Александра Уба, Анна Гурова, Антон Темхагин, Дарина Стрельченко, Диана Чайковская, Евгений ЧеширКо, Елизавета Дворецкая, Иван Белов, Мария Роше, Оксана Заугольная, Рина Солнцева, Родион Вишняков, Ульяна Скибина, Элина Лисовская

Сторона теней

Сборник рассказов

В старину существовали особые дни, когда живые поминали умерших и верили, что те могут вернуться в свои дома. Называли их Дедами. Но что, если потустороннее всегда было рядом? Кто смотрит из зеркала царевны? Что скрывает Лес Мёртвых? Кто приходит к старому маяку? И можно ли доверять лесному Хозяину, нечисти или самой Смерти? Четырнадцать историй о древних обрядах, суевериях, колдовстве и славянской нечисти – о том, что можно позвать, увидеть и потревожить, но цена встречи известна не всегда.

* * *

© Авторы, тексты, 2026

© Юлия Миронова, илл. на обл., 2026

© ООО «Издательство АСТ», 2026

Елизавета Дворецкая

Зеркало царевны

– Замуж... Нет... Замуж... Нет... Замуж...

Малашка шла вдоль Кириллова тына, хлопая рукой по каждому колу, – пока не дойдёт до конца и последний кол не обозначит её судьбу. В холодном тёмном небе светила полная луна – Покров[1] нынче совпал с полнолунием, разве ж можно такой случай упустить? На рассвете шёл мелкий и колкий снег, и, хотя уже к полудню от него ничего не осталось, зима подала весть о скором приходе. Близилась пора сватовства и свадеб, и те из юных жительниц села Зольни, что до сих пор сидели в девках, очень хотели знать, дождутся ли сватов до Рождественского поста[2].

– Замуж... Нет! – с горьким отчаянием воскликнула Малашка, стукнув последний кол, будто он был виноват. – Ульянка, ну что ж это такое! Опять мне нету доли!

– Скучно ты гадаешь! – со смехом ответила ей Ульянка, ждавшая у другого края тына. – Надо по-другому.

– Как?

– Как Авдотья гадала на прошлые Святки. Смотри!

Ульянка подняла руку хлопнула по первому колу:

– Молодец... Вдовец... Молодец... Вдовец...

– Удалец! – смеясь, крикнула ей из-за спины подруга Домна.

– Удалец! – повторила Ульянка. – Купец! – нарекла она следующий кол. – Кузнец!

– Ловец! – давясь от смеха, подсказала Домна.

– Ловец! Э... Жнец!

– Слепец!

– Да ну тебя, зачем мне слепой муж! Чтец! Швец!

– Гонец!

– Храбрец!

– Льстец!

– Певец!

– Скупец!

– Себе скупца возьми, надо мне очень! Мудрец!

Так они перебрали, сгибаясь от хохота, лжеца, глупца, гордеца, пловца, шельмеца, сорванца, юнца, пришлеца... Ульянка уже больше держалась за колья, чем хлопала по ним, а Домна шла сзади и всё подсказывала новых женихов.

– Чернец!

– Беглый, что ли? Всё равно грех!

– Это будет беглец. Не хочешь – тогда огурец!

– Это я что же, буду огурчиха? Ой, матерь божья! Помрёшь с тобой!

Вперемешку перечисляя это пёстрое общество, путаясь и повторяясь без всякого порядка, Ульянка добралась до конца тына.

– Стрелец, беглец, пришлец, боец...

– Мертвец! – вдруг сказала Малашка, когда рука Ульянки зависла над последним колом.

– Да ну тебя! – Ульянка отдёрнула руку. – Напророчишь тоже!

– Всё это грех – судьбу пытать! – так же обиженно ответила Малашка. – Отец Николай осуждает. Говорит, кто гадает, тот с самим луканькой, бесом лукавым, спознается.

– У отца Николая есть попадья! – ехидно напомнила Домна.

Все знали, что Малашка зачастила на службы к Петру и Павлу в сельскую церковь, с тех пор как прибыл на смену почившему отцу Феофану молодой отец Николай. С рыжеватыми пышными волосами, ясным лицом и приветливым взглядом, тот сразу понравился всем бабам, и даже кое-кто из девок стал провожать его глазами, хотя, разумеется, у попа имелась попадья, матушка Клавдия.

– А без гадания замуж не выйти! – продолжала Домна. – Отец Николай, что ли, тебе женихов искать будет? – понизив голос, зашептала она. – Пока сама не постараешься, ничего тебе не будет.

– Да почему ж это?

За соседним тыном залаяла собака, встревоженная их голосами, и все три разом обернулись на звук.

– На восход! – определила Домна.

– У дядьки Терентия нет женихов!

– Какие ж деревни в той стороне? Жадино да Иводь. Оттуда ждать...

– Не, ты скажи, почему без гадания не выйдешь?

– Ты не слышала, как моя бабка Федора об этом говорила? – спросила Ульянка.

– Нет. Я её и не помню почти.

Малашка была помоложе подруг года на три, заневестилась только что.

– Да, ты ещё с малыми девчонками сидела, – вспомнила Домна. – А она, пока была жива, нас к себе по зимам на беседы пускала. Федора была бабка богатая, ей наши подношения без надобности, а только, говорит, вы мне будете летом огород полоть, и приходите, сидите.

– Да ей скучно было одной, а тут мы, – подхватила Ульянка. – Болтаем, смеёмся, она нам рассказывала много всякого про старые времена. Как она девкой была, как замуж выходила. Она сама тоже гадала тогда, – снова зашептала Ульянка. – Однажды, зим пять или шесть назад, буран был такой, что только вдоль тына пробираться, мало кто на беседу пришёл...

– Ты да я, да Катерина с Авдотьей, да Прокопова Машка, – подхватила Домна. – Больше никого не было.

– Сидим ты тихо, прядём, слушаем, как метель шумит, ветер воет, только свеча трещит, – полушёпотом рассказывала Ульянка, поглядывая на луну и звёзды. От вида полной луны на тихом небе среди тёмного, тихого села ей было страшновато, хотелось уйти от взгляда этого желтовато-серебряного глаза. – Баба Федора и принялась рассказывать. Она вот что говорила. – Ульянка глубоко вдохнула, собираясь с мыслями. Она поняла бабку, мать своего отца, но с трудом подбирала слова, чтобы объяснить Малашке. – Она говорила, что суженый – он не просто так у всякой девки есть. Пока так сидишь – ничего у тебя нет.

– Это как грибы искать, – попыталась помочь Домна. – Может, и есть в бору тот гриб, что тебе назначен, да коли ты в лес не пойдёшь, он сам к тебе не явится.

– Ну, вроде того, – согласилась Ульянка, подавив смех от мысли, что жених сидит в бору, во мху, накрывшись грибной шапочкой. – Может, он где и есть, может, в Беглово или в Живоди, да только его надобно сперва зацепить и к себе притянуть, его нитку со своей связать, а тогда и сватов ждать. А цепляют – через гаданье. Тут любой способ годится, но чем точнее узнаешь, тем вернее сбудется. Если не гадать, жениху дорожку не казать, так и он бобылём промается, и ты век в девках просидишь. Или свяжетесь с другими, будете не со своей долей оба горе мыкать.

– Чтоб судьба решилась, на тот свет надо заглянуть, – опять подхватила Домна.

– Страшно!

– А ты как хотела? Волков бояться – грибов не собирать, а то ведь не гриб... – Домна да и Ульянка с ней заодно снова фыркнули, вообразив жениха-боровика. – Это судьба твоя. За неё и постараться можно.

– Анфуска вон тоже всё греха боялась – так в девках и осталась, теперь уж кто её возьмёт. А Катерина гадала, и Авдотья гадала на Святки – вот всё у них и сладилось. Я тоже буду.

Ульянка была младшей из трёх дочерей Сергея Митрофановича, по прозвищу Осина. С прошлых Святок вышли замуж две её сестры. На Катерину, самую старшую, давно заглядывался Севастьян, сын богача Силантия из Ежово. Силантий всё хотел себе сноху побогаче Катерины, но летом вдруг оказалось, что некому жать: бабку скрутил утин[3], старшая невестка принесла двойню и всё болела. Силантий сказал: «Сватайтесь к кому хотите, лишь бы отдали побыстрее». На апостолов Петра и Павла[4] Севастьяна с Катериной повенчали. Тут возликовала и Авдотья, вторая сестра: она давно водилась с Андреяном, парнем своего же села, но среднюю дочь не выдадут вперёд старшей, вот они и ждали, пока Катерина уйдёт с дороги. Андреян посватался сразу, как окончилась страда, чтоб никто дорожку не перебежал, – не он один дожидался, пока красивой Авдотье придёт пора под венец. Свадьба была совсем недавно, и подружки ещё хорошо помнили всё действо и суету, плач и причитания. А Ульянке с тех пор не давало покоя ожидание: теперь её черёд! Вот-вот для неё запоют, завеличают, впервые в жизни назовут не Ульянкой, а Ульянушкой Сергеевной!

Но кто это будет? С кем она встанет на рушник под благословение родительское?

– Мы на Святки гадали, – шептала она Малашке и Домне в тишине под Кирилловым тыном. – Верею слушали, как скрипит. Катерина услыхала, будто кнутом хлопает, загоревала – не быть ли за пастухом, вот унылое будет житьё! А это она слышала, как будут коней погонять, когда снопы с поля повезут после её свадьбы. Авдотья услыхала, будто молот бьёт, – Андрияшка как раз у кузнеца в подручных. Обрадовалась, а Катюня ей в досаде говорит: да ты придумала, чего хотела услыхать, то и услыхала. Та ей – нет, когда мы годом раньше кур в курятнике брали, мне чёрная попалась, а Андрияшка волосом чёрен. Катька ей: не только волосом, ещё и рожа чёрная после кузни, как у чёр... – Ульянка прикрыла рот рукой, чтобы не помянуть нечистого, – у головешки какой! А вот году не прошло, у обеих всё сбылось!

– Так а ты, – теребила её Малашка, – ты-то что услышала?

– А я... Невнятное что-то. Будто даже колокол...

– Ой! К похоронам! – вырвалось у Малашки.

– Авдотья мне говорит: быть тебе за попом! – Ульянка усмехнулась. – Да где ж у нас тут взять неженатого попа!

Все три вздохнули, помолчали.

– Машка Прокопова зовёт на росстань[5], на воловьей коже сидеть, – сказала Домна. – Да ей Машка Савельева сказала: ни за какие коврижки, хоть озолоти меня, хоть царского сына дай – не пойду на росстань. Уж больно страшно!

– Ради царского сына я б пошла! – усмехнулась Ульянка. – Ничего тебе на росстани не сделается. Главное – не забыть хлеб, нож на кожу положить и тем ножом кругом очертиться – никто к тебе туда не войдёт. А, Малашка! – Она подтолкнула подругу. – Пойдём на росстани сидеть, смотри, вон и луна какая! Выслушаем себе по сыну царскому, боярскому!

– Да ты только на словах такая смелая!

– А вот и нет!

– Что же не пойдёшь?

– Я уж сколько раз... Глубоко моя судьба запряталась. – Ульянка вздохнула, вспоминая прошедшие годы, напрасные попытки выцепить судьбу. – Когда кур брали – мне рыжая с белым попалась, пеструшка, а где же такого парня найдёшь? Был в Беглово один рыжий – на тамошней женился. А ходили у прохожих имя спрашивать, как пришёл мой черёд, я выхожу, только слышу – идёт кто, рот открываю, гляжу: а это отец Николай! Я и заробела, он бы разбранил. Так и смолчала. А теперь вон...

Ульянка прикусила губу изнутри: вспомнила, что Кириллов тын, у которого они так и стояли, напророчил ей мертвеца. Не надо было так уж смеяться. Молодец, вдовец, купец, кузнец... Да кузнецов неженатых в волости вроде больше нет, а купцу приданое богатое подавай... Сергей же, хоть и был хозяином толковым и достаточным, при трёх дочерях и четверых сыновьях горы злата раздавать не мог.

Они немного поспорили, можно ли считать, что жениха зовут Николаем, если она не задала вопроса, а сама знает имя встречного. По улице прошли два мужика, с любопытством поглядели на девушек, спросили у Малашки, дома ли отец. Мужики прошли, и девушки следом тронулись дальше.

«Да ну, глупости!» – успокаивала себя по дороге Ульянка. Хоть на беседах в долгие тёмные вечера любят рассказывать всякие страсти про гостей-мертвецов, она никогда не слышала, чтобы в Зольне, или в Ежово, откуда родом мать, или в Свитони, где вышла замуж её тётка Катерина, хоть один мертвец пришёл на самом деле. Лежат они на погосте у Петра и Павла, не шелохнутся...

Три подруги шли мимо большой избы, пустой и тихой: ни дымом, ни навозом возле неё не пахло, за оконцем не мерцал свет. Перед воротами все три невольно остановились, вспоминая свой разговор. В этой избе жила когда-то Феодора Васильевна, мать Ульянкиного отца. Была она рода старинного в этих местах и богатого. Сама вырастила семерых детей, доживала век при младшем Якове, да он умер раньше неё, а вдова молодая вышла замуж в другое село. Бабка осталась одна, жить к себе никого не звала, хотя сыновья с невестками и подросшие многочисленные внуки всякий день приходили к ней работать по хозяйству. Ульянка ей чем-то полюбилась больше других, и бабка разрешала ей ещё при своей жизни выбрать что-то из платья и старых её украшений, что самой бабке уже было не нужно, для будущего приданого. Умерла она два года назад, и с тех пор изба стояла пустая. Хотели в неё переселиться и многодетный дядя Захар, и Василий – старший сын дяди Дементия, но дело не ладилось: кого сны томили нехорошие, а кого и домовой душил: не принимает, значит. Так изба и пропадала даром, а была хорошая, просторная. Проходя мимо, Ульянка вздыхала тайком, вспоминая бабкины пироги и семейные застолья по праздникам, когда собиралось столько народу, что детей загоняли на печь и на полати. Она помнила, как девчонкой лет семи смотрела с печи на сватов, пришедших за младшей тёткой, окрещённой чудным именем Анимаида, и как тётя Аня, согласная на замужество, ковыряла печь[6] прямо возле свесившей голову Ульянки. Тогда та лишь радовалась зрелищу и ещё не думала: когда же мой черёд? Ох, как давно это было!

– Сидела бы я, девушка,

Ровно двадцать лет, —

вдруг запела неугомонная Домна.

– Любила бы молодчика

Семнадцати лет...

– Куда тебе такого молодого, нельзя! – обернувшись к ней, со смехом сказала Ульянка.

– Восемнадцати лет! – поправилась Домна.

И они запели вместе:

– Такого хорошего,

Что и в свете нет!

Личико румяное,

Ровно маков цвет.

В кафтанчик лазоревый

Миленький одет.

Глазки его ясные,

Словно самоцвет.

Как пришло мне с миленьким

Расставаньице —

Не мил мне и белый свет!

Проводив Ульянку до Сергеева двора, Малашка ушла к себе, Домна ещё немного задержалась.

– Я знаю, что была то за курица, – загадочно сказала она, когда Малашка скрылась в густых сумерках.

– Курица?

– Ну, рыжая с белым, какую ты тогда с насеста сняла. У моей тётки Ирины в Иводи есть племянник – сам рыжий, а зимой, как загар сойдёт, лицом белый, как сметана, только в конопушках...

– Ой, нет! Мне такого не надобно.

– Ой, подруга, ещё осень-зиму так просидишь, и не такому будешь рада. Чтоб только не как Анфуска... А то что-то ловля наша не ладится.

– Видно, нужно посильнее удилища. Куры, колья, петухи – вздор всё это.

– А что не вздор?

– А вот что... Говорят, самое верное гадание – это с зеркалом.

– С зер... ой, окстись! – Домна перекрестилась. – Коли смотреть в тот свет, то в зеркале он самый и есть! Отец Николай как-то говорил – попам дома зеркала иметь и запрещается, потому что оно грех!

– Мы-то с тобой не попы! А смотреть и надо в тот свет. Пока через тот свет жениху дорожку не проложишь, – чуть слышно зашептала Ульянка, – не найдёт он тебя.

– Да у нас и зеркал-то в селе ни у кого нет! Экая ведь диковина! Может, у боярынь да цариц водится. А у нас лохань с водой. И то страшно.

– Зеркало-то есть! – зашептала Ульянка в самый платок склонившейся к ней Домны.

– Да ну! – Та вскинула на неё глаза. – Где?

– Вон там. – Ульянка показала наискось через улицу на пустую бабкину избу. – У бабы Федоры.

– Шутишь!

– Нет. Она мне показывала его, нам с Катюней. Давно, мы ещё девчонки были. В ту зиму, кажись, как начали на младшие посиделки ходить.

– И никто из ваших его не забрал?

– Вроде бы нет. Я не слышала. Я знаю, где баба Федора его прятала. Пойти поискать...

– Когда же? На Святки?

Ульянка заколебалась. Гадать о женихах положено на Святки, ещё можно на Аграфену Купальницу. Покров – единственный день за всю осень, когда это тоже можно делать. Когда девицы нарядные с утра идут в церковь, ставят к иконе свечу и просят: «Батюшка Покров, покрой землю снежком, а меня женишком». Потом стоят всей гурьбой на паперти, а старухи, матери женихов, рассматривают их и расспрашивают: а эта девочка чья такая хорошенькая? Сегодня Ульянка впервые стояла там без двух сестёр, и этот разрыв казался невыносим, будто с каждым днём она отстаёт от них всё сильнее. На что угодно решишься, лишь бы скорее и своя судьба сыскалась! А ждать Святок – когда ещё они придут!

– Я сейчас пойду! – объявила она Домне, спеша сказать вслух и отрезать себе путь назад, пока не покинула её отчаянная смелость.

– Да ну ты что! – Домна схватила её за рукав.

– Самое время! – Ульянка показала на луну. – К полуночи.

– Тебя дома хватятся!

– Нет, мои все у дядьки Дементия гуляют. Я в полночь погадаю и домой раньше приду. Никто не узнает. Пойду сейчас ключи возьму, пока нет никого.

– Да ну ты что... – растерянно повторила Домна.

Не слушая, Ульянка толкнула калитку, мимо двух довольных её появлением псов прошла на крыльцо, скрылась в избе. Домна постояла, покачала головой и тронулась восвояси. Подумала, не пойти ли ей тоже, но только перекрестилась. Тётка Ирина рассказывала, у них в Иводи одна девка гадала, со свечой в воду глядела, а оттуда высунулась рука – чёрная, мохнатая – да её в лохань потянула – чуть не утопла, только и спаслась, что лохань сумела опрокинуть... И, говорила, тянет меня, а передо мной уж не лохань, а омут бездонный... Лучше век в девках просидеть, чем этакие страсти!

* * *

Старые бабкины ключи хранились за божницей – от ворот, от избы, от двух-трёх сундуков. Жили богато, было что украсть, и дед, Митрофан, позаботился, заказал замки ещё старому кузнецу, деду Митрию. Ульянке даже не пришлось зажигать огонь в избе, чтобы найти связку на кольце. С непривычки связка показалась очень тяжёлой. Ульянка засунула её за пазуху и поспешила вон, пока и правда кто из домашних не увидел.

Кожух на груди оттопырился, будто там курица. К счастью, перед избой никого не было, только у дальнего двора переговаривались двое. Даже Домна ушла, но Ульянка была тому и рада. Удастся её дело или нет – лучше без видоков. А будет что рассказать – завтра и расскажет.

Прячась в тени у дворов, Ульянка вернулась к бабкиной избе. Пользоваться ключами ей никогда не приходилось, она только видела, как баба Федора иной раз отпирает сундуки, и примерно помнила, от чего какой ключ. Озиралась воровато, боясь, что пока будет подбирать ключ от ворот, кто-нибудь её заметит. Но ей повезло: ворота оказались закрыты, но не заперты. Видно, кто-то из дядьёв заходил и так оставил. Скользнув во двор и притворив за собой воротину, Ульянка перевела дух: теперь её уже никто не застукает, кому здесь быть в такую пору. Даже не стала прислушиваться, как скрипит верея, на что похоже? И правда – вздор весь этот скрип, лай, куричье клевание.

Старый двор деда Митрофана был просторным – спереди изба с крыльцом и двумя оконцами, за ней более низкая клеть, дальше хлев и курятник, а вдоль них тянется длинный двор, где ещё на памяти Ульянки было не пройти от разной живности. Теперь здесь ни одной живой души: даже мыши, пожалуй, разбежались, поживиться им больше нечем. Держась ближе к стене, чтобы не выходить на лунный свет, Ульянка подошла к крыльцу. Поднялась, стараясь ступать как можно легче, но всё равно старые ступени заскрипели. «Мертвец!» – вспомнилось глупое гадание у Кириллова тына, и морозом пробрало. Казалось, кто-то невидимый ждёт в тени на крыльце, прячась от лунного света, – невидимый и недобрый. Она скрылась в тень, стала подбирать ключ. Сноровки в этом деле у неё не было, ключи то не входили в тяжёлый, холодный, как лёд, навесной замок, то не поворачивались. Руки застыли от холодного железа, пальцы болели. Ульянка уже думала бросить это дело – ну не выходит! – и только упрямство держало её на месте. Стыд какой – пошла смотреть в тот свет и не сумела войти в избу! Пусть об этом знает одна Домна, да и не перед подругой будет стыдно, а перед самой судьбой. Если она не доберётся до дела, то утратит дух навсегда, даже ждать женихов перестанет.

Ульянка прервала попытки, потёрла пальцы, разминая и согревая, отдохнула немного, прислушиваясь, но в селе было тихо, только вдали перелаивались псы. Подул ветер, засвистел над кровлей, и Ульянка снова взялась за дело.

Щёлк! Замок, внезапно открывшись, выпал из петли, Ульянка не успела его подхватить, и он тяжело бухнулся на деревянный пол крыльца. Охнув, Ульянка спешно подняла его, будто этим могла унять шум. Подождала, замирая от страха: что, если сосед, дядька Ефим, услышит, решит, что воры лезут в пустой двор, да и прибежит с дубьём и собаками, громко призывая Митрофановых сыновей...

Но никто не услышал – шум ветра поглощал все звуки. Ульянка торопливо потянула дверь, прыгнула через порог и закрыла дверь за собой.

Постояла, прижимая к груди замок, с которого свисала тяжёлая связка ключей. На ощупь положила её на край лавки. Ощутив себя в безопасности, перевела дух – уж если раньше её никто не перехватил, то теперь бояться нечего. Даже если кто из домашних заметит, что её нет, то подумают, что у подруг сидит, искать её в пустом доме покойной бабки никому в голову не придёт.

Отдышавшись, Ульянка собралась с мыслями. В избе застоявшийся воздух пах влажным и затхлым, но после ветра снаружи здесь казалось почти тепло. Надо света. Не в темноте же шарить по сундукам. Да и для гадания нужна свеча. До мелочей зная бабкино хозяйство, Ульянка легко нашла огниво, запалила сперва лучину, выбив искру в сажу на чело печи, а потом, когда избу осветил маленький огонёк, отыскала и пучок слипшихся грязно-жёлтых свечей. Ещё от бабки остались. Нужны свечи – лучина слишком быстро прогорает, не даст времени вглядеться...

Бабкины хорошие подсвечники забрала тётка Анисья, Дементьева жена, и Ульянка прилепила свечу к дощечке. Теперь сундук. Она медленно, внимательно оглядела два больших сундука на стене и укладку на лавке, под покровцем браного тканья. Стала вспоминать. Если бабка ничего не переменила, то должен быть вон тот сундук, дальний. Подошла к нему, поставила свечу на плоскую крышку – когда-то на этом сундуке спали дети Федоры – и присела рядом со связкой. Здесь дело пошло легче: замки и ключи на сундуках были поменьше. Всего с третьей попытки замок мягко щёлкнул, и Ульянка почти уверенно вынула дужку из петли. Отложила в сторону и, поставив свечу на пол, подняла крышку. Только бы оно оказалось здесь...

Из сундука ударил дух застоявшихся трав – терпкий, немного пыльный запах полыни, зверобоя, пижмы. Наверху лежало полотно. Ульянка сняла его, нашла два-три старых сарафана и поношенный шушун: на это никто из тёток не позарился, но и бедным не отдали. Вынутую одежду она бережно складывала на лавку, мысленно держа ответ перед бабкой, которая могла бы обидеться, если бы её пожитки швыряли на пол.

С каждой вынутой вещью усиливался холодок в груди: а что, если его здесь нет? Кто-то из тёток тайком забрал дорогую вещь, никому не сказав, чтобы не собачиться. Или сама бабка его кому-нибудь отдала, продала... Перепрятала... Или оно вовсе померещилось Ульянке? Она добралась до самого дна, когда, вынув старую, в пятнах от застолий, слежавшуюся тяжёлую скатерть, увидела под ней ещё один предмет – величиной и очертаниями напомнивший напрестольное Евангелие в церкви у отца Николая.

Сердце оборвалось. Ещё не прикоснувшись, Ульянка поняла: оно.

Сглотнула, постояла, надеясь, что уймётся бешеный стук сердца. Казалось, баба Федора стоит за плечом и сурово смотрит, как внучка без спроса роется в её сундуке и хочет взять самую дорогую вещь из всего семейного добра. Ульянка вдруг сообразила: баба Федора сама никогда не смотрелась в это зеркало и не дала его в приданое ни одной из дочерей или старших внучек. Даже Анимаиде, своей любимице, для которой была готова и последние серьги из ушей вынуть. Неспроста же?

Но отступать было поздно. Она слишком далеко зашла. Теперь, когда дело уже в руках, испугаться, отступить? Что сказать завтра Домне? А самой как жить, помня, что застыла, как на краю проруби, перед самым решением судьбы?

Ульянка осторожно коснулась плотного серого полотна, потом, перекрестившись, всё же взяла в руки лежащий на дне плоский предмет. Он оказался очень тяжёлым, но этому она не удивилась. Прижав к груди – ещё не хватало уронить! – перенесла на непокрытый стол, потом сходила назад за свечой и поставила её так, чтобы она освещала нужное место, но не капала воском.

Ещё раз глубоко вздохнув, Ульянка развернула полотно. Складки слежались – видно было, что его не разворачивали много-много лет.

И вот... То, что таилось под полотном, и впрямь напоминало Евангелие, только верхний край у него был в виде луковицы, как купол церкви. Верхнюю поверхность составляли две половинки, закрытые наподобие ставень на окне. Ульянка не удивилась бы, если бы они тоже были заперты на замок или запечатаны. Даже успела вообразить своё разочарование, если бы всё же не удалось добраться до главного.

Взявшись за створки, она потянула. Сперва они не поддались, и Ульянка подумала, что на них всё же есть скрытый замок, тайная печать или заклятье, которого и не увидишь. Но створки дрогнули, и она, приложив большее усилие, подняла их.

Теперь «книга» напоминала плоское квадратное блюдо, в которое налита на дно вода. В квадратном отверстии широкой, с ладонь, резной и крашеной, красной с позолотой, рамы тускло блестело серебро. Словно лёд, только, о чудо, он не тает.

Помня, как делала бабка, Ульянка осторожно подняла загадочное сокровище и поставила на стол. Замерла, едва дыша. Перед ней оказались как бы ворота с распахнутыми створками, служившие опорой, а между ними мерцало... Да, оно самое. Оконце на тот свет в резном наличнике под кровлей-луковицей. В тускло блестящий срединный квадрат Ульянка пока не решалась глянуть – казалось, один взгляд увлечёт тебя в эту холодную глубину. Она посматривала туда краем глаза, готовая тут же схлопнуть створки, если появится тот... Та... То, о чём рассказывала баба Федора...

Сказку эту в семье знали все, да и прочие зольнинские о ней слышали. Баба Федора говорила, что слышала её от своей бабки Ксении. Молодёжь на беседах любит «страшное», и Ульянка слушала эту сказку столько раз, что помнила во всех мелочах.

– Жил-был один бедный парень, звали его Иван, прозвище Бездольный. – Ясно вспоминался ей неторопливый голос бабы Федоры, удивительно звонкий для такой старой женщины. – И ничего-то у него в жизни не ладилось. От бедности ни одна девица в деревне за него идти не хотела. И вот прослышал он раз, что царь свою дочку, Аглею-царевну, замуж выдаёт и всех неженатых парней зовёт, чтобы себе зятя выбрать. Он и думает: пойду, нигде мне счастья нет, может, там будет. Посмеялись над ним в деревне, а он не послушал и пошёл.

Вот пришёл он в град-столицу, а там и объявляют: царевна наша всех на свете прекраснее, и выйдет она за того, кто принесёт ей в подарок нечто такое же красивое, как она сама. Были там женихи разные: бояре родовитые, купцы богатые, воеводы храбрые. Стали они нести ей подарки: и каменья самоцветные, и платье шёлковое, и птиц заморских, и блюда золотые – чего только не было, и перстней да серег – что песку морского. А она смотрит и только головой качает. Взгрустнул Иван, говорит себе: где уж мне тягаться с ними. Не вышло моё счастье, пойду домой. Пошёл через лес да и заблудился. Скитался долго по лесам, набрёл на пустую избушку, дай, думает, переночую. Зашёл, лёг на печку. Только стал засыпать, слышит из угла стон тяжкий и голос печальный. «Слышишь, Иван! – голос говорит. – Триста лет сижу в рукомойнике, печать на меня наложил некий старец святой, что здесь жил, я измаялся весь. Вызволи меня, я тебе чем хочешь услужу». Встал Иван, подошёл к углу, видит – там рукомойник, а на нём печать восковая с крестом. Снял он печать, ничего не увидел, а только слышит голос уже возле себя: ну, говорит, теперь я на воле, говори, в чём нужда твоя. Иван отвечает: так, мол, и так, искал такое диво, чтобы было красотой равно царской дочери, да разве ж есть на свете такое? Голос отвечает: эка невидаль! Вон в углу сундук, открой. Иван послушался, нашёл сундук, открыл. Там вроде ларчика плоского, а весь резьбой изукрашен, с позолотой, с каменьями. Нет, говорит, ей куда красивее ларцы приносили. Ничего, голос говорит, иди с этим смело к царевне, дай ей и вели открыть. Будет она твоя. Ладно, думает Иван, двум смертям не бывать. Взял ларец и пошёл к царю. Показал царевне. Она тоже было посмеялась, а он ей: открой. Открывает она, видит – из ларца на неё вроде девица смотрит, да такая красивая, вся шелками и золотом убрана. Царевна – ах, руку к ней тянет, а девица к ней. Тут и понимает царевна: да это же я! Отражение моё! Тут и Иван смекнул: ты сама, говорит, красотой себе равна, стало быть, я условие выполнил.

Не очень хотелось царевне за бедняка выходить, но не могла она сказать, что сама себя плоше, – и согласилась. Стал Иван царским зятем, народились у них дочки, потом внучки, тоже все в то зеркало смотрелись, в приданое его получали. Одна внучка Иванова, Марфа-царевна, подарила зеркало другу сердечному, жениху своему, князю Василию, и чары наложила: как он в зеркало посмотрит, её увидит. Уехал он на войну, а как заскучает, откроет ларчик и видит Марфу-царевну – улыбается она ему, кивает, смеётся. Однажды он открыл, а она грустная на него смотрит, слёзы катятся по личику белому. В тот же день случилась сеча лютая, убили князя Василия басурмане, а потом и весь стан его разорили, все пожитки разграбили. А зеркало из одних рук в другие переходило, пока бабкин дед, Илья Трофимыч, его в Персидской стороне на базаре не купил. Домой привёз, дочери своей в приданое, Авдотье Ильиничне, отдал. От неё оно к её дочери попало – Ксении, а от неё к моей матери, Фетинье Михайловне. Да только... Редко они смотрелись в него. Говорили, как откроешь – первым делом видишь девицу незнакомую в царском венце. Если улыбается – к добру, а хмурится – к худу. Один раз пальцем погрозила – на другой день у бабки моей сын меньшой, Фролка, утонул. С тех пор она зарок положила его открывать.

– Кто же та девица? – в нетерпении спрашивали слушатели.

– Никто не ведает. То ли Аглея-царевна, то ли Марфа-царевна – кто же знает... А может... И вовсе... Иродиада сама... – прикрыв рот ладонью, шептала баба Феодора, – Чёрная Царица адова, Сатаны служанка.

Дух захватывало от страха, но все понимали, почему в семье хранят эту вещь, – уж очень дорогим выглядело зеркало, и без того редкая диковина: сразу видно, такой вещи только в царских палатах место. Так оно и лежало – и смотреть в него страшно, и избавиться от него руки не поднимаются...

Ветер ненадолго утих, и сквозь закрытые ставни до слуха Ульянки донёсся крик петуха – со двора бабкиного соседа, дядьки Ефима. Полночь! Ульянка вздрогнула и заторопилась: душа будто пустилась бегом. Упустит время, и все труды напрасны! Домна её засмеёт...

Дрожащими руками она передвинула свечу. Хотела перекреститься, но вспомнила: нельзя, гадание не выйдет. Такое уж это дело, не зря его отец Николай грехом называет.

– Суженый, ряженый... – зашептала, глядя, как отблески свечи ложатся на тусклую поверхность зеркала, – приходи ко мне... Повидаться. Покажись... Удалой молодец, какой ты хороший... Что в свете нет!

Одновременно пыталась вспомнить, что надо сказать, когда жених покажется. Не вспомнила и отмахнулась: как будет время, так вспомнится. Главное, как увидишь его, не смотреть долго, а скорее погасить свечу. Иначе... Иначе беда...

В тускло блестящем стекле отразился силуэт – по виду женский. Поначалу Ульянка приняла его за собственное отражение – зеркало же, но тут видение прояснилось, и она увидела вовсе не себя! Красивая девица с властным и немного хищным лицом, в золотом платье с самоцветным оплечьем, в высоком венце, с длинной чёрной косой, змеящейся по груди вниз, смотрела прямо на неё и видела её через стекло. Ульянка ахнула от испуга, хотела отшатнуться, но тут же сообразила, кого видит. Царевну. Одну из прежних хозяек колдовского зеркала.

Поймав взгляд её расширенных от ужаса глаз, царевна улыбнулась ей и подмигнула. Лёгким движением руки указала себе за спину, – смотри, мол, и ушла в сторону, открывая вид.

Поначалу в зеркале было темно, лишь мелькал отражённый огонёк свечи. Сердце Ульянки стучало с болью, обрываясь, – гость с того света приближается. Вот теперь всё сбудется. Она увидит его в зеркале, а потом он явится и во плоти. Кто он? Знакомый или совсем чужой? Мельком подумалось: вот бы Иларион, сын Прокла из Ежова, парень красивый и справный, но эту мечту Ульянка сочла несбыточной: ей желать Илариона, это как дитяте мечтать о медовой коровке величиной с настоящую. Прошка с того конца села тоже неплох, толковый, старательный, не ветер в голове... И за Арсюшку из Свитони она пошла бы – знала его мало, но парень весёлый, во всех играх молодецких заводила, с таким не соскучишься...

Пока её мысль лихорадочно металась между желаниями, в оконце того света меж резных крашеных ставень совсем потемнело, а потом опять прояснилось. И все мысли исчезли: Ульянка различила в стекле движение. Теперь она уже и не смогла бы отвести глаза, даже если бы хотела: некая сила сковала её и держала. Она ощущала себя во власти этой силы, и это было страшно, но зато взор её, проникший за грань того света, ясно видел лесную дорогу между большими соснами...

Где же это? Такого бора вроде нигде поблизости нет... По дороге идут люди... Какие-то бородатые мужики, одежда потрёпана, лица угрюмые, движения усталые... Разбойники какие-то! Какие ж это женихи! В одном-другом лице она приметила что-то знакомое, но это были уж точно не те, с кем она хотела бы встать на рушник!

Мужики проходили один за другим и исчезали. Два, три... Вот ещё один, и сердце дрогнуло: это был молодой парень, без бороды. Она ясно видела его лицо: обыкновенное, но даже вполне красивое. За спиной котомка, на поясе... Сабля в ножнах. Сабля! Он что, солдат? Стрелец, боец...

Парень подходил всё ближе, Ульянка уже могла разглядеть каждую черту его лица. Правильные черты, высокий лоб с морщинами, какие чаще видишь на лицах у пожилых, на лоб падает из-под шапочки клок светлых волос. Глаза округлые, небольшие, глубоко посаженные, над ними светлые брови крутой дугой. Ровный нос, в углах рта складки, что придают парню вид взрослого, опытного человека.

Ульянка смотрела, не в силах оторвать взгляда. Парень, совершенно незнакомый, был хорош собой, но сильнее красоты её захватило убеждение: да, это он, её суженый. Пусть она ещё его не знает – они уже связаны.

Он всё ближе. Она смотрит в зеркало, и оттого кажется, что эта дорога – у неё за спиной и парень приближается со спины. Шаг за шагом... Вот-вот она услышит позади его шаги! Нужно отвернуться, погасить свечу, сказать... Что-то сказать... Чур меня... Ну, ещё немного! Её тянуло к этому парню, хотелось к нему прикоснуться, заглянуть в глаза. Крикнуть: я здесь! Но подать голос Ульянка сейчас была так же мало способна, как взлететь.

Его лицо заняло уже почти весь квадрат зеркала в резной раме. И вдруг... Парень, до того глядевший на дорогу, поднял глаза. Их взгляды встретились. Ульянка в первый миг обрадовалась, но тут же радость сменилась ужасом чувства, что она попалась!

Лицо парня, до того замкнутое и равнодушно-усталое, как бывает в долгой дороге, когда уже и не до разговоров, вдруг изменилось. Глаза распахнулись, в них загорелся гнев. Ульянка знала – нужно отвернуться и погасить свечу, но холод сковал жилы, она не могла двинуться.

Парень взмахнул рукой. Ульянка не успел увидеть, как он выхватил саблю из ножен – но эта сабля уже была занесена над её головой! Чувствуя, что сама себя затащила на гибель, она вскинула правую руку и невольно ухватилась за конец сабельного клинка, а второй рукой сшибла свечу со стола.

Обрушилась тьма. Не удержав равновесия, Ульянка опрокинулась назад и упала со скамьи. Больно ушиблась и, слава богу, вернулась в явь.

Полежала в полной темноте, пытаясь понять, что произошло и с чем она осталась. Сердце бухало в груди так, что вот-вот могло проломиться наружу. В руке было зажато что-то плоское и твёрдое. С трудом сев и разжав пальцы, Ульянка обнаружила нечто похожее на обломок косы.

Пресвятая Богородица! Сабля! Сабля высунулась из зеркала и едва её не зарубила! Говорят же: не смотри долго, это опасно! Глянула – и гаси! А она всё таращилась... Как та девка, которую чуть в лохани не утопили... Вот дело – стали бы её родные искать да и нашли бы в бабкиной избе, на полу с разрубленной головой!

Наконец Ульянка собралась с силами, чтобы встать с пола. Положила обломок сабли на стол, стала складывать зеркало и снова ахнула: на гладкой поверхности стекла появилась трещина сверху вниз.

Ощупав её дрожащими пальцами, Ульянка в темноте так испугалась, что чуть не заплакала. Зеркало с трещиной, говорят, совсем в доме держать нельзя – через ту трещину тот свет и выходит! Но что же она сделает? Не её зеркало, не ей им распоряжаться. А сознаться отцу с матерью – да ни за что! Бежать отсюда поскорее, да и всё!

Не смея больше зажечь свечу – как ни странно, в темноте Ульянке казалось безопаснее, – она сложила зеркало, завернула, мелкими шажками, прижав его к груди, отнесла в сундук, положила на дно, туда же сунула обломок сабли со стола и закидала бабкиными пожитками. Не особенно старалась уложить как было – да кто станет их проверять? Закрыла сундук, кое-как заперла и выскочила из бабкиной избы. С дверным замком едва совладала – от всего пережитого руки ослабели и не слушались. Только страх быть застигнутой придал Ульянке сил, и она успела проскочить домой, спрятать бабкины ключи опять за божницу и лечь.

Когда родичи, хмельные и весёлые, вернулись от дядьки Дементия, Ульянка лежала на печке, забившись в глубину, и притворялась спящей. Мать только проверила, что последняя дочь на месте, и все тут же улеглись.

* * *

Утром Ульянка, едва проснувшись, ощутила боль в правой ладони. Сошла с печи умываться и при свете лучины обнаружила на ладони длинный кровавый порез. Когда заметила мать, пришлось соврать: мол, в сарае была, коса со стены сорвалась, чуть по голове не задела, отбила, не думая, вот, поранилась... Мать обмыла ладонь травяным отваром, велела идти к бабе Матрёне – пусть пошепчет. Но Ульянка не решилась показываться на глаза сельской знахарке и, перевязав ладонь чистым лоскутом, понадеялась, авось так заживёт.

Всё случившееся ночью расплывалось в памяти. Она помнила и сама не верила, что ходила в избу бабы Федоры смотреть в зеркало царевны, что даже кого-то видела... Но, вглядываясь мысленно в эти воспоминания, ощущала такую жуть, словно пихают её в ледяную прорубь, и сама гнала память прочь и шептала запоздалое «чур меня».

После Покрова снег начал идти чаще. Прошли Кузьминки[7] – девичий праздник, но Ульянка, хоть и принимала участие во всех застольях и играх, душой была будто не здесь. На расспросы Домны она ответила, что гадать ходила, свечу зажгла, в зеркало царевны смотрела и красивого парня вроде видела, но помнит плохо. Про саблю даже и не заикнулась и старалась её забыть. Пережитое в бабкиной избе ей казалось страшным сном, и даже глупо было принимать этот сон на веру. Но с тех пор она жила с одним чувством – ожиданием. А может, обречённостью. Это было странное ожидание: Ульянка твердо знала, что желанное ей сбудется, но радоваться мешало чувство неизбежности. Оно сбудется не по её желанию, а по воле чего-то иного, куда более сильного. Она уже не может избежать той судьбы, что на себя накликала. Ульянка пряла на посиделках в избе теперь уже у бабки Матрёны, куда все приносили то пару яичек, то репы, то каравай в уплату за пристанище. Она делала то же, что и все, но мысленно уже была не с подругами. Прежняя её жизнь кончилась, призрачная сабля отсекла её безвозвратно.

Близились Никольщины[8], когда из Ежова принесли весть: ратники с войны возвращаются! Года три назад из волости забрали человек двадцать молодых мужиков воевать с басурманами, и с тех пор от них не было вестей. Сказали, и ваши тоже есть. На войну ушёл и Фёдор, младший дядя Ульянки, и теперь его жена, Акулина, бегала по селу сама не своя.

На Саввин день[9] они и пришли в село: дядька Фёдор со шрамом возле глаза и ещё трое. Двое были свои, а третий незнакомый.

– Это товарищ наш, вместе воевали, вместе домой пришли, – объяснил Фёдор изумлённо взиравшим на него родичам, уже немного хмельным в честь близкого праздника. – Сирота он, идти некуда, я ему и сказал: давай со мной.

– Как тебя звать-то, молодец? – спросила тётка Анисья.

– Лукьяном. – Молодец взглянул на неё из-под клока светлых волос, упавших на высокий и широкий лоб. – А прозвание мне – Бездольный. Хожу по свету, сколько себя помню, может, здесь Бог даст мне доли.

– Ну, живи, коли тебе Бог повелел, – ответил ему дядька Дементий. – Нам работники пригодятся. Ты умеешь чего? Или только воевать?

– Всяким делом заниматься приходилось. За скотиной могу ходить, сбруи делать, пасти, ковал немного...

Родичи расспрашивали, Ульянка стояла за спинами отца и братьев. Парень ей приглянулся: грязный, усталый, видно, что жизнью побитый, он был недурён собой и смотрел уверенно. Вот он глянул мимо Сергея и Захара, взгляд его упал на Ульянку. Задержался и вроде как немного потеплел: девка-то она была красивая, коса русая до пояса, одета и причёсана опрятно. Сердце оборвалось: хоть и говорит, что чужой здесь, но она где-то уже видела эти глаза – небольшие, глубоко посаженные, округлые, под светлыми бровями крутой дугой... Вновь накатило чувство неизбежности. Хочешь ты, не хочешь – звала судьбу, вот она явилась, отворяй ворота...

Назавтра пришли Никольщины, всё село охватило веселье, ради которого даже Рождественский пост нарушается: нельзя не почтить Николу Чудотворца. Во всяком дому было пиво, брага, пироги. Молодёжь набивалась в избу Матрёны, и свои, и гости из ближних деревень, но за пряжу девки и не брались, а только делали себе наряды на Святки, пели песни да играли в разные игры. Как совсем стемнело, затеяли играть в тархана. Тарханом предложили быть Лукьяну, и тот легко согласился. Он, хоть и сдержанных повадок, оказался довольно общительным и ни от чего не отказывался: ни от любой работы, ни от веселья. Парни приволокли сани, девки – большую шубу, что осталась от рослого деда Митрофана. Лукьяна закутали в шубу и положили в сани лицом вниз, чтобы ничего не видел, «как мёртвый». Сани потащили от Матрёниной избы по селу, остановились возле Захарова двора.

– Тархан, Тархан! – запели девки, плотным кругом облепив сани. – Куда усом поведёшь, там невесту найдёшь!

Высунув руки из-под шубы, Тархан вслепую повёл ими вокруг себя – и ухватил Ульянку за ногу. Она взвизгнула и дёрнулась, но Тархан держал добычу крепко. Все вокруг смеялись, Тархан приподнялся, сбросив шубу, и увидел, кого поймал. По лицу его промелькнуло ликование, и Ульянке стало весело на сердце. Теперь он стал вроде как её «женихом» – это не настоящее обручение, но они имели право всю зиму водиться на играх вместе.

Лукьян выпустил ногу Ульянки, встал и подошёл к ней.

– Ишь какой ловкий! – кричали вокруг. – Самую лучшую девку выцепил!

Другой парень повалился в сани и закутался в шубу, и нового Тархана повезли к следующему двору. Ульянка побежала следом вместе со всеми, но теперь Лукьян держался возле неё, и ей от этого было радостно.

В эту зиму они виделись часто: то Лукьян заходил в Сергееву избу, то Ульянка заглядывала к дяде Фёдору, где пришелец пристроился, но чаще они встречались на посиделках. Во всех играх с выбором они выбирали друг друга, в играх в женитьбу батька с мамкой, не спрашивая, назначали их в пару друг другу и велели целоваться. Однажды, уже на Святках, Ульянка и Лукьян оказались зажаты в углу набитой людьми горницы.

– Хорошая-пригожая, – как недавно в игре, спросил Лукьян, наклонившись к самому ее уху. – Пойдёшь за меня?

От его дыхания, касавшегося волос, у неё сладко замирало сердце.

– Дай подумаю! – не подавая вида, игриво ответила Ульянка. – Кто же меня отдаст за тебя – ты пришлый, у тебя нет ничего. Ещё, пока себе на хозяйство заработаешь, я поседею, как бабка Матрёна!

Эти мысли немало её мучили: ей нравился Лукьян, и глаза его казались такими знакомыми, что она не сомневалась – именно он ей явился в том странном сне про зеркало царевны. Но кто же отдаст её, дочь хорошего хозяина, из хорошей семьи, за пришлого голодранца? Что у него есть, кроме одежды, что на себе, да старой сабли? Эту саблю он хранил в Фёдоровой избе, вместе со своими немногочисленными пожитками. Парни не раз просили показать, да он отнекивался: мол, сабля нехороша, её бы перековать.

Сестра, умная Авдотья, не раз говорила Ульянке: ты с этим бродягой ещё одну зиму даром проводишься, не идти же тебе за него! Только место занимает, хороших парней отгоняет! «Хорошие парни» из Зольни и Ежово тоже беспокоились, что пришелец трётся возле последней из Сергеевых дочерей: девка сама красивая, дельная-рукодельная, и к тому же между матерями и тётками жило убеждение, что самое лучшее из глубоких сундуков покойной Федоры припасено для любимой её внучки. Пытались было Лукьяна отгонять, но он был нрава неробкого и не дурак подраться. Среднего роста, он не казался на вид силачом, но стоило ему учуять вызов, как в его светло-серых глубоких глазах появлялась холодная, презрительная решимость. Он будто мигом из простого парня превращался в иное существо: быстрое, очень опасное и безжалостное. Случилась всего пара драк. Обе быстро закончились его победой, и больше никто его прав не оспаривал.

Но к чему всё это приведёт? Ульянка не могла и надеяться, чтобы родители согласились её отдать за пришельца без полушки за душой.

– Ну а если отдадут, – зашептал он, – ты пойдёшь?

– Сперва родителей моих уговори, тогда я ответ дам. – Она лукаво стрельнула в него глазами. – А то что о важном деле попусту болтать?

Больше они о том не говорили, пока не прошло Крещение[10]. Девки собрались гадать у проруби, но Ульянка с ними не пошла: мысль о гадании почему-то внушала ей отвращение, она даже поддерживала речи отца Николая, что, мол, это грех. И Лукьян – о ком ей гадать, когда вот он, здесь? Даже боялась, что гадание укажет на какого-то другого.

После Крещения, вернувшись однажды от проруби с двумя вёдрами воды, Ульянка застала дома родителей с вытянутыми от удивления лицами, а под матицей расселись бабка Матрёна и дед Евсей, нарядные, будто к обедне. Ульянка застыла у порога, в изумлении вытаращив глаза. Матрёна и Евсей сели так, как садятся в избе невесты сваты, но они друг другу никто, да и сына-жениха ни у кого из них нет.

– Доченька! – Мать, Прасковья Максимовна, шагнула ей навстречу и всплеснула руками. – Тут дело такое... – Она неуверенно оглянулась на мужа. – Нам и невдомёк... А у тебя судьба сладилась...

– Пришли вот люди... – отец указал на Матрёну и Евсея, – сватают тебя... за Лукьяна Бездольного.

– Напрасно он такое прозвище носит, а доля-то у него и есть! – живо подхватил дед Евсей. – Будешь за ним жить богато, не сомневайся, девка!

– Богато? – Ульянка вытаращила глаза.

Она знала за Лукьяном кое-какие достоинства, но не богатство.

– Вот, гляди!

Отец указал ей на стол. Ульянка подошла и ахнула: на столе, на платке с мятыми углами, было рассыпано десятка три золотых червонцев. Хлопала глазами, не веря. За всю свою жизнь она червонцев видела всего два-три, и то чужих.

– Это его, Лукьяново! – подтвердила Матрёна. – Пришёл ко мне вчера и говорит: так, мол, и так, нету у меня ни крёстного батюшки, ни родной тётушки, некому за меня девицу посватать, прошу тебя, будь мне матушкой. Я говорю: к кому же свататься? А он: к Сергею Митрофанычу. Я говорю: Сергей хозяин справный, за бедного жениха не отдаст. А он: я не бедный, имею кое-что. И узелок мне на стол – плюх! А узелок: дзинь! Развязал – у меня глаза на лоб! Откуда ж, говорю, такое богатство? А он: в дальних краях, говорит, клад сыскал ненароком. Я, говорит, сирота, вот мне и далось. А это и правда: сиротам клад даётся, так и есть... Ну, я говорю: зови Евсея. Вот мы и к вам. Как водится, Сергеюшка, пришла пора отставать вашей серой уточке от стада лебединого...

– Что скажешь, Ульянка? – обратился к дочери не менее изумлённый отец.

– Я...

Беспомощно оглянувшись, Ульянка устремилась к печке, припала к ней. Остро ощутила понимание, почему все девки в её положении льнут к сосредоточию семейного тепла, силы и памяти. В предчувствии расставания, начала новой жизни, а та какой будет – кому же знать?

Весть об этом сватовстве мигом разнеслась по Зольне. К Сергею набилась вся родня, позвали Лукьяна. Дементий, как глава большой семьи, хмуря густые брови, стал расспрашивать: истинно ли клад? Про клады-то разговоров много, а чтобы правда кто горшок золота нашёл – такого не слышно. Уж не разбоем ли добыто богатство? Спрашивали Фёдора, ручается ли он за парня, которого сам привёл в село. Фёдор уверял, что знает Лукьяна года три и тот человек надёжный. Бабы о нём говорили хорошо: работящий, вежливый. А что пришлый – ну, даст бог, приживётся. Закончили обручением, девки стали собираться к Ульянке на девичник.

И вот она дождалась: на преподобного Антония Великого[11] Сергей и Прасковья благословили образом преклонившую колени дочь идти венчаться, а на пиру после венчанья хмельные гости пели, прославляя Ульяну Сергеевну с Лукьяном Иванычем...

Под жильё молодым отдали избу бабы Федоры. На Лукьяновы деньги стали обзаводиться хозяйством, на Троицкой ярмарке у Ильинского монастыря купили хорошую лошадь, корову, овец и поросят, набрали разной привозной утвари. Когда гуляли всей роднёй по ярмарке, Катерина потащила Ульянку к лавке с разными заморскими товарами и показала маленькое, с ладонь, зеркальце в рамке: мол, скажи мужу, пусть купит тебе, новые серёжки да бусы рассматривать. Но Ульянка нахмурилась: сама мысль о зеркале показалась неприятной, пугающей.

– Нет, нет! Грех это! Пойдём! – И потащила сестру прочь, пока муж не увидел их здесь.

В работах пролетело лето, на двоих в доме дел нашлось невпроворот. Жали, молотили, пекли новый хлеб. Всё было хорошо, жили богато и дружно, муж Ульянку не обижал, но ожидаемой радости она не получила. Сама себя спрашивала: чего тебе не хватает? Муж молодой, красивый, разумный, работящий, не пьёт, не бьёт, с утра до ночи в трудах по хозяйству. И хозяйство идёт хорошо, скотина ведётся, урожай добрый. Только... Всё её счастье порой Ульянке казалось сном. Иной раз посмотрит она на мужа – в хорошей новой рубахе, светлые кудри расчёсаны на пробор, пояс с кистями собственной её работы. Почти царевич из сказки, а глаза у него как два прозрачных омута. Вглядишься в них – всё расплывётся, и будто не человек перед тобой, а пятно тумана. Иной раз проснётся Ульянка до зари, знает, пора к скотине идти, а кажется ей, что нет у неё ни дома, ни скотины, ни мужа, что по-прежнему она в девках, а всё это замужество с пришельцем безродным – сон.

Полетели жёлтые листья, потом однажды на сером тихом рассвете посыпалась сверху тонкая белая крупа. Вечером, проходя от родительской избы к себе домой, Ульянка увидела, как Малашка с подругой Фросей считают колья Афанасьева забора: чёт – нечет, сбудется – не сбудется.

И словно некая дверь открылась в памяти Ульянки. Всего год назад они с Домной и Малашкой занимались тем же делом – гадали по кольям, только не у Афанасия, а вон там подальше, у Кириллова двора. Домна тоже вышла замуж, перед самой Масленицей – через тётку из Иводи туда её сосватали, теперь видятся редко, да и не до прежней болтовни им обеим. Домна скоро уж родит, а Ульянка так и не понесла почему-то. Год назад – а кажется, все десять, – они считали колья и приговаривали, смеясь: вдовец, молодец, кузнец, купец, гонец, беглец... Мертвец... «Вот глупости-то!» – упрекнула себя прежнюю Ульянка.

Но что-то не давало ей покоя, словно обнаружилась внутри непонятная боль: мучает не сильно, но тревожит. Потом они с Домной пошли... Нет, она одна пошла, Домна её только проводила... Пошла в свою нынешнюю избу, тогда пустую, гадать по зеркалу царевны...

От изумления Ульянка взялась за щёку. Такой же вечер ровно год назад вдруг вспомнился ей совершенно ясно. Она забралась тайком в пустую тогда бабкину избу, вынула из сундука старинное зеркало, не побоялась его дурной славы. Заглянула... Она же видела... Лукьяна, мужа своего. Увидела – а он перед Никольщинами и пришёл. Всё, как баба Федора толковала: увидишь жениха, тем и вызовешь.

Но и это не всё. Немного очнувшись, Ульянка побрела к своим воротам. Теперь, когда в доме жили, замки уже не запирались, и валялись они со связкой ключей вместе, где-то на полке, в большом треснутом горшке. Войдя в избу, она застала там свет пары свечей. Лукьян сидел на лавке: точил топор, разбирал какую-то снасть. Ни часа без дела, вот же молодец.

При звуке открывшейся двери он поднял голову.

– Ты чего такая смурная, Улюшка? С матерью повздорила?

– Нет, нет! – слабо отмахнулась Ульянка, пытаясь собраться с мыслями.

Сняла и повесила на крюк у двери полушубок, размотала с головы тёплый уличный платок, повязала поверх повоя тонкий, домашний. У неё в голове словно образовалось разом две могучие реки, и каждая текла в свою сторону. Где правда, где морок? Это же Лукьян, её муж любимый, красавец, удалец. Всегда ей рад, слова худого не скажет. Но она видела его лицо, искажённое лютой злобой. В зеркале. Когда он подошёл слишком близко. Подошёл и вынул...

– Лукаша! А где твоя сабля?

Лукьян снова поднял голову и уставился на жену напротив него на лавке.

– Сабля? Зачем тебе? С кем воевать собралась?

– Ни с кем, – растерянно ответила Ульянка. – Просто... Подумала... Уж сколько живём, а я её ни разу не видела.

– Да чего её смотреть! Она испорчена, воевать не годится. Перековывать надо. Думал, к кузнецу снести.

– Что же в ней испорчено? Покажи, сделай милость.

– Конец у неё обломан.

– Покажи!

Лукьян отложил топор, встал, пошарил на полатях и вынул запыленную саблю: в облезлых ножнах, на рваных ремнях. Вытащил клинок – верхний конец его был обломан на длину ладони.

– Где же этот кусок? – слабым голосом спросила Ульянка.

А сама сжала левой рукой правую – с давно зажившим розовым шрамом через ладонь. Что-то в душе говорило ей: молчи, не допытывайся, не выйдет добра. Но сильнее был другой голос: вспомнив, как чудно началось её знакомство с мужем, она уже не могла остановиться, пока не разведает всё до конца. Кто же он, её Лукьян? Откуда пришёл на её дорожку? Она пыталась вспомнить о нём что-то настоящее, но он никогда не рассказывал ни о детстве, ни о родных, ни о предках, ни даже из каких он краёв.

– Не знаю. – Лукьян, не глядя на неё, осматривал щербатый клинок. – Застрял, что ли, где-то?

Ульянка встала, подошла к полке. Засунула руку в горшок, извлекла связку ключей. Наклонилась к сундуку, отперла замок. Стала вынимать бабкино тряпьё. Лукьян, не ожидая ничего любопытного, стал подтачивать саблю, как перед тем топор.

Добравшись до дна, Ульянка увидела завёрнутое в полотно зеркало, похожее на книгу с теремцом на верхнем краю. Поверх него лежал обломок сабельного клинка.

Лицо Лукьяна в зеркале, искажённое злобой, гневный огонь в глазах встали перед ней как наяву. Ошарашенная недоумением и страхом, не в силах просто отойти, оставив тайну почивать, Ульянка вынула обломок и повернулась к мужу.

– Не вот этот ли?

Лукьян снова поднял на неё глаза, потом его взгляд скользнул вниз – к обломку в её руках.

Его красивое лицо на миг застыло, потом исказилось злобой. В знакомых чертах так ясно проглянуло иное, чуждое, жуткое существо, что Ульянка разом оледенела.

– А, догадалась! – совсем чужим, не своим, глухим и злобным голосом бросил Лукьян.

И не успела Ульянка понять, в какую ловушку сама себя загнала, как сабля взметнулась в его руке, точно в ту ночь год назад. Ульянка охнула, но даже руку вскинуть не успела – обломанный клинок взмыл над её головой и резко опустился...

* * *

Назавтра сестра Авдотья, зайдя спросить, отчего ревёт недоенная корова, нашла посреди пустой избы тело Ульяны с разрубленной головой. Хватились Лукьяна – его со вчерашнего дня никто не видел. Исчез пришлый бесследно, из пожитков ничего не прихватил, ни тёплой одежды, ни даже ложки. Искали было, да всё без толку: как сквозь землю провалился. Хотели было подать в розыск, да никто не смог толком описать, как выглядел сгинувший зять. В памяти у каждого вместо лица туманилось пустое пятно. Спросили Фёдора: мол, ты три года с ним вместе воевал.

– Я? – удивился Фёдор. – Да я его только перед околицей в первый раз и увидел.

– А что же сказал, будто знаешь? – всплеснула руками Прасковья.

– Да я... – Фёдор сам был в недоумении. – Не знаю... С чего-то показалось, будто давно его помню...

– Видать, не Лукьян он был-то, а луканька, бес лукавый... – грустно сказала баба Матрёна, и в эту зиму молодёжь к себе на беседу пускать не захотела.

Уже когда Ульяну похоронили и стали разбирать в избе разный скарб, в ларце нашли горсть углей и удивились: с чего бы их там хранить. Дементий догадался: видать, Лукьяново золото на самом деле и было углём, да он умел глаза отвести. Прасковья хватилась – а где же бабкино зеркало? Перерыли все углы – не нашли.

– Видно, кто дал, тот и назад взял, – говорил дядька Дементий, вспоминая старую сказку своих бабок.

– Туда ему и дорога! – отвечала Парасковья. – Никогда, слыхать, от него добра не было.

И все крестились.

С тех пор в Зольне девки не гадают на Покров. Говорили, мол, если идти в такую ночь мимо нежилой Федориной избы, то сквозь щель в ставнях слабый отблеск огня пробивается. Но лучше и не думать – кто там сидит у стола при одной свече, кто вглядывается сквозь тусклое оконце в тот свет? Мужики подумывали старую избу разобрать, всё равно никто в ней жить не станет, хоть его озолоти. Да на третий год она в ночь на Покров сама собой вспыхнула и сгорела дотла. Видать, чья-то рука свечу опрокинула...[12]

Мария Роше

Большой куш

– БУЙ, – громко озвучил вывеску над автовокзалом Рашпиль. И хохотнул: – Ну и названьице, ёл-палы! Прям так и тянет первую букву отколупать и другую вместо неё присобачить...

– Угу, – мрачно отозвался Лось. – Отколупай, и присядешь годков на десять. Условка у нас, помнишь? Так что не рыпайся, мы тут не за этим. Лучше глянь, где там эта улица... Как её... Овражная?

– Хренажная, – гыгыкнул напарник и уставился в карту на своём покоцанном смартфоне. – Вроде недалеко...

Они двинулись от автовокзала пешком мимо невысоких выбеленных домов, обогнули двуглавую церковь, поглазели издалека на единственную в округе достопримечательность – покрытого кладбищенской серебрянкой Ленина на обшарпанном пьедестале – и вышли на прямой, как стрела, и такой же узкий проспект. Топать пришлось прилично. Овражная улица начиналась в самом его конце, к тому же неожиданно оказалась длинной и увела их почти на окраину, где из-за некрашеных заборов торчали уже не каменные, а деревянные и довольно ветхие дома. Искомый, под номером четыре, стоял на отшибе, окружённый штакетником, сквозь который хорошо просматривался двор. И огород, зеленеющий сочными капустными кочанами.

– Ух ты! Зачётная фазенда! – оценил Рашпиль. И, сдвинув кепку на лоб, задумчиво поскрёб пятернёй в затылке: – Избушка, небось, ещё при царе строилась... А земля-то вокруг, гляди-ка, и правда жирная: урожай так и прёт!

«Балабол, – скривился Лось. – Головёшка пустая, язык без костей...»

– Думаешь, тут он его закопал? – Пальцы тем временем быстро ощупали железный замок на калитке. Такой с полтычка не вскроешь, а торчать у ограды средь бела дня даже на безлюдной улице палевно: заметит хозяйка или излишне бдительные соседи, стукнут ментам, те примчатся, повяжут – и пиши пропало, закроют как миленьких. Может, Падла на то и рассчитывал, курвин сын.

– Ага... – Рашпиль вытер веснушчатый нос рукавом. – «Капуста» в капусте, ёл-палы!

Он подошёл вплотную к штакетнику, чтобы оценить фронт работ, и тут же отпрянул в сторону: через грядки с глухим рыком на него кинулся серый сторожевой алабай, ударил передними лапами в пошатнувшуюся ограду, зазвенел длинной цепью. Из соседних дворов мигом полетел визгливый разнобоистый лай. Рашпиль и Лось кинулись наутёк, шмыгнули в кусты на другой стороне дороги, затаились.

На шум из дома выползла сгорбленная старуха в чёрном платке, из-под которого неряшливо торчали седые волосья. Поводила носом туда-сюда, что-то сердито прошамкала и вновь убралась за дверь. Рычание стихло. Постояв немного среди раскидистых кочанов, пёс зевнул и поплёлся в будку.

– Дело дрянь, – вынес вердикт Рашпиль. – Псина чуть что шухер поднимет, а полезем копать – загрызёт. Вероятнее всего, насмерть. Бугай такой, ёл-палы... Ты как хочешь, а я помирать не готов, мне ж ещё тридцати нет, я, можно сказать, только жить начинаю...

– Ш-ш-ш, – шикнул на него Лось. – Рот закрой, дурень, и смотри в оба. А я думать буду.

Он сорвал травинку, сунул её в рот и отрешённо задвигал челюстями. Привычка эта ещё с детдома помогала ему шевелить мозгами и находить решение даже в самых заковыристых ситуациях.

* * *

Вляпались они с Рашпилем, конечно, по самые маковки.

Этой зимой шустрый, несмотря на солидный возраст, и обаятельный Падла – как позже выяснилось, матёрый рецидивист – уболтал по пьяни его, безработного Саню Лосева, и молодого водилу по прозвищу Рашпиль на дерзкую авантюру – ограбление банка. План, мол, надёжнее швейцарских часов, осечки не даст, и вам всего-то делов – подвезёте, прикроете, а отхваченный куш по-честному на троих... Они и повелись как лохи. Кто же знал, что, уходя с добычей, Падла хладнокровно пырнёт ножом замешкавшегося возле дверей пожилого охранника, а потом бросит ошарашенных соучастников на месте преступления и унесёт общак. В отместку арестованные нарядом полиции Рашпиль и Лось языки за зубами держать не стали и выдали как на духу все его явки, пароли и адреса... На одном из которых Падлу вскоре и повязали. Свидетельских показаний и откровений подельников хватило, чтобы впаять ушлому гаду максимально возможный срок. Рашпилю и Лосю, с учётом чистосердечных признаний, помощи следствию и вообще первого в жизни серьёзного проступка, дали по три года условно. Пару месяцев они просидели тихо, вкалывая на общественно-полезных работах и выполняя все предписания. Пока случайно не узнали, что деньги, похищенные из банка, – два миллиона наличными – полицейские так и не нашли.

Идея озарила их умы, словно весенняя зарница.

Падла засел крепко: учитывая возраст и назначенный срок, живым ему воли уже не видать. Денег, разумеется, тоже. А вот им, мужикам молодым и тем более вставшим на праведный путь, баблишко бы не помешало... Оставалось уговорить Падлу признаться, где у него схрон.

Рашпиль и Лось навестили его перед отправкой в колонию. Собирались давить на жалость, ну или на совесть, которой у Падлы отродясь не было, и потому морально готовились получить отказ – за то, что сдали его ментам. Однако старый рецидивист неожиданно встретил их как родных. Посетовал на свою горькую долю, поблагодарил, что не предали, несмотря на подставу с его стороны, и не забыли. Порадовался, что менты не нашли общак, и с пониманием отнёсся к просьбе бывших подельников – и правда, не пропадать же добру?

– Есть у меня в Костромской области тётка, – горестно завздыхал он. – Некому теперь о ней позаботиться, по весне огород вскопать. Он хоть и маленький, но земля там хорошая, жирная... – И, улучив момент, выразительно подмигнул: – Вы бы съездили, ребят, навестили старую, привет от меня передали. Вот адресок...

Через день, согласно решению суда, Падлу отправили по этапу в далёкий сибирский строгач. А через два, субботним утром, Рашпиль и Лось уже стояли на автовокзале маленького городка под названием Буй.

И вот теперь между ними и вожделенным хабаром остались хлипкий забор и непредвиденный сторожевой алабай.

– Может, траванём его? – шёпотом предложил Рашпиль.

– Сдурел?! – взвился Лось. – Живая ж душа! Бабку тоже травить прикажешь?

– Типун тебе... – буркнул напарник и скуксился.

Как назло, здравые идеи не шли. Решили понаблюдать. Но просто так сидеть целый день в кустах, смотреть на торчащий из будки, свалявшийся, облепленный репьями собачий хвост и кормить комаров было до одури скучно, поэтому через часик-другой они выбрались из укрытия и отправились в город. Пообедали в местной столовке, побродили по ничем не примечательным улочкам. Ближе к вечеру накупили съестного, взяли по банке пива и, как стало смеркаться, вернулись в засаду.

Согнутая в три погибели бабка, поливавшая капустные заросли из ржавой садовой лейки, проводила их подслеповатым, но всё равно подозрительным взглядом.

– У-у, зыркает, ведьма! – Рашпиль отхлебнул светлого нефильтрованного и, закусив огурцом, доверительно зашептал: – У нас похожая в деревне жила, Лукерьей её звали. Ни с кем не зналась, ворожила за деньги, а если кто ей слово поперёк скажет или просто косо посмотрит, порчу могла навести.

– Да ладно? – усмехнулся Лось. – Прям-таки порчу?

В его детстве старшие перед сном в кромешной темноте общей спальни частенько пугали впечатлительных мелких страшилками про мертвецов, оборотней и ведьм. Божились, что всё до последнего слова правда, но и сами они, и дрожащая от страха сопливая малышня понимали, что это выдумки, а реальные упыри – тощая воспиталка, за любой проступок привыкшая лупцевать по рукам железной линейкой, и директор детдома, без зазрения совести ворующий казённые средства.

