперва изредка, а потом все чаще и чаще бросал он взгляды на Бланш. Она сидела наклонившись вперед и закрыв лицо руками; слезы ее перемежались иногда судорожными спазмами горла, но Дени, несмотря на такое печальное состояние, далеко не благоприятное для наружности молодой девушки, находил, что хотя она и полненькая, но чрезвычайно изящна. Он любовался ее смуглой кожей, которая, как казалось ему, дышит теплотой; а что касается ее кос, то он решил, что ни у одной женщины в мире не может быть таких прекрасных волос. Он заметил, что кисти ее рук очень похожи на замечательные руки дяди, но, конечно, они более шли к ее изящной фигуре; к тому же они казались бесконечно нежными и ласкающими. Он вспомнил взгляд ее голубых глаз, когда она на него смотрела сперва с выражением гнева, потом с признательностью и состраданием, и чем больше он любовался ее совершенствами, тем ужаснее начинала казаться смерть, тем глубже он страдал от непрекращавшихся слез несчастной Бланш. Он чувствовал, что нет ни одного мужчины, который нашел бы решимость расстаться с жизнью, прощаясь с такой прекрасной девушкой. И он дал бы сорок минут из своего последнего часа, если бы можно было вернуть назад его жестокие последние фразы, – как будто их никогда и не было.
Внезапно громко и резко закричали вторые петухи. Этот звук в тишине ночи был точно лучом света в темноте – он вернул их к действительности.
– Боже мой, неужто я ничем не могу вам помочь? – спросила она, подняв голову.
– Сударыня, – ответил Дени, – если я сказал что-либо для вас неприятное, обидное, – поверьте мне, я думал о вашем спасении, а не о своем.
Она поблагодарила его взглядом, полным слез.
– Я нахожу ваше положение ужасным, – продолжал он. – Ваш дядя – позор человечества! Его поведение по отношению к вам более чем жестоко. Но, поверьте мне, сударыня, нет такого молодого джентльмена во всей Франции, который не согласился бы, даже не обрадовался бы случаю пожертвовать жизнью, чтобы только оказать вам услугу.
– Я сразу увидала, что вы очень храбры и великодушны, – ответила она, – но мне нужно, мне необходимо знать, как я могу вам помочь, чем услужить теперь или... потом, – прибавила она с дрожью в голосе.
– О, очень легко, – ответил он с улыбкой. – Смотрите на меня как на друга, а не как на непрошеного бродягу, ворвавшегося сюда самым нелепым образом. Постарайтесь забыть, в какое неестественное положение нас поставили. Пусть мои последние минуты пройдут беззаботно, приятно – и вы мне окажете самую большую услугу, какая только теперь в вашей власти.
– Вы слишком любезны, – произнесла она, и лицо ее выразило глубокую печаль, – и ваша любезность... она меня огорчает. Сядьте, пожалуйста, ближе и, если у вас есть что-нибудь сказать мне вполне откровенно, говорите. Я вас слушаю внимательно, я никогда не забуду того, что вы мне скажете. Ах, сир де Болье! – вырвалось у нее внезапно. – Сир де Болье, как я могу смотреть вам в лицо? – И она разрыдалась с еще большей силой.
– Сударыня, – сказал Дени, взяв ее руки в свои, – подумайте о том коротком времени, которое осталось для моей жизни, и не омрачайте мои последние минуты зрелищем горя, которому я не в силах помочь, пожертвовав даже своей жизнью!..
– Правда, я думаю только о себе, – ответила Бланш. – Я буду тверже, сир де Болье, если это для вас приятно. Но подумайте, не могу ли я быть полезной вам, хотя бы в будущем? Нет ли у вас друзей, которым вы хотели бы передать ваше последнее прощание? Дайте мне какие угодно поручения: чем они труднее, тем душе моей станет легче. Дайте мне возможность делом выразить вам мою безмерную благодарность, а не только слезами!
– Моя мать вторично вышла замуж, и у нее есть о ком заботиться. Мои земли наследует брат Гишар, и я вряд ли ошибусь, если скажу, что это вполне его утешит после известия о моей смерти. Жизнь есть легкий пар, который пролетает мимо, – кажется, так говорится в священных книгах. Когда человек стоит на хорошей дороге и перед ним открыта вся жизнь, ему кажется, что он человек очень важный на этом свете. Конь встречает его веселым ржаньем; когда он проезжает по городу впереди своей свиты, трубы громко трубят, и девицы бросаются к окнам, чтобы взглянуть на героя. Отовсюду он получает – даже от самых знатных особ – выражения доверия и уважения. Неудивительно, что иногда успех кружит ему голову. Но как только он умер, то, будь он при жизни так же славен, как Геркулес, или так же мудр, как Соломон, все его скоро забудут. Не прошло десяти лет, как отец мой пал в бою и с ним вместе много известных в свое время рыцарей – бой был доблестный, о нем говорили с восхищением, – а теперь я уверен, что не только о них не думают, но даже забыли их имена. Нет, сударыня, если вы только вдумаетесь, вы увидите, что смерть есть темный, покрытый пылью угол. В нем человек обретает себе глухую могилу, из которой выйдет лишь в Судный день. Теперь, при жизни, у меня было очень мало друзей, а как только умру – ни одного не останется.
