
Вера Орловская
Зеркала не отражают пустоту
Новая книга Веры Орловской включает в себя две повести: «Мутация» и «Выбор», написанные в разных жанрах, что не мешает объединить их одной темой – попыткой осмыслить то, что происходит с миром и с нами. В первой повести действие разворачивается на некой планете, которая является зеркальной по отношению к другой, на которой наблюдаются необъяснимые явления. И где населяющие ее существа, забывшие, кажется, не только свое прошлое, свой род, но и самих себя, под воздействием чужой воли погрузились в сон разума, именно в тот, что рождает чудовищ, потому что агрессия и безумие поразили их. Герой повести, ученый, пытается оградить свою планету от подобного сценария. Совпадение или аналогия? Вторая повесть «Выбор» тоже построена на аналогии, но уже исторической (100 лет отделяют одного героя повести, родившегося в 1885-м году в Российской империи, от другого, родившегося в 1985 году в том же городе). Происходившее тогда и сейчас наводит на мысль, что время сошлось в одной точке. Кажется, что и революция, и Гражданская война продолжаются. А странную связь между героями подчеркивает некое внутреннее перерождение: «Он не помнил, как исчез», и, как продолжение русской судьбы, вписанной в саму историю: «Он не помнил, как появился здесь в 1985 году на улице Льва Толстого...». Неважно, что один был в Добровольческой армии Деникина, затем в эмиграции в Париже, где боролся против фашизма, а второй живет в наше время. И он тоже делает свой выбор, боясь совершить ту ошибку, которую когда- то совершил тот другой из того прошлого, что снится ему, словно он несет в себе и его жизнь, и свою. Все повторяется в этом мире, но есть неизменные величины – это Россия, как бы она не называлась в разные времена, и мы, которые всегда остаемся русскими, что бы с нами не случалось.
© В. Орловская, 2024

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2024

Мутация
«Есть вещи, которые надо прежде видеть, чем в них верить; и есть другие, в которые надо прежде верить, чтобы их видеть».
П. Буаст
1.
Я знал, что будет так. В этом не было никаких сомнений, как в том, что я в последнее время разговариваю сам с собой, причем, вслух. И хорошо, что при этом не присутствует никто из персонала Лаборатории, – думал Грэсли, отметив в очередной раз это необычное свойство своей психики, которое слегка уже смахивало на не совсем адекватное поведение, что для него становилось очевидным. Кому же лучше знать об этом, как ни ведущему специалисту Лаборатории Иммунологии? Это – маленький Космос, – говорил он об иммуногенности, то есть, о способности антигена вызывать защитную реакцию по отношению к себе, в микроорганизме, который и сам являлся чем-то вроде микрокосмоса, как считал он, размышляя о своей работе. Иммунный ответ на антиген подобен борьбе за выживание, где имеет значение и природа антигена, и его размер, и молекулярная масса, и количество (чем его больше, тем оглушительней иммунный ответ). Но Грэсли больше интересовала другая сторона этой истории, а именно тот факт, что случайная передозировка антигена вызывает обратную реакцию, так называемую, иммунологическую толерантность. Это было похоже на то, как излишняя усталость или сильный стресс делает нас заторможенными, отстраненными: так организм решает свои проблемы, выключая нас на время из сложившейся ситуации, чтобы сохранить, возможно, саму нашу жизнь. Это только несведущему обывателю кажется, что микрокосмос далек от реальной каждодневной жизни. Всё на самом деле обстоит иначе, потому что мы и есть – клетка, но очень большая, ибо в ней происходит то же самое, что и в самой маленькой клеточке. В этом Грэсли был уверен. Но конечной целью его изучения была мутация, поэтому он должен был понять, как подобный процесс начинается на клеточном и на генном уровне. Ведь микроорганизм – это все равно организм, который имеет и генетическую предрасположенность к изменениям, и даже психоэмоциональный и гормональный фон. А так же на его восприятие влияет интенсивность обменных процессов и степень чувствительности к антигену – всё имеет значение. Да, всё имеет значение. Если сравнить нашу жизнь и наш мир с Вселенной, то мы окажемся такими же микроорганизмами в своем микромире. Всё познается в сравнении. Но самым интересным в иммуногенности было то, что ею, как оказалось, можно управлять, модифицируя некоторые факторы. А дальше уже возможно было переходить и к самой мутации. Нет, на уровне растений и животных все шло не так плохо, если дело касалось известных мутагенов, например, почковых, приводящих к стойким соматическим мутациям, способным вызывать даже клоновую изменчивость, при которой абсолютно все клетки, словно сошедшие с ума одновременно, вдруг начинают функционировать в другом режиме. Но самым сложным оказались поиски мутагенов, воздействующих на структуру мозга и, соответственно, на саму психику. Что имел в виду Грэсли, произнеся эту сакраментальную фразу: «Я знал, что будет так»? Это было слишком общим высказыванием о невероятно сложном процессе. Но о нем пришлось бы говорить долго и обстоятельно, используя в том числе наработки и записи самого Грэсли, которые он до поры до времени держал в тайне, так как еще проверял их достоверность, повторяя раз за разом опыты для того чтобы прежде всего убедиться во всем окончательно. И к тому же решения, предлагаемые