– Ну дык, – Рашпиль закивал. Глаза балабола светились искренней верой, как у трёхлетки, убеждённой, что подарки под ёлку приносит всамделишный Дед Мороз. – Батя рассказывал, давно ещё было дело: один наш сосед ночью возвращался домой пьяненький и увидел бегущую вдоль забора чёрную кошку. И так эта кошка презрительно на него посмотрела, что он оскорбился: мол, с чего это безмозглая животина вздумала меня осуждать? Поднял камень с земли, швырнул в кошку и попал ей прямо по голове. Та только вякнула и в траву сиганула, а сосед пошёл себе дальше.

– И что? – Лось утопил смешок в банке с пивом. – Не дошёл?

– Ну почему... Добрался до дома вполне благополучно. Но когда протрезвел, подумал: а не ведьма ли это была? Ходили слухи, что она оборачиваться умеет – в кошку, в свинью, в чёрную курицу и даже в большую жабу. Стал спрашивать про Лукерью, а ему говорят: мол, не видали её, весь день сидит взаперти, не выходит... Тогда он в сумерках прокрался к её избе, заглянул в окошко, а ведьма лежит на сундуке, за голову держится, стонет, и на лбу у неё огроменный синяк! Тут на соседа страх напал: руки затряслись, ноги подкосились, едва до дома дополз как пёс, на карачках, и тут же зарок дал никогда больше в рот спиртного не брать... Да только не помогло это. – Рашпиль прихлопнул комара на щеке и почесал место укуса. – Ведьма оклемалась, а его через месяц по дороге домой сбил автобус. Говорят, тело на трассе осталось, а голову потом в канаве нашли.

– Зашибись порча! – ехидно протянул Лось. – Отвал башки!

И уже без улыбки смял в кулаке опустевшую банку:

– Вот что губит людей почище всякого колдовства. А остальное – враньё и выдумки.

– Не веришь – ну и не надо, – обиделся Рашпиль. – Батя мой, между прочим, не врал.

Лось только насмешливо фыркнул.

* * *

Какое-то время они просидели молча, погружённые в свои думы, изредка с тихим отчаянием поглядывая на недосягаемый двор. И – о чудо! – едва стемнело, увидели, как громадный пёс, поджав хвост, запрыгнул на крыльцо и, поскуливая, поскрёбся в дверь лапой. Старуха высунулась, глянула по сторонам, отстегнула цепь и пустила собаку внутрь. Щёлкнул замок, и через пару минут свет в доме погас. Лось и Рашпиль, не веря своей удаче, переглянулись и, побросав шмот, резвыми, но бесшумными кабанчиками метнулись к калитке.

Вскрытие замка заняло минут десять. После чего ночные гости просочились во двор и, осторожно переступая через белеющие в темноте кочаны, начали поиск.

Земля тут и правда была хорошая, мягкая. Тонкий железный прут легко входил в неё на полметра вглубь, прощупывая наличие схрона. Работали тихо, сосредоточенно: Рашпиль тыкал прутом, Лось следил, чтобы ненароком не ступить на торчащие тут и там кочаны. Не потому что жалко – слишком уж громко хрустят!

– Опа, – наконец произнёс Рашпиль. Губы его задрожали, а потом растянулись в широкой улыбке: – Кажись, оно!

Прут упёрся во что-то твёрдое. И, судя по всему, небольшое.

– Проверим, – Лось вытащил из-за пазухи складную лопатку. – Я копаю, ты – бди.

И с треском оторвал мешающие капустные листья.

Следом за ними в сторону забора полетели влажные тёмные комья.

Туп, туп, туп, туп – послышалось где-то рядом.

– Ходит кто-то, – насторожился Рашпиль. И заозирался: – Бабка, что ли, проснулась?

– Лишь бы не алабай, – буркнул Лось, вонзая лопатку в землю.

Туп-туп-туп-туп – раздалось за его спиной.

– Ой, ё!.. – испуганно выдохнул Рашпиль.

Лось обернулся.

Из темноты к ним стремительно приближался чёрный, неопрятного вида козёл с длинными, чуть загнутыми рогами. Но больше пугали не они, а то, что глаза домашней скотины зловеще светились жёлтым.

– Ё!.. – подтвердил Лось. И следом за Рашпилем бросился к калитке.

Увы, молодой напарник оказался резвее и выбежал первым. Лось задержался всего на секунду и взвыл не своим голосом, ощутив в левой ягодице жгучую боль.

– У-у-у, – стонал он уже в кустах. – Достал-таки, мразь бородатая!

Вспотевший от напряжения Рашпиль тревожно следил за калиткой. Она оставалась открытой, и теперь он боялся, что козёл выскочит за ограду и отправится их добивать. Однако злобное существо замерло по ту сторону, не приближаясь к штакетнику. Молча буравило взглядом кусты, словно предупреждая: я за вами слежу.

– Нет, ты видал?! Видал?! – то и дело шёпотом вскрикивал Рашпиль. – Глазищи как у демона, ёл-палы... И хрен пойми, кто опаснее: псина днём или этот стервец ночью.

Лось морщился, потирая уязвлённое место, которое нещадно саднило. И лишь когда рассвело, увидел на ладони подсохшую кровь.

– Прободил?! – ахнул напарник.

– Рот закрой. – Лось помрачнел. А потом вздохнул: – Ты это... Лучше глянь... Ну, короче... Что у меня там.

Побагровев от стыда, он приспустил штаны. Рашпиль хотел гыгыкнуть, но воздержался: на бледной коже чётко виднелся распухший след от укуса. С нехарактерными для травоядного глубокими ранками от клыков.

– Промыть бы надо, – забеспокоился он. – И йодом намазать. Вдруг он заразный?

Лось бросил взгляд на дом. Страшного козла нигде не было видно. Скрипнула дверь – старуха выпустила во двор алабая. Что-то сердито бормоча, проковыляла следом, закрыла калитку и пошла по своим делам.

– Глянь, где тут аптека поблизости, – хмуро попросил он.

* * *

Они вновь отправились в город. Купили обезболивающее, спиртовые салфетки и йод. В глухой, заваленной мусором подворотне, вздрагивая от каждого шороха, кое-как обработали рану. Поели в уже знакомой столовке и зашли за билетами на автовокзал. Лось хромал и ворчал, Рашпиль был непривычно задумчив.

– Времени у нас до полуночи, – на обратном пути обрисовал расклад Лось. – В понедельник с утра на работу, поедем ночным автобусом. Надо успеть вынуть хабар. Но как, если там то цербер с клыками, то кусачая козья морда?

Рашпиль, проходя мимо дома старухи, задержался на пару секунд. Пригляделся к штакетнику, ощупал его, невзирая на грозный рык с той стороны, даже ногтём малость поковырял.

– Есть у меня одна мысля, – загадочно протянул он.

Пока коротали время в ожидании сумерок, парень ненадолго куда-то смотался. Вернулся с обломком ветки, который обтесал ножом до аккуратной палки с заострённым концом.

– Козла гонять будешь? – усмехнулся Лось. – Дубиной промеж рогов?

Несмотря на обезбол и обработку, его слегка познабливало. Голова была мутная, тело слева от поясницы до пятки налилось горячим свинцом. «Ну вот, приплыли, – с тоской подумал он. – Вернусь – придётся антибиотики жрать».

– Типа того.

Наконец солнце село. Едва алабая заперли в доме, напарники ринулись в огород. Нужное место нашли по лопатным следам и оборванным листьям капусты.

– Ты копай, – Рашпиль поудобнее перехватил палку. – А я прикрою твой пожёваный зад.

«Не смешно», – хотел огрызнуться Лось и вдруг услышал приближающееся и до боли знакомое «туп-туп-туп». Внутри разом похолодело. Он глянул через плечо: вчерашний козёл с горящими глазами, недобро оскалившись, пёр прямо на них.

– Эх, была не была! – выдохнул Рашпиль. Шагнул вперёд и, едва рогатый приблизился, с размаху воткнул ему в грудь самодельный кол.

Козёл зашипел, показывая жёлтые удлинившиеся клыки. А потом упал на бок, дёрнулся пару раз и... Околел.

От неожиданности Лось уронил лопатку.

– Как это? – пробормотал он, изумлённо моргая. – Ты его...

– Я ж в деревне рос, меня мамка с детства нечистью всякой пугала, – зашептал довольный собой Рашпиль. – Бабайка под кроватью, обдериха в бане, болотник в лесу и прочие упыри... В общем, чертовщина всякая. А батя, наоборот, говорил, что если знаешь, как с ними справиться, то бояться нечего. И часто повторял:

«Нечистая сила боится осины,

И если осиновый сделать забор,

Упырь не сумеет, как ни вожделеет,

Во двор к нам пробраться тихонько, как вор».

– И чё? – не понял Лось.

– Чё! – передразнил напарник. – Я ещё вчера подумал: почему козлище за калитку не выбрался? Мог ведь запросто. А оказалось, ограда-то и калитка из осины сделаны! Я в древесных породах хорошо разбираюсь, не зря же три года в шараге на столяра отучился. Оттуда и прозвище.

– А звать тебя как? – зачем-то спросил Лось.

– Жека. – Рашпиль заулыбался. – Так вот, я и решил проверить, понравится ли рогатому упырю осиновый кол. А он, гляди-ка, и правда упырь! Сдох как миленький, даже «бэ-э-э» на прощание не сказал!

– Ну и дела... Хрень какая-то, честное слово!

Лось вытер пот со лба. Подобрал обронённую лопатку и принялся остервенело копать. Напарник помогал, отбрасывая землю руками.

Наконец они подняли на поверхность тяжёлый, обмотанный плёнкой ящик. Внутри рядами лежали толстые пачки коричневых и голубых купюр.

– Пополам, – сразу озвучил Лось. И прикинул вслух: – На жильё не хватит... Машину куплю, к тебе в таксопарк устроюсь.

– Э-эх, – размечтался Рашпиль, – а я женюсь! Нютка меня из армии дождалась, под следствием не бросила, условки не испугалась. Хорошая она. Свадьбу сыграем, ремонт в квартире сделаю, мамке с батей деньжат подкину...

«А ведь молодец, – слушая его, улыбался про себя Лось. – Башковитый пацан, соображает как надо».

Они забросали яму землёй и поспешили к калитке. Рашпиль с добычей вышел первым, задрал голову, улыбнулся полной луне. И вдруг услышал сзади негромкое:

– Жека...

Он обернулся. Лось стоял за оградой, покачиваясь и глядя в одну точку. Лицо его, осунувшееся, небритое, отливало мертвенной синевой.

– Не могу я выйти, – с трудом произнёс он. – Прав был твой батя... Крепко держит осина. Живой человек придёт и уйдёт... А нечисть останется.

Рашпиль в сердцах ругнулся. Хотел распахнуть калитку пошире, вытащить напарника силой... Но увидел в глубине его тёмных глаз знакомые жёлтые искры – и отступил.

– Ох, ёл-палы... Как же ты теперь? – еле слышно выдохнул он.

Лось долго молчал. Потом, отводя взгляд, заговорил снова:

– Общак забери себе. Не свети его сразу, выжди и трать потихоньку, с умом, как планировал. Женись на своей Нютке, родителям помоги... И больше никогда, слышишь, никогда не верь падлам, обещающим лёгкие, но грязные деньги! Не честь потеряешь, так волю, не волю – так жизнь.

Рашпиль стоял, потупившись, хлюпал носом и часто кивал.

– Взамен обещай, – Лось поднял на него изменившиеся глаза. – Не знаю, сколько ещё простоит забор – может, год, может, несколько лет. Но однажды он упадёт... Поклянись, что до той поры приедешь сюда и привезёшь хорошо заточенный осиновый кол. Иначе будешь первым, кого я по старой памяти навещу.

Молодой напарник выдержал его взгляд. Вздохнул тяжело и горько. Посмотрел вновь на луну, приглашая её в свидетели.

И дал слово.

Оксана Заугольная

Забери меня домой

Староста привёз Румяну с Нежданом из города.

– Сирота, – веско произнёс он. – Солдатка, да ещё и с ребёнком. Помочь надо, пропадёт она в городе.

Имя своё Румяна не оправдывала. Была бледная до прозрачности, тоненькая, вся какая-то белёсая, словно незнамо для чего выжившая в подполе бабочка. И словно слабые крылья такой бабочки, руки и ноги Румяны были тонкие. Круглости в нужных местах у неё не имелось, на такую и смотреть не стоило.

Кое-кто из баб порадовался этому. Мужики же как дети, падки на всё новое. А тут и смотреть не на что. Другие зароптали. Лишний рот, да что там рот, два рта! А впереди зима. Своих бы до весны сохранить.

Мальчонка, такой же беленький и с такими же круглыми, точно у птицы, но светлыми глазами испуганно хлопал белесыми ресницами, выглядывая из-за материнской юбки. Румяна зябко куталась в старый платок, смотрела на свои босые ноги, не смея поднять глаза.

– Авдотью зиму кормили и её прокормим, – добавил староста и пошёл распрягать лошадь, посчитав разговор закрытым.

Снова зашептались бабы, недобро поглядывая на чужачку. Правду говорил староста. Авдотью прокормили. До самого лета то одна баба, то другая ходила в её избу на краю села, приберётся, растопит печь, из дома принесёт похлёбку или хлеб. Оботрёт Авдотью, переплетёт косы. Да и мужики нет-нет, да поправят покосившийся забор, принесут дров или починят крышу. Хотя до всего этого Авдотье уже не было никакого дела. Весь последний год она не вставала с лавки, а потом и вовсе то и дело впадала в беспамятство, да металась в нём, как будто одержимая бесами.

Не раз и не два её находили на полу. В одно из таких падений она и отдала Богу душу. Так все и говорили, обязательно мелко крестясь и оглядываясь, словно кто подслушивал.

Но так то Авдотья, а не беспомощная чужачка!

Пока Авдотья держалась на ногах, не оставалось избы, в которой она не бывала. Авдотья часто не ждала приглашения, заходила сама. И вот что за дело. От её тёмного глаза младенцев и девиц на выданье прятали, но кого звали, когда роженица не могла разродиться? А ежели корова могла потерять телёнка, болела свинья или лихорадило мужика после неудачного пореза на покосе? Всё могла Авдотья. Боль заговорить, чужих отвадить, жениха приворожить.

Оттого не любили её, уважали и побаивались.

Глянет она так, глаз её тёмен, точно чёрные смородины, улыбка зазмеится на губах и спросит Авдотья: «Чевой ходишь, касатик?» или «Чевой ищешь, касаточка?»

И вроде смотрит ласково, улыбается, а жутко становится так, словно мертвец в спину смотрит. Мальчишки на спор лазили в огород Авдотьи, но срывать ничего не решались. Даже просто забраться к ней уже считалось небывалым подвигом.

Так до самой смерти и ухаживали за ней, точно за родной. Вот только та, что столько раз соседей у смерти отымала, сама себе помочь не сумела. Слегла, да так за зиму и истаяла, хоть исправно ей приносили и поесть, и избу убирали да топили.

Похоронили её с почестями. Дважды. Первый раз как положено проводили, поминки устроили, всё честь по чести. Кто всплакнул, кто хорошее вспомнил. А как священник уехал в своё село и стемнело, вернулись на кладбище.

Выкопали гроб, заново ноги связали, руки тоже, в рот дольку чеснока сунули, да ещё и лицом вниз уложили. Вроде как не упырица, а лишним не будет. Захочет выбраться ежели, всё одно не сумеет. Староста вокруг гроба с топором обошёл, бормоча молитву, и только после этого гроб оттащили обратно на кладбище.

Словно и этого было мало, на гроб положили тяжёлую глыбу, от веса которой крышка едва не треснула, и лишь после этого засыпали могилу землёй.

Расходились молча, не оглядывались.

Вот только хоть и прошло уже время с тех пор, а к избе Авдотьи приближаться всё одно боялись. Бабы чесали языками, мол, какая ведьма без спрятанного клада. Или богатые ткани должны в сундуках у неё иметься. Ведь за спасение каждый отдаривался чем мог, а сколько лет Авдотья жила в деревне, никто уж давно и не помнил.

Но никто не решался проверить. Даже самые жадные до чужого добра бабы не гнали своих мужиков проверить избу на отшибе. А сейчас, как сказал староста, что в неё поселит чужаков, так никто и спорить не стал. Поселит так поселит. Ежели начнёт Румяна платья красные носить, ленты шёлковые или бусы, тут и понятно будет, что это Авдотьино, а значит, чужачке ненадобное. А ежели осталось в избе что-то такое, от чего даже в летнюю жару пробирает словно в холодном голбеце, то пришлых и не жаль.

На том и порешили.

Староста же наказал Румяне последить за погостом. Тоже дело, не всем времени хватает на могилах прибрать да мёртвых уважить. То покос, то собрать урожай надо.

Румяна не спорила. В свой тесный круг бабы её не звали, встречая у околицы, провожали внимательными взглядами. И невдомёк было Румяне, что выглядывали они бусы и гривны серебряные.

Вот только ничего такого в доме Авдотьи не нашлось. А если бы и было, Румяна бы не рискнула взять. В чужом пустом доме вела она себя как бедная родственница: столом пользовалась с краешка, посуду брала ту что поплоше, сама спала на голой лавке, Неждана укладывала на тёплые полати.

Чудилось ей всё время, что не одна она в доме. Словно смотрел кто-то на неё. Внимательно, но не зло. Уж злых взглядов Румяна вдоволь навидалась, ни с чем не спутает!

На погосте было хорошо. Тихо, спокойно. Негромко жужжали сонные осенние мухи, густая трава, вровень поднявшаяся над неухоженными могилами, теряла силу корней, сохла в стебле.

Неждана Румяна брала с собой. Сынок рос послушным и почти неслышным. Он относил охапки сорной травы к деревьям, разглядывал могилы, игрался с жуками у кустов шиповника, что отвоёвывал пяди кладбища, своими цепкими корнями пожирая могилы.

Румяне нравилось так проводить время. Здесь она могла не вспоминать город, злые и недовольные взгляды новых соседей, шепотки у колодца. Здесь её никто не стал бы искать и донимать.

– Не боишься мертвецов? – спросил староста, когда вез её в свою деревню. – У нас дюже не любят на кладбище ходить. Вечно то одному, то другому что на погосте приблазнится.

– Чего мёртвых бояться, – безучастно глядя на дорогу, пробормотала Румяна, крепче прижимая к себе задремавшего сына. – Живые куда страшнее.

Румяна очищала кресты, поправляла могилы, убирала от сорной травы, безжалостно наступала на кусты шиповника и малины, не страшась шипов. А чтобы не было одиноко, разговаривала с молчаливыми могилами. Кто где похоронен, она знать не знала, все ей были чужими в этом мире – и живые, и мёртвые. Кроме Неждана.

Она негромко напевала колыбельные, которые давно перестала петь сыну, спрашивала совета и вовсе не ждала ответа, рассказывала про жизнь в деревне. Как знать, может, слушают предки и нет-нет, да расскажет она что-то про их детей и внуков. А ей не жаль.

Румяна с детства росла приметливой и осторожной, только ей это не помогло. Вот и сейчас, заслышав шуршание в кустах или шаги, она пугалась не того, что поднялся кто-то из потревоженных ею мёртвых, не волка и не медведя. А только людей.

Здесь же она надеялась стать неприметной. Проводить ежели всё время на кладбище, за водой и стирать ходить ранним утром, помощи лишний раз не просить, то, может, и позабудут про неё в деревне? Изба на отшибе, соседи далече.

Не знала Румяна, что не стихают о ней разговоры. То один мужик, то другой подойдёт в её отсутствие, поправит покосившийся забор, заменит подгнившее бревно, подкинет несколько дров и россыпь щепы. С новой хозяйкой дом Авдотьи казался уже не таким страшным. Заходили разговоры и о том, что можно зайти к чужачке. Поглядеть, может, в избе есть с чем помочь.

Всё это дюже не нравилось бабам. Бабёнка, конечно, совсем пропащая, худая, ручки и ножки тоненькие, одёжа плохонькая. А кто этих мужиков знает!

Более прочих злилась ближайшая соседка Румяны, Домна. Костерила она мужа, что боле прочих он заглядывает к чужачке, а пару раз и спрашивал, не надо ли ей чего.

– Свои дети есть, их корми, – разорялась она. Голос у Домны был резкий и громкий, и Куприян временами размышлял, не слышно ли их на другом краю деревни.

А Домна ещё и жаловалась другим бабам. Вот только придумала, как с напастью справиться, не она, а старостиха. Ефросинья тоже злилась на мужа. Как ни юлила, ни ласкала она его, не признался он, откуда вытащил Румяну, почему привёз в деревню. Солдатка, сирота – и всё. Да только сколько сирот и солдаток по миру разбросано, не счесть!

Вот и предложила Ефросинья свести до Покровов чужачку с обабком Макаром, что жил с другого края деревни у самого леса.

– Раз уж в доме Авдотьи прижилась и не сгинула, то и с Макаром проживёт, – уверенно добавила Ефросинья. – А Макар мужик ещё крепкий...

Уж на что язык Ефросиньи был без костей, да и она замолчала, смутилась своих слов. Макар и впрямь для своих годков выглядел крепким, точно оголодавший медведь-шатун. После смерти жены он стал пить, хозяйство его сорной травой поросло. Из дома выбирался он редко, да всё больше в лес, чем жил неизвестно.

Вот только поговаривали в деревне, что пил обабок и до смерти жены, да и померла она не своей смертью, бил её Макар лютым боем, оттого и дитё она скинула, а потом и сама в землю ушла. Так и жил с тех пор Макар один и ничего ему не делалось. Ни брага не брала, ни голод и холод зимой. Даже зверь лесной брезговал.

– Недоброе вы задумали, – вздохнул Куприян, прослышав про бабьи думки, но более ничего не сказал. И без того жена въелась за то, что он с Румяной поговорить хотел, предостеречь насчёт Макара. Ревнует, глупая баба, волос долог, ум короток. Да только ссор в своём доме Куприяну тоже было без надобности.

А Румяна начала замечать, что следит за ней незнакомый мужик. Она утром на реку – и он уже там. Стоит, смотрит жадно. Один глаз у него бельмом закрыло, то ли от старости, то ли ударил кто. Зато второй острый, смотрит так, что Румяна едва бельё в руках удержала.

Она на кладбище – и мужик поблизости вертится.

А тут ещё бабы принялись в гости захаживать да подначивать.

– Понравилась ты Макару, – прямо заявила Домна на правах ближайшей соседки. – Иди за него. Лучше уже всё одно не найдёшь. А будет мужик в доме.

Промолчала Румяна, только ещё больше времени стала на кладбище проводить да в избе прятаться. Пожалела уже, что из города уехала. Там хоть скрыться можно было, пусть с Нежданом и сложно. А тут? Всё как на ладони!

Только вспомнила она про сына, а тот бежит. И быстро так, что вскочила Румяна на ноги, сердце зашлось, как у зайчонка, а ну как беда?

– Мама, мама! – Неждан размахивал руками, но страха не было. Румяна пуще прочего умела страх видеть. В глазах, в руках, в дрожи. – Тут тётечка заблудилась, просит домой её отвести!

Отлегло у Румяны.

Неужели за грибами или поздними ягодами кто из соседних старух пошёл, забрёл на кладбище и теперь не видит, как вернуться? Крыши изб-то за пригорком, от погоста их не видать.

Огляделась она, не увидела никого.

– Отведём. Где она? – ласково спросила Румяна сына.

Мальчик доверчиво прижался к её руке щекой.

– Да вот же стоит, – он махнул рукой. – У могилки той, что с цветочками!

Похолодела Румяна. Неужели блазнится, как староста пугал? И не ей, а сыну!

– Нет тут никого, родной. – Голос у Румяны дрожал, но сын словно не заметил.

– Как нет, когда стоит, просит жалобно, – он подёргал мать за юбку. – Может, тётечке жить негде? Давай её к себе заберём.

Холод продрал Румяну до костей, шеи словно коснулись холодные пальцы. Перекрестилась она немедля, хлеба кусок припрятанный вытащила, на тряпицу положила на ту могилу, что сынок указал.

– Вот тебе и хлеб, и соль, только не ходи за мной, – торопливо произнесла она и добавила с мольбой. – И Неждана не тронь!

Ветер зашелестел шиповником.

«Забери меня».

То ли слышалось Румяне, то ли впрямь шелест в шёпот превратился.

– Куда ж я тебя заберу, у меня своего ничего нет, – пальцы Румяны похолодели, словно она долго держала руки в речной воде.

– Давай возьмём с собой тётечку, – снова подёргал её за юбку сын. – Она мне помогла из оврага выбраться, когда я туда скатился.

– Я же просила не ходить к оврагу, – ахнула Румяна. – Больше от меня ни на шаг!

С кладбища в этот раз она бежала быстро, не оглядываясь. Руку сына крепко сжимала в своей.

Дома Неждан так хорошо описал «тётечку», что Румяна окончательно уверилась, что ему не показалось. Кто-то с кладбища настойчиво просился в деревню. Только вот не дело мёртвым быть среди живых. Добром это не кончится.

Несколько дней Румяна не ходила на кладбище. Совесть успокаивала тем, что новая трава уже не нарастёт, первые заморозки не за горами. А на третий день у колодца встретила Макара. Тот снова смотрел на неё своим единственным глазом так, что она едва не уронила ведра, а уж расплескала сколько, пока торопилась к избе!

Едва стемнело, и Румяна умастилась на лавке и закрыла глаза, как увидела женщину. Тёмные глаза точно смородины, платок синенький, как Неждан сказывал. Губы тонкие, точно лягушачьи.

– Дверь запри, непутёха. И окна! Подопри ставни, ухватом дверь заложи.

Проснулась Румяна в тот же миг. Сердце её колотилось так громко, что, казалось, может разбудить Неждана. Но сынок спал на печи, его тихое посапывание немного успокоило Румяну. Темно. Тихо. Только редкие собаки сонно взлаивали, будто провожали кого-то по деревне.

И от этого редкого лая ещё сильнее затрясло Румяну. Тихо и темно было и тогда. Даже крикнуть не могла она, когда крепко держали её чужие пальцы, поблёскивали на лунном свету волчьи глаза. Уж лучше бы и правда волчьи.

В избе было тепло от печи, но Румяну прошиб озноб. Покрепче закутавшись в старый платок, она поспешила запереть ставни, накрепко закрыла и подпёрла дверь.

Только после этого сумела вдохнуть полной грудью и сама себе удивилась. Тихая ночь. И чего привиделось. Скоро и теней пугаться будет.

Но обратно на лавку лечь не успела. Услышала, будто ломится кто-то. Добрый сосед постучал бы или окликнул, а тут тихо, словно тать ночной. А дверь едва ли не трещит, ну точно медведь в избу лезет!

Забралась Румяна к сыну на печь, прижала к себе, вдохнула запах от его макушки, всё ещё молочный, сладкий, тихо-тихо лежит, будто нет никого в доме.

А тать всё не унимался. Начал ставни ломать. Румяна уж и дышать почти перестала. Ставни не дверь, а ну поддадутся? Только, видать, изба на совесть рубилась. И тут выстояла.

– Румяна, эй, Румяна, – начал звать тихий голос. Сквозь ставни глухой, поди угадай, кто кличет! Может, и мертвец какой с кладбища пришёл, постучит-постучит и обратно уберётся.

Да только как начал незваный гость ругаться негромко, так последние надежды Румяны пропали. От мертвеца и откупиться можно, и спрятаться. А как от Макара укрыться?

Макар же, чем больше ходил хищным зверем вокруг избы, тем больше злился.

– Пожгу, как есть пожгу, – грозился он. – Или с домом сгоришь, или сама ко мне прибежишь, ишь какая гордячка нашлась. Будто по тебе не видно, что мальчишку незнамо от кого прижила. Солдатка нашлась.

Больно прикусила Румяна щёку. Макар был прав. Вот только староста божился, что даже жене ни слова не скажет о девке, что самовольно спрятала косы под платок, так никогда и не побывав замужем. Про то, что сирота – это ни она, ни пожалевший её староста не соврали. А сироту обидеть легко.

Не будь у Румяны сына, не побоялась бы бога, наложила бы на себя руки. А так ради Неждана пыталась жить. Получалось плохо. С мёртвыми было проще, чем с живыми.

Наконец все звуки стихли. Снова вдалеке глухо пролаяли собаки, и Румяна закрыла глаза. А едва рассвело, Румяна разбудила сына, сунула ему в руки кусок хлеба и задним двором поскорее вывела к погосту.

– Спроси у тётечки этой, как её домой забрать, – попросила она, сильнее кутаясь в платок. Озноб снова охватил её, хотя встающее солнце радовало последним летним теплом. Чай, раз спасла её мёртвая, и другой сына обережёт. А уж с ней в одной избе они скорее уживутся, чем с Макаром. Знала Румяна такие взгляды, не расходились у таких мужиков слова с делами. Сожжёт дом и их с Нежданом погубит. Мёртвая есть-пить не просит, а что в дом просится, так невелика беда.

Нет, не соврала Румяна старосте. Живых она больше боялась, от них ей часто худо было, от мёртвых же никогда.

Неждан потёр сонные глазки, которые словно чуть потемнели. Или тень так легла?

– Еловые ветки, что бросали к кладбищу, все надо убрать, – он словно повторял за кем-то, следил за слышным только ему голосом. – А новые до самого дома выложить, но непременно иголками к дому, чтобы ступать не больно было.

Румяна только кивнула. Это не сложно.

– Кисель овсяный сварить, – продолжил Неждан. – Или блинов напечь, пусть даже на воде. Хоть несколько, главное, тесто на них завести. А потом позвать и пригласить по имени.

И имя сказал.

Весь день Румяна выполняла данные ей задания, торопилась да оглядывалась – не помешает ли кто? Все руки исколола непослушными ветками, кисель сварила, блины нажарила.

Вернулась уже к ночи на погост, до земли поклонилась, чистое полотенце расстелила. Как гостью дорогую в дом пригласила.

А в деревне тем днём все судачили о том, что Макар задумал солдатку силою взять.

– А на Покрова женим, – уверенно приговаривала старостиха Ефросинья. – Против деревни он не пойдёт. И всё будет по чести.

Домна не удержалась, рассказала мужу. Вроде и по чести всё, да и негоже солдаткой бабий век вековать, да только не по себе ей было.

Осерчал до того спокойный Куприян.

– У себя спрятать её надо, – заявил он. – Не хочу такой грех на душу брать.

– А ежели Макар и нашу избу сожжёт? – Домна уже и не рада была, что язык не удержала за зубами. – О детях подумай!

– О детях и думаю, – буркнул Куприян, почесал затылок. – Давай хоть мальчонку в подпол спрячем. Если Макар озлится очень, а тот мамку защищать полезет... Размозжит же голову парнишке, как мы жить с этим будем?

– Добро, – нехотя согласилась жена. – Но соври, мол, его сыновья наши вместе на сеновале ночевать зовут. Чтоб не в своё дело ненароком нам не влезть.

На том и порешали. И, едва увидели слабый огонёк в окне старой Авдотьиной избы, как Куприян поспешил туда. Домна же, заламывая руки и костеря себя за то, что лишнее сболтнула, глядела, не появится ли Макар.

Куприян вернулся скоро. Один, без Неждана, молчаливый и задумчивый.

– Не уговорил мальчонку? – теперь уже Домна начинала злиться, вообразив вдруг, что сама решила спасти Неждана. – Неужель соврать ладно не смог?

Ничего не ответил Куприян. Вечерить не стал, сразу лёг на лавку и тотчас сомкнул веки. Домна слышала по его дыханию, что он не спит, но подходить не решалась.

Ночью она то и дело поднималась и всматривалась в темноту за окном. Не озарится ли тьма заревом горящей избы, не раздадутся ли крики.

Но всё было тихо, как и всегда.

А утром новости принесла Ефросинья. И она не удержала язык, проболталась старосте. Тот же, увидев, что дом Авдотьин стоит как стоял, отправился к Макару. А ну как напугалась сирота, договорились полюбовно.

Макара он нашёл на полу избы. Тот давно не чистил печь от сажи, а тут ещё не закрыл вьюшку, вот и угорел от дыма. Так сказал староста, и Ефросинья мужу верила.

Чего она не знала, так это того, что староста не просто увидел, что дом как стоял, так и стоит. Прежде он зашёл за ворота, подошёл ближе. И словно мороз его в тёплый осенний денёк по спине продрал. Будто смотрит кто-то. И взгляд до того недовольный, будто дурное староста сделал. Или не сделал, когда следовало.

Перекрестился староста, уже уходить вздумал, а тут как раз на крыльцо из избы вышла Румяна. Погремела вёдрами, улыбнулась старосте ласково.

– Чевой ходишь, касатик, надо ль чего? – только и спросила.

Не ответил староста, так и бежал бегом до самой избы Макара. И только думал о том, что глаза у Румяны ну точно ягоды смородины. А вроде бы голубые были.

Родион Вишняков

Чуждая кровь

Смоленская область, июль 1941 года

...Первой в проясняющемся сознании отчего-то всплыла команда ротного Степанцова: «Примкнуть штыки!»

Пехотная цепь поднялась из траншеи, и он, рядовой Макар Грибов, успел заметить вдалеке сползающий по пригорку вражеский танк, а потом короткую вспышку близкого взрыва и взлетающий вверх столб земли, после чего неожиданно наступила темнота...

Открыть глаза сразу не получилось. Кроме пульсирующей боли в висках, мешала колющая резь под веками. Клятый песок! Скрипит на зубах, першит в горле... Тьфу ты, твою три бога душу мать!

Макар с трудом поднял затёкшую, непослушную руку. Протёр грязное лицо, кое-как проморгался. Вместе со зрением окончательно прояснилось и в голове: в нос ударили запахи влажной земли, железа, бензина и гари. Тонкий, звенящий писк в ушах неожиданно прекратился, и Грибов услышал оглушающую тишину. Не было рокочущего грохота двигателей и лязга гусениц, криков солдат и россыпи винтовочных хлопков, перебивающих стук автоматных очередей. Ни разрывов гранат, ни страшного свиста осколков.

Молчали даже деревья, не говоря уже о птицах. Словно докатившаяся до Смоленска война растоптала железом и выжгла огнём всё живое на этой земле.

Макар с трудом поднялся, растерянно заозирался по сторонам. Глаза постепенно привыкали к прореженной лунным светом ночной темноте. То здесь, то там сквозь наползающий в низины туман среди россыпи мёртвых тел виднелись воронки от взрывов и смятые остовы пушек. Чуть дальше угадывались очертания траншей и окопов: там утром залегали противотанковые и пулемётные расчёты.

«Где же наши? Куда ушли? На север, к Велижу, или на юг, в сторону Смоленска? Удалось ли отбить атаку фрицев?»

Рядовой огляделся. Кажется, всё-таки отступили. Получается, немец дальше на Москву прёт. Да как же так?!

Чёрт! И винтовки нет. Видать, прихватили, решили, что мертвецу не нужна. Хорошо хоть сапоги не успели снять.

«Надо к своим. А где теперь свои – непонятно».

Он шёл медленно. Кружилась голова, плохо слушалось окоченевшее от долгого лежания тело.

На опушке леса из темноты вылез покосившийся бок подбитого танка. Квадратные очертания, низкая башня, короткое, задранное вверх дуло. Немец.

«Отъездился, мразь!»

Грибов подошёл к железному монстру. Надо глянуть, может, рядом оружие какое найдётся...

Неожиданный удар по голове второй раз за день выбил из Макара сознание.

На этот раз он очнулся быстрее.

Лицо противно колола жёсткая, мокрая от росы трава. Болели шея и затылок. Макар скосил глаза и увидел очертания пары грязных немецких сапог.

К горлу подступил комок жгучей досады. Вот дурак... Не сообразил, что возле танка мог притаиться враг!

«Ну всё, сейчас пристрелят как собаку или в плен возьмут и там замучают насмерть. Или, хуже того, угонят к себе в фашистскую Германию, а какая там, в этой Германии, жизнь?»

Мысли его оборвал грубый окрик:

– Steh auf! – Тупой нос сапога больно ткнул под рёбра. – Steh auf! Schnell![13]

Макар кое-как поднялся. Перед ним с автоматом наперевес высился белобрысый немец. Закатанные рукава, пилотка, каска на поясе. Победитель.

– Hände hoch![14] – он коротко дёрнул стволом вверх.

Грибов медленно поднял руки, продолжая исподлобья смотреть на врага. У самого перед глазами стояло лицо ротного, его седые усы, висящие, как у моржа. Вспомнил, как он наставлял их, семнадцатилетних юнцов, перед боем: «Я старый солдат, почитай, три войны протоптал. И вот что скажу вам, сынки. Нынче в бою крепко будет нас бить немец. Но я верю, что вы не подведёте, что найдём мы наконец в себе силы и погоним эту мразь с нашей земли...»

Выходит, он, рядовой Грибов, подвёл Степанцова: ни одного фашиста в этом бою убить не успел. Может, хоть этого получится повалить наземь и задушить?

«Один на один, пожалуй, и одолею».

– Erwachen?[15]

Второго немца Макар увидел не сразу: тот стоял метрах в пяти от них и был виден лишь благодаря полной луне.

«Что он там делает, курва немецкая? Мёртвых обирает, что ли?»

– Ja. Lass uns gehen[16].

– Jetzt. Wartest[17].

Белобрысый поднял голову. Но ответить не успел.

Макар увидел, как меняется его лицо. Как вместо уверенного, хозяйского выражения появляется оторопь, а затем неподдельный ужас. Грибов перевёл взгляд в сторону: за спиной мародёра, поднимаясь из туманного марева, бесшумно вырастала высоченная, тощая, искажённая тень. Вот проступили очертания рук, длинной шеи, костлявых плеч и уродливой головы с прядями редких волос. В темноте жёлтым звериным огнём вспыхнул единственный глаз.

«Матерь божья!»

Чудище потянулось, схватило ничего не подозревающего немца, подняло его в воздух и, широко раскрыв пасть, вцепилось ему в голову. Раздался отвратительный влажный хруст. Нижняя челюсть медленно задвигалась, старательно пережёвывая.

Крик ужаса сменился длинной автоматной очередью.

Попал немец или нет, Грибов так и не понял. В обманчивом свете луны показалось, что существо дёрнулось. Ночную тишину рассёк хриплый вой. Чудище отшвырнуло в сторону тело и бросилось к тем, кто ещё был жив.

Так, как в ту ночь, Макар не бегал ни до, ни после. В ушах свистел ветер, лёгкие горели огнём, позади слышалось надсадное дыхание белобрысого фрица и топот ног настигающего их монстра.

Удар в спину – и Грибов со всего маху рухнул на землю. Хрустнуло плечо, обожгло кожу лица и ладоней. Он резко перевернулся, не чувствуя боли. Боль придёт потом, когда отступит страх.

Перед глазами второй раз за ночь мелькнули носки немецких сапог. Их хозяин уже висел в воздухе. Дёргался, зажатый с боков крепкой хваткой чудовища, махал пустыми руками и истошно орал.

«Автомат!»

Макар подхватил обронённое немцем оружие, направил ствол вверх, стал ловить в прицел уродливую голову. Мешали трясущиеся руки и вопящий немец, растягиваемый нечеловеческой силой. Вопль оборвался, и Грибову померещился мягкий звук падающих на землю внутренностей. Дрожащий палец сам нажал на курок.

Кричал ли Макар сам при этом от ужаса, вспомнить потом он не мог. В памяти сохранился только визг ослеплённого пулей монстра да момент, когда чудовище отшвырнуло в стороны куски тела и, зажав ладонями рану, с диким воем ломанулось обратно в чащу.

Осознание того, с кем его, молодого красноармейца, свела судьба, пришло намного позже.

Старики в его родной деревне любили рассказывать про одноглазое Лихо – жуткого обитателя непролазных смоленских чащ и топких болот. Никому от него, по слухам, спасения нет, а само оно неуязвимо, и потому ничего страшного он, Макар Грибов, этому Лиху сделать не мог. Скроется оно в непролазной глуши, заляжет в своей берлоге, подождёт, пока затянутся раны, а потом непременно вернётся. Лихо всегда приходит туда, где есть смерть и страдание.

Потом уж закралась ещё одна мысль: а может, он зря стрелял? Может, Лихо хотело помочь ему? Вдруг оно чувствует своим звериным чутьем кровь чужаков и захватчиков и старается оберечь от них землю, много веков назад породившую его?..

* * *

Смоленская область, деревня Симоновка, октябрь 2021 года

– Как-то так оно всё и было. – Аграфена Прокофьевна вздохнула, глядя на старые фотографии. – Каждый раз, вспоминая рассказ твоего прадеда, будто сама проживаю за него ту страшную ночь.

Сидящий напротив Сергей закатил глаза, стараясь скрыть раздражение. Эту нелепую байку он за свои двадцать семь лет слышал раз сто, не меньше. Покойный Макар Иванович с детства пугал ею правнука, когда тот, осиротев, поселился у них в деревне. Хороший способ отвадить мальчишку от попыток уйти гулять в лес, начинавшийся как раз за забором.

– Ну хватит, ба. Я эту историю уже наизусть знаю.

– А я не тебе, я невесте твоей рассказываю. Смотри, вот тут Макарушка мой с фронта вернулся. – Аграфена Прокофьевна перелистнула страницу пахнущего пылью альбома. Ласково погладила пожелтевшую фотографию мужа. – Скажи, правда ведь похож на Серёжу? Такой же красивый был в молодости.

Примостившаяся рядом с ней Ханна рассеянно улыбалась. В глазах её отчётливо читалось желание поскорее закончить общение с чужой престарелой родственницей, однако последнее фото, на котором прадед был при параде, с увешанной медалями грудью, вызвало у неё неподдельный интерес. Она жадно рассматривала портрет, а потом повернулась к Сергею.

«Это те самые, про которые ты говорил?» – казалось, спрашивал её взгляд.

Он кивнул.

– Wie viel wird sie dafür verlangen?[18] – негромко спросила она.

– Вот и я думаю, что похож. Макар Иваныч в нём души не чаял, всё же единственный правнук. Как внучки и зятя не стало, сразу сказал: Серёжу не бросим, возьмём к себе, он ведь наша родная кровиночка...

– Ба, не старайся, Ханна по-русски не понимает. Она же из Германии.

– Да всё она понимает. А ежели что непонятно – переведи. Чего сидишь, словно воды в рот набрал? Привёз невесту знакомить, так давай рассказывай, пусть знает, кто в роду у тебя был. – Баба Феня подвинула внуку альбом. – Начни с родителей, пусть не думает, что ты выполз из смоленской капусты.

– Serge, was will sie?[19]

– Sie möchte, dass ich die Geschichte meiner Familie erzähle[20].

– Bist du sicher, dass sie zustimmen wird, die Medaillen zu verkaufen?[21]

Сергей хмуро промолчал.

– О чём она спрашивает? – Аграфена Прокофьевна приветливо улыбнулась Ханне, которая тут же отвела взгляд.

– Ничего, ба. Это мы о своём.

– Ну, раз ничего, давайте на стол собирать. Неделька-то выдалась какая.

– Какая?

– Навья Седмица. А сегодня ещё и Дедова суббота. Забыл? Сами вечерять будем, а потом и пращуров позовём. – Баба Феня медленно поднялась и неторопливо заковыляла на кухню.

Сергей поморщился. Сейчас его будущая жена станет свидетелем очередного старческого безумия, бессмысленного ритуала, который в этом доме неукоснительно соблюдается каждый год.

«Чёрт подери, ну почему я не выбрал другой день для поездки сюда, чтобы Ханна не видела всего этого дремучего мракобесия?!»

После знакомства с выжившей из ума старухой Ханна может заподозрить наличие и у него, Сергея, тайных психических отклонений и, чего доброго, расторгнуть помолвку – прощай тогда сытая и спокойная жизнь в цивилизованной европейской стране! Придётся поставить крест на мечте, к которой он столько лет шёл, отсеивая вариант за вариантом. Все его друзья по универу, такие же, как он, свободолюбивые интеллектуалы, давно уехали за границу на ПМЖ: кто-то нашёл работу, кто-то устроился через брак. Резюме Сергея, выпускника философского факультета, не привлекало иностранных работодателей, поэтому ему пришлось бросить все силы на поиск доверчивой и состоятельной девушки с европейским гражданством, желающей заключить с ним взаимовыгодный брачный союз.

Ханна была его третьей и относительно удачной попыткой влиться в комфортную и безбедную жизнь. Относительно – потому что её родители, к сожалению, были живы и не то чтобы открыто противились, но всё же не одобряли решение дочери связать свою жизнь с «человеком без перспектив».

Сергей старался завоевать их расположение, но безуспешно. Купить его он тоже не мог: состоятельную немецкую семью не впечатляли более чем скромные подарки вчерашнего студента.

Он не знал, что ещё придумать, пока не выяснил, что отец Ханны – страстный коллекционер-фалерист и особую ценность для него представляют ордена и медали периода Великой Отечественной войны...

На столе тем временем появилась скатерть, расписное блюдо с исходящей паром стопкой блинов, что-то мясное в супнице, каша-кутья и кисель. Баба Феня аккуратно разложила столовые приборы и расставила по кругу несколько пустых тарелок.

– Werden noch Gäste aus deiner Familie kommen? – вполголоса удивилась Ханна. – Du hast doch gesagt, dass sonst niemand da ist[22].

– О чём она там спрашивает? – снова полюбопытствовала хозяйка дома.

Пришлось отвечать.

– Будут гости, а как же, – закивала Аграфена Прокофьевна. – Как стемнеет, Макарушка мой придёт, и сыночек наш, и родители его, – она кивнула в сторону потупившего взгляд Сергея. – Да и сам пращур пожалует, навестит своих бестолковых потомков. Давай, внучек, переводи по-ихнему.

Сергей нехотя подчинился. От услышанного глаза Ханны округлились, лицо недоумённо вытянулось. Ну ещё бы! Её мысли можно понять и без всякого перевода. Оказаться за две тысячи километров от родного Кёльна, в вымирающей деревеньке, куда не ведёт даже грунтовка, в доме... Да какое там, в древней избе-развалюхе! Дом-то как раз у них в Германии: евростандарт с отоплением, горячей водой и душевой кабиной. И туалет внутри, а не как здесь – на улице. Бедная Ханна, надо было видеть, как резво она выскочила из тесной покосившейся будки!

Но, по-хорошему, ему есть, чем гордиться. Видно, крепко он зацепил эту холёную немку, раз она согласилась отправиться с ним в подобную глушь и готова терпеть невыносимые для неё условия. Только влюблённая женщина на такое способна.

– Переводи, переводи. Я сейчас ей всё объясню.

Сергей снова вздохнул.

– Навья Седмица, или как её ещё называют Осенние Деды, с давних пор – время, посвящённое умершим родственникам, – размеренно вещала Аграфена Прокофьевна. – Всем, начиная с первопредка, или пращура, самого главного в роду, и заканчивая теми, кто совсем недавно покинул этот мир...

Ох, тяжко! Пока перескажешь, вспотеешь весь от количества ранее неиспользуемых слов!

– Как объяснить ей, кто такие «пращур» и «первопредок»?

– А у них на родине что, слов таких нет?

– Ба, таких слов даже в России нет! Их только ты помнишь.

Поразмыслив, Сергей заменил их на «Ältester Großvater»[23], после чего рассказ продолжился:

– Главной в Навьей седмице считается суббота. Вечером вся семья собирается за столом на поминальный ужин, где для пращуров выставляется отдельная посуда и особые угощения, а двери в дом распахиваются настежь, чтобы родные души могли прийти и отведать приготовленные для них кушанья. Сейчас покажу, – старуха перекрестилась, зажгла от лампады свечку, направилась в сени. – Надо встать на пороге и позвать их, родимых, вот так... – И, открыв дверь, внезапно заголосила: – Деды-прадеды, зовём вас! Деды-прадеды, летите до нас! На честный пир, на богатый дом, на добрую беседу, на щедрое угощение!

Ханна смотрела на бабу Феню так, словно перед ней была пациентка психушки.

Ужинали молча и закончили быстро: Сергей сказал, что они оба устали с дороги и хотят поскорее лечь спать. Аграфена Прокофьевна только вздохнула и отправилась готовить постели.

– Serge, – горячо зашептала на ухо Ханна, – wann sprichst du mit ihr über die Medaillen? Sie braucht sie doch ohnehin nicht mehr[24]

– Hab Geduld, – он стиснул зубы. – Morgen[25].

* * *

В носу стоял запах пыли и свалявшейся шерсти или войлока – непонятно, из чего сделаны эти старые одеяла. Ну хотя бы не холодно: печка, растопленная старухой, грела отлично, несмотря на сквозняк.

Ханна лежала в дальнем углу комнаты на маленькой кровати со скрипящими пружинами. Спальных мест для двоих здесь не было, и на ночь им с Сержем пришлось разделиться: ему постелили на диване, в каком-то закутке за пёстрой занавеской.

Вечер выдался тот ещё. Здешняя хозяйка оказалась с заскоками: зазывала кого-то в дом, несла какую-то ахинею и согнала её, Ханну, со стула, на который та неосторожно посмела сесть. Потому что, видите ли, этот самый стул предназначался для мертвецов, которые должны были прийти на ужин. И если до этого Ханна думала, что переводящий ей бабкины монологи Сергей прикалывается, или что сама старуха смеётся над ней, то после такого заявления Ханне стало совсем не до смеха. Похоже, эта женщина с труднопроизносимым именем в свои почти девяносто лет действительно выжила из ума.

Ханна решила не спорить с сумасшедшей и покорно пересела. Отчего-то ей стало по-настоящему жутко. Она сидела на неудобном маленьком табурете, стараясь даже мельком не смотреть за окно, в темноту улицы. Боялась увидеть, как силуэты, сотканные из мрака ночи, слетаются на зов, переступают порог и входят в дом...

Засыпать одной, да ещё в чужой постели, было непривычно. Ханна долго лежала, глядя в темноту и вдыхая запах старого ковра, зачем-то повешенного над кроватью. Вспоминала пожелтевшее фото умершего бабкиного мужа. В альбоме своей семьи Ханна видела похожую фотографию. На ней был изображён молодой Йозеф Гольдвассер, бывший офицер Вермахта, оказавшийся на территории, освобождённой американскими войсками, и чудом избежавший расстрела русскими. Её прадед.

Полученные им кресты и нагрудные знаки легли в основу богатой отцовской коллекции военных наград.

Если сейчас им удастся выкупить у старухи русские медали – о, за такой подарок отец пойдёт на любые уступки и позволит им беззаботно прожить ещё год-другой. Путешествовать. Развлекаться. Наслаждаться жизнью...

Ханна уснула с мечтательной улыбкой на губах.

Но сон её быстро стал беспокойным. Она оказалась в лесу одна и всё убегала сквозь чащу от преследующей её неведомой опасности. Бежала изо всех сил, но оставалась на том же месте. Бессмысленный бег изматывал, ей не хватало воздуха. Ханна проснулась, чувствуя, что задыхается: ей показалось, будто горло её сдавливают чьи-то руки.

Девушка резко села в кровати. Нашарила под подушкой телефон, включила на нём фонарик. Поводила им из стороны в сторону – пусто. Она тихо встала, стараясь не скрипеть досками пола, прокралась к столу, чтобы чем-нибудь смочить пересохшее горло: не обидятся же мёртвые, если она отхлебнёт немного оставленного им киселя? И застыла, скованная проснувшимся страхом, чувствуя, что кто-то стоит сейчас позади неё.

Ханна развернулась.

В свете фонарика возникло иссохшее морщинистое лицо древней седовласой старухи. Пару мгновений она молча смотрела исподлобья, а потом вдруг оскалилась, зашипела и, вытянув руки, бросилась на Ханну.

Та с криком отпрянула, выставив перед собой телефон в попытке защититься им от безумной бабки... Однако рядом уже никого не было. В доме стояла тишина, нарушаемая тихим сопением мирно спящей Аграфены Прокофьевны.

* * *

Сергей открыл глаза, чувствуя, как холодит от пота спину и затылок.

Он долго не мог уснуть, всё прокручивая в голове последние часы уходящего дня: просмотр фотографий, тихий безмолвный ужин. Баба Феня и впрямь приоткрыла на ночь двери и окна – чтобы пращуры могли прийти угоститься, поэтому пришлось лежать и мёрзнуть под залетающими в дом холодными порывами ветра. Скорее бы наступило утро! Во дворе ждёт машина, надёжный немецкий джип, который пробрался сюда по бездорожью и увезёт их обратно домой. Ему известно, где баба Феня хранит прадедовы медали, и, когда она отлучится на двор, он просто заберёт их. Чтобы подарить господину Гольдвассеру и заслужить его одобрение. А вместе с ним – и пропуск в безбедную заграничную жизнь. Ханне же скажет, что добрая прабабушка денег не взяла, отдала любимому правнуку даром...

На этом месте он провалился в тяжёлый, сумрачный сон.

Второй раз в жизни Сергею приснились погибшие в авиакатастрофе родители. Впервые это случилось лет двадцать назад, когда ему сообщили о произошедшей трагедии. Подробностей он не помнил, со временем детали стёрлись.

Сегодняшний сон был странным.

Мать и отец стояли посреди пустого неосвещённого пространства и с болью смотрели на него. Рядом из темноты выступил прадед Макар – не старый, каким Сергей застал его при жизни, а как на том пожелтевшем фото. Вышел вперёд, заложил большие пальцы за ремень и уставился на правнука, но не с грустью, а осуждающе. И это беспокоило сильнее, чем опечаленный взгляд родителей. Сергей отчётливо понимал, что старик недоволен. Но чем?

Он хотел было подойти и спросить, но не успел. Замер с открытым ртом, глядя на то, как за спиной прадеда из мрака вырастает огромная человекоподобная тень, при появлении которой его родные стали таять, растворяясь в пустоте и оставляя провинившегося потомка наедине с увеличивающимся в размерах монстром.

Даже сквозь сон Сергей почувствовал дрожь в ногах и мурашки, бегущие по спине, когда взгляд чудища обжёг его замершую от страха душу. Не было в этом взгляде ничего, кроме ненависти – холодной, неотвратимой, сулящей скорую смерть...

Занавеска сдвинулась в сторону, по глазам резанул яркий свет фонарика от смартфона. Сергей зажмурился, заслонился ладонью и услышал испуганный шёпот Ханны:

– Пожалуйста, давай уедем отсюда!

– Сейчас?!

– Да! Прямо сейчас!

Перед глазами до сих пор прыгали «зайчики», но даже сквозь них было видно, насколько Ханна встревожена. Да какое там, она в панике: трясётся вся, торопливо бормочет, многих слов не разобрать... Что-то про страшный сон и жгучее нежелание оставаться здесь.

– Хорошо, хорошо! – Сергей начал собираться.

Всего-то делов: одеться, схватить рюкзак... Хотя стоп. На цыпочках он прокрался к комоду, аккуратно выдвинул верхний ящик, вытащил бережно хранимый Аграфеной Прокофьевной свёрток... Через минуту Сергей, толкнув дверь, вышел на улицу. Ночной морозец тут же забрался под расстёгнутую куртку, обнял холодными руками за плечи, скомкал дыхание в облачко пара.

Следом, кутаясь в короткое пальто, выскочила Ханна. Уже на крыльце схватила его за руку:

– Стой! А медали?!

Вместо ответа Сергей тряхнул рюкзаком. В глубине его тихо звякнуло.

– О-о! – широко улыбнулась Ханна. И засеменила следом за ним к спящей махине внедорожника. А потом подняла глаза – и застыла на месте.

В тусклом свете уличного фонаря за машиной двигалось нечто тёмное, бесформенное, похожее на оживший кошмар.

Замер и Сергей. Опустил рюкзак на землю и начал медленно пятиться, озираясь по сторонам: не найдётся ли во дворе забытых на ночь лопаты или топора?

«Может, там медведь? – лихорадочно думал он. – Но как зверь оказался здесь ночью? И почему не убежал, когда мы хлопали дверью? Глухой, что ли?»

Ханна прижалась к нему. В тишине было слышно, как колотится её сердце.

– Что будем делать?!

– Пошли обратно в дом.

– Нет! – она истерично мотнула головой. – Только не в дом! Может, оно сейчас уйдёт?

Поднялся ветер, зашелестел прелой листвой, ударил в спину.

Стоящее за машиной существо выпрямилось. Поднялись из тени уродливая голова, тощая шея, кривые плечи с накинутым на них рубищем. Схватившись костлявой рукой за край капота, чудище выпрыгнуло на открытое место. Повернулось к онемевшей от ужаса паре, громко втянуло воздух широкими ноздрями и бросилось на людей.

В первые секунды от страха в голове стало пусто, но инстинкт выживания сработал, и они бросились наутёк. Сергей даже не понял, как он, человек далёкий от спорта, в прыжке перемахнул через невысокий забор. Ясность мыслей ему вернул визг Ханны, и он осознал, что они вдвоём бегут вниз по улочке. Мимо проносились заброшенные дома и неработающие фонари. А сзади... Топот? Или ему только кажется?

– Надо спрятаться!

– Туда! Смотри, там машина!

Они свернули в проулок, где возле калитки грустила старенькая «девятка». Над крыльцом свет. Значит, дом обитаем, а машина на ходу.

Сергей рванул дверцу – закрыто. Подскочившая с другой стороны Ханна, схватившись за ручку, в приступе отчаяния безуспешно дёргала дверь.

– Лезь под машину! Быстро!

В лицо ткнулась холодная сырая трава, забралась в рукава, утяжелила намокший свитер. Сверху ржавчиной и засохшей грязью нависал старый металл. Рядом часто дышала Ханна, её распахнутые глаза испуганно блестели в темноте. Тишина... И шаги. Тяжёлая, неотвратимая поступь. Хрустнула сломанная ветка. Ханна задрожала, когда почти рядом с ней возникли тощие босые ступни с длинными чёрными ногтями. Сергей на всякий случай перестал дышать...

Машина взлетела вверх и со скрежетом перевернулась, опрокинутая сильным рывком. Свет от крыльца выхватил из темноты бледное уродливое лицо с пустой глазницей, раскрытую пасть с растущими вкривь рядами острых зубов и когтистую руку, схватившую Ханну.

Взвизгнув от ужаса, Сергей подскочил и, не разбирая дороги, бросился в лес.

По ушам резанул короткий крик Ханны. Потом вновь стало тихо.

Чёрт с ней, не эта, так другая найдётся. Главное – выжить!

«Может, пронесёт? – лихорадочно думал он, огибая темнеющие стволы сосен и хлёсткие колючие ёлки. – Если оно то самое, про что дед рассказывал... Так ему только чуждая кровь нужна! Своих-то оно не тронет!»

Ботинок влетел под что-то твёрдое, и Сергей, неуклюже взмахнув руками, упал. Боль пробила колено и рёбра. Он застонал, корчась среди торчащих корней, но тут же замолк, торопливо вслушиваясь в окружающий лес: в шум листвы, в тишину просеки... В звук приближающихся тяжёлых шагов.

Сергей приподнялся, попробовал встать. Не вышло. Колено прострелила новая вспышка боли, нога подогнулась, и Сергей упал на бок, с ужасом глядя на идущее прямо к нему чудовище.

– Помогите! – прохрипел он. – Как вас там?.. Щур! Деда!.. Деда, родненький, помоги, я же свой!

Отчаянный крик надежды был грубо оборван. В последний миг перед глазами Сергея возник образ явившегося ему во сне родича: Макар Иванович смотрел на правнука безразличным к его дальнейшей судьбе взглядом. Эхом в ушах раздавался голос сурового пращура:

– Нет у тебя больше ни рода, ни родины. Предал ты всех нас, а посему не жди ни помощи, ни пощады.

Анна Гурова

Пропащая душа

То, что место беды уже близко, Вьюша поняла, как только оказалась в ельнике. Из-за деревьев нёсся крик и плач.

– Ой-ой, кормилец! На кого ж ты нас оставил!

Вьюша недовольно поморщилась. Похоже, к пострадавшему лесорубу уже и родня сбежалась. Ну и как ей лечить раненого, если вокруг такой шум и суета?

«Может, и правильно сбежались, – подумалось молодой ведунье. – Если всё так нехорошо, как мне сказали, то сейчас придётся не раны промывать и вправлять суставы, а сшивать заново душу с телом!»

А ведь душа отлично слышит плач родни. И потому, горюя вместе с ними, прочь не спешит, держится за израненное тело.

«Пусть громче плачут – мне проще будет работать», – подумала Вьюша. Прямо как настоящая, опытная целительница.

Причитания слышались всё ближе. Девушка ускорила шаг. Вместе с легконогим подростком-проводником они почти бежали через ельник, не обращая внимания на хватающие за одежду и волосы колючие лапы.

И вот сумрак ельника остался позади. Деревья расступились, Вьюша быстрой птичкой вылетела на просторную вырубку и окинула её зорким взглядом. Да тут вся деревня уже собралась! Родичи толпились возле надломленной ели, которая сразу же показалась ведунье неприятной. Дерево уродливо расщепилось чуть ли не пополам. «Кто ж так рубит?» – мельком удивилась Вьюша. А потом увидела на земле мужчину.

Это был Зарян – сильный, матёрый муж с короткой русой бородой. На первый взгляд и не скажешь, что сильно пострадал. Лесоруб неподвижно лежал на спине неподалёку от сломанной ели, будто решил отдохнуть. Рядом с ним на коленях стояли две женщины постарше и помладше. Одна рыдала, другая укрывала могучее тело шерстяным плащом.

– Знахарка! Знахарка пришла! – полетел над вырубкой гомон.

Староста – пожилой, но крепкий ещё мужчина, склонившийся над раненым, – выпрямился и нетерпеливо махнул рукой девушке, призывая подойти. Вьюша мельком подумала, что её бабушке он бы сперва низко поклонился... Девушка очень хорошо понимала, о чём думают сейчас её родичи. Кто-то глядел на неё с облегчением – знахарка явилась, сейчас лечить будет! – но большинство смотрели хмуро. А то и с откровенным пренебрежением... Наверняка думают: «Эх, вот была бы здесь мудрая, многоопытная Стояна, а не её внучка – девчонка неразумная, неумелая...»

Вьюша украдкой вздохнула. Она не обижалась. Понимала – люди правы. Бабушкины знания были подобны безбрежному морю Нево. А она, Вьюша, в том море только рукава чуть-чуть помочила. Никто же не думал, что мудрая Стояна так внезапно покинет мир. Вьюша иной раз сама ужасалась, какая огромная ответственность свалилась на неё, недоучку, после ухода старой ведуньи...

– Дело, похоже, скверное, – услышала она рядом голос старосты. – Кости вроде целы, и голова не разбита. Однако всё никак не очнётся.

Девушка поспешно опустилась на колени рядом с лесорубом, поставила рядом кузовок со снадобьями. Оглядела рану на голове. Лицо-то у мужчины спокойное, тихое. Да только ясные голубые очи – пустые. Смотрят в небо – и не видят.

Прав старик. И кости целы, и шея не сломана... В чём же дело?

Ох, как не хотелось Вьюше заглядывать в пустые глаза лесоруба. Однако без этого никак. Преодолевая дрожь, девушка погрузилась взглядом в два мёртвых, неподвижных ока, словно в бездонные болотные оконца... Глубже, глубже... По телу вскоре пополз жгучий холод – будто за Кромку заглянула.

Впрочем, почему же как будто...

– Он уже мёртв, – проговорили сами собой её губы.

Все вокруг на миг затаили дыхание. Потом снова поднялся женский крик и плач, пуще прежнего.

– Да как же мёртв, если дышит?!

– Душа Заряна покинула тело, – глухим голосом объяснила Вьюша, проводя тёплой ладонью по глазам, чтобы стереть ледяную тень Кромки. – В этом мире её больше нет. Тело-то ещё за жизнь цепляется. Но без души оно долго не протянет...

– Что же ты ждёшь, девонька?! – вскинулась женщина, что рыдала над телом. – Ты – ведунья! Ступай скорее за душой, возвращай моего мужа!

Вьюша изумлённо вскинула глаза на обезумевшую от горя женщину. Идти за душой? Ей?

По коже вновь пробежал мороз. Страшное, отчаянное дело – идти за Кромку. Если у ведуна нет сильных духов-помощников, что проведут его тропами мира мёртвых туда и обратно, ему и соваться туда незачем. И душу больного не вернёт, и сам заплутает... А то нападут голодные навьи...

– За Кромку только самые сильные ведуны ходят, – запинаясь, проговорила Вьюша. – Бабушка, наверное, смогла бы... А мне куда уж... Я не смогу.

– Сможешь, – проговорил вдруг староста.

Все поглядели на него – кто с недоумением, кто с надеждой.

– Ты, девка, в самом деле юна и неумела, – неторопливо заговорил тот. – Однако мы знаем, что Стояна в последний год взялась тебя учить. Всем ведомо – когда ведунья помирает, то силу ученице передаёт. Наверняка и духов своих тоже тебе в наследство оставила.

– Я не умею призывать духов-помощников, – испуганно моргнула Вьюша.

В самом деле этому её бабушка не учила.

– Стояна умерла у тебя на руках, стало быть, её духи – твои, – продолжал староста в звенящей тишине. – Иначе они сейчас вились бы вокруг её старой лесной избы и народ пугали. Призови их на помощь и догоняй душу Заряна!

– Но как же...

Мысли Вьюши заметались. Если староста прав, нельзя терять времени! Но с чего начать?

Взгляд девушки остановился на расколотой ели. Это дерево, нависая над вырубкой, чем-то всё сильнее тревожило её. Казалось, смотрит сверху на людей и злорадно усмехается...

– Зачем Зарян вздумал рубил живое дерево? – спросила она. – Мало в лесу сухостоя?

Прочие лесорубы переглянулись. С ответом никто не спешил.

– Если Зарян срубил ель, не соблюдя обряд умиротворения её души, то он совершил убийство, – проговорила девушка, оглядывая дровосеков. – В этом случае правда на стороне дерева.

– Нет, Вьюша, – ответил наконец староста, – тут дело иное. Видишь ли, с этой елью что-то случилось ещё прошлой осенью, будто сглазили её... На кого её тень падала, тот заболевал. Кто под ней от снегопада или дождя прятался, с тем несчастья приключались... Наконец Зарян вызвался извести её – больше никто не осмеливался. Только начал рубить, как оно вдруг треснуло и ударило его...

По толпе пролетел шепоток. Все попятились подальше от уродливого обломка ели, стараясь держаться подальше от её тени.

– Прокудливое дерево! – проговорила ведунья, новыми глазами поглядев на расщеплённую ель.

Да, видно, совсем недавно дерево кто-то испортил, иначе оно было бы известно всей округе... А как же бабушка? Неужто её не звали с ним разобраться?

– Звали, – ответил староста на вопрос юной ведуньи. – Ещё той осенью.

– И что бабушка сказала?

– Сказала, держаться от него подальше. Дескать, оно переполнено злобой на весь людской род.

Вьюша вздохнула, поглядела на Заряна. Ну зачем он полез? Сказано же было, не трогать дерево!

«Почему ты такое стало?» – подумала она, подняв глаза на сломанную ель.

Та будто ответила ей полным ненависти взглядом: «Подойди-ка поближе, и тебя пришибу!»

Ведунья с глубоким вздохом встала на ноги.

– Расступитесь, люди. Я начинаю...

Из поясной сумы Вьюша достала варганчик – гуделку. Этот варганчик она нашла у бабушки в лесной избушке среди прочего добра. Бабушка Стояна на нём в своё время славно играла. Любила выйти на лесную полянку и начать гудеть – да так, что весь лес замирал и прислушивался. А потом и зверьки всякие лесные выходили... И духи слетались...

Вьюша встала напротив расколотого дерева, прижала варганчик к зубам и дёрнула медный язычок. Над вырубкой поплыли дрожащие звуки, от которых затрепетала каждая хвоинка. Да и сам воздух вскоре поплыл рябью...

Ну, где же вы, могучие духи?!

Однако шло время, и никто не появлялся. Наконец из мха выбралась бурая лесная мышь.

«Всего-то? – разочаровано подумала девушка. – А кто защищать меня будет от навий?»

Но больше никто не явился – видно, кого-то посильнее ведунья призвать пока не могла.

И вдруг Вьюша заметила, что мышь ждёт её на тропинке...

Которой прежде на этом месте не было.

«Это же дух-проводник!»

Девушке стало стыдно. Она вежливо поклонилась своей единственной помощнице.

– Веди меня, маленький дух! Веди по тропе за Кромку!

И пошла по тропе, уходившей куда-то в глубину ельника. Лес снова наполнился звуками гуделки. Они становились всё медленнее, всё тише...

Пока и вовсе не смолкли.

* * *

Поначалу лес ничем не отличался от обычного. Вьюша шагала среди раскидистых елей, внимательно глядя под ноги, чтобы не потерять из виду юркую проводницу. Варганчик она сжимала в кулаке наготове – на всякий случай. Для настоящего ведуна такой варганчик – не просто певучая вагуда. Он открывает врата, он ведёт, он указывает путь. Именно пение варганчика призывает духов – защитников и помощников. Потеряешь варганчик – и они разлетятся, разбегутся... Ищи потом сама путь наверх!

Обратный путь из-за Кромки пугал Вьюшу больше всего. Спуститься в Нижний мир – невелика заслуга. Всякий туда спустится рано или поздно. А вот выйти...

«Навьи наверняка будут мешать, – думала она, невольно ускоряя шаг. – Как бы не пришлось биться с ними!»

Это было второе, что беспокоило Вьюшу. Настоящий ведун, отправляясь за душой больного, готовится ко всему. Облачается в особое одеяние. Берёт всякое волшебное оружие, чтобы отпугнуть злых духов и прогнать мертвецов. Главное же – вешает на пояс суму, чтобы прибрать в неё спасённую душу! Вьюша видела такую суму в доме у бабушки. Там и собака обережная на ней вышита, чтобы на злых духов рычать. И зачарованная пуговка пришита, чтобы перепуганная душа не выскочила... И почему сразу не догадалась забрать ту суму и повесить на пояс?!