– Ах, сир де Болье! – воскликнула она. – Вы забыли Бланш де Малетруа...
– У вас очень мягкий и добрый характер, сударыня, и вы склонны оценивать маленькую услугу намного выше ее истинной цены!
– Это совсем не так, – ответила она. – Вы совершенно меня не понимаете, если думаете, что я так удручена своим собственным горем. Я говорила так потому, что вы самый благородный человек, какого я только встречала; потому что у вас такой ум, такая душа, которая сделала бы даже человека простого звания знаменитым в своем отечестве.
– И однако, я должен умереть здесь, в мышеловке, – ответил он, – и мой предсмертный крик звучит не громче, чем писк убиваемой мыши.
Бланш не знала, что ответить. Лицо ее исказилось от горя, от непереносимой нравственной боли, но вдруг в глазах блеснул светлый луч, и она заговорила с улыбкой:
– Я не могу допустить, чтобы мой рыцарь так уничижал себя. Всякий, кто жертвует своей жизнью для жизни другого, будет встречен в раю всеми герольдами и ангелами Господа. И затем, у вас нет причин отчаиваться, потому что... Скажите, считаете ли вы меня красивой? – спросила она, глубоко зардевшись.
– О, конечно, сударыня!
– Я этому чрезвычайно рада, – ответила она с воодушевлением. – А как думаете, много ли во Франции найдется мужчин, которым красивая девушка – собственными своими устами! – сделала бы предложение на ней жениться и которые отказались бы от этого предложения? Я знаю, что вам, мужчинам, нравятся победы другого рода, но мы, женщины, знаем, что более всего драгоценно в любви.
– Вы слишком добры, – сказал он, – но вы не заставите меня забыть, что предложение сделано мне из сострадания, а не по чувству любви.
– Почему вы так думаете? – спросила она, опустив голову. – Я сама еще не была уверена в своих чувствах. Выслушайте меня до конца, сир де Болье. Я знаю, что вы должны меня презирать, и сознаюсь, что слова дяди, да и собственные мои признания о том человеке, капитане... дают на это право. Я слишком ничтожное существо, чтобы занять ваши мысли, хотя, увы, именно из-за меня вам приходится умирать. Но когда я просила вас жениться на мне, то, конечно... поверьте мне, конечно, это было оттого, что я не только уважала вас и восхищалась вами, но и потому, что полюбила вас всей душой. Я полюбила вас с того мгновения, когда вы стали на моей стороне против моего непреклонного дяди. Если бы вы могли видеть самого себя, как вы были благородны и красивы в ту минуту! Вы жалели бы меня, а не презирали! И теперь, – воскликнула она, стремительно протянув руки вперед, – хотя я вам откровенно высказала все свои чувства, помните, что я узнала ваши чувства ко мне! Поверьте мне: я не буду больше утомлять вас неприятными для вас просьбами о согласии. Я слишком горда для этого, и объявляю перед лицом нашей Пресвятой Богоматери, что, если вы не возьмете назад своих слов, я не выйду за вас замуж. Это для меня, урожденной де Малетруа, так же невозможно, как выйти за конюха моего дяди!
На лице Дени показалась горькая усмешка.
– Невелика та любовь, – сказал он, – которая зиждется на гордости.
Она не отвечала, хотя, вероятно, на этот счет у нее было совершенно другое мнение.
– Уже рассветает, – сказал он, вздохнув, – подойдите сюда, к окну.
Действительно начинало рассветать. На горизонте появилась светлая полоска. Над извилинами реки и сводами леса расстилался легкий туман. Вокруг все было тихо, и эта тишина нарушилась лишь криками петухов, оживленно встречавших начало дня. Над верхушками деревьев, под самыми окнами, повеял легкий ветерок. Свет разливался все шире, и наконец показался раскаленный красный шар солнца. Дени вздрогнул. Он взял руку Бланш и машинально удерживал ее в своей.
– Что ж, день уже начался? – спросила она, а затем с достаточной нелогичностью воскликнула: – Как долго тянулась эта ночь! Но, увы, что же мы скажем дяде, когда он вернется?
– То, что вы захотите сказать! – ответил Дени, пожимая ее пальчики.