им, могли бы показаться слишком революционными даже для его весьма продвинутого в мутагенезе друга и коллеги Мэрдона. Поэтому он не говорил об этом никому, в том числе и своей любимой девушке Никии, с которой он вместе работал. А от нее у него не было вообще никаких тайн, кроме этой. Ему хотелось исключить любые ошибки и неточности, ведь они могли проявиться при дальнейшей работе с живыми организмами, а он не любил подобных сюрпризов в науке, считая ее чуть ли не священной, ибо посланные идеи в его мозг, как предполагал он, имели таинственное происхождение, потому что никто еще не доказал обратного. И для того, чтобы делать выводы и тем более выносить их на всеобщее обозрение, нужно было время. А это такая странная субстанция, к которой он даже не пытался приблизиться, чтобы заглянуть в нее глубже – с научной точки зрения. Как ни странно, он, будучи ученым, не считал, что материя первична, полагая, что подобное отношение к миру – это всего лишь ловушка Матрицы, которой просто удобно, чтобы думали именно так, может быть потому, что в этом случае проще управлять нами, не позволяя выходить за определенные рамки. Кем они определены? Грэсли догадывался, но его убеждали в том, что он слишком предвзято относится к физическому миру и усложняет то, что само по себе не столь важно. Ну, это каждый сам определяет для себя: что для него важно, а что нет. Дело в том, что он направил свой интеллект в не очень популярную сферу, называемую «сравнительной космологией», к которой некоторые относились весьма скептически, стараясь не подходить к ней даже близко, но только не сам Грэсли. Он буквально заболел этой идеей еще в ранней юности, когда только-только узнал о том, что его планета является зеркальной по отношению к другой, находящейся в далекой системе, но похожей, аналогичной по своему строению. Такой же идентичностью обладала и сама система, а не только та планета, получающая энергию от светила, подобному их Дневной Звезде. Он считал, что на зеркальной планете, конечно, не имели никакого представления о понятии зеркальности. Вполне возможно, что живущие на ней биологические представители, полагали, будто они – одни такие необыкновенные и неповторимые: единственные счастливчики, у которых есть отличные условия для жизни. А именно: достаточное количество кислорода, водорода и других химических элементов, необходимых для них, включая в этот список, конечно, и приемлемую температуру воздуха, а так же наличие воды в нужном количестве, и все остальные прелести, имеющиеся для нормального существования живых организмов.
Хотя, наличие зеркальной планеты не предполагает в обязательном порядке одного и того же уровня развития, и даже, к сожалению, она может содержать в себе некие программы весьма нежелательные, но здесь ничего не поделаешь. Причем, более продвинутая планета, как правило, зеркалит как раз ту, что находится ниже ее в технологическом или в морально-этическом плане. Грэсли давно уже думал о том, есть ли какая-нибудь возможность избежать подобного отражения, если оно способно нанести непоправимый вред его родной планете. Реально ли как-то изменить это влияние негативного свойства? Или же зеркальные планеты обречены на подобное испытание, и это что-то неизбежное – роковое, вроде фатума, космического проклятия, которое непременно случиться, как бы ты ни старался его предотвратить. Ему очень не хотелось смириться с такой перспективой, ибо по своей натуре он был личностью самодостаточной, хотя противоречивой и в чем-то даже парадоксальной, как считали многие, но мирились с этим, потому как бесполезно бороться с тайфуном. К тому же он, несомненно, слыл классным специалистом, можно сказать, сумасшедшим гением, так как иногда у него возникали идеи, которые вроде бы на первый взгляд не поддавались научной логике, но позже оказывались в какой-то мере прорывными. Он как будто прыгал выше своей головы, и это уже никого особенно не удивляло, однако и любви к нему самому не прибавляло тоже, ибо таких любить сложно, да и всем видом своим он показывал, что ему этого не нужно. Друзья в шутку называли его «ходячим экспериментом» то ли из-за его тяге к экспериментам, то ли из-за него самого, являющимся своего рода экспериментом природы: нестандартно мыслящей единицей. Но Грэсли на самом деле не очень волновало мнение окружающих. Он жил в своем особенном мире, вход в который был плотно закрыт для других и заколочен наглухо. По этой причине некоторые считали его большим эгоистом. Но это как посмотреть, ведь, в конечном счете, все, что он совершал, шло на пользу общего дела, и ему, как ученому, было не так важно – каким образом достигается результат, ведь главное заключалось в том, что он был, пусть и не сразу, не так быстро, как хотелось бы, но был. Грэсли, отбиваясь от подобных упреков, сравнивал свойство своего характера с иммунитетом, и любил повторять, что иммунитет является всего лишь способностью организма поддерживать и подтверждать свою биологическую индивидуальность путем распознавания и удаления чужеродных веществ и клеток. Но все понимали, что он, скорее всего, имел в виду защиту своей внутренней – психической – ментальной субстанции, составляющей его личное пространство, пусть и довольно странное, зато своё.
А недавно у него вышел спор с коллегой Мэрдоном, который подкалывал его, намекая на некую обособленность от коллектива.