А теперь у неё при себе лишь варганчик – путеводный огонёк во тьме...

Между тем и впрямь понемногу темнело, хотя до вечера было ещё далеко. Лес окутывала туманная мгла. Стало совсем тихо, только иногда с хрустом ломался сухой сучок под ногой. Тропа вскоре пошла вниз, в овраг, которого тоже тут прежде не было. Перед тем как спуститься, Вьюша на миг задержалась и оглянулась. Хотела хоть мысленно сказать: «Прощай, белый свет!»

Но и впереди, и позади, и над ней уже клубился, сгущаясь, липкий, нездешний туман...

Стоило девушке спуститься в овраг, как всё вокруг начало пугающе меняться. Тропа резко устремилась вниз, петляя между торчащими корнями и вывороченными валунами. Вьюша цеплялась за корни, поскальзывалась, думая лишь, как бы не полететь кубарем вниз... А вокруг всё темнело. Небо затянули низкие, мрачные тучи.

«Да это же не тучи! – поняла вдруг Вьюша. – Это ели, растущие вверх корнями!»

Стиснув в руке варганчик, она спускалась вниз по тропинке, стараясь не терять из виду проводницу-мышь и напоминая себе, что дух-помощник верную дорогу знает... А над головой лесом копий колыхались острые макушки елей. Холодный ветер то и дело пробегал по ним, и в шелесте и скрипе деревьев девушке слышались нечеловеческие голоса...

«Кто такая?»

«Почему одна?»

«Фу, фу! Человечьим духом пахнет...»

Спиной и затылком ведунья ощущала пристальные взгляды. Неприязненные, любопытствующие, недовольные, враждебные... Голодные...

Вьюша только ускоряла шаг.

«Я не враг, – мысленно шептала она. – Я не биться с вами пришла... Я только догоню душу и сразу уйду...»

Вдруг она ощутила чей-то взгляд, словно ядовитый укус. Некто заметил её и выбрал своей целью.

И теперь крался за ней.

«Нельзя бояться! – изо всех сил внушала себя девушка. – Для навий страх живых слаще всего!»

Усилием воли она расправила плечи, заставила себя шагать твёрдо и уверенно. Ведун – не добыча, он сам охотник! Навьи это отлично знают. Пусть думают, что она сильна! Тогда, может, удастся проскользнуть...

Крутой спуск под мрачными сводами перевёрнутого леса закончился в скалистом ущелье. Сквозь текучие волны тумана ведунья видела множество пещер, темневших под скалой. Тропинка начала ветвиться, распадаться, словно распущенная нитка. Множество дорожек разбегались, уходя в чёрные норы...

«Вот он, перекрёсток, – с холодком поняла Вьюша. – Здесь души мёртвых расходятся по своим стежкам, каждый по заслугам своим... Но где же душа Заряна?! Неужели я не успела?»

Она нутром чуяла – спускаться дальше нельзя. Если она пойдёт туда, в эти чёрные пещеры, обратно уже не выйдет...

«Зарян рядом, – подумала она, стараясь бодриться. – Вряд ли далеко ушёл. Погибшие не в свой срок за Кромку не торопятся. Долго ещё бродят у границы, на судьбу свою жалуясь, к новой участи привыкают...»

Вьюша остановилась, поднесла варганчик к губам и заиграла.

Звуки поплыли, отгоняя колдовской туман. Ветер зашумел кронами леса, шёпот мертвецов стал громче и злее.

«Теперь все навьи знают, что я здесь, – с усмешкой подумала Вьюша. – А сейчас узнают, зачем я пришла!»

И она начала звать погибшего по имени:

– Зарян! Отзовись! Я за тобой!

Кликала, а сама боялась – не ответит... Неужто всё будет напрасно?

И тут в одной из тёмных нор мелькнуло что-то белое...

Вьюша вспыхнула, сердце её забилось как бешеное.

– Я здесь! – закричала она. – Иди сюда!

– Скажи, бабушка, когда ты идёшь в мир мёртвых за душой больного – как ты её узнаёшь? Ведь сама мне говорила, что душа может явиться кем угодно!

– Так и есть, дитя. У души на самом деле нет облика – а какой она примет после смерти, то лишь богам ведомо. Ведунам она может явиться и призраком умершего, и малой зверушкой, и лесной птицей, и клочком тумана, и снежным вихрем...

– Но как же понять, что это она и есть?!

– Есть верный признак. Она сама к тебе устремится.

Душа Заряна явилась к ней ребёнком.

Вьюша увидела перед собой маленького белоголового мальчика. Он стоял на ногах нетвёрдо, будто совсем недавно научился ходить. Ребёнок громко всхлипывал. Он выглядел совсем перепуганным и потерянным. Из одёжки на нём была только льняная рубашонка. Сердце девушки горестно сжалось при виде этой рубашечки. Ни единой обережной вышивки! Неужели Зарян, собираясь рубить проклятое дерево, надел смертную рубаху? Сам своими руками отдал себя навьям! Вьюша слыхала разговоры старух, что в прежние времена малых детей хоронили без обряда – дескать, покуда имени не получил, так, считай, и не рождался... «Вот и душа Заряна, уйдя за Кромку, стала таким ненужным младенцем...»

– Иди сюда!

Вьюша склонилась, собираясь поднять на руки малыша. Личико его, с заплаканными голубыми глазами, оказалось совсем близко.

«А глазки-то сухи, – заметила ведунья. – Слёзок-то нет...»

И резко отпрянула, едва не запнувшись о камень.

...Однако, внученька, тут надобно быть осторожной. Ибо мало радостей в Нижнем мире, и многие мертвецы хотят покинуть его... Особенно те, кто после смерти стал навьями, за свои преступления не получившими доброго посмертия. Такие души бродят вдоль Кромки, словно голодные волки. Их стерегут злые духи, коих в Нижнем мире не счесть. И те и другие с радостью вселятся в опустевшее тело больного...

– Сгинь, нечисть! – воскликнула Вьюша, хватаясь за варганчик. – А ну не подходи! Сейчас духов-защитников призову!

– Духов она призовёт, – повторил младенец скрипучим, взрослым голосом. – А кишка не тонка ли? Вот бабка твоя смогла бы. А ты пыжилась, пыжилась, да только мышь лесную подчинить и сумела! И та сбежала от тебя!

Вьюша, цепенея, быстро огляделась. Лесная мышь и впрямь исчезла...

Плохо дело! Видно, навьи спугнули её проводника, пока она горевала над ложной душой. И Заряна она не догнала... И проводника больше нет...

Теперь самой бы выбраться!

Ведунья собралась с духом.

– Уходи, нечистый, – твёрдо произнесла она. – Не тебя я тут ищу! С дороги, нежить!

Младенец мерзко захихикал.

– Вот неумёха! Разве не видишь, что я и есть живая душа?

Вьюша нахмурилась. Да быть того не может, чтобы у Заряна была такая душа! Иначе не стали бы по нему так горько плакать жена и дочь. И он ведь погиб честной смертью, избавляя мир от злого, вредоносного дерева...

«А ведь есть способ узнать!» – вспомнила Вьюша.

Едва по лбу себя не хлопнула, – тоже мне, ведунья! – и потянула кожаные завязки висящей на поясе сумочки.

– На что тебе сумка, неумёха, – насмешливо сказал мальчонка, внимательно за ней наблюдая. – Я туда не умещусь. Просто бери меня на руки и неси обратно по тропе. Я тебя научу...

– Это сумка не для души, а для снадобий, – процедила Вьюша и бросила в лицо младенцу горсть тёмного пахучего порошка.

Ехидные поучения внезапно сменились истошным визгом. Фигуру ребёнка окутало дымное облако... И морок развеялся.

Вьюша стояла на тропинке одна. Туманная завеса резко отхлынула, попряталась в провалы пещер. Обманного ребёнка и след простыл.

– То-то же, – тяжело дыша, выговорила девушка. – Никакие навьи не вынесут сушёной полыни! Научит он меня, упырь... Видно, давно тут, в междумирье, отирается...

Она уже поняла, кого встретила. То была проклятая душа человека, что при жизни тёмными делами себя обрёк на скверное посмертие. Из тех, кто становится бродячими мертвецами, упырями-людоедами, призраками заброшенных домов и вырубок, перекрёстков, жальников...

Отступивший было туман начинал понемногу подползать, смыкаться... Вьюша окинула взглядом норы, нашла ту, из которой вышел обманщик. Подошла, наклонилась, заглянула внутрь.

Оттуда пахнуло сыростью, плесенью, разрытой могилой... Девушка, стиснув зубы, сделала шаг вперёд, затем другой и третий. Каменные своды навалились невыносимой тяжестью, дышать становилось всё труднее... Вьюша прошла семь шагов и остановилась. Перед ней виднелась яма в земле, а в яме лежал беловолосый ребёнок – точно такой же, с каким она только что разговаривала. Глаза его были широко открыты, но ничего не видели. Вокруг него разливалось слабое свечение, которое с каждым мигом становилось всё бледнее...

– Едва успела, – пробормотала Вьюша.

Наклонилась, взяла ребёнка на руки и пошла к выходу из пещеры.

* * *

Стоило ей вернуться на тропу, как туман сомкнулся у неё за спиной и налился ночной тьмой. В этой тьме, как рыбы в омуте, появились тени. Сперва мелкие, бледные, потом всё выше... Вьюша, не оборачиваясь, шла наверх. Каждый шаг давался ей с трудом, чем выше – тем тяжелее было идти...

«Верно бабушка говорила – войти за Кромку может каждый, но попробуй выйти оттуда...»

Хорошо хоть душа Заряна на её руках будто вливала в неё силы. Она казалась совсем невесомой. Её бледное свечение становилось понемногу ярче...

Краем глаза Вьюша видела, что хищных теней становится всё больше. Они проносились то по сторонам, то над головой. Порой её будто задевали чёрные перепончатые крылья. Чьи-то тонкие лапы высовывались из-под корней... Ведунья ступала твёрдо. Хорошо помнила – никакой злой дух не может навредить человеку, если тот не испугается и сам его в себя не впустит...

И тут, вопреки всему, её схватили за подол.

Вьюша взвизгнула, пошатнулась. Резко дёрнулась, но держали крепко...

– Не поможешь мне выбраться отсюда – и сама не выйдешь! – раздался всё тот же хриплый, скрипучий голос у неё за спиной.

Позабыв о правиле «Когда идёшь из навьих земель – не оборачивайся», Вьюша развернулась и увидела на тропинке мертвеца.

Давно разложившийся покойник выполз на тропу и стоял на четвереньках позади ведуньи, вцепившись ей в подол когтистой рукой с чёрными обломанными ногтями. Остов его был облеплен комьями земли, от прежней одежды остались лишь обрывки. На злобном высохшем лице двумя гнилушками горели глаза...

«Да я же его знаю!» – с изумлением поняла Вьюша.

Это был старый Звяга из её деревни, что умер прошлой осенью. И, по правде сказать, никто по нему особо не плакал. Старик был сварливым, склочным бобылём, которого особенно боялись дети, кошки и собаки, – он их терпеть не мог. «Что же старый Звяга такого натворил, что его Нижний мир не принимает?» – невольно удивилась девушка.

– Что тебе нужно, дядька Звяга? – спросила она, запинаясь. – Почему не лежишь смирно в могиле?

– Глупая девка! – прорычал мертвец. – Выведи меня отсюда!

– Да как же тебя выведу? Ты ведь уже год как умер! Тело твоё сгнило в земле...

Мертвец осклабился.

– Так вот же ничьё тело на вырубке лежит!

– Это его тело, – Вьюша указала на душу Заряна.

Старик лишь хрипло расхохотался.

– Мне оно нужнее!

– Дядюшка, так нельзя...

– Родич тебя о жизни молит, а ты мимо пройдёшь? Считай, второй раз убила!

Его слова на миг смутили Вьюшу. В самом деле её долг – помогать родичам... И она, наверное, могла бы сделать то, что предлагает Звяга... Но никогда ни за что не стала бы!

– То, чего ты хочешь, – самое чёрное колдовство и обман в придачу, – резко сказала она. – Ступай прочь, дядька Звяга!

Ведунья отвернулась от старика и пошла вверх по тропе. Однако Звяга не сдавался. Не выпуская её подол, он на четвереньках волокся за ней по тропе. Вот уже и перевёрнутый лес скрылся в тумане, вот и тропа пошла вверх – а мертвец всё не отставал.

Вьюша медленно шла, не понимая, что ей делать дальше.

«Зря я с ним разговаривала, зря по имени назвала, родней признавала, – с раскаянием думала она. – Сейчас ведь притащится за мной прямо на вырубку! Ещё, не приведи боги, поселится там... Мало одного прокудливого дерева – ещё и упырь в лесу заведётся... Благодаря мне!»

Скалы вокруг таяли в тумане. Тропа пошла ровнее, вокруг стеной встали ели. Посветлело. Кажется, даже стало легче дышать. Владения мертвецов оставались позади. Всё ближе был вход в мир живых...

Внезапно Вьюша ощутила сильный рывок, вынудивший её остановиться. Девушка глубоко вздохнула. Хочешь не хочешь, надо что-то решать. Нельзя дозволить мертвецу проскользнуть вслед за ней...

Сзади донёсся странный хрип и треск. Ведунья напряглась, повернулась... И увидела, как Звяга корчится на тропе, будто в падучей, беззвучно разевая рот. Вдруг прямо из его горла проклюнулся и устремился вверх острый ярко-зелёный росток. Затем другой, третий... Молодые ёлочки прорастали сквозь тело мертвеца, распускали ветви, топорщили иголки...

Всё произошло очень быстро. На глазах ошеломлённой Вьюши тело старика исчезло под молодым ельником. Несколько мгновений – и следа от него не осталось...

– Хорошо покушали, детишки? – раздался позади девушки тихий женский голос.

Вьюша обернулась и увидела перед собой на тропе высокую, тонкую фигуру женщины в чёрном. Лицо её было скрыто низко повязанным платком. Её окружали призраки, росточком не дотягивавшие до ее пояса. Десятки детей жались к ней со всех сторон...

Ведунья застыла на месте. «Светлые боги, это ещё кто? Неужто сама Морана?!»

Мысли её заметались. Зачем здесь богиня – мать мёртвых? Хочет вернуть душу Заряна в Нижний мир? Или наказать её за то, что едва не привела в родной лес упыря?

– Этот изверг в прошлом году убил всех моих детей, – неспешно заговорила женщина. – Многие из них и трёх лет не прожили. Старших топором изрубил, младших просто поломал и ногами вытоптал. Зачем? Кому они мешали?! Ещё двадцать зим, и новый лес бы вырос! Я потом долго не в себе была. На всех вас, людей, зло затаила. И решила мстить как могу...

Вьюша понемногу начинала понимать...

– Про меня пошла худая молва, что болезни насылаю, несчастья, – продолжала женщина. – Люди стали говорить, что я проклята. Бабка твоя говорила, не трогайте её! – Однако они захотели меня убить. Я решила – хоть одного, да заберу с собой! Однако ты всё исправила, дитя. Ты пошла за Кромку и привела ко мне настоящего виновника... Спасибо тебе, юная ведунья.

– Я не... – Вьюша замялась. – Это случайно вышло.

– Значит, судьба его была такая, – ответила женщина. – Боги не всегда добры... Но они всё помнят.

И женщина на глазах ведуньи обернулась высокой елью. Уже не прокудливым, а сломанным, расколотым деревом...

Вьюша моргнула, оглянулась и осознала, что снова стоит на вырубке. Вот и её родичи все тут, смотрят на неё, затаив дыхание. И Зарян по-прежнему лежит на земле без сознания. Тело его живёт, сердце бьётся, гонит кровь по жилам. Ждёт душу.

– Сейчас будешь дома, – прошептала Вьюша младенцу, склонилась над лесорубом и разжала руки.

Луч солнца пробился сквозь еловые ветви, ударил в лицо мужчины. Младенец растаял в сиянии. Зарян моргнул, и в очи его вернулся разум.

Элина Лисовская

Пока ты рядом

Ранним утром девятого мая её разбудил звонок.

Голос мамы слегка подрагивал, но был холодным и непривычно резким. Алина догадывалась, что так и будет, но всё равно сжалась.

– Ты не должна была уезжать!

– Мам, если хочешь, я поменяю билеты и сегодня же...

– Слишком поздно. Уже нет смысла.

Когда в трубке послышались гудки, Алина отложила смартфон, свернулась в постели в полумраке гостиничного номера и уставилась в окно сухими воспалёнными глазами.

Горло сдавливали тиски невыносимой горечи.

«Ты не должна была уезжать».

Алина вздохнула.

Должна...

Но знали об этом до сегодняшней ночи только двое: она и дедушка Гриша.

* * *

В семье Алина всегда ощущала себя чужой. Родители заботились о ней, занимались её воспитанием, но особой любви она никогда не чувствовала. А ей хотелось, чтобы папа с мамой любили её так же сильно, как и она их. Алина старалась быть хорошей девочкой, послушной, покладистой, делала всё, как ей велели, даже если хотелось поступить по-другому. Она верила, что это поможет заслужить родительскую любовь, но получала лишь сдержанную похвалу. А бабушка и на неё нередко бывала скупа. Молчаливая, отстранённая, строгая, она души не чаяла в единственной дочери, а к внучке особой привязанности не испытывала. Порой Алина ловила на себе её взгляды, пристальные и горькие, и всё пыталась понять, что же она в очередной раз сделала не так.

И только с дедушкой Гришей было иначе.

Можно без преувеличения сказать, что он вынянчил и вырастил её. Мама с отцом вечно были заняты на работе, бабушка часто болела, а у Григория Михайловича всегда находились для внучки свободное время, новая игрушка, лакомство, доброе слово или совет. Он забирал Алину из садика, встречал после школы, помогал делать уроки, готовил еду... В общем, нёс на себе большую часть домашних забот, чтобы облегчить жизнь дочке и зятю. В этом был весь дедушка, никогда не жаловавшийся, готовый прийти на помощь, единственный, кто любил внучку со всеми её странностями и причудами, просто за то, что она у него есть.

Алина обожала своего дединьку, как она его ласково называла. Но даже ему не могла рассказать, к чему её неумолимо влекло с самого детства.

* * *

«Не от мира сего», – так говорили про Алину воспитатели в садике, а позже учителя в школе. И были правы.

В роду её испокон веков передавался дар ведовства – та же бабушка могла исцелять, гадать и видеть вещие сны. Алина знала, что способности есть и у неё. Только странные и на первый взгляд бесполезные: она умела чувствовать невидимое присутствие тех, кого одни называли сказочными персонажами, а другие – нечистой силой. А позже – и тех, кто не смог покинуть этот мир и застрял в нём после смерти. Изредка она могла видеть этих существ, ещё реже – говорить с ними, и не понимала, откуда у неё такой дар, а самое главное – для чего он ей дан.

Разбираться со всем этим Алине приходилось самой. Малые крупицы знаний приходили к ней за чтением сказок, легенд и мифов. Изредка удавалось что-то подслушать у людей знающих, ещё реже – о чём-то расспросить бабушку. Но о том, что интересовало девочку больше всего, бабушка говорить не хотела. Алина рано поняла, что её не собираются ничему обучать. Наверное, бабушка решила, что из бестолковой внучки ничего путного не получится.

Тем не менее судьба Алины складывалась удивительно.

Рассказывали, что несколько раз совсем крохой она должна была умереть, но чудом оставалась жива. Алина обожала истории, где герои уходили в потусторонний мир, а лет в пять показала всем, что совершенно не боится покойников. В тот день скончалась прабабушка Поля, и, когда приехали врачи, Алину выставили из комнаты, где проходил осмотр тела умершей. Но девочке нестерпимо хотелось попасть туда, и она придумала как: надела кукольную повязку с красным крестом, повесила на шею игрушечный стетоскоп и, улучив момент, проскользнула в комнату.

– Я же велела тебе оставаться в детской! – строго проговорила мама. Однако бригада скорой умилилась при виде девочки, нарядившейся врачом.

– Здравствуй, коллега. Ты кого-то лечить собралась? – ласково спросил врач. – К сожалению, ничего не получится: твоя прабабушка умерла.

– Баба Поля не умерла, – с серьёзным видом ответила Алина. – Она уснула.

Врачи против воли заулыбались.

– Так-то да... Но она уже не проснётся.

– Проснётся, – упрямо проговорила девочка. – Только там.

– Где?

– Ну... там. Не здесь. Здесь баба Поля уснула насовсем. А там – проснётся.

Врачи начали переглядываться, и мама с бабушкой быстро выставили Алину из комнаты со словами:

– Не обращайте внимания, она у нас та ещё фантазёрка. Вечно что-то выдумывает...

С того дня она и стала замечать на себе пристальные бабушкины взгляды.

* * *

Алина хорошо помнила свою первую поездку на кладбище.

Они с мамой и бабушкой шли по узкой дорожке, а вокруг поднимался лес из высоких сосен, разлапистых елей, берёз и осин. И другой лес – из крестов, памятников и обелисков. Воздух пах смолой, хвоей и ещё чем-то едва уловимым, сладковатым. А ещё в нём витала удивительная смесь умиротворения, покоя, тайны и... печали. Пока взрослые наводили порядок на могиле прабабушки, Алина, как зачарованная, бродила вокруг, разглядывала надписи и портреты на памятниках. И вдруг замерла. Возле одной могилы ей стало невыносимо грустно и немного тревожно. Могила была старая, заброшенная, засыпанная мусором. Алина немного подумала, сделала из веток небольшой веник и принялась за уборку. За этим занятием её и застала бабушка.

– Что ты делаешь? – спросила она.

– Помогаю спящим, – объяснила девочка. – Им здесь плохо. О них забыли.

Бабушка молча кивнула и позволила ей закончить начатое. Убрав мусор и положив на могилу отломившийся от венка бумажный цветок, Алина склонила голову набок, полюбовалась своей работой и побежала к родным. На сердце стало радостно, ощущение тоски пропало. С той поры перед каждой поездкой на кладбище она лепила цветы из пластилина или вырезала из бумаги. Одну поделку непременно ставила на могилу прабабушки, а другими украшала заброшенные могилы.

Как-то бабушка, уже будучи неизлечимо больной, спросила:

– Когда я умру, ты и мне будешь делать подарки?

– Буду, – пообещала она.

Неожиданно бабушка прижала её к себе, поцеловала в лоб, а потом подняла глаза к небу:

– Господи, помилуй мя, грешную... Может, всё же обойдётся?

– Что обойдётся, бабуль?

– Ничего, деточка, ничего...

* * *

Когда она впервые увидела ту, кому была предназначена?

Кажется, лет в одиннадцать.

Алина открыла глаза среди ночи, словно от толчка, и увидела на фоне двери тёмный, явно женский силуэт. Безголовый. Любой нормальный ребёнок заорал бы во весь голос, а она только тихо спросила:

– Вы кто?

И увидела, что голову женщина держит в руках. Ночная гостья как ни в чём не бывало надела её на шею и повернула к девочке бледное лицо:

– А ты как думаешь?

На Алину уставились бездонные провалы глаз. Вокруг женщины клубился белёсый туман. Это было жутко, но в то же время завораживало. На миг почудилось, что чёрные волосы гостьи стали белыми, как снег, а сквозь кожу проступили кости черепа. Алина потёрла глаза:

– Вы Смерть? Но... Почему тогда все вас боятся, а мне не страшно?

Алина хорошо помнила её улыбку – холодную и невыразимо обаятельную:

– Я могу принять любой облик. Доброго и милосердного ангела или жуткого чудовища... Кто чего заслуживает. А не боишься ты, потому что мы с тобой связаны: я – твой Хранитель, ты – моя помощница.

– И чем я могу помочь? – заволновалась девочка.

– Со временем узнаешь. Но учиться тебе придётся самой. Здесь не осталось тех, кто сможет обучить тебя и провести обряд.

– А...

– Тш-ш, мы ещё увидимся и поговорим. А пока – спи. – Женщина наклонилась и тонкой бледной рукой едва уловимо погладила Алину по волосам...

* * *

Почему Смерть выбрала её в качестве ученицы, Алина не знала. Наставница об этом не рассказывала, только улыбалась своей странной улыбкой и смотрела так же внимательно, как порой глядела бабушка. Но некоторыми знаниями делилась. Например, позволила заглянуть за Кромку и увидеть один из миров, куда уходят умершие. Рассказала, чем отличаются правильная, неправильная и истинная смерти, делилась иными знаниями. А ещё – оберегала: позволила выйти невредимой из опасных передряг, в которые девочка несколько раз попадала. Зачем она это делала и чего ждала от неё, Алина не понимала. А Хранительница не спешила объяснять.

За всё время Алина только раз перешла грань дозволенного. Вообразила, что при такой наставнице имеет право решать, кому жить, а кому нет, и в девятом классе после ссоры с наглой, задиристой одноклассницей съездила на городское кладбище и там провела ритуал на раннюю смерть. Потом остыла, опомнилась и бросилась исправлять то, что натворила. Но оказалось, что вытащить из могильной земли проткнутую ножом фотографию и поставить свечку за здравие недостаточно, а фраза «Я передумала, пусть всё отменится» не тянет на заклинание. В результате погиб ни в чём не повинный парень, с которым они сидели за одной партой и крепко дружили. Алина была в ужасе, долго плакала и сквозь слёзы шептала, что ей не нужен этот проклятый дар, что она отказывается от него. А ночью пришла Смерть.

– От дара нельзя избавиться просто так, – строго сказала она. – Слова и действия нельзя стереть, словно следы на песке. Тебе ещё повезло: обычно в таких случаях удар приходится по кому-то из близких. Но ты так дорожишь семьёй, что твоя любовь на этот раз уберегла их. А этот мальчик ещё не успел стать частью твоей семьи, хотя и был тебе ближе многих. Твои необдуманные действия привели к тому, что он погиб раньше срока.

– Как же мне теперь жить? Как я смогу смотреть в глаза его родителям? Ведь это из-за меня...

– Да. И до конца своих дней тебе придётся нести тяжкий груз боли и стыда. Но впредь это убережёт тебя от подобных действий. Надеюсь, ты запомнишь, какую силу имеют слова, и урок будет усвоен.

Немного погодя Алина всё обдумала и осознала, что повела себя как набитая дура. Но после драки кулаками не машут. Нужно было как-то разбираться со своим даром и, учитывая его особенности, потихоньку выстраивать свою жизнь. Алина старалась, как могла.

Но однажды кое-что изменилось.

* * *

Ей было двадцать, она уже закончила учёбу, работала и собиралась поехать в отпуск. Предвкушая отличный отдых, купила билеты на поезд – успела взять нижнюю полку в двухместном купе. И тут позвонила мама. Оказалось, дедушка Гриша пошёл в магазин и неожиданно по дороге упал. Кое-как пришёл в себя и сумел добраться до квартиры. К счастью, у мамы был выходной, она сразу вызвала скорую, и Григория Михайловича увезли в больницу. Алине пришлось отпроситься с работы и срочно ехать домой.

Мама вернулась от дедушки поздно вечером. Инсульт – диагноз неутешительный, и всё же шансы на выздоровление были. Вот только в больнице не хватало сиделок, а за дедушкой нужно было постоянно присматривать. Лежать ему предстояло не меньше месяца, и мама взяла отпуск по уходу за свой счёт.

– Алина, сдавай билеты. Отец работает допоздна, а мне без твоей помощи не справиться.

Девушка кивнула и обняла мать:

– Конечно. Не волнуйся, я буду рядом.

Шли дни, а изменений к лучшему не наблюдалось. Копились усталость и раздражение, никому не хотелось возвращаться домой. Алине всё чаще чудилось что-то недоброе, рыщущее неподалёку, словно голодный хищник. Она просыпалась среди ночи с тревожно бьющимся сердцем и ощущением чего-то чужого и враждебного, нависающего над ней. Видела, как её кот, обычно спокойный и ласковый, напряжённо всматривается в темноту и утробно рычит.

– Вон отсюда! – шептала Алина. – Вон из этого дома и не смей входить без моего позволения! Я здесь хозяйка, я стою на страже. Прочь, кем бы ты ни был!

Она не знала, кого прогоняла, но чувство опасности уходило, а кот постепенно успокаивался и сворачивался клубком у неё в ногах. Поразмыслив, Алина решила прибегнуть к испытанному способу: прокалённой подлунной соли. Прочитала найденный в книге заговор, рассыпала соляную защиту вдоль стен по всей квартире, а ещё в укромных местах и над дверями пристроила веточки осины и полынь. Поставила в тёмный уголок угощение для домового, попросила его не пускать незваных гостей. Дома и правда стало легче находиться, и Алина порадовалась этой маленькой победе.

В больнице врачи недоумевали: что бы они ни делали, состояние дедушки Гриши не улучшалось. В один из вечеров Алина услышала, как лечащий врач сказал маме, что надежды на выздоровление нет... Мама плакала в коридоре, а Алина сидела рядом с дединькой растерянная, не понимая, чем ему помочь. С неожиданной злостью она подумала, что готова на что угодно, лишь бы разобраться с тем, кто мешает старику снова встать на ноги.

– Умру я скоро, Алинка, – вдруг проговорил Григорий Михайлович. – А пожить-то ещё хочется.

Она вздрогнула. Взяла его морщинистую руку в ладони, прижалась щекой:

– Глупости какие... С чего ты взял?

– Бабушку твою во сне видел. Уже которую ночь приходит.

– И? – Алина почувствовала, как холодные мурашки начинают ползти по коже.

– Зовёт с собой. Я идти не хочу, а она тащит. И глаза у неё... Злые, оловянные. Выматерил её, отстала. Но ведь вернётся. Как тогда, в молодости, на ярмарке... Поклялась, что не отпустит, и до сих пор держит... Даже после смерти.

Алина перевела взгляд на приоткрытую дверь.

Вот, значит, как...

Она давно подозревала, что в их семье что-то неладно, что-то случилось давным-давно и связано это с бабулей. И вот кусочек головоломки, кажется, встал на место.

Неужели бабушка и правда приворожила дедушку? Ведь, по слухам, когда они встретились, у неё был жених, у деда – невеста. И вдруг как-то само собой закрутилось, понеслось... А точно ли само собой?

Алина помнила, как спросила однажды у бабушки из любопытства, как делают привороты. Та в ответ глянула на неё так, словно приморозила к месту:

– Даже думать про это забудь! Всю жизнь себе сломаешь, и ладно бы только себе... Не смей, не бери греха на душу. Хватит того, что...

И замолчала.

Позже Алина узнала из книг, что привороты опасны тем, что никогда не обходятся без тяжёлых, а то и страшных последствий. В их семье худо-бедно обошлось, но бабушку всю жизнь преследовали болезни, и мама родилась у них поздно, и дедушка после свадьбы какое-то время изрядно закладывал за воротник... Вот только бабушка, похоже, вовремя раскаялась в том, что натворила по молодости, по глупости. Не зря же дедушка пить бросил. Бабушка при каждом удобном случае ходила в церковь, хотя по тем временам это и не приветствовалось. Может, потому основной удар и пришёлся не на всю семью, а только на неё – рак превратил её последние годы в медленное, мучительное умирание. Алина хорошо это помнила, поскольку помогала ухаживать за бабушкой и накануне её смерти, словно в какой-то прострации долго сидела рядом, держа её за руку. Она хотела, чтобы бабушка поправилась, потому что любила свою бабулю, какой бы строгой и отстранённой та ни была.

Бабушка, словно услышав её мысли, вдруг открыла глаза:

– Вот как всё обернулось, – еле слышно прошептала она. – Если бы раньше знать... Прости меня, внученька... Прости за всё.

Алина растерялась: никогда прежде бабушка с ней так не говорила. Но спросить, что случилось, не успела: пришла мама и отправила её спать.

Утром Алина нехотя ушла в школу. А когда вернулась, бабушки ни дома, ни на этом свете уже не было.

Мама с её ранней смертью до сих пор не смирилась. А теперь и отец – Алинкин любимый дединька... Нет, нельзя этого допустить!

Алина повернулась к дедушке, который замолчал, глядя куда-то в потолок, и, повинуясь безотчётному порыву, обняла его и горячо зашептала:

– Пока я рядом, никому тебя не отдам. Никому, слышишь? Пока я рядом, ты будешь жить!

Внутри что-то кольнуло, будто иглой, но Алина не обратила на это внимания. Подоткнула старику одеяло со всех сторон, проверила, не озябли ли ноги. Тут как раз вернулась мама, сменила её, и Алина, попрощавшись с дедушкой, поехала домой.

Отец уже лёг спать, а Алина всё сидела на кухне и глядела в окно. Что-то тут не складывалось... Бабушка, конечно, отличалась непростым характером, но пакостить с того света не стала бы: ни мужу, ни дочери. Да, рано или поздно дедушка умрёт – таков закон природы. Но сейчас... Сейчас не время. И Алина повторяла про себя, словно заклинание: «Я с тобой, дединька. Я рядом, и никто не посмеет тебя забрать».

Глаза начали слипаться, голова отяжелела. Алина кое-как добрела до кровати, не раздеваясь, упала на покрывало и провалилась в сон.

...Когда она открыла глаза, было темно, но сквозь окно с улицы пробивался свет. Девушка огляделась. Ей уже доводилось попадать в такое место между явью и сном, которое Смерть называла межграничьем. Сейчас оно напоминало больничную палату, где возле окна стояла кровать, на ней крепко спал дедушка. Удивительно, но от него исходило едва заметное сияние, по которому пробегали искорки. Алина подошла ближе, пытаясь понять, что это такое.

– Защита, которую ты поставила, – знакомый голос заставил её обернуться.

– Я? – удивилась девушка. – Неужели сегодня, когда укрывала его?

– Да. Хорошо постаралась. – Алине почудилась странная укоризненная нотка в голосе Смерти. Но сейчас её волновало другое:

– Почему мы здесь?

– Ты хотела разобраться с тем, кто мешает ему выздороветь, – напомнила Смерть. – Кто охотится за душами ослабленных и умирающих. Воля твоя, но учти: если не сможешь победить его, жизнь старика оборвётся, и смерть его будет нечистой. Он не сможет переродиться.

Алина тихо охнула.

– И твоя жизнь оборвётся тоже.

Девушка застыла в немом изумлении. А потом возмущённо воскликнула:

– Это нечестно! Как я сумею победить то, о чём понятия не имею?! Я же ничего не могу! У меня не было учителей, и я не проходила эту, как её... инициацию!

– Ты высказала желание и пообещала защиту. Я ведь предупреждала: будь осторожна со словами. – Смерть помолчала, потом добавила: – Считай, что это и есть твоя инициация.

Алина обхватила себя дрожащими руками:

– И что я должна делать?! Я не понимаю!

– Хочешь бросить всё и уйти?

– Нет! Нет, – пересиливая тошнотворный страх, помотала головой девушка. – Но... У меня даже нет оружия. Чем я буду сражаться?

– Волей, умом. Яростью. Ты знаешь достаточно много, но твоя память покрыта туманом забвения. Просто позволь себе осознать это, вспомнить и применить. И вот возьми, пригодится. – Узкая белая рука протянула Алине мешочек с заговорённой солью, стеклянный пузырёк со святой водой и знакомый оберег – «одолень-трава», о нём часто писали в сборниках легенд и поверий. Ворожейная, магическая трава, отгоняющая хвори, напасти и злобную нечистую силу.

И всё же...

– Неужели этого хватит?

– Для защиты старика – да. Но если ты встанешь между охотником и добычей, тебя попытаются убить, и одна ты не выстоишь. Можно позвать на помощь предков. Сами они в бой не вступят, но дадут тебе свою силу. А я помогу её принять без вреда для тебя. Иной помощи от меня не жди. Делай что должно, и помни: времени мало, нужно успеть до полуночи.

Это Алина и сама чувствовала: в душе появилась неясная тревога, сердце начало биться чаще. Не тратя попусту драгоценные минуты, девушка взяла четверговую соль, насыпала её на подоконники и вокруг кровати. Тонкой соляной линией разделила палату на две части так, чтобы отгородить себя и дедушку от двери, ведущей в коридор. Эти немудрёные действия оказали на неё успокаивающее, почти гипнотическое воздействие. В состоянии, близком к трансу, Алина опустила в карман бутылочку с водой, зажала в кулаке оберег и подошла к наставнице.

– Позволь мне принять силу мёртвых, чтобы защитить живых, – проговорила девушка недрогнувшим голосом.

Белёсый туман заклубился сильнее, на бесстрастном лице Смерти мелькнуло что-то похожее на удивление.

– Да будет так.

Алина резко повернула голову – за окном промелькнула тень. И ещё раз, словно кто-то ходил там, присматривался, что-то искал – она смогла разглядеть только мутный силуэт. Вот он приблизился, как будто хотел прижаться лицом к стеклу, и... Отпрянул. Сияние вокруг дедушки стало ярче. Тень перешла к другой части окна, вновь отшатнулась и пропала из виду. Немного погодя из-за двери послышался шорох. Алина судорожно сглотнула и напряжённо уставилась на медленно открывающуюся дверь...

– Бабуля?!

Увидеть её она была не готова. Алина замешкалась, но тут же вновь собралась: внутри уже не звенела, а выла сирена тревоги. Вошедшая, услышав её голос, вздрогнула и замерла на пороге.

– Алинка? – растерянно протянула бабушка. – Внученька... Ты-то откуда здесь?

– Не знаю. Наверное, сплю, это сон.

– Ох, как хорошо... Дай хоть погляжу на тебя, обниму! – Бабушка быстро направилась к ней, но остановилась, не доходя до соляной границы. Протянула руки: – Иди ко мне, родненькая!

Алина покачала головой.

Лицо бабушки посмурнело, и она печально вздохнула:

– Ах, да. Я же умерла... Ну хоть поговорим с тобой, вместе побудем. Пойдём, сядем рядом с Гришей...

– Нет.

– Почему это?

– Он спит.

– Ничего страшного, внученька. Мы ему не помешаем, тихонечко посидим. Когда ещё сможем увидеться... – Бабушка сделала шаг к Алине и резко отступила назад: – Ой, а что это тут рассыпано?

– Дедушка отдыхает, – твёрдо сказала Алина, проигнорировав вопрос. – И трогать его не надо.

По лицу бабушки пробежала мгновенная судорога:

– Да что с ним станется? Гришка всегда крепко спал, захочешь – не разбудишь... А я хоть бы спящим им полюбовалась.

– Нет.

Бабушка выжидающе смотрела на Алину, поджав бескровные губы. Затем проговорила в привычном тоне, сердито:

– Вот ведь упрямая! Он муж мой. Что же я, мужа своего обнять не могу?

– Нет, – повторила Алина.

– Так, значит? – голос бабушки задрожал. – Растила тебя, оберегала, а ты... Будто собаку шелудивую гонишь! А я-то по Гришке соскучилась. Хочу поглядеть на него, за руку подержать.

– Ты мёртвая, он живой. Ступай, откуда пришла.

– Алинка, – в голосе бабушки послышалась угроза. – Не самоуправствуй тут! Пусти по-хорошему!

Алина помолчала, словно раздумывая, потом мотнула головой:

– Нет. Знаю, зачем тебе к нему надо. Не пущу.

На мгновение лицо бабушки исказилось, стало чужим, но в следующий миг она жалобно запричитала:

– Смилуйся, внученька... Пойми, время его на исходе, а мне одной там так плохо, так холодно... Я бы Гришку-то с собой забрала, дорогу ему показала. Вместе жизнь прожили, вместе и за Кромкой нам быть... Пусти, родненькая, иначе он мучиться будет, если сейчас со мной не уйдёт. За что ему? Разве мало хорошего он сделал? Разве не настрадался? Я-то отсюда всё вижу... Хочешь, сама со мной подойди, попрощаешься да проводишь нас.

Бабушка так горько плакала, голос её был полон такого неподдельного отчаяния, что у Алины защемило сердце. Ей стало настолько жаль бабушку, что впору самой плакать. А та, словно почувствовав это, шагнула вперёд... И Алину окатило холодом, как всегда в минуты опасности.

– Стой! – неуместная жалость тут же сменилась гневом.

– Да кто ты такая, чтобы меня удержать?!

– Я – его внучка. – Алина выставила вперёд руки в запрещающем жесте. На одной ладони тускло сверкнул оберег, и бабушка отшатнулась.

– Ты не моя Алинка! – прошипела она. – Ты проклятый подменыш в её теле!

– Так и ты не моя бабушка, – с усмешкой отозвалась девушка. – Убирайся. Дединьку я не отдам.

– Не отдашь добром, возьму силой!

– Попробуй, – Алина пожала плечами. – Только сначала покажи свою настоящую суть. – И, быстрым движением вытащив бутылочку, сорвала пробку, выплеснула святую воду старухе в лицо.

Раздался вой, от которого по телу Алины вновь побежали мурашки. Облик ночной гостьи начал меняться. Волосы полезли клочьями, обнажая шишковатую голову, челюсти выдвинулись вперёд. Серая, покрытая пятнами кожа обтянула уродливый череп, глаза ввалились и побагровели, зрачок сузился. Шея стала короче, руки, напротив, вытянулись ниже колен, и длинные когти чиркнули по полу, оставив несколько глубоких борозд.

– Я всё равно получу своё, – глухо прошипела тварь. – Но ты можешь уцелеть, если пропустишь меня. Они тебе не родня. Твоя бабка была наказана бесплодием за приворот и, чтобы зачать ребёнка, заключила сделку со Смертью, пообещав ей тебя. А твой обожаемый дед помогал ей в её гнусном обряде. Твою природу изменили, поэтому ты никогда не станешь им своей и никогда не обретёшь собственную семью, не узнаешь, что такое любовь, счастье, детский смех. Они обрекли тебя на вечное одиночество. Уходи – и будешь отомщена.

Алина прикусила задрожавшие губы, в глазах и носу защипало. Вот правда, которую она так долго искала! Как они могли?! Алина бросила взгляд в сторону кровати. Дединька... Лицо уставшее, изборождённое морщинами, такое родное... Она вспомнила его объятия, утешающие слова... Все подаренные им игрушки, все купленные сладости... Кулаки сжались так, что ногти впились в кожу.

Где-то далеко гулко ударили часы. Девушка помедлила и на выдохе быстро произнесла:

– Пращуры мои, помогите, на помощь придите, беды не допустите!

Пространство за её спиной начало меняться. Краем глаза она заметила голубоватые сполохи.

– Это не твой род! – существо стало раздуваться, вбирая в себя воздух.

– Род мой и стоит за мной, всей мощью своей, словно стеной! Та стена крепче, чем скала, шире моря-океана, выше неба, глубже, чем земля! Сильнее силы любой, и сила эта – моя!

Смерть шагнула за спину девушки, и Алина ощутила ледяной поцелуй в затылок. На мгновение у неё закружилась голова, потемнело в глазах. Она стояла ни жива ни мертва и думала только, как бы не упасть – тогда всему конец. А в следующий миг воздух вокруг задрожал – сотни тонких мерцающих нитей потянулись к ней, наполняя её неведомой до сей поры мощью.

Дальше всё происходило, словно в замедленной съёмке.

Тварь резко выдохнула, и соляная граница разметалась по сторонам, словно её и не было.

Зуд в ладонях сменился покалыванием, которое стало нестерпимым.

Невнятный шелест, окруживший Алину, оформился в слова:

«Сила рода с тобой, ведающая!»

В этот момент тварь оскалилась и прыгнула...

Алина выбросила руки с оберегом вперёд, мысленно представив, как вся её ярость смешивается с силой пращуров, а потом устремляется к чудищу, подобно пылающему мечу. Тварь отлетела назад, словно сухой лист. Отдача была такой, что Алину метнуло в другую сторону, прямо в бледно-голубой туман, где мелькали едва различимые силуэты. Ей с трудом удалось устоять на ногах.

Тяжело дыша, она шагнула к поверженному противнику. Из развороченной грудины его медленными толчками вытекала слизь. Бледные щупальца мертвенного тумана неторопливо тянулись к нему и присасывались, подобно пиявкам.

– Хороший удар, – еле слышно прохрипела тварь. – Пожалей... Добей. Ударь ещё.

Алина приподняла было руки, помедлила – и с трудом улыбнулась онемевшими губами:

– Довольно с тебя и этого.

В сказках она часто встречала поверье о том, что второй удар по нечисти исцеляет её. И, разумеется, о нём не забыла.

Раздался рёв, от которого у неё едва не лопнула голова. Существо забилось в агонии, злобно оскалилось:

– Рано радуешься! Теперь, пока ты рядом, он...

Тварь издала булькающий звук и замолкла. Потянуло холодом. Рядом с чудовищем появился призрачный водоворот, который втянул в себя останки, на мгновение вспыхнул и пропал.

Алина обернулась к скоплению призрачных фигур и низко поклонилась им:

– Спасибо, родные, что не бросили в беде! Возьмите, что ваше, и ступайте все до единого с миром туда, где вам следует быть.

Она почувствовала себя шариком, из которого выпускают воздух: сила рода покидала её. Несколько теней качнулись к ней, что-то прошелестели и торопливо устремились за остальными вверх. Алина зачарованно проводила их взглядом и вдруг охнула, ощутив сильную боль в затылке. Холод сменился теплом, зрение вновь стало обычным... Или не совсем? Она повернулась к дедушке: тот спал, как ни в чём не бывало. Яркий свет вокруг него угасал. В её же теле, казалось, не осталось ни одного живого места. Алина ощутила, как сильно она устала. Ей хотелось закрыть глаза и лечь на пол, но она из последних сил боролась с этим желанием.

– Спасибо тебе, – прошептала она Смерти.

– Ты справилась, – отозвалась та. – Прошла испытание, и за это я отвечу на три твоих вопроса. Спрашивай.

– Почему они так поступили со мной? – прошептала она, сквозь слёзы глядя на спящего дедушку.

– Они оба очень хотели ребёнка, – ответила Смерть. – Он не знал, какова цена. Твоя бабушка не сказала ему. Не осуждай их, пойми и прости.

– И каково же... Моё предназначение?

– Пока – помогать уйти тем, кто застрял в этом мире. Ты чувствуешь их. Однажды придёт черёд для другой службы, и, пока ты будешь рядом со мной, у многих появится шанс.

Алина обессиленно прислонилась к стене. Её не особо волновали предначертания. Внутри не было гнева, обиды, злости, лишь бесконечная усталость, сквозь которую пробивалось осознание: если бы бабушка не поступила так, не было бы ни мамы, ни её, Алины... Девушка сглотнула сухой ком в горле и неожиданно вспомнила:

– Что эта тварь собиралась сказать мне, но не успела?

– Ты поклялась, что никому не отдашь дедушку, и стала его щитом от этого существа... И от меня. Но не от старости. Я не смогу подойти к нему, пока ты рядом. И не смогу забрать его, даже если он будет об этом молить.

– И что теперь делать? – холодея, спросила Алина.

– Это четвёртый вопрос. Тебе пора назад.

В следующий миг чёрный смерч подхватил её и выбросил в абсолютную темноту, сменившуюся светом...

Алина с трудом разлепила глаза. Солнце уже встало, его яркие лучи заливали комнату. Кот сидел рядом на подушке и смотрел на хозяйку, словно видел её впервые. Затем спрыгнул и убежал.

Так отвратительно Алина давно себя не чувствовала. Голова гудела, во всём теле ощущалась слабость, мышцы болели, а на прикушенной губе запеклась кровь. Алина взглянула на часы: до выхода из дома оставалось минут пятнадцать. Она успела только принять обезболивающее и покормить кота. Кофе пришлось пить по дороге.

Разумеется, она ничего не рассказала маме. Та сама поделилась радостной новостью: этой ночью дедушка впервые спал спокойно и проснулся в хорошем настроении. Алина улыбнулась про себя. Значит, выздоровеет... Так и вышло: дединька вскоре пошёл на поправку. Довольно долго восстанавливался – последствия инсульта никуда не делись, но были гораздо слабее, чем предрекали врачи. Жизнь потихоньку наладилась, а главное – мама была счастлива, и в семью вернулись гармония и покой.

Дедушке вновь стало плохо три года спустя. Скорая отвезла его в реанимацию, где он, уже придя в себя, сказал маме:

– Зачем суетились, людей беспокоили? Дали бы умереть...

– Папа, не говори ерунды!

Дедушка лишь вздохнул. Через неделю его выписали.

Время шло, и Алина стала замечать, как он тяготится своим дряхлеющим телом. Её дединька с трудом ходил и всё жаловался, как он устал от такой жизни. Ни телевизор посмотреть, ни книгу почитать – зрение ослабло, и с родными нормально не пообщаться из-за глухоты. Всё развлечение – просидеть целый день в кресле да пройтись из комнаты в кухню, чтобы съесть чего-нибудь вкусненького. И это с дедушкиной-то молодой, полной сил душой!

Алина оказалась на перепутье. С одной стороны – мама, которая ухаживала за своим отцом и гнала всякую мысль о его смерти. С другой стороны – любимый дединька, ставший пленником в собственном теле. Мучающаяся душа, которой пришло время завершить свой земной путь. Ведь с той самой ночи прошло больше семи лет, дедушке перевалило за девятый десяток.

– Алинка! Алинка, ты где?

– Я здесь, дедуль. Что случилось?

– Водички бы...

– Сейчас.

Дедушка пил, а Алина смотрела на него, и сердце её сжималось от жалости.

– Надоел я вам, Алинка. Тяжело вам, и мне тяжело. Я сам себе надоел.

– Дединька, ну что ты такое говоришь!

– То и говорю: разве ж это жизнь? Мучение одно, – он тяжело вздохнул. По сморщенным щекам покатились слёзы: – Устал я, Алинушка. Так устал, что и сил нет. А помереть не могу.

Алина молча обняла старика и долго сидела с ним рядом. Тогда-то она и приняла решение: нужно сделать так, чтобы Смерть смогла забрать дедушку и дать ему свободу. Только как это устроить? «Я не смогу подойти к нему, пока ты рядом», – эхом прозвучало сказанное той памятной ночью.

И как быть?

Несколько недель она размышляла, искала выход. Как-то раз во сне увидела себя едущей в поезде, услышала свои слова, обращённые к неведомому попутчику: «Я люблю поезда. В них ты словно проваливаешься в портал: уже не здесь, но ещё и не там, а где-то между. Ты есть, и тебя нет». И наутро поняла: ей нужно уехать и даже мысленно отстраниться, не думать, не вспоминать... Только тогда её щит перестанет действовать.

Перед майскими праздниками Алина купила билеты на поезд. Но вечером у дедушки случился инфаркт, и его вновь увезли в реанимацию. Утром мама добилась, чтобы их с Алиной ненадолго пустили к нему. Дединька слабо улыбался и шептал:

– Слава богу... Может, помру наконец.

Но через три дня, к изумлению всех врачей, его перевели в общую палату. Старик уже не радовался навещавшим его родным и всё повторял с тоской:

– Проклят я, что ли? Опять мучиться... За что мне это?

А дома разгорелся скандал. Мама требовала, чтобы Алина сдала билеты. Отец её поддерживал, но Алина уже не была той маленькой, ищущей любви девочкой и упрямо стояла на своём. В конце концов ей сказали, чтобы она ехала куда хочет, «если совести у неё нет». Как ни горьки были упрёки, Алина не стала оправдываться. Накануне отъезда навестила дедушку и предупредила, что отправляется в отпуск.

– А когда вернёшься?

– Сразу после праздников, дедуль. Ты не обидишься?

– Что ты! Поезжай, отдохни.

Алина поцеловала старика, попрощалась и собралась уходить.

– Алинушка...

– Что?

Дедушка, такой старенький, беспомощный, долго смотрел на неё бесцветными глазами и молчал. Молчала и Алина.

– Мне бы до Дня Победы дожить. А там и помереть можно, – наконец тихо сказал он.

Алина ничего не ответила. Только кивнула и быстро вышла из палаты.

В поезде она молча смотрела в тёмное окно до тех пор, пока в купе все не затихли. Стук колёс, покачивание вагона, мелькающие редкие огни... Алина чувствовала, какой зыбкой становится ткань реальности. И в какой-то момент бесконечное пение колёс «то тут, то там, то тут, то там» стало меняться.

– Будь милосердна, – прошептала она. – Сделай так, чтобы он не мучился. И... Позволь ему дожить до Победы. Пожалуйста.

Ответом было мгновенное прикосновение к коже, словно в тёплый вагон ворвалось ледяное дыхание ветра. Алина легла на полку, вслушиваясь в стук колёс, и когда услышала «ни тут, ни там, ни тут, ни там», закрыла глаза и провалилась в темноту...

У неё получилось.

Дедушка Гриша умер в ночь на 9 Мая. Наставница выполнила её просьбу.

После маминого звонка Алина долго лежала на постели, и внутри у неё всё сжималось от боли. Она поступила правильно, так, как должно, но...

Боль наконец прорвалась наружу потоком слёз. Через какое-то время стало легче. В полумраке гостиничного номера молодая помощница Смерти глубоко вздохнула, поднялась, добралась до ванной и умыла лицо холодной водой. Что ж, она справилась с этим. Справится и с остальным. И однажды узнает, что имела в виду наставница, когда говорила: «Пока ты будешь рядом, у многих появится шанс».

Антон Темхагин

Живица

1

Колючая еловая лапка гребешком прошлась по коже, и Дарёна поёжилась, отпихнула рукой пушистую ветку. Иголки мерзко царапались, паутина лезла в лицо, а под ноги то и дело будто прыгали кочки, шишки и трухлявые пеньки. Лес хмурился на гостью, а Дарёна хмурилась в ответ, и неизвестно, кто из них лютовал сильнее.

Очередная замшелая деревяшка, наверняка подкинутая озорником Лешим, бодро сунулась под стопы, и девочка кубарем полетела на землю, собирая носом дёрн и хвою. Нога в сапожке больно подвернулась, Дарёна ойкнула и обиженно захныкала сквозь зубы.

– Ты где там, непутёвая? Ужо за старухой не угнаться?

Дарёна уселась прямо на землю, потёрла ушибленную ногу. На рубаху уже плевать, всё равно давно перепачкала, пятном меньше, пятном больше – какая разница? Мама пожурит немного, но это не беда. А вот бусы жалко. Красивые, отец только недавно с ярмарки привёз. Бусины яркие, красные, словно спелая смородина. Но Лешему, видно, не по нраву, раз цапанул веткой, нитку порвал – пришлось ползать в корнях, выискивать алые горошины среди листьев, мха и кустиков черники. Всё ли нашла – поди пойми, кто ж их считал-то? Но обидно.

Впереди сквозь сетку веток смутно просвечивало светлое пятно, покачивалось и хрустело мёртвой травой. Бабка Чернава умела ходить по лесу тихо, так, что и духи не приметят, но лишь тогда, когда надо, а сейчас сопела, как сохатый на гону. Наверное, думала Дарёна, это затем, чтобы не отстала внучка и не заплутала в двух соснах. Вообще-то лес девочка по-своему любила, но одно дело – по грибы прогуляться или клюквы на болоте целое лукошко набрать, а другое – тащиться за бабкой на Хозяеву поляну.

Дарёна неохотно поднялась и побрела дальше, опасливо косясь себе под ноги. Чернава сопела всё суровее, но терпеливо ждала.

Осеннее солнце приятно припекало сквозь прорехи в вековых кронах, если таковые попадались на пути. Рядом дурным голосом заорал пестрогрудый дрозд, пугливо вспорхнул с тощей берёзки, ссыпал вниз кусочки старой коры. Из норки в ближайшей кочке высунулась хитрая ласкина мордочка и тут же нырнула обратно.

Пахло душистой хвоей, прелью и грибами.

Дарёна ничего вокруг не замечала, стараясь не потерять из виду бабкину спину. Как только старухе удавалось носиться по чаще, точно по ровному полю? Как-то раз Дарёна, выбравшись на Хозяеву поляну с исцарапанным лицом и порванной рубахой, напрямую спросила об этом Чернаву. Та лишь рукой махнула:

– А чего не ходить, коли меня тут всякая травинка знает. Вот и пропускают, разве что не кланяются.

Отец говорил, что Чернава попросту Лешему люба, оттого и не трогает он её. Но если так, то чем же ему внучка-то тогда насолила? Деревца не ломала, красного петуха в сушняк не пускала, даже грибы да ягоды без меры домой не тащила. А вот поди ж ты. Пакостит.

Но хуже всего ей приходилось по пути на Хозяеву поляну. Здесь уж точно без ссадин и синяков дело не обходилось. И чудно – сколько ни пыталась Дарёна запомнить дорогу к поляне, а всё равно каждый раз ходила точно впервые. И приметы куда-то пропадали, и тропа извивалась по-разному, а то и вовсе растворялась в дремучей чаще без следа, словно и не топтали её никогда.

Дарёна ловила себя на мысли, что Чернава специально путала её и водила всё время так, как ей, взбалмошной, вздумается. Но вот снова вступала она на тайную тропу и тут же теряла всякое чувство направления. Было ли оно, направление это?

Вот и сейчас, устало отдуваясь, девочка плелась за бабкой и не понимала – далеко ли осталось или скоро уже? Ноги ныли, царапины горели, а поляна всё не появлялась. И только когда Дарёна совсем притомилась, ветви деревьев мигом расступились и яркие лучи брызнули светом в глаза.

– Без поклона не заходи. Не примет. Помнишь же, как надо-то?

– Да помню я, ба, помню!

Дарёна глубоко вдохнула стылый отчего-то воздух (и откуда, если солнце греет-старается?), крепко зажмурилась и трижды низко поклонилась на правую сторону, касаясь земли костяшками пальцев. Пробормотала про себя заветное: «Пусти, Хозяюшко, кровь твоя пришла», и лишь затем смело шагнула на узкую прогалину.

Бабка уже вовсю хлопотала в самой середине: развязала суму и ловко достала из неё кривенькое глиняное блюдце, новую свечку и несколько красных от спелости яблок. Губы Чернавы шевелились без устали, талдыча заговоры и умасливания – до Дарёны долетал лёгкий шелестящий шёпот. Девочка неохотно подошла ближе.

Идол всегда её немножко пугал. Кособокий какой-то, старый, одряхлевший весь. Тёмный. Лик не разобрать почти – он когда-то был, так что черты угадывались, но смутно. Нос в щепки стесался, рта не найти, левый глаз древесники давно пожрали. Только правый глядел исподлобья, точно с укором, недовольством, но вместе с тем с ожиданием. Даже с жаждой.

Чернава оборвала пушистый мох, любовно провела по столбу шершавой ладонью. Дарёна как-то спросила, отчего бабка нового идола не поставит – этот сгнил же на корню! И до сих пор жалела – такую оплеуху ей тогда отвесили, что голова до вечера гудела, прям как чугунок.

Долго буянила Чернава в тот день, но потом всё же объяснилась – снизошла до нерадивой.

– Не я его ставила, а люди мудрые, знающие. И не мне менять. Да и непросто это... Была б помоложе, может, и взялась бы. Или помог бы кто. Так некому! Все нашего Хозяюшко позабыли, у них всё новый бох, что с юга чрез Дикое поле пришёл. А до того всё Волос да Перун... Совсем одинок остался, кабы не мы.

Как бы там ни было, но на Хозяеву поляну бабка таскала Дарёну всё чаще. Отец с матушкой сперва пытались образумить старую, но где там древнюю волхву переспорить, которая в этот лес ворожить ходила, когда ещё и деревни никакой не было, а так, два дома. Себе дороже. А потому дочку отпускали – пусть бабку уважит, ничего плохого всё равно не будет.

А сами Волоса и Перуна почитали, да и других, как и все, но Чернава закрывала на это глаза – вцепилась во внучку клещом, да тем и довольна. Дарёну тяготили эти походы, но её никто не спрашивал, и отказать она не могла.

Обычно, кроме молитв и поклонов, от неё ничего и не требовалось, но не в этот раз. Поставив блюдечко поближе к идолу и воткнув в мох свечку, Чернава призывно помахала рукой.

– Подь сюда. И молитву не забудь! Бери яблоко. Вот так, да крепче, что ты телебенишься-то вся! Так. Теперь заговор читай и клади. Вот сюда.

Дарёна не спорила. Прошептала нужные слова и плюхнула яблоко справа от блюдечка, но как-то неудачно – яблоко, сверкая бочками на солнце, скатилось по холмику прямо к её ногам.

Чернава нахмурилась.

– Ишь ты! Не принимает. Не видит кровь родную, Хозяюшко. Ну, ничего...

Бабка неожиданно резво схватила девочку за запястье и притянула к себе – ладонь обожгло болью, Дарёна ойкнула и дёрнулась было назад, но волхва держала крепко.

– Терпи! Терпи, дурная!

Чернава воткнула в землю короткий ножик с костяной рукояткой, повернула ладошку Дарёны к блюдечку – на глиняное донышко закапало красное, прямо как те самые бусины посыпались.

Порез на ладони горел, но девочка держалась, хотя от обиды слёзы рвались наружу, подступали к глазам. Совсем Чернава из ума выжила, если внучку родную вот так...

– Добро. Давно пора было, зачем тянула, дура...

Бабка вытянула из сумы широкие свежие листья, которые наверняка нарвала по дороге, да льняную полоску. Плюнула на лист, что-то прошептала, налепила его на рану и быстро перевязала лентой. Дарёна даже понять ничегошеньки не успела.

– Вот так. Да не реви, слёзы береги, будет ещё... Клади яблоко. Ну!

Злобно зыркнув на бабку, Дарёна подобрала яблоко с травы и махом всадила его к идолу. Спелый плод сел как влитой. Чернава улыбнулась.

– Принял, Хозяюшко. Ну теперь и переживать неча.

Хотела бы Дарёна высказать всё и про Хозяюшко, и про переживания, но вместо этого крепко сжала зубы. Перечить бабке страшно, а вот отцу и матушке она всё расскажет. До дома бы добраться.

Впрочем, Чернава долго на Хозяевой поляне задерживаться не стала, словно лишь за тем сюда и шла, чтоб внучкину кровь над блюдцем пролить. Проверила ещё раз свечку, довольно покачала головой да велела в обратный путь трогать.

Внучка ковыляла за старушкой в мрачном настроении. И бусы порвала, ещё и бабка кровь отворяет... Правда, ладошка уже не болела – порез чуток чесался, но и только. Хотя на то и волхва, чтобы раны лечить. Знает, чем приложить. Не зря к ней всей деревней ходят коли что, да и соседи, бывает, залетают. И ведь всем помогает, даром, что вредная.

Вертались быстро – то ли Леший сжалился, то ли и вправду Чернава разные тропы ведала, какие короче, какие длиннее. Изба Чернавы, виды видавшая, но хорошо подновлённая Хватом, отцом Дарёны, стояла крайней к лесу, чуть в стороне от остальной деревни. Так уж повелось, что волхвы, ведуны и знахари селились как бы и рядом, но всё же с добрым запасом от прочих соседей. Ворожба – дело нужное и полезное, но шибко уж необычное, непонятное, а оттого жутковатое. Лучше, когда надо сторониться да и не мешать к тому же, всё-таки сила от богов, а что ж за божье таинство, ежели вокруг простой люд толпится? Да и от леса обычные деревенские отгораживались, старались близко к опушке не строить, но волхвы – народ иной, в лесу для них и сила, и средства.

И всех такое разделение устраивало.

Дарёна пролетела сквозь сени вихрем, с ходу скинула поршни, запрыгнула на полати да занавесь за собой задёрнула. Желание выдать всё родным испарилось, но обида вот не ушла, так что захотелось просто отвернуться к стенке и молча дуться на весь мир.

В избе топотала матушка, что-то глухо ворчала бабка Чернава, за окошком стучал тятин молоток. Мерные звуки убаюкивали, и, хотя не все дела были доделаны, Дарёна провалилась в дрёму.

Снился тёмный, мрачный лес и мерцающие огни. Что-то грохотало, дымило и надвигалось.

Когда Дарёна проснулась, то поняла, что напрочь вымокла – её колотило крупным ознобом, а лоб горел, как печка. С трудом отодвинув занавеску, девочка сползла с полатей на лавку, обняв себя за плечи и выдавая дробный стук зубами.

На деревню навалился вечер, солнышко ушло, и матушка зажгла в светцах лучины. Свечки берегли, и лишь Чернаве позволялось таскать их к идолу, хотя Хват смотрел на это чуть ли не с болью в сердце – такие добрые свечи зря пропадали!

Матушка тихонько возилась у печки – ухват отбрасывал рогатую тень на стенку, и тень эта причудливо плясала и извивалась. Клетчатая понёва мелькала у заслонки – мама готовила ужин. Чернава уселась за столом и хмуро поглядывала в потолок, теребя костлявыми пальцами края намётки.

Дарёну трясло. Всё вокруг будто подёрнулось туманом и плавало, перетекало, меняя форму и ускользая от взгляда. Тени мельтешили и обступали со всех сторон. Того и гляди – обволокут, спрячут, закутают плотно, и пропадёшь без следа, никто и не заметит.

Дверь из сеней широко отворилась, и в избу ввалился запыхавшийся Хват. Потянулся довольно, принюхался к аромату из печки, звонко похлопал себя по брюху.

– Уморился, ажно пар валит. Пожрать бы самое оно.

Отец собрался уж плюхаться на лавку, но тут заметил Дарёну, и взгляд его сразу помрачнел.

– Ты чего это, дочь? Ну-ка.

Широкая мозолистая ладонь едва коснулась лба, но Дарёне показалось, что её с силой пихнули. Мир вокруг совсем уж завертелся.

– Ого, горишь ведь вся. Давай-ка ложись. – Хват помог дочке устроиться на лавке и растерянно повернулся к Чернаве: – Бабуль, не хворь бы какая. Глянь, а?

Чернава и подниматься не стала – скользнула по внучке взором, вздохнула устало.

– Не хворь это. Полежит и оклемается. Токма здоровее будет.

Хват ещё раз стиснул Дарёнин лоб ладонями, покачал головой.

– Жар у неё. Может, хоть отвару бы?

– Сказала пройдёт, значит пройдёт, – буркнула Чернава и добавила что-то ещё, но Дарёна уже не слышала.

Она снова летела куда-то – то ли в сон, то ли в пропасть. Мысли путались, страшные картинки мелькали в голове одна за другой, а озноб всё колотил и колотил.

Очнулась мигом, словно подбросило, и поняла ещё, почему лежит на лавке, а не на полатях над печкой, отчего такая слабость и пить хочется. Жар спал, трясучка схлынула, но ноги и руки еле двигались, точно соломой набили.

Перед ней тёмной глыбой тут же возникла Чернава, напугав до жути.

– Вставай, внучка. Ну же, не спи!

Только сейчас Дарёна заметила, какой мрак в избе – домашние не спали, но и лучин почему-то не жгли. Она и бабку-то узнала скорее по голосу – слабый лунный свет, лившийся из крохотного окошка, словно заигрывал, но совсем не помогал.

Дом полнился звуками – всё шуршало, скрипело, топало и шелестело. И где-то во тьме спорили тятя и мама.

– Хватушка, ну куда ты! Убьют же!

– А что мне, в подполе сидеть или, как зайцу, в норе прятаться? Пусти, говорю!

Холодный липкий страх залез под рубаху, оцарапал когтями. Кто убьёт? Зачем прятаться?

Чернава подхватила Дарёну под локоть, рывком поставила на ноги, потянула за собой. Девочка ни зги вокруг не видела, а потому тут же запнулась, да ещё и об угол стола боком приложилась.

– Пойдём, пойдём скорее!

Хлопнула дверь, захныкала, завыла мама. А бабка всё с упорством тащила внучку, дёргая за руку. Вот пробежали сени, вывалились наружу, Дарёну тут же ослепило – таким всё ярким показалось после избяной черноты. Но всё равно она успела увидеть, как торопится куда-то отец, широкими шагами скачет в ночь.

Но куда? Там ведь деревня? И зачем ему топор?

Дарёна открыла было рот, чтоб высказать всё это вслух, но Чернава не дала – поволокла в другую сторону, к опушке, туда, где со стоном покачивались исполины-деревья.

Запахло дымом. А в деревне кто-то закричал.

Дарёна часто задышала. Её накрывал ужас, сердце колотилось в груди буйной белкой, всё внутри окаменело. Она не почувствовала, как царапнули голые ноги ветки кустов, как на каждом шагу впивались в пятки сучья и камни – новенькие сапожки остались в доме, и теперь девочка неслась за Чернавой босиком.

Бабка хрипела от натуги, но ходу не сбавляла. Вместе они влетели в мрачный, неприветливый лес, пробиваясь сквозь молодняк: тонкие ветки хлестали по лицу, иголки кололи кожу. Дарёна не разбирала дороги и уже думала, что свалится в любой миг, но тут всё резко прекратилось – Чернава встала как вкопанная, отпустила ладошку внучки и тяжело привалилась к ближайшей сосне.

Дарёна без сил упала на коленки. Из глаз ручьями текли слёзы, всхлипы не давали отдышаться.

– Дальше сама. Слышь? Беги! Не стой!

Дарёна помотала головой. Куда бежать? Зачем?

Слова не давались, не лезли на язык, вместо них выходило жалкое бульканье.

– Ба... Ба-буль... За что? Я ведь не...

Ноги у Чернавы подкосились, она кулем осела на землю, громко охнув. Дарёна на карачках подползла ближе, ухватилась за бабкину понёву. Волхва подняла руку, ласково погладила внучку по щеке.

– Беги, Дарён. Вороги нас погубили. Я ещё давече что-то...

Чернава закашлялась, её лицо во мраке почудилось Дарёне совсем уж древним, костлявым и высохшим. Мертвецким.

Крики в деревне стали громче, ржавые всполохи озарили небо. В чаще надрывно заорал ворон-предвестник.

– Да беги же! К Хозяюшко беги! Ну!