Она молчала.
– Бланш, – проговорил он быстрым, но неровным, страстным голосом, – вы видели, что я не боюсь смерти! Вы знаете, что мне легче выброситься из этого окна, чем коснуться вас пальцем без вашего свободного и полного согласия! Но если вы хоть немного заботитесь обо мне, не давайте мне кончить свою жизнь с чувством тяжкого недоразумения, потому что я полюбил вас всей душой, – полюбил больше, чем весь мир! И хотя я с наслаждением готов умереть за вас, но теперь я променял бы все награды рая на то, чтобы остаться жить, любить вас, служить вам всю свою жизнь!
Когда он кончил свою речь, где-то внутри дома громко ударил колокол, и бряцание оружия в коридоре показало, что стража вернулась на свой пост. Два часа времени уже истекли.
– И это после всего того, что вы слышали обо мне? – прошептала она, склоняясь к нему.
– Я ничего не слышал, – ответил он.
– Имя капитана было Флоримон де Шандивер, – прошептала она ему на ухо.
– Я не слышал этого имени! – ответил он, обнимая стройную фигуру девушки и покрывая поцелуями ее влажное от слез личико.
Сзади послышалось щебетанье, а за ним какое-то квохтанье, но на этот раз смех сира де Малетруа показался Дени очень мелодичным.
Он обернулся.
Дядя пожелал своему новому племяннику доброго утра.
Рафаэль Сабатини. Гобеленовая комната. Перевод З. Журавской

– Ну что ж, хорошо, – молвил наш хозяин, – если дамы уж так настаивают, так и быть, я расскажу вам. Но, предупреждаю, рассказ будет не из приятных.
Все собравшиеся в библиотеке ближе придвинули стулья к большому камину. За высокими окнами завывал ветер, густыми хлопьями падал снег. И от этого у огня было особенно уютно. Отсвет пламени падал прямо на загорелое, бритое лицо сэра Джемса и его серебряные волосы. С видимой неохотой наш любезный хозяин согласился вытащить из шкафа, в угоду гостям, фамильный скелет.
– Случилось это, – начал он, – на Рождество 1745 года. Моя бабушка, леди Евангелина Маргат, жила в то время здесь одна: муж ее умер, а двое сыновей были в отъезде.
За три дня до Рождества в замок явился человек с просьбой о разрешении представиться ей. Это был беглый якобит, которого разыскивали уже три месяца слуги короля Георга. Он знавал леди Евангелину в иные, более счастливые дни; говорят даже, будто одно время они были помолвлены. В трудную минуту жизни он обратился к ее помощи.
Принять и укрыть у себя бунтовщика была в то время вещь опасная, но, когда в женщине проснется чувство, она не думает об осторожности. Бабушка приютила его, а домашним сказала, что это ее кузен. Но за беглецом гнались по горячим следам, и на другой же вечер, когда леди Евангелина со своим якобитом сидели за ужином, в замок явился королевский лейтенант с отрядом солдат, и якобит был арестован и увезен в Престонскую тюрьму.
Предположил ли беглец, что леди Евангелина выдала его, или же иные мотивы руководили им, это так и осталось неизвестным, но только накануне Рождества – на следующий вечер после его ареста – он, воспользовавшись тем, что его сторожа напились и охмелели, убежал из тюрьмы, среди ночи примчался сюда, влез в окно спальни леди Евангелины и зверски умертвил ее.
На второй день праздника его схватили в Ланкастере и повесили – что он вполне заслужил. Вот и все.
Слушатели перешептывались: они ожидали большего.
Я рискнул выступить выразителем общих чувств.
– Но ведь вы не все рассказали нам, сэр Джемс; у этой истории есть продолжение. С тех пор в замке ходят привидения – вы об этом нам расскажите.
– Об этом? Извольте: предание гласит, что каждый год, в день годовщины преступления, якобита видят влезающим в окно гобеленовой комнаты – как звалась спальня леди Евангелины. И в этой комнате вновь призрак убийцы убивает призрак жертвы.
Презрительный смех Эджворта прозвучал диссонансом в общем жутком настроении. Рассказ хозяина не произвел на него никакого впечатления. Положим, трудно ожидать, чтобы ирландец, в пять лет сделавший военную карьеру, превратившись из поручика в полковника, боялся привидений.
– Но вы-то, Джемс, – воскликнул он, – вы-то, надеюсь, не верите всем этим бабьим сказкам?
Лицо баронета выразило сомнение.
– Не знаю, – протянул он, – не скажу, чтоб верил; не могу сказать, чтоб и не верил. У меня нет доказательств, то есть я хочу сказать, что могу верить только свидетельству собственных чувств.