– Вот скажи мне – ты индивид или индивидуум? – спросил он у Мэрдона.
– А ты считаешь, что разница столь велика между этими понятиями?
– Пропасть. Что такое индивид?
– Не дури, Грэсли. Я, конечно же, знаю, что это отдельно существующая особь, организм, так сказать, в биологическом смысле.
– Вот-вот – в биологическом. А индивидуум – в психологическом смысле. И это тот, кто обладает только ему свойственными качествами, или, так сказать, характеристиками, и не обязательно внешнего характера, а что особенно ценно – внутреннего.
– Ты, естественно, второе. А я, по-твоему, первое?
– Не я это сказал, Мэрдон, я только задал вопрос. Информация к размышлению.
– Размышляешь у нас ты, Грэсли, а я так: погулять вышел. И вообще это для меня означает – рефлексировать, слишком близкие действия, так как в любом случае заставляют сомневаться и блуждать в этих сомнениях. Я же – прост, как угол дома, – сказал он и, засмеявшись, добавил: такое времяпровождение ближе для философа или для писателя, или для тебя.
Из этих слов Грэсли понял, что задел Мэрдона за живое, чего делать не хотел, но так получилось. А все потому, что тот все время как будто пытался вытащить его из того мыслительного процесса, в котором он пребывал в последнее время, погруженный в себя, словно окружающий мир, в который входил и сам Грэсли, для него не существовал.
Но почему он уделял такое внимание зеркальности своей планеты по отношению к какой-то далекой и чужой, и, может быть, даже чуждой в моральном смысле? И носился с этой зеркальностью в то время, когда остальные не придавали этому особого значения, воспринимая существование её просто как факт биографии, если так можно выразиться о планете. Сам же он хорошо понимал, что с точки зрения теоретической физики, зеркало – это всего лишь предмет, который преломляет лучи и отражает то, что находится перед ним. И всё. Но он чувствовал нутром, что это не всё. Откуда в нем была такая уверенность он не смог бы объяснить сам. Казалось, он знал уже так много о зеркалах, что мог бы стать магистром паранормальных явлений. Однако ему все равно было этого мало, потому что подспудно в нем жило убеждение в существовании некой тайны, которая могла бы объяснить причину того, что происходило на той странной планете и почему это каким-то образом отражается на состоянии его собственной. Да, космическую взаимосвязь никто не отменял, но здесь было еще что-то иное. Если бы он стал транслировать свои мысли вслух, многие сочли бы его неадекватным, мягко говоря. Благо зеркала существовали и здесь, поэтому он мог наблюдать то, как они влияют непосредственно на окружающий его мир, изучая их и даже используя в качестве эксперимента некоторые опыты над самим собой, что случалось с ним не впервой и в других сферах его научной деятельности, касающихся изучения каких-либо психических явлений.
С чем можно сравнить зеркало? – размышлял он, глядя утром на себя, когда умывался, стоя перед ним. Разбрызгиваемая вода каплями стекала по зеркальной поверхности. Он проводил пальцем по капле, следуя за ней вниз. Оно не вбирает воду, но впитывает совсем иначе в себя то, что видит: меня, события, проходящие перед ним. Впитывает, подобно губке, возможно даже мои мысли (об этом я не думал раньше). Да, вначале впитывает, а затем уже отражает. Ведь так работает и наша мысль, то есть, так действует ум: он вначале откуда-то достает что-то – вбирает в себя, а уже после создает это как бы снаружи, раскручивая образ в виде мысли. Это еще похоже на нашу Дневную Звезду – источник энергии, которая тоже вначале впитывает, а затем отражает свет и тепло, то есть, возвращает обратно: отдает то, что взяла. Так просто. Всевидящее око, своего рода, и такое же – зеркало. Эти мысли проходили перед ним, будто картина, которую он мог рассмотреть во всех подробностях. Дело в том, что подобные образы были естественны в его мире, так как и природа, и количество кислорода, и других химических элементов были идентичны той зеркальной планете, а именно, всё было таким же, как там: земля, трава, моря и океаны, горы и даже смена сезонов. Всё было похожим, не считая более высоких технологий и способности использовать свой мозг в большем объеме, так сказать, в расширенном варианте (в процентном отношении). По этой причине Грэсли считал, что если они умнее обитателей зеркальной планеты, то смогут объяснить себе какие-то сложные вещи, и не просто из желания продемонстрировать свой интеллект или свою исключительность, а с пользой для собственной планеты, чтобы не повторять чужих ошибок. Его не устраивало быть просто отражением чьих-то разрушительных действий. Особенно остро для него встал этот вопрос, когда на западной окраине государства, в котором проживал Грэсли, начали происходить странные истории. Но объяснить их никто не мог. А он считал, что понять это можно только в одном случае – обратившись к своему двойнику: к зеркальному отражению, изучив все, что случилось на той планете с опережением во времени, потому что доходящие лучи отражения имеют свою временную длину. И у него появилась надежда на то, что еще есть время остановить, казалось бы, неизбежное. И зеркало – это