Бабка подтолкнула Дарёну, но та не сдвинулась. Её сейчас и богатырь какой не поднял бы – так от страха в почву вросла. В голове метались думы: а как мама и тятя? Откуда вороги? Что теперь будет-то?

Чернава точно услышала.

– Хочешь мамку и папку спасти? Ну? Хочешь? Тогда беги. Или все сгинем!

– Так как же...

– Дорогу найдёшь. Принял тебя Хозяюшко, не упустит теперь. Поможет.

Дарёна колебалась. Ей было зябко, тонкая рубаха не спасала от стылой осенней ночи, ступни саднило, от слёз жгло щёки. Может, это всё сон? Может, она заболела и...

От смачной оплеухи затрещало за ушами. Чернава тут же тяжело уронила руку, словно все остатки сил на удар истратила.

– Беги или вместе сдохнем!

Дарёна вскочила. Ломанулась в лес, сама толком не понимая, почему, оставив позади старую волхву, избу и маму с тятей. Она бежала, петляя между деревьев, прорываясь через кусты, ныряя ступнями в прохладную болотную жижу. Царапин и ударов она уже не замечала, лихо перемахивая кочки и пни, но ни одна коряга не цеплялась за ноги, не норовила уронить. Стоит раз оступиться – и больше не встанешь. И ещё днём Дарёна ни за что бы не поверила, что может мчаться по бурелому вот так, не замедляясь, не падая на каждом шагу. Но теперь её будто несло, точно сам Леший вступился и вёл её за руку, оберегал от лиха.

Криков за спиной она больше не слышала, но что-то давило на затылок, пихало в лопатки. Что-то чёрное и злое, с огнём и железом, пропахшее кровью, струилось за ней по пятам, упорно настигало.

Впереди сверкнул огонёк. Сначала слабо, но затем разгорелся всё ярче, манил к себе – не пропустишь. Дарёна свернула к нему, нутром ощущая, что туда ей и надо, что бы там ни светилось такое. Холод отступил – девочка так разогрелась, что даже сопрела.

Огонёк приблизился, и вот уже скоро Дарёна вывалилась на поляну – ноги подломились, и плюхнулась она на мокрую траву, обдирая коленки.

Идол возвышался над ней в полумраке, как угрюмый страж, взирал на неё сверху единственным глазом. Огонёк оказался всего лишь свечкой, которую Чернава оставила днём, – пламя легонько подрагивало, и в его свете идол казался ещё более зловещим, чем при солнышке. Чернющие тени залегли в грубо вырубленных чертах, а глаз и вовсе казался бездонным колодцем.

Дарёне некогда было думать, кто зажёг свечку и каким чудом она добралась до Хозяевой поляны. Все молитвы и заговоры разом вылетели у неё из головы, но девочка почему-то не сомневалась, что её поймут и так.

Бросившись на колени перед идолом, она обхватила дряхлый столб руками, обняла как родного, зашептала сквозь всхлипы.

– Хозяюшко, милый, помоги! Спаси тятю и маму, и бабку, и всех-всех! Не дай сгинуть!

Слёзы впитывались в трухлявое дерево, рыдания давили на грудь. Дарёна проплакала, казалось, вечность, но ничего не менялось. Идол молчал. Да и мог ли он вообще говорить? С чего она взяла, дурёха, что старая волхва разумом не помутилась?

В черепе загудело. Что-то толкнулось в мысли, выдало приказ.

– Отвори.

Странно, но Дарёна сразу поняла, что от неё требуется. Огляделась, отыскала воткнутый в почву нож – тот самый, с костяной рукоятью, которым Чернава внучке ладонь полоснула. Порез всё-таки чуток саднил, так что девочка царапнула другую руку, плотно прижав лезвие к плоти. Потекла тёплая струйка.

Сначала Дарёна схватилась за блюдечко, но голова полыхнула болью – не то. Тогда она просто шлёпнула ладонь прямо на идола и замерла в ожидании.

Сейчас или никогда. Если не получится, то никого не спасти.

В ладошке засосало, будто кто-то притёрся губами и теперь жадно лакал свежую кровь.

Перед глазами всё поплыло.

Но вдруг словно груз с плеч свалился – Дарёне стало так легко и спокойно, будто по головке кто погладил и тёплым одеялом укутал.

И то ли услышала она, уплывая в дрёму, то ли почудилось ей, но над полянкой раздалось хриплое:

– Помогу.

2

Селеньице носило забавное название Опёлки – знающие говаривали, что когда-то здесь лес валили и древесину готовили, лишь опилки во все стороны летели, да токма со временем ушли лесорубы, а имечко-то перевралось, хоть и закрепилось.

Всего-то деревенька в шесть домов, небольшая, но люди здесь хорошие жили, душевные. Если помочь чем надо – это завсегда готовы, ничем не откажут. Вот и нагрянул сюда Своята, чтоб дух с дороги перевести и перекусить слегка – до родного Овражья день пути, намаешься ещё, пока доберёшься.

Но теперь стоял посреди дороги и крестился, что было мочи, аж рука устала. Таращил глаза на пустую деревню и трясся, как осиновый лист.

Своята свернул к Опёлкам под утро – старая Бурка еле плелась вдоль опушки леса, тягая неказистую тележку, на которой восседал не менее неказистый хозяин. Мужчику хотелось жрать, в животе рычало, запасы все вышли ещё в Переславле, а на обратный путь выкупать ничего не стал – думал так доковылять, чтоб лишнего не тратить, а уж дома...

Ехать одному, да ещё с выменянными на торгу товарами, было боязно – близ города княжеская дружина лихих людей гоняла в три шкуры, но вот дальше защиты никакой, а душонки зловредные везде водились. Но это ж сколько нужно за охрану вывалить? Себе дороже получится. И смысл с торга тогда? Пустым к родне вертаться?

Так и рискнул, понадеясь на авось. Но сейчас променял бы всё добро из тележки разом, да и тележку вместе с Буркой заодно, лишь бы только рядом парочку дюжих мужчиков при оружии заиметь. А ещё лучше – сразу дома оказаться.

Опёлки встретили его тишиной и стылым осенним ветром. Обычно любую деревню загодя приметишь, даже если не видать за поворотом – люди, они ведь такие, как рой пчелиный, сразу услышишь. Гудят, голоса слышны, топор стучит, детки верещат... Да мало ли. А тут – пустота.

Примостившись у крайнего двора, Своята спрыгнул с тележки, похлопал Бурку по тощему боку, кликнул хозяев. Но никто не отозвался.

Своята нерешительно помялся на месте, двинул дальше, проверяя избу за избой. Ни жильцов, ни скотины, ни жалкой собачонки по пути не встретил. Его крики тонули в прохладном воздухе, под сапогами с хрустом мялись жёлтые листья, а где-то за спиной шумно дышала кобылка.

Вот и все звуки. Даже в дремучем лесу больше жизни.

По хребту прошёл ледок. И куда все подевались?

Плюнув, Своята сунулся в ближайшую избу – большую, с широкими сенями прямо посерёдке клетей. Изнутри дыхнуло теплом, запахло харчами. Левая половина дома пустовала, в правой Своята увидел расставленные на столе миски, полные наваристой каши. Сунул руку к печке – тёплая. Топили, значит, недавно, ещё и к каше не притронулись. Но где хозяева? Еду сготовили да и сгинули? Чертовщина.

Нервно сглотнув, Своята вытащил из-под ворота потрёпанный крестик, истово поцеловал. Морок не исчез – брошенные плошки с кашей всё так же сиротливо ждали едоков, невесть куда пропавших.

Еле передвигая ватные ноги, мужик обошёл одну избу за другой, но мог бы и не стараться – везде его ждали пустые, безжизненные клети. Точно встали утром все шесть семей, собрались впопыхах да и утопали куда-то. Только куда? И зачем? Рядом – лес да речка версты через две. До Переславля далече, до Овражья тоже. К Выселкам подались? Так и туда полдня топать. Но даже если так, то чего испужались? Ведь нет тут никого и...

Последняя мысль обдала Свояту студёным потоком. Если не лихоимцы какие виновны, то без нечистого явно не обошлось. А ежели так, то надо бы тикать отсюда подобру-поздорову, пока и его чёрт не прибрал.

Забыв про голод и усталость, Своята ломанулся к лошадке – зайцем запрыгнул в телегу, стегнул Бурку, оглядываясь по сторонам. Кобылка потрусила прочь от деревни, но больно уж неспешно. Свояте словно буравили спину злобные взгляды – дико тянуло оглянуться, но не посмел, только крестик сжал сильнее, да невпопад забормотал молитвы. Всё подряд, что на ум приходило.

Он проезжал Опёлки по пути в город дня четыре назад, останавливаться, правда, не стал, но деревенька ничем его не удивила – средь дворов мелькали люди, а за телегой увязалась надоедливая лохматая шавка. То есть недавно всё было в порядке, что ж могло случиться-то? Неужто нечистые начудили? Но как же это – всю деревню махом извели?

В лесу противно гаркнул ворон – Своята от испуга подпрыгнул в тележке, чуть не выронил вожжи. Ну точно – вороны хорошего не кличут, знамо беда случилась. Как бы теперь и самому не пропасть.

Своята вперился взглядом в дорогу и натужно прислушивался, но больше странного не уловил. По кромкам пути расстилался плотный сосняк, прикрывая небо лапами, из чащи дышало свежестью и хвоей. Бурка уносила телегу всё дальше от проклятой деревеньки, и страх мало-помалу отпускал. Угроза, если она и была, будто миновала.

Своята успокоился, развалился в телеге поудобнее. Но тут дорога резво завернула влево, и впереди, у обочины, показалось белое пятнышко.

Дух мигом прыгнул в пятки. Это ещё что? В мыслях пронеслись все нечистые скопом: от мары и упырей до оживших мертвяков и полудниц. Но от того что увидал Своята на самом деле, стало только страшнее.

По дороге медленно брела маленькая девочка в перепачканной рубахе, загребая босыми ступнями пыль да песок. В колтунах чёрных волос пестрели застрявшие иголки и веточки. Малая, кажется, стука колес да Буркиного пыхтения не услышала, или же слышала, но виду подавать не стала.

Сердце Свояты забилось галопом. Ему мигом поплохело, вожжи выпадали из трясущихся пальцев, под одёжей заструился пот. Он хотел было хвататься за крестик, но побоялся шевельнуться, да и про молитвы напрочь забыл.

Поравнявшись с девчонкой, Своята не удержался и кинул косой взгляд на обочину. Так и есть, девчушка мелкая, глаза в землю, бредёт, спотыкается. Не иначе жуть нечистая, ну откуда тут ребёнку взяться? Да ещё и в таком виде. Остановишься – тут тебя и сцапают острыми зубьями, раздерут лютыми когтями. Как представил себе страшилку, так чуть не закоченел прямо в тележке.

Бурка бодро процокала мимо, на малую и не взглянула. А у Свояты шея отнялась – так напрягался, чтоб не оглянуться не дай боже. Дюже жутко – сдашься, посмотришь, а там уже не ребёнок, а тварь желтоглазая. И никакая лошадка не спасёт.

Прошла минута, другая – ничего не происходило, сосны шуршали лапами, мерно топала по дороге кобылка, перестукивались в тележке пузатые крынки с мёдом.

Своята засомневался. Была бы то тварь злобная, так разве не напала бы сразу? Или просто попугать решила? Или то вообще дух, умертвие бродит? Да вроде не похоже. А что, если...

Шевельнулось внутри что-то постыдное, Своята заёрзал в телеге, завздыхал. А ежели и вправду ребёнок? И ей помочь надо, а он, заяц недобитый, мимо промчался и глазом не моргнул? Не дело же.

Вспомнились Опёлки. А вдруг она оттуда? Своята не сказал бы точно, видел ли детей в деревеньке по дороге на Переславль, но наверняка у кого-то были. У них беда случилась, а он – вот так...

Остановил Бурку, отдышался. Решил: будь что будет. Если настоящая, то так и топочет сзади и сама скоро нагонит. Если нет... Ну, можно ведь подождать и ещё раз оглядеть, присмотреться. Крестик освящённый достать наконец. Крест ведь не обманет – любая нечисть шарахнется. Должно быть.

Удивляясь самому себе, ещё недавно улепётывавшему из Опёлков так, что пятки сверкали, Своята принялся ждать. Не шибко далеко отъехал, дотопает девчонка. Вытащил крест на всякий, поцеловал. И вроде как сразу покойнее стало.

Долго куковать не пришлось – малая появилась споро. Вроде девчонка как девчонка, токмо грязная вся.

Своята сглотнул, собрался.

– Ты чьих будешь, девонька?

От собственного голоса чуть не вздрогнул. Проскрипел, как ёлка старая, а не взрослый мужик.

Девочка замерла, поглядела на Свояту, точно впервые приметила. Личико чумазое, а по щекам – дорожки от слёз.

– Из деревни я, тятенька.

Голосишко тихий, как ветерок по листьям прошептал.

– Это откуда ж? Из Опёлок, что ль?

Малая кивнула. И так на Свояту поглядела, что ему враз камень в нутро свалился, а грудь тисками сжало. Глаза-то какие – как лесные озёрца под чистым небом. Но во взгляде кроме тоски и печали ни огонька.

– Вороги ночью пришли. Всех в полон увели, одна я осталась.

И всхлипнула так жалостливо.

Своята перекрестился.

– Господь с тобой, это ж какие вороги-то?

Девчонка дёрнула плечиками, шмыгнула носом.

– Ненашенские. По чужому гутарили.

– Это кто же? Недобитки половецкие, что ли? Так что ж они...

Но не договорил Своята, почувствовал себя полным дурнем и обругал последними словами. Стоит тут, выспрашивает, а малая еле на ногах держится, того и гляди ветер подует, она и свалится под сосны. Дрожит вся, бедняжка.

Сказал нарочито бодро:

– Ты это, полезай ко мне. К нам в деревню поедем, а там накормим, обогреем. И покумекаем, что дальше делать.

Странно, но на слова эти девчонка вздрогнула и даже назад шагнула. Личико милое, если отмыть хорошенько, чуть не перекосилось на мгновение. Напугал он её, что ли?

– Ты не боись, я помочь хочу. Ну куда ты одна? Не дойдёшь ведь, сгинешь. А у меня самого трое по лавкам, не обидим. Ну?

Своята протянул руку – девчонка закусила губу, о чём-то подумала, но всё-таки кивнула и заползла в телегу, чуть не запутавшись в брошенных на днище шкурах.

Пришлось распрощаться с последней заначкой – краюха подсохшего хлеба да кувшинчик с остатками кваса отправились прямо в рученьки попутчице. Девчонка уплела угощение, словно и не было его, но явно не наелась.

Задремавшая Бурка очнулась от тычка в зад и прытко пустила по дороге. Своята поёжился – отголоски тревоги его не покидали, но гордость за хороший поступок перевешивала неприятное. Теперь бы до дома без новых проблем добраться, а там впору задуматься, как с ребёнком поступить. И что это за вороги объявились такие? А сейчас он сделал всё, что мог. Разве...

– Милая, тебя звать-то как? Меня вот Своятой кличут.

Девчонка уж успела на одну шкуру улечься, а другой завернуться. Буркнула сонно:

– Дарёной мамка нарекла.

3

К непомерному счастью Свояты, остаток пути до Овражья дорога сама ложилась под копыта и колёса. И ни людей лихих, ни нечисти какой не повстречалось, лишь облезлая лиса однажды Бурку напугала, выскочив из чащи непонятно зачем. Иные путники тоже не попадались, а уж на дружину княжескую, случайно нагрянувшую в эти края, и надеяться не приходилось.

Дарёна дрыхла до самого вечера, тихонько посапывая позади и ворочаясь под шкурой. Своята даже осмелел – вдвоём не так страшно было, всегда хорошо, когда рядом душа живая, да хоть бы кот какой, но если человек, даром что девчонка, то совсем уж сподручнее. И забылось почти, как он сам же девчонку за нечистую принял и струхнул сперва. Теперь мысли о той встрече казались нелепыми и постыдными. Пожалуй, решил он, вот эту часть рассказывать родным не стоит. А малая вряд ли поправлять старшого станет.

К Овражью дотелепались к сумеркам – солнце сползало за виднокрай, окрашивая небесное полотнище в цвет спелых яблок. Миновали речку Крапивную, что несла воды на юг, чрез много верст вливаясь в широкий Днепр. Замерцали впереди огни, потянуло дымком, родным домом, и Своята вконец взбодрился. Растолкал легонько Дарёну, подмигнул весело:

– Проснись, красавица! Дома мы. До темноты успели, я уж не чаял. Сейчас набьём брюхо, ты погодь! Знаешь, какие моя Малуша калачи печёт? А супец каков? Ох, наедимся!

Дарёна не ответила, по-детски протёрла кулачками глаза, огляделась.

Тележка обогнула тын, закатилась к первому двору. Под колёса с лаем бросился чей-то ражий пёс, но, словно почуяв домашних, угомонился и побежал по своим, собачьим делам. Стучал топор о полешки, где-то бабы горланили песню, пролетела рядом стайка голозадой детворы.

– Что за деревня, тятенька?

Своята расправил плечи, выдал с придыханием, прямо с любовным трепетом:

– Овражье родимое. Здесь уродился, здесь и помру.

Почудилось или девчонка ойкнула, отшатнулась?

– Так... Что ли, большая деревня-то?

– А то! Да сама увидишь к завтрему. Не то, что у... Хм. Большая, в общем.

Заехав во двор, Своята первым делом кликнул старших сыновей и велел разгружать тележку. Хотён и Богша явно готовились засыпать тятьку вопросами, но, увидав незнакомую хмурую девчонку и услыхав непривычно суровый отцовский тон, рты захлопнули и спешно принялись за поклажу. Смекнули на ходу: необычное что-то расскажет отец, как время будет, токма подождать немного надо.

Своята помог Дарёне слезть с телеги, подхватив её под мышки, повёл за руку в избу. По пути усердно кумекал, как бы всё это представить Малуше. Понятно, что потом наедине всё выложит да ещё и приукрасит, но при девчонке особо не разойдёшься.

Дарёна топала молча, её ладошка постоянно выскальзывала из Своятиной лапы, будто ненароком, но казалось, словно само прикосновение к чужой руке ей неприятно. Странная.

Углядев муженька с чумазой девкой под ручку, Малуша чуть на лавку не осела. Глаза как плошки, хотя попервой хотела в объятья метнуться, но порыв прошёл. На румяном от печного жара лице читалось недоумение.

У Свояты все объясненья из башки мигом вылетели.

– Тут, эта... Вот.

Он отпустил Дарёну и легонько подтолкнул её в спину. Девчонка неохотно шагнула.

– Накорми, обласкай бедолажку, а я пока... Дела, в общем. Помочь надо ей, понимаешь?

Малуша ничего не понимала, но рассеянно кивнула.

С полатей высунулась веснушчатая моська малого – Ратко едва стукнуло восемь. Своята подмигнул сынишке и бодро выскочил во двор.

Устроив Бурку в хлеву и поручив её старшим, Своята заторопился собирать мужиков. Его подмывало всё же утра дождаться, не тянуло смуту наводить, но что-то внутри давило, крутило и елозило неприятно. История с «ворогами» не шла у него из ума – а ежели к ним нагрянут? Само собой, прямо сейчас всё одно ничего не сделаешь, но поделиться страхами очень уж хотелось. И точно не только с Малушей да сыновьями. А выльешь из себя иным людям – так и легче сразу.

Мужиков всполошил – ничего не скажешь. Сволочь половецкая в Переславские земли наведывалась часто и дел натворила много. Деревни жгли, людей в полон уводили, насильничали и убивали. Всеволод Ярославич бивал скотину, но лезла пагуба упорно, точно жучьё поганое. И ой не всегда сдержать удавалось.

Жили если не в страхе, то в постоянной тревоге так наверняка. И каждый готов был за топор хвататься, чуть топот лошадиный услышит. И если Опёлки разорили, то могли и до Овражья мигом долететь.

Но вот странно – это как же они так опёльцев застали, что даже и не порушили ни избы, ни тына? Дома нетронуты, разве что скотина тоже пропала. И хоть бы след какой.

Старик Завид, сам видавший пепелища, что вместо деревень от набегов оставались, пожёвывал ветхую губу от раздумий. Ну не бывает такого, чтобы мирно народ уводили. Он лично знал пару семей из Опёлок – крепкие, с норовом мужики там были, просто так голову не склонили бы. А ежели была битва, то как же ни кровинки не пролили?

Свояту пытали до ночи, но тот клялся и божился, что не переврал ни капли. Кинулись было девчонку допрашивать, но опомнились – ну куда беднягу тормошить зазря, когда обессилела вся? Пусть оклемается сначала.

Решили поутру послать гонца к князю в Переславль. А там уж Всеволоду решать – вышлет он дружину али нет.

Но многие топоры в тот вечер перекочевали поближе к лавкам.

Когда Своята вернулся домой, темень застлала Овражье непроглядным пологом. Стылый ветер с реки загонял иголки под кожу, и тёплая свита не спасала.

Жрать хотелось неимоверно.

В избе его ждала непривычная тишина. Хотён и Богша перешёптывались на лавке в тёмном углу, Малуша тихонько вязала близ окошка, даже шумливый обычно Ратко скучал за столом – возил пальчиком по деревяшке, словно что-то рисуя.

– А где...

Но тут и сам увидел – Дарёна съёжилась на сундуке под дымящей лучиной, в стороне от домашних, уставилась глазёнками в тень.

Малуша сразу приободрилась, бросила вязанье, захлопотала. Вытащила кашу из печи, шлёпнула чугунок на стол, достала ложки. Своята скинул свиту, сбросил сапоги и прямо так, в одних потных онучах, потопал на трапезу. Девчонка проводила его пустым взглядом.

– Мы уж наелись все, тебя не ждали.

Слово «все» жена сказала с напором, явно намекая на гостью. Своята кивнул сам себе – и то дело, хоть не голодная теперь. Наскоро помолившись, принялся уписывать кашу. Покончив с этим, бросил младшому:

– Ратко, покажь-ка гостье, где отхожее. Тулуп накинь токма. Да на неё тоже, дурень! И покарауль там.

Ратко, явно недовольный поручением, укутал девчонку в тулупчик, оделся сам и повёл Дарёну во двор. Удивительно, но мелкая побрела за ним безропотно, будто и безразлично ей, где она и куда её ведут.

Лишь дверь в сенях хлопнула, Своята выложил домашним всё – так спешно, как мог. Не преминув добавить, как храбро он обходил мёртвые Опёлки да выживших искал. В избяном полумраке от его россказней сделалось тревожно и мрачно. Хотён с Богшей зябко передёрнули плечами, а Малуша заохала и запричитала.

– Это что ж теперь, с нами девка жить будет?

Своята махнул рукой.

– Да погодь ты, поглядим пока. Может, сыщется родня её живая, люди княжеские отобьют. Или ещё что... Не бросать же в лесу мелкую. Вишь, какая она? Лица нет.

– На ней не токма лица нет. Я на неё гляну – и в оторопь бросает. Чудная какая-то.

– А ты бы не чудная была, если б меня и сыновей вот так? А?

Своята зачем-то мазнул себя ладонью по горлу. Малуша ойкнула и притихла, что-то обдумывая.

Спать девчонку устроили к Ратко на полати – места двоим там с лихвой, ещё и третий бы поместился. Дарёна так ни слова и не проронила, заперлась в себе и ходила по избе, как деревянный болванчик. Своята молча удивлялся: ещё в пути и то живее была, а тут совсем как в омут провалилась. Не к добру. Как бы не помешалась девка.

А как лучины гасить стали, так разревелась в три ручья. Малуша кинулась утешать, но куда там – как плотину прорвало.

Своята тоже собрался слово ласковое найти, но не успел – Дарёна вдруг схватила его пальцами за рукав, задёргала, потянула к себе.

– Ну что ты, что ты, милая? Никто тебя уж не обидит.

Но девчонка не слушала, сквозь всхлипы шепнула в самое ухо, обжигая дыханием кожу:

– Прости меня, тятенька... Ты прости...

Своята оторопел.

– Да это за что же?

Дарёна поглядела на него серьёзно и совсем по-взрослому. А в тёмных глазах её метались грусть и... Злоба.

Голос зазвучал твёрдо и с таким надрывом, что Свояту в пот прошибло, прибило, как глыбой ледяной на месте.

– Так погубила я вас. И тебя, и всё Овражье твоё.

Сказала и грохнулась на колени, схватилась за живот – изо рта на пол хлынула чёрная желчь.

Малуша отшатнулась брезгливо, взвизгнула.

– Ты кого притащил?! Она ж хворая вся! Кабы и нам...

Ратко с ужасом глядел на скрючившуюся на полу Дарёну, ловил раскрытым ртом воздух. Хотён и Богша опасливо посматривали на девчонку с лавок.

А Своята совсем потерялся и не знал, что делать. Он смотрел, как корёжит мелкую, и напряжённо думал.

И что ещё за чушь мела эта девчонка? Неужто и правда у неё какая хвороба лютая да она промолчала? И теперь они все тоже подхватят?

Так, может, вот что с Опёлками стряслось? И он, дурень, сам её домой привёз, пожалел бедовую.

Слыхал он, как народ деревнями целыми вымирал от немочи неведомой, да так, что к тем поселеньям никто и на десятки вёрст больше не подходил – ну его, вдруг на тебя перекинется?

Хотя если б хвороба, так мертвяки бы остались, а там пусто в избах и печка тёплая.

Ну нет, не то. Не бывает хвори такой, чтоб и плоть растворяла.

В нос шибануло гнильцой.

– Господи ты боже!

Мутная жижа растеклась лужицей, раскинулась – густая, как смола. Девку рвать перестало, но желчь раздавалась вширь, двигалась, дрожала студнем. Рядом в страхе охнула Малуша, а Своята вперился зенками в этакое диво и не мог оторваться, хотя всё внутри верещало и ревело, заставляло отвернуться, убежать.

Чёрная дрянь не просто перетекала, она ползла. Упорно и уверенно.

Дарёна отплевалась, ловко перебралась в уголок, стуча голыми пятками по полу. Жижа, подтягиваясь на мерзких лапках-струйках, совсем как паучьих, рыпалась к Малуше.

Баба отступила, схватилась за кочергу. И что она хотела сделать этаким орудием против смолистой твари – кто бы знал, да узнать не привелось. Желчь метнулась диким рывком, плеснулась в Малушу, заляпала с ног до головы. Кочерга вывалилась из рук, Малуша закричала, поспешила стереть дрянь хотя бы с лица, но не тут-то было: мерзость заливалась в глаза, с бульканьем убегала в горло.

Своята окаменел. Он не понимал вовсе, где стоит, что вокруг творится да не сон ли это. Ступни к полу приросли, а руки повисли аки плети сухие.

Чёрная дрянь заволокла бабу целиком, облепила плотно. Затрещали кости, громко захлюпало – тело жутким мешком свалилось на пол, забилось подрожьем.

А Малуша где-то там, под жирной чернотой, орала не своим голосом, срывала горло.

Свояту толкнули. Это Хотён кинулся к Ратко, стащил истошно ревущего мальца с полатей. Богша уже тянул отца за рубаху, что-то с жаром лепетал в лицо.

Дарёна хныкала под лавкой, утирая испачканные губы.

Малуша резко затихла в чёрном мешке. Он качнулся, пошёл буграми, округлел заметно, а прямо посерёдке прорезалась щель. Пасть растворилась, плюнула красным.

К столу покатилась криво обломанная кость.

Богша оставил папаню, скользнул к сеням, но не успел – мешок споро мотнулся к нему, хлестнул язычищем. Парень хлопнулся наземь, уже собрался на четвереньках дальше, да куда – тварь потащила и, не успел Своята и моргнуть хоть разочек, сынишка сгинул в масляной утробе.

Мешок смачно чмокнул и довольно заурчал.

Покатился к Хотёну с Ратко, раздвигая поширше горячую пасть.

Только тогда Своята опомнился. Завопив вне себя от горя, подхватил кочергу, что одиноко валялась у печки. Лупанул от души прям по чёрной густой жиже, но мерзость нечистая и не заметила вовсе.

Хотён, крепко обняв Ратко, вскочил на лавку, собрался через стол махнуть, но от языка не ушёл – за голень поймала тварюга, поволокла. Старшой выпустил Ратко, пихнул в спину, чтоб бежал куда дальше, а сам в стол вцепился, держится.

Своята молотил кочергой по твари исступлённо, яростно. Глухо чавкало, но мешок не отвлекался – он усердно поглощал добычу. Вот нога ушла в пасть, завопил Хотён да пальцы не разжал.

У Свояты глаза от слёз заволокло. Бросил он кочергу и кинулся сыну помогать, да как ни тащил – всё никакого проку. Вырвался Хотён из рук и пропал в чёрной жиже, как и не было его.

Мешок раздулся, поплотнел. Чернота сходила с него волнами, он светлел, словно шкуру сбрасывал. Налился червонным, бугры пошли синюшными жилками. У Свояты башка кругом завертелась – теперь вместо чёрной смолянистой сволочи перед ним застыл комок влажной плоти с добрую сажень.

Как человека нутром наружу вывернуло.

Жилы бились, мясо сочилось желтоватой сукровицей.

Если б не закричал Ратко, так и стоял бы перед тварью Своята, не в силах и мизинцем пошевелить. Но мысль о сыне, последнем живом сынишке, отрезвила. Своята махом перепрыгнул стол, сгрёб мелкого в охапку и побежал к сеням, выдыхая с хрипом. Так и видел, как язык впивается в спину, тягает взад, а там острые зубы рвут его тело, перемалывают с хрупом косточки.

Плечо больно толкнулось в дверь, ещё раз. Свежий ночной воздух пьянил, но Свояте некогда было переводить дух.

Бешено завопив, он помчался по селу, сжимая Ратко и поднимая всех.

Овражью в ту ночь не суждено было заснуть.

4

Никто толком и не понял, что лопотал одуревший мужичонка с мальцом на плече, но того и не требовалось. Деревенские – народ простой. Ежели беда у своего, то сперва помочь надо, а разобраться можно и потом. Зарёванного Ратко с трудом оторвали от тятьки, Свояте силком влили медовухи и, собрав кто что мог, гурьбой сурово двинулись к проклятой избе. Даже древний Завид со всеми потопал, опираясь на печной ухват, как на посох.

Кресты святые у всех напоказ, а кто-то даже иконку со свечкой прихватил, хотя и дорожил кустарным образком очень сильно.

Лишь одно уразумели у одичавшего Свояты – нечистый к нему в избу пожаловал. А супротив нечистого главные орудия – крест, икона да молитва.

Своята плёлся позади всех, всхлипывая и тарабаня неясное сухими губами.

– Всех пожрал... И Хотёна маво... А я привз! Я!

И гулко бил кулаком себе в грудь, брызгал слюной.

Где-то в ночной черноте плескалась река, да вдруг злобно загаркали вороны – мрачным хриплым разноголосьем, перепужав и без того напряжённых людей.

Изба Свояты утопала во мраке, и лишь отблески луны тревожно мелькали на глади водицы в бочке у дверей.

За стенами шебуршилось, грузно перекатывалось.

Своята завизжал битым псом и закрыл ладонями уши.

Толпа замерла у порога, притихла. Ещё недавно смело разбирали топоры да вилы, посмеивались над сбрендившим мужиком в усы, но теперь, у порога, заробели. А если там и правда зло притаилось? Кто первым рискнёт?

Выбирать не пришлось. Сени содрогнулись, посыпалась солома с крыши, а в дверь уже протискивалось что-то крупное. Ему отчаянно не хватало места, зловонные телеса колыхались как сырое печево, из брёвен летели щепки и мох. Тварь подобралась назад, и тут резво метнулась снова, грудой плоти вывалившись во двор.

Бабы заорали, от мужиков неслась отборная брань. И про молитвы сразу все забыли.

Образина всколыхнулась, поднялась. Тугой язык вился змеёй, выписывал кренделя у широкой пасти.

Мужики попятились. Один только, самый смелый, шагнул во двор, крикнул матом да с размаху ткнул вилами чудищу в бок. Зубья со шлепком ушли во влажное мясо, но погань лишь булькнула от досады. Крутанулся язычище, слизнул смельчака, как муху какую, и мигом отправил в рот.

Зачавкало.

Тут уж и мужики ор подняли. Побросали топоры и ломанулись кто куда. Старый Завид тоже смекнул, что дело плохо, но резвость давно уж растерял, так что первым уроду и попался. Полетел в утробу, успел ещё за зуб острый зацепиться, но пасть схлопнулась, обрубив начисто пальцы.

Своята совсем разум потерял – застыл в сторонке, выл и волосы на голове рвал. А тварь его будто и не заметила, прокатилась мимо, хлюпая мясцом. На её противной харе прорезались мерзкие белёсые глазки.

Вилы выпали из бочины, упали на траву.

Овражцы разбегались по деревне. Одни в избы поспешили, родных спасать. Иные к лесу подались, а кто и к реке. Но тварь, ещё только вот неуклюже пролезающая в двери, заскользила ловко, шустро, язык бросался метко и бил без промаху. Деревенские с визгом ныряли в алчную пасть, и тут же исчезали без следа.

А мерзость разбухала, наращивала плоть с каждым сожранным. Бугры на теле превратились в валуны, жилы как веревки, рот размером с добрые сени. И текло склизкое с неё, заливало землицу.

Глядит Своята – а девка мелкая следом за тварью идёт, головку повесила, ветерок волосья треплет, но идёт спокойно, в одной рубахе, не спешит никуда.

Вокруг крики и стоны, словно родное Овражье в пекло свалилось, а этой всё равно. И такая ненависть в Свояте взгорелась, что даже в уме прояснилось. Прыжком подскочил к Дарёне и сшиб её наземь, пальцы на тонком горлышке сжал, собрался давить что есть мочи. А эта смотрит на него бездонными глазьями и ресницами хлопает.

А в очах – мука бесконечная. Вспомнил Своята, как она на него зыркнула там, в избе, когда извиняться вздумала, и понял – не злобу он тогда у неё во взгляде уловил, а презрение. Но за что их презирать-то? За что обрекать на такое?

Слёзы душили Свояту, он елозил мозолистыми пальцами по белой коже девчонки, но нажать не мог. А Дарёна и противиться не пыталась.

– За-а-а... что? За-а-а что погу-била?

Девка ответила тихо – Своята еле разобрал.

– Прости, тятя. Не вы мне зло принесли.

– За-а-а что?!

– Ни при чём вы. Я себя ненавижу!

И заплакала. Своята руки разжал – силы ушли, а внутри ничего не осталось. Выгорело. Дарёна не шевелилась под ним, щуплое тельце грело слишком уж сильно – жар у девчонки. Но Свояте было плевать.

Шатаясь, поднялся. В голове всплыло имя Ратко – он же оставил сынишку у Завида! Тело не слушалось, но Своята, размазывая солёную сырость по лицу, побрёл к знакомой избе, с силой передвигая ноги. Воздух то и дело вспарывали вопли, но всё реже. Сапоги топтали пахучую слизь, скользили. От смрада воротило нутро.

Дом Завида оказался пуст. То ли тварь всех поела, то ли убежать сумели, и Ратко с собой прихватили. Но Своята знал, что мóчи кидаться куда-то, искать, у него совсем не осталось. Вышел во двор и упал на колени.

В темноте захлюпало, всё ближе и ближе. Животный ужас скрутил кишки, сдавил грудину, но Своята даже не рыпнулся. Зачем? Для чего? Всех тварь пожрала, так куда теперь? Только туда же – в брюхо.

Погань подкатилась вплотную, затихарилась. Своята вытащил крестик, поцеловал, да сунул себе в рот. Может, хоть так скотина подавится, коли тело священно. Обхватил руками плечи и замер, зажмурившись так, что заболели веки.

Дыхнуло гнилью, и Свояту накрыло влажное и жаркое. Он думал о боли, но не ощутил ничего, а просто провалился во тьму.

И там его уже ждали.

* * *

Дарёна брела по опустошённому Овражью, спотыкаясь. Дело шло к утру, солнышко робко пробивалось к виднокраю, золотило крыши. Тяжкий ком внутри не рассасывался, лишь легче было от того, что всё наконец-то закончилось, но что проку от этакой лёгкости, если тебе всё равно свет не мил и хочется кинуться в реку, на самую глубину, и лежать там, лежать, пока...

Да и то – не смоют священные воды чёрной мерзости, какую она натворила.

Образина поджидала её у какой-то избы, устроилась громадной кучей, повалив хлипкий тын. Она так отъелась, что теперь возвышалась хлеще коньков на крышах, а пасть её могла бы вместить пол княжеской дружины разом. Вместе с конями.

Дарёна напрочь продрогла, пальцы на ногах превратились в ледышки, но это её почти не волновало. Все чувства выветрились, как корова слизнула.

Заметив девчонку, тварь растянула корявые губы, будто пыталась улыбнуться.

А Дарёна спросила на ходу, с надрывом:

– Хватит тебе? Сейчас-то хватит?

В разуме загудел привычный голос.

– С лихвой, родная. С лихвой.

* * *

Той окаянной ночью, когда Чернава погнала внучку в дремучий лес, Дарёна так и не сомкнула глаз. Поначалу она свернулась калачиком прямо у идола – Хозяюшко не велел ей уходить, да девочка и не смогла бы сделать и шагу, так вот замаялась. Холод её больше не тревожил, она вообще почти ничего не ощущала, только вечную усталость и пустоту. Хотя... Не совсем.

Внутри, под рёбрами, что-то грело, ворочалось. Это было совсем новое чувство, доселе ей неизвестное. Сперва оно порядком пугало её, но Дарёна утешала себя думами о том, что Хозяюшко ей худого не сделает, раз уж помочь обещался. Он что-то с ней сотворил, она уже не такая, как раньше, девочка это знала, но ради мамы, тяти, бабули и всех остальных стоило потерпеть. Если не ради них, то для кого?

Утро ещё и не думало наступать, когда идол сверкнул здоровым глазом и выдал послание: пора идти. Дарёна безропотно встала и, погружая израненные стопы в листья да иголки, двинулась с полянки в лес. А когда вошла в чащу, свечка за спиной мигом потухла.

И снова ветви сами раздвигались пред ней, кочки убегали в стороны, а валежник перекатывался прочь. Где-то в стороне мелькнула испуганная морда Лешего, грибами поросшего да с моховой бородой. Дарёна отстранённо задумалась: кто ж такой этот Хозяюшко, какая у него силища, если сам Лесной хозяин у него на посылках?

Но размышлять не хотелось. Девочка брела к деревне и мысленно готовилась к тому, что там увидит.

Но не смогла. И ещё задолго до избушки Чернавы поняла, что по-прежнему уже никогда не будет.

Она ждала погрома, ждала разоренья, но и того, что всё-таки родные будут живы и здоровы. Встретит её мама, обнимет, зашепчет ласково в ушко. Тятя щёлкнет по носу, погладит по головке. Бабка... Бабка поворчит для виду, но в глазах нет-нет да и мелькнёт забота и радость от того, что внученька целёхонька осталась и поручение выполнила.

Ведь Хозяюшко сказал, что поможет. А какая ещё помощь может быть?

Вот только избушки Чернавы больше не было. На её месте полыхала разваленная головёшка. Таким пламенем жарким, что Дарёна и близко подобраться не смогла, – сам воздух жёг легкие.

Она обошла деревню слева, но куда ни пробовала сунуться, везде утыкалась в жар.

Деревня исчезла, обратилась в пепелище.

Дарёна без сил сползла на землю. Слёзы жгли щёки похлеще пожара.

– Ты... Ты... Об-бещал! По-помочь!

Под рёбрами завозилось, заворчало.

– Помогу. Сгорели тела, да души остались. Вернём мы родных.

Голос шёл изнутри, будто сама Дарёна про себя говорила. С ней Хозяюшко, значит, не оставил! Но как родных вернуть, коли сожжено всё?

– Надобно живицы набрать. С ней и вернём.

Живицы? Вроде той, что с деревьев течёт, если порезать? Дарёна коснулась ближайшей сосенки. Да она готова ногтями кору рвать до смолы, сколько нужно, если придётся!

– Не той. Человечьей.

Ни капли тогда не поняла Дарёна, но Хозяюшко наставил: идти к соседям в деревню, к людям, ночи дождаться. А там он сделает всё, что нужно.

Руки и ноги слушались плохо, но Дарёна пошла. Она нечасто хаживала к соседям, но знала, что недалече, если пробраться через лесок и обойти по мостику звонкий ручей, то упрешься в Снопцы – там люди добрые, приголубят и покормят.

Но вместо Снопцов увидела девочка уголья и камни. Вороги их тоже не пощадили.

Сколько бродила Дарёна – сама бы не вспомнила. Ночевала в лесу под лапами сосен, грызла сухари, которые чудом нашла в одной из разорённых деревень. Мёртвая полоса от набега иноземцев тянулась далеко, и не было в ней ни просвета.

Но в один день, когда Дарёна и не ждала уж встретить живого человека, вышла она к мелкой, но уютной деревеньке. Приняли её местные, обогрели, снедью завалили, и подумала девчонка, что закончились её страдания. Что надо ночи ещё дождаться, и тогда Хозяюшко примется за работу, и всё будет хорошо.

Что за работа и что за живица ему требовалась, она больше не спрашивала. Что будет, то и будет.

Ночью деревни, которую звали Опёлками, не стало. Тех добрых людей, что так радушно приняли Дарёну, Хозяюшко слопал, не колеблясь.

Девочка рыдала и ревела, но помочь опёльцам ничем не могла. А когда насытился Хозяюшко, то недовольно скривил уродливый рот.

– Маловато селеньице. В нашей-то сколько людёв было? А тут... Не хватит живицы, ой не хватит.

Содрогнулся раз, другой и выдал мясную кровавую кашу прямо под деревья в местном леске.

– Новую надо набрать. Иди дальше.

И Дарёна пошла.

* * *

– Верни всех. Верни, слышишь? Раз хватит тебе...

Мясная гора покачивалась и колыхалась, мутные очи с жёлтыми зрачками вращались в глазницах, пасть дышала смрадом и свежей кровью.

Хозяюшко готовился. Переваривал.

Дарёна стояла рядом, стиснув кулачки. Ноги держали её лишь каким-то чудом, голова плыла, тени захлёстывали взор. Но сдаваться она не собиралась. Ради своих сгубила две деревни. И ежели Хозяюшко соврал, то пусть и её сожрёт на месте. Но ежели нет...

Мерзкие телеса снова задергались, разбрызгивая густые капли сукровицы. Дарёна уж испугалась, что Хозяюшко снова опоржнит нутро без толку и что всё было зря, но на этот раз из утробы твари полезло не месиво.

Что-то большое, окутанное вязкой слюной, плюхнулось наземь. Вяло зашевелилось.

У Дарёны замерло сердечко.

Она кинулась к неопрятному кулю, принялась разгребать противные слюни. И когда ей, наконец, удалось, девочка вскрикнула, прянула взад.

С земли поднимался червонный от крови кусок плоти. Руки и ноги точно из кусков собрали, вместо кожи тонкая плёнка, из зубастого рта краснота сочится. Лысая башка повернулась влево, вправо, моргнула страшными зенками. Кривой палец поскрёб дырки, что красовались вместо носа.

Расправила плечи образина, вдохнула сладко. Увидела Дарёну, расплылась в рваной улыбке.

Знакомый голос заскрипел старой корягой:

– Ну здравствуй, внученька. Вот я и вернулась.

Дарина Стрельченко

С наперсток надежды

Александра открывает окно, и с осенним холодом в комнату врываются гомон, смех и скрип веток: ветер несёт тучи. Она стоит у окна, глядя на старух во дворе, бегающих детей, на Сашку-младшую, а поверх в стекле отражается собственное лицо: морщины и седина, бесцветный волосок из родинки на виске.

Сашка-младшая перелезает через забор и бежит через палисадник. Одна коса распустилась, Сашка размахивает сухой веткой. За спиной Александры вздыхает и раскуривает свою трубочку дед Алень, мальчишкой сажавший дерево, пошедшее на матицу. Алень задирает голову, глядит в потолок. Оттуда смеётся Алёнка, его праправнучка, которой напекло солнцем голову в поле – много ли дитю надо.

– Деда, а деда, а блины будут сегодня?

– Да уж поди, – цокает дед Алень.

Алёнка спускается – лёгонькая, как сверчок, с полки на лавку, с лавки на пол – подходит на цыпочках к Александре, трётся щекой. Александра оборачивается, но не видит, не чувствует. Все трое вздыхают вместе.

– Ну, может, попозже, – надеется Алёнка, вспархивает на горку подушек, ни одну не примяв. Дед Алень смотрит на неё, потом на Александру, думает, что нос сапожком у обеих, а с Сашкой-младшей у Алёнки ещё и глаза одинаковые: яркие угольки в печке.

– Бабушка Александра-а! – на пробу кричит Алёнка.

Александра не слышит, зато из кладовки выбирается Кондрат. Буркает:

– Чего орёшь, как оглашённая? Думал, пожар.

– Нет пожара, – смеётся Алёнка. – Смотри, смотри! Доску вытаскивает!

Александра и правда вытягивает из-под стола табурет, взгромождается на него ногами и стучит дверцами шкафа, вытаскивая доску. Сыплется мука, Алёнка с визгом отскакивает. Александра спускается, кладёт доску на стол. Стряхивает старую муку тряпочкой, приносит два таза: один под начинку, другой под тесто.

– С мясом, бабушка! – подзуживает Алёнка. – И с творогом!

– Да не слышит она тебя, – хмыкает Кондрат.

Александра нашаривает на шее очки, принимается за тесто.

– Ушами не слышит. Зато сердцем... – тянет дед Алень и велит: – Идите, будите остальных, что ли, а то ведь проспят блины-то.

* * *

С приходом живых изба наполняется запахами и шумом. Александра приготовила тесто, и теперь дед Илья рубит капусту, тётя Лариса возится с тяжёлой мясорубкой из чугуна. Арина смеётся, болтает с кем-то, прижав телефон плечом, а сама нарезает лук. Сашка-младшая льнёт к бабушке под ревнивым взглядом Алёны. Дед Алень посасывает трубку в сторонке, смотрит на внуков.

Тикают старые ходики, Арина включает музыку на телефоне, и семья садится за стол: Александра, Сашка-младшая, Лариса, Алёнка, баба Валентина, дед Алень, Кондрат. Живые складывают блины конвертами и начиняют творогом. Обсуждают Аринино платье к свадьбе, Ларисины статьи, Сашкину школу, старые письма, найденные в сарае. Письма писала Анна, сестра Валентины. Когда речь заходит о ней, Анна застенчиво выглядывает из отцовского кабинета, садится к столу, тянет к блинам невесомые пальцы.

Когда таз с фаршем наполовину пустеет, дед Илья говорит:

– Хорошо, когда много мяса. А мы траву ели. Помнишь, Шура?

Александра кивает, быстро закатывает блин трубочкой. Кладёт на доску со стороны живых.

– Лепёшки пекли с лебедой.

Анна ёжится, а Кондрат говорит в воздух:

– Тяжёленько было...

Дед Алень скрывается за газетой, бесшумно листает.

– У нас на семерых одни ботиночки были, помнишь? Кто первым встал, тот и надел. А у Аринки, гляди, туфли какие свадебные! – Баба Валентина ворчит, но слышно, что радуется. Низкая лампа весело золотится, пахнет творогом с яблоками.

– Красивые туфли, – соглашается Алёнка, заворачивает свой невидимый блинчик с мясом, кладёт на противень.

– А ботиночки лаковые помнишь? – скрипит Кондрат. – Которые стащила-то, а, Анечка?

Про ботиночки помнят все. Анна заливается краской, Алёнка громко смеётся, а Сашка-младшая вдруг поднимает голову, и её рука замирает над доской. Все сидящие за столом впиваются в неё взглядами. Сашка медлит секунду и кладёт блин по центру: ни к живым, ни к предкам.

Алёнка касается Сашкиного плеча пальцем, щекочет той щёку концом своей косы с вплетённой лентой. Сашка хмурится, думает, что щекочется её собственная косичка с заколкой-бабочкой. Откидывает за спину.

– Э-эх, – тянет Кондрат.

Предки вздыхают. Разговор по обе стороны стола умолкает, блюдо с начинёнными блинами ставят в печь, чтоб не стыли. Когда с этим покончено, живые дружно поднимаются из-за стола, принимаются за уборку. Выметают углы, намывают стёкла. Баба Валентина ворчит с одобрением:

– Духи не пролезут.

Арина натирает дверные ручки, содой моет старый сервиз, подаренный ещё гимназистке Анне. Анна улыбается, глядя на белые блюдца, тонкие чашки с синей каёмкой.

Дед Илья накрывает стол скатертью, выставляет свечи, но пока их не зажигают. Сашка-младшая мокрой тряпкой убирает пыль на шкафах, Александра придерживает её за пояс. Лариса шваброй орудует под кроватями и диваном.

– Прочь пауков! – веселится Алёнка. Из-под кровати выкатывается напёрсток. Баба Валентина разглядывает блеснувшую точечку, провожает глазами. Александра вздрагивает.

– Тот самый! – в один голос вскрикивают Алёнка и Сашка-младшая и бросаются к напёрстку. Алёнкины пальцы проходят насквозь, Сашка разглядывает напёрсточек на ладони. Крохотный, дореволюционный.

– С ним ещё баба Валентина шила, – говорит Алёнка. Сашка не слышит, но знает и так: баба Валентина, а за ней тётя Анна, а за ней Александра, а за ней Лариса и мама. Мама училась в школе, когда напёрсточек потерялся. Думали, навсегда, а вот он.

Алёнка завистливо вздыхает: напёрсток красивый, родись она позже – достался б ей. А так будет у Сашки-младшей, а та даже рукодельничать не любит, хотя тканей сейчас, пуговиц, лент – сколько хочешь.

Сашка рассматривает напёрсток, поднеся к глазам: рисунок с курочкой, железные листочки по ободку. Вытирает о край футболки и отдаёт Александре. Александра то ли улыбается, то ли хмурится – не поймёшь, прячет напёрсток в карман. Уборка возобновляется: протирают сервант, плафоны большой люстры. Плафоны тихо звенят, им вторит далёкий звон колоколов из храма на той стороне деревни, полуразрушенного полвека назад.

Дед Илья приносит дрова, вытаскивает мешки с мусором. Перетряхивают матрасы, стелют чистые половики, складывают свежие дрова у печи. А потом живые уходят в баню, и изба затихает, только тоненько звенят чашки и стеклянная люстра. В окна плывут сумерки.

Предки разглядывают портреты, которыми увешана стенка напротив: Сашка-младшая и их протёрла, стоя босыми ногами на диване, взобравшись на те самые подушки, на которые любит взлетать Алёнка.

Анна – гимназистка. Дед Антон – лётчик. Четверо мужчин в кителях. Лётчик – дядя Гена. Васька с гармошкой. Алёнка знает всех, Сашка-младшая – уже нет. Ничего, придёт время – узнает. Алёнка ей всё расскажет. Алёнка думает иногда, что они могли бы дружить с Сашкой. Но они только сейчас ровесницы, а мелькнут ещё Деды – и Сашка станет старше, а там и совсем повзрослеет. И когда сядут наконец по одну сторону стола, будет уже совсем не такой.

Кондрат выглядывает во двор: в небе собирается снег, в бане живые готовят им веники.

– Хорошо, – кивает баба Валентина.

А потом живые возвращаются в тихий и чистый дом. Накрывают ужин, зажигают свечи, и семья собирается за столом, каждый – со своей стороны.

Перед тем как начать есть, дед Илья, старший, открывает дверь, приглашая.

– Да мы, дружок, и так тут, – ворчит Кондрат, тянется за красивой Анниной тарелкой: сервиз выставили специально для них.

Дед Илья обходит стол с зажжённой свечой, садится рядом с Александрой. Несколько секунд слышно только, как трещит свечка, воет ветер и дышат живые. Даже Сашка притихла. Анна тихонько напевает, но живые не слышат. Тогда Александра говорит с хрипотцой:

– Разделите с нами наш ужин...

И все приступают к блинам.

Сашка-младшая уписывает за обе щёки: с капустой, с яйцом, с мясом, с творогом. Чай крепкий и сладкий, в комнате пахнет тестом, и звучат негромкие голоса. Она ест, прислушиваясь, и усталость, сытость, истома после бани наваливаются, влекут в дрёму. Сашка протирает глаза, таращится. Нельзя спать. В Деды ужинают до глубокой ночи, уйдёшь раньше – обидишь предков. Сашка глядит в темноту – в избе уже совсем сумрачно, стол будто в кругу света, а по углам свечи едва дотягиваются, и кажется, что в окна стучат чужие мёртвые...

Она наелась, но последний блинчик с малиной торчит так заманчиво. Сашка смотрит на бабушку Александру, которая аккуратно ест медовый блин с чаем, берёт малиновый и кладёт на свою тарелку, чтоб не закапать скатерть. А скатерть почему-то стала совсем другая: грубая, холщовая, что ли... Свет так падает? Сашка задумчиво смотрит перед собой. Фарфоровая тарелочка выглядит сказочной, почти детской, и блина на ней нет... Когда съела?

Сашка скашивает взгляд на блюдо с блинами, но блинов нет и там, блюдо тоже исчезло. Зато посреди стола стоит самовар, и стало ещё темнее, чем прежде, будто свечей меньше. Сашка считает свечи, убеждается, что их всего три, и слабый свет ещё несколько секунд прячет главное – лица. Кругом лица совсем другие. Не сестра, не мама с отцом, не тётя с дядей, не бабушка с дедом.

Сашка узнаёт Анну-гимназистку и понимает: за столом люди с портретов. По спине пробегают мурашки. А ещё живот урчит – странно как, она ведь только что наелась... Но блинов на столе нет в помине, не пахнет ни тестом, ни начинкой, только чаем и то – непривычно горько. Саша обегает глазами избу и лица. С силой моргает. Нет, всё на месте. Эти незнакомые знакомые, родная изба, но всё не так...

– Энциклопедию жалко, – говорит светленький мальчик, похожий на Анну. Сашка всматривается и понимает, что как раз он, только чуть постарше, стоит на портрете с бабой Валентиной.

– Зато на керосин выменяли, – шепелявит мужчина, которого Сашка не может узнать и боится: он в бинтах, с папиросой. – Сколько можно материны платья продавать. Проживёшь без своей книжки.

Сашка вертит головой. Пустой стол. Чужие. Свои. У них тоже Деды. Хочется домой. Но она и так дома.

– Не вертись, егоза, – одёргивает её женщина из угла. У женщины глаза как у мамы, Сашка тянется к ней, а потом звучит ещё один голос, и Сашка закашливается от страха, пропускает фразу. Слышит только:

– Опять Шура кашляет. Пусть спит в пальто, что ли.

И узнаёт деда Кондрата, совсем молодого. Ни за что бы не признала, если бы не шрам вдоль щеки! Правда, у деда на портрете шрам старый, тёмный рубец. А у этого – красный и страшный.

– Дров не напасёшься.

«Они все в варежках, – вдруг соображает Сашка. – Я тоже...»

Варежки с дыркой на большом пальце и кусаются.

– Шурка, дай-ка руку, – зовёт кто-то. Сашка не сразу понимает, что обращаются к ней. Мальчик, сидящий рядом, толкает в бок, и она снимает варежку, протягивает ладонь на голос.

Говорит совсем пожилая женщина, морщинистая, похожая на бабушку, но кто она, Сашка понять не может. Женщина берёт её руку в свою и кладёт что-то в ладонь: маленькое, холодное. Сашка сжимает. Ободок врезается в кожу.

– Сподручней теперь приданое-то шить будет? – смеётся кто-то. Это первый смех, первый бодрый голос. Саша ищет глазами говорящего и видит деда Аленя: узнаёт по портрету. Он смотрит, будто ждёт ответа. И пожилая женщина, которая дала ей что-то, – тоже. Сашка осторожно кивает, разжимает ладонь и видит напёрсток с курочкой. Дед Алень смеётся, но никто этого будто не слышит. Сашка подмечает, что дед Алень какой-то прозрачный, и те, кто с ним рядом, тоже.

– Картошки много ушло?

Сашка слушает про картошку, а сама хмурится – стол почти пустой: ужин на Деды собрали совсем скудный, и тот уже съели. И хотя она тоже ела вместе со всеми, в животе всё урчит и сосёт, будто там камешки из реки. Глубокая миска на столе дымится, но пуста: в ней что-то было, Сашка пытается угадать, что. Картошка? Кутья?

– На посадку только осталось. Унесёшь в погреб, Генка?

Мальчик рядом кивает. Сашка видит керосиновую лампу, таз и половики: не те нарядные, что лежат обычно, а растрёпанные, исхоженные... Становится грустно и страшно, хочется приткнуться к маме, к бабушке.

– Весной посадим.

Сашка кашляет, и в груди неприятно хрипит, хрустит.

– Если доживём, – шепелявит Кондрат. Анна опускает глаза, обнимает светловолосого мальчишку.

Портретов на стене меньше, чем Сашка помнит, а фотографий почти нет. Сервант пустой: ни расписных чашек, ни книг, ни коробки конфет с Нового года. Сашке хочется облизать ложку, и она облизывает. Ложка тёплая, но на вкус – просто металл.

– Ну, пора, что ли, спать ложиться? – говорит кто-то.

– Так Деды же, – возражает Анна.

Дед Алень и другие, на той стороне стола, предки предков, вздыхают хором. Их не слышат.

– Они не в обиде, – хрипло говорит Сашка, но её тоже не слышат.

– Нечего свечи жечь, – бурчит Кондрат.

За окном идёт снег, и быстрые тени ложатся на лепесток чёрного хлеба в чашке.

– Пройдёт это всё?.. – шепчет Сашка, хоть и понимает уже, что она вовсе не Сашка, и её заколки, книги, орешки в вазочке, бабушкины рассказы, мамины руки – далеко-далеко, и неясно, наступят ли...

Люди за столом отводят глаза. «Они не знают, – соображает Сашка. – И те... Предки... Тоже не знают».

– Ты, Шурка, не загадывай, – буркает мальчик рядом. Наверное, это её брат. Верней, брат бабушки Александры... Бабушка говорила, он погиб совсем молодым, разбился.

– Гена, – с нежностью шепчет Сашка и берёт брата за руку. Она знает от бабушки, что он был лётчиком-испытателем, она столько раз смотрела в голубые глаза на портрете, говорила всем: он ужасно смелый! – Вот ты какой... Ужасно смелый!

Гена хмурится, а потом улыбается и становится так похож на бабушку.

– Ну, нашла тоже, – ворчит, но люди за столом тоже вдруг всё-таки улыбаются, хоть немного, а дед Алень, облокотившись на столешницу, говорит:

– Пройдёт, Шурка.

Предки предков на той стороне стола замирают. Анна отводит глаза, а кто-то шепчет:

– Куда про будущее рядить полез, дед!

Дед Алень отсаживается в уголок, раскуривает трубку. Сашка понимает, что никто из живых не слышал дедовых слов. Сглатывает и говорит Гене:

– Слушай... Ты ужасно смелый, я знаю...

Дед Алень морщится в уголку. Ярко вспыхивает свеча, и Сашка-младшая возвращается в настоящее, в котором никто и не заметил отлучки.

Что это было?

Она смотрит на бабушку Александру и на миг видит худую девочку Шуру – собственное отражение в пустом серванте там, в прошлом.

На столе снова фарфор и скатерть. Анна-гимназистка опять призрак. В чашке снова полно блинов, в пиалах мёд, варенье и джем.

Дед Алень подмигивает Сашке. Предки всё те же. Разве что предками стали и те живые, кто сидел рядом с ней минуту назад... Или век назад? Сколько это лет?.. Сашку трясёт, она пытается подсчитать, оглядывает стол и понимает: с тех Дедов осталась только бабушка Александра. А когда-то и она пересядет на тот край стола. И мама с сестрой... Сжимается сердце.

А тут будут кто-то совсем другие, кого она и не знает даже. И они не увидят их, не услышат...

Но те живые, кто был с ней в прошлом, – как они, наверное, теперь смотрят на них, живых, сейчас! Они ведь, может быть, и не верили даже, что кто-то ещё будет... Что что-то ещё наступит. Только дед Алень сказал: «Пройдёт, Шурка».

– Пройдёт, Шурка, – шевелит губами Сашка, а вокруг стук тарелок, на ложечке блестит мёд, и тётя Лариса стряхивает с её плеча рябиновый лист. А напротив сидит Алёнка, смотрит и не смеётся. И все остальные с той стороны смотрят на неё внимательно и как-то с надеждой. Сашке не верится ни в то, где она побывала, ни в то, что вернулась.

Александра наклоняется, спрашивает так, что никто не слышит:

– Сашенька, что такое?

– Они тут, – шепчет Сашка и стискивает руку бабушки Александры, Шуры.

– Они всегда тут, – отвечает бабушка. Наклоняется ещё ближе, просит: – Поблагодари деда Аленя...

– За что? – бормочет Сашка, не размыкая губ. Бабушка не подсказывает. Тогда Сашка кивает. Поднимает глаза на Алёнку, проходит взглядом по другим лицам. Смотрит на деда Аленя, сморщенного, усталого. Говорит Анне:

– Спасибо за напёрсток...

А потом деду Аленю:

– Спасибо... За обещание...

Кладёт напёрсток на стол, на середину, пыльный и тёплый после ладони.

Евгений ЧеширКо

Тёмная история

Дядю Витю Анохина я знал с детства. Когда я был ещё совсем маленьким, он уже был старым и седым. Честно говоря, ни тогда, ни сейчас я не знал и не знаю точный его возраст. Лет семьдесят, наверное. Ничем не примечательный старичок с живыми не по возрасту глазами и довольно бодрой походкой. Он жил на моей улице всего через пять дворов от меня. Я всегда с ним здоровался, встретившись на улице. Но этим наше общение и ограничивалось. Даже когда я стал взрослым, у меня никогда не было с ним никаких общих дел. Сосед и сосед.

– Толь, привет! – услышал я однажды его голос из-за забора, проходя мимо его двора.

– Здравствуйте, дядь Вить! – махнул я рукой и собрался было уже продолжить путь, но он быстрым шагом подошёл к невысокому забору и уставился на меня каким-то просящим взглядом.

– Может, чаю, Толь? – внезапно предложил он.

Это не входило в мои планы, да и вообще, с чего бы это вдруг? Что за странное предложение? Почувствовав мой настрой, Анохин засуетился.

– У меня и кофе есть. И сахар даже, если ты любишь. Я-то без сахара пью...

Я бросил взгляд на часы. Никаких важных дел у меня не было, но и чаёвничать с дядей Витей я тоже не планировал. Но всё же что-то меня остановило от того, чтобы ответить отказом. То ли этот странный, будто бы напуганный взгляд, то ли ещё что-то.

– А что случилось, дядь Вить? – спросил я.

– Да ничего, просто поговорить захотелось. Живём рядом уже столько лет, а знать друг друга не знаем. Да ты не подумай ничего. Нет так нет.

Я посмотрел на дядю Витю. Он всегда жил в своём доме один. Насколько я помнил, жена у него умерла лет тридцать назад, но они успели родить сына, который уже давно уехал в город и редко навещал отца. Конечно, в таком одиночестве и с ума можно сойти. Мне стало жаль его.

– Ну давайте, что ли, – кивнул я, – только недолго, у меня ещё дома дела.

– Конечно-конечно, – обрадовался он, – хочешь – в дом зайдём, а нет – вот здесь на лавочке посидим, попьём. Я только чайник поставлю.

Дядя Витя убежал в дом и вернулся минут через десять с двумя дымящимися кружками в руках. Мы расположились с ним на скамейке у ворот. Я не знал, о чём можно с ним поговорить, но он сам начал разговор.

– Да ты не переживай, – заметив моё волнение, произнёс он, – сейчас уже темнеть будет, а я после темноты из дома не выхожу. Немножко посидим да пойдём по домам.

После этого странного признания я понял, что ни разу не видел дядю Витю вечером на улице.

– Боитесь, что ли? – хмыкнул я. – У нас-то чего бояться? Медведей нет, волки только с шакалами, но они в деревню не заходят.

– Боюсь, Толь, очень боюсь, – серьёзно ответил он и поставил кружку чая на скамейку. Видимо, он и не собирался его пить, а приглашение было просто поводом для чего-то. Некоторое время он молчал, а затем снова заговорил: – У меня же сын Лёнька. Я ему звонил на днях – приедь, говорю, а у него там дела какие-то, не до меня. Но оно и понятно, я его не виню.

Я решил не перебивать старика. Чем быстрее он выговорится, а судя по всему, именно это ему и нужно было, тем быстрее я уйду домой.

– Ты, Толь, не серчай, что отвлекаю тебя. Просто страшно немного. А так с живым человеком поговоришь – и уже полегче.

– С живым, – хохотнул я, – а вы с мёртвыми, что ли, общаетесь?

– Да, – кивнул он и то, как он это сказал, почему-то тут же убедило меня в правдивости его слов. – Я же как поседел-то? Молодой ещё был. На соседней улице, где сейчас Романенко живут, знаешь? Вот, там раньше дед жил один. Целыми сутками на скамейке сидел у ворот. Утром идёшь – сидит, вечером идёшь – сидит. Жуткий такой дед... Уставится в одну точку и смотрит. Мы над ним посмеивались, конечно. А однажды иду домой, а он мне рукой машет, мол, подойди. Подхожу. Садись, говорит, посиди. А что делать? У нас раньше воспитание другое было – просит о чём-то старый человек, значит, нужно уважить. Сажусь. И давай он мне какие-то истории рассказывать – о детстве своём, о войне, о всякой всячине, в общем. А я слушаю вполуха, а сам думаю, как бы мне поскорее сбежать. И вот, значит, задумался я о чём-то, а он всё вещает. Слышу – что-то странное говорит. Про какие-то тёмные овраги, про лес чёрный, про реку без воды. Не пойму я ничего. Стал прислушиваться, а он вроде как рассказывает, что он прямо сейчас видит. Ну, иду я, говорит, сейчас через заросли, а они меня за одежду хватают, вниз тянут, под землю хотят утащить. Ночь, говорит, а звёзд нет. А я и думаю – какая ещё ночь? День на дворе. Но не перебиваю – жду, чем закончится. А он всё своё талдычит – темно, говорит, не вижу ничего. Лес большой, чёрный, но там где-то что-то белеет. Ты видишь? Спрашивает. Я говорю, не вижу ничего, дедушка. А он опять за своё – нет здесь живых, говорит, одни мёртвые бродят. А мне и страшно, и интересно. Потом как вскрикнет – вон она идёт! В белом! Гляжу – и правда, идёт по улице женщина. Вся в белом, а на лице накидка какая-то. И прямо к нам заворачивает. Подошла, встала напротив деда и стоит, ждёт чего-то. А мне жутко до ужаса – вроде и день, а странное что-то происходит. Я и схватил этого деда за руку.

Дядя Витя замолчал и даже немного поёжился, вспоминая события того дня.

– И что? – заинтересованно спросил я.

– А то, что рука ледяная. Мёртвый, понимаешь? Будто бы он уже часов пять как помер на той скамейке. Окоченел и сидит. А мне так страшно стало – он же вот только со мной разговаривал. Как драпанул я оттуда. Домой прибежал, никому, конечно, не рассказал ничего, а потом глядь, а на висках волосы побелели. Страшно было, очень страшно.

– Так а с дедом-то что? Правда помер?

– Правда. Через пару дней видел, как гроб на кладбище повезли. Но дело же и не в этом совсем. Я вот думал потом, размышлял – это что же получается, что он мёртвый сидел и рассказывал про лес этот чёрный, про овраги... Он мне рассказать хотел, что люди после смерти видят, что ли?

Не могу сказать, что эта история произвела на меня тогда сильное впечатление. Всё же стоит сделать скидку на возраст дяди Вити. Может, ему приснилось всё это.

– А что за женщина-то была? – спросил я.

Дядя Витя покосился на меня и недобро усмехнулся.

– А то ты сам не понимаешь... И вот с тех пор я по ночи на улице стараюсь не бывать – разное мне мерещится, страшно становится.

– Ну, дядь Вить, – решил я успокоить старика, – это самовнушение, сами же понимаете.

– Так-то оно так, – кивнул он, – но вот скажи – дед этот правда со мной говорил или мне это всё причудилось?

– Да кто его знает? – пожал я плечами. – Может, задремали вы на скамейке, а дед и помер в этот момент. Так совпало просто. А вам и приснилось всё это.

– Ну, пусть так, пусть так... Ладно, Толь. Чего ты, допил чаёк?

Анохин взял из моих рук пустую кружку, взял свою и поднялся со скамейки.

– Спасибо, дядь Вить. Вкусный у вас чай. Вы мне только скажите – женщина эта... Вы её больше не видели в деревне никогда? Ну мало ли, может, это соседка какая была?

– Видел, Толь, видел, – вздохнул дядя Витя, – я поэтому тебя и попросил со мной посидеть. Вон она стоит, на той стороне дороги у столба.

Я посмотрел на указанное место, но никого там не увидел. Тем не менее мурашки по моей спине пробежались табуном.

– Где, дядь Вить?

– Ай, – по-старчески махнул он рукой и зашёл во двор, закрыв за собой калитку.

Ещё минут десять я сидел на скамейке в одиночестве, пытаясь рассмотреть в сгущающихся сумерках фигуру в белом, но так ничего и не увидел. Поднявшись, я посмотрел на окна дома дяди Вити. Он зажёг свет и, судя по звукам, включил телевизор. Вот же фантазёр, подумал я. Не каждый умеет такой жути навести.

Только через два дня я узнал, что дяди Вити в ту ночь не стало. Возможно, что и дольше бы никто об этом не знал, если бы не сын Лёнька, который, не сумев дозвониться до отца, приехал в деревню и обнаружил его мёртвого в доме. И кто знает, по каким чёрным лесам ему пришлось пройти в ту ночь, какие овраги преодолеть и кого увидеть в тех мрачных местах. Почему-то теперь всё, рассказанное им тем вечером, мне кажется правдой.