– Но ведь другие видели и слышали, – возразил Филипп, племянник и наследник сэра Джемса.
Полковник Эджворт снова засмеялся, тихо, но с нескрываемой насмешкой. Хозяин слегка сдвинул брови. Было ясно, что ему неприятен презрительный скептицизм полковника, который я втайне разделял. Сэр Джемс очень гордился своим родом и дорожил всеми фамильными преданиями: он требовал уважения даже и к привидению, раз оно фамильное.
– Три раза, в разные годы, – ответил он, – меня под Рождество будили перепуганные слуги, докладывавшие, что они слышали шум в гобеленовой комнате.
– По всей вероятности, крысы праздновали Рождество, – поспешил придумать объяснение Эджворт. Но никто не вторил его смеху, а миссис Гемптон, вдовая сестра сэра Джемса, которая жила с ним и вела хозяйство, кротко возразила:
– Ну, уж это нет, полковник Эджворт. Гобеленовая комната вовсе не запущена, как вы, по-видимому, предполагаете, и крыс в ней нет. Вся обстановка в ней та же, что была в восемнадцатом столетии, в момент совершения убийства, но содержится она в таком порядке, что и сейчас в ней можно жить.
Дверь отворилась, и вошел дворецкий с двумя лакеями, несшими свечи и лампы. Наши дамы украдкой вздохнули с облегчением – это было очень кстати: свет рассеял смутные страхи, навеянные темнотой и страшным рассказом.
Слуги задернули занавесями окна и бесшумно удалились.
– Мне представляется несколько странным, сэр Джемс, – отважился я заметить, – что вы сами ни разу не попробовали проверить этот рассказ о привидениях.
Загорелое лицо сэра Джемса расплылось в улыбку.
– Видите ли... Мне это вряд ли было бы полезно. Говорят, что членам нашей семьи появление этого призрака предвещает несчастье – близость внезапной смерти. Ну, а я особенной осторожности не соблюдаю: много езжу верхом, охочусь... словом... – Он любовно погладил себя по шее, как бы прося снисхождения. Двое-трое тихонько засмеялись.
– Вот это нехорошо, – заметил я.
– Что нехорошо?
– Да вот эти дурные предзнаменования. Это сводит ваше фамильное привидение на уровень всех прочих. Ведь и везде предок, явившийся потомку, предвещает близость смерти. Мне очень грустно, сэр Джемс, но вы подорвали мою веру в якобита.
Сэр Джемс так огорчился, что я тотчас же раскаялся в своей искренности. Эджворт снова засмеялся, и лицо нашего хозяина выразило досаду, а одна из дам, молодая жена Филиппа, бросив нам укоризненный взгляд, возразила:
– Но, мистер Деннисон, сэр Джемс забыл сказать вам, что его отец видел якобита накануне своей кончины.
– Это может быть объяснено научной теорией Пюисегюра, – возразил я, чувствуя, что от меня ждут разъяснений. – Отец сэра Джемса знал, что смерть его уже близка; он знал и то, что в его роду принято видеть привидения якобита накануне своей смерти, – вот он и увидал его.
– В воображении, конечно, – докончил Эджворт, поворачивая ко мне свое бронзовое лицо.
– Само собой. У меня вдруг явилась мысль. Кстати, нам представляется превосходный случай расследовать это дело, – сегодня как раз годовщина. Если вы разрешите мне провести ночь в гобеленовой комнате...
– О нет, нет! Ради бога, мистер Деннисон! – взволнованно вскричала сестра баронета.
– Но почему же нет, миссис Гемптон? Я не боюсь привидений.
– Я предпочел бы, – серьезно молвил сэр Джемс, – чтобы мои гости не подвергали себя таким... таким... – Он запнулся, не найдя подходящего слова, и Эджворт поспешил докончить за него:
– Нелепостям. Скажите лучше прямо, что вы боитесь, как бы не лопнул этот ваш романтический мыльный пузырь.
Взор нашего хозяина вспыхнул гневом. Но тотчас же он с улыбкой повернулся ко мне:
– Я согласен, Деннисон, при условии, что вы будете не одни. Возьмите себе товарища – да вот хоть Эджворта; кстати, он уверяет, что не боится ни Бога, ни черта, и фыркает при одном упоминании о привидениях...
– Отлично. По рукам! – воскликнул Эджворт. – Мы будем охотиться за этим привидением вместе, Деннисон, – советую ему остерегаться.
Дамы запротестовали, и Филипп вместе с ними. Но сэр Джемс, уязвленный недоверием Эджворта к фамильным преданиям, поддержал нас обоих, и решено было, что мы проведем эту ночь в гобеленовой комнате.