как дверь в потусторонний мир, то есть, в тот, что находится по ту сторону Космоса. Он знал, что там, следуя тамошним представлениям, некие сущности, именуемые вампирами, не отражаются в зеркале в том мире, к которому они не принадлежат, являясь лишь гостями в нем, поэтому зеркало для них – это всего лишь портал для входа в другой, близкий для них мир. Казалось бы, чистой воды мистика, но почему-то же они в это верят. И можно назвать множество табу, связанных с этим предметом, которые важны для той планеты. Например, нельзя отражаться в зеркале в то время, когда спишь. Они считают, что зеркало в данном случае может сработать как воронка и поглотить спящего навсегда, утащив каким-то образом в себя. Нельзя садиться спиной к зеркалу, не совсем понятно по какой причине, так же как нельзя принимать пищу, глядя в него, нельзя смотреть в зеркало, когда болеешь. И еще множество «нельзя», объяснить которые невозможно, если ты не понимаешь сущности подобных запретов, а ты их не понимаешь, потому что ничего не знаешь о том, что такое зеркало в представлении тех, кто живет там. По их логике, исходящие от того, кто смотрит в зеркало, тонкие энергии как бы отбрасываются обратно от гладкой зеркальной поверхности и этим разрушают защитную ауру, то есть, таким образом – теряется энергия. Также там существует представление о том, что зеркало всё запоминает, запечатлевает то, что перед ним проходит, будь это насилие, убийство или другая негативная энергия – всё остается в нем и может навредить тому, кто посмотрит в него. Грэсли мог бы рассказывать множество историй, связанных с зеркалами, но это не имело смысла, потому что мало что объясняло, а главным являлось то, что ничего невозможно было связать с его планетой, вернее, с поиском выхода из создавшейся ситуации на ней, выхода из этого зеркального лабиринта, состоящего из двух планет. Всё было так далеко, что не соединялось в его мыслях никак. Иногда он впадал в отчаяние и хотел бросить вообще заниматься этой темой: распутывать проблему дальше, чувствуя страх перед зеркалом, как перед тем, чего не мог до конца объяснить самому себе.
Какие-то странные существа двигались в темноте площади с зажженными факелами. Свет от огня падал на их лица, искаженные, искореженные злобой, вернее, животной агрессией разъяренного хищника. Она переворачивала, казалось, все их нутро, потому что эта ненависть горела в их глазах, похожих на волчьи, и таким же был оскал зубов, когда они выкрикивали слова, смысл которых заключался в призывах к убийству. Да, в них выражалось желание смерти каким-то другим существам, физически никак не отличимых от них самих, как показалось Грэсли. К тому же, язык на котором они орали, был похож на язык тех, против кого направлялась их ненависть. Накачивая себя все сильнее и сильнее, они полностью теряли границы вменяемости, потому что толпа имеет такое свойство – превращаться в разъяренную стаю, уподобляясь, тем самым, диким зверям. Но нет, они были хуже и страшнее их, именно по той причине, что внешне еще имели сходство с разумными существами, хотя, самого разума Грэсли там уже не наблюдал. Бой барабанов и ритмичность их шага составляли у него такое впечатление, что это не живые сущности, а роботы – биороботы: настолько они были похожи друг на друга, будто вышли из-под какого-то адского конвейера, начиненные изначально тягой к разрушению и убийству. Словно заложенная в них программа не могла уже сработать в обратном порядке. Они маршировали, вскидывая вверх от плеча правую руку, отчего как будто еще больше воодушевлялись. И казалось, что если бы сейчас перед ними появился один из тех, кого они призывали убивать, то эти монстры, как стая хищников, разорвали бы его на куски, и продолжили бы дальше свое безумное шествие.
Сзади его кто-то обнял за плечи, и от неожиданности он дернулся, автоматически обернувшись назад. Это была Никия, и она улыбалась.
– Слушай, мне снился кошмарный сон, – сказал Грэсли.
– Странно: ты научился спать с открытыми глазами, упершись взглядом в зеркало? По крайней мере, я застала тебя именно в этой позе, и ты был вполне себе неспящим. Ты здоров, Грэсли? Мне кажется, что пора уже идти домой. В Лаборатории давно никого нет. Я ждала тебя, но не дождалась и пошла сама в твое мрачное логово. Ну, скажи, когда ты выбросишь это дурацкое зеркало, которое откопал неизвестно где – у какого-то старьевщика? Неужели еще существуют те, кто собирает весь этот хлам? Мне нужно обустроить твой кабинет в позитивных тонах, иначе в один прекрасный момент я застану тебя здесь, обросшего шерстью. Знаешь, как это называется?
– Знаю. Это называется атавизмом. Но ты расскажи мне лучше, хотя бы в двух словах, что там у нас на западной окраине. Я слышал только краем уха, а ты ведь находишься близко к начальству, и точно знаешь больше.
– Ничего нового: всё, как всегда. Бегают с выпученными глазами и размахивают руками, еще что-то кричат, вроде бессмысленных речевок. Шеф сказал, что это какое-то перевозбуждение, похожее на массовый психоз, но не понятно из-за чего он возник. Мы распылили там успокоительный газ. Как будто утихли немного, не знаю – надолго ли...