Погань

Иван поднял тяжёлые веки и уставился в окно, за которым только-только занималась весенняя утренняя заря. Несколько минут он смотрел на радостные цвета юного утра, предвещающего рождение нового неповторимого дня, а затем его вырвало прямо на ковёр. Иван успел свесить голову с дивана, поэтому его ложе не пострадало, не считая небольших брызг, которые, впрочем, не слишком отличались от цветовой гаммы дивана.

– Ну что, нравится, погань проклятая? – вытерев рот тыльной стороной ладони, бросил он куда-то перед собой. Иван хотел сказать ещё что-нибудь обидное, но вторая волна рвоты прервала его обличительную речь.

Он скатился с дивана и на коленках пополз к двери, но выдержки хватило лишь для того, чтобы сползти с ковра и на этот раз наблевать на линолеум. После этого он отполз в сторону, лёг на пол и, перевернувшись на спину, снова уставился в окно.

Нежные краски предрассветного неба окрашивали весь мир в розовый цвет, будто бы пытаясь показать его ранимость и хрупкость. Ещё несколько минут – и из-за горизонта показался краешек солнца. Иван не увидел его, но понял это по лучам, скользнувшим по стене и тут же окрасивших все мало-мальски блестящие предметы в ярко-золотой цвет.

Он вытер со щеки зловонную слюну и медленно поднялся на ноги. Выставив перед собой ладони с растопыренными пальцами, он долго рассматривал их дрожь, пытаясь унять её силой воли. Когда стало понятно, что ничего из этого не выйдет, он поковылял в ванную. Умывшись и приведя себя в порядок, он уставился на своё отражение в зеркале.

На него смотрел мужчина лет сорока пяти, хотя ему было всего тридцать восемь. Опухшие и заплывшие глаза равнодушно и даже обречённо взирали на него из зеркала, пугая белками с красной паутиной порванных капилляров. Щетина уже давно лишилась статуса лёгкой небритости и переросла в стадию подлеска заброшенной акациевой лесополосы. Щёки, уголки рта и мешки под глазами будто бы устали спорить с гравитацией и первыми потянулись к земле, предвидя скорое движение к ней всего организма.

– Нравится? – снова спросил Иван у своего отражения.

Тошнотворная судорога снова скрутила желудок, но он был уже пуст. Иван приблизил лицо к зеркалу и тихо проговорил:

– И это я ещё не начинал курить и есть жирное каждый день. Хочешь?

Отражение скривилось, а Иван снова почувствовал рвотный позыв. Затем его глаза помутнели, покрылись какой-то белёсой оболочкой, которая тут же лопнула под давлением других глаз, будто бы вынырнувших из глубины глазниц. Чёрные, без единого светлого пятна глаза смотрели на Ивана.

– Хватит, – произнёс какой-то низкий хриплый голос, тем не менее раздающийся откуда-то изнутри Ивана.

– А чего? Не нравится? – хмыкнул Иван. – Так вылезай из меня, на этом и закончим наш эксперимент.

– Себя же губишь, дурак, – прорычал голос.

– А чего мне себя жалеть, если внутри вот такое дерьмо сидит?

– Это ты про меня?

– Про тебя, про тебя. Про кого же ещё? Это же надо так попасть в двадцать первом веке – беса подцепить! Ну надо же... – хмыкнул Иван, – да и ты тоже учудил... Больше не в кого было вселиться? Нашёл же жертву – почти сорокалетний слесарь с язвой желудка и артритом коленного сустава. Совсем уже беда с душами? На хрена тебе моя?

Бес не спешил отвечать. Воспользовавшись этим, Иван ещё раз умылся и почистил зубы. Затем поставил чайник на плиту и сел за стол, обхватив голову руками. Голова раскалывалась, несмотря на все процедуры, во рту всё равно было противно, сердце билось, как после марафонского забега. Иван бросил взгляд на пустую бутылку, лежавшую на полу, и тошнота снова подкатила к горлу, сменившись резкой болью в желудке.

Бес появился внутри Ивана около полугода назад. Поначалу он никаким образом не обнаруживал своего присутствия, видимо, присматриваясь и принюхиваясь к Ивановой душе. Месяца через три он принялся аккуратно подковыривать её когтями, пытаясь найти слабое место, куда можно было бы просунуть костлявый палец и начать отделять душу от тела. Хоть это и довольно тонкая и деликатная работа, но обычно она не доставляла ему никакой сложности. Слабые места у человека всегда присутствуют в немалых количествах. У Ивана же их найти никак не удавалось. Конечно же, он не был святым, но вариантов подцепить когтём душу непьющего, некурящего и правильно питающегося человека гораздо меньше, чем душонку зависимого от чего-то.

Не найдя явных способов заполучить душу, бес принялся уговаривать Ивана. На какие ухищрения он только не шёл, чтобы обмануть человека, но и на эти уловки Иван не поддавался. В конце концов ему пришлось вскрыть карты и во всём сознаться Ивану. Дело же в том, что бес, однажды заселившийся в человека, не может покинуть его по собственной воле. Тут одно из двух – либо забирай душу и катись на все четыре стороны, либо дожидайся смерти человека и погибай вместе с ним. А вы как думали? Бесы тоже смертны, поэтому они так тщательно и подходят к выбору своих жертв. Иначе ни одной свободной души не осталось бы на этом свете.

Ничего этого Иван не знал, но после честного признания беса, он, недолго думая, оделся, сходил в магазин, купил ящик водки и тут же принялся методично её уничтожать, заливая в себя стаканами.

– Остановись, дурак! – верещал демон откуда-то из поджелудочной. – У тебя же здесь язва! Сам помрёшь и меня погубишь!

– А у меня выбор небольшой, – возражал заплетающимся языком Иван, – либо помереть, либо без души остаться.

– Ну и на что тебе эта душа? Ни жены, ни детей, ни друзей. Слесарем работаешь – там она тебе не пришей кобыле хвост. Крути себе гайки и не парься. Всё равно не пользуешься! Отдай и разошлись.

– Нет, погань. Помирать будем. Я так решил.

– Во дурак... – причитал бес, хватаясь лапами за рога.

Запой Ивана продолжался уже пятый день. С каждым днём ему становилось всё хуже. Боль в желудке стала обычным состоянием. Однажды Ивана вырвало кровью, и бес, почувствовав близкий конец, сдался.

– Чего ты хочешь? Ты же понимаешь, что я из тебя уже до самой смерти никуда не денусь? Не могу я взять и уйти. Я бы и с радостью, но не могу.

– Что, погань, испугался? – усмехнулся Иван, вытирая кровь с губ. – Жить хочешь?

– Хочу, – честно признался бес, – и не вижу в этом ничего зазорного. А вот почему ты не хочешь – это вопрос.

– А чего мне? Сам же говорил – ни жены, ни детей, ни друзей, даже кота дома нет. Кто по мне заплачет? А я доброе дело сделаю – одного чёрта с собой в могилку утащу. Может, и зачтётся мне это где-нибудь.

Пока человек говорил, бес снова попытался подсунуть коготь под душу, но Иван, почувствовав неладное, схватил начатую бутылку и поднёс к губам.

– Всё! Стой! Не надо! – закричал бес. – Помрём же из-за тебя, дурень.

– Значит так, – оперевшись спиной о стену, произнёс Иван, – условия такие – ты даже не смотришь на мою душу, я бросаю пить. Живём вместе, раз уж иначе никак. Друг другу не мешаем, разговариваем только по делу.

– К врачу сходишь, ладно? – жалостливо попросил бес. – Язву лечить нужно.

– Схожу. А ты там пока посмотри, что ещё не так. Почки проверь, а то побаливают.

– Всё проверю, всё расскажу, – закивал бес, аккуратно поправляя селезёнку когтистыми пальцами.

– Вот и договорились.

Иван поднялся на ноги, подошёл к раковине и вылил в неё содержимое бутылки.

На следующей неделе Иван по настоянию беса пошёл в поликлинику брать талон на лечение желудка. Там он и познакомился с медсестрой Ириной. Спустя полтора года язва закрылась, а Ирина стала женой Ивана, ещё через два года у них родился сын. Жизнь наладилась, и Иван, кажется, был вполне счастливым и здоровым человеком, не считая того, что проходя мимо церкви, он периодически падал на асфальт и бился в конвульсиях, а святая вода оставляла на его коже волдыри и ожоги. О своём внутреннем жильце Иван, конечно же, никому не рассказывал. Иногда он уходил гулять один, где и разговаривал с бесом. Так, чтобы их никто не услышал.

С момента их знакомства прошло уже больше тридцати лет. Иван состарился, состарилась и Ирина. Однажды она заболела какой-то злой болезнью и умерла во сне одной из осенних ночей.

Бес узнал об этом событии сразу же, потому что плотно пришитая душа вдруг оторвалась от тела Ивана и, повиснув на нескольких нитках, упала прямо на его рога. Бес тут же вцепился в неё своими когтями. Он и поверить не мог в случившееся. Сколько лет он просидел в этом теле, смирившись с тем, что ему суждено будет в нём и погибнуть, и вот такой подарок... Душа сама падает к нему в лапы.

– Больно, – услышал он голос Ивана, – рви.

Бес снова посмотрел на душу, не веря ни своим глазам, ни своим ушам. Он держал в руках не только свою свободу, но и своё бессмертие.

– Рви и уходи. Мне так будет легче.

– Вань, ну я тогда пойду, ладно?

– Рви!!! – рявкнул человек.

В груди Ивана вдруг закололо и всё затихло. Он смирился с тем, что остаток жизни проведёт без души. Но и спустя год тоска по ушедшей жене не отпускала. Впрочем, и к этому состоянию он уже привык. Всё чаще беспокоило сердце – оно кололо и болело. Иван понимал, что час его близок, поэтому решил исповедаться перед смертью. Но стоило ему переступить порог церкви, как он тут же упал в обморок и забился в конвульсиях. Уже в палате, лёжа на больничной койке, он постучал себя по груди костяшками пальцев.

– Что же ты не ушёл, погань? – спросил он слабеющим голосом.

Бес скосил глаза наверх, где его рога, глубоко впившись в сердце Ивана, прижимали к нему оторванную душу. Копытца беса не доставали до поверхности, заставляя болтаться его из стороны в сторону от каждого биения сердца. В тот момент, когда Иван крикнул: «Рви!!!», нечистый, испугавшись, подпрыгнул на месте и застрял рогами прямо в сердце человека, пригвоздив к нему и его раненую душу.

– Да ну тебя... – обиженно хмыкнул бес и сложил лапки на груди, раскачиваясь в такт угасающим ударам сердца.

Иван смотрел в окно, за которым снова только-только занималась весенняя утренняя заря. У него была душа, а это значило, что он всё ещё мог видеть красоту этого мира. И это было единственным его утешением в конце жизни.

Бес подтянул к себе конец свисавшей души и обернулся в неё, спасаясь от надвигающегося холода. И это тоже было единственным его утешением в конце жизни.

– Вань...

– Чего?

– Скажи им, чтобы не отпевали, ладно?

– Ладно, погань, ладно...

Смотритель маяка

Герман обхватил двумя ладонями тёплую кружку и, сделав большой глоток чая, откинулся на спинку стула, уставившись в пыльное стекло окна. Солнце уже утонуло в море, но всё ещё не сдавалось, раскрашивая небо на западе причудливыми мазками, будто пытаясь в одночасье отдать миру все свои нерастраченные за день цвета.

Герман протёр уставшие глаза и бросил взгляд на календарь. Судно с провиантом должно прийти на днях. Сегодня уже вряд ли, может, завтра. Скорее бы – еды хватит ещё на пару недель, а вот дизельное топливо уже почти на исходе. Есть, конечно, НЗ, но не хотелось бы его вскрывать – это же бумажки, отчёты, бюрократия... Зачем вскрыл, почему? Нет, пусть лучше судно придёт вовремя. Главное, чтобы погода не подвела.

Он снова посмотрел на затухающие отголоски солнца на небе, двумя глотками прикончил чай и, накинув лёгкую куртку, вышел из дома. Герман работал смотрителем маяка уже седьмой год, и это был своеобразный рекорд – до него самое продолжительное время здесь пробыл какой-то мужик, то ли Григорий, то ли Георгий. Ровно полгода продержался – когда в очередную навигацию ему завезли провиант, этот бедолага ждал судно на берегу со всеми своими немногочисленными пожитками. Плюнув в сторону маяка, тот забрался в катер, вцепился в скамейку и сказал, что если его не увезут прямо сейчас, то он и себя порежет, и ещё кого-нибудь из моряков до кучи. И для подтверждения своих слов приставил к своей шее лезвие ножа. Спорить с ним не стали – привычное дело. Отвезли на большую землю, как и всех предыдущих смотрителей. Все они как один говорили, что это место проклятое и нормальному человеку здесь не место. Наверное, так и было – только дело не в месте, а в людях. Разве нормальный человек захочет по собственной воле отправиться в одиночную ссылку на островок размером два квадратных километра на целый год? Явно же, в этом человеке должно быть что-то не так, чем-то он точно должен отличаться от других людей.

Чем отличался от других Герман? Он и сам часто задавал себе этот вопрос, но не находил ответа. Обычный человек, не хуже и не лучше других. Даже семья была... Когда-то. Давно, в прошлой жизни. Жена-красавица и дочка. Теперь их нет – он их убил. Сел за руль пьяным и убил, а сам живой остался, только руки сломал. Осознание всего ужаса не сразу пришло, а когда понял, что натворил, хотел и сам на тот свет отправиться. Священник один отговорил, в церкви, куда он ходил грех свой отмаливать. Он ему и посоветовал на маяк устроиться работать. Знал, наверное, что-то, да не говорил. Герман к совету прислушался, думал, что полгодика посидит здесь один, успокоится, может, поймёт что-нибудь, а вышло так, что уже седьмой год пошёл.

Нет, это отшельничество не помогло избавиться ему от боли, разрывающей его душу, каждый день он мысленно возвращался к тому страшному дню, но с острова некуда было сбежать и некому было рассказать о своих переживаниях. Поэтому он варился здесь в своих мыслях, как мясо в собственном соку, но не как нежное филе, а как старая жёсткая говядина, которая и через семь лет остаётся такой же старой и жёсткой. Но здесь он хотя бы чувствовал себя нужным. Нужным этому миру, людям. Значит, здесь его место, значит, так нужно кому-то.

Из горьких воспоминаний его вывел стук в дверь. Герман бросил взгляд на окно – он сам не заметил, как уже стемнело. Стук повторился.

Герман нервно сглотнул – он знал, что на острове нет никого, кроме него, но и кто стучит в его дверь он тоже знал. И каждый раз встреча с этими гостями была, мягко говоря, волнительной.

– Нет ещё корабля, сегодня ночью будет, – крикнул он.

Стук прекратился, но через мгновение раздался снова, уже в окно. Настойчивый такой стук, угрожающий. Герман опустил голову, заставляя себя сдержаться и не посмотреть сквозь стекло.

– Сказал же – сегодня ночью будет. Чего вы всполошились?

Снаружи раздался знакомый ему звук. Что-то вроде лёгкого дуновения ветра, но усиленного динамиком до уровня, от которого хочется сжать зубы и закрыть уши руками. Злятся чего-то, недовольничают...

– Чего вы разошлись, ребята? Будет сегодня корабль, будет. Маяк работает, сами видите. Мимо не проплывёт. Ещё ни разу не проплывал.

Чтобы самому убедиться в своих словах, он подошёл к окну и всё же заставил себя посмотреть наружу. И тут же отшатнулся. Сквозь стекло на него смотрело то, что когда-то было лицом человека. Безглазое, распухшее, сползшее вниз, как маска, сделанная из цельного куска масла. В разрывах кожи белели кости черепа. Его рот то открывался, обнажая остатки зубов, то вновь с силой захлопывался, производя тот самый страшный звук, похожий на дуновение ветра, который он слышал уже не раз. Но какой бы страшной ни была эта жуткая пародия на человеческое лицо, ужаснуло Германа не оно.

Маяк не светил.

Герман почувствовал, как его спина, ладони и лоб тут же стали мокрыми. Маяк не светил. Чёртов генератор. И надо же ему было сломаться именно в эту ночь? Эти гости, а их сейчас на острове много, они... Герман не знал, что они с ним сделают и через какой ужас ему придётся пройти, но то, что они не простят ему эту оплошность, – в этом не было никаких сомнений.

– Топливо в генераторе закончилось? Вряд ли, – вслух рассуждал он, пытаясь звучанием своего же голоса успокоить самого себя. – Может, фильтр забился? Форсунки ещё эти. Давно нужно было их поменять. А если лампа? Это ещё хуже.

В любом случае ему нужно было выходить из дома и идти к маяку – других вариантов не было. Проблема заключалась только в том, что за семь лет во время прибытия корабля он ни разу не выходил на улицу. Даже с Капитаном он всегда общался через окно. Впрочем, он разговаривал с ним всего один раз – в первый год нахождения на острове. Герман помнил ту ночь как сейчас. Всё началось точно так же – сначала кто-то постучал в дверь, затем в окно, а затем его дом стали штурмовать толпы живых мертвецов. Они скреблись, выли и стучали, они царапали дверь и даже разбили окно, после чего он и поставил на раму решётку. Они тянули к нему свои распухшие руки и что-то пытались сказать на своём мёртвом языке, но он их не понимал. Герман забился в угол и только и мог, что трястись от страха и без перерыва креститься, но им было плевать на его защитные средства. Им что-то было нужно, но он не мог понять – что именно.

Затем они, как по команде, замерли, замолчали, а после побрели в сторону моря. Преодолев свой страх, Герман подполз к окну и выглянул наружу. У самого берега в свете луны стоял огромный чёрный фрегат, будто бы выплывший из книг Верна или Сабатини. Мёртвые брели к нему по берегу, забирались по сходням, но вдруг от толпы отделилась одна фигура и неспешно направилась к его дому. Герман наблюдал за ней как зачарованный. Жуткий силуэт приближался и с каждым шагом становился всё страшнее. Очень высокий, выше двух метров, от пяток до головы замотанный в какую-то чёрную ткань, свисающую рваными лоскутами. Он передвигался очень странным образом – с одной стороны, медленно и спокойно, с другой – каждое его отдельное движение было настолько быстрым и стремительным, что из-за этого невозможно было разглядеть ни его кистей рук, ни стоп. Они будто размазывались в пространстве, превращаясь в одно чёрное пятно, неумолимо приближающееся к Герману. Единственное, что можно было совершенно точно рассмотреть в этом куске мрака, – два тускло светящихся огонька в том месте, где у обычного человека должны быть глаза. И эти огоньки были направлены прямо на Германа.

Силуэт остановился у разбитого окна, некоторое время помолчал, будто изучая нового смотрителя маяка, а затем произнёс тихим, но одновременно и гремящим голосом:

– Так было и так будет. Маяк должен светить.

Так и закончился единственный разговор Германа с Капитаном корабля, если это можно назвать разговором. Ровно через год всё повторилось с той лишь разницей, что смотритель был готов к этому событию, а Капитан не подходил к его дому. Погрузив всех на корабль, он бесшумно отчалил от берега и растворился в ночной мгле. Каждый год в одну из ночей остров наполнялся странными и жуткими созданиями, которых потом забирал чёрный фрегат. Да, это выглядело жутко и неправдоподобно, но это было реальностью, поэтому со временем смотритель смирился с этой особенностью своей работы и принял её как должное. Конечно же, экипажам судов, завозивших ему провиант, он ничего не рассказывал.

Сегодня же произошло то, чего Герман не мог представить даже в страшном сне. Мёртвые, или кто они, чёрт их побери, были уже на острове, а это значит, что скоро сюда пожалует и Капитан на своём корабле. А маяк потух. «Маяк должен светить», – вспомнились ему слова Капитана, и почему-то он был уверен в том, что эти слова имеют большую силу, гораздо большую, чем он мог представить.

Поразмыслив, Герман пришёл к выводу, что выход лишь один – ему нужно очень быстро найти и устранить неисправность, которая привела к тому, что свет маяка потух. Но для этого ему нужно было выйти из дома, чего делать ему совершенно не хотелось. Герман бросил тоскливый взгляд на ружьё, стоящее в углу, но тут же отбросил эту мысль – вряд ли кусок свинца сможет навредить существу, у которого кожа слезла с костей, но он продолжает двигаться и даже ходить. Выхода не было – Герман опустился на колени, сунул руку под кровать и вытащил оттуда ящик с инструментами для ремонта генератора.

– Не убьют же они меня в конце концов, – произнёс Герман и понял, что его слова прозвучали крайне неубедительно. Но делать было нечего – он отодвинул засов и, глубоко выдохнув, распахнул дверь настежь.

Остров был усеян мертвецами – одни сидели на берегу, всматриваясь вдаль, другие лежали на камнях, третьи просто бесцельно бродили вокруг дома. Но все они замерли, как осы в гнезде при приближении опасности. Неживые лица повернулись в его сторону, будто чего-то ожидая. Герман вытер со лба липкий пот и шагнул на крыльцо. Спустившись по ступеням, он направился к маяку, пытаясь не смотреть на гостей острова. Уставившись себе под ноги, он медленно брёл по каменистому берегу и понимал, что толпа существ, в первые же минуты окружившая его, становится всё плотнее. Они не хватали его за руки, не пытались остановить, они просто шли рядом, не сводя с него своих пустых глазниц.

«Если бы у них были глаза, можно было хотя бы предположить, что у них в головах и чего от них ждать», – подумал Герман.

До маяка оставалось несколько метров, когда Герман споткнулся и упал, растянувшись на земле. Тут же перевернувшись на спину, он инстинктивно закрыл лицо руками и закричал:

– Не трогайте! Не надо!

Но, кажется, никто и не думал на него нападать. Убрав ладони от лица, он увидел над собой десятки склонившихся страшных лиц с пустыми глазницами. Все они просто смотрели на него, чего-то ожидая. И, кажется, он понял чего именно.

– Сейчас, ребятки, сейчас... – затараторил он, собирая в ящик рассыпавшиеся инструменты, – сейчас всё сделаем, сейчас...

Открыв дверь маяка, Герман вошёл внутрь. Ни один из гостей не последовал за ним, все они остались снаружи и замерли в ожидании. На поиск поломки ушло около получаса. Всё оказалось просто – из строя вышел топливный насос, который он уже давно собирался заменить на новый. Этим он и занялся, стараясь не думать, кто прямо сейчас стоит за дверью. Справившись с этой задачей, он запустил генератор и снова включил лампу, опустив рубильник. В этот же момент он снова услышал тот самый звук, похожий на шелест ветра, усиленный в сотни раз. Почему-то только в этот момент ему стало по-настоящему страшно. Будто бы, избавившись от одной проблемы, его мозг обратил внимание на то, что его окружает проблема не менее важная и страшная.

Герман подошёл к двери и, слегка приоткрыв её, выглянул наружу. Мёртвые, будто забыв о нём, снова начали заниматься привычными делами: бродить по пляжу, лежать на камнях, замирать, уставившись пустыми глазницами в море. Герман выдохнул, захлопнул дверь и сел на пол, прислонившись к ней спиной. Он и сам не заметил, как задремал. Видимо, перенесённое волнение дало о себе знать.

Проснулся же он от ощущения страха, от которого не слушались конечности, от которого пот не просто выступал на лбу, а катился с него градом, от которого хотелось забиться в какую-нибудь маленькую щель и остаться там навсегда. Он буквально кожей ощутил, что причина его страха находится совсем рядом – прямо за дверью. Но при этом какой-то внутренний голос убеждал его в том, что эту дверь нужно открыть. Не в силах сопротивляться, он поднялся на ноги, схватился трясущейся рукой за ручку и потянул на себя.

Перед ним стоял Капитан. За его спиной, у самого берега, освещаемый лунным светом возвышался фрегат, к которому со всех концов острова брели мёртвые.

– Маяк не светил. Я искал, – произнёс Капитан своим странным голосом.

– Пэ-э... поломка случилась И... Э-э-э... починил вот.

– Маяк не светил, – повторил Капитан.

– Но сейчас же светит? Светит же? Работает? – пробормотал Герман.

– Я искал. Они могли остаться здесь навсегда.

– Они? Вот эти? Кто это такие, объясни мне уже наконец! Кто это? Трупы, духи, демоны? Кто?

– Те, кого забрал океан. В ночь исхода они идут на маяк. И я иду на маяк. Я забираю их. Маяк должен светить. Маяк не светил.

– Но сейчас же светит?! Вы же нашли его? И они уже почти все на корабле.

Капитан уставился на Германа своими тусклыми огоньками, наклонился и повторил:

– Маяк должен светить. Всегда. И живым, и мёртвым. Идём.

– Куда?

– С нами. Маяк не светил.

Капитан грубо схватил Германа за локоть и потащил за собой. Казалось, для него это не составляет никакого труда. С такой же лёгкостью он тащил бы за собой и ребёнка, и гружённую баржу. Когда до корабля оставалось несколько десятков шагов, Капитан вдруг остановился, отбросил от себя Германа и будто бы принюхался, с шумом втягивая в себя воздух. Затем подошёл к смотрителю и наклонился, вплотную приблизив свою голову к его лицу. Ещё раз втянув воздух, он тихо произнёс:

– Женщина. Твоя женщина и твой ребёнок. Они там, за водой. Ты хочешь их видеть.

Герман молча смотрел на Капитана. Ему нечего было на это ответить. Тот чувствовал и знал всё.

– Останешься здесь. Среди живых. Это наказание. Умрёшь – за тобой никто не придёт. Я так сказал.

– Но... Стой, подожди! Я никогда их не увижу? Скажи!

– Увидишь. Когда я решу. А пока... Маяк должен светить.

Капитан развернулся и направился к кораблю, на который по сходням забирались последние моряки, рыбаки, утопленники и все те, кого забрал океан. Герман смотрел на них со страхом и завистью. Все они скоро увидят своих родных, но не он. Теперь он точно увидит их не скоро. Но это было справедливым наказанием, а самое главное – у него был хотя бы какой-то, пусть абстрактный и размытый, но всё же срок.

* * *

– Ну как ты здесь, Гер? – забрасывая мешок с мукой на склад, спросил матрос с гидрографического судна, которое бросило якорь недалеко от острова на следующий день. – Кукуха ещё на месте? Слушай, что ты здесь сидишь за эти копейки? Молодой же ещё. Давай к нам, у нас как раз дизельщик уволился.

– Нет, – покачал головой Герман. – Маяк должен светить.

– Так другого найдут смотрителя. Не проблема. Какого-нибудь пенсионера с материка, которого жинка заела. Там очередь из таких страдальцев-романтиков. Правда до первой зимы, но всё же... Не пропадёт без тебя твой маяк.

– Маяк-то не пропадёт, – закуривая, произнёс Герман и задумчиво посмотрел на горизонт, – я без него пропаду.

– Да ну, брось. Как сказал какой-то умник, к одиночеству привыкают годами, а отвыкают за один день. Это тебе сейчас кажется, что здесь хорошо, а как в общество к живым людям попадёшь, сразу забудешь об этом маяке.

– К живым людям, – усмехнулся Герман.

– А что ты смеёшься? Знаешь легенду про души погибших моряков, которые смотрителей маяков жрут? Мне её один дед в порту рассказывал. В общем, по ночам к маяку выползают...

– Да заткнись ты уже со своими историями! – вдруг вспыхнул Герман. – Понаслушаются всяких дедов полоумных, потом разносят эти байки по свету. Что ты знаешь про эти маяки? Ничего! Вот и закрой рот. Что там в катере осталось? Насос топливный запасной привезли? Вот и неси давай.

– Ну, точно кукуха поехала, – пожал плечами матрос и направился к катеру, – нормальные здесь не живут.

Душевные разговоры

– Привет, Пашка!

Пашка вздрогнул и выронил из рук сигарету. Она упала на пол, а уголёк разлетелся на части десятком ярких искр. Он принялся судорожно топтать ещё тлеющие кусочки табака подошвой домашних тапочек. Я с интересом наблюдал за этим своеобразным танцем и невольно улыбался. Меня всегда веселит его реакция на моё появление.

– Не спится? – спросил я.

Пашка закончил танец и снова прикурил сигарету. Я заметил, что его руки дрожали, и из-за этого он долго не мог зажечь спичку. Я взглянул на настенные часы.

– Уже четвёртый час. Тебе скоро вставать на работу, а ты не спишь.

Пашка тяжело вздохнул и закрыл глаза. Затем покачал головой из стороны в сторону и провёл рукой по лицу так, как будто хотел убрать с неё прилипшую паутину.

– Мне тоже не спится, – не дожидаясь ответа, сказал я. – Впрочем, я уже и не помню, что это такое – сон. Раньше я любил поспать, а сейчас забыл, как это делать.

Пашка подошёл к холодильнику, открыл дверцу и взял с верхней полки упаковку с лекарством. Я в них не разбираюсь, не знаю, что это. Может, снотворное, может, успокоительное, а может, и просто витамины.

– Ты бы поменьше глотал свои таблетки, – заметил я. – Сам знаешь – они плохо действуют на печень. К тому же ты понимаешь, что они не избавят тебя от твоих проблем.

Пашка замер на несколько секунд, затем положил таблетки обратно на полку и закрыл дверцу. Это хорошо, это значит, что он стал прислушиваться к моему мнению. Раньше он меня просто игнорировал.

– Так и будешь играть в молчанку? – мне уже стало надоедать его сегодняшнее поведение.

Пашка опёрся кулаками на столешницу и снова прикрыл глаза.

– Доктор сказал мне, что тебя не существует, – произнёс он шёпотом, делая паузы между словами.

– И в этом он прав, – рассмеялся я. – Да ты и сам это прекрасно знаешь. Меня нет. Но разве это мешает нам иногда разговаривать о том о сём?

Пашка снова провёл ладонью по лицу, стирая со лба мелкие капельки пота.

– Как дела у жены? – как можно дружелюбнее спросил я, но почему-то этот вопрос вызвал у него какие-то странные эмоции.

– Не трожь её! – зашипел он, вращая головой и размахивая руками во все стороны, будто пытаясь отогнать от себя надоедливую муху. – Она ни в чём не виновата!

– Эй, эй! Я просто спросил – как у неё дела? Успокойся, я и не собирался её трогать.

– Обещай мне, что с ней ничего не случится!

– Пашка, друг мой, ты совсем забыл, что меня не существует. Я не могу с ней ничего сделать. Да я и не собирался.

После этих слов Пашка сел на стул, безвольно опустив руки на колени, и часто-часто задышал. Я подождал, пока его дыхание станет нормальным и продолжил беседу.

– Смотрел вчера футбол?

Пашка кивнул и тут же мотнул головой.

– Так да или нет?

Он снова кивнул.

– Пенальти был вообще не по делу, – сказал я, – чистейшая симуляция! За это нужно давать жёлтую, а не назначать пенальти... Ты же видел, как он нырнул в штрафной? Его даже никто не трогал.

Пашка поставил локти на колени и опустил лицо на ладони.

– Да не расстраивайся ты так, – попытался приободрить его я. – У нас ещё есть шансы на выход из группы. Уверен, что в ответном матче мы их порвём.

Пашка молчал. Я решил сменить тему разговора.

– Через неделю обещали снег, не спеши переобуваться в летнюю резину, хорошо? Да и вообще, будь аккуратнее за рулём. На дорогах в последнее время столько идиотов... Весна, сезонное обострение. Кстати, что там в итоге произошло?

– Где?

– У тебя какие-то проблемы были с машиной. Вроде бы не заводилась.

– Генератор, – еле слышно произнёс Пашка.

– И что? Отремонтировали или новый купил?

– Новый купил.

– Молодец. Теперь заводится?

Плечи Пашки вдруг затряслись. Сквозь ладони, прижатые к лицу, послышался тихий всхлип. Молодой здоровый мужик сидел на стуле и растирал по своим щекам слёзы и сопли. Это было довольно неприятное зрелище, но я уже привык, я видел это не впервые.

– Пашка, ну ты чего? Перестань. Чего ты опять нюни распустил? Ты из-за футбола расстроился?

– Зачем ты... Зачем ты издеваешься надо мной? – сквозь всхлипы прошептал он.

– Да брось ты, Паш. Мы же просто разговариваем, что такого? Я же тебе говорил – меня, кроме тебя, больше никто не слышит.

Пашка убил меня два года назад в обычной уличной драке. Была ночь, мы шли навстречу друг другу и, как водится, не поделили тротуар. Оба были выпившие, поэтому драка началась почти сразу... За все эти годы мы часто разговаривали с ним на эту тему, и он так и не смог ответить – зачем он достал нож и ткнул меня им в грудь. Говорит, что был пьяный и не понимал, что делает. Я ему верю. Наверное, так бывает.

Моё тело так и не нашли. Не нашли и Пашку. Только мы с ним знаем, где оно. Два года я прошу его рассказать моим родственникам обо мне, а он боится. Говорит, что его посадят, а у него жена и сын. Переживает, что им без него будет тяжело. Вот такой он заботливый, этот Пашка...

– Паш, я пойду, а ты подумай, ладно? Кто знает, похоронят меня по-человечески, мать успокоится, может, и перестану я тебе надоедать. Ну, а если нет, то после следующего матча обязательно загляну. Посидим, поговорим. Да и перестань ты ныть. Я тебе точно говорю – мы их порвём!

День обретения

Виктор Романович придирчиво осмотрел сервированный стол, разгладил ладонью морщинку на белоснежной скатерти и щелчком пальца сбил с неё соринку. Сполна насладившись натюрмортом, он кивнул, дав самому себе добро на начало праздничного ужина, и водрузил на стол бутылку красного вина – будто бы воткнул знамя в крышу штаба побеждённого врага. Вино было дорогое, но Виктор Романович решил не экономить на алкоголе, ведь сегодня был знаменательный день – ровно двадцать лет назад он разочаровался в жизни.

В тот день не произошло ничего неординарного – ему не изменила жена, его не предали друзья и даже дом не сгорел. Проснувшись утром, он просто выглянул в окно и решил, что вся жизнь предельно понятна и ничего интересного в ней уже не будет. Такие мысли часто приходят в головы людям, но, как правило, не задерживаются в них надолго. В голове же Виктора Романовича она поселилась навсегда. Каждое последующее утро он просыпался с этой мыслью. Более того, он даже засыпал с ней и неоднократно обдумывал её в течение дня.

Однажды он даже решил взять себя в руки и выбросить эту мысль из головы. Для этого он взял отпуск и отправился к морю. Подойдя к воде, он осмотрел горизонт, оглянулся на счастливые лица отдыхающих и... Уехал в горы. Прибыв на место, он даже не стал выходить из автомобиля – опустив боковое стекло, Виктор Романович осмотрел изрезанную линию скал на фоне синего неба, перевёл взгляд на праздно шатающихся по улицам посёлка туристов, покосился на стрелку уровня топлива на приборной панели и... Отправился в планетарий. Затем он посетил аквапарк, парикмахерскую, ярмарку мёда, бассейн и музей космонавтики. Когда отпуск закончился, он вернулся домой и принял мысль о неинтересности жизни как факт.

Справедливо рассудив, что хоть он в ней и разочаровался, но это не повод её заканчивать, он принялся жить дальше. Когда интерес к жизни пропадает, вместе с ним исчезает и умение оценивать правильность и неправильность своих поступков, поэтому Виктор Романович стал подглядывать за своими знакомыми и пытаться жить по тем же принципам, что и они. К слову, это привело к некоторому результату – он обзавёлся семьёй и даже детьми, купил собаку и приобрёл небольшой домик в дачном кооперативе, получил повышение на работе и даже купил газонокосилку. Стоит ли говорить о том, что всё это он делал лишь с одной целью – чтобы быть «как все» и не выделяться среди людей своим «недугом». На самом деле ничего из этого списка не приносило ему ни малейшей радости.

Единственный день в году, который он ждал с нетерпением, наступил как раз сегодня. День потери интереса к жизни он всегда отмечал с размахом и даже каким-то гипертрофированным аристократическим пафосом. В этот день он отправлял жену с детьми к родителям, а сам накрывал на стол, покупал бутылку дорогого вина, надевал белую рубашку с галстуком и, включив классическую музыку, принимался праздновать. Нет, всё это не доставляло ему никакого удовольствия, просто этот день был единственным мостиком, который связывал его нынешнее существование с той, ещё интересной, прошлой жизнью. Это был своего рода обряд, поминки по времени, когда он ещё чувствовал себя живым.

Виктор Романович поднял бокал с вином и протянул его перед собой. С другого края стола взмыл в воздух такой же бокал и звонко ударился о первый. Со стороны это выглядело как минимум странно, но на самом деле в этом не было ничего неординарного. Дело в том, что, когда Виктор Романович купил этот домик, хитрые риелторы не стали посвящать своего клиента в его историю и не обмолвились ни единым словом о том, что предыдущий хозяин повесился прямо на этой кухне, в которой сейчас отмечал свой праздник Виктор Романович. При жизни бывший хозяин был воспитанным человеком, поэтому и после смерти старался не надоедать своим присутствием новым жильцам, но, наверное, мёртвые люди обладают неким чутьём, которое и привлекло его внимание к Виктору Романовичу – вроде бы живому человеку, а вроде бы и не совсем. Несколько лет бывший хозяин просто наблюдал за ним, а однажды, в один из дней потери интереса к жизни, решил познакомиться. Так и завязалась их дружба, если это так можно было назвать. Общались они раз в году, и этого хватало обоим.

– А табачок в сигаретах как? Лучше стал?

– Табак – дерьмо, – выпустив клуб дыма, констатировал Виктор Романович.

– Эх, всё бы отдал за одну затяжечку, – вздохнул мёртвый хозяин дома.

– Вообще никаких запахов не чувствуешь?

– Ни запахов, ни цветов, ни вкуса, ничего...

– Серьёзно? Даже цветов не видишь?

– Всё серое и размазанное. Ещё и подрагивает, как будто на ветру колышется. А звуки – будто из трубы какой-то канализационной.

Виктор Романович пожал плечами, как бы говоря: «Ну так ты ж мёртвый, чего ты хотел?»

– А ты всё так же страдаешь? – после небольшой паузы спросил мёртвый.

– Я? Страдаю? Да брось.

– Ну, не знаю... Быть живым и не радоваться жизни – разве это не страдание?

– Страдаешь ты, а мне просто плевать.

– Плевать... – с обидой в голосе повторил мёртвый. – Дурак ты, Витя, вот ты кто. Живой дурак.

Виктор Романович смерил пустое пространство перед собой равнодушно-снисходительным взглядом и решил, что этого вполне достаточно для ответа.

– Захотел – чайку ароматного заварил, – не унимался мёртвый, – тортик вкусный нарезал, сидишь себе, попиваешь – красота же! А захотел – вина выпил или, к примеру, взял удочку и к речке. Всё что хочешь!

– Так я не хочу, – снова пожал плечами Виктор Романович.

– Так я тоже думал, что не хотел! Взял и вздёрнулся. Думаешь, лучше мне стало?

– Так я и вешаться тоже не хочу. Нет у меня к этому делу никакого интереса.

– Что, вообще ничего не интересно?

– Вообще, – выдохнул Виктор Романович ещё одно облачко дыма и размазал окурок по пепельнице.

Помолчали.

– А у тебя там как? Планируешь в этом доме вечно сидеть?

– Понятия не имею.

– И никто с тобой ни разу не связывался за это время?

– Никто, – вздохнул мёртвый.

– Свяжутся, заберут, – уверенно кивнул Виктор Романович.

– А ты откуда знаешь?

– Да надоел ты мне своими нравоучениями. Позвоню кому следует, тут же из дома этого тебя выпулят.

По лицу Виктора Романовича пробежало даже некоторое подобие улыбки, мёртвый же лишь негромко хмыкнул.

– Скорее бы...

– Что, вообще ничего не интересно?

– Вообще, – повторил бывший хозяин ответ Виктора Романовича. – Слушай, а это же мысль. Может, ты в церковь какую-нибудь сходишь? Поговоришь там с кем-нибудь? Кто знает, вдруг это как-то поспособствует?

– Ещё чего, – отмахнулся Виктор Романович.

– Ну серьёзно! Тебе же только твоя жизнь неинтересна, а чужой можно и помочь.

– Да плевать, – ответил Виктор Романович, но на следующий день всё же отправился в храм.

Священник, выслушав историю, сказал, что лично ничем помочь не может и остаётся лишь уповать на волю Всевышнего, а для надёжности можно попробовать молиться за упокой души погибшего. Виктор Романович почесал подбородок, произнёс своё любимое: «Да плевать», и ушёл домой. Но всё же раздобыл где-то книжечку с молитвами и иногда, пару раз в месяц, шёпотом почитывал её, когда никто из домашних не видел.

Через год, накрыв праздничный стол и откупорив бутылку, он постучал её горлышком по кромке бокала, как бы спрашивая: «Наливать, или ты уже в аду?» Когда из угла кухни раздался тяжкий вздох, Виктор Романович молча кивнул, наполнил бокал до краёв, а затем, поднявшись из-за стола, отправил книжечку в самый дальний угол шкафа, где её не было видно. Отметив праздник, двое решили на этот раз испробовать народные средства. Со следующего утра Виктор Романович начал закупать зеркала, свечи и прочую необходимую атрибутику, а также тащить из леса какие-то палочки и корешки. Домашние с удивлением взирали на то, как дом потихоньку превращается в жилище знахаря, но особо не возражали – наиграется и успокоится. Впрочем, так и произошло.

Когда пришло время очередного праздника и Виктор Романович привычным движением откупорил бутылку вина, он снова услышал горестный вздох бывшего хозяина дома. Правда, на этот раз он прозвучал не из угла кухни, как обычно, а из открытого окна. Оказалось, что народные методы работают, но недостаточно эффективно. Мёртвому хозяину пришлось целый год обитать снаружи дома, так как зайти внутрь, как и отойти от места своего самоубийства он не мог. Собрав все обереги и талисманы в большую картонную коробку, он вынес их в сарай и задвинул в самый дальний угол. Мёртвый снова поселился в доме, а двое принялись обсуждать очередной план по выживанию «засидевшегося» мёртвого хозяина дома и отправки его по месту назначения.

Так прошло шесть лет. За это время Виктор Романович изучил техники и методы избавления от духов умерших нескольких африканских, южноамериканских и азиатских племён, прочитал кучу книг, пересмотрел десятки фильмов и переговорил с сотней специалистов, увлекающихся темой оккультизма. Большая часть информации, которую он получал, была, по его словам, «дичью дичайшей», но на седьмой год, отмечая свой излюбленный праздник, Виктор Романович не обнаружил в своём доме бывшего хозяина. Всю ночь он тщетно постукивал пальцем по бокалу и разглядывал углы кухни, обвешанные амулетами и оберегами со всего мира.

Под утро, осушив бутылку, он разочарованно крякнул, произнёс своё любимое: «Да плевать», и отправился спать. Но ему не спалось. Виктор Романович ворочался в постели и пытался понять, какой именно метод помог избавить бывшего хозяина от мучений. А ещё он думал, что знания, полученные за эти годы, он просто обязан использовать во благо и помочь как можно большему количеству таких же страдальцев обрести покой. Уже вечером следующего дня он сидел перед экраном компьютера, размещая на всех сайтах объявление следующего содержания:

«Изгоню духов, избавлю от полтергейстов, очищу дом от призраков и проч. Быстро, эффективно. Выезд на дом. Гарантия 100 %. Приемлемые цены».

Это был год, в котором Виктор Романович последний раз в жизни праздновал День потери интереса к жизни. Со следующего года на эту дату стал приходиться День обретения. Теперь он стал отмечать этот праздник не в одиночку, а со своей семьёй. Виктор Романович покупал торт, накрывал на стол и весь вечер вместе с женой и детьми обсуждал, куда они отправятся в отпуск в этом году – на море или в горы и чем займут следующие выходные – поедут в аквапарк или всё же в планетарий.

Из угла кухни с грустной улыбкой за счастливой семьёй наблюдал мёртвый хозяин дома, который одним своим молчанием в нужное время смог вернуть человеку интерес к жизни. Он очень надеялся, что ему это зачтётся.

Александра Уба

Горный батюшка

Дитё истошно вопило, в перерывах косясь на Огньяра любопытными светлыми глазами.

– Вот, – мать мальчишки, Лукерья, сидевшая за столом, устало повела рукой. – Вы уж простите, хотели вас как положено принять, но ничего ведь сделать не даёт, – она подняла виноватый взгляд на молодого колдуна.

– Давно началось? – Огньяру пришлось подойти к хозяйке почти вплотную, чтобы перекричать беспокойное чадо.

– Дак вот... Я ж бездельничала долго: как Марьяшку родила, ни в поле, ни на ряды торговые не ездила. Слабенькая она была совсем, чуть что – сразу хворает. И я вместе с ней. Ну я, пока дома сидела, игрушечки деткам лепила: муж-то у меня в забой не ходит, посуду мастерит. Нас по старой памяти тут жить оставили, староста моему Тимофею крёстным отцом приходится. А сейчас решила я всё распродать, но для этого в Медвежку ездить надо – тут-то много не напродаёшь... Я Сёмушку Акулине оставляла, она у нас тут за детьми приглядывает, как нянька у господ. Так вот, я как возвращаюсь с Медвежки, как забираю Семёна, так сразу и начинается... – Лукерья горестно покачала головой. – Не обошлось тут без нечистого... У Акулины-то аура тёмная, и сама она – глазищи на пол-лица, худая, шепчет что-то постоянно. Как пить дать ведьма...

Огньяр не стал ничего говорить про ведьму Акулину, а попросил у матери воды в плошке. Обычно, шепча заговоры, он отходил в сторону – нечего было обычным людям колдовские слова слушать. В этот раз в этом нужды не было: он даже собственный голос различал плохо. Закончив шептать, он попросил Лукерью обмакнуть в воду руку, потом подошёл к мальчишке. Чутьё подсказывало – малого Сёмку и заморским калачом не купишь, так что Огньяр сам схватил его за ручонку и макнул в чашу. А когда он подвёл Семёна к матери и вложил его руку в её ладонь, наступила долгожданная тишина. Огньяр спрятал вздох облегчения.

– Это как это? – прошептала Лукерья, крестясь.

– Нечистые силы захлебнулись. Задание вам такое, мамаша. Руку Семёна не отпускать ни при каких условиях. – Огньяр говорил настолько серьёзно, насколько мог. – Да, это будет сложно, но вполне возможно. Через четыре дня блазнить перестанет.

– Как же?.. – Лукерья в недоумении повела свободной рукой. Огньяр пожал плечами.

– А где, говорите, ведьма ваша живёт?

– Через три дома от нашего. Вы, как выйдете, налево поверните – сразу и увидите, у неё дверь зелёным выкрашена. Ох, – Лукерья прижала руку к груди. – Спасибо вам, батюшка, – она подскочила с лавки. Огньяр предупреждающе вскинул руки, напоминая о своём наказе. – Вы сходить к ней хотите? Вы узнайте, что она с детьми-то нашими делает! А я пока печь подготовлю, будете спать, как государь амператор!

– А что, – заинтересовался Огньяр, – у кого-то из детей такой же недуг, как у Семёна?

Лукерья замялась на мгновение, а потом неуверенно повела плечами.

– Как так? – что-то в её поведении не нравилось молодому колдуну, но молниеносная, как белка, мысль ускользала от него. – Стан маленький, каждый знает, что в соседнем доме происходит.

– Может, и так, только вот у меня одна беда. – Лукерья подняла руку, в которой держала ладошку сына и показательно потрясла ею перед Огньяром. – До других мне интереса нету!

Огньяр понимающе кивнул и, надев шапку, вышел из избы. Во дворе его домашний бес Прошка гонялся за молодым домовым, который принимал происходящее за самую весёлую игру. Заметив Огньяра, он принял привычный облик чёрного кота, уселся и чинно сложил лапы.

– Ну чего там, колдун? – осведомился домашний бес, изо всех сил делая вид, что ему совсем не интересен домовёнок, хихикающий в деревянной кадушке.

– Сглаз обычный, – пожал плечами Огньяр, ища взглядом выкрашенную в зелёный дверь. – Такой в сердцах кто угодно накинуть могёт, много ума не надо. Может, сама мамка в сердцах и прокляла.

Найдя нужный дом, Огньяр немедля отправился к нему. Прошка, в последний раз шикнув на чертёнка, который высунулся было из кадки, но тут же спрятался обратно, последовал за колдуном.

Акулины в доме не оказалось, но во дворе развешивала выстиранное бельё её соседка.

– В круге мудрости Акулька, – сообщила она Огньяру. – С камнями своими общается.

В голосе женщины слышалось не то пренебрежение, не то презрение. Но, несмотря на это, она предложила Огньяру оставить дорожную сумку у неё, налила Прошке молока и накрошила в него немного хлеба и объяснила, как добраться до круга мудрости.

* * *

Кругом оказалась небольшая возвышенность на холме, окружённая низеньким каменным заборчиком. В центре круга лежал плоский камень с нанесёнными синей и красной краской знаками, обозначение которых Огньяр не знал. На камне лежали всевозможные подношения горным духам: плошки с зерном, монетки, кожаный кисет. От камня до заборчика тут и там высились башенки из камней. Какие-то были разрушены, и их поправляла маленькая девушка с чёрной косой и в зелёном сарафане. Это и была Акулина.

– Бог в помощь, – Огньяр приблизился к ней.

– Помогай Господь, – Акулина скользнула по нему прохладным взглядом. – Ты, ежели дарочку принёс, туда клади, к остальным.

Огньяр положил на камень несколько медяков и коснулся его рукой. Тот оказался тёплым несмотря на то, что солнце сегодня почти не выглядывало.

– Это у вас обычай такой? – он указал на башенки.

– Да, чтобы штольни не рухнули, – откликнулась Акулина. – Детвора любит их складывать, я только поправляю, коли кто неловко поставил. А когда новая смена приезжает на работы, и мужики, и бабы подарки духам собирают, чтобы беды не случилось, чтобы общий язык с соседями найти. Ну и всякое ещё просят. На праздники приходят, с соседями ещё раз повидаться, подарками обменяться. На Деды вот скоро тоже придут.

– Я с тобой поговорить хотел, – признался колдун. – Я слыхал, ты за детьми здешними глядишь?

Акулина долго молчала, сверля Огньяра взглядом серых глаз.

– Да, – наконец она отвела взгляд, снова присела и принялась восстанавливать одну из рассыпавшихся пирамидок. – А вот то, что я сына Лушиного прокляла, – это неправда. Хотя уже весь стан в это верит, – Акулина говорила без злости и горечи в голосе.

– А с силой знаешься? – почему-то Огньяру казалось, что с ней можно не ходить вокруг да около. Акулина пожала плечами.

– Да каждый из нас хоть немного и знается. Ты же в горняцком стане, как здесь без силы-то? Грамотку составить надо уметь, надсаду подлечить. Но вот так никто тут не знает. Кто-то уж поговаривает, беда из шахт идёт, – немного помолчав, добавила девушка. – Мол, пробудили мы кого-то... А ты разве не за этим приехал? – поинтересовалась Акулина, заметив интерес на лице колдуна. Тот покачал головой.

У колдунов был обычай: посещать соседние села и рабочие стоянки. Можно было с соседями-знаткими опытом да товарами обменяться, а те, у кого не было в селениях своих колдунов, достаточно радушно принимали любую помощь. Так Огньяр оказался и здесь, в маленьком горняцком стане, у которого и названия-то не было. А может, он и не запомнил просто.

– А староста разве знатких не приглашал? – остановил Огньяр рассказ Акулины.

– Старосты у нас нет. – Она перекинула тяжёлую косу на спину. – Бригады каждый раз разные приезжают. Кто в бригаде главный – тот и в деревне заправляет. Поэтому придумывают... Разное. То керосину для светильников не хватает, то вся бригада грибами какими-то лесными потравится, то ещё чего. Порой из города слухи приносят, что подумывают наш посёлок закрыть – всё равно пользы никакой. Да и желающих у нас работать становится всё меньше. А жаль – места тут хорошие. Земля сговорчивая, ветра не беснуются.

– Покажешь, где шахты? Вдруг помогу чем? – предложил Огньяр. Акулина окинула его взглядом. Колдун ловил на себе подобные не раз и даже не два: с прищуром и недоверием. Сейчас скажет, что слишком молодой, слишком далеко, ещё что-нибудь придумает...

– Пойдём, – вдруг пожала плечом Акулина. – Уж вряд ли хуже сделаешь.

Вытерев руки от пыли платком, висевшем на поясе, Акулина неспешно отправилась в путь. Огньяр зашагал за ней, прикидывая в уме: сейчас разговорит её и узнает, кто детей в стане портит. А потом глянет, кто на шахте беснуется. Ежели сам бригадир не заплатит, то он в город, в управу, сообщит. Поправить дела на открытой шахте легче, чем учредить новую. Хотя кто знает, как городские отнесутся к бесам, нужно будет придумать хорошее объяснение без упоминания нечистого...

Идти было легко: несмотря на то что накануне накрапывал дождь, дорога осталась плотной, влажное небо поднималось удивительно высоко, настолько, что коричнево-серые зубцы гор были видны как на ладони. Со сжатых полей ветер приносил запах мокрой земли и снега. Ускорив шаг, Огньяр поравнялся с Акулиной.

– Когда шахтёры возвращаются в город, ты уезжаешь с ними? – спросил он.

– Нет. У меня брат есть, Фёдор, зимой и летом тут живёт. Он дома ладит, а я их готовлю к приезду очередной бригады. Семьи разные приезжают-уезжают, бывает даже домовых успокаивать приходится. – Акулина чуть улыбнулась, а Огньяру подумалось, что Прошка ей бы понравился. Надо познакомить.

– Тебя поэтому соседки недолюбливают? Что с нечистиками знаешься?

– И поэтому тоже. Да и многим бабам не нравится своего мужика в дом пускать, который для них другая прибрала. Знаешь, сколько раз я видела, как в тот же день начинают полы перемывать солёной водой и половики на солнце рассматривать – вдруг иголка подложная блестит?

– А потом узнают, кто им порядки наводит?

– Узнают, конечно, сразу почти. Думаешь, для того, чтобы извиниться? – Акулина улыбнулась, но с толикой издёвки. – Наоборот, ещё и отвороты в спину шептать пытаются. А кто понаглее – и фигу под нос сунет, не постесняется.

Огньяр повёл плечами: ему стало неуютно. Когда он учился у Волемира, он видел, как деревенские уходили на другую сторону улицы, чтобы не встречаться с колдуном, и тайком осеняли себя крестами. Это так злило, что в ушах стучать начинало: он-то ничего плохого не делал! А как с таким справлялась девчонка? Колдун скосил глаза на Акулину. Сколько ей лет-то? Семнадцать? Восемнадцать? Привыкла?.. Или ей действительно настолько всё равно?..

– Но не все такие, – продолжала Акулина.

– А почему ты не уехала отсюда?

Акулина хмыкнула и окинула колдуна неопределённым взглядом.

– Это вам, мужикам, легко – уехал, работу нашёл. А куда девке деваться, ещё и грамоте необученной? Да и родилась я здесь. Отец мой горняком был. Да сгинул, как и многие здесь: в шахте угорел. Матушка тогда меня носила, и ей позволили остаться здесь. Только долго она не прожила: мне пять было, а Федьке тринадцать, когда... – Акулина запнулась, сглотнула. – К тому же суженый у меня есть, Гордей. Он горняком работал, и в шахте однажды несущие обвалились. Ему ноги придавило. Но ещё повезло, были и те, кто до сих даже пальцем шевельнуть не может. Я тогда его выхаживала, а потом он меня замуж позвал. – Акулина зарделась. – Ну а ты?.. Есть у тебя кто?

Огньяр моргнул. Странно было предполагать, что он выведает у Акулины всё о ней, не обмолвившись при этом о себе. Нехотя колдун начал рассказывать о том, как учился колдовскому делу, – и не смог остановиться. Акулина слушала с интересом, который вызывал у Огньяра странные, необъяснимые чувства. В этот миг подумалось о невесте, Ксеньке, что дожидалась его возвращения в Крутом Яре. Ей хотелось дарить цветы, перебирать светлые косы, обнимать крепко-крепко – но молча. Сейчас же молодой колдун не мог воспротивиться желанию поделиться каждым счастьем и бедой, каждой мыслью, которая когда-либо его посещала. И пока Огньяр сумбурно рассказывал, как икотку из соседской девчонки изгонял да потом этого беса к себе пригласил жить, как русалке имя искал и узнал, что знатки под водой дышать могут, между небольших холмов замаячили крыши низеньких домов.

Огньяр впервые видел воочию, как работают и живут горняки. Хотя то, что сейчас происходило в стане, работой назвать было сложно. На чистой, утоптанной площадке между домов рабочие разожгли небольшой костёр, над которым висел котелок с чаем. Несколько крупных углей вытащили из огня в сторону и теперь грели на них закрытые металлические посудины, от которых тянуло картошкой и жареным салом. Огньяр сглотнул слюну: солнце уже давно перевалило за зенит, а последний раз он ел после восхода. Да и то скудный завтрак – варёное яйцо, кусочек лепёшки и яблоко – пришлось разделить с Прошкой: вредный бес заявил, что на пустое брюхо в нём просыпается желание давить невинных, а Огньяру хотелось произвести на жителей шахтёрской деревни хорошее впечатление. Признаться, и самих горняков колдун представлял себе по-другому. Что-то сходилось: мужицкие руки, в которые въелась угольная пыль, например. Но горняки не были ни мускулистыми, ни грустными, ни заросшими, как почему-то казалось Огньяру. Большинство были средних годов, поджарые и очень говорливые. Заметив Акулину, многие махали ей издалека и возвращались к своим делам, но один из парней – как показалось Огньяру, он был младше остальных, – тут же подошёл к ним.

– С гостинцами, Акулька? – поинтересовался он, засунув руки в карманы полосатых штанов.

Акулина помотала головой.

– Не совсем. Мил человек хочет вас от подземной пакости избавить.

К неожиданному своему облегчению Огньяр не расслышал в её голосе привычного пренебрежения. Горняк в полосатых портках переглянулся с подошедшим товарищем.

– Так это, наверное, тебе к Шубину надо, – бросил тот. – Проводить?

Огньяр кивнул.

Шубин оказался мужиком старше него лет на десять, невысокого роста, но даже под шахтёрской кожаной курткой было видно, что сложен он на славу. Одной рукой бригадир рассеянно перебирал бумаги, на которых виднелись какие-то чертежи, а во второй покачивал перо, отчего с него то и дело срывались мелкие капли чернил.

– Господь в помощь, – поздоровался колдун. Шубин перевёл на него взгляд.

– День добрый. Какими судьбами? – речь у бригадира оказалась отрывистая, словно удары киркой по камню.

– Колдун говорит, может бисяка, что под горой засел, выгнать, – ответил за Огньяра его провожатый.

Огньяр кивнул. Шубин некоторое время молчал, так и качая перо в пальцах, и, когда колдуну уже казалось, что бригадир просто отмахнётся от его предложения, тот опустил перо в чернильницу.

– В шахтах уже бывал?

– Нет. Но если вы мне карту какую дадите или объясните, куда идти, – справлюсь.

– Почему провожатого не хочешь?

– Несподручно. Придётся думать не только о том, как нечистого извести, но и как провожатому не навредить.

– Я думал, колдунам до такого дела нет, – несмотря на то что Шубин был чуть ниже Огньяра, колдуну показалось, что тот посмотрел на него свысока.

– Мы все разные.

Шубин кивнул.

– Ну, ежели не трусишь...

Огньяру и вправду казалось, что он не трусил, но только до того момента, как перед ним не раззявилось чёрное нутро шахты. Пахло тяжёлой угольной пылью и сухостью. Казалось, темноту не могут разогнать даже керосиновые лампы, висевшие на столбах на некотором расстоянии друг от друга. По коже пробежал морозец – верный признак присутствия нечистой силы. Огньяр вгляделся в чертежи, которые дали ему горняки. Самым странным было то, что никто внятно не мог объяснить, что происходило в шахте. Обычно жалобы были ясны: «В самоваре ка-а-ак загудит!» или «Я захожу в горницу – а там ухват скачет!» Но сейчас, за то короткое время, пока горняки готовили Огньяра к спуску в шахту, ему удалось выяснить лишь то, что в забое на них такая ярость нападала, да так хотелось кулаками махать, что сдержаться было сложно. Предыдущая бригада так вся прямо в шахте и полегла, еле их городская инспекция достала: кто с рёбрами поломанными, у кого оба глаза заплывшие. Хорошо, в пылу насмерть никого не уложили. Но Огньяр продвигался всё дальше в неизвестность, но ничего подобного не чувствовал. «Может, и вправду грибами потравились, – подумал он. – Вот им и блазнилось...»

Огньяр оторвал взгляд от карты, которую едва видел в неверном свете керосиновых огоньков, – и обмер. Впереди в темноте коридора медленно двигалась фигура: будто бы человек, но Огньяр никак не мог сфокусировать на нём взгляд. Черты ускользали от глаз, но колдун был уверен, что на фигуре была шахтёрская куртка, такая же, какую выдал ему бригадир Шубин. Словно почувствовав на себе чужой взгляд, незнакомец остановился и обернулся к Огньяру. Колдун потянулся к мешочку с солью, но сделать ничего не успел: в тёмных провалах глазниц мелькнул алый отблеск – будто на уголёк подули, – и в узком зёве шахты столбом взметнулось пламя. В голову Огньяру не пришло ни одного защитного заговора. Он развернулся и бросился бежать так быстро, как только несли его ноги. А огонь устремился за ним, надрывно гудя и сжигая и без того скудные запасы воздуха. Приметив ответвление в коридоре, Огньяр нырнул туда и замер, пытаясь отдышаться и инстинктивно прижимая к груди чертежи шахты. Пламя, опалив ему щёку, промчалось мимо. Огньяр сглотнул вязкую слюну и прикрыл глаза, собираясь с мыслями. Он знал, что призраки существуют – читал о них в записях Волемира. Но своими глазами их никто не видывал до той поры. Сказывали, испокон веков мёртвые среди живых задерживались. Однако упыри – одно: те кровь чуют либо от горя людского просыпаются. А призраки – совсем иное. Они и после смерти не утрачивают своего нрава, в них кипят страсти, и помнят они обиды. И на свете нет страшнее доли – обратиться в призрака или попасться ему на пути.

На всякий случай набрав горсть соли, смешанной с крапивой, Огньяр высунулся из своего укрытия и столкнулся нос к носу с призраком.

– Я с миром пришёл! – от неожиданности выпалил колдун, рефлекторно вскинув руки в защитном жесте. Соль высыпалась из разжавшейся ладони. Призрак склонил голову, словно проследив за ней взглядом, а затем приблизил своё лицо к лицу Огньяра. Колдуна обдало таким холодом, что следующий вдох дался с трудом. Но он поднял подбородок, словно доказывая призраку, что не боится его и не намерен причинять вреда.

– Ты знаешь, что тебя здесь держит? – спросил Огньяр, стараясь, чтобы голос звучал уверенно.

Мёртвый горняк распрямил спину, повёл головой, словно осматривая своё место обитания. Затем он развернулся и побрёл вглубь шахты, потеряв к Огньяру интерес. Озадаченный такой сменой настроения колдун поспешил за ним.

– Я хочу помочь. Ты покой обретёшь, а горняки – работу. Ты не один мучаешься из-за этой шахты, – тараторил он, словно ничем не обременённая беседа могла бы расположить к нему призрака. Но тот шёл вперёд, чуть согнувшись и подволакивая ноги. И когда Огньяр понял, что слышит звук только своих шагов, по спине пробежал мороз. Это было ожидаемо, но не менее пугающе.

– Тебе нравится жить одному, да? – зубы некстати клацнули, выдавая его страх, но Огньяр сжал кулаки, набрал в грудь побольше воздуха и продолжил. – А работы тебе мешают? Давай я найду тебе какое-нибудь... Место, где тебя никто не потревожит? А ты шахты оставишь...

Вдруг призрак остановился. Огньяр украдкой потянулся к кошелю с солью: вдруг его болтовня разозлила его спутника? Снова моргнули алым пустые глазницы, и Огньяр втянул голову в плечи. Сейчас бежать было некуда. Но огонь, возникший в этот раз, был совсем крошечным, меньше пламени свечи. Несколько секунд он парил в воздухе, а потом начал, покачиваясь, спускаться к земле. Там он и замер, кружась на одном месте.

– Ты хочешь мне что-то показать?..

Не дождавшись ответа, Огньяр присел на корточки и потянулся к огню. Тот чуть вильнул в сторону, но сразу же вернулся – и тут уже колдуну пришлось отдёрнуть руку. Огонёк кружился вокруг своей оси, не двигаясь с места. Колдун пригляделся: в широкой щели между досок что-то поблёскивало. Видимо, это и привлекало внимание призрака. Чтобы поднять часть помоста, Огньяру пришлось приложить все имеющиеся силы. Конечно, проще было бы его разломать, но, вопреки всему, за состоянием шахты следили, помост был совсем новый, и Огньяра вряд ли бы похвалили за такую самодеятельность. В угольной пыли лежал овальный жетон с выбитыми на нём цифрами, которые не давали колдуну никаких ответов.

– Это твоё? – Огньяр протянул металлическую пластинку призраку.

Тот отпрянул, и внутри снова всё противно сжалось от страха. Но горняк только вздохнул – совсем по-человечески, – и Огньяр вдруг ощутил – нет, не ярость, как он ожидал, – а тоску и давнюю-давнюю обиду.

– Это тебя здесь держит, да? – с сочувствием спросил молодой колдун, но снова не был удостоен ответом. Горняк лишь повернулся к нему спиной и истаял, не оставив после себя и следа. Огньяр некоторое время крутил в пальцах жетон, а после отметил место на чертежах и отправился в обратный путь.

После шахты сырой осенний воздух показался Огньяру слаще мёда, что привозили с дальней пасеки в Крутой Яр. Искать Шубина долго не пришлось: он беседовал с Акулиной недалеко от входа в шахты, постукивая кулаком по раскрытой ладони. Заметив колдуна, они замолчали; остальные, тоже обратив внимание на благополучное возвращение молодого колдуна, начали подтягиваться к шахте.

– У вас призрак в шахте, – сообщил Огньяр. Толпа всколыхнулась, послышались недовольные возгласы и испуганные перешёптывания.

– Так каждый сказать может, – заявил кто-то из горняков. – Только мы знаем, что призраки – брехня. Не видел же их никто.

– У меня портки утащат – тоже скажу, что призраки, – поддержал его второй голос.

– Портки би́си таскают, – поправил кто-то третий. – Их колдуны науськивают, чтобы жизнь людям портить.

Воцарилось молчание; все уставились на Огньяра. Шубин тоже молчал, глядя на колдуна и постукивая кулаком по раскрытой ладони.

– Я уверен, что нашёл привязь. – Огньяр протянул бригадиру жетон. Тот не стал брать его в руки, осмотрел издалека.

– Такой у каждого горняка имеется, – спокойно сказал он. – Может, кто из предыдущих смен обронил?

Огньяр молчал. В душе становилось обидно и неприятно. Он изо всех сил пытался помочь, чуть не сгорел заживо в проклятой шахте, а его обвиняли в сказках... Тут подалась вперёд Акулина, подхватила ловкими пальцами жетон, повертела в руках.

– Антип, дай-ка свою метку глянуть! – крикнула она в толпу. Та зашевелилась, пропуская одного из горняков – самого молодого, как показалось Огньяру. Антип снял с шеи свой жетон, протянул его Акулине. Та положила его рядом с найденным в шахте.

– Ты давно на службу сюда поступил, Антип? – спросила она через пару секунд, поднимая взгляд от ладони на молодого горняка.

– Дак первая смена только, – пожал плечами Антип. – Бестолковая совсем, правда, но главное, чтобы уплотили...

Его сосед одобрительно хлопнул Антипа по спине, горняки неприятно заржали, но тут же осеклись под взглядом бригадира.

– А есть те, кто давно на смены ездит? – снова повысила голос Акулина. Стоявший сбоку мужик – крепкий, с поломанными ушами – вышел вперёд и, не говоря ни слова, положил свой жетон рядом с другими.

– Гляди, – девушка подвела ладонь ближе к Огньяру. – Цифры-то растут. Значит, горняк, которому этот принадлежал, – она указала на жетон-привязь, – очень давно тут побывал. Очень давно, – подчеркнула она и снова обратилась к Шубину: – Мы же можем в город находку отправить? Пусть там в бумагах посмотрят, чьи цифры на жетоне выбиты.

– Можем, – немного подумав, ответил Шубин. – Но это время займёт. Сперва надо на станцию в Медвежку добраться, затем дождаться, пока посыльные поедут, потом время пройдёт, пока запрос в управе обработают да ответ дадут...

Огньяр приуныл. А он-то надеялся отправиться обратно в Крутой Яр до первого снега.

– Вы отправьте, а там видно будет, сколько это времени займёт. Вдруг посыльный на днях отправится, а в управе нужные бумаги под рукой будут, – просто, будто не настаивая, предложила Акулина. – Глядишь, за неделю управимся.

Шубин молчал, раздумывая. Взгляд его перебегал то на горняков, то на Акульку, то на Огньяра.

– Ероха! – наконец позвал он.

Из толпы резво выскочил горняк такого складу, что Огньяр никогда бы не подумал, что подобных берут в забой – настолько щуплым и низким он был.

– Свези в Медвежку вещицу. – Шубин указал на жетон. Взять его в руки он так и не решился. – Если сейчас отправишься, к вечеру обернёшься. Лошадь у Пал Александрыча возьми, скажи, что от меня.

– Сделаем, мил государь. – Ероха ловко подцепил табличку пальцами, и она отправилась в нагрудный карман куртки.