В тот вечер мы поздно встали из-за стола. Подъехали кой-кто из соседей помещиков, и, когда дамы ушли из столовой, мужчины устроили форменную попойку, в которой больше всех отличался Эджворт, такой же мастер пить, как он был мастер драться и ездить верхом.
Я рискнул напомнить ему о предстоявшем нам, но он, смеясь, ответил мне, что он дрался при Дуро за сохранение для Англии того самого вина, которое теперь мы пьем, и уж, конечно, не пристало ему отказывать себе в награде.
Мы вышли из-за стола и присоединились к дамам уже незадолго до того, как ложиться спать. В половине одиннадцатого наш хозяин сам проводил нас в гобеленовую комнату, наскоро приготовленную для нас.
Яркий огонь был разведен. Перед самым камином стояли круглый стол красного дерева и два покойных больших кресла. На столе стоял серебряный канделябр с четырьмя зажженными свечами и лежала колода карт на случай, если мы пожелаем скоротать время за игрой. На другом столе, в нише возле камина, предупредительный дворецкий поставил поднос с бутылками и стаканами.
Должен сознаться, однако, что, несмотря на все эти утешительные приготовления, мне стало жутко, когда я вошел в эту длинную, низкую комнату. Даже яркий огонь в камине и свет четырех свечей не разгоняли теней, отбрасываемых огромной, под балдахином, кроватью из резного ореха. Комната была обшита частью дубовыми панелями, частью гобеленами, и это придавало ей еще больше мрачности. Высокое окно – через которое восемьдесят лет тому назад влез убийца – было закрыто выцветшими занавесями, и с первого же момента, как я вошел в комнату, я не мог отделаться от ощущения, что за этими занавесями кто-то прячется.
Близ изголовья кровати сэр Джемс показал нам дверь, так искусно скрытую в стене, что мы могли бы и не заметить ее. Он отворил ее, и обнаружилась небольшая комнатка, представлявшая удивительно приятный контраст с мрачной спальней.
Светлые ситцевые занавески фестонами спускались с окон; обои на стенах, белые с мелкими алыми розочками, казались совсем новыми, диванчик и два «дедовских» кресла вместе со столом составляли всю обстановку комнаты и также были обиты ситцем. Над камином висело овальное зеркало в золоченой раме; в камине весело горел огонь и отражался в зеркале. На столе приветливо светила лампа. Воздух в комнате был свежий, с легким запахом лаванды.
– Здесь повеселее будет, – сказал сэр Джемс, – и сестра моя, на всякий случай, велела приготовить для вас и эту комнатку – может быть, вы предпочтете сидеть здесь, а не там.
– А эта комната не имеет никакого отношения к убийству? – спросил я.
– Почти никакого. Здесь спала горничная моей бедной бабушки. Она была разбужена криками своей хозяйки и хотела бежать ей на помощь, но не в состоянии была отворить двери.
– Но ведь на двери нет задвижки, – возразил Эджворт.
– Может быть, тогда была. А может быть, дверь не отворялась потому, что поперек нее лежало тело ее госпожи.
Хотя с тех пор, как я узнал, что и эта комнатка имеет отношение к убийству, она нравилась мне гораздо меньше, все же здесь было несравненно приятнее, чем в огромной мрачной спальне; и, когда мы с Эджвортом вернулись туда, я втайне вздыхал по веселому уюту маленькой соседней комнатки.
Но Эджворт, по-видимому, не разделял моих чувств. Он откинулся на спинку кресла, положил руки на поручни, вытянул свои длинные ноги, подтянул брюки и зевнул.
– Глупо это мы с вами затеяли, – заметил он. – Мне уже сейчас спать хочется. Не знаю, сколько я высижу. Дьявольски крепкий у Джемса портвейн, – прибавил он, как бы объясняя свою сонливость. – Будем надеяться, что призрак якобита не заставит вас слишком долго ждать себя, – молвил он и засмеялся.
Я невольно вздрогнул, когда эхо откуда-то с потолка откликнулось на этот смех. Эджворт взял карты со стола, стасовал их и предложил партию в экарте, по маленькой. Я согласился, и мы начали играть.
Однако я не в состоянии был сосредоточиться на игре. В атмосфере комнаты, без сомнения, было что-то волнующее. Я то и дело оглядывался, с трудом подавляя дрожь; в темных углах как будто что-то двигалось, гобеленовые занавеси на окнах точно шевелились, и я не мог отделаться от мысли, что за ними кто-то прячется. И это страшно нервировало меня. Я готов был поклясться, что складки занавесей лежат не так, как прежде.
– Какая досада, что они не дали нам больше света! – нервно вырвалось у меня. – Сидеть в темноте немножко жутко, когда подумаешь, что было в этой комнате.