– Газ? А почему не средство от комаров? Или уж сразу бы яд от грызунов? Это ведь живые существа, такие же, как мы...
– Ну, уж нет, не надо меня с ними сравнивать, я еще пока в своем уме. А то, что они живые, никто не спорит: живее нас с тобой, судя по тому, как бодро они себя ведут. Ты же когда- то там жил, вроде?
– Нет, я жил гораздо восточнее, практически на юге. Но о таком даже не слышал раньше.
Никия взяла его за руку и потащила за собой к выходу:
– Пошли, наконец, отсюда. Я устала преодолевать твое мазохистское упорство, с которым ты измываешься над собой, торча бесконечно в этой Лаборатории. Я уже забыла, как ты улыбаешься, Грэсли. Удиви девушку!
И он улыбнулся, но вышло не очень.
– Нет, лучше не надо, а то это больше напоминает волчий оскал, – засмеялась она.
– Оскал? Да, у них был именно волчий оскал...
– У кого?
– Неважно. Уже неважно. Я позже об этом подумаю. Пошли, пошли, пока меня не втянуло окончательно в это чертово зеркало.
– Ты, как всегда, говоришь загадками, но мне уже надоело их отгадывать. Ты – ребус. Или глобус, в каждой точке которого находишься одновременно, или тубус, в котором вместо чертежей заложен вечный двигатель, ты – бомба, с запущенным механизмом: фиг знает – в какое время он должен сработать, ты – компьютер, не имеющий кнопки «выкл». Иногда мне хочется, чтобы он отключился, или лучше выдернуть тебя из сети, чтобы показать тебе окружающий мир.
– Я весь во внимании к окружающему миру, если в нем существуешь ты.
Грэсли обнял ее и они медленно пошли по аллее, наступая на опавшие влажные листья, издававшие чуть горьковатый аромат, похожий на тот, который был в духах Никии, а он просто обожал этот запах, когда зарывался лицом в ее длинные волосы цветом осени. Ему казалось, что они излучали какой- то необъяснимый свет, как бывает, когда лучи, падающие от Дневной Звезды, вдруг затерялись между прядями волос.
Да, на этой планете был свой источник света, и в отличие от зеркальной планеты, здесь его именовали Дневной Звездой, что, впрочем, не меняло сути дела. Вся система Дневной Звезды имела 8 планет, но только на одной из них существовали приемлемые условия для жизни. Это никого не удивляло и никаких вопросов не вызывало, потому что так было всегда, по крайней мере, во временных границах, доступных для понимания истории планеты и доказанных учеными, занимающимися всевозможными научными изысканиями, включая геологию, к которой Грэсли имел очень незначительное отношение, скорее дилетантское, если говорить об этом предмете серьезно. Однако сейчас он был совсем далек от науки, потому как вообще не мог ни о чем думать, когда обнимал Никию. И это были для него вдвойне благостные минуты: во-первых, не думать, а во- вторых, обладать ею, чувствуя себя свободно циркулирующей субстанцией, а не сконцентрированным комком мыслей, отстраняющих тебя от всего поистине живого. Никия была воплощением этого живого и его спасительницей, его отдушиной, его усладой, как говорили в старой поэзии, к которой она пыталась приручить Грэсли, как одичавшего в своих многочисленных формулах и схемах. И забывавшего порой о существовании другого мира, в котором было иное содержание и прекрасные ощущения, даруемые телом и получаемые им в ответ, испытывая при этом такое же наслаждение. Обмен позитивных энергий, как говорил он. А Никия называла это странным словом, смысла которого Грэсли не понимал, потому как в нем и не было никакого смысла, по его мнению. Он скорее заключался в ощущениях, именно ими он так дорожил, не находя подобного более ни в чем, как только в слиянии их тел, ибо это захватывало его всего целиком, словно в этот момент он терял всякий контроль над собой и всякую власть над своим сознанием. И это было необычайно приятно.
– Знаешь, мне безумно нравится такое бессознательное состояние, при котором я обретаю невыразимую легкость, как будто в этот момент перестает действовать гравитация, и кажется, что возможно всё.
– Грэсли, на самом деле возможно всё. Мы просто не знаем, на что способны в такие минуты, потому что переходим в другое состояние, которое нам не может до конца просчитать ни один компьютер и даже тот, что находится в твоей голове, и который ты называешь мозгом и доверяешь ему абсолютно.
– А ты считаешь, что безмозглому существу жить гораздо приятней, исходя из твоей логики? Оно получает массу удовольствий и никаких страданий в результате?
– Не вплетай сюда, пожалуйста, своего внутреннего соглядатая, который всё пытается объяснить и разложить по полочкам. Его здесь с нами не должно быть вообще, по определению. Представь, что это другой мир и в нем своя система, свой алгоритм. И тебе совсем не обязательно его понимать, просто нужно принять всё, как есть и ощущать. Понимаешь, что значит ощущать?
– И всё? Так просто.
– Но именно этого ты не умеешь делать, и я боюсь, что никогда не сможешь, потому что не веришь, будто что-то может быть простым. Ты привык надо всем думать. А здесь, напротив, не нужно думать.