– А вас, мил человек, – Шубин снова повернулся к Огньяру, – мы известим. Главное, чтобы проверки теперь всяческие не нагрянули. После вашей-то помощи...

– Верно люди говорят – колдуны только портят, – заявил кто-то из горняков громким шёпотом.

Огньяр опустил глаза. Стянув одолженную куртку, он протянул её Антипу и, не прощаясь, отправился обратно в посёлок.

Акулина поспешила за ним, но Огньяру больше не хотелось разговаривать. На душе было противно. Внутри поселилось какое-то странное чувство, тянущее из него всю радость. Люди не только про колдунов правду говорили, но и про то, что не надо бросаться помогать тому, кто помощи твоей не ищет.

– Ты их не слушай. – Акулина едва заметно коснулась его локтя. – К нам из города с инспекцией, почитай, каждый месяц ездят. Только кто-то проверяющих больше опасается, кто-то меньше. У Шубина работа колом стоит, вот он и боится, что в городе об этом прознают и по шапке ему же надают. Ты хорошее дело делаешь, – помолчав, добавила она.

Огньяр молчал. Слишком много сил выпили из него встреча с мертвяком и последующая беседа с Шубиным.

– Или ты дуешься, что за тебя девчонка беседу держала? – вдруг спросила Акулина.

Огньяру даже не нужно было на неё смотреть, чтобы понять, что она улыбается. Но он всё равно скосил на неё глаза.

– Не дуйся, – Акулина снова подцепила его локтем, но на этот раз вполне ощутимо. – Каждый в своём деле хорош. Ты вон шибко знаткий, даже призрака углядеть сумел. А у меня просто язык подвешен.

– Ты же говорила, что грамоте не обучена, – буркнул Огньяр. Как бы он ни пытался оставаться угрюмым, настроение почему-то поползло вверх. – Как цифры распознала?

– Уж одну от четырёх я могу отличить, – фыркнула Акулина.

Огньяр прикусил губу, чтобы спрятать улыбку. Но Акулина словно заметила её, расправила плечи и с наслаждением потянула носом воздух, не скрывая облегчения. Видимо, произошедшее тяготило и маленькую ве́кшицу.

– Уже решил, где остановишься? – поинтересовалась она.

– Лукерья к себе звала.

Акулина вскинула брови.

– Хочешь – у нас оставайся. У нас места поменьше, но зато... – Она нахмурилась и заключила. – Но зато спокойнее.

Недолго думая, Огньяр согласился. Сейчас совершенно не хотелось тратить остаток дня и вечер на то, чтобы выслушивать предположение Лукерьи о том, кто в деревне портун, и деланно сочувствовать в ответ на рассказы о её тяжёлом житье-бытье.

Словно прознав о планах колдуна, у избы Акулины уже ждал Прошка.

– Славный. – Акулина потрепала его между ушами. – Это тот икота, которого ты из девочки вытянул? А на нас не накинется? – уточнила она.

– Он говорит, что не бес вовсе, и нечистые дела ему удовольствия не приносят, – заверил её Огньяр, а Прошка подставил лобастую голову под девичью ладонь и хитро посмотрел на колдуна.

– Смотри мне! Я своё будущее знать не желаю, – деланно строго пригрозила пальцем Акулина и открыла дверь.

За порогом Огньяра встретила ухоженная изба: печь, расписанная глянцевыми красками, небольшой самовар под иконами, завешенными кружевными занавесками, и тканые покрывала. В гостевом углу за столом сидел парень, и Огньяр поймал себя на мысли, что пытается найти в нём то, что так глянулось Акулине. Гордей был крупнее его и в плечах, и выше на голову, с живым, подвижным лицом и тёмными, цепкими глазами.

– Гости! – он с трудом поднялся с лавки, придерживая на коленях пуховый платок. – Милости просим!

– Это Огньяр из Крутого Яра. – Акулина поспешила к жениху, подхватила его под локоть. – Он нас от нечисти в шахтах избавить хочет.

– Хочу. Но пока не уверен, что знаю, как именно, – колдун нервно рассмеялся. – А это Прошка, – он некстати указал на кота, что уже обшаривал горницу.

Гордей перевёл глаза на беса, и в его лице что-то изменилось: как будто улыбка стала чуть холоднее, но всего на пару мгновений.

– Экий бесёнок. – Он потянулся было к коту, но Прошка неожиданно расставил лапы и зашипел, поднимая шерсть на загривке.

– Прости! – Огньяр подхватил кота на руки. – Ему просто не нравится, когда его бесом называют... – колдун осёкся, почувствовав, как по рукам скользнул морозец плохого предчувствия.

– Ничего. – Хозяин дома снова опустился на лавку, поправил платок. – Ещё подружимся.

– Это вряд ли, – буркнул Прошка, выворачиваясь из хватки Огньяра. Отпустив кота, колдун снял шапку и сел напротив Гордея.

– А в шахтах правда бисяк засел? – тот заговорщически наклонился к Огньяру.

– Мертвяк, – поправил его Огньяр. – Призрак, будто.

– Ты его разглядел? – озорство ушло с лица Гордея. Акулина бросила возиться с котелками у плиты и подсела к ним.

Огньяр кивнул, стискивая зубы.

– На человека похож. Издалека и не отличить. Но вблизи... Как будто уже долго-долго в земле пролежал. – Огньяр неосознанно коснулся лица. – Кожа как лоскутами вся, глаза горят...

Гордей с Акулиной переглянулись. В избе воцарилась тоскливая, тянущая тишина, которую нарушил Прошка, зашуршав на окне вязанками трав.

– Ужин готовить пора. – Акулина встряхнулась, будто сбрасывая наваждение. – Мы – не дружочек твой славный, который может молоком да творожком обойтись. – Она отняла у Прошки пучок высушенной мяты.

– Она права, колдун. – Домашний бес спрыгнул с подоконника. – Быть мной – прекрасно.

* * *

Остаток дня прошёл за обычными делами, и оттого, насколько мирскими они были, Огньяр испытывал особое наслаждение. Он наколол Акулине дров, поправил несколько изразцов на печи, даже собирался залезть на крышу, чтобы забить щели заготовленным сеном, но Акулина отговорила его и почти силой отправила в деревенскую баню. К удовольствию Огньяра, все местные успели посетить баньку до него, и сейчас, сидя в одиночестве и вдыхая ароматный берёзовый пар, Огньяр размышлял: чем было его стремление помочь? Сочувствием? Или же зовом долга? Вон она как лихо с горняками договорилась. А может, просто глянулась ему Акулина? Огньяр хмыкнул про себя. Глянулась, конечно, признался он себе. Мысли одна за другой вылетали из головы, уступая место влажному, приятному туманцу. После помывки Огньяр оставил кусок мыла и кадку со свежей водой баннику и отправился в избу Акулины с единственным желанием – повалиться на лавку и проспать до самого утра.

Но на пороге его встретил Прошка.

– Ты когда это, колдун, с нечистью начал дружбу водить? – ехидно поинтересовался бисяк, поблёскивая в сумраке оранжевыми глазами.

– Дак почитай, как с тобой встретился. – В бане Огньяр отдохнул так славно, что даже свадьба самого чёрта ему была бы нипочём.

– От меня польза одна! – возмутился Прошка. – И, вестимо, великая, если ты шибко знаткий, – передразнил он Акулину, – нечисть у себя под носом распознать не можешь!

– И где же у нас тут нечисть? – Огньяр перекинул полотенце через плечо.

– Дак вот же ж! – Прошка едва не вопил от негодования. Упёршись головой в ногу Огньяра, он подпихнул его к окну.

Колдун глянул в мутное стекло – и по спине ему словно ледяной рукой провели, снимая банную негу. Там же, на лавке сидел Гордей, а у его ног расположилась Акулина. С любованием, которое легко читалось на его лице, парень расплетал чёрную косу суженой, пропускал кудри через пальцы, расчёсывал их красивым резным гребнем. Всё это время он что-то приговаривал, склонившись к уху Акулины, а та не двигалась толком, Огньяр видел лишь, как она шевелит губами, лишёнными красок.

– Летавца не признал? – зашипел под ухом Прошка. Огньяр вздрогнул, отшатнулся от окна.

– Летавца? – непослушными губами повторил он, чувствуя во рту противный привкус.

– Или он должен в трубу огненным вихрем вылететь, чтобы ты всё понял? – Прошка изогнул спину, потягиваясь.

– Они же к вдовам приходят. Чтобы с ними... Ну... – Огньяр замялся. Обсуждать любовные утехи, пусть даже с бесом, ему ещё не приходилось и начинать не особо хотелось.

– Ты, колдун, головой поворожи, – голос Прошки стал серьёзным. – Помнишь, про обвал Акулька говорила? А ежели в шахте её милёнка насмерть завалило? А она головушкой-то от горя повредилась и тосковала так, что упырь на несчастье и подтянулся? Мало ли таких историй?

Огньяр молчал. Историй было предостаточно. Почти каждому из знатких приходилось упырей отваживать, что мужьями да женихами притворялись. Но он не ожидал, что сам встретит одного из них – ещё и змея огненного.

– Ты али сам не почувствовал ничего, когда здоровался? – с подозрением поинтересовался Прошка. – Мне, может, другого колдуна себе подыскивать пора? Мой, хоть и молодой совсем, что-то сдавать начал...

Шикнув на кота, Огньяр присел на порог. А ведь и вправду всё сходилось. И предчувствие нечисти в доме, и как Гордей Прошку бесом назвал...

– Я думал, может, на нём проклятье какое, – признался Огньяр. – Может, он поэтому до сих пор не ходит, а не из-за того, что ему ноги повредило...

Прошка выжидающе молчал.

– Что делать-то теперь?..

Вопрос вырвался сам собой. Конечно, Огньяр знал, как бороться с подобной нечистью. Конечно, исчезновение упыря пошло бы всем на пользу, особенно Акулине. Но это точно разбило бы ей сердце.

– Надо брата Акулькиного найти, – подсказал Прошка. – Родственники – лучшие помощники в таких делах. Девчонка больной и вялой не выглядит, значит, окаянный из неё по чуть-чуть силы тянет.

– Акулина с суседками знается, – вспомнил Огньяр. – Может, она и летавца признала?..

– Сила в ней есть, – согласился Прошка. – Но такая крошечка, что, если бы ты не сказал, что я икотка, она сама никогда бы не догадалась. А змеи – они на порядок хитрее, себя никогда не выдадут. Так что ты иди поспи, колдун. Утро вечера мудренее. А я тебя посторожу, пожалуй. Это знатки не всегда могут бисей распознать. А уж любой нечистый колдуна сразу признает.

После этих слов Огньяр всю ночь не смыкал глаз, таращась немигающим взглядом на печную занавеску, скрывавшую летавца Гордея. Колдун забылся тревожным сном, лишь когда за окном закопошились первые петухи, но он был настолько короткий, что, проснувшись, Огньяр чувствовал себя ещё хуже. Не дожидаясь, пока поднимется Акулина, он тихонько собрался, кликнул Прошку и выскользнул на улицу. Занималось холодное ноябрьское утро. Небо пухло тучами, в воздухе витал еле уловимый запах приближающегося первого снега. Дождевая вода в бочке у крыльца подёрнулась льдом. Разбив тонкую корочку, Огньяр брызнул себе на лицо. На какое-то время это помогло взбодриться.

– И где нам искать этого Фёдора? – он повернулся к Прошке.

– Дак надо было у Акулины и полюбопытствовать, – бисяк с нескрываемым удовольствием потянулся, сверкнули показавшиеся из мягких подушечек железные когти. – Акулька говорила, он дома ладит. Пройдёмся – может, избу какую недостроенную найдём. Скорее всего, там Фёдор и обретается.

Безмолвно посетовав, что такая простая, но правильная мысль посетила не его, Огньяр отправился по утоптанной дороге вглубь стана. Поселение потихоньку просыпалось: загорались в окошках свечи и лучины, шустрее бежал дым из печных труб, наполняя воздух терпким ароматом угля. Запах был непривычным, тяжёлым, в отличие от пряности липовых дров, которыми топили избы в Крутом Яре, и после безветренной ночи дым стелился по узким улочкам плотным смогом.

Недостроенный дом нашёлся не сразу, Огньяру пришлось дойти до другого конца поселения. Но никого там не было: не стучал молот, загоняя брёвна в пазы, не звучали шаги строителей. Огньяр обошёл избу кругом. На крыльце стоял ящик с аккуратно сложенными инструментами. И когда Огньяр нагнулся, чтобы их рассмотреть, за спиной раздался незнакомый мужской голос:

– Ты чего это там никак к гвоздям моим присматриваешься? Ты ежели хоть один стащил, я сестру попрошу, она на тебя такую невстаниху накинет – век по знахаркам бегать будешь!

Огньяр обернулся: к нему неторопливо приближался мужик в тёплом тулупе и с внушительным топором в руке. Прошка бесшумно отступил за колдуна.

– Вы Фёдор? – севшим голосом поинтересовался колдун. – Я как раз про вашу сестру хочу поговорить.

– Про Акулинку? – мужик подошёл совсем близко, и Огньяр теперь ясно видел его сходство с Акулиной. – Свататься, что ль? Так у неё суженый уже имеется. Вот закончится смена ближайшая – они свадебку и справят.

– Я знаю про суженого. – Огньяр облизнул губы, подбирая слова. – А ещё знаю, что он не тот, за кого себя выдаёт.

Некоторое время Фёдор молчал, а потом нахмурился:

– Ты на Акулинку глаз положил, а Гордея из зависти оговорить хочешь? Он мужик справный, хоть и болезный. А тебя я в первый раз вижу.

Плечи Огньяра опустились.

– Я напротив... Добра ей желаю, – промямлил он, не ожидая такого напора. – Гордей ваш – нечисть, и сильная. Он из Акулины силы жизненные пьёт. Она болеть скоро начнёт.

– А чего это ты ей добра желаешь? – подозрение из голоса Фёдора и не думало исчезать. – Глянулась всё-таки?

– Она мне помогла, хочу долг вернуть, – твёрдо заявил Огньяр, и Фёдор наконец-то расслабился.

– А-а-а, вот оно что. Я-то уж думал, заработать хочешь. – Он воткнул топор в отсыревший пень у крыльца, сел на лавку и хлопнул по ней ладонью, приглашая Огньяра присоединиться. – Гордей наш хоть и странный, но на чёрта не похож.

– Почему странный? – заинтересовался колдун, присаживаясь рядом.

– Везучий больно, – его собеседник задумался. – Слыхал, он в шахте под обвалом выжил? Это, конечно, не редкость, но его найти до-о-олго не могли. А пока тот обвал разгребали, ещё два случилось. Небольшие, больше никого не зашибло, но ветку закрыли тут же. Порода, говорят, неустойчивая была. Акулинка тогда убивалась. – Фёдор посмурнел. – Она-то с Гордеем на Купалу познакомилась, и как закрутилось у них... А через какое-то время прибежала счастливая: вернулся, говорит, живой! Сам, мол, выбрался, но ноги повредило. Такая радостная была – у меня аж от сердца отлегло.

Мужик замолчал, лицо его становилось всё мрачнее.

– Давно это было? – неуверенно нарушил молчание Огньяр.

– Дак этим летом, – Фёдор нервно тряхнул головой.

– Давненько. Словами теперь не избавишься, – подал голос Прошка. Огньяр мысленно согласился, потёр ладони друг о друга, не то согреваясь, не то собираясь с духом.

– Есть такой род нечисти: они вид усопшего принимают и ходят к живым. И облик мужей тоже могут. Гордей ваш – змей-летавец, – выпалил он на одном дыхании.

– Безумство какое-то. – Фёдор стянул шапку, смял её в руках.

– Есть метод один: чтобы змея выманить и заставить его сущность свою показать, надо его с толку сбить, спросить у него нечто такое, чего на свете быть не может. Но мне твоя помощь понадобится, – предупредил Огньяр.

Фёдор с готовностью поднялся с лавки.

– Ты только скажи – всё сделаю, чтобы от Акулинки окаянного отвадить! – с жаром проговорил он, возвращая изрядно помятую шапку на голову.

– Есть время, когда её точно в избе не будет? – уточнил колдун, заодно прикидывая в уме, что из снадобий ему может понадобиться.

– В полдень. Она в круг мудрости ходит. – Фёдор на секунду задумался. – Возвращается обычно через час, но может и задержаться где.

– Вот и ладно, – кивнул Огньяр. – Тогда приходи к её избе в полдень. Будем нечистого изгонять.

На этом попрощавшись с Фёдором, колдун отправился в обратный путь. Но к Акулине возвращаться он не стал, свернул к полю. Ноги сами шагали по дороге, а Огньяр всё глубже погружался в мысли.

– Как думаешь, мертвяк в шахтах может быть суженым нашей новой знакомой? – от того, как внезапно прозвучал голос Прошки, Огньяр вздрогнул. Вздохнув, он покачал головой.

– Акулина говорила, что цифры на жетоне старые. Будь то Гордей, они были бы ближе к тем, что сейчас.

– Но он тоже сейчас там, да? – уточнил бес. Огньяр сглотнул, ногти впились в ладони, когда он сжал кулаки. Думать об этом уж точно не хотелось.

Бесцельно побродив несколько часов, Огньяр вернулся к избе Акулины. Неподалёку его уже ждал Фёдор: прощаясь, они условились, что тот не будет подбираться близко к избе, чтобы не спугнуть нечистого.

– Всё помнишь? – вместо приветствия спросил Огньяр, доставая из сумки несколько крестов, скрученных из сушёных ветвей одолень-травы.

– Помню, не боись. – Фёдор сдвинул шапку на затылок. – Ну, пошли?..

* * *

Как и ожидал молодой колдун, Гордей в избе был один.

– Огньяр! – он чуть приподнялся в знак приветствия, как и в прошлый раз. – Ты куда запропастился? Мы уж решили, что гостеприимство наше тебе не любо.

Огньяр разделся, краем глаза видя, как Прошка запрыгнул на окно и принялся вылизывать лапы. Глаза Гордея обратились на Фёдора.

– Шурин мой дорогой, какими судьбами?

– Дак давненько я к вам не захаживал, – тот тоже скинул тулуп, подул на ладони, протянул их к печи. – Чаем хоть угостишь, свояк?

– Это мы мигом, – согласился Гордей и потянулся к самовару. Фёдор тем временем незаметно вытащил один из травяных крестов и сунул на печь, поближе к трубе. Такой же Огньяр уже выронил возле двери, там, где заметил широкую щель между половицами.

Огньяр с Фёдором сели за стол и переглянулись. Пришла пора отсечь змею голову.

– Я вот знаешь, о чём подумываю, Гордей? – заговорил Фёдор, заговорщически склонившись к «свояку». – А не взять ли мне в жёны Акулину? Ты-то её под венец так и не отвёл, обещаешься только. Да и хромоногий ты, ей с тобой морока одна...

Гордей озадаченно моргнул, и в тот момент Огньяру почудилось, будто вместо век глаза парня затянула белёсая плёнка, спрятавшая на мгновение вертикальный зрачок.

– Разве может брат сестру брать? – в недоумении спросил он.

– А разве может мёртвый к живому ходить? – выкрикнул Фёдор и вскочил с лавки, бросаясь к своему тулупу.

Гордей заметался, страшно шипя. Из-под половиц потянулся едкий серый дым, от которого заслезились глаза. Фёдор закашлялся, вытащил из-за пазухи нательный крест и выставил его перед собой. Гордей кинулся было к окну, но там его встретил Прошка, сверкнули железные когти в воздухе, и змей отшатнулся. Шаль упала, когда он соскочил со скамьи – совсем как здоровый, – и теперь Огньяр явственно видел коровьи ноги с массивными копытами. Путь к печи Гордею преграждал Фёдор с крестом и оберегом из веточек одолень-травы, у двери стоял Огньяр. Не помогло летавцу и превращение в огненный вихрь – изгнатели лишь рукавами лица прикрыли, защищая глаза от снопов искр. Описав несколько кругов по горнице, огненный шар ударился об пол – и перед Огньяром предстал змей в своём паскудном обличьи: худой, бледный, с выпученными глазами и кривым хребтом.

– Царство Иисусово! – Фёдор неистово закрестился. – Поди прочь, нечистый!

Гордей обернулся на него, зашипел; показался из безгубого рта змеиный язык.

– А-а-а, догадалис-с-сь! – он двинулся было на Фёдора, но Огньяр топнул ногой, привлекая внимание.

Заговор, который он зазубрил, гуляя по полям, сам пришёл на ум. Взвыв, Гордей оборотился было снова вихрем, бросился на колдуна, но тот ловко отскочил в сторону, по пути доставая из кошеля мешочек с травами и солью. Следующего удара ждать долго не пришлось. Опомнившись, Гордей снова стремительно подскочил к Огньяру – быстрее, чем тот ожидал, – но в этот раз он целился не в самого колдуна. Сноп искр взорвался прямо у лица Огньяра, опалил кожу. Тот вскрикнул от боли и неожиданности, вскинул руку, прикрывая глаза. Заговор прервался, мешочек выпал из ладони колдуна, а огненный змей, предчувствуя победу, начал набирать силу, раздуваться, разрастаться, стремясь заполнить собой всю горницу и сжечь противников дотла. Но тут на помощь подоспел Фёдор: подхватив снадобье, он высыпал его в самовар и плеснул получившимся отваром в змея. Зашипев так, что Огньяру показалось – ещё чуть-чуть – и он лишится слуха, – летавец стал совсем крохотным, а затем превратился в серый дым. Фёдор поспешил к окну, распахнул его настежь. В горницу ворвался осенний ветер – и через секунду в избе не было и намёка на опасную схватку, кроме чуть почерневших досок в тех местах, куда бил летавец.

– Неужто сдюжили? – Фёдор огляделся. Говорил он с трудом, тело его то и дело пробивала крупная нервная дрожь.

– А ты молодец, – похвалил его Огньяр, ощупывая лицо. Ожогов не было, но вот ресницы подпалил окаянный... Хорошо, хоть глаза не повредило.

– А ежели вернётся?

– Вряд ли он теперь с Акулиной связываться захочет, особенно когда знает, что её есть кому защитить, – успокоил его Огньяр. – Чтобы тебе спокойнее было, оставь крестик из одолень-травы на печке, только спрячь поглубже, чтобы не нашёл никто, а крыльцо берёзовой водой омой. Тогда нечистый точно больше в гости не заглянет.

– Как скажешь сделаю, – кивнул Фёдор и вдруг помрачнел. – Ты вот чего... Останься сегодня у меня. А я сам Акулинке всё объясню.

Огньяр хотел было возразить, мол, Фёдор ничего не смыслит в навьих, чтобы в полной мере описать опасность, которая грозила Акулине, но потом понял, что вряд ли смог бы подобрать правильные слова. А потому послушно собрал нехитрые пожитки и отправился в избу нового знакомца. Там его радушно встретила Милана, жена Фёдора, и, когда перед Огньяром появилась плошка с дымящимися пельменями, он понял, насколько голоден. В благодарность сплетя хозяйке обережный браслетик с глиняной бусиной, колдун снова отправился в поле – пополнить запасы. Несмотря на то что всё закончилось хорошо и что Прошка вышагивал рядом, кляня осень и мокрую траву, Огньяр почему-то особенно остро чувствовал своё одиночество.

* * *

Следующим утром Огньяр проснулся поздно: сказались накопившаяся усталость и нервное напряжение от схватки с летавцем. Когда он открыл глаза, за окном вовсю светило солнце, а двор небольшой избы был наполнен гомоном кур. В горнице уже никого не было. Фёдор в такой час наверняка уже был на стройке, а Милана вечером обмолвилась, что собиралась к соседке: нужно было напрясть шерсти к зиме, а в компании любая работа шла веселее.

На столе, накрытом вышитой скатертью, подставляли бока солнечным лучам и без того румяные, но уже остывшие шанежки. Рядом с ними стояла кружка с молоком. Плеснув молока Прошке, Огньяр перекусил, повесил на пояс кошель и вышел из избы. На небе не было ни облачка, ветер, гулявший по стану, пробирал до мурашек. Поплотнее запахнув зипун, колдун отправился к шахтам. Вряд ли, конечно, бумага из города могла прийти так быстро, но сидеть без дела у Огньяра не хватило бы сил. Вчера он пополнил запасы, перебрал травы, которые нашёл, гуляя по полям, попросил у Миланы разрешения посушить их у печи. Помявшись, та согласилась. Огньяр понимал её сомнения: не все относились легко ко всяким колдунским штучкам. Кроме того, он помнил про Семёна, на которого кто-то накинул пустяковый, но всё-таки сглаз, и других детей, которые, по словам Лукерьи, страдали от подобной напасти. Но Огньяру совсем не хотелось заниматься этим сегодня.

«Схожу на шахты, а ежели там глухо всё будет – проведаю Лукерью и к другим детям загляну», – договорился сам с собой колдун. Сегодня он отправится в одиночестве: Прошка растянулся на узком подоконнике и ловил последние тёплые лучи солнца. Шахты его не прельщали.

Дорога, по которой шёл Огньяр, вела через круг мудрости, другой он не знал. И чем ближе он был к кругу, тем шустрее метались в голове мысли. Прошка сказал, что в Акулине была крошечка силы – так, может, она помогла бы ей понять, какую опасность таил в себе её суженый? Может, она не винит Огньяра в том, что он прогнал окаянного, ничего не рассказав ей? Приободрившись, Огньяр зашагал быстрее. Но его надежды рассыпались, как высохшие ёлочные иголки, когда он увидел Акулину у самого большого камня. Она не перебирала башенки, как в прошлый раз, сидела, не двигаясь, низко опустив голову. И, глядя на её худенькую, сгорбленную спину, Огньяр так и не набрался храбрости, чтобы подойти.

По сравнению с прошлым разом дорога до шахт показалась Огньяру невыносимо долгой. Пустые поля тянулись бесконечным полотном, солнце не радовало.

Завидев Огньяра, горняки оставили свои занятия и начали собираться вместе.

– Какой ты нетерпеливый, колдун, – крикнул кто-то из толпы. Огньяр невесело усмехнулся. Из небольшого домика, где, как понял Огньяр, располагался кабинет бригадира, вышел Шубин.

– А, колдун, – он на ходу накинул куртку с меховым воротником. – Телеграмма вчера вечером пришла.

Приблизившись к Огньяру, Шубин вытащил из внутреннего нагрудного кармана маленький листок, сложенный вдвое, и протянул ему. Шахтёры обступили колдуна. На желтоватой, чуть помятой бумаге значились номер с найденного в шахте жетона, имя горняка, которому он принадлежал, и даты его смены.

– Ты читать-то обучен, колдун? – поинтересовался Антип. Сегодня он сменил свои полосатые портки на ярко-жёлтые.

Проглотив обиду, Огньяр прочитал вслух:

– Пакин Данила Александрович, родился в тысяча восемьсот тридцать седьмом году.

– Он работал на шахтах в тысяча восемьсот шестьдесят девятом. – В бумагу через плечо Огньяра заглянул Шубин. – То есть, сейчас ему было бы...

– Шестьдесят два, – подсчитал Огньяр.

– Теперь каждый может своим делом заняться, – подытожил горняк, который вчера шутил про портки и бисей. – Ты, колдун, будешь призрака изгонять, а мы в забой вернёмся.

– Пока не можем, – покачал головой Огньяр. – Я ещё не знаю, что держит здесь призрака. А без этого у меня не получится убедить его уйти.

Горняки замолчали, переглянулись.

– А может, ты просто не знаешь, как призрака прогнать? – с подозрением спросил Антип.

Молодой колдун и вправду не знал. Вернее, не был уверен в том, что советы, которые он нашёл в своей книге, были хороши. Всё же никому не удалось изучить призраков и их поведение досконально. Но говорить об этом горнякам он, конечно же, не стал.

– В стане старик живёт, – вдруг заговорил щуплый Ероха, – я ему как-то раз дрова колол. Говаривают, он с самого открытия шахт тут работал, а потом тут и остался – то ли за выслугу разрешили, то ли возвращаться ему некуда было. А ещё я слышал, что он то ли по-нашему ни слова не понимает, то ли глухой совсем к старости стал. Может, его в забое контузило, кто знает, – добавил он уже от себя. – Ты к нему наведайся, колдун. Может, тебе удастся с ним общий язык найти, – предложил горняк. – Его Драгошем кличут.

Поблагодарив Ероху, Огньяр отправился обратно, прихватив телеграмму.

Дом старика Драгоша был, наверное, самым маленьким в посёлке и напоминал Огньяру его собственную избу: невысокий тын, разделанный, но уже пустой участок земли, поблёкшие наличники на окнах. Уже ни на что не надеясь, Огньяр постучал в дверь.

Открыл ему старик в чёрной шапке, яркой рубахе, подпоясанной кушаком с нитяными кисточками, и в козьем жилете. Колдун заговорил первым, помня слова Ерохи о молчаливости нового знакомого. Поздоровавшись, он рассказал, зачем пришёл без приглашения, и замер, дожидаясь если не ответа, то хотя бы какого-нибудь знака, что старик его понял. Драгош прокашлялся и повёл рукой, приглашая Огньяра в избу. Затаив дыхание и не смея думать даже о возможности успеха, молодой колдун последовал за хозяином. Усадив гостя за стол, Драгош шаркающей походкой направился к сундуку, накрытому пёстрым покрывалом. На нём не было ни следа пыли в отличие от другой утвари – видать, этот сундук Драгош открывал часто. Но разглядывать убранство Огньяру не было интереса: старый горняк достал из сундука что-то похожее на книги и любовно провёл ладонью по обложке одной из них. Подсев к Огньяру, Драгош положил перед ним одну из книг и жестом предложил открыть. Колдун послушался, аккуратно откинул добротную, дорогую обложку из светлой кожи – и обомлел. Он слышал о новом чуде, которым забавлялись богачи в городах. Оно запечатлевало человека как живого, лучше кисти самого талантливого художника, и звалось фотографией. Стоила одна такая карточка столько, что Огньяру даже икалось от цифры, и, конечно же, он не думал, что увидит что-то подобное своими глазами. Но сейчас перед ним лежал целый альбом с серыми карточками, с которых на него смотрели люди в шахтёрских куртках. Огньяр вскинул глаза на нового знакомого, теряясь в догадках, кем был этот старик. Если у него было целое состояние на фотокарточки, зачем он трудился в шахтах? Заметив его потрясённый взгляд, Драгош добродушно усмехнулся и постучал пальцем по странице. Огньяр проследил за его жестом. Под каждой фотографией пером был выведен год. 1861-й, 1862-й и далее... На обороте каждого листа бледными от времени чернилами были выведены имена. Огньяр нетерпеливо перелистнул несколько страниц.

Вот он, 1869-й; на обороте буквами с жирными точками в начале каждой значилось: «2-й ряд, слева направо: Федот Опричный, Евсей Ананьев, Данила Пакин...»

Взгляд колдуна остановился на знакомом имени, он перевернул страницу. С фотографии на него смотрел парень с мягкими чертами лица.

– Он же погиб в шахте, да? – обратился Огньяр к Драгошу. Тот кивнул. – Что случилось? – всё же спросил Огньяр, заранее понимая, что ответа не получит. Так и произошло. Старик забрал у него альбом, давая понять, что больше помочь ничем не может. Огньяр вздохнул. Оставался последний, самый сложный, но самый надёжный вариант: спросить у самого призрака, что его держит.

С этой мыслью Огньяр и отправился обратно. Снова попросил кожаную куртку, каску, керосиновую лампу и спустился в неприветливое нутро угольной шахты. На этот раз чертежи он разворачивать не стал: ещё свежи были воспоминания о первой встрече с призраком, и сейчас он внимательно рассматривал коридоры, запоминая каждый уголок, где можно было бы укрыться. Это пригодилось. Сперва где-то в глубине раздалось шипение, и по коридору прямо на Огньяра снова устремилось ревущее пламя. Колдун мигом нырнул за беспризорную вагонетку, которую приметил сразу же, как повернул за угол. Огонь бушевал долго, то прокатывался ревущими волнами, то летел вперёд круглыми шарами, то вставал стеной. Огньяр пытался кричать имя призрака, но его голос перекрывал гул пламени. Уголь, прятавшийся в стенах, нагревался, становилось тяжело дышать. Порой огонь лизал поддерживающие потолок балки. Глаза начал заливать пот, и Огньяр снял куртку. Всё равно от подобного напалма она не защитила бы. Огньяр понял: в какой-то момент либо уголь разгорится и рудник превратится в гигантскую печь, либо загорятся деревянные балки. И в какой-то момент уверенность и храбрость оставили Огньяра. Что он может сделать против подобной силы и ярости? Какие слова одолеют озлобленного духа, которого даже смерть не смогла забрать? Спиной он чувствовал, как раскаляется вагонетка. Тогда, набрав воздуха столько, что больше в грудь не поместилось бы, он закричал:

– Я знаю твоё имя! Но я не знаю, что с тобой сделали!

Огонь перестал катиться смертоносными волнами, освещая коридор. Какое-то время было почти тихо, Огньяр выглянул из-за своего укрытия – и встретился взглядом с мёртвым горняком. Немигающие глаза горели красным, клубилась у ног, не касающихся пола, угольная пыль, поднимаемая потоками горячего воздуха.

– Сделали?! – вдруг заговорил призрак, и в голосе его Огньяр слышал гул огня, удары кирки и глухой стук отколовшихся от стен кусков угля. А ещё – бесконечную ярость.

– Делают до сих пор! Все они виноваты! Вы все – виноваты!

– Я не хочу причинять тебе вреда! – поспешил заверить его Огньяр, чувствуя, как сердце едва бьётся от страха. – Я могу помочь! Что тебя здесь держит?

– Нет. Ты не можешь, – призрак покачал головой.

Из груди его вырвался не то вой, не то рёв, в котором будто слились вопли всех неупокоенных в этой шахте. И сила этого звука была настолько высока, что Огньяра, как веточку, отшвырнуло от вагонетки к противоположной стене. Всё произошло настолько быстро, что колдун не успел ничего сообразить. Опомнился он, уже лёжа на земле. В голове гудело, во рту явственно ощущался железистый привкус.

– Тебе до меня не добраться! – услышал он как будто издалека.

Колдун не видел, что сделал горняк, но вокруг с оглушительным грохотом, который сейчас ещё и множился в ушах, начала обрушаться кровля. Не предпринимая попыток подняться – всё равно ему вряд ли удалось бы удержаться на ногах, – Огньяр быстро, как мог, пополз в сторону в надежде найти какое-нибудь укрытие. Мелкая, острая крошка впивалась в колени и руки. Призрак, заметив, что Огньяр пытается скрыться, наклонился – и колдуну обожгло ладони, будто он без рукавиц схватился за горячий котелок. Не сдержав крика, колдун вскочил на ноги; в глазах закачалось, задвоилось. Огньяр пошатнулся, потеряв равновесие. В следующий миг захрустело прямо над головой, и колдун уже смирился было со своей незавидной участью, но тут кто-то подхватил его под руки и потащил за собой. Прямо за спиной рухнул кусок балки, обдав Огньяра пылью. Через пару шагов колдун и его спаситель оказались в узенькой нише. Протерев слезящиеся глаза, Огньяр разглядел чёрную косу и серые глаза маленькой векшицы.

– Акулька, – прохрипел колдун, чувствуя и облегчение, и невероятную злость. Куда полезла, глупая?! У ног Акулины вился чёрный кот, едва различимый в полумраке. – Вы чего здесь?!

– Прошка почувствовал, что тебе плохо, – девка точно испугалась, но вида старалась не подавать. Выходило не так уж плохо, признал Огньяр. В шахте затихло: кажется, Данила-мертвяк потерял своего противника из виду.

– У меня не получится, – вполголоса признался Огньяр. – Я не знаю ни одного заговора такой силы. Да и если бы знал, я даже шага сделать не смогу: либо изжарит, либо раздавит.

– А ты возьми меня с собой, колдун. Силу мою возьми, – предложил Прошка, и сейчас в голосе его не было ни капли привычной вальяжности. – Я-то не для того сюда примчался, чтобы помереть вместе с тобой.

Огньяр не сводил глаз с лица Акулины.

– А ты можешь так сделать, чтобы и моя сила Огньяру перешла? – обратилась та к домашнему бесу. Тот склонил голову – кивнул почти по-человечьи.

– Пошли, колдун, – не дожидаясь решения Огньяра, Прошка залез ему на плечо, цепляясь за одежду. – К вечерней дойке надо домой оборотиться. Давай-давай, колдун! Топ-топ!

Бисяку будто и не было страшно. Заметив взгляд Огньяра, Акулина отвела глаза и подтолкнула его в бок.

– Кроме тебя, с этим никто не справится, – негромко проговорила она и, приблизившись к Огньяру, что-то вложила ему в руку.

На негнущихся ногах колдун отправился навстречу своему противнику – не исключено, что последнему в жизни, не видя, как тонкая девичья рука осенила его крёстным знамением. Опустив глаза, он разжал руку: на ладони лежал простенький деревянный крестик – самая сильная защита от любой нечисти.

Едва он вышел в коридор, как призрак возник перед ним в вихре пыли и огня. Вокруг заклокотало, оторвались, дрожа и ударяясь друг о друга, камни, готовые обрушиться на колдуна. А Огньяр вдруг перестал чувствовать, как впиваются в плечо кошачьи когти. Тут же он понял, что чует каждый следующий шаг – и свой, и мёртвого горняка: перекинулся на него бес-икотка, знающий будущее. Подхватив с пола камень, Огньяр живо опустился на колени, одним взмахом очертил вокруг себя круг. Ударились о невидимую преграду камни и рассыпались мелкой крошкой. Прижав ладони к земле, Огньяр нараспев читал заговор, направляя всю силу в защиту. Всё реже поднимались камни и перекатывались волны пламени: противник будто выдыхался. Или пытался подманить ближе, понимал Огньяр. Но это было ему на руку. Дождавшись самой длинной паузы, колдун выскочил из круга и устремился к призраку. Размахнувшись, он прижал крестик Акулины к иссохшей груди, прикрытой истлевшей курткой. Тот взревел снова. Огньяр зажмурился – но тут же распахнул глаза, чувствуя, как обожгло руку. Крестик под ладонью вспыхнул синим пламенем, но тут же потух – на нём и следа не осталось. Огньяр покачнулся, ощутив, как некстати ослабли ноги, в голове едва слышно зашумело. Он мотнул головой.

«Ещё сила нужна, – прозвучал в голове едва слышный голос Прошки. – Не сдюжим». И тут на спину Огньяра легли узкие ладошки. Бес закопошился, приложившись к чужой силе. В голове мигом прояснилось. Огньяр размахнулся посильнее и ударил кулаком с зажатым в нём распятием. Оно загорелось ещё ярче, призрак заметался, отпрянул от колдуна, замахал руками в попытке стряхнуть с себя словно прилипший крест. И вдруг в шахте раздался незнакомый голос:

– Хватит!

Огньяр обернулся. Рядом с ним стоял молодой человек с фотографии старика Драгоша – Данила. И выглядел он почти как живой, если бы сквозь него Огньяр не видел черты лица побледневшей Акулины. Но обращался он не к колдуну, а к существу, что пыталось сбить с себя язычки голубого пламени. «Так это призрак, – догадался Огньяр. – А это тогда кто?»

– Он не заслужил нашего гнева, – спокойно покачал головой Данила. Его озлобленное подобие подлетело к горняку, встало лицом к лицу.

– Ты сам просил о возмездии! – обтянутая серой кожей рука вытянулась в приглашающем жесте.

Данила перевёл глаза на Огньяра. Тот сглотнул. Никак сейчас изменит своё мнение горняк, и сгорят они с Акулинкой тут, только косточки останутся. Видимо, Акулина подумала о том же: Огньяр почувствовал, как судорожно сжалась на его руке её ледяная, влажная ладошка.

– Больше не прошу.

– Нет! – взревел призрак. – Ты был полон гнева! Напитан предательством! Вспомни, как огонь пожирал твою плоть! Как они смеялись!..

– Хватит! – оборвал его Данила. – Всё кончено.

Взглянув на Огньяра, он кивнул. Завопив в последний раз, призрак рассыпался серым прахом, неотличимым от пыли под ногами. А под ноги Огньяру упал невредимый крест.

– Ты Данила? – спросил тот у горняка, подняв крестик. – Что с тобой случилось?

Горняк обвёл своды шахты взглядом, глаза его наполнились печалью.

– Скажи, колдун, ты веришь людям? – вместо ответа спросил он.

Огньяр пожал плечами. Данила отошёл чуть в сторону, сунул руки в карманы куртки.

– Со мной в бригаде мужик работал, – заговорил он, будто невзначай. – У него дочь тогда родилась – вымоленная, все дети до неё умирали. Лушей назвали, Лукерьей. Вот тогда он меня попросил скрыть выработку с нашего участка: не грузить весь уголь в вагонетки, а собрать по мешкам, ночью выволочь, чтобы потом самим продать. Я отказался. Я хотел помочь, но... Не так. Если бы нас поймали, все бы пострадали – не только я, но и сам Николай. Я отказался, – рассеянно повторил Данила и продолжил: – Потом праздники были, мы в забой не ходили. А как вышли работать, Николай сказал, что шахты проверили перед спуском. Там рудный газ скапливается, и ежели с огнём спуститься, взорваться может. Кому брови опалит, а кто и заживо сгорит.

– Шахты не проверили, – догадался Огньяр. – Газ взорвался?

Данила кивнул.

– Я сначала был очень зол. Очень. И тогда явился... Он. Обещал покарать всех. Я сперва был рад этому, а потом уже не знал, как это прекратить. Пока не явился ты. Когда ты пришёл первый раз, у меня получилось его остановить, но... Так было не всегда, он гораздо сильнее.

Огньяр какое-то время молчал. Молчал и Данила.

– Мы услышали тебя, – вдруг тихо-тихо произнесла Акулина, всё ещё сжимающая руку Огньяра. – Ты готов отправиться дальше?

– Я пробыл здесь так долго... Куда мне теперь идти? – Данила снова устремил взгляд вверх, словно пытался разглядеть что-то, сокрытое за тёмным сводом.

– Туда, где будет лучше? – предположил Огньяр.

– А если я останусь? Я смогу всё исправить?

– Если ты хочешь, – согласился колдун.

– Надеюсь, тебе это принесёт покой, – к призраку приблизилась Акулина, подняла руки, словно хотела коснуться его. Данила благодарно взглянул на неё и исчез, словно его и не было вовсе, лишь серые пылинки кружились в свете керосиновой лампы.

* * *

Огньяр запихнул растянувшуюся фуфайку в мешок и присел на лавку. Купить новую в ближайшее время вряд ли выйдет. Едва они с Акулиной выбрались из шахты, Шубин тотчас заявил, что колдун сейчас не получит ни копейки, мол, деньги только управа вольна выписывать, а о произошедшем надо доложить как-то, чтобы складно было. А не то начальство не поверит да ещё и проверку какую, не дай бог, пришлёт. И пока говорил это бригадир, остальные шахтёры жались в стороне, опасаясь, что обманутый колдун рассвирепеет и в жаб их превратит. Но Огньяр был настолько вымотан, что ни сказал ни слова, лишь взял Акульку за руку и пошёл прочь неуверенной, тяжёлой походкой.

Акулина привела его в избу брата, где Милана снова поставила перед ним целый праздничный стол: дымящуюся кашу, солёные грибочки с горбушкой хлеба. Но осилив одну только шанежку с картошкой, Огньяр уснул. Сквозь сон он чувствовал, как мягкими шагами подкрался Прошка и, к удивлению колдуна, забрался ему под бок.

Огньяр проснулся поздно вечером. У печи сидела на лавке Акулина. В её тонких пальцах поблёскивала игла, укладывая на ткань стежок за стежком.

– Ты не отдыхала?

В горле пересохло. Огньяр облизнул губы и потянулся за плошкой с водой.

– Отдыхаю, – Акулина кивнула на рукоделие. – Решила приданое дополнить. Вдруг взаправду замуж выйду, – усмехнулась она, но без горечи.

А может, Огньяр не расслышал её спросонья. Но глаза он всё же отвёл, и, заметив это, Акулина странно усмехнулась.

– А может, ты меня в жёны возьмёшь, колдун?

Огньяр опешил.

– Я уже другой обещал, – нескладно ответил он и вдруг предложил: – Давай я тебя лучше в ученицы возьму? Ежели брат отпустит.

– А возьми, – согласилась Акулина, совершенно не раздумывая. – Буду таких же девиц, как я, на путь истинный наставлять. Без их на то позволения.

А вот теперь Огньяр точно расслышал явную ехидцу.

«Бери-бери, колдун, – зазвучал в голове голос Прошки. – Только я во время схватки из неё всю силу вытянул, она теперь и метлу самовольно мести не уговорит. Но хоть чертей ей своих передашь, как помирать будешь».

Слова беса Огньяр предпочёл пропустить мимо ушей.

– Ну и славно, – нарочито радостно заявил он. – Завтра к утру и отправимся обратно. Как раз к празднику вернёмся.

– Ты же больше не думаешь, что это я Семёна Лушиного спортила? – вдруг спросила Акулина. Точно... Огньяр потёр лицо ладонями. Кажется, разговор с Данилой и это объяснил.

– Когда я вышел из её дома, первое, о чём я подумал, что она сама в сердцах его и прокляла. Было в ней что-то... Такое. Злое. А теперь понятно, порода у них такая. Да и если бы у кого беда с дитём была, сразу бы примчались, услышав про приезд колдуна.

Акулина задумчиво кивнула.

Этой ночью Огньяр засыпал со спокойной душой. Наутро, собрав пожитки и кликнув Прошку, он в последний раз кинул взгляд на замёрзшие поля, припудренные ночной изморозью, и поспешил на восток, догоняя легконогую Акулину.

В основе рассказа – подлинные черты шахтёрского быта Пермской губернии рубежа XIX–XX веков. Главной угольной кузницей Урала в те годы был Кизеловский угольный бассейн. Горняки работали при керосиновых лампах «Бог в помощь», носили номерные жетоны, оставляли подношения на камнях и верили в Горного батюшку – хозяина подземелий.

Колдуны-знатки были такой же реальностью деревенской жизни, как староста или бригадир: к ним ходили лечить детей, отводить порчу и заговаривать шахты от бед.

Благодаря россыпи таких поверий и появилась эта история о живых и мёртвых, о долге и прощении.

Рина Солнцева

Падалица

Изрядно подгнившее, сочащееся бражным соком яблоко ударило Аксютку между лопаток. Коричневая юшка потекла по спине до самого пояса телогреи. Девочка не обернулась, лишь повела плечом. Запахло сладким яблочным тленом. Аксютка вздохнула – опять матери работы прибавится. Частенько приходила дочка то в саже (Фёклины пострелята из-за забора выпрыгнули да чуть на голову ей мешок с золой не надели), то в тине, с головастиками в косе (окатили дураки из ведра речной гущицей с самого дна, не поленились на мелководье залезть).

Раз за разом стирала Аглая дочерины пожитки, тихонько ругалась на них на чём свет стоит сквозь зубы. Аксютка уже и сама стирать умела, но тут мать лишь вздыхала да дочь от корыта отодвигала. Та сама хорошо такую грязь не застирает – только по ткани размажет. Эти негодники вечно умудрялись всем самым вонючим да марким девочку окатить.

А вот за пятна не ругалась. Понимала, что не даст дочка отпор двум однобрюшникам-негодникам.

Аглая уже грозилась дойти до Фёклы да на сынков её нажаловаться. Но каждый раз висла Аксютка на материном подоле, просила: «Не ходи, матушка, негоже».

Как остались Аксютка и Аглая одни, так некому стало девочку защитить. Впрочем, оно раньше и не требовалось.

Отца своего Аксютка помнила хорошо. Да вот только помнила одно, а говорили о нём частенько другое. На селе сказывали, что был вечно Егор угрюмым да нелюдимым, кроме жены своей Аглаи да дочки, никто светлого взгляда да доброго слова не удостаивался. Дела вёл справно, оттого, как преставился, жене и дело налаженное перешло, и скарба нажитого много осталось. Но говаривали, что непрост был Егор, ой как непрост. Дед Егоров был известным колдуном на селе, но ни Егоров отец, ни сам Егор в чёрных делах не были замечены. Не больше остальных сельских. А что, охотники вон стрелы да ножи заговаривают перед ловитвой, рыбаки обереги надевают, чтоб волна непокорная сети не сбила да самого не потопила. Что плохо в том? Коль каждого, кто оберечь себя хочет да наживу притянуть, колдуном окрестить, так в селе небось и не останется чистых от волшбы людей. На это попы глядят укоризненно, да толку в том? Всё равно люд будет и обереги заговаривать, и водяным с лешими снедь носить в угождение.

Сказывать начали уже после того, как Егор пропал в начале весны. Оно-то много кто на селе пропасть может: кого под воду с концами утащит, да тела вода не отдаст. Кто в лесу заблукает да боле не выйдет уже: волки подерут, медведи позарятся с голодухи. Вот и Егора не нашли. Обнаружили лишь обрывок пояса, Аглаей-искусницей вышитый, тут не перепутать. Легка Егоровой жены рука, таких стежков ни у кого нет. В крови был пояс, подранный чем-то, будто когтями, с одного конца. А вот с другого – узелки обережные, да всё чёрными нитками переплетённые... А вот только обережные ли? Бабка-знахарка, что лишь взгляд бросила на пояс тот, завопила-заголосила, что колдовство тёмное на поясе свершалось. Так ей и поверили, отчего бы знающему да мудрому человеку не поверить.

Ни волоска от Егора не осталось. Ни капли крови. Бывало, хоть косточки потом путники находили, хоть одёжу какую возвращали в семью заблукавшего. А тут ничего, с концами. И похоронить нечего, и на могилу некуда прийти в день поминальный. Да и имя почившего обелить нечем: коль не нашли тела, так, небось, нехорошей смертью помер. Не дай боже потом шататься будет под окна родные упырём неупокоенным.

Но, как известно, сплетни долго живут, коль сплетники с того выгоду какую-то имеют. Погутарили сельские да и умолкли. Мало ли кто пропал, сгинул. Мало ли кого семья кормильца потеряла. Тут бы посочувствовать, всякая баба да молодуха может с тем же остаться, оттого не будили лихо, не очерняли сильно ни Аглаю, ни Егора. Вот только Фёкла одна не унималась.

А Фёкле было с чего. Сказывали, давненько то было, всё увивалась Фёкла вокруг Егора, увивалась. А что, житьё у Егоровой семьи было справное, а сам он ох как хорош. Чернявый, плечистый, лицом бел да свеж. Фёкла ужо и так и эдак, да не глядел на неё Егор. А как Аглаю заприметил, так и вовсе девка осерчала. Гадости говорила про девицу за спиной, дескать, не дородна, дитя скинет. Ликом могла быть побелее да порумянее, то ли дело она, Фёкла, что яблочко наливное. Но не по вкусу то яблочко было Егору, всё глаза отводил, всё в другие очи глядел на вечёрках.

Как Егор на Аглае женился, голосила Фёкла седмицу. Потом ещё седмицу на всех, даже на домашних, волком зыркала. Потом вроде и успокоилась, через месяц и саму сговорили.

Но всё не давало покоя Фёкле их житьё-бытьё. Как мимо забора ходила (а случалось то уж слишком часто), так то плевалась на пыльную дорожку, то зыркала любопытно через забор. Чуть меж бабами разговор о чём заходил, так Фёкла рано или поздно на Егора и Аглаю его переводила. Неужто не лупит её? А с чего это понёву лазоревую вдруг привёз?

Сама она быстро родила однобрюшников-пострелят, Гаврила да Макара. А вот Аглая долго пустая ходила, не сразу Аксютка на свет появилась. И то, много ли с девки толку? Вот она, Фёкла, толковая, мужу своему мальчишек принесла. Вот на ком надо было Егору жениться.

Кто поближе с ней дружил из товарок, говорили: «Муж у тебя, Фёкла, работящий, рукастый. Мальцы здоровенькие, подрастут – тебе да Остапу твоему будут подмогой. Бога не гневи, зачем чужого алчешь?» Да всё в пустое.

Но Егор Аксютку любил, наглядеться не мог. А что на Аксютку глядеть ему, что на себя: уж больно похожа на него дочка уродилась, чернява волосом, бела ликом. Не отсыпалось ей материнской русой косы и зелёных глаз.

Оттого ещё пуще Фёкла злилась. Коли б Егор пропал и боле о нём ничто не напоминало, так поплакала бы баба дурная да и успокоилась. А тут что ни день, так ходит Аксютка малая, с очами своими тёмными, что омуты. А ей, Фёкле, ничего от Егора не досталось. Что при жизни ничем не одарил, разве что взглядом мимолётным да ухмылкой холодной, что после смерти лишь память о себе оставил. Жгучую, горячую, полную даже не любви – горечи и тоски.

Как был ещё жив Егор, так мальцы и пальцем Аксютку не трогали. Шушукались разве что иногда, смеялись втихушку. Да только надо всеми девочками пострелята подшучивали, многие матери им уши драли да на разборки с Фёклой ходили. Но то крайняя мера была, коль уж совсем мальцы полоумели. Фёкла – баба визгливая, заполошная, такую бы лишний раз не трогать.

А как Егор пропал, так будто выбрали сорванцы Аксютку-безотцовщину своей главной жертвой.

Вот и сегодня девочка не заплакала, а лишь, вдохнув запах яблочного тлена, повела плечом. Подумала, что матушка снова расстроится. Вот если бы была Аксютка сильной, высокой, смелой, так давно бы руки сорванцам поотбивала. Но была она на два года младше, намного слабее. Те вон какие – пухлые да налитые, друг от друга не отличимые. Как их только мать родная узнаёт? Что волос, что голос – будто один человек.

Вот и сейчас два одинаковых подленьких голоска шептались да похихикивали под кустом боярышни, неровен час, ещё какую дурость надумают. Нутром чуяла Аксютка: если показать им свой страх, так это их только раззадорит, тогда уж одной падалицей не ограничится. Можно было бы подумать, дескать, ну её, бруснику эту. И завтра пойти (да будет ли день сухой?). А пока закрыться бы в избе, где нет пристальных охотничьих взглядов сквозь полуоблетевшую листву, где за тобой не слышно лисьих лёгких шагов, где не нужно ждать каждое мгновение, что вот-вот ударит в спину камень, прилетит гниль какая аль грязи шмат.

На радость мальцам воротиться домой. Будут они горды собой: гляди-ка, девку малую в лес не пустили по бруснику. Как подумалось это, так выпрямила спину Аксютка, взор в лесную глубь устремила. Не даст она себя напугать, не позволит загнать себя, что собаку ничейную, в угол. Когда захочет сама из леса домой пойти, тогда и пойдёт. А не по воле этих двоих.

Аксютка изо всех сил старалась держать спину прямо. Не оборачивалась, глядела только вперёд, где темнела полуоблетевшая чащоба. Желтоватые обрывки чуть заметно шевелились от слабого ветерка, который долетал сквозь опустевшее сероватое марево. Там, где летом трепетала листва, разрезали воздух птичьи догонялки, мельтешило комариное месиво, царил мрак. Зеленел лишь влажный, мягкий мох, что с хлюпаньем пружинил под ногами, да листья брусники, омытые мелкими капельками. Аксютка слышала, как десятком шагов позади бубнили тихонько Макарка и Гаврила. Этот шепоток, неразборчивый, приглушённый, разносило эхо, поднимало куда-то вверх, к самым верхушкам крон, где желтушной листвы оставалось поболе. Близко не подходили, пакостей не делали. Знать, выжидали, когда склонится Аксютка над кровавой каплей брусники, подставит под удар уязвимую спину. Оттого бежал по позвоночнику вниз холодок, леденело темя. Затылком чуяла два горячих взора, что прожигали косынку, ощущались кожей.

С каждым шагом становилось темнее. День выдался пасмурный, но птицы летали высоко – знать, дождя не будет. Чащоба густела, пусть и без листьев. Чем глубже в неё, тем ниже казалось небо, пуще в устьях ветвей синел сумрак. Выйдешь из леса – небо пусть и серое, но высокое, птицы суетливыми точками пестрят на нём. А в лесу поднимешь голову – ветвяная клеть скрывает тебя от высоты, прижимает к потемневшему, размякшему от влаги мху. Растекается куриная слепота, рисует в густых тенях размокшие силуэты. Не то коряга в серости лесной виднеется, не то лесавка, укрытая мшистым смарагдовым ворсом, застыла в тоске. Уже скоро, на святого Ерофея, отправится на боковую леший, впадёт в зимнюю спячку до тех пор, пока сугробы не расплачутся ледяными ручьями, не размякнет земля под их предсмертными слезами. Оттого пока можно увидеть его кафтан листвяной да мшистый, что мелькает средь влажных коричневых стволов напоминанием о почившем лете.

Аксютка почти привыкла к темноте. Летом в чащобу у края болота проникали солнечные лучики, наливалась трясина светящейся зеленью. Пронизывали золотистые пряди густую толщу болотного царства, отбрасывала трясина, такая кроткая и неглубокая на первый взгляд, яркие блики на стволы тщедушных деревьев. Казалось Аксютке, будто в какое заколдованное место приходишь. Но осенней порой болото теряло всю волшбу, пялилось коричневатым оком в тёмные небесные проплешины. Лишь редкие бусины брусники украшали выцветший сероватый мох, их ещё попробуй собери в этой тьме.

Шаги за спиной осмелели. Позади уже не крались, а шли, что по главной сельской улице солнечным деньком. Не таясь. Затихли смешки, растаял заговорщический шепоток. Оттого стукало тревожно под рубахой Аксюткино сердце, отдавало в виске молотьбой. Так и тянуло обернуться испуганно, по-заячьи, драпануть вперёд, не разбирая дороги. Хоть трясина там впереди, хоть кочковатое размякшее бездорожье, да лишь бы подальше от двух внимательных пар глаз, что так и сверлили Аксюткино темя. От размеренного, такого слышимого дыхания. Не её сбивчивого, напуганного. Будто не знала, позволено ли ей вдыхать этот стылый воздух, пропахший стоячей водой и палой листвой.

Вот и брусника стала рясной, каплями устилала рыхлый берег. На таком бережку лучше бы не задерживаться. Разве что опереться на него ладонью, пока тянешься к ягоде, но погружаются пальцы в ледяную коричневатую воду, чавкает алчный ил, когда отнимаешь ладошку у болотной гущи. Кузовок подальше отставить надо: если опрокинешь, так ягоды в той гуще уже не соберёшь. Да и за кузовком бы не лезть в неё, так с ним там и останешься.

Девочка застыла на кромке болота, где под ногами ещё ощущалась твёрдая почва. Вроде бы вот она, ягода. За ней пришла. А наклониться к ней боязно. Чуяла она: застыли преследователи, выжидают. Навострила уши, авось, если бросят чем, так успеет она уклониться, чтобы не оступиться в топкую ряску. Но слышала лишь перестук сердца. Лист осиновый, сорвавшись с ветки, с тихим плеском опустился на коричневую воду. В иное время и не заметила бы того болотного вздоха, а тут попробуй не услышь в тишине такой.

Вкрадчивый голосок, даже будто нежный, распорол эту тишину:

– А чего бруснику не собираешь? За ней же пришла.

Девочка медленно обернулась. Взор подняла не сразу: очень боялась, что увидят преследователи в нём страх. Но и без того читался он в наклоне её головы, изломе хрупкой фигурки, что будто хотела припасть к ненадёжной, хлипкой тверди, слиться с мшистым ковром.

– Да ты собирай, собирай. Не зря же в такую даль пришла.

Аксютка невольно, казалось, кто толкнул под рёбра, пошатнулась, угодив ногой в болотную ложбинку. Ощутила, как тревожно разлился влажный холод по онучам, обхватил пятку склизкими пальцами.

Тот, что стоял справа, говорил с ней, двинулся к трясине. Заледенев телом, девочка собрала всю свою волю, чтобы не сделать шаг назад. В очередную ледяную ложбинку, раздавив лапотком алую брусничную слёзку.

Только сейчас она увидела в их руках палки. И у того, кто шёл к ней, и у того, кто стоял, прислонившись к умирающей тонкой берёзке, опрометчиво выросшей у самой топи. Сучковатые палки, валежник. Тёмные, пропитавшиеся влагой. Делится тонкая, чуть подгнившая кора этой тьмой, пачкает пальцы.

– Да ты не бойся, – подал голосок и тот, что стоял дальше. Отделился от берёзы, двинулся вслед за братом. – Мы тебя пугать не хотим. Мы тебя проучить хотим. Чтоб где зря не шаталась, на глаза нам не попадалась.

Ближний поднял палку. Пусть и не занёс для удара, а лишь грубо ткнул в плечо, Аксютка ощутила, как предательски обмякли колени, как заледенело, куда уж той мокрой пятке в онучах, сердце. Доселе колотилось, а тут замерло.

– А то куда не пойдёшь, везде ты. Рожа твоя белёсая, смотреть противно. Тьфу!

Сплюнул на ближайшую кочку, застыл плевок улиточной слизью.

Осмелев от резкого движения братца, второй тоже бросился вперёд и, застыв в шаге от девочки, занёс палку. Мельком успев заглянуть в его очи, обычно сероватые, а сейчас налившиеся чернотой, то ли от злобы, то ли от небесной блёклости, Акстютка увидела мелькнувшую на мгновение нерешительность.

Удар метил в плечо, но Акстюка перехватила палку. Та упала между пальцами, полоснула сучками, порвала нежную кожу. Девичий вскрик, а за ним сдавленный всхлип. Аксютка плотно сжала губы, чтобы боле ни звука не сорвалось. Прижала к груди окровавленную ручку. Споро закапало алое, густое со сжатого кулачка. Потревожило коричневатую рясковую ложбину. Упало на раздавленную брусничную ягодку, смешалось кровавое с кровавым.

Девочка подняла взор, пристально посмотрела на обоих своих мучителей. Они даже улыбались одинаково: ухмылка скосила уголок губы влево, в подглазьях разлилась синяя мгла.

– Тю, что толку-то орать? Хоть оборись, не услышат. И мать твоя настырная не прибежит к тебе, на это уж можешь не надеяться. Тут только ты да мы.

Но едва мальчик закончил говорить, как отшатнулся и упал вбок, под хлипкий ствол берёзки. Его брат кинулся было ему на подмогу, да чуть не налетел на кого-то высокого, жилистого. Того, кто встал рядом с ним, откинув мальца.

Синеватая рука схватила его за плечо. Дёрнувшись, мальчик всхлипнул и зашатался. Крик застыл в его гортани, но там и затих, превратившись в бульканье. Он попытался вырваться, дёрнулся, но сверху надавили, резко пригвоздив к мягкой земле.

Осоловело глядя перед собой, мальчик медленно перевёл взор на своё плечо. Тёмная морщинистая рука, испачканная землёй и чем-то багряным, постепенно сдавливала его кость. Вот-вот треснет, что сухой сук. Словно в забытьи мальчик поднял голову и не сдержал крика.

Это лицо казалось и знакомым, и нет. Черты его обострились, усохли, но нижняя часть лика выглядела рыхлой. И из неё сочилось что-то багряно-коричневое. Белёсые очи с точками зрачков глядели без злобы, но от взгляда хотелось провалиться под мшистый ковёр, под сеть корней, под земляные воды. Во ад, если он там, в земном чреве. Лишь бы не видеть этих тонких, что игольное ушко, зраков. Не ощущать на себе этот взгляд.

От обветшалой, потемневшей от земли и времени рубахи шёл странный запах. Были в нём и подвальная затхлость, и листвяная горечь, и водяная хладность. И сладковатая нитка тлена, совсем как от яблочек-падалиц. Как то самое пятно на спине Аксютки.

Вдохнув этот запах полной грудью, малец задёргался, затрепетал под каменной рукой. Жёсткой, тяжёлой, ни на пядь не сдвинуться.

Покойник зарычал, из уст потекло тёмно-багряное, окрасило губы.

– Ооооооаааа... – протянуло податливое эхо, заголосило, разнесло рык над рябью топи.

Взгляд упыря зацепился за Аксютку. Её смятую фигурку, окровавленную ладошку, слезинку в уголке глаза. Застонав, он дёрнул головой, стиснул пальцы на плече мальца ещё сильнее. Тот болезненно охнул и, почуяв, как ноги отрываются от земли, схватился за костлявую руку, которую доселе всё старался отпихнуть, ускользнуть из хватки.

Аксютка слышала, да и матушка сказывала, запугивая дочку, что тонут люди в трясине медленно. Чтоб не забредала дочка в болотные топи, никакая ягодка аль грибок того не стоят. Утягивает она жертв жадным бездонным ртом, смакуя, всасывая в себя. Но малец бухнулся комом, что камень. Сомкнулось над ним болотное полотно, плюхнуло рясковой волной. И вновь расправилась коричневая ряска, растянула узор по глади.

Из-под чахлой берёзки раздался крик. Сначала мальчик кинулся было на помощь брату, в сторону трясины. Но, осознав, что ничем тут уже не помочь, повернул в чащобу. Поскальзываясь на бугорках, покрытых алыми бусинами, падая на мох, размазывая по щекам грязь и брусничный сок, мальчик торопился в самую глушь. А что в той глуши? Лишь замершие тусклые листья, одни едва колышутся на засыпающих ветках. Другие уже устлали твердь.

Упырь в три шага догнал его, толкнув в жёсткую, по-осеннему ледяную землю. И, склонившись, протянул руку. С рукава посыпались мелкие земляные комки, дохнуло ещё пущим хладом.

– Тятя! Не трожь его, тятя!

Акстюка словно выросла из-под мха, встала между ними. Позади неё всхлипывал мальчик, впереди, не дыша, стоял покойник.

– Пусть уходит. Отпусти. Простила я его.

Упырь наклонился ниже. Взял окровавленную ладошку в свои тёмные, жёсткие пальцы, уставился на неё. Окрасила живая алая кровь мёртвую кожу.

– Заживёт это. Ты только дай ему уйти.

Голосок её дрогнул, сорвался. Застонав, прикусив палец здоровой руки, девочка запрокинула голову, чувствуя, как потекли слёзы, как ледяные капли заструились до узла косынки под подбородком.

Не выдержав, она резко шагнула вперёд, прижавшись к замёрзшему каменному телу. Как раньше. Когда приходил отец из поля или леса, летела она в его объятия, утыкалась в тёплое, родное. Вот и сейчас, пусть и не было больше того тепла, да другое тепло было.

– Уходить тебе надо, тятя. Иди, – тихо молвила она, отступив на шаг. Да всё глядела в знакомое, совсем для неё не страшное лицо. Другие лица пугали её, как то, что сочилось ужасом за её спиной.

Застонал мертвец, но качнул головой. Сжал испачканную кровью ладонь в кулак, поднёс к впалой щеке. Будто милость какую, радость.

Пробормотал что-то неразборчиво, полез суетливо за пазуху. И вынул кусочек пояса. Обрывок его ещё по весне нашли, а вот второй кусок так и остался у мертвеца. Что поднялся после гибели своей в чащобе, что не нашёл покоя во царствии Божием. Стёрла земля человеческое, утянула вниз, под корни древесные, память. Да не всю. Есть в мире то, что и после смерти не забывается.

Протянув окровавленную ладошку, Аксютка взяла остатки пояса. Были на нём чёрные узелки – обережные ли, колдовские ли? Оно ей и не важно было. Лишь бы от тяти. Оно в любом случае обережное.

Последний раз взглянув на неё и в лице не изменившись, мертвец, словно нехотя, нетвёрдыми шагами ушёл прочь. Застыв, что жена Лота, Аксютка глядела вслед, тихонько всхлипывая.

* * *

Дети вышли из леса в тот миг, когда две матери, стоя у околицы, со слезами убеждали сельских парней пойти искать их. Аксютка уже давно должна была вернуться, а что мальцы пропали, так все в селе знали, за кем те по пятам бродили да кому проходу не давали. Оттого и поняли, что искать надо их скопом. Авось сразу все и обнаружатся.

Мальчик шёл, едва переступая ногами. Хилая Аксютка почти тащила его на себе. Из его рта текла слюна, вырывалось хриплое клокотание и отдельные звуки. В очах стыл ужас и дикий страх сломленного животного.

Матери бросились вперёд, выпростав руки.

– Сынок, а брат твой где? Макарка... – протянула, чуть шевеля губами, Фёкла. И тут же застыла, схватив сына за плечо. Он взвизгнул, отшатнулся, упав на колени. – Или Гаврила...

Попыталась вглядеться в родное лицо, принялась оттирать грязное пятно со щеки. Отполз по пыльной дороге малец, зарычал едва ли не по-звериному.

И правда, а кто вернулся? Гаврила ли, Макарка?

– Медведь напал... – только и смогла выдохнуть Аксютка, как поднялся высокий, болезненный вой, что вознёсся к самому тёмно-синему небу.

Аглая подхватила дочь на руки, не чуя ног, понеслась в избу. И никто за это её не осудил бы: оно и понятно, дитя из медвежьих лап выскользнуло. Тут не наглядеться, тут бы в тепло поскорее да каши горячей.

– Я видела его, матушка, – шепнула Аксютка в материно ухо, перешёл шепоток на всхлип.

Застыв у чужого забора, Аглая посмотрела на дочь, что вцепилась ей в плечи ослабевшими руками, оставив на белёной ткани отпечаток окровавленной ладошки. Слабая улыбка растеклась по её лицу, очи посветлели. Аглая поцеловала дочь в лоб и побежала пуще прежнего.

Ульяна Скибина

Хозяин болота

Один глаз хозяина был пуст и чёрен, словно души в нём отроду не водилось, другой – цвета осоки, растущей по обеим сторонам болота. Сердце замерло, жилы стянуло – вспомнились разом и увещевания домового, и нежные слова лешака, и предостережение русалки Прасковьи.

– Не ходи, девка, к болотнику, – причитала она, расчёсывая волосы жемчужным гребнем. – Не то худо будет. Даже мы, дочери водяного царя, в сторону болот лишний раз не глядим, куда уж тебе с нами тягаться? Хозяин тебя до дна изопьёт, до остова источит, а взамен ни гроша, ни души не оставит. Если она у тебя, конечно, есть.

Солнце оборотилось, земля почернела, все бесы и моховики попрятались.

По рукам стекала кровь, питала рогозу да морошку.

Банник

Купец юный был хорош на диво: как въезжал он в деревню на кауром своём коне, как предлагал на торгах мёд и меха, железные ножи и костяные амулеты, а пуще того – повести о чужаках из дальних северных земель и сказы с разных концов света. Говорил о длинных кораблях, чудно именуемых драккарами, бурном море, троллях, обитающих в горах, и хульдрах с нежными глазами и коровьим хвостом, да так красно, что все девки в ряд выстраивались.

– Какой пригожий, – сказала Василиса да глаза опустила. Маришка поймала взгляд купца, зарделась да сдёрнула с головы платок, открывая белую шею.

Знала Маришка: супротив её васильковых глаз, льняной косы толщиной в запястье да белоснежной кожи ни один добрый молодец не устоит – будь то князь, купец или бес лесной. Ванька из соседней деревни наезжал каждую седмицу, чуть отцу в ноги не бросался – так хотел на ней жениться. Отец тогда улыбнулся в бороду, похвалил за усердие, однако ж ответа не дал: не желал отдавать единственную дочь за сына кузнеца.

Смеялся юный купец да подарки раздаривал: кому костяной гребень, кому запястья кожаные иль амулет заморский.

– Наторговался всласть, пора и честь знать. Там, откуда я прибыл, говорят: кому больше дано, с того и спросится. А коль отдашь, что есть, без умысла злого, так и получишь втридорога.

Маришке он протянул цветок алый, будто только с земли сорванный.

– Не смотри, красавица, что не очелье или амулет из моржиной кости, лишь цветочек аленький. Купил я его у одной вёльвы в северных землях и привез сюда; говорила та вёльва, что нестрашны цветку ни зной томящий, ни стужа лютая, а страшна одна лишь нелюбовь. Посади цветок в землю да смотри: коль увянет, так, значит, разлюбил тебя милый.

Свет играл на драгоценных перстнях и шитье кафтана, путался в золотых кудрях купца.

– Ну что, красавица, примешь от меня сей дар?

– Приму.

Купец улыбнулся ласково и, шутя, вставил цветок ей в волосы. Поняла Маришка: не видел он ни одной девки, кроме неё.

* * *

– Суженый-ряженый, приходи, приходи, в зеркало погляди.

Пышет жаром каменка, алеют губы – не вздохнуть, не взгляда отвести. Сгустился туман, затянул зеркало плотным маревом. Слышится плеск, будто кто воду льёт на раскалённые камни да стукочет за печью, – уж не банник ли прогневался, что пошли они в третий пар[26] и гадают перед тем, как местом завладеет нечистая сила? Да уж не должен – ублажили они духа парного, принесли ржаной хлеб, круто посыпанный солью. Даринка, правда, всё божилась: банник будет сговорчивее, коли снесут они чёрного петуха, да где ж такого сыскать сейчас?

Когда Маришка сказала, что хочет в бане гадать на суженого, Василиса заохала, прижала ладони к лицу.

– Господь с тобой, Маришка! А коли банник разгневается, кипятком ошпарит или придушит? Знамо дело, не любит он гостей. Да и зачем же ты гадать решила в листопад? Чай, не Святки теперь, черти не разгуляются, будущего не покажут.

– Мать моя гадала всегда в это время и меня приучила, – ответила Маришка, нахмурив брови.

– Слыхала я, в том году один мужик забрался в баню после полуночного часа да второпях вместе с рубахой стащил крест. Полез на полок париться и не мог слезть подобру-поздорову. Банник всё поддавал и поддавал пару, и от хохота его стены ходуном ходили. Насилу вытащили мужика, он после такой оказии заикаться стал, даже колдуны отшептать не могут, – сказала Даринка, хитро сверкая глазами. – А старуха Агафья рассказывала: пошли раз девки гадать в баню, так вместо женихов явились черти и ну давай крутить, да так, что до сих пор в полу вмятины от копыт остались. Всю ночь плясали, а с рассветом пропали, не дожидаясь крика петуха, и девок с собой прихватили. Никто их не смог найти, хотя деревенские тогда и баню от пола до потолка осмотрели, и лес прочесали. Говорят, староста наш даже с лешаком встречался по этому делу.

Даринка была дочерью попа, приехавшего из столицы лет десять тому назад. Младше Маришки и Василисы, но прибилась к ним почти сразу – компания старших девочек ей, рано лишившейся матери, пришлась по сердцу.

Маришка хорошо помнила, как приехала Даринка с отцом – крупным мужиком с зычным голосом и тёмными глазами. Маришка, вместе со всеми вышедшая из церкви, подивилась тогда: ишь, пигалица, в телеге совсем теряется, такая на один зуб и нечистикам, и местному дурачью.

Но вот девчонка сошла на землю, зябко передёрнула плечами – чай, милая, тебе тут не столица, особенно зимой, когда мороз до костей пробирает, а земля полна сизых теней. Заскрипел снег, заржали кони – знай себе, прядут ушами, – смолк колокольный звон. Маришка плотнее запахнула платок, приметила взгляд Даринки: любопытный, прямой. Усмехнулась – не доросла ещё, на старших так зенки пучить! И пошла прочь.

Назавтра отец Маришки привёл Даринку к ним в дом – выяснилось, что с попом он свёл знакомство в столице, и тот оказал ему услугу. Пришлось и Маришке привечать гостью, отпаивать брусничным чаем да расспрашивать о жизни столичной.

– Ты уж, Марьюшка, будь с Дарией поласковее, – просил отец, улыбаясь ласково. – Отца её я уважаю, очень он мне помог.

Маришка кивала, а в душе бранилась: чего ж ей делать с девчонкой чуть не в пять лет младше?

Впрочем, вскоре выяснилось, что Даринка, как кликали попову дочку деревенские, знает много таёжных сказов да любовных былей. А когда местный юродивый Алёшка пытался Даринку задирать, то отвечала она ему так, что вся деревня хохотала. Несмотря на отцову строгость, она за словом в карман не лезла и могла напугать острым взглядом да жуткой сказкой хоть деревенских парней, хоть лешака поганого.

Это Маришка в ней ценила пуще всего.

* * *

– Суженый-ряженый, приходи, приходи, в зеркало погляди.

Потемнело зеркало, пошло рябью. Маришка вгляделась в него, силясь раcсмотреть силуэт званого, жданного: золотые кудри, драгоценные перстни, сердечная улыбка. Въехал в ворота на кауром своем коне – точно День Красный явился. Баял сказки о северных землях, бурных морях – так и замерло, и остановилось время. Наверное, славно принарядиться да и встать с ним столбами по обеим сторонам деревенской улицы[27], войти в его дом, увидеть белые скатерти, шёлковые простыни, розовый донный жемчуг. Обернуть шею, расшить рукава, рассыпать под ноги, – тук, тук, тук – ходить по нему, как по морю, быть всем: купеческой женой, птицей-певуньей, змеиной колдуньей. Разве не о том говорила ей матушка – не о купеческой доле, не о смутных тенях?

Маришка уловила видения под веками – расшитый кафтан, жемчуга и чудны́е цветы, – но тут сгустился туман, раскалилась каменка. Неужто не придёт суженый, и не увидит она ничего, кроме белесой мари да пляски теней?

– Бог с тобой, Маришка! – дыхание Василисы испуганно, горячо. Склонилась к правому плечу, косу за спину завела. – Видишь, нейдёт суженый! Кабы нечистый заместо него не явился!

Маришка отмахнулась, обернулась к зеркалу. Что ей черти, коли хочет Маришка увидеть жениха, судьбой предначертанного, снами навеянного? Пусть явится к ней хоть сам царь преисподней, пусть блазнит голосом медовым, речами лукавыми. Всё одно – не сможет из зеркала в явь шагнуть.

Дрогнул туман, разошёлся волнами по стеклу, мелькнула в зеркале призрачная тень, и стал в зеркале во весь рост мóлодец в алой рубахе. Отвесил суженый поклон, улыбнулся – осветил баньку, разогнал тени по углам. Взглянул ласково на Маришку, потянулся к лицу девичьему – сверкнул перстень на бронзовой коже.

– Маришка!

Голос Василисы звучал глухо, будто со дна озёрного.

– Отступись, нечистый к тебе пожаловал!

Подруга выросла за плечом у Маришки и широко перекрестилась.

– Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его ненавидящии Его. Яко исчезает дым, да исчезнут; яко тает воск от лица огня, тако да погибнут беси... – шептала она, бледная и испуганная – только взгляд сверкал в полумраке бани.

Стоило упасть словам молитвы, и рука купца замерла в нескольких дюймах от лица Маришки. Вспыхнули светлые глаза его да и выцвели: один в болотную зелень, другой в мёртвую надзвёздную тьму. Потемнел купец лицом и раздвоился: одна часть его осталась прежней – розово-золотой и нежной, другая же – исказилась, сморщилась. В натопленной бане вдруг сделалось прохладно, запахло болотными травами и лесом, и Маришка вдруг углядела увитые осокой рога над головой того, кто пришёл из тени.

– Прогоняяй бесы силою на тебе пропятаго Господа нашего Иисуса Христа, во ад сшедшаго и поправшаго силу диаволю...

Как перекинулся добрый молодец, Василиса вновь перекрестилась. Она не глядела в бледное кривое лицо, пустой чёрный глаз. Лишь схватила за руку Маришку, что стояла ни жива ни мертва, и докончила молитву.

– Помогай ми со Святою Госпожею Девою Богородицею и со всеми святыми во веки. Аминь.

Задрожало зеркало. Взмахнул рукой купец, скривил тонкий рот. Поглядел тяжело на Маришку и обернулся вновь невоплощённой тенью.

Зеркало блеснуло и разгладилось, и не было там больше ни снов, ни теней – лишь две девушки стояли у каменки, да горела ровно оставленная у порога свеча.

Ведьма

Горит ровно свеча под окном, вытягивается пламя, норовя облизать ладонь. Свечу в горнице оставила матушка – отпугнуть тени, отогнать мёртвых, сделать тьму золотистой и ручной.

– Сгустилась ночь предзимья, – говорила матушка, расчёсывая волосы Маришки, – нечисть разгуляется, потянет за собой дни тёмные, стужу лютую. Слышишь, дитя, как ветер ревёт? Это лешаки перед спячкой бесятся. Видишь во тьме глаза свирепые и медовые, отпечатки копыт у ворот? То князья нечистые выходят из преисподней и бродят по земле – манит их тепло очага, да не в силах чёрт пересечь порог крещёного дома.

Когда задувала стужа и землю выбеливал первый снег, матушка зажигала огни и пекла пироги из красных яблок, ягод рябины и крови.

– Там, откуда я родом, – говорила она, раскатывая белое тесто и украшая его алыми каплями, – рябина и кровь отгоняют чудовищ.

Когда листья багровели, а дни истончились, матушка развешивала в доме полынь и чертополох, зверобой и плакун-траву. Отец молился Владимирской Богородице и Михаилу Архангелу, подносил домовому хлеб и нарядные ленты, а мать вышивала обережные знаки и молилась иным богам.

Когда сумерки делались густыми, будто кисель, и дворовый чёрный кот приносил ночь на лапах, матушка гадала на яблоках, зеркалах и снах. Она разрезала яблоко на две части и смотрела, будет ли год ладным и беззаботным или несчастья уже притаились у порога и только и ждут случая забраться в дом. Матушка заплетала косы крепкие, словно сноп льна, и баяла сказки о землях, где Маришка никогда не бывала.

– Там, откуда я родом, – говаривала она, причёсывая волосок к волоску, нанизывая слово к слову, – в День всех святых мёртвые приходят к живым. Стоят у порога, тянутся к теплу очага, к пирогам души, для них испечённым. Но неровен час вместо родных у дома окажутся чудовища с железными зубами и огненным взором. Когда мне минуло шестнадцать, я увидела у дверей свою мать. Голос её был всё так же нежен, а глаза светились мягко, словно две луны, но я знала, что давно она лежит под могильной плитой. Матушка улыбалась и протягивала ко мне руки, но когти её оставляли глубокие борозды на двери, а тело укрывали не ткани, а жёсткие вороньи перья. Отец любил её, но не пускал в дом, как ни молила она, как ни стенала под окнами.

Каждый год Маришка с нетерпением ждала святочной недели – времени гаданий и игр, морозного смеха и вещих снов и разгулявшейся нечистой силы, когда и самые строгие родители не заставят дочерей прясть. Однако матушка таинственно улыбалась, качая головой: вещие сны приходят с сумерками и туманами, с последними златыми листьями и первой зимней стужей, когда граница миров столь тонка, что и не заметишь, как перейдёшь её. Сны приносят ведьмы, подоившие молодой месяц и по нерадению расплескавшие молоко на землю. Матушка не боялась ведьм.

Однажды под конец листопада, едва минуло Маришке семь лет, мать вошла в её спальню и молвила:

– Снились мне розовые жемчуга и чудны́е цветы, и ты, в шелка красные облачённая, женою купеческой наречённая. Стоял посреди двора купец статный, величавый. Лелеяли его леса дремучие, земля оберегала, склонялись перед ним волки и медведи. И ты с ним стояла, Маришка.

Матушка улыбнулась и вплела Маришке в косы багряную ленту.

Мать знала толк в тайных знаках да вещих снах – когда она ещё в девках сидела, одной студёной ночью ей помстилось, что выходит из лесу большой косолапый медведь, стоит у её порога и смотрит эдак жалостливо, нежно. А она в том сне возьми да и выйди к медведю. Падал снег и исчезал, не долетая до земли, и словно вся зимняя тишина и весь зимний сумрак сгустились у её ног. Она села медведю на спину, и умчал он её за тридевять земель, в снежный буран, в костяную избу, стоящую на болотах.

Привиделось – и одной луны не минуло, как повстречала она отца Маришки. Был он крепким и жилистым, с печальными серыми глазами, забрал он её с собой в морозные незнакомые земли. Говорил, увидел её танец на моравской площади, и потеплело разом на сердце.

Матушка привечала сумерки, но ночи не жаловала: говорила, ночь – время разбойников и упырей. Она оставляла свечи в комнатах, заговаривала пламя, дабы не проникли ни вор, ни чёрт, – хотя отец бранился и говорил, что понапрасну жжёт она огонь. Да только воры обходили дом стороной, и деревенские парни, любящие подшутить над нерадивыми хозяевами, шли другими дорогами. А свеча всё горела и горела под окном, и вытягивалось пламя, и золотило стены.

Свеча горела и у постели матушки. Пламя освещало худое лицо, мягкие руки и глаза, казавшиеся совсем чёрными в полумраке горницы. Дрожало племя, истаивала свеча, а с нею истаивала и жизнь матушки.

«Жену и быка не бери издалека, – говорили соседи и головами качали. – Взял девку из тёмных земель, плясунью с площади, так и пусть и танцует она со смертью. В ихних деревнях мёртвых больше, чем живых, затем что люди безбожнее наших. И хоть в тех землях, откуда эта плясунья родом, и верят во Христа, да как-то оно не так. Крестятся иначе и праздники отмечают не те. Молятся не иконам, а статуям, да статуи те на могилах возводят. Мёртвых чтят больше, чем живых, даже день удумали такой и кличут Днём Мёртвых. Не по-божески это, колдунство сплошное только, тьфу и всё! Не христиане, а название одно...»

Ещё про мать Маришки говаривали: «Волосы чёрные, глаза злющие, сама гордая, что твоя царица. Не хочет с нами говорить, не хочет хлеб жать и кудель прясть, только травы собирает да по дому развешивает и заговаривает их не нашими словами. Мы-то гнева Божьего боимся, а вот домоседушко может рассердиться и придушить ненароком. Какими словами опутала она душу купца нашего, каким бесовским колдовством? Вон наши девки – смеются заливисто, трудятся не покладая рук, рожают сыновей – а в этой чужеземке ничего, окромя сухоты и бледности, не найдёшь».

А ещё: «И дочь ейная такая же – хоть косы у ней и золотые, губы алые, кровь да молоко, да только к чему такая краса, если нравом она крута не по-девичьи, если брови хмурит и взглядом недобрым жалует? Знаем, видим, ставит она себя выше нас, алчет шелков и жемчуга, чужих неизвестных земель. Да ещё это имя, матерью-чужеземкой подаренное, – Маришка, тьфу! Будто у нас своих имён нет. Отец, знамо дело, зовёт её Марьей, да только всё одно не скрыть иную суть...»

Так говорили соседи.

И были правы.

Настали дни безвременья: почернела земля, деревья стояли тёмные, и только ягоды рябины сверкали во тьме, будто капли крови. По дому гулял зяблый ветер, пришла вместе с ним женщина в белом, с кривыми руками и седыми космами. Постучала и подала матушке крупные, поспелые ягоды рябины, а с ними жар и знобление, иссушение тела и ломоту в костях.

Отец Маришки молился Богоматери, Сыну Её и святому Пантелеимону, пригласил старуху Агафью, дабы она на убывающую луну закопала болезнь в землю, пошёл к домовому с поклоном: «Суседушко, домоседушко, раб к тебе идёт, низко голову несёт. Доможил, не оставь нас, подай жене здоровья, мне – сил, чтоб дом наш стал снова весёлым и хлебосольным».

Но не терпел домовой высушенных трав и чужих наговоров: сваливал посуду в лохань, перемешивал кочерги и ухваты, насылал на скотину мор. Померли куры, исхудали коровы, занемог любимый конь отца Маришки, которого тот холил и лелеял сильнее прочих, – вороной конь, носивший купца от столицы в глухие сибирские деревни, от чёрного моря до тёмных моравских земель. А тут вышел, погарцевал у ворот – да и издох.

Однажды Маришке помстился домовой у постели матушки. Ростом с кошку, весь заросший чёрной шерстью, глаза его золотили вечернюю мглу. Домовой запрыгнул на грудь матушки и сжал её железными когтями. Маришка хотела закричать, позвать на помощь, но ни звука не вылетело изо рта.

Взблеснули во мраке золотые глаза, взблеснуло и погасло пламя свечи.

Отмерла Маришка, стала на помощь звать. Прибежал отец, побросав дрова на заднем дворе, да ничего не увидел – только Маришку, испуганно застывшую у постели, покойную улыбку жены да огарок свечи.

Горит ровно свеча под окном, вытягивается пламя, норовя облизать ладонь. Маришка оставила её под окном, протянула руку, почти касаясь огня – чай, не сахаром скреплена, не растает. Вгляделась в даль – сгустились сиреневые сумерки, и у дома лежали сухие сизые тени.

В другой руке она держала пирог из красных яблок и ягод рябины. Надрезала палец – красные капли упали на красные ягоды.

* * *

Помоги мне, матушка.

После первой встречи у деревенских ворот столкнулись они с купцом у церкви, и он засмотрелся на белую шею её и косы, короной уложенные вокруг головы, на алый платок, подаренный отцом. Маришка улыбнулась, увидела, как зажёгся огонь в глазах купца, словно две маленькие звёздочки запылали. И поняла, что пришлась ему по нраву.

С тех пор сталкивались они то у рынка, то у поля, то у реки. Раз оступилась она на скользком берегу да чуть в воду не ухнула. Подхватил её купец, прижал к себе и улыбнулся так дивно – вмиг потеплело на сердце. Рассмеялся – будто само лето голос обрело.

Нравился купец Маришке. Нравились его ласковый взгляд, бронзовая кожа и тёплые красные губы; кисло-сладкие яблоки и розовый жемчуг; и каурый конь, мчащийся по лесу быстрее ветра.

Маришка думала о сне, который привиделся матушке: о богатой доле и красных шелках, чудны́х цветах и дивных птицах, о неведомой тени, помстившейся ей в зеркале; об отце. Коли станет она женою купеческой, он сможет уйти на покой, а если и станет торговать, то для собственного увеселения.

Так думала Маришка.

Покуда не углядела в недобрый час, что купец с Василисой милуется у самого леса. Наклонился он, как к Маришке наклонялся, улыбнулся лихо, коснулся невзначай медных кос. А Васька, будь она неладна, смотрела прямо, взгляда не отводила.

Поглядела на это Маришка – и домой пошла, бросилась к цветку аленькому, в землю посаженному. И увидела: высох цветок, стал крохотным и багряным.

Не вышла Маришка наутро, когда Василиса с Даринкой принялись её звать на ягоды. Сказалась больной, а сама зажгла свечи и всё смотрелась в зеркало – суженый-ряженый, приходи, приходи, в зеркало погляди – да вспоминала, как нежил её купец и угощал яблоками, и солнце плясало в голубых его глазах.

Едва наступил последний день листопада, Маришка смешала свою кровь с яблоками и ягодами рябины. Развесила по дому полынь и чертополох, зверобой и плакун-траву. Разрезала яблоко на две части, но не на несчастья гадала она, притаившиеся у порога, а на суженого, ждущего у дверей, на разлучницу, у сердца пригретую.

Горит ровно свеча под окном, вытягивается пламя, норовя облизать ладонь. Маришка оставила её под окном, вгляделась вдаль – сгустились сиреневые сумерки, и у дома лежали сухие сизые тени.

Помоги мне, матушка.

* * *

В жировой избе[28] тепло – точно жар костра, от которого остались лишь головёшки, сгустился в воздухе, проник сквозь бревенчатый сруб. Ещё недавно парни и девки прыгали через огонь, пламя дрожало и вилось, а смех застывал на морозе. В такие ночи шуликуны выходят из рек дразнят пьяниц и юродивых. Лихоманки переступают пороги домов, тела иссушают и жилы тянут. Ведьмы летают по небу, собирают пригоршнями звёзды, хватают месяц за рога.

Сын кузнеца ворвался в избу, держа горшок с рогами быка, и давай с хохотом бодать девок. Те попрятались по углам да за крепкие спины парней, закричали радостно и испуганно.

То тут, то там мелькали чёртовы рожи с большими носами, рога и вывернутые полушубки. Девки переодевались в парней, а парни в девок, танцевали друг с другом черти и лешаки, и раздавался дробный стук копыт.

Маришка отплясывала со всеми, да так, что расплелись красные ленты и волосы рассыпались по плечам. Какой-то чёрт поднёс ей чашу с чудным варевом, Маришка отпила из неё и засмеялась. Настой пах яблоками, мёдом и болотными травами. От него по жилам тёк огонь. И мстилось Маришке, будто летит она над лесом, и ноги её увиты осокой, а руки испачканы в брусничном соку. И берёт она месяц за рога и раскачивается на нём, и кипит кругом лунный свет, и серебрит обнажённое её тело.

– И разгорится ночь, и душу опалит, – сказал ей чёрт. Маришка ощутила сладость поцелуя, услышала тихий, раскатистый смех.

Василиса возникла рядом, протянула руку. Белые рукава её были искусно расшиты ягодами рябины, тлели в полутьме избы рыжие кудри, а глаза блестели, словно звёзды.

– Что ты, Маришка, кручинишься? – спросила она, смеясь. – Разве ж стоит печалиться такой дивной ночью?

Маришка обернулась и увидела, как пляшут черти и бодают друг друга в толпе, парни мажут сажей лица и спихивают деревенского юродивого в открытый гроб, стоящий посередь избы, а девки в мужских рубахах дурачат подруг, уговаривая за себя замуж и выпрашивая в залог платок.

Василиса исчезла средь масок и смеха, и возникла Даринка в мужском костюме. Волосы её были коротко острижены, на шее висела ладанка, а глаза пылали, точно раскалённые уголья.

– Запаздывает купец твой милый, – сказала она, улыбаясь темно и тонко. – Смотри, всё веселье ведь упустит.

И верно, подумала Маришка, запаздывает мой милый.

Двери избы со скрипом отворились, и вошёл купец, золотой и сияющий, что твой ангел. Переступил порог – все черти и лешаки склонились. Улыбнулся – осветил всю избу от порога до полатей. Подошёл к Василисе, закружил – и пылали рыжие волосы её, и ягоды на рукавах, и огонь в глазах.

Остановился купец, обернулся к Маришке, искривился в усмешке тонкий рот, кожа пошла зелёными пятнами, взблеснули золотом змеиные глаза. Ахнула Маришка, взглянула на Василису – разлучница замерла рядом с купцом, касаясь его плеча.

Толпа загудела, задрожала, и продолжилось веселье, будто не было ни зелёных пятен, ни змеиных глаз. Лишь черти смеялись и скалились, смеялись и скалились над Маришкой, и отбивали копытами чечётку, и мотали рогатыми головами. Откуда ни возьмись, повалил снег, и краснели на нём ягоды рябины и брусники, и вереск прорастал сквозь него, а следом и тоска проросла сквозь сердце Маришки.

Маришка шагнула вперёд – раздавленные ягоды растеклись под ногами кровавым пятном, и не стало чертей и девок, вина и крови, луны и звёзд. Сизые тени подхватили её, подняли над землёй и кружили до тех пор, покуда мир не задвоился и не померк.

* * *

– Чего пришла?

Старуха стояла у крыльца, смотрела волком. Седые космы растрепались, укрыли половину лица, и только зрячий глаз горел, отваживая незваных гостей не хуже проклятий. Ходила Агафья простоволосой, сторонилась людей и праздников, в церковь шла неохотно. В деревне судачили, будто мать отдала её князю тьмы сразу после рождения, что летала она по небу с чертями и доила луну, изводила чужих коров и плясала на шабаше, родила главному чёрту маленьких хорошеньких чертенят, но дала от ворот поворот деревенскому старосте.

Давно бы соседи прибили старуху Агафью, если б не умела она затворять кровь и закапывать болезни в землю, ворожить и прозревать грядущее. Деревенские крестились и обходили стороной её избу – виной тому были не только острый язык старухи и недобрый взгляд, но и дом рядом с овином. А уж коли залютует овинник, коли захочет шкуру содрать, тут уж только молитва Честному кресту поможет. И всё равно нет-нет, да приходили девки – за гаданием на суженого, матери – за настоем для хворого ребёнка, жены – за наговором, способным отвадить мужей от медовухи.

Маришка, бывало, подговаривала Василису влезть в сад Агафьи и украсть яблоки, налитые солнцем. От весны до осени висели они, нетронутые, и на вкус были что лето. Маришка подпрыгивала, срывала яблоки, и золотой сок стекал по её лицу. Они с Васькой клали в корзину столько, сколько могли унести, и бежали, а Агафья бранилась им вслед, и яблоки тянули их к земле.

Однажды старуха поймала их у самой яблони и, недолго думая, отходила прутом. Васька после всё плакалась, а Маришка молчала и улыбалась, вспоминая, как медовой сладостью растекалось во рту созревшее лето. И, видит Бог, если бы ей дали повернуть назад, Маришка бы ответила: некоторые яблоки стоят того, чтобы быть выдранной. Васька побожилась тогда, что ни в жизнь не пойдёт больше к старухе Агафье, а после долго отмаливала грех.

После Маришка приходила, желая снять избу для святочных посиделок. Её Агафья сдавала аж за пять рублей – небывалая цена, но за меньше она не уступила бы и пяди, а торговаться с упрямой старухой никто не хотел. Маришка бранилась, да старая хрычовка глядела насмешливо, злобно:

«Зачем, Марьюшка, жилишься? Оно, может, и дешевле сыщете, да только кто ж вам из наших избу-то свою сдаст для чертовых посиделок? Солдаток и вдов у нас не сыскать, придётся в соседнюю деревню плестись, да и там не точно что-то найдётся».

И теперь старуха смотрела на Маришку с привычной ехидцей, и та сказала резко:

– Помощь твоя нужна.

Агафья хмыкнула.

– Какая же помощь нужна от меня первой красавице деревни? Чай, не понравилась купцу своему? Али с девками такого наворожили, что теперь сто лет разгребать?

Маришка голову опустила, скрывая румянец на щеках и недобрый огонь в глазах. Понадеялась, что зоркая, несмотря на кривизну, старуха ничего не заметит. Но, выпрямившись, увидела злую усмешку Агафьи.

– Зачем голову клонишь? Думаешь, не знаю тебя? Ты ни перед Богом, ни перед чёртом не склонишься, не то что передо мной.

– Как и ты, – не осталась в долгу Маришка. – Думаешь, не слышу деревенские слухи? Про гордость дьявольскую, про глаз твой дурной?

Ничего не ответила Агафья – лишь вспыхнул здоровый глаз её.

– Так поможешь? В этот раз не буду жилиться, – и Маришка сняла запястье серебряное, привезённое отцом из дальних странствий. Шибко любила Маришка эту безделушку, схоронила её, даже когда пришлось раздать иные украшения после смерти матушки. Да делать нечего – протянула старухе.

Агафья пожевала губами, взвесила запястье в руке, взглянула оценивающе.

– Немного, конечно, но знаю: нечего больше с тебя взять. Пойдёт.

И добавила ворчливо:

– И неча передо мной хвостом мести: чай, я не молодчик, не растеряю разум от золотых кос и белой кожи.

И пошла в дом, а Маришка за нею.

Дом старухи Агафьи был полон дурманящего запаха трав, висевших под потолком: зверобой даровал защиту, иван-да-марья обещала любовь до гроба, бузина спасала от кашля и лихорадки. Маришка прошла через длинные сени, взглянула на печь по левую руку – ухват стоял, прислонённый к стене, в котелке на багряном огне тихо шкворчало.

– Рассказывай, – велела старуха, а Маришка села на лавку и поведала: про купца неверного, разлучницу и вещие сны.

Долго молчала Агафья. Затем крякнула и головой покачала.

– Да, бедовая ты девка. Мать твоя, упокой Господь её душу, тоже ведьмовством промышляла, да только добром это не кончилось.

– Не потому ли, что ты не сумела болезнь её в землю зарыть?

Старуха губы поджала, а взгляда не отвела.

– И-и-и, милая! Разве ж можно отогнать смерть от постели в час, когда на роду умереть написано?

– Может, и нельзя. Да только ты, хрычовка старая, разве думала об этом, когда брала у отца мешок серебрушек?

Помнила Маришка тяжёлый запах лилий – матушка любила лилии, и отец принёс их, сплёл венок со зверобоем и ягодами рябины и протянул матушке, а она улыбнулась, и румянец вспыхнул на её щеках, будто вновь танцевала она на моравской площади, и солнце плясало в её волосах. Помнила Маришка спину отца, согнутую горем, и Агафью, пришёптывающую над матушкой, и блеск серебра.

– А ты думала, легко бороться за того, кто должен к Господу отойти? – Та, казалось, не озлилась от слов Маришки, только побледнела, и помстилось вдруг, что старуха бродит по земле с рождения мира, и всё не дойдёт никак до могилы. – Легко отгонять смерть от постели, коли лихорадка знобит и мучает, кости ломит и жилы тянет? Иной раз повезёт, и отойдёт старуха с клюкой, а вдругорядь не вытянешь. Мать твою тянула-тянула, да осерчал, видать, на неё Господь.

Агафья помешала варево в котле, из которого вдруг повалил густой пар, и добавила:

– Так нужна тебе помощь, али ни с чем домой воротишься?

– Нужна, – сказала Маришка и продолжила запальчиво. – Хочу, чтобы купец только моим был.

Старуха пожевала губами, помолчала.

– Я могла бы дать тебе зелье, одна капля которого одурманит купца, и поведёт он тебя под венец. Да только глаза его застит туман, губы будут произносить то, чего нет в сердце, и будет он чахнуть, сойдёт в могилу. Я могла бы погадать тебе на любовь, но знаю, что увижу лишь тьму и болотные туманы. Я могла бы направить тебя к тому, кто исполняет желания и изменяет грядущее, да только жесток он нравом, и высока плата за помощь его.

– Кто он? – Маришка покачнулась на лавке, наклонилась вперёд. – Как найти того, кто желания исполняет?

– Выверни рубаху наизнанку, привесь на пояс чертогон и иди через тёмный лес. Прямо до первой развилки, после налево и спустя пару вёрст выйдешь к болоту. Проси у хозяина своё желание, только помни – коль пойдёшь, назад нет ходу.

Агафья отвела от лица седые космы, глянула на Маришку с жалостью.

– Отступись, девка. Богом и чёртом клянусь, не выйдет прока из твоей затеи. Я хоть и стара, но многое повидала и многих обворожила. Любовь не получить заговорами и зельями, не купить и не вымолить. Ежели другая полюбилась купцу твоему, иди своей дорогой и не печалься, будет тебе счастье.

– Сама найду тропу, судьбой предначертанную. – Маришка поднялась с лавки, оправила душегрею. – И на том спасибо.

Она вышла было в сени, но Агафья окликнула:

– Обожди.

Старуха сорвала вязанку трав под потолком и протянула Маришке.

– Возьми вот. Там петров крест и адамова голова[29], да ещё по мелочи. Думала водяного и овинника отогнать – уж больно мешают они мне, нечистые, да бедовая ты шибко. К хозяину пойдёшь – в лесу пропадёшь. Что отец твой горький тогда делать будет? Возьми мои травы с собой, а коль станут бесы кружить, русалки хохотать и смерть твоя померещится средь деревьев, не бойся – нечисть учует их и врассыпную бросится. Поняла?

Руки старухи Агафьи были ледяные, словно у покойницы. Маришка остро взглянула на неё и кивнула.

– Иди уже, одни беды с тобой. – Агафья махнула костлявой рукой, сверкнула серебряным глазом.

Маришка переступила порог и вышла из ведьминой избы, а следом потянулись запахи полыни и чертополоха, зверобоя и иван-да-марьи.

Домовой

Даринка говорила: не жалует гостей хозяин болота. Ревёт по-коровьи, крякает по-утиному, булькает по-тетеревиному, а как выйдет к топям охотник, – задурит, заманит криком друга, плачем дитяти, смехом девицы. В радость болотнику извести кого, веселье вызывает горе чужое.

Бают, что болотник может желание заветное исполнить, да только не встречала я еще того, кто на поклон к нему пошел с чистым сердцем. Поклонишься хозяину – наденешь венок из таволги, сердце оплетут дягиль и чистотел, и смерть твоя зацветёт под осокой.

Так говорила Даринка.

Маришка вывернула рубаху задом-наперёд, обувку с ноги на ногу переменила, травы ведьмины на пояс привесила. – Отец уехал в соседнюю губернию, не хватится, даже если она к вечеру не воротится. Перед отъездом наклонился к ней, поцеловал в лоб, обогрел взглядом: «Будь здорова, Марьюшка, дождись меня. Я тебе платок привезу, весь алыми цветами вышитый, да пряники медовые, во рту тающие».

Ничего, скоро не придётся ездить по большакам да околицам, в стужу лютую и зной бескрайний, думала Маришка, не придётся расстилать по прилавкам ткани, ибо будут у нас жемчуг и злато, шёлк и парча, и всё, что матушка во сне углядела.

Взблеснул огонь свечи, дрогнули тени на стенах. Маришка подняла глаза и закаменела: сгустилась тьма у печи, и вышел из неё ладный молодец в белой рубахе и льняных штанах.

Был он почти её лет, улыбался весело, румянец горел на его щеках, а цыганская серьга в ухе звенела при каждом движении. Да только чёрные тени свивались у ног его, а глаза горели жёлтыми угольками.

Маришка шагнула назад, а домовой головой покачал.

– Отступись, девка. Нечего тебе в лес идти, добычей волчьей становиться. Посиди лучше со мной, расскажи, чем люди простые живут – я-то даже за ворота выйти не могу.

Не хотелось Маришке кланяться тому, кто мать её удушил, да только за непослушание могла её постигнуть та же участь.

А потому склонилась она перед домовым.

– Не серчай, батюшка, не признала тебя сразу.

Губы юноши дрогнули, сложились в улыбку. Не то повеселили его слова Маришки, не то напускная почтительность её.

– А ты думала, предстану перед тобой старцем, как перед отцом твоим?

И вмиг стоял перед Маришкой низкий старичок с большим носом и окладистой бородой; он поболтал лаптями, да и перекинулся обратно.

– Но зачем? – спросил он, поворачиваясь к Маришке; серьга звякнула и зазолотилась, согретая светом свечи. – Всяко девке приятнее смотреть на пригожего юношу, или я ошибаюсь?

– Не ошибаешься. – Маришка выпрямилась, улыбнулась медово, хотя и пугали ее глаза вороватые, лихая улыбка да железные когти, которые вросли в память со дня смерти матушки. – Значит, ты и отцу являлся?

– Являлся, и не раз. Отец твой – хозяин радушный, собеседник приятный, и всегда привозит мне подарки из чужих земель.

Посуровел доможил, взглянул остро на Маришку.

– Потому и пришёл к тебе. Жаль мне отца твоего, а тебя не жаль. Но коли ты в лесу заплутаешь, и ему будет худо.

– Не заплутаю, я сызмальства в том лесу росла. – Маришка поглядела в глаза домовому. – А что до жалости... думал ли ты об отце, когда удушил матушку?

Домовой наклонился, взглянул тяжко, и взблеснули глаза его золотым гневом, заострились, потемнели черты лица. Трудно было Маришке стоять перед ним и взгляда не отводить, и казалось ей: тотчас обернётся гость не то полозом юрким, не то чудищем мохнатым.

Наконец усмешка тронула губы юноши, ясно зазвенел его смех.

– Не люблю, когда развешивают чертогон под потолком и оплетают амулеты чужими заговорами. Твоя мать не приняла здешние обычаи и оскорбила меня, и за то я наказал ее. Одначе над ней и так уж стояла лихорадка, глазами незрячими глядела, жилы тянула. И отец твой знал о том.

Взглянул опять доможил на Маришку – мороз подрал по коже. Улыбнулся скучающе – сгустились по углам тени.

– Полно, некогда мне с тобой тут лясы точить, ещё зерно сушить да скотину кормить. Пойдёшь в лес – закружит тебя нечисть, и будешь плясать с ними, покуда ноги не отнимутся и дух не отлетит. А коли сыщешь хозяина болота, так встретишь смерть свою в трясине, и багульник прорастёт сквозь твоё сердце.

Кивнула Маришка – истаял в тенях домовой. Протяжно скрипнула дверь, упала и погасла свеча, а на дворе зазвенел собачий лай.

Леший

Лес был тёмен и тих; листопад уж был на излёте, и мелькали кругом багряные, красные и золотые листья, спелые кровавые ягоды. Маришка сорвала плод боярышника, надкусила – разлилась терпкость во рту.

Осторожно ступала Маришка, обходила овраги и буреломы; треснет ветка – замрут деревья, прислушаются, зашелестят раскидистые кроны – заговорят с гостем, спросят, зачем явился. Стоят леса тёмные от земли и до неба и стоять будут до Страшного суда. Вхож туда человек, да не люб: зверьё дикое на чужака зарится, леший следы путает, кругами водит.

Знала Маришка – нельзя господ лесных тревожить. Оно, конечно, время бешенства у лешаков прошло, и уснуть они должны до самого березня[30], да только кто их знает, этих нечистиков? Прав доможил: закружат, заиграются – ног не унесёшь, душу меж ними оставишь.

Даринка говорила: любят лешие человеческих девок. Раз явился один в соседнюю деревню: кожа белая, волосы соболиные, сам статный, что твой купец. Положил глаз на девку. Справили свадьбу – мёд и брага рекой текли, и песни пелись, смеялась невеста, а гости шептались по углам: не бывает, мол, у людей малахитовых таких глаз. А наутро ушла девка с женихом в леса, но одной тёмной летней ночью пришла к родителям и сказала, что живётся ей хорошо, лучше, чем многим в деревне, а муж её, лесной царь, ласков и нежен с ней.

Когда с купцом своим бродила Маришка по лесу, все бесы да лешаки попрятались. Взял купец Маришку на руки, перенёс через речку на другой берег – сказал, будто рад бы увезти её с собой, перенести через порог дома отчего. И был смех его звонким, и были сладки яблоки в заплечном мешке, и цвело, медоносило лето вокруг.

С Васькой не то было. Сбегали они девчонками в лес, терялись в зелёном тумане. Васька вздрагивала, стоило птице закричать, и молитвы шептала, не отпуская руки Маришки.

– Ох, не стоило-то нам в чащу идти. Не наше это место, Маришка, а царя лесного.

Маришка отмахивалась: нечего, мол, трусить. Знала, выйдут они из лесу, будут домашние хлопоты, шитьё и кудель, и голодная скотина во дворе. А тут, под зелёными кронами, – и лиловые маки, и бледная сон-трава, и солнечный золотарник, и заповедные тропы, где можно быть и владычицей лесной, и колдуньей...

– Привет тебе, красавица.

Вздрогнула Маришка. Увязла в мыслях своих, будто в трясине болотной, не приметила, что из тени деревьев смотрит на неё лесной царь.

Кожа у него словно молодая листва, голову венчают раскидистые рога-ветви, а глаза сияют, что изумруды. Да и одет причудливо: раз посмотришь – зелёный кафтан с золотой оторочкой, два – древесная кора, хвоя и мох.

– Зачем пришла одна в мой лес, да ещё в поминальный день?

Шершав голос лесного владыки, звучит в нём шелест листвы, гул ветра, птичий грай.

– Иду к царю болотному, – не стала лгать Маришка и спросила зачем-то: – А ты, князь лесной, разве не должен уже спать?

Рассмеялся – ветер поднялся, разметал кругом багряные листья.

– Знаю, что о нас деревенские толкуют: мол, бесимся, лес трясём, а после спать укладываемся до самого березня. Да рано ещё: как тут заснёшь, коли надо лес нянчить и сон его сторожить.

Рогами тряхнул владыка, поглядел на Маришку.

– Зачем к болотнику идёшь, красавица?

– Дело к нему есть.

– У всех к нему дела, да только до добра они не доводят. С болотником никаких дел лучше не иметь – даже водяной, хоть и шельмец, а слово своё держит. Болотник же тебя до ствола обточит, до сердцевины обрубит, и сгниют твои корни, и сама увянешь, подобно цветку, пересаженному в чужую почву.

– Спасибо тебе за предупреждения, – ответила Маришка и поклонилась царю лесному. – Но я своей дорогой пойду.

Усмехнулся леший – замерли деревья кругом.

– А, может, со мной останешься? Будешь воспитывать лешачат да угодья мои сторожить. Я ведь помню тебя, ты раньше здесь часто ходила. Не видала меня, но деревья тянулись к тебе, и травы говорили с тобой, и птицы пели мне о твоей красе.

– Так это ты был? – охнула Маришка. – Вот отчего звери нас не трогали, ягод хватало, а тропы всегда вели домой...

Кивнул лесной господин. Подошёл к Маришке и протянул красные ягоды на зелёной ладони.

– Возьми. Раньше по нраву тебе была моя земляника. Слышишь, листва шелестит и поют варакушки? Это лес радуется, приветствует тебя. Скажешь – оденет тебя в парчу и зелёный шёлк, а захочешь – будут тебе доспехи из коры и ветвей, которые ни одна стрела не пробьёт. Все твари лесные перед тобой склонятся: волки и медведи, моховики и кикиморы, и даже русалки, эти гордячки баламутные...

Вспомнила вдруг Маришка: однажды в канун Купалы они с Васькой пошли искать цветок папоротника, да заплутали. Тьма окутала внезапно, будто всадник ночной явился посреди дня, но дороги расплелись, вывели из чащи. А в другой раз Маришка набрела на поляну, полную цветов: багровели маки, тихо сиял золотарник, и звучал, да всё не мог смолкнуть, малиновый отзвук лета.

Вспомнила – и за ягодами потянулась, призывно алеющими на ладони лешака. Одёрнула себя: разве ж можно еду и питьё у нечистых брать? Хоть и леший, а всё одно бес: ласковы глаза изумрудные, но мерцает лукавство на дне. Медов голос, но чудится за ним тьма лесная. Нет, не стоит ягоды брать. А не то пойдёт в чащу против воли, будет танцевать с лешими да лешачат нянчить и забудет об отце и матери, о золотом купце да человечьей судьбе...

– Спасибо, лесной владыка, – сказала Маришка, вновь поклонившись. – По нраву мне бы пришлись твои слова, если б сердце было свободно. Но другой мне люб, господин.

Леший вздохнул – загудел ветер, захлопали крыльями птицы. Взглянул на Маришку с тоской, разжал зелёные руки – ягоды попадали на землю, растеклись кровавым пятном.

– Право твоё, красавица. Но помни: зазвучит однажды в тебе лес, заплачет. Чую в тебе дух лесной, будто в сердце твоё кто семечко заронил при рождении. Рано или поздно семя это вырастет и расцветёт, захочется в чаще от людей укрыться и в землю корнями врасти. Да поздно будет.

С этими словами шагнул леший к замершей Маришке и улыбнулся – ощутила она древесную сухость и прохладу, укрывшуюся меж узловатых корней. Деревья зашумели, но не было больше рядом с ней лесного царя – лишь сияли в волосах Маришки цветы золотарника и клубился у дороги белый туман.

Русалка

– Топиться пришла?

Русалка сидела на ивовых ветвях, и ноги её касались глади озера, ещё не покрытого льдом, а на чёрных волосах сиял белый венок из кувшинок и осоки.

– Нет! – Маришка помотала головой, пробираясь средь зарослей рогозы. Остановилась возле ивы, оглядела себя: рубаха намокла и перепачкалась, и даже тёплая душегрея не спасала от холодного, с изморозью, ветра.

– А зачем тогда? Сюда только топиться и ходят. Вон, пришла одна в начале лета: сама тонкая, синюшная вся, глаза жгучие. Говорила, муж спуску не даёт и лучше уж утопнуть, чем так жить. Ну я ей и помогла.

Русалка ногами покачала и поглядела на Маришку.

– Меня Прасковьей звать. А тебя?

– Маришкой.

– Хм. Не здешняя, что ли?

– Здешняя. Мать моя родом из Моравии.

Вскинулась Маришка: надоело ей за имя оправдываться. Даже от нечистых спуску нет, хоть и сами бесы, а любопытствуют. Что уж о людях говорить?

– Да ты не серчай, – Прасковья провела рукой по волосам, поправила венок. – Свой, чужой – всё одно, все в воде будут...

– Не поведаешь, как к хозяину болота пройти?

Маришка запахнула душегрею. Знала она лес, да, похоже, сбилась с пути, и уповать на помощь лешака не стоило. В последние дни листопада холодает быстро – темнеет небо, скоро уж ночницы застучат в двери домов, будут раскачивать колыбели и кошмары насылать. В этот час в доме обычно зажигали свечи, молились Божией Матери, и отец относил в запечный угол нюхательного табаку – в благодарность домовому за службу верную, за то, что гриву лошадям заплетает и корм утучняет.

Прасковья вытащила из переплетения ветвей жемчужный гребень и принялась расчёсывать волосы, укрывающие до колен нежное прозрачное тело.

– Не ходи, девка, к болотнику, – запричитала она, – не то худо будет. Даже мы, дочери водяного царя, в сторону болот лишний раз не глядим, куда уж тебе с нами тягаться? Хозяин тебя до дна изопьёт, до остова источит, а взамен ни гроша, ни души не оставит. Если она у тебя, конечно, есть.

Голос русалки был тихим и булькающим.

– Думаешь, не замечаю взгляда твоего злого, нездешнего? Душа у тебя коли есть, то чёрная, и сама ты, Маришка, почти что нежить.

– Нежить? Что ты такое говоришь?

Прасковья рассмеялась и в озеро прыгнула, встала по пояс в воде. Вздрогнула Маришка: озеро казалось тёмным и гладким, будто стеклянным, и веяло от него гибелью и зимой.

– Коли к болоту всё же надобно тебе попасть, иди по тропе налево, да скоро и выйдешь. А коли хочешь понять, о чём я толкую, поди сюда, я тебе одну тайну скажу...

Знала Маришка: русалок слушать – себе на погибель. Защекочут, закружат да и увлекут на дно – и будешь подносить водяному жемчуга на серебряном блюде да ждать Русальной недели. И всё одно Маришка к воде подошла, наклонилась, глядя в чёрные глаза Прасковьи.

– Думаешь, не чую озёрный холод в твоей крови, не вижу в глазах тоску русалью? Многие приходят на мой берег, многие топятся, да ни у кого такой жажды нет в сердце. Мне, думаешь, легко? Сиди на этих ветвях да причитай, да волосы расчёсывай, да грейся с сёстрами под луной. Ты бы видела их, моих сестёр! Ярослава все глаза уж в озеро выплакала, так о прежней жизни печалится, Катерина-скромница даже юродивого защекотать не может, а Марфа всё к отцу ластится, любимой дочерью хочет быть! Отец нас на посылках держит, недавно к водяному в соседнее село отправлял...

Плыл над озером голос Прасковьи, отдавался сладким звоном в груди, исчезла вдруг мертвенная бледность, и стала русалка румяна и весела. В озере расцвели кувшинки, в глубине тёмных вод мерцали жемчуга.

– Вместе будем плескаться в озере, меняться жемчужными ожерельями и глупыми молодцами. Не хватало мне такой сестры, как ты, Маришка, а ведь я, почитай, уж тридцать лет мертва.

Вздрогнула Маришка – развеялся морок. Оскалилась русалка, зашипела. Мелькнули меж синих губ острые белые зубы. Попыталась схватить – не вышло: Маришка отшатнулась, поскользнулась на крутом берегу. Встала Прасковья во весь рост, показалась вдруг выше, чем была. Стекали капли по мёртвым рукам и чёрным волосам, расходились по воде кругами.

Вышла Прасковья из озера, схватила Маришку за руку да когтями до крови сжала. В глаза заглянула – не было больше веселья в русальем взгляде, только голод и смерть. Вскрикнула Маришка, русалку толкнула. Отшатнулась та, почуяв запах чертогона. Тогда Маришка схватила ведьмины травы, на поясе висящие, да и кинула в русалку.

Прасковья, потянувшаяся снова схватить живую девку, закричала, и Маришка бросилась бежать, не разбирая дорог. Кровь стекала по рукам брусничным соком, а русалий вой всё звучал, покуда не стих в тумане.

Болотник

У хозяина болота корона из дягиля и осоки. Ярко горят глаза на бледном лице – один чёрный и мёртвый, второй малахитовый и живой. В чёрном отражаются люди, в зелёном – лес.

У хозяина болота руки чёрные, будто сажей покрытые, а рога витые. Украшают их белые цветы багульника, а тело укрывают не то ряска, не то плащ, сорванный с утопленника.

Многие с ним говорили, многим он отвечал, но никто не слышал его голоса.

Солнце оборотилось, земля почернела, все бесы и моховики попрятались. Как взглянула Маришка на хозяина болота, так сердце замерло, жилы стянуло – вспомнились разом и увещевания домового, и нежные слова лешака, и предостережение русалки Прасковьи.

Маришка подошла ближе, склонилась перед хозяином. В нос ударил резкий, дурманящий аромат багульника.

По рукам стекала кровь, питала рогозу да морошку.

– Здравствуй, хозяин. С желанием к тебе пришла. Хочу, чтобы купец юный, недавно к нам в деревню приехавший, моим был. Знаю, любим друг друга, да разлучить нас хотят.

Посмотрела Маришка в глаза болотнику – и взгляда не отводила, хоть и тяжело было. Мёртвый глаз так и впился в Маришку, а живой выцвел, потускнел.

Улыбнулся хозяин – дрогнули губы едва заметно. И кивнул.

* * *

Не помнила Маришка, как домой воротилась. Помнила морошку и клюкву, дурманящий запах багульника, неживую улыбку. Как с болот вышла – не помнила: брела сквозь сумерки, густые, будто кисель, босыми ногами по рябиновым ягодам, по первому снегу. Летела над лесом, покуда не долетела до месяца. Села на него Маришка и стала раскачиваться, да чуть с неба не сорвала. А вокруг кипел лунный свет и серебрил обнажённое её тело.

Потом собрала она звёзды, вплела в косы и сделала корону из звёздного серебра, из золотых и багряных листьев. И танцевала в ней на холмах среди лешаков, прыгая выше деревьев. Смеялась, гладила чертей по рогатым головам и хмелела не то от браги, не то от рябиновых ягод. Наконец лес застыл в крепком осеннем сне, и оказалась она возле дома. Отец отворил ворота, ахнул, подслеповато щурясь: «Ох, Марьюшка, где ж ты была? Я только вон со двора, так решила, что можно проказить где ни попадя? И в ягодном соке вся, словно из рябиновых зарослей выбраться не могла...»

Помнила Маришка, как отец сок смыл, а вода от того стала черным-черна; как зажгла сама свечу и легла, а пламя вытягивалось, дрожали тени на стенах, жёлтое пламя – жёлтые глаза, сверкнули в углу, растворились в тумане. Ветер доносил смех болотника и жуткий его рёв. Маришка шла мимо чёрных деревьев, по тайным тропам, под тёмной луной – шла, покуда не испила ночь до капли.

А наутро пропала Василиса.

Пропала Василиса – и соседи сказали, мол, повстречалась с колдуном, так тот её и сглазил. А может статься, и с лешим – лешаки любят человеческих девок, водят по лесу и уговаривают за себя замуж. А ежели волкодлака где углядела, то могла и испужаться до смерти...

Староста деревенский в лес отправился – отнёс лешему хлеб с солью и кашу с блинами, дабы он подарки принял, а девку вернул. Отец Даринки молился о возвращении дочкиной подруги, а сама Даринка глаз не смыкала. Купец оседлал коня каурового, уговорил всю деревню на поиски, леса и болота прочесал, до соседних сёл дошёл. Даже к Агафье заглядывал – деревенские уж его отговаривали, мол, к ведьме идти себе дороже, может статься, это она Василису и погубила. Мальчишки поломали у старухи забор, а взрослые Агафью сторонились пуще прежнего – уж коли не в смерти Василисы, так в дурном нраве она точно виновна.

Все деревенские отправились на поиски Василисы.

Все, кроме Маришки.

С утра до ночи сидела она у печи и плела обереги, о которых рассказывала матушка. Цветок к цветку, нитка к нитке – вьются лесные тропы, вьются рыжие волосы Василисы. Подруга отпускает руку Маришки, идёт вперёд. Оборачивается, смотрит ехидно – левый глаз выцветает в черноту, скрывается за деревьями. Неужто это она, Маришка, виновна в пропаже Васьки? Но если то ворожба болотника – отчего купец до сих пор не с ней рядом?

Приходил отец и просил поберечься, не ходить за Василисой в тёмный лес. Приходил сын кузнеца, приносил пироги с яблоками и рябиной. Приходила Даринка и глядела неотрывно, темно, а ещё задавала вопросы.

– Отчего не ходишь с нами? Не ищешь её?

– Лихорадка замучила, будь она неладна. Как узнала о пропаже Василисы, так и слегла совсем, только сейчас знобление прошло, – отвечала Маришка. – Отец просит нас с тобой поберечься, не ходить в тёмный лес. Василису не вернём, сами пропасть можем.

Даринка долго молчала, изучая бледное лицо Маришки.

– Я вижу в тебе лес, – сказала она наконец. – Раньше не видела, а теперь вижу. Он цветёт в твоих глазах, прорастает под кожей. И сама ты другой стала, Маришка.

И ушла.

Баяли в деревне: безобразен и нескладен болотник, сидит он на дне, покрытый грязью болотной, водорослями да рыбьей чешуей. И хоть знала Маришка, что слова людские не всегда правдивы, да подивилась, дойдя до болот.

У хозяина болота руки перстнями увиты: агаты и сапфиры, изумруды и аметист. Плещется солнце в драгоценных каменьях, рябит в зелёном живом глазу.

У хозяина болота на груди чёрный оникс, но не сияет солнце на его гранях, только смутные тени сгущаются в нём.

У хозяина болота змеиный хвост ниже пояса – сверкает золотом, бьёт по стоячей воде. Слышала Маришка, что под ряской и трясиной у него зачарованный грот, где залы лазоревы, а смерть таится между барханов рубинов и янтаря.

Многие это слышали, многие о том говорят, но никто не знает, правда ли это.

Маришка подошла к краю болота, склонилась перед хозяином. В нос ударил резкий, дурманящий аромат багульника.

По рукам стекала кровь, питала таволгу да осоку.

– Здравствуй, хозяин. С просьбой к тебе пришла. Сделай так, чтобы купец моим был, Василиса домой воротилась и всё стало как было.

Улыбнулся хозяин, склонил набок голову.

* * *

Как укрыл землю первый снег, Маришка и сама ощутила лес в себе. Шитьё больше не радовало её, и платки алые не прельщали. Не ходила она к подругам, не выбирала наряды на святочную неделю. Доплела обереги, развесила по дому, и захотелось затеряться меж высоких сосен, набрать морошки и рябины, плясать с лешаками, покуда не онемеют ноги и не отлетит душа.

«Ты, Марьюшка, совсем занемогла», – говорил отец, глядя взволнованно. Следил, кабы болезнь в дом не вернулась, не стала жилы тянуть. В воскресенье повёл Маришку в церковь. «Хватит, Марьюшка, дома сидеть и кручиниться, лучше помолись за Василису со всеми, и легче тебе станет. А Господь всё управит».

Раньше Маришка любила церковные службы. Деревенские мальчишки засматривались на золотую косу её, алые губы. Василиса улыбалась да головой качала – хватит, мол, парням головы дурить, лучше о душе бессмертной подумай. Горело ровно пламя свечи, цветом словно кудри Василисы. Она зажигала свечу, ставила перед иконой, и вокруг ясная была благодать, и сверкали золотые купола под зимним солнцем. Запах ладана и мира забивался в горло, кружил голову.

Даринки было не видать, но отец её смотрел ясно, говорил грозно. За первой нашею обязанностью – любить Христа и прославлять его – следует другая, любить сестёр наших и братьев. На тех, кто отнимет чужую жизнь, Господом дарованную, падёт проклятье Господне, и проклятье людское, и проклятие совести, и даже диавол отвернётся от них.

Вышла Маришка из церкви, глаза закрыла – грудь будто пудом сдавило, перед глазами замаячила зелёная пелена, и зацвёл кругом запах багульника. Оглянулась да и пошла прочь – мимо изб и покосившихся ворот, чёрных деревьев и собак, заливающихся испуганным лаем. Наверное, отец испужается, будет искать – мысль мелькнула и истаяла в лесном тумане.

Туман вился, укрывал петляющие тропы, не было пламенеющего багрянца и сусального золота, только качались на ветру чёрные изломанные ветви. Матушка наклоняется, шепчет о чудны́х цветах и купеческой доле, чудовищах и вещих снах, а жёлтые глаза сверкают в запечном углу. Сладостны поцелуи купца, красны яблоки в его руках, и хочется прислониться к стволу, врасти в землю корнями.

Василиса стояла у оврага, где они всегда собирали ягоды.

– Василиса! Ты?

Не поверила Маришка глазам.

– Я.

Голос Василисы был всё так же нежен, а глаза светились мягко, словно две луны.

– Что с тобой сталось? В деревне думают, ты...

Смолкла Маришка: не смогла слова верные произнести.

Волосы Василисы сияли медью, а губы алели, будто ягодным соком испачканные.

Вышла она из тени, и увидела Маришка: кожа у ней серая, как у покойницы, а тело укрывают жёсткие вороньи перья.

– Убили меня, Маришка, в лесу, а тело в озеро бросили – оттого и найти его не могут. Я уж стояла у дверей родителей, и у дверей старосты, и у дверей дьякона – никто не видел меня, только ты углядела, да ещё старуха Агафья.

Василиса подошла ближе; глаза её были темным-темны. Маришка насилу могла вдохнуть: скажет про подругу-змею, про хозяина болотного?

– Разбойники то были, Маришка, хотели монеты забрать, да только не было у меня ничего. За то они и озлились.

Василиса головой покачала, пригладила перья у шеи.

– Ты скажи, Маришка, пусть не ищут боле, всё одно – ничего не найдут. А с купцом осторожна будь: не тот он, за кого себя выдаёт.

– Так отчего ж ты с ним в лесу миловалась?

Подруга коснулась мёртвыми пальцами руки Маришки, и прикосновение её было нежным.

– Отвести от тебя хотела. Видела ты глаза его злые и странные, немо смеющийся, вкось искривлённый рот?

– А на гуляниях зачем с ним плясала? Не назло ли мне?

– На гуляниях? – переспросила Василиса, и лицо её в бледном свете луны показалось вдруг мягким, задумчивым. – Не было того... Чего удумала. Привиделось тебе, может?

Отмерла Маришка. Но не успела выпустить в явь сомнения, страхи и сердечную смуту, как Василиса глазами сверкнула, сжала когтями руку подруги.

– А, впрочем, нет, не говори никому про моё тело. Поди со мной лучше. Даринка, вон, зачастила в лес, приглянулась лешаку местному – скоро тут и останется. Будем собирать грибы и ягоды, охотников в лесу пугать. А то вишь, распоясались: зверей отстреливают, ни лешего, ни водяного не боятся, лес своим считают. Раньше ты и рада была позабавиться, теперь разве не так?

Ничего не говорила Маришка, только смотрела в мёртвое лицо подруги, в чёрные чужие глаза. Василиса ждала, не моргая, лишь бледные подрагивающие губы выдавали нетерпеливость. Наклонилась, оскалила зубы железные, да отшатнулась, и стало лицо её печальным и тихим.

Посмотрела ещё раз Василиса на Маришку – а после сорвалась с места и скрылась среди деревьев, оставив на влажной земле несколько вороньих перьев.

Маришка шла по рябиновым ягодам, и растекались под босыми ногами красные пятна, мешались с первым снегом. Замер лес, и не было больше ни ветра, ни птичьего крика – только тишина, всё длящаяся в белом тумане.

Не слышала Маришка своих шагов, не слышала чужих.

– Маришка!

Купец был в алой рубахе, и свет блестел на золотых кудрях его и драгоценных перстнях. Ясный, ласковый взгляд остановился на лице Маришки, обогрел душу. Соскочил он с коня – разогнал туман. Улыбнулся – осветил чащу. Обнял Маришку – перестал шуметь лес в груди.

– Нашёл меня, – прошептала Маришка шершаво, и купец потянулся к лицу девичьему, сверкнул перстень на бронзовой коже, огладил нежно щёку.

– Нашёл.

Зашелестел лес, и сильнее запахло илом.

– Скучно мне, Маришка, в болоте одному сидеть, вот и прикидываюсь то купцом заморским, то дружинником княжеским, а не то крестьянином. Одна радость – желания исполнять, да и те все одинаковые: кому знатность, кому богатство или славу ратную... А тут ты: дикая, ведьмой-иноземкой рождённая, не страшащаяся ни бога, ни чёрта. Полюбилась ты мне, Маришка, хочу тебя взять с собой. Улыбнулся купец, коснулся сердца Маришки, и ощутила она болотный холод и дурманящий аромат багульника.

Вспыхнули светлые глаза купца да и выцвели: один в болотную зелень, другой в мёртвую надзвёздную тьму.

Диана Чайковская

Молчание мертвых

Пролог

За валежником стелилась вязкая топь, укрытая туманом. Оттуда приходили упыри и мары, крали детей, поедали их вечерами, почти чёрными, затянутыми плотной пеленой. Сквозь неё едва долетали людские голоса. Ах, кто бы сказал Ярке, что она станет их пугаться сильнее воя, забиваться в лощину меж клёнами и дубами. Помнится, когда-то именно здесь случился паводок и утоп Стёпка Бондарь, отправившись за грибами...

Нашла, о чём думать! Скинуть бы с плеч багряный платок, бросить в топь вместе с бусиками, которые дядька купил на ярмарке, – только найдут, достанут, отнесут к охотникам или Настьке-знахарке, а она всё поймёт-узнает.

Ярка посильнее забилась в лощину, прижалась к сырой земле, чёрной, рыхлой, сытной, после ливней-то – и зашептала слова, которые подслушала когда-то, когда ещё ошивалась малым дитём по селу и нет-нет да посматривала в сторону Настьки-знахарки.

– Встану, не помолясь, пойду, не перекрестясь, с хаты – к лесу, спрячусь в лесе, а в лесу том воля не человечья, – и, немного подумав, добавила: – Воля духов лесных.

Матушка за такое хворостиной огрела б. Хотя и без неё страшно-то как! Казалось, вот-вот топь наступит, протянет лапищи и утащит её на дно, жаркое, вязкое. И будет там Ярка служить упырям, помогать им скотину воровать. А над головой – серая пелена. Летели тяжёлые сизые тучи, грозились извернуться брюхом вниз и вылить воду. Землице и червям на радость, а всяким непослушным девкам на погибель.

Задрожала Ярка, забыв саму себя. Кликали её мужики, агукали, боясь соваться поглубже в чащу, звала вязкая топь, вырастая вместе с тенями, подкрадываясь с серым маревом. А чудовищ в нём – полным-полно.

И выбирать тут нечего, а надо. Только Ярка всё равно не стала – так и замерла между живыми и неживыми, пока белёсая вспышка не вдарила, окрасив верхушки деревьев серебристым. Само небо разорвалось! Разлетелось на пёстрые лоскутки и громыхнуло так, что аж земля дрогнула.

Впрочем, грома Ярка уже не услышала.

Глава 1

Год спустя

Мгла оседала у края села, ползла по оплетням, шипела на рассыпанные вдоль них травы. Она стучала в оконные створки со стылым ветром, выла после заката, сманивала хлопцев и девчат за околицу. Кто поумнее, зажигал заговорённую свечку и жался к остывающей печи, кто подурнее, выглядывал за порог и тут же крестился. Наутро что так, что эдак собирались у церквушки с прохудившейся крышей и молились.

А снаружи – размытые тропки, голые деревья, чьи ветви напоминали кости мертвецов, и холодная, остывшая земля, что потихоньку засыпала. Проснётся ли – кто знает! Голод среди полесских сёл – не редкость. Шутка ли: с одной стороны болота, с другой – лес, а редкие поля быстро сменяются песком. Пойди ж ты поработай!

Но грех жаловаться, когда хата цела, дети при матери и муже, и все готовились к Дедовой пятнице и Бабиной субботе. Марва достала веник, купленный на ярмарке позапрошлым летом. Пышный, пахучий, заговорённый от поганой нечисти – ещё Настька-знахарка над ним колдовские слова бормотала. Добрые духи-то завсегда за плечом, под печкой или у калины в огороде, а этих никто не звал, сами приходят. Иногда и не сами: приносят их добрые и недобрые люди.

К поминальным дням готовились вечерами, после долгой молотьбы в гумне, замачивания льна и заготовки поленьев. Едва закончив выметать хату, Марва принялась намывать лавки. Сбросила со стола старую скатерть, хмыкнула, нахмурилась. Ничего, постирает после. Соберётся с другими бабами, сходит днём к речке, пока Назар дров наколет. А там и в баньку, и в чистое приодеться, ох!

Глухо скрипнула половица у старой скрыни. Марва вся обратилась в слух и медленно, словно боясь увидеть что-то страшное, повернулась. Показалось ли? Нет – повторился скрип, теперь уже у лавки, где раньше спала...

– Ярка? – тихо спросила Марва.

Как раз минувшей осенью схоронили. Нашли её мужики в лесу, в порванной, местами обгорелой одежде, мёртвую, с выпученными глазищами. Само небо убило, а за какой грех – неясно. Может, в церкви мало молилась, а может, и сглазил кто. Всякое бывает. Марва хотела было сходить к Настьке-знахарке, разузнать, чего да как, только Назар запретил. Сказал:

– Нечого. Вмерла и вмерла.

И кашу ей не позволил ставить, мол, не так много времени ещё минуло. Вдруг вернётся и захочет остаться с ними? Как прильнёт к ней, к Марве-то, – и потащит за собой. А за хозяйством кто следить будет? А деток поучать?

Тянулась неделя, полная забот. Терзалась Марва сомнениями: звать или не звать? Не позовёшь – обидится, дочь ведь родная. Позовёшь – беду накличешь, да и Назар вызверится. А уж он в гневе страшен! В прошлый месяц-то Митьку-неслуха так хворостиной отходил, что тот три дня встать не мог. Пришлось бежать к Настьке-знахарке, чтоб выпоила бедолагу. А то отправится к дедам – и поминай как звали. Он-то, конечно, неслух, а всё равно жалко.

– Ох ты ж Господь Боже, подсобы, подскажи, как надо оно, а то не розумею я, – молилась в церкви Марва, едва-едва слышно, чтоб люди слух какой не пустили. А то мало ли чего. Наплетут злые языки слов всяких – и не отмоешься ни в бане, ни в речке летом.

Лишь поп нахмуренным взглядом окинул – видать, понял, о чём она, душа грешная, думает. Не нравилось ему, что люд с мёртвыми братается – а как ведь не брататься? Обидятся. Им-то из кущ райских, из чащ лесных виднее, что тут творится и о чём всякий родич помышляет. А в лихую годину и подсобить могут. Может, и Яркина помощь ей однажды пригодится... Даром что при жизни жалась к углу и глядела загнанным кутёнком.

На другой день шла Марва к речке одежду стирать, и казалось, будто смотрит на неё Ярка из-за кустов, смотрит злыми очами, а рядом с ней – бабка их Прасковья, и прабабка, и прапрабабка – и все они притаились средь голых веток. Колют спину Марве, того и гляди – ухватят за руки-ноги – и в реку, к сонным русалкам, к водяному, что всякого утопленника засаливает и пробует на вкус. Жгут, жгут голоса их Марву, забираются под рёбра с недобрым шепотком и щекочут, лишая покоя.

Стирала она трясущимися руками, не помня ни себя, ни имени своего. Стирала и думала, как бы так улучить миг и поставить лишнюю тарелку на стол. Да и лишнюю ли? Дочка ведь родная! Не для Назара, но для неё, Марвы.

Думала-думала и поняла наконец. А может, подсказал кто.

Возвращалась она навеселе, будто камень с груди сняли, а вместо него нацепили красные бусы, звенящие и яркие – и пели они, эти бусы, переливались в солнечных лучах, и пахло мёдом, прелой листвой, сеном и земляничным вареньем. Ах, запомнить бы этот миг, оставить в памяти, с покачивающимися ветками на ветру, с подсохшей землёй после долгих дождей – и чтобы это воспоминание согревало душу в лихую годину. В нём – чуяла Марва – вся её жизнь, всё то доброе, что с ней случалось.

Недаром говорят, что четверг – самый чистый день. Кто баню затапливает, кто бельё стирает, кто створки намывает, кто в церкви душу очищает, готовясь встретить родню в покое и порядке.

Марва вдохнула полной грудью. Боже, как хорошо! И жизнь уже не такая уж и мýка, и домой не хочется спешить, хотя дел впереди много, и даже вой болотных упырей не так уж и страшит. Ну воют и воют, не впервой. Сколько люда-то сгинуло? Человека три, и только. То не лихо, а так, лишко, почти привычное. Недаром Настька-знахарка говорила, мол, село без злой нечисти – что баня без пара. Не бывает так и вряд ли будет.

Глава 2

Хороши ливни весной и летом, когда земля умывается, травы наливаются зеленью, а корни деревьев напитываются силой. И плохи они поздней осенью, когда дождевая вода размывает тропки, и каждое движение даётся так тяжело, будто шагаешь сквозь топь, выгадывая, где надёжная кочка, а где – обман.

Тёмные, почти синие тучи разверзлись над селом прямиком в Дедову пятницу. Благо, ни один добрый человек не выходил на улицу – все сидели по домам, готовили ужин и дочищали углы. И правильно. Нечего зазря выглядывать за порог, особенно когда за околицей завывают упыри, протяжно так, тоскливо. Видать, тоже хотят поужинать, да не могут.

Марва мельком перекрестилась и прикрыла створки. В разогретой печи допекался хлеб. Почти готова была и пшеничная кутья с маковыми зёрнышками. Кашу же Марва сварила заранее. Оставались блины и овсяный кисель. Ровно пять угощений, чтоб никого не обидеть и не навлечь беду.

Едва стало темнеть и тусклое закатное зарево пробежалось по крышам, Назар наказал:

– Накрывай. Пора.

Марва кивнула и, отвернувшись, тихо-тихо произнесла:

– Хосподы Боже, отводь ему очи, чтоб не виделы, не запоминалы, не примечалы.

И повторила ещё дважды, чтоб уж наверняка. Спасибо Настьке-знахарке, научила! Оно полезно ведь, когда нужно поворожить в хозяйстве или к перелеску с дарами отойти, да так, чтоб соседи не увидели и не разнесли слух. Назар-то у неё строгий, чуть что – сразу хмурится и кулаком по столу стучит.

Постелила Марва чистую скатерть, а поверх – миски, глечик с овсяным киселём. Разложила кутью, разогретую кашу, румяные, смазанные маслом блины, хрустящий хлеб. И ложки – каждому по одной. И, убедившись, что Назар не глядит, поставила на край ещё одну мисочку, быстро-быстро положила в неё каши и села молча, будто ничего и не случилось.

– Святые дяды, идить до нас, хлеб-соль кушоть, – величественно произнёс Назар. – Садись, дед Андрийко, садись и ты, баб Мелашко, садись матушко моя, Акулина родная, садись, отче Мыхайло. Угощайтысь-наедайтысь.

– И Ярко, дочко, заходь до нас, садысь сбоку, кушой с намы, – шёпотом добавила Марва, чуть ли не трясясь от страха.

Глянула она на Назара, а тот будто и не услышал. Вот и правильно, нечего ему знать. А Ярка пусть приходит, пусть ест вместе с ними. Кровь от крови всё же, ветвь рода, хоть и оборванная.

С грохотом распахнулись оконные створки, заскрипели половицы, каркнула ворона у оплетня. Повеяло могильным холодом, стылой землёй, пахнуло гнилью. Дети стали было морщиться, но Марва бросила на них суровый взгляд, мол, не дело это – дедов пугаться. Сами на их месте будем.

Наконец принялись есть, медленно, будто бы нехотя. В иные времена всё сметали с мисок, но теперь нельзя дедов обидеть. Надо с ними посидеть подольше. Слышала Марва, как шепчется родня Назара, как косится на неё свекруха, что померла две весны назад. Недобро косится, видать, до сих пор не простила, что он их с Яркой в дом привёл. Не молодую девку уже – вдову с приплодом. Даром что по хозяйству хлопотала без нареканий.

Он ведь, Назар-то, пожалел их, взял так, не спросив ни про приданое, ни про мужа, которого упыри загрызли. А тогдашняя свекруха, узнав о том, выставила их с Яркой вон – и иди куда хочешь, хоть к родителям в соседнее село вертайся, хоть у церквушки стой, хоть в батраки нанимайся. Тут-то и Назар сыскался: приехал с искалеченной ногой, отвоевав своё за царя, и, не посмотрев толком, сразу в церковь повёл.

Злобой сочилась Акулина. Клацала зубами, скрипела, что дотянуться с того света не могла, да и придраться-то не к чему. Встретили её в родной хате как должно. Оттого жадно вдыхала пар, шедший от еды, и ходила вокруг стола. Скрипели половицы ещё громче, пролетел над столом стылый, колючий ветер, унёс с собой тепло, а принёс почти зимний холод, пробирающий до косточек. Всю душу, поганец, пытался вывернуть наизнанку.

Уже и спать пора, а всё равно сидели, боясь порушить ужин родни. Промозгло стало, зябко, Паратя, младшенькая, чуть было не чихнула, да сдержалась. И правильно: негоже нынче.

– Ну што, – заговорил наконец Назар, – вам, диды, царство небесное, а нам – хлеб и здоровье.

Перестали скрипеть половицы, затих ветер, замерло само время, и в этот миг, казалось, вся их хата встала на краю мира, приблизилась к неживым, распахнулись двери: входи кто хочет, бери что хочет. Правду говорят: страшны ночи по осени, но ещё страшнее – гнев предков, что оборачивается то голодом, то горелой избой. Оттого никто не двинулся, даже тени страха не выказал. Так и сидели, замерев, пока бледный рогатый месяц не вспорол мглистые тучи и не выскочил наружу, высветлив двор блёклым, рваным светом.

Тогда и поднялись одновременно, и пошли спать, не крестясь и не оборачиваясь. Пусть деды ужинают остаток ночи. Марва с Назаром легли у печи, дети – на полатях и боковых лавках, как заведено.

Так и заснули – заснули, ещё не зная, что назавтра осиротеют и Бабья суббота обернётся великим горем и плачем.

Встретили они дедов, подумает позже Марва, да неверно, видать, неправильно. А может, свекруха окончательно озлобилась и решила: хватит с них радостей, раз живут ладно и спокойно. Кто его знает!

Глава 3

Проснулись, да не все.

– Горю! Горю! – кричал Назар, перекатываясь с одного бока на другой. – Стяны! Стяны! Жгуть! Горю!

Будто глодало его незримое пламя, выжигало изнутри по косточкам. Перекрестилась Марва, послала Паратю за попом. Может, он сладит с ним? Вдруг бес какой вселился? Ох, Боже, и за что только?!

После вспомнила про дедов, глянула на остывший ужин и махнула рукой. Пусть поп думает что хочет. Сам ведь наверняка накрывал, хоть и называл то бесовщиной. Он – человек Божий, ему положено так говорить, для порядку, стало быть.

– Жгуть! Жгуть! – вывалился Назар за порог, сел прямиком на листву, покрытую инеем, и замер. Попустило, что ли?

За оплетнем уже собралась детвора, выглянули и любопытные соседи. Ох, ты ж горе-то какое, век от слухов не отмоешься теперь! Пришёл и поп, сгорбленный, седой, с жиденькой бородкой. Посмотрел на Назара, перекрестился, хотел было завести обратно в хату, да куда там!

– Не! Не! Жарко там! Жгуть! – завопил тот, как дитя малое.

Отвернулся от хаты, прижался к калине, растущей у оконца. Покачивались алые ягодки на голых ветках, сияли ещё, не спеша усыхать. Надо бы собрать да наварить варенья, а то негоже.

– Да святыться имя Твое! – заголосил поп. – Да придеть царствие Твое! Да будеть воля Твоя! Сгынь, нечисть, во имя Хрыста и Святого Духа! Аминь!

А нечисть-то не ушла. Стал его поп поливать святой водой, читать над ним псалмы. Спохватилась Марва: простудится ведь! Вода-то холодная, а на дворе – утренние заморозки. Солнце едва-едва показалось из-за деревьев и не успело толком землицу прогреть. Снова схватила Назара за рукав рубахи, мол, пошли, покричал – и хватит.

– Горячо! Горячо! – вывернулся он. И посмотрел так, будто не различал ни Марву, ни попа, ни деток: перед серыми очами пелена, словно туман какой или морок. А может, и не Назар то вовсе?..

– Ступай к Настьке-знахарке, скажи, штоб сюдой шла, – шепнула Марва Парате.

Поп поморщился, но смолчал. И правильно, от самого него толку мало. Ну да ничего, не помогают молитвы – поможет заговор. Настька-знахарка ловка, всё-то у неё припасено: и травы всякие, и настои, и слова нужные. И прибежала она быстро, чуть ли не простоволосая, с повязанным наискось платком. Торопилась.

Глянула на Назара, провела ладонями по его лицу, хмыкнула и покачала головой.

– А ну пошлы в хату, – только и бросила Марве.

– Да как же, – начала было она и осеклась на полуслове, поняв, что Настька-знахарка не хочет ничего на людях говорить. Хитра! Хитра, что та лисица!

Впустила её Марва, усадила на лавку да и сама села рядом, стала выжидающе перебирать бусы, тоже с ярмарки.

– Чего Ярка до леса побегла? – тихим, вкрадчивым голосом начала Настька-знахарка.

– Неведомо то мне, – пожала плечами Марва. – Неслухом была!

– Неведомо, – повторила она следом. – От и мне неведомо, отчего твой род Назара проклял, пламень ярый к нему послал, и он, пламень отой, выжигаеть его и не найдёть покою, пока дотла не выжжеть.

Ах, горе-горюшко! Хотела было Марва возразить, сказать, что Назар – хороший хозяин и мужик, что он за царя воевал и вернулся с той войны, не сломавшись, что всё при нём в ладу было: и хозяйство, и дети. Только на дворе раздался такой нечеловеческий крик, что она, перекрестившись, побежала за порог.

Мёртв был Назар. Так и застыла пелена на очах, а на лице проступили ожоги, красные, уродливые, будто и не человек он вовсе, а упырь какой-то. Ахнула Марва. Что же теперь будет? Как ей без кормильца? А какие слухи по деревне пойдут? Шутка ли – второй муж к дедам отошёл, вдовой оставив. И свёкр со свекрухой мертвы уже, некому помочь по хозяйству. Ой, беда-беда! Детей-то самой пойди ж прокорми!

Зашептались деревенские – и шёпот их оседал вокруг, кружился меж крон, нёс беду Марве на голову. Говорили, будто сама же мужа свела со свету, что несчастье на ней, что с Настькой-знахаркой сговорилась и что ведьмовствуют они по ночам. Какой-то мальчишка добавил, будто сам их обеих на метле видел, мол, летели да пожирали звёзды, напуская мраку зимой.

Слухи прокрадывались в сердце, въедались в кожу. И думала Марва уже не о поминках, а о том, как дочек будет замуж выдавать, как им приданое собирать, горбясь на поле в три погибели, – и оттого голосила, заливаясь слезами. Трясла Назара, надеясь, что он всё же в себя придёт, вдохнёт глубоко и назовёт её дурной бабой. Но нет, не оживал Назар. Лежал, поседевший, утопая в рыжей листве.

Ах, Ярка-Ярка, неслух, девка проклятущая! Ну за что ты кормильца у семьи забрала? Зачем род обезглавила? Думаешь, добро сделала? А ведь нет, шиш тебе! Ну подумаешь – лез к тебе Назар под рубаху, звал с собой в баню, заставлял париться вместе, ну и что с того? У многих девок так – и ничего, живут же. А ты, Ярка, думала, будто лучше их? Будто тебе позволено большее? А как под мужем была б, то чего, тоже кривилась? И зачем было в лес бежать? Перетерпела бы. Все терпят, таков уж бабий век.

– Не покличу больше, – скрежетнула зубами Марва. – Век от века не позову, не родня ты мне.

А Назар ведь знал! Не зря говорил, мол, не зови её, а Марва, дура старая, не послушалась. Вот и вышло как вышло.

Охал поп, пытался утешать, гомонили у оплетня старухи, поднимали её под белы руки, помогая до хаты дойти. Лишь Настька-знахарка распрямилась да и пошла к себе, так зыркнув, что Марва чуть не упала. Почудилось, будто смотрела она не своими очами – чужими, до жути похожими на Яркины...

Эпилог

У потемневшего от времени аналоя околачивался Сёмка-пьяница, помогал попу, видать. А может, и грехи отмаливал. Настасья хмыкнула и поправила платок, шагая в церковный полумрак. Отсветы свечных огарков плясали на стенах, высветляли одну-единственную икону с лицом Богородицы. Над головой чернела старая крыша, которую мужики обещали починить ещё прошлой весной, да так и не собрались. Капельки дождя набухали на её краях и прокатывались вниз.

Недолго думая, Настасья достала свечку, простецкую, без трав, заговоров, из обычного воска, прижала её к огарку и зажгла, поставив у панихидного стола.

– От пускай упокоится душа твоя, Ярко, – пробормотала едва слышно.

Должен же хоть кто-то помолиться за душу. Назар-то при жизни запретил Марве о панихиде у попа спрашивать и свечки ставить. Боялся, видать. И не зря. Чуял: как только вспомнят, явится, и уж тогда-то возьмёт своё. Правду говорят люди: у кого совесть чиста, тот мертвяков не боится. Упырей, разве что, ну да те любого сгрызут, хоть дитё малое, невинное ещё.

Настасья не вмешивалась в то. Знала: негоже чужаку свой нос совать, куда не просили. Потом ведь скажут, мол, ведьма, решила людям доброе имя испоганить. Нет уж! Она не поп, чтоб всякого на путь праведный наставлять.

«Кап – кап!» – рухнули капли с крыши.

Следом влетел холодный ветерок, колыхнул свечной огонёк. Таял воск удивительно быстро, катились с него пекучие капли, и казалось Настасье, что это слёзы. Последние уж, прощальные. Не вернётся больше Ярка, не станет скрипеть половицами, не явится ни своему, ни чужому, потому как далече будет, на лугах всяких, где детки бегают.

– Спасибо, – то ли послышалось Настасье, то ли и впрямь девичий голосок забрался в сердце и шепнул, прежде чем растаять.

– Покойся с миром, Ярко.

И покинула церквушку. Как бы там ни было, теперь это дело прошлое. Со временем забудется. Отплачет своё и Марва. Тяжко ей, конечно, будет без мужика-то, но ничего. Иным и с мужиками тяжелее живётся. Мало, что ли, в селе пьяниц и бездельников, жадных до чужого добра и щедрых на злые слова? Стерпится.

Минула Бабина суббота, а за ней тяжёлой поступью шла зима, рассыпая первый снег по уснувшей земле и грозя добела выморозить хаты и людские сердца. Суровее станут мужики, печальнее – бабы, грустнее – дети. Эх, хоть бы надежды хватило на три месяца, хоть бы не прогорела дотла до весны, а там уж и выдохнут с облегчением.

И всё-то у них сладится.

Лишь бы война опять не налетела. Ибо чёрен лик её, черно и сердце, а вместо крови – тягучая смола, а руки что мельничные жернова, перемалывающие души.

Иван Белов

Голос мертвого леса

Едва за окном забрезжил хмурый рассвет, Катерина откинула одеяло. За соседскими крышами, на фоне серого неба притаилась неровная линия еловых вершин. Мёртвый Лес. По позвоночнику пробежала неприятная дрожь. Лес всё дал Катерине и в два раза больше отнял, Лес всегда собирает кровавую дань. Старенький мобильник показывал четыре ноль две. Месяц, число, год, век сейчас не важны. Главное – время, а его осталось с гулькин хренок. Ночь прошла в бессонной, злой маете. Катерина сомневалась и прикидывала варианты, изредка проваливаясь в тревожную дремоту. Чуть свет решилась – надо идти. Шутка ли, одиннадцать человеческих душ. Лес сглотнёт, не подавится.

В доме царила зыбкая полутьма, пахнущая сыростью и подгнившей древесной трухой. Белёной глыбой высилась нетопленая печь, плыл во мраке круглый, с витыми ножками, стол. На кухне уютно тикали ходики. Тик-так, тик-так, торопись Катерина, а то будет...

Кровать скрипнула провисшей панцирной сеткой, и Катерина затаилась, ловя мерное дыхание спящих детей. Господи, лишь бы не разбудить, проблем будет о-го-го. Вроде тихо.

Катерина осторожно выскользнула на кухню. За печкой, в закутке у рукомойника, стянула ночную рубашку и осталась нагой. В мутном зеркале отразилось усталое лицо женщины, порядком растерявшей молодость и красоту. Нет, ну мужики ещё, конечно, клюют, но разве это комплимент в деревне с пятью старыми бабками? Катерина сняла с полки литровую банку, открутила крышку и сморщилась. В нос ударил запах дёгтя, сажи, болотной тины, плесневелых грибов и сосновой смолы. Снадобье, отбивающее людской дух и ароматы человеческого жилья. Так проще всего остаться в Лесу незамеченным и не выдать себя. Катерина принялась втирать вонючую, густую мазь от плеча до кончиков пальцев, в шею, опускаясь ниже, массируя тяжёлые, обвисшие груди и начинающий зарастать валиками жира живот. Руки скользнули по внутренним сторонам бедёр и ягодицам, оставляя на коже противную, липкую пелену.

Катерина подождала, пока мазь немного подсохнет, и бесшумно оделась: нижнее бельё, рубашка, вязаный свитер, камуфляжный костюм, носки, сапоги. Убрала волосы под платок. Вещи разношенные, чистые, приятные телу, хлопок, кожа и шерсть. Никакой новомодной синтетики. Лес ненавидит ненатуральное, если ему перечить, выйдет себе дороже. Затянула и проверила пояс: охотничий нож, доставшийся от отца, зеркальце в отдельном кармашке и две склянки: одна с вонючей мазью, вторая со смесью перца и соли. В латаный-перелатанный рюкзак сложила запасное бельё, носки, тонкое одеяло, хлеб, сало в тряпице, консервы и сахар. Еды принято брать на три дня, а почему – не знает никто, даже самые древние старики, ведь неизвестно, когда из Леса выйдешь, может, через неделю, может, через месяц, а может, и вовсе не выйдешь, подвесишь на ветках кровавые потроха. В передний карман рюкзака сунула топор, сбоку подвязала четырёхзубую «кошку» с десятью метрами бечевы, накинула брезентовый дождевик и опустилась на шаткий табурет, присесть на дорожку. Сборы в Лес – ритуал последовательный и отработанный, у каждого свой. Отец Катеринин перед уходом преклонял колено и детей целовал от младшего к старшему, она до сих пор, спустя столько лет, помнила колючую, жёлтую от табака щётку отцовских усов. Помнила добрые, с хитрым прищуром глаза. Глаза обещали – я вернусь. Но однажды соврали, и отец навеки сгинул в Лесу.

Катерина выбила пальцами нервную дробь по крышке кухонного стола. Она смотрела в комнату на спящих детей. Может, не надо, а? Забыть к чёртовой матери, плюнуть на незнакомых людей, взять самогонки, залить совесть и жуткие мысли, а там, глядишь, минует три дня, и не надо никуда будет идти. Лес сам отдаст, если захочет – живых и мёртвых, здоровых и искалеченных, просветлённых и обезумевших, кому какой выпадет фарт.

Катерина встала, забросив за спину плоский рюкзак. Приоткрыла дверь и по наитию обернулась. Смылась по-тихому? Старшие, Алёнка с Мишкой, стояли за спиной, нахмуренные и злые.

– Куда намылилась? – Алёнка упёрла руки в бока, худенькая, остроглазая, очень сердитая.

– Да к Клавке, за молоком, – брякнула Катерина, невольно залюбовавшись дочерью. Совсем взрослая, четырнадцать лет, что случись, будет на кого оставить детей... Ну вот откуда мысли такие паскудные лезут?

– Не стыдно врать-то? – насупился Мишка, коренастый, загорелый, на год младше сестры.

– А кто врёт? – Катерина отступала к порогу.

– Мам!

– Надо так. – Катерина посуровела. – Дело решённое.

– Ты обещала! – вспыхнула Алёнка.

– Люди там.

– Сами виноваты, говорили им не ходить! – загорячился Мишка.

– Нельзя так. Себя не прощу. – Катерина виновато улыбнулась. – Я быстренько, туда и сюда.

– А я предупреждала! – Алёна толкнула брата локтем.

– Да любой дурак знал! – огрызнулся он.

– Караулить договаривались? Договаривались. А кто под утро заснул, а, ворона?

– Кто ворона?

– Ну не я же.

Дело катилось к ругани и потасовке, а будить ещё и младших Катерине не хотелось. Расплачутся, повиснут на шее, им чужое горе не объяснишь.

– Ну всё, караульщики хреновы, – пресекла она свару. – Поймали разнесчастную мать, гордитесь собой, молодцы. Сопли подобрали и марш по кроваткам, в печке картошка и щи, лавка приедет – хлеба докупите, чай не совсем дураков родила, деньги знаете где. Малым скажете – в город уехала. Провожать не надо, покойников на кладбище провожают, как...

– ...как дедушка Митяй говорил, – хором закончили дети. Ещё одна часть ритуала, заведённого многие лета назад.

Катерина раскрыла объятия, Мишка с Алёнкой прильнули.

– Мам, ты подумай... – начала дочь, полосуя мокрыми глазами сердце в мелкие лоскуты.

– Всё, я сказала. Алёнка за главную.

– А чего она? – взвился Мишка.

– Я так решила. И по старшинству. Рождался бы первый, кто тебе не давал?

– Я бабу малолетнюю слушать не буду. – Мишка надулся. Алёнка украдкой показала брату язык.

– Мамунь?

Катерина с трудом сдержала горестные стон. На пороге комнаты нарисовались младшенькие: трёхлетняя Наталка и пятилетний Кирилл. Оба сонные, квёлые, протирающие кулачками глаза.

– Мамунь, ты в ес? – спросила Наталка.

– В ес, в ес, – машинально откликнулась Катерина, проклиная себя.

– Меня возьми, ты обещала, – робко напомнил Кирилл.

– А я быстренько. В другой раз надолго пойду, тебя и возьму.

– Смотри, я запомню.

Наталка подошла, подёргала за рукав и протянула на раскрытой ладони осколок коричневого бутылочного стекла.

– Оно волсебное, мам. Я его на помойке насла. Если заблудисься в есу, посмотри через него и домой дорогу найдёс.

– Спасибо, дочка, спасибо. – Катерина сгребла в охапку всех четверых, резко отстранилась и вышла за дверь. В сенях привалилась к стене. Рюкзак налился свинцом, ноги стали ватными. Соберись, тряпка.

Хотела выбросить осколок, но передумала, сунув в карман. Глубоко задышала, прогоняя мутную пелену, и вышла во двор. Навстречу, звякнув цепью, выскочил здоровенный дымчатый кобель приблудной породы. Алёнка, добрая душа, притащила в позапрошлом году найденного в сугробе умирающего щенка. Катерина хотела утопить, всё равно не жилец, но дети встали за скотинку горой. Щенок не умер, а уже на следующий день бодро хромал по избе и нассал Катерине под валенки. В доме завёлся очередной живоглот. Назвали Волчком.

Пёс, неприученный пустолаять, ткнулся холодным мокрым носом в ладонь.

– Ну привет, привет, – Катерина погладила лобастую голову.

Волчок хватанул хвостом по бокам и запрыгал из стороны в сторону.

– Дома сиди, гулять не идём. – Катерина потрепала зверя по холке и выскользнула в калитку. Пёс тихонечко заскулил.

Тушинская спала. От некогда большой деревни осталось полтора десятка дворов. Молодёжь разъехалась, старики доживали свой век. Колхоз загнулся в девяносто втором, от телятника остались развалины, густо заросшие пронырливой лебедой. Сколько таких деревень исчезло на новгородчине и по всей Руси на переломе тысячелетий? Никто не считал. Тушинская выжила, потому что рядом сплёл паутину зловещий и таинственный Лес. Лес обманщик, Лес искуситель, Лес обольститель, полный мертвецов, призраков и разбитых надежд. Веками люди уходили в чёрные чащи, уплачивая кровавую цену. Лес, затерявшийся среди смрадных болот со времён Потопа и Ноя, умел быть щедрым, порой отдавая накопленное за тысячи лет: золото и серебро, драгоценные камни и ажурную скань. Старое, позеленелое, проклятое. И было неважно, откуда это в Лесу, ведь, кроме всего, Лес менял и судьбу – исцелял болезни, возвращал зрение, будил скрытый в человеке талант, посылал невиданную удачу в делах. У Леса ничего не надо было просить, он сам решал, что тебе дать. Дурацкая и опасная игра, ведь с одинаковой вероятностью Лес мог подарить мучительную, лютую смерть.

На соседском заборе сидела кошка-трёхцветка, посматривая жёлтыми глазищами словно на идиотку.

– А я идиотка и есть, – с вызовом сказала Катерина кошке, проходя мимо. – Она самая! Долбанная Лара, мать её, Крофт!

Брошенные избы провожали мрачными взглядами выбитых окон, осколки стекла ловили первые лучи восходящего солнца. У крайнего к Лесу дома, скособоченного и вросшего в землю, опёрся на калитку дядька Николай, пыхтя неизменной беломориной как паровоз. Всегда в одной позе, сгорбившись и наклонившись вперёд, смотря выцветшими глазами вроде бы в никуда, но всегда на тебя. Никто не знал, сколько Николаю лет, на Катерининой памяти он никогда не менялся, всегда старый, морщинистый, с потемневшей от загара кожей и седой неопрятной щетиной. Отец, пока был живой, с Николаем здоровался уважительно и вёл долгие беседы обо всех делах в мире большом и мире малом. Когда-то давно Николай был проводником из первейших и знал о Лесе больше, чем кто бы то ни было. Катерина в детстве боялась его до дрожи в коленках. С тех пор мало что изменилось.

– Собралась? – насмешливо спросил Николай.

– Собралась, – вздохнула Катерина, приваливаясь на палисадник.

– Зря.

– Может и зря.

– Этот хрен, который за главного у них, и раньше в Лесе бывал.

– Откуда знаешь? – не поверила Катерина.

– Знаю, и всё. Как собака, чую всякую гниль. Был он в Лесу и живой остался, а теперь снова пришёл и людишек привёл. Пускай Лесу достанутся. Нажрётся и поутихнет, как в семьдесят первом, когда три десятка разом схарчил. Месяц в Лес, как на прогулку, ходили. Если кто и гиб, то по собственной дурости. Васька Хромый аж по краю Чёртовой топи прошёл, мешок червонцев царских насобирал. А после войны с Гитлером на год в спячку ушёл, бои тут страшные были, напузырился кровью до самых краёв.

– Нельзя так, – без всякой уверенности мотнула головой Катерина.

– Тогда иди, раз нельзя, – согласился дядька Николай. – Только неспокойно нынче в Лесу.

– А иначе бывало когда?

– Мёртвые ночью всякое шепчут, – обронил в пустоту Николай. – Что-то надвигается, а что – не знает никто. Вдруг тебе Лес и скажет. Вдруг за тем и идёшь? Ни пуха ни пера, Катерина Петровна.

– К чёрту. – Катерина с трудом оторвалась от заборчика. Слова Николая казались насмешкой. Лес скажет... Чтобы говорить с Лесом, нужен особый талант. Отец разговаривал с Лесом, но дочери дара не передал.

С каждым метром ноги наливались тяжестью и отказывались идти. Тянуло прилечь в жухлую траву у дороги и отдохнуть. На виске тревожно затюкала жилка. От околицы до Леса шестьсот сорок восемь шагов. Идёшь и считаешь, меряешь песчинки в часах.

Под сапогами загрохотал шаткий мостик через речку Лешовку. Одно название, а не река – сажень в ширину, глубиной по колено коту. В тёмной воде космами утопленниц вилась гнилая трава. Здесь никогда не поили скотину, не купались и не полоскали бельё. Лешовка вытекала из Леса, огибала Тушинскую и терялась среди бескрайних Ускольских болот. По поверьям, торфяная вода несла болезни и смерть.

Солнце за спиной отлипло от горизонта, туман пополз рваными тряпками, утягивая мокрые лапы в нахмуренный Лес. Редкий березняк на опушке шумел листвой на ветру, а высящаяся дальше стена грязно-зелёных елей оставалась недвижна, внушая трепетный страх. Лес затаился хищным зверем. Лес ждал. На опушке метались холодные мрачные тени.

Катерина вдохнула поглубже, будто собираясь нырнуть в стылую глубину, и переступила черту, из рассветной свежести погрузившись в ледяной полумрак, пропитанный запахами гнили, разложения и вскрытых могил. Навалилась вязкая, цепенящая тишина. В Лесу умирали звуки, надежды и солнечный свет. Здесь царили вечные сумерки, зловещие отражения и плотоядный туман.

Компания городских завалилась в Тушинскую вчера после обеда. Шикарный заграничный микроавтобус, не чета раздолбанному пазику, приезжающему из райцентра два раза в неделю, высадил одиннадцать человек, включая бледненькую девочку лет десяти, в модных туристических куртках и трекинговых ботинках. Расцветки кричащие, чтобы, ни дай божечки, офисный планктон не потерялся в лесу. Главный из пришлых, толстый, лысый и жутко потеющий тип, сразу попёрся к Катерине, в сопровождении двух молодчиков, пахнущих оружейным маслом и сталью. С охраной, надо же как. Один из мордоворотов, смазливый блондинчик, не преминул подмигнуть. Ага, конечно, так сорокалетняя баба с четырьмя детьми тебе и отдалась, идиот.

Главный представился Павлом Сергеевичем Лазаревым и потребовал немедленно отвести кодлу в Лес. И очень удивился, получив вежливый и твёрдый отказ. Аж рожа багровыми пятнами налилась. Причин для отказа Катерина насчитала три. Первая – ненависть к напыщенным сволочам. Вторая – слишком много людей. Катерина всегда водила в Лес одного, редко двух. Больше нельзя, за всеми не уследишь, кто-нибудь обязательно отбросит коньки. А это удар по репутации проводника. Третья – толстяк подозрительно точно описал цель вылазки. Обычно как: приходит человек, просит отвести его в Лес. Чем глубже, тем дороже и меньше шансов вернуться назад. А этот принялся весьма путано описывать конкретное место – оплывшие курганы, гнилой ручей, круглые камни высотой в человеческий рост. Катерина сразу опознала древнее капище – круг из утопающих во мху валунов, рядом с Изорским урочищем. В затылок клюнуло мерзкое предчувствие. Откуда недоносок место узнал? Тёмное дело и дурнопахнущее, так что иди с богом, добрый человек. А теперь ещё и дядька Николай опасения подтвердил.

Мужик принялся было орать, но Катерина захлопнула дверь. Сладкая троица потопталась на крыльце, грозя связями едва ли не с Иисусом Христом, и убралась. Есть спрос, будет и предложение. Через час сторговались с Сёмкой Куликовым, проводником из самых пустяшных, крепенько пьющим и в Лес дальше краешка нос отродясь не совавшим, и пешим порядком отбыли навстречу судьбе. А теперь и Катерина, значица, отбыла... А за каким чёртом, она толком не определилась. Людей стало жалко, Сёмка ведь погубит зазря. Это вчера, пока пол-литру поставили, он смелый да куражистый был. Если удастся спасти хоть кого-то, уже будет хлеб. Испокон века так повелось – Лесу нельзя отдавать ни живых, ни мертвецов, иначе надругается и превратит в такое, что страшно сказать. Кому с этого прок? Чем больше в Лесу разведётся тварей, тем опасней ходить. Ну и финансовый интерес, куда без него. Забор надо новый поставить, детей в школу собрать. Обычная Катеринина такса десять тысяч рублей. Одиннадцать на десять, хорошие деньги по нынешним непростым временам.

Жуткая тишина нарушалась далёким скрипом трущихся друг об дружку мёртвых стволов. Ноги мягко ступали по ковру из пожелтелой, опавшей хвои. Серебряный крестик неприятно холодил меж грудей. Катерина не то чтобы верила в Бога, просто было приятно думать о сильном и могущественном покровителе. Лесу на такие штуки плевать, Лес дивно веротерпим, ему всё равно, кого убивать: христианина, мусульманина, буддиста или свидетеля Иеговы. Катеринина бабушка Марья почитала Лес. Днём заседала в правлении колхоза, а вечером ползла на карачках к опушке мазать кору старого дуба куриной кровью и зарывать хлебные крошки возле корней.

Катерина на ходу прикинула кратчайшую дорогу до капища. Надо поставить себя на место Сёмки Куликова. Но при этом не пить... Через лесорубов он не пойдёт, не такой дурак, каким кажется, двинет мимо Вранова урочища и Ржавой топи на Святое озеро. Там должны переночевать. Если сейчас поднажать, то можно группу на берегу перехватить, городские рано не просыпаются, дай бог снимутся с места часам к девяти. Можно успеть. Не будь такой спешки, и Катерина бы мимо лагеря лесорубов ни в жизнь не пошла. Люди там пропадали с завидным постоянством, и слухи ходили самые жуткие, но человек скотина такая, всегда надеждой живёт.

Она свернула в заросли густого, затянутого паутиной малинника, бескрайним морем раскинувшегося на месте пожара, отбушевавшего три года назад. К небу торчали редкие, сплавленные в камень стволы. Катерина шла, раздвигая руками длинные цепкие ветки и стараясь как можно меньше шуметь. Будет глупо вляпаться в передрягу на самом краю. Малинник, как и всё здесь, был странный: липкий, кривой, битый паразитами, с неряшливыми клубками корней, выпирающих из земли. Почерневшие, сморщенные ягоды источали гнилостный аромат.

На пути вырос громадный, изрытый трухлявыми дырами пень, увенчанный буро-зелёной пузырчатой массой. В нос ударила тухлая вонь. Куча дышала, попеременно открывая десятки пор, сочащихся розовой склизкой бурдой. С надсадным гудением кружила стая откормившихся к осени мух.

Катерина предусмотрительно миновала странную хреновину по широкой дуге. Изо дня в день Лес порождал тварей, от чьего внешнего вида тянуло вскрыться в тот же момент. Насмешка над эволюцией, глумливый вызов законам природы, в бога плевок. Всё это кипело и варилось в огромном котле, спариваясь, разлагаясь, умирая и пожирая друг друга и всякого посмевшего перешагнуть за черту. Нормальная живность избегала мрачных, пропитанных злобой и ненавистью чащоб.

Малиновый океан сменился подлеском из густого рябинника и соснами с облетающей, полупрозрачной корой. Стволы деревьев полопались, истекая слизью и ядовитыми соками. Катерина взяла на сотню шагов вправо и вышла к приметному ориентиру, гигантскому остову гусеничного трактора. Увитая лохмотьями ржавчины машина осела в землю до середины катков, на крыше поселились кривые берёзы, железо истончилось до толщины папиросной бумаги, пропуская ветер и разбавленный свет. Из кабины, укрытой занавесью влажного мха, щерил редкие зубы костлявый, туго обтянутый коричневой кожей мертвец. Пустые глазницы пристально следили за Катериной. Она зябко передёрнулась и нырнула в кусты. Этого Лес пощадил, подарив лёгкую смерть. Других нет.

За деревьями проглядывались крыши бытовок, заросшие сорной травой. Стояла гулкая тишина. Катерина сбавила шаг, тщательно выбирая, куда наступить. Вроде никого.

– Тук.

Глухой стук, раздавшийся совсем рядом, заставил Катерину присесть на корточки и замереть. Только бы не выдать себя. Так лось замирает при малейшей опасности, теряясь в ветвях. В Лесу выдаёт движение или звук. Окаменей – будешь спасен, дёрнешься – тут тебе и конец.

– Тук-тук-тук. Тук.

Стук приближался, временами обрываясь умопомрачительной тишиной. Со лба на бровь заползла капелька пота. Катерина не шевелилась, одними глазами выбирая путь для возможного бегства.

– Тук.

За разлапистой ёлкой мелькнула чёрная тень. Сердце трепыхнулось, забившись в бешеном ритме. Катерина протянула руку назад, взмокшей ладонью нащупав гладкое топорище. Страх отступил, сменившись привычной хладнокровной уверенностью. Мысли бежали. Затрещали сухие ветки, и из зарослей, всего в двух шагах от неё, на просвет вывалился лесоруб. Катерину накрыл гнилой смрад, к горлу подступил плотный рвотный комок. Господи, лишь бы не проблеваться сейчас! Человек давно умер, чудом уцелевшие обрывки одежды липли к пожелтелым костям с остатками зелёного мяса. Жидкие волосы липли к черепу с вырванной челюстью. Из страшной раны сочилась гнойная слизь, насыхая на лишённых плоти, сломанных рёбрах.

Мертвец нетвёрдо проковылял пару шагов и замер, едва заметно покачиваясь. При желании Катерина могла дотянуться до гниющей твари рукой. Желания, естественно, не было.

Лесорубы появились в Лесу в начале семидесятых. Какой-то партийной шишке тюкнуло в дурную башку перекрыть план по лесоповалу. Пятилетка за три года, больше дров в топку мировой революции и всякое такое. Через Тушинскую прокатила бригада молодых, здоровых, пышущих силой и энтузиазмом парней, начав прокладывать дорогу для лесовозов. Больше никто их не видел. Ну как не видел... Местные, кто в Лес ходят, до сих пор видят – мёртвых, сгнивших, набитых опарышами и прошлогодним листом. Бродят возле прежней делянки, обречённые вечно сторожить то, что пытались убить, колотят палками по деревьям, воют с тоски. Потерянную бригаду, конечно, искали, но Лес, если схватил, уже не отдаст. Больше сорока лет мыкались, и ни время, ни разложение их не брало.

Мертвяк захрипел, дёрнулся и принялся лупить сучковатой палкой по ближайшему дереву.

– Тук-тук, тук-тук. Тук.

Дятел гнилой. У Катерины закружилась голова, в затылке набух и лопнул громадный нарыв. Ветки и кусты закружили размытый, скачущий хоровод.

– Тук-тук.

Монотонный звук опьянял, наливая разум мутным свинцом. Тянуло прилечь и больше никогда не вставать. Катерина, теряя сознание, поползла на четвереньках вбок и назад. Дьявол! Правой рукой напоролась на острый сучок и сдавленно зашипела. Стук на мгновение пропал и тут же возобновился. Тягучая капля сорвалась с ладони и упала на мох. Скотство! Катерина вырвала из кармана кожаную перчатку и натянула на раненую ладонь, не отрывая глаз от крохотной багровой точки.

В сердце Леса, в гнилой яме, зашевелилась груда листвы, исторгнув костлявую тварь. Застоявшийся воздух разорвал долгий, пронзительный вой.

Катерина взгромоздилась на ватные ноги и нырнула в заросли, подальше от опасного места и ожившего мертвеца. Лагерь лесорубов остался за спиной. Надо же, проскочила! Кто у нас молодец? Катюша молодец, хорошая девочка. Всё портила кровь. Вот угораздило! За Лесом водилась крайне мерзостная привычка, если человек проливал в Лесу свою кровь и каким-то чудом оставался в живых, Лес порождал из крови подменку – уродливую копию, одержимую жаждой убить и выпить до суха оригинал. В случае успеха подменка выходила из Леса, прикинувшись человеком, и возвращалась в семью. То, что случалось потом, изредка мелькало в газетах вспышками безумия и необъяснимой жестокости. Катерина оставила немало крови в Лесу и точно знала, что прилипчивая тварь скоро сядет на хвост.

Она спустилась в овраг, заросший папоротником и пушистым хвощом. Овраг ветвился, выпуская узкие, тёмные щупальца, пропахшие влагой и трупным гнильём. Катерина дважды обильно сыпала за собой смесью махорки и жгучего перца. Выбравшись из оврага, вытряхнула остатки едкого порошка и заложила широкую заячью петлю, надеясь пустить тварь по бесконечному кругу. Сердце птицей билось в груди. Нет ничего волнительнее игры в кошки-мышки, если на кону твоя жизнь. Может быть, за этим чувством Катерина и ходила в Лес все эти годы.

Чемодан стоял под ёлкой. Обыкновенный, потёртый, исцарапанный ящик, из тех, что пылятся на чердаках, коричневое чудище из фанеры и дерматина с металлическими плашками на углах. В таких хранят старинные ёлочные игрушки, чёрно-белые фотографии, никому не нужные книжки и прочую дребедень. Внутри он непременно покрыт обоями или наклейками от спичечных коробков. И пахнет особенно – пылью, пожелтевшими газетами, Новым годом, чем-то близким и невыносимо родным. Появление чемодана Катерину не удивило. За жизнь всякого насмотрелась, Лес забирает и отдаёт по собственной прихоти. Придёт время, кто-то и Катеринино нехитрое барахлишко найдёт: обручальное колечко, серебряный крестик и нож. Разбогатеть не получится.

Катерина секунду поколебалась. Времени в обрез, но ведь интересно, чёрт побери. Хозяина вроде не видно... Любопытство пересилило, Катерина сняла с пояса кошку и с третьей попытки зацепила находку железным крюком. Предосторожность не лишняя, если лапать без разбора странные вещи в Лесу, можно остаться без рук. Или отрастить пару клешней, тут уж как повезёт. Чемодан покачнулся и нехотя, словно через силу, упал. Катерина сосчитала про себя до десяти и медленно подтащила кусок антиквариата к себе. Взвесила в руке. Ого, килограммов десять. И сладко зажмурилась, представив чьи-то фамильные драгоценности. Ну или пару гантелей, которые придётся пилить. Ключа, естественно, не было. Она подёргала намертво заржавевшие замки. Ясно, без вариантов. Ну ничего, позже с тобой разберусь. Катерина оттащила добычу в кусты и закидала листвой. Место приметное, от Гнилого дола метров сто пятьдесят.

Спустя полчаса хорошего хода потянуло свежестью с привкусом тины и болотной травы, впереди засинела водная гладь. Святое озеро. В годы царствования Петра Первого пришёл в Лес священник, притащил волоком медный колокол, спасая от переплавки. И то ли бог помог, то ли дьявол, но нечисть не тронула попа, допёр он ношу до лесного озера и на середине утопил. С тех пор в полнолуние при большой удаче можно услышать призрачный колокольный звон из-под воды. Красивая сказка, но не стало с тех пор места безопасней в Лесу. Чурались озера и твари лесные, и ожившие мертвецы. Поговаривали и иное, дескать дело не в святости вовсе, а боялась нечисть того, кто таился на дне. Спал сотни лет, выпускал из-под воды пузыри, пробивал зимою дыры во льду, а как проснётся, так и миру конец.

Сердце ёкнуло, Катерина заторопилась, увидев разноцветные палатки у среза воды. Неужели успела? Радость сменилась тревогой. Туристический лагерь после рассвета должен кипеть. Сборы, суматоха, опухшие страдальцы в очереди на опохмел. А здесь тишина. Катерина сунулась в первую попавшуюся палатку. Внутри смятые спальники, синяя куртка, расчёска, открытая косметичка. И в следующих пусто, ни единой души. Разбросанная одежда, консервные банки, пачки лапши, вскрытые рюкзаки. Люди уходили в дикой спешке, бросая самые необходимые вещи. Мёртвых тел и кровавых пятен не наблюдалось. Авось и остались призрачные шансы на счастливый финал. Катерина подошла к старой расщеплённой иве, макающей в озеро плетки гибких ветвей. В буграх узловатых корней чернело свежее пепелище. М-да, полудурки, сами подписали себе приговор. Каждому, идущему в Лес, растолковывают – боже упаси, никакого огня. Лес может вытерпеть многое, но не огонь. На щелчок зажигалки или сигарету не среагирует, но при виде большого пламени в настоящую ярость впадёт. Идиоты, долбаные идиоты. Раньше люди были другими, умели слушать и понимать, а теперь все самые умные, как на подбор. Что хотят, то и творят. А Сёмка Куликов всегда был мягкотел, вот и не смог запретить. А может, не доглядел. Городским захотелось походной романтики. Что бы после этого ни случилось, оно заставило пироманов кинуть пожитки и убежать. Теперь ищи...

В озеро упала капля, пустив лёгкую рябь по воде. Угу, только дождя не хватало. Дождь в Лесу может идти по несколько суток, превращая чащу в размокшую, зловонную хлябь. А где дождь, там и туман, а в густом тумане прячется самое страшное. Лесной туман несёт только смерть.

Катерина машинально подняла глаза и почувствовала, как земля ушла из-под ног. Капало не с неба, капало с ивы. В кроне, раскинув руки, висел Сёмка Куликов: выпотрошенный от паха до середины груди. Внутри пустота, лишь скоблёная кожа и покрытый запёкшейся кровавой слизью хребет. Заготовка для чучела. Катерина инстинктивно сделала два шага назад. Эх, Сёмка, Сёмка, бедовая голова. Леса никогда толком не знал, боялся всего, по краешку всякий хлам собирал, а тут погнался за длинным рублём и пропал.

Катерина с трудом оторвала взгляд от распятого мертвеца. Что тут случилось – гадать смысла нет. Её лихорадило. Если Сёмка погиб, группа где? Без проводника, опыта и знаний в Лесу верная смерть. Она заметалась по лагерю, остро ощущая ужас и боль пропавших людей. Проводники с сотней выходов за плечами гибли пачками или сходили с ума, а тут кучка пижонов, видевших обычный-то лес в детстве, а может и вовсе в кино.

В прибрежной грязи наполнялись мутной влагой отпечатки подошв, уходящие вдоль узкого ручейка. Причём неожиданно много. А это странно. Перепуганные гибелью Сёмки люди должны были разбежаться в разные стороны, а эти кучно ушли. Тут варианта два: или это законспирированная группа спецназа ФСБ, что маловероятно, или нашёлся пастух, сумевший удержать всех в узде. И удержать силой, уговоры тут помочь не могли. Становилось всё интересней. Заваруха произошла вчера вечером, часов восемь назад. За ночь мышки далеко уйти не могли, Лес не самое подходящее место для романтических прогулок при полной луне. Ночью в Лесу прячутся или охотятся – третьего не дано.

Катерина двинулась по ручью, сосредоточенно глядя под ноги. Начался тёмный ельник, пахнущий прелью и свежей смолой. На ковре из порыжелой хвои расплывались круги из бледных, сочащихся чёрной слизью грибов. Попался затоптанный окурок и две обёртки от шоколадных батончиков. Свиньи. А свиней легче искать.

Голоса услышала, отмахав километра три по захламлённой буреломом и валежником чаще.

– Заблудились! – сказал мужской голос с нотками паники.

– Эмчээсников надо вызывать, – вторил заплаканный женский.

– Сидеть, – резко ответил другой мужчина, и по властным манерам Катерина опознала толстомордого наглеца Лазарева.

– Но Павел Сергеич...

– Я сказал нет!

Нашла! Обрадованная и крайне довольная собой Катерина выбралась из зарослей и тут же пожалела, угодив под прицел. Давешний белобрысый ухажёр развернулся на звук, приложил к плечу помповый дробовик и резко скомандовал:

– Стой где стоишь!

– Стою. – Катерина миролюбиво подняла руки.

Толсторожий Павел Сергеич замер на полуслове. Второй охранник, быковатый и лысый, сидел на корточках, держа оружие между ног. Под деревьями вповалку лежали уставшие люди. От городского лоска не осталось и следа, одежда порвана и измызгана грязью, осунувшиеся лица, пустые глаза. Их уже начало охватывать тупое, вязкое безразличие. Лес вытягивал силы, ломал волю и исподволь, незаметно, подтачивал разум. Она быстро пересчитала по головам: один, два, три... одиннадцать. И оторопела. Этого попросту не должно было быть. Без проводника за ночь должна была погибнуть минимум половина. А эти живые. Перепуганные, растерянные, но живые. Препоганейший знак. Лес затеял игру.

– Ты? – белобрысый расслабился.

– Я, – улыбнулась Катерина.

Белобрысый опустил ствол, совершив самую фатальную ошибку из всех возможных в Лесу. Здесь всё не то, чем кажется. На счастье этого идиота Катерина была Катериной.

– Подъём! – скомандовала она. – Погуляли и хватит, пора по домам.

Горе-туристы обрадованно загомонили.

– Никто никуда не пойдёт, – сказал Лазарев, растягивая слова.

– Поспорим?

– Нам надо к капищу.

– Так иди, – кивнула Катерина.

Она подошла к людям, сбившимся в кучу, и протянула руку худенькой девочке с чёрными подглазинами на половину лица. Ребёнок шмыгнул простуженным носом и подал дрожащие пальцы.

– Не трогай! – Лазарев коршуном вцепился Катерине в плечо.

– Папа, – девочка была слабой и вялой.

– Тихо доченька, тихо, – заворковал Лазарев. – Я с тобой.

– О ребёнке подумай, придурок, – попыталась образумить Катерина горе-отца.

– Я здесь ради неё! Убери эту бабу, Олег!

Белобрысый послушно шагнул и оттёр Катерину плечом, буркнув:

– Отойди.

– А то что?

– Рот закрой, тварь! – Лазарев, не выпуская дочь из объятий, ударил наотмашь.

У Катерины сверкнуло в глазах, голова дёрнулась, щека полыхнула огнём. Туристы притихли. Сраное стадо. Она выпрямилась и веско сказала:

– А вот это ты, гнида, зря.

– Ну зачем так, Павел Сергеич? – несмело вступился Олег.

– Пусть своё место знает, и ты своё знай, – ощерился Лазарев и ткнул Катерине пальцем в лицо. – Будешь делать то, что я прикажу. Вовремя подоспела, нечего сказать. У нас как раз проводники кончились.

– Что с Семёном? – напряглась Катерина.

– Не знаю, – помрачнел Лазарев. – Мы костёр развели, он потушить пытался и вдруг пропал в темноте. От криков до сих пор кровь в жилах стынет. Мы всё побросали и убежали, еле удалось людей удержать.

– Да прикололся он, – хмыкнул лысый охранник. – А потом ночью вокруг шастал и выл. Шутки у них тут такие деревенские.

– Не похоже на шутку, Валер, – отозвался Лазарев. Имя Валера шло лысому, как корове седло. По манерам и внешности чувствовалось, что ему привычнее уголовная кличка.

– Зачем тебе капище? – напрямую спросила Катерина.

– Там ответы на все вопросы.

– Ты уже был в Лесу.

– Был. – Лазарев скривился. – Очень давно.

– И хочешь вернуться?

– Я должен, тебе не понять, – Лазарев отмахнулся и приказал охране: – Всё, поднимайте людей. Олег, отвечаешь за бабу, попробует выкинуть фокус – накажи.

– Эт я могу, – блондинчик рывком развернул Катерину. – Не дёргайся.

Мужская рука бесцеремонно зашарила по бокам, сжала левую грудь, больно прищемила сосок и скользнула к паху. Катерина напряглась и закусила губу.

– Тихо, тихо, кобылка, – прошептал Олег в ухо, лапая ягодицы. – Твои железки побудут у меня, верну, если будешь вести себя хорошо.

Катерина выдохнула. Господи, какой же козёл! Олег отобрал нож с топором, по-хозяйски засунул вещи за пояс и приказал:

– Веди, и без глупостей.

Катерина возражать не стала. К капищу, значит, к капищу, благо отсюда не далеко. Она шла первой, выбирая дорогу сквозь сырые чёрные заросли. Сзади дышал в спину Олег. За ним Лазарев и остальные. Уркообразный Валера шёл замыкающим. Можно было улучить момент, нырнуть в чащу и поминай как звали. Даже если Олежек будет стрелять, попасть не сможет, тут не на стрельбище, два шага – и цель уже не видна. Но бежать Катерина не собиралась. Смысл переться спасать людей, если сейчас бросить всё и уйти? Легче было хренью не страдать и дома на диване сидеть. Лазарев задумал безумное. Нормальные люди так себя не ведут – оружие, навязчивые идеи, мутные личности, тёмные цели. Дядька Николай оказался прав, впрочем, как и всегда. Лазарев в Лесу не впервые, а тех, кто возвращался в Лес, Катерина могла по пальцам пересчитать. Все они погубили себя и погубили других. Зачем Лазарев вернулся, ответы на какие вопросы он искал? Почему поставил на карту жизни людей и собственной дочери? Катерину пронзила зябкая дрожь. Она вдруг отчётливо поняла – живой её не отпустят. Глупые фантазии? Возможно. Но лучше такая вот паранойя, чем никогда не увидеть детей...

Катерина лихорадочно перебирала варианты. Справиться одной с тремя мужиками? Ага, тут тебе не кино, живо угомонят. Пока ты им нужна, надо действовать. А часики тикают, тик-так, тик-так и сигналом будильника будет выстрел в висок... До капища минут тридцать ходьбы. Острое и опасное отобрали, теперь даже глаза нечем выцарапать, ногти подстрижены коротко. И тут она вспомнила Наташкин подарок. «Мама, если заблудишься, смотри через него и домой тропинку найдёшь». Катерина сунула левую руку в карман дождевика. Кусок бутылочного стекла был гладким и холодным, бритвенный, зубчатый край колол пальцы, грозя рассечь кожу малейшим прикосновением. «Вернусь – Натке задницу напорю», – разозлилась Катерина. Надо же, игрушку нашла!

Катерина сжала осколок в ладони. Боли почти не было, она просто почувствовала разрез. Между пальцев потекли тёплые струйки, кровь заполняла карман. Катерина вытащила руку, роняя багровые капли на мох и ломкую, сухую траву. Катерина улыбалась. Лес взволнованно зашумел. В километре к северу тощая, изломанная, перевитая гнилыми жилами тварь замерла в болотном распадке, задрала к небу уродливую башку и шумно потянула воздух чернеющей на месте носа дырой.

Кривые, паршивые ёлки с затянутой седой паутиной хвоей нехотя расступились, открывая древнее капище. На поляне, не зарастающей сотни, а может, и тысячи лет, из склизкого мха торчали окатанные ледником или руками человека круглые валуны. Жёлтый, зелёный и серый лишайник чертил на боках узоры, напоминающие ощеренные звериные пасти. Место вселяло беспричинный, навязчивый страх. Лес подступал вплотную туманной стеной, смердящей болотом и падалью.

Катерина остановилась. Рана запеклась, карман дождевика пропитался насквозь и прилип к бедру. Голова немного кружилась, порез ощутимо пекло. Ничего, бывало и хуже, главное ещё впереди, когда подменка объявится. Тварь придёт только за ней, другие ей не нужны, и это открывало простор для фантазии.

Сзади послышался глухой стон, мимо дёрганым манекеном проследовал Лазарев. Его колотило, рожа пошла красными пятнами.

– Это оно, оно... – он коснулся камня рукой. – Вон там стояла палатка.

Лазарев охрип.

– Они были внутри, мама и папа.

– Родители привели тебя? – спросила Катерина, затягивая время. Ответа не ждала, но Лазарев неожиданно пошёл на контакт.

– Я сильно болел, врачи оказались бессильны, а утопающий хватается за любую соломинку, тем более убитая горем мать. Она узнала про Лес, думала, Лес сможет помочь.

– Помог?

– Как видишь. Я жив и здоров. И сверх того Лес подарил мне удачу, мой отец был простым инженером с копеечной зарплатой и мечтой о подержаном «жигуле», а у меня бизнес, связи, деньги, депутатский мандат.

– А цена? – затаила дыхание Катерина. Она как никто знала – Лес всегда забирает вдвое больше, чем отдаёт.

Лазарев скривился и прошептал:

– Родители погибли, лежали, страшно истерзанные, рядом со мной в спальных мешках. Из Леса я вышел один, долго плутал, дни, недели, может быть, месяцы. Водитель молоковоза заметил на обочине полумёртвого мальчика. Потом детский дом, девяностые, я добился всего, чего только желал. А три года назад всё рухнуло. Леночке поставили страшный диагноз, – он привлёк дочку к себе. – Израиль, Германия, всё впустую, и тогда Лес позвал меня, обещая ещё одно чудо, я слышу это в шорохе листвы за окном, в порывах ветра и шуме дождя. Он говорит со мной. Он требует. Я ему обещал...

Смертельно больные слетались в Лес, как пчёлы на мёд. Пройдя круги врачебного ада, отдав все деньги ублюдочным народным целителям, они приходили сюда. Отец говорил, Лес питается болью, страхом и робкой надеждой, последними крохами истомленной души. Катерина видела, как Лес высасывал недуг и люди выздоравливали. Видела, когда Лес оставался глух. И видела, что вытворял Лес, если ему было скучно. Весной она водила онкобольного мужика: высохшего, лысого, похожего на мертвеца. Ему вроде стало получше, а потом он упал, и Катерине пришлось два километра переть его на себе. Можно было бросить, но кто в следующий раз пойдёт с проводником, который возвращается из Леса один? Мужика увезли на скорой в райцентр, где он сгорел за пару часов. Знакомая санитарка, бледная и осипшая, рассказывала, как он распух и метастазы веточками чёрной плесени расползлись по палате, пожирая кровать, стены и пол.

– Лес обманет, – тихо сказала она.

– Нет.

– Он всегда врёт.

– Ты ничего не знаешь! – Лазарев снова ударил её по лицу.

– Папа, не надо! – девочка слабо затрепыхалась у него на руках.

– Тётя плохая, тётю нужно проучить, – неуверенно улыбнулся дочери Лазарев.

– Ты ещё не знаешь, насколько тётя плохая, – процедила Катерина сквозь зубы. – Неужели, дурак, не уловил, что к чему? Лес всегда выигрывает, никому и никогда не удавалось его обмануть. Впусти его в свою душу, доверься, и он отнимет у тебя всё. Говоришь, излечился? Ну молодец. Твоя никчёмная жизнь в обмен на жизни матери, дочери и отца. Вот уплаченная цена.

Лазарев пошатнулся, с налитых кровью глаз на миг упала безумная пелена. Он разевал рот, словно не мог надышаться, блуждая взглядом с Катерины на дочь и Лес. Но Лазарев не прозрел. Лес сожрал его целиком. Катерина прочитала в его глазах всё: обречённость, сумасшествие, дикий ужас и застарелую боль.

Она поняла. Сплюнула кровь и сказала:

– Родители. Ты убил их.

Лазарева затрясло, он ссутулился и поник, голос дрожал:

– Мне было девять, кто-то вложил в мою руку окровавленный нож.

– Ты убил, – обвинила Катерина. – Лес нашептал, а ты выполнил и стёр из памяти, постарался забыть. Ничего, не ты первый, не ты последний. Одного не пойму, если хочешь вылечить дочь, зачем привёл столько людей? Почему не ты и она, а там куда бес заведёт?

– Корпоративный тренинг у нас, – ощерился Лазарев. – Турпоход для сплочённости коллектива. Лесу нужно дать что-то взамен.

– Ты ему жизни, он тебе дочь? – Катерина всё поняла. – Одумайся, время есть.

– Леночка умрёт, – затравленно проблеял Лазарев.

– Это предопределено, – безжалостно отрезала Катерина. Внутри её всю трясло. «А на что ты готова ради детей?» – всплыл из тёмных уголков подсознания рвущий сердце вопрос. – Лес никогда не насытится, будет просить ещё и ещё. Прекрати это безумие, иначе кровавая карусель не остановится никогда. Дай девочке умереть.

– Заткнись! – Лазарев замахнулся, но не ударил, потеряв интерес и повелительно кивнул охране. – Вяжите стадо, будем начинать. Эту не трогать.

– Он привёл вас на смерть! – крикнула Катерина и резко сжала ладонь, вскрывая подсохший разрез.

Люди испуганно загомонили, кто-то закричал, дёрнулся в сторону и упал, сбитый с ног. Олег заскрипел рулоном скотча, перехватывая запястья, щиколотки и вопящие рты. Высокий парень с побелевшим лицом попытался вырваться и рухнул на колени, схаркивая зубное крошево и багровые сгустки.

– А ну стоять! – гаркнул Валера.

– Остановись! – Катерина смотрела Лазареву в глаза.

– Не тебе решать! Я отдам их Лесу. Я обещал! – Лазарев шатался, как пьяный.

– Олег, это убийство. – Катерина дотронулась раненой рукой до спины блондинчика.

– Мне плевать, – огрызнулся Олег. – Деньги не пахнут.

– Как знаешь. – Катерина не стала настаивать. Она не испытывала иллюзий и сделала три шага назад, оставив на куртке Олега свежий кровавый мазок.

На земле корчились и мычали связанные, Катерина отвернулась, лишь бы не видеть полные страха и надежды глаза. Ещё два шага назад, держать Олега по направлению ветра. Давай, сука, поторопись. В густых пепельных зарослях царило безмолвие и плясали зыбкие тени. Катерина ждала.

– Начинай, – приказал Лазарев.

Выстрел стеганул по ушам и призрачным эхом заметался в лесу. Запахло кровью и порохом. Валера снёс мужчине в очках половину лысеющей головы. Видно, что для Валеры это был не первый опыт – лицо окаменело, глаза сосредоточены, руки не дрогнули. Щёлкнуло цевьё, в траву, курясь лёгким дымком, улетела красная гильза.

– Папа, папа! – Леночка перепуганной птицей рвалась у Лазарева из рук.

От грохота второго выстрела Лес одобрительно загудел. Женщина лет сорока умерла без мучений. Шикарная тёмная грива, надутые ботоксом губы и идеальный нос смешались в багровую кашу. Жертвы не видели ничего вокруг, ослепнув от ужаса, палачи увлеклись казнью, и поэтому только Катерина заметила проявившуюся на краю поляны неясную тень. В моментально пересохшем рту появился отвратительный, гнилостный вкус. Катерина медленно, стараясь не делать резких движений, выстроила идеально ровную линию из ветра, дувшего в спину, себя, Олега и подменки. Тварь бесшумно выступила из полумрака, похожая на человека, худая, сгорбленная фигура из жёлтых костей, грязи, сизого мяса и пучков сгнившей травы с запахом хищного зверя. Руки плетями свисали до самой земли, перебирая длинными, чёрными когтями. Уродливая голова на тонкой, длинной шее, конвульсивно подёргивалась. На месте глаз морщились складки дряблой, пористой кожи, из круглой, зубастой пасти сочилась зелёная слизь.

«И ни чуточки на меня не похожа», – обиделась про себя Катерина, обуздав первый, самый отчаянный страх. Давай, мразь, бери меня. Тварь сорвалась с места, учуяв совсем рядом желанную кровь. Олег увидел угрозу в последний момент, открыл рот, но закричать не успел. Загнутые когти вспороли куртку и плоть. Лазарев с жутко перекошенным лицом рвал из набедренной кобуры пистолет, не видя, что Леночка пятится в Лес.

– Твою мать! – Валера среагировал молниеносно и пальнул почти что в упор. Тяжёлая пуля отшвырнула тварь кучей смрадной трухи. Она тут же вскочила на костлявые ноги, рана в груди хлюпала мерзостной жижей, внутри вились и сплетались тонкие, липкие корешки. Валера успел дослать патрон, прежде чем чудище подмяло его под себя. Истошный крик перешёл в стон, утонув в жутком треске рвущейся кожи. Над изуродованным телом мелькали когти и висел багровый туман.

– Леночка! Родная! – Лазарев, потеряв голову от горя, метался по поляне, забыв обо всём.

Катерина бросилась к Олегу. Блондинчик был ещё жив, через осколки рёбер виднелись внутренности. При каждом судорожном вдохе лёгкое, похожее на сдувшийся шарик, едва заметно пульсировало. Он попытался вытянуть руку, но сил не хватило.

– Всё будет хорошо, дорогой, – соврала Катерина, забирая отцовский клинок и пряча оружие в рукаве. Нужно было смываться, пока подменка не прочухала куриными мозгами, что не всё пахнущее Катерининой кровью, одинаково полезно на вкус. Спасибо Олежке, из него вышла отличнейшая наживка. За связанных Катерина не переживала, повадки твари известны, ей нужна Катерина, а на других нападёт, только почувствовав угрозу своей ублюдочной жизни. Ну как с Валерочкой, например.

Катерина дёрнулась в сторону зарослей и замерла. В висок ткнулся холодный металл.

– Куда собралась? – Лазарев больно вцепился в запястье и потащил Катерину прочь от капища, воплей и смерти, механически твердя на ходу. – Ленку, Ленку надо найти! Доченька...

Они бежали напролом через чащу, спотыкаясь и не обращая внимания на ветки, хлеставшие по лицу. За спиной раздался плаксивый, жалобный вой, исполненный боли и разочарования. Подменка раскусила Катеринину шалость с несчастным Олежкой. Счёт пошёл на секунды.

– Сюда! – Катерина свернула направо, одолела поваленное, влажное от грибной слизи дерево и рванулась на обозначившийся впереди мутный просвет. Чахлый ельник резко закончился, чавкнуло, правая нога по щиколотку провалилась в тухлую грязь. Впереди, насколько хватало глаз, раскинулось огромное болото, затянутое ряской и плесенью.

– Ты... Ты куда меня завела?! – завизжал Лазарев.

– Ты сам сказал – тётя плохая, – Катерина хищно усмехнулась и вонзила нож ему в грудь, раз, другой, третий, вкладывая силу и вес тела в последний момент. Лезвие входило с противным хлюпаньем, Лазарев дёрнулся, выронил ствол и упал в болотную грязь. Так-то, мразь. Катерина выпрямилась и сдула со лба упрямую прядь. Остались только она и мерзкая тварь. И серое безразличное небо над головой.

Подменка нерешительно выплыла на берег трясины и шумно принюхалась. Тварь боялась тех, кто обитал в чёрной, торфяной глубине. Подменка заскулила, жажда обрести вторую половину и переродиться оказалась сильней. Манящий аромат практически растворился. Пахло свежей кровью и содержимым кишечника. Тварь была практически слепа и ориентировалась, полагаясь на обоняние и острый слух. Она осторожно подкралась к лежащему в грязном месиве трупу, потянула воздух и отпрянула, издав обиженный вопль. Хитрая жертва снова исчезла. В болоте надулся и лопнул смрадный пузырь. Подменка неуклюже отскочила и, перебирая тощими лапами, растворилась в лесу.

Шло время, тело Лазарева, медленно погружавшееся в трясину, неожиданно дёрнулось, казалось, мертвец пытается встать. Труп повалился на бок, и из-под него с противным чавканьем выбралась Катерина, напоминавшая лесное чудовище: грязная, мокрая, облепленная тиной, водорослями и болотным гнильем. Чёрная, вонючая вода потоками стекала с волос. Воздуха в выпотрошенном животе Лазарева надолго не хватило. Катерина нащупала на шее мягкий, пульсирующий комок и сорвала мясистую двухголовую пиявку. Мерзость какая. Она стояла с ножом в руке и улыбалась. Катерина слушала. Лес говорил с ней. Обещал всякое. Ей было плевать. Дома ждали дети. В Лесу потерялась смертельно больная девочка. И надо было проверить найденный чемодан. А на поляне с обомшелыми валунами остались люди, которых нужно было спасти: живых и мёртвых, здоровых и искалеченных, просветлённых и обезумевших, кому какой выпадет фарт.

Примечания

1

Праздник Покров Пресвятой Богородицы, 14 октября (здесь и далее даты даны по новому стилю).

2

Рождественский пост длится с 28 ноября по 6 января, в это время свадьбы не играют.

3

Утин – народное название радикулита.

4

День апостолов Петра и Павла, 12 июля.

5

Росстань – перекрёсток в поле или лесу.

6

Согласная принять сватовство невеста не говорит этого вслух, а принимается ковырять печь: в этом глубокий архаичный смысл, намёк на прощание с родовыми чурами, живущими в печи.

7

День памяти чудотворцев Космы и Дамиана, 14 ноября.

8

Большой народный праздник, день памяти Николая Чудотворца (Никола Зимний), 19 декабря.

9

День памяти преподобного Саввы Освященного, 18 декабря.

10

Богоявление, или Крещение Господа – 19 января.

11

30 января.

12

Основой для сюжета послужила подлинная семейная легенда, рассказанная автору потомком её участников.

13

Встать! Быстро! (Нем.)

14

Руки вверх! (Нем.)

15

Проснулся? (Нем.)

16

Да, пошли (нем.).

17

Сейчас. Подожди (нем.).

18

Сколько она за это попросит? (Нем.)

19

Серж, чего она хочет? (Нем.)

20

Чтобы я рассказал историю своей семьи (нем.).

21

Ты уверен, что она согласится продать медали? (Нем.)

22

Будут ещё гости из твоей семьи? Ты же говорил, что больше никого нет (нем.).

23

Самый старый дед (нем.).

24

Серж, когда ты поговоришь с ней про медали? Они всё равно ей не нужны (нем.).

25

Потерпи. Утром (нем.).

26

На Руси верили, что банник всегда моется после третьей очереди, а потому четвёртой перемены или четвёртого пара все боялись. Четвёртый пар – время, когда баней завладевает нечистая сила.

27

Столбы – народный обычай. Молодые наряжаются в лучшие костюмы и, встав по обеим сторонам дороги, всенародно показывают, как любят друг друга.

28

Так называемую жировую избу жаждущей развлечения молодёжи сдавали на Святки за два-три рубля – для игр и гаданий.

29

Растения, которые использовались для защиты от нечисти.

30

Березень – март по славянскому календарю.