– На кой же черт думать об этом? – Он фыркнул. – Я думал: вы разумный человек и скептик, такой же, как и я. А теперь, я вижу, и вы верите этим бабьим сказкам.
Я молча сдавал карты и с каждой сдачей играл все хуже, не смея сознаться и самому себе, что Эджворт говорит правду. Чем дальше, тем я больше нервничал, играл прескверно, и Эджворт, отлично игравший в экарте, без труда обыграл меня. Окончив партию, я отказался продолжать, и он, снова, позевывая, откинулся на спинку кресла.
– Ну что это за привидение – такое неаккуратное! – жаловался он. – Сколько же еще времени оно заставит себя ждать?
Ответ, во всяком случае, не заставил себя ждать. Не успел он выговорить эти слова, как в окно трижды постучали.
Мы переглянулись. Эджворт слегка изменился в лице; о себе я уж не говорю: я весь похолодел.
– Что это? – шепотом спросил я, и сам звук моего голоса нагнал на меня еще больший страх.
Он встал – рослый, сильный, с молодецкой солдатской выправкой – уже опять спокойный.
– Кто-нибудь шутки шутит – хочет напугать нас. А вот я его самого напугаю.
Он подошел к камину, на котором положил револьвер, взял его и взвел курок. Как раз в этот момент троекратный стук повторился, еще более громкий и настойчивый.
Смущенный Эджворт опустил револьвер и растерянно взглянул на меня. Ветер за окном выл и плакал и гудел в трубе. Неожиданно Эджворт бросился к окну и раздвинул гобеленовые занавеси. Я последовал за ним, хотя сердце мое стучало, казалось мне, уже не в груди, а в горле. Эджворт распахнул окно; позади него были ставни. Только он положил руку на засов, чтобы отодвинуть его, стук повторился снова, в третий раз, быстрый, нетерпеливый. Я схватил его за руку, чтобы удержать; он оттолкнул меня и отодвинул засов. Ставни распахнулись и защелкнулись по бокам окна.
За окном ничего не было, кроме мрака, в котором призрачно вились снежинки. О том, что кто-нибудь, желая подшутить над нами, постучался к нам, не могло быть и речи – это было ясно даже Эджворту. На расстоянии пятидесяти аршин от дома не было даже дерева, с ветви которого можно было дотянуться до окна, а окно было в третьем этаже.
В момент, когда распахнулись ставни, на меня повеяло чьим-то ледяным дыханием, более холодным, казалось мне, чем дыхание ветра. Пламя свеч отклонилось в сторону, воск потек, образовав ложбинки по бокам; занавески у кровати надулись, и я не мог отделаться от ощущения, что, распахнув ставни, мы впустили в комнату что-то невидимое, но страшное.
Эджворт закрыл окно и повернулся ко мне; лицо его было бледнее обыкновенного.
– Странно! – пробормотал он. – Очень странно!
Он ждал ответа, но я молчал, и он опять спросил:
– Как вы объясните это?
– Никак, – сказал я и отошел к столу, пугливо озираясь и не смея взглянуть в сторону кровати. – Я могу объяснить это только одним – что это якобит.
Неожиданно что-то холодное дотронулось до моего лица. Я испуганно вскрикнул.
– Что такое еще? – откликнулся Эджворт.
– Что-то коснулось моей щеки.
Не успел я выговорить это, как снова повторилось то же ощущение. Словно кто-то холодным, как лед, пальцем провел мне по лицу, от виска до подбородка.
Эджворт взглянул на меня и покатился со смеху.
– У вас снежинка в волосах – она растаяла, – объяснил он и сразу успокоился. Но меня это не успокоило. Я не мог удовольствоваться таким простым объяснением; меня била лихорадка. Совершенно обессиленный, я опустился в кресло. Окно вдруг с шумом распахнулось, и ворвавшийся ветер погасил свечи.
Я вскрикнул; Эджворт выругался. Он ощупью запер окно, подбросил дров в огонь и, одну за другой, зажег свечи. Руки его слегка дрожали, и лицо было несомненно бледно. Но тем не менее...
– Ну полно, полно, Деннисон. Какого черта вы боитесь? Нечего сказать, выискался храбрец – дожидаться привидений!
– Не говорите так! – взмолился я.
– А почему? Что, собственно, случилось? Я забыл запереть окно на задвижку, ветер распахнул его и задул свечи.
Объяснение опять-таки было самое простое, и опять-таки я не удовлетворился им. Каждым нервом я чувствовал, что в этой комнате есть что-то, чего прежде не было, – что-то злое и опасное. Ведь стук в окно уж нечем было объяснить.
Я напомнил об этом Эджворту; он рассердился.
– Наверное, и это можно объяснить. Мы только не знаем как. Только и всего.
Он положил револьвер на камин и нагнулся раздуть огонь.
– А знаете, что я вам скажу, мой друг? Здесь дьявольски холодно, в этой комнате.
– Не перейти ли нам в соседнюю? – предложил я. – Дверь можно оставить открытой. Там... там уютнее...
Он смотрел на меня.
– Ступайте, если хотите. Я взялся провести ночь здесь и сдержу слово, хотя бы все умершие якобиты пришли сюда поздравить меня с праздником.
Его насмешки только увеличивали мои страхи: он точно бросал вызов тем злым силам, которые реяли над нами. Я не мог больше этого выдержать. Если б стук в окно снова повторился, это, может быть, успокоило бы меня. Но стук не повторялся, и я остался при убеждении, что то, что требовало, чтоб его впустили, добилось своего.
Я встал, чувствуя, что колени мои подгибаются, сказал: «Ну, так я пойду» – и направился к боковой двери. Как я ни старался, проходя, не смотреть на кровать, все же мельком я увидел балдахин, и мне чудилось, что складки его шевелятся. Я вздрогнул и опрометью бросился к двери; вдогонку мне несся насмешливый хохот Эджворта.
Изумительно приятно было очутиться в светлой, тихой комнате, не населенной призраками! Я опустился в кресло у огня и на минуту успокоился. Но вскоре мысли мои перенеслись в другую комнату. Мне чудилось, что кто-то или что-то следит за мной из-за двери.
– Эджворт! – крикнул я с дрожью в голосе. – Эджворт! Здесь гораздо уютнее. Идите сюда. И принесите с собой карты.
Вместо ответа он зевнул.
– Не хочется играть. Сон одолевает. Мне и здесь отлично. Но вы лучше закройте дверь. Здесь адский сквозняк.
Вы назовете меня трусом и скажете, что такому человеку не следует браться за подобные затеи. Может быть, вы и правы. Как бы то ни было, я с удовольствием затворил дверь и вернулся к своему креслу у огня.
Вскоре пульс мой стал биться ровнее, и я устыдился своего малодушия. В это время раздались шаги Эджворта. Дверь отворилась; он стоял на пороге с графином в руках.
– Выпейте-ка рюмочку – вам это будет очень и очень полезно, дружище. У вас взвинчены нервы и разыгралось воображение.
– А стуки в окно? Это тоже воображение?
– Стуки! Стуки! Черт бы их побрал! Пейте-ка лучше.
И он налил мне коньяку; но руки его дрожали, и часть пролилась на пол.
Я охотно выпил живительную влагу.
– Еще? – спросил он, снова поднимая графин. Я покачал головой и попросил его остаться здесь. Но он отказался наотрез.
– Дело в том, Деннисон, что и мне тоже жутко. Я вам откровенно сознаюсь. Мне страшно – в первый раз в жизни. И потому именно, вы понимаете, мне невозможно не вернуться в ту комнату. Поймите, Деннисон, постыдно не бояться, а бежать от того, чего боишься. Джек Эджворт не из тех, кто бежит от опасности.
Он повернулся на каблуках, прошел в гобеленовую комнату и с шумом захлопнул за собой дверь.
Я слышал, как скрипело под ним кресло, когда он усаживался у камина. Он провел грань между нами с беспощадной отчетливостью: нам обоим было страшно, но трусом оказался один я. И его признание, что и он также боится, не придало мне мужества. Наоборот, теперь я уже знал наверное, что никакие силы не заставят меня вернуться в гобеленовую комнату до наступления утра.
Жар камина и выпитый коньяк возымели свое действие: я согрелся и задремал, прислонясь головой к высокой спинке кресла. Сколько я проспал, не знаю – может быть, несколько часов, так как огонь в камине догорел и комната остыла. Проснулся я нежданно и вскочил, сам не зная, что меня спугнуло. Сердце мое колотилось, как безумное, я напрягал слух в трепетном ожидании – я сам не знал чего.
И то, чего я ждал, случилось – сквозь стену гобеленовой комнаты я услыхал испуганный, задыхающийся голос Эджворта, зовущий меня:
– Деннисон! Деннисон!
Я кинулся на зов – и оцепенел на месте.
За дверью послышался стук падения тяжелого тела. Я слышал протяжный стон, хрип, потом – и это было самое ужасное – негромкий, злорадный смех.
Как околдованный, я стоял, не двигаясь, впившись безумным взглядом в запертую дверь, словно в чаянии, что вот сейчас передо мной появится то ужасное... Но в соседней комнате все было тихо. Постепенно я сбросил с себя оцепенение, приподнял щеколду и толкнул дверь. Она не поддавалась. Что-то загораживало ее с той стороны.
Мне вспомнился рассказ сэра Джемса: «Горничная кинулась ей на помощь, но не в состоянии была отворить дверь... Может быть, ей мешало тело ее госпожи, лежавшее поперек двери».
Рука моя сама собой опустилась. Я отошел от двери, проклиная свое и Эджворта безумие. И надо же нам было выдумать такую нелепую затею!
Я взглянул и чуть не вскрикнул от испуга. Что-то выползало из-под двери – что-то черное, узкое, как лезвие столового ножа. Я смотрел, не понимая, приковавшись к нему взглядом. Темная струйка, извиваясь, поползла дальше, образовала лужицу в углублении пола... И вдруг я понял – это была жидкость, не черная, а красная, темно-красная. Это была кровь.
«Вот так, – мелькнуло у меня в уме, – вот точно так же, может быть, восемьдесят лет назад кровь убитой женщины бежала струйкой из-под двери, которую не могла отворить горничная, как не могу теперь отворить я».
Призрак убийцы снова свершил свое страшное дело над призраком жертвы. Но была ли жертва на этот раз тоже призраком?
Мой страх за Эджворта победил, наконец, мою трусость. Взяв лампу, я вошел в коридор и с другой стороны вернулся в гобеленовую комнату. Перед дверью я остановился в нерешительности. И постучал:
– Эджворт! Эджворт!
Ответа не было – ни звука. Боясь, как бы мужество снова не покинуло меня, я схватился за ручку, и дверь распахнулась.
С порога, высоко держа в руке лампу, я видел ясно беспорядок в комнате. Стол у камина был опрокинут; свечи погасли. Карты и свечи валялись на полу, а перед дверью в стене, упираясь в нее ногами, лежал Эджворт. Руки его были раскинуты, голова скатилась набок.
Одного взгляда на его мертвенно-бледное лицо было достаточно для меня, чтобы убедиться, что он мертв. Он лежал в луже крови, но лужа эта была недвижна: очевидно, кровь перестала течь из раны.
Все это я заметил с одного взгляда. Но войти не решился и с криком кинулся бежать по коридору, к комнатам, где спали слуги.
Через пять минут я вернулся в сопровождении дворецкого и одного из лакеев, выбежавших на мой зов.
Оба моих спутника в первый момент отшатнулись от ужасной картины, представшей их взорам. Затем дворецкий нагнулся над трупом Эджворта, между тем как я светил ему. При свете лампы я видел, как дрогнули его могучие плечи; он обернулся ко мне – и оскалил зубы: сперва я думал, что это он от страха, но затем убедился, что он смеется.
Сперва с недоумением, затем начиная понимать, я смотрел на то, что он показывал мне, – это была разбитая бутылка из-под бургундского. Кровь, которую я видел на полу, была соком винограда.
Надо ли объяснять, как это было? Эджворт, чтобы поддержать свое слабеющее мужество, осушил до дна графин коньяку и, вероятно, уже совсем охмелев, взялся за бургундское. В это время он споткнулся и опрокинул стол – этот шум и разбудил меня. В темноте, испугавшись, он кликнул меня; вероятно, хотел даже отворить дверь; но тут хмель одолел его: он свалился на пол и заснул как убитый. И падая, разбил бутылку. Еще чудо было, что он не поранил себя осколками.
На другой день он пытался восстановить свою репутацию рассказом о таинственном ночном госте. Но мы так осрамились и все так издевались над нами, что это было уже невозможно. В видах самозащиты я рассказал о стуках, и это даже произвело впечатление. Но когда осмотрели ставни, убедились, что от одного шалнера оторвалась длинная железная полоса, и буря стучала ею в окно.
И все-таки, когда я перебираю в памяти все произошедшее, я не могу удовольствоваться этим объяснением. Так жутко было в этой злополучной комнате; так отчетливо чувствовалось присутствие нездешних сил...
Кто знает, кроме естественного и простого объяснения, может быть, есть и другое...

Над книгой работали

Руководитель редакционной группы Дарья Калачева
Ответственный редактор Ксения Баранова
Арт-директор Валерия Шило
Дизайнер Милана Корягина
Иллюстрации на обложке, форзаце и нахзаце Ольга Неходова
Иллюстрация на титуле Вера Голосова
Техническая корректура Наталья Воробьева
ООО «МИФ»
mann-ivanov-ferber.ru
Notes
В пузырьке Дапертутто была, очевидно, эссенция лавро-вишневой воды, так называемая синильная кислота. Принятие самой малой дозы этой воды (менее унции) производит вышеописанное действие.
Sanctus (лат.) – святый. В тексте говорится о названиях частей католической мессы, обозначаемых начальными словами молитв. Здесь и далее прим. ред.