– Я согласен с тобой. Можешь считать: ты убедила меня, тем более что твоя способность выключать мой разум просто феноменальна. Наверное, поэтому я так тянусь к тебе, как к чему-то необъяснимому. Ты Никия – явление высшего порядка для меня. И самое удивительное то, что у меня нет никакого желания это разгадывать. Мне кажется, что тогда исчезнет что-то очень важное. Тебе может странно слышать подобное от меня, но я на самом деле вовсе не хочу знать всё об этом мире, о себе, о тебе. Я боюсь, что на этом всё закончится, исчезнет смысл моего существования, потому что не к чему будет больше стремиться. Большая жирная точка. И конец всему. И – пустота вечности, в которой так одиноко. Я не хочу испытать этого вселенского одиночества.
Он прижал к себе крепче разгоряченное тело Никии, как будто хотел слиться с ней каждой своей клеткой, чтобы между ними не было никакого пустого пространства: ни миллиметра, разделяющего их.
2.
На следующее утро, как только Грэсли оказался в Лаборатории и сел за свой стол, он сразу почувствовал, что положение его тела стало таким же, как в тот момент, когда его застала Никия перед зеркалом, которое и сейчас находилось здесь, слегка присыпанное пылью, видимо, незамеченной уборщиком. Он сдвинул его на край стола, словно испугавшись, что вчерашний кошмар может повториться снова. Хотя, в сознании своем был уверен в том, что всё это видел во сне, но что-то, движимое им изнутри, из каких-то неведомых для него глубин, заставляло все-таки убрать этот предмет, почему-то вызывающий в нем неприятное чувство. Что же такое я видел? – спрашивал он себя, отстраняясь от других мыслей и выключая личное восприятие, в котором основную роль играли эмоции, так как увиденное действительно потрясло его, что с ним случалось крайне редко. В голове крутилось это преследующее в последнее время слово «мутация», словно кто-то его нашептывал ему на ухо, а он не хотел слушать этот внутренний голос. Ну, мутация и что? – произнес он опять вслух, ведя уже привычный разговор с невидимым собеседником, жившим в нем самом, но почему-то постоянно спорящим с ним. Какое-то раздвоение личности, – продолжал он говорить дальше, понимая, что в Лаборатории находится совершенно один, так как было еще слишком рано. Только его принесла сюда нелегкая ни свет ни заря, и даже охранник посмотрел на него с нескрываемым удивлением, когда он просунул в его окошечко свой пропуск, потому что автомат был еще не включен. Вот и пришлось обращаться к этому полусонному типу, который пялился на него так, будто на Грэсли был надет детский чепчик или на голове у него сидела птица и махала крыльями.
Проходя по длинному коридору, и в приглушенном свете отражаясь в стеклах бесконечных дверей, он продолжал думать об этом, – ну, мутация: стойкое, возможно унаследованное потомками какой-нибудь клетки или в целом всем организмом, изменение генома. Всё это давно было известно ему, как азы. И что он пытался выудить из этого определения, кроме того, что в нем содержалось, он не знал сам. Геномные, хромосомные, генные – это почти стихи, – улыбнулся он сам себе. И продолжил прокручивать, как шарманку, одну и ту же песню, – да, на генном уровне изменения обычной первичной, изначальной структуры ДНК генов под воздействием мутаций, конечно, менее значительны, чем при хромосомных, но зато встречаются чаще. Но самое интересное заключено в том, что при всем этом безобразии происходят замены и вставки одного или нескольких частей генов, так называемая, точечная мутация. Какого черта она их меняет и вставляет туда другие на место прежних? – выругался Грэсли. Нет, хватит этим заморачиваться. Ты же прекрасно знаешь, что нужно искать мутаген (мутатень какая-то). Сколько их? Уйма известных и еще маленькая тележка неизвестных. Какие же вы все мерзкие твари, – опять выругался он: химические вещества, радиация, вирусы, ультрафиолетовые излучения, температурные явления, и это только первое, что приходит на ум. И каждый из них может стать причиной изменения – тем самым мутагеном, – заключил он свой внутренний монолог. На какой-то момент в голове промелькнуло, будто слайд из облака памяти на затерявшемся файле, шествие с огненными языками пламени. У него не было уже никаких сомнений в том, что искать мутаген нужно издалека, из очень сильного далека. А для этого необходимо идти к шефу Стиполу и выдавливать из него разрешение к засекреченному коду, заключенному в отделе Сравнительной Космологии. Он знал, что ему скажет Стипол, потому как не раз уже пытался пробить скорлупу его заскорузлого мозга. Но другого выхода у него не было. К тому же, это видение разве не было намеком на то, что искать нужно там? Нет, Грэсли не был предсказателем, медиумом, но кто может до конца объяснить, какими методами пользуется ученый в своих изысканиях и что или кто помогает ему в этом. Были в его практике случаи, которые он так и не смог объяснить себе. Например, каким образом пришла к нему информация, изменив неправильное направление его мысли, по которому он безнадежно двигался очень долгое время, не приближаясь к результату, которого так ждал и жаждал. А тут вдруг как вспышка: свет, луч, молния, мгновение – и всё: без всякого напряжения ума. Подарок Вселенной. Ну, что же – спасибо на том. В науке ничего нельзя отрицать, даже самые невероятные вещи, это он усвоил из подобных случаев своей жизни. И даже не сопротивлялся таким явлениям. Впрочем, об этом никому не рассказывал. Это было слишком личным, можно сказать – интимным.
Как он и предполагал, шеф сразу встал в позу хранителя вечных тайн и даже выставил вперед обе руки для убедительности, словно Грэсли собирался на него нападать, а он защищаться.
– Ты же знаешь, что существует закон этики, не позволяющий внедрение, влияние на чужую планету.
– Да кто же собирается влиять? Это невинный просмотр кинофильма, не более того.
– Тебе самому понравилось бы, если бы кто-то следил за твоей личной жизнью? – спросил Стипол.
– Да не буду я заглядывать в ванную и в постель. На фига мне знать, чем они там занимаются?
– Я сказал: «Нет! Никогда»!
– Вы, наверное, думаете, что мне это нужно одному? Ни вам, ни нашему государству, ни нашей планете, а мне лично для того, чтобы удовлетворить свое поганое любопытство стареющего развратника. Неужели вы не видите, что происходит у нас на окраине? Или эти россказни про некоторое возбужденное состояние еще кого-то устраивают? И как долго? Разрешите узнать. Или мы потом начнем уничтожать всех «заболевших», если вы относите их к этому разряду? Тогда, исходя из вашей логики, я спрошу: «А если это эпидемия?».
– Ну, а где же твое любимое словечко «мутация»? Ты, Грэсли, шизанулся сам от этой злосчастной зеркальности. Я ведь знаю, что тебе нужна именно та планета.
– Да, только та и никакая другая. Вы отрицаете аналогии? Но почему нельзя учиться на чужих ошибках, тем более, если они могут принести такой урон моей планете? Почему, черт возьми, это волнует, как будто, одного меня? А вы все живете в другой реальности и старательно не замечаете эту. Надеетесь, что вам хватит успокоительного газа на всех...
– Как же ты достал меня, Грэсли! – закричал Стипол. Никто не способен так бесить меня, как ты. Какого черта мне вообще не уволить тебя? Что мне мешает сделать это?
– Разум мешает вам это сделать, потому что вы прекрасно знаете, что в этом дерьме никто, кроме меня, копаться не будет, потому как только я, такой вот урод, который бьется башкой о стену, на это способен. А ведь я не мазохист, точно не испытываю от этого кайф. И вы, именно вы – моя самая большая головная боль, шеф. Можете меня четвертовать, отравить, распылить, но я все равно и после этого буду являться вам в ваших ночных кошмарах и просить дать мне код вхождения в эту чертову планету.
И вдруг Стипол расхохотался. Нет, это был не смех, а именно истерический хохот, от которого Грэсли слегка опешил и попятился к двери.
– Подожди! Я не сошел с ума, – сказал Стипол. Я дам тебе код, но, чтобы никто не знал об этом. Работай хоть ночами, хоть под одеялом с фонариком, но ни одна живая душа не должна знать, чем ты там занимаешься.
Грэсли уже отчаялся и вдруг такой неожиданный поворот. Он буквально застыл на месте после того, как шеф крикнул ему: «Подожди!». Теперь он ликовал в душе, как будто исполнилось то, о чем он мечтал всю свою жизнь. Странный народ – эти ученые, но лучше даже не стараться понять их, потому что это безнадежное занятие. Так или иначе, у Грэсли теперь было всё, чего не хватало ему для решения проблемы. Если он там ничего не найдет, то хотя бы не будет упрекать себя в том, что даже не попытался это сделать.
Вечером Грэсли не пошел домой, оставшись на дежурство, как вписали в журнал, и это не должно было вызвать никаких подозрений ни у кого, как и просил шеф. И когда опустели коридоры Лаборатории, он решился воплотить свою мечту в реальность. И вот перед ним открылась заветная дверь в далекий мир. В первый момент он растерялся, не зная с чего начать, потому что материал был слишком обширным и весомым по своей значимости, и находился в разных вариантах: в письменном виде, в аудио и в визуальном своем воплощении. Искать информацию в таком объеме дело совсем непростое. Он для себя разделил все на несколько частей, составив своеобразный план действия, определив более значительное и менее значительное из всего, что имелось в его распоряжении. Во главе этого плана, конечно, стояла мутация и мутагены, потому что в них он считал и заключена основная причина. Он исходил из временной ситуации, то есть, из происходящего именно сейчас – в настоящее время, но, чтобы дойти до истины, нужно было разматывать клубок в обратном направлении – до того места, где он начинался, двигаясь постепенно в прошлое в поисках исхода причины, ища то, что могло быть толчком к нынешней ситуации. Что же касается мутации, то он выяснил довольно быстро, что у предков тех, кто проживал на этой планете, последняя глобальная геномная мутация случилась примерно 100 миллионов лет назад. Именно тогда произошло возникновение приматов. Но это слишком далеко, – подумал он и прокрутил время вперед, то есть, ближе к настоящим событиям, потому что данная информация о приматах ничего не давала ему: она была общим местом для всего вида в целом. А ему нужна была точка, в которой начинался разлом: разделение между одним и тем же видом. И даже одним и тем же родом, если смотреть на наличие идентичного генетического кода, что в целом определяло идентичность общего когда-то народа, в который, по меньшей мере, входило три, ныне разделенных этносов, если следовать строгому анализу. Но если пренебречь мелкими деталями, то корни являлись общими еще и с некоторыми другими народностями. Это было одно родовое дерево. Но ветер истории так пообломал его ветви и так поистрепал его листву, что напоминать этим «родственникам» об их едином предке было сейчас бесполезным занятием, а в некоторых случаях даже опасным. Парадокс заключался в том, что как раз абсолютно совпадающие этносы стали врагами. Неужели им не знакомо такое понятие как генетика? – спрашивал он, понимая, что его вопрос повиснет в пространстве. Ведь 4 народа, в генетическом смысле, еще в каменном веке образовались именно в таком виде, как единое целое. Гаплогруппа R1a и все показатели ДНК говорили об этом, и даже с антропологической точки зрения это был один этнос. Да и сейчас, сравнивая их лица, Грэсли не мог найти особенных различий. Разве что в процессе миграций произошло некоторое смешение кровей, когда одна часть народа немного разбавила свою генетику с севера, а другая часть впитала в себя чужую кровь, приобретя некую смуглость, карий цвет глаз и черные волосы, но это было не так значительно, потому что не отражалось в общей генетической картине.
Всё, что происходило там теперь, очень напоминало историю планеты, на которой жил Грэсли, и еще 30 лет назад не подозревал о том, что такое может произойти: отторжение, излом, противостояние, казалось бы, на пустом месте. А они не верят мне, когда я пытаюсь им это объяснить, – думал он, имея в виду своих коллег и, в частности, своего давнего друга Мэрдона, с которым в последнее время у них как раз возник спор по этому вопросу, и договориться они никак не смогли. Дело было в том, что сам Грэсли появился на свет в той части государства, которая по своей воле стала отдельной страной. И для него это было больной темой. Иногда ему казалось, что он и его коллеги с разных планет, когда разговор заходил об этом. Но ведь мне лучше известна ментальность тех, кто живет там, где я провел столько времени, – хотелось ему крикнуть им в лицо. Но он оставался спокоен, хотя бы внешне, продолжая верить в свою правоту, которая заключалась в идентичности не только планет, но и ситуаций, происходящих сейчас по обе стороны Космоса, то есть, на далеком расстоянии друг от друга. И они еще будут насмехаться надо мной, что я, по их выражению, ношусь с зеркальностью планет, – продолжал он свой извечный спор с предполагаемым оппонентом внутри себя. И ведя этот незримый диалог, который почти все время крутился в его голове, он понимал бесполезность этого и, ворочаясь ночами без сна, проклинал себя за то, что не может освободиться от этих навязчивых мыслей. И это он – тот самый Грэсли, работающий над изменением программы негативного мышления на позитивное. Когда с азартом ребенка, как считали некоторые коллеги, он пытался доказать, что этого возможно достичь так же, как это делают кошки, правда, он не имел понятия – как они реально это делают, но у них получалось. Они на самом деле ищут не лучшее место в пространстве, что утверждают многие оппоненты, мыслящие в своей узкой логике, сравнивая кошек с собой, полагая, что эти странные создания, действует подобно им, а именно: ищут место, где лучше, не понимая при этом, каким образом это «лучше» чувствуют другие существа. Вот по этой причине практически все были убеждены в своей правоте, считая себя разумными существами, а этих зверушек нет. Он же понимал, что кошки просто перерабатывают «плохие» энергии, и самое интересное, что это не приносит им никакого вреда. Было неизвестно, для чего им это нужно и как всё происходит, но, несомненно, они – гениальны, если способны это делать. А он – Грэсли даже не может справиться со своей бессонницей, когда в голову лезут всякие мысли, мешающие уснуть. Но сейчас его волновала совсем другая тема, хотя, это вовсе не означало, что там не может быть точек соприкосновения. Об этом он просто еще не думал.
На чем же остановиться, чтобы не утонуть во всей этой информации? – рассуждал он, просматривая видеоинформацию зеркальной планеты. Химические мутагены или физические, или ионизирующие излучения, в том числе и радиационные, или общий фон этих излучений? Нет, нужно идти глубже, дальше или все-таки ближе, если учесть что все эти изменения случились не так давно? И вдруг – совсем близко! Горячо! Ему даже было известно точное время программы новостей на той планете, где прозвучали слова о том, что население западных областей страдает от нехватки йода. Консультант одной из независимых организаций (Грэсли не стал углубляться, что это за организация, главное, что она работала там), так вот: тогда утверждалось, что ежегодно рождается не менее 30 000 детей с недостатком йода в организме. Причиной этому было отсутствие его в почве, причем, чем дальше на запад, тем больше увеличивалось его снижение. А за три года до этого заявления было подтверждено, что у йододефицитной матери рождается умственно неполноценный ребенок. Удивительно было то, что говорили об этом сами жители этих областей, отделившихся от общей некогда территории. Из расширенной информации он понял, что существовала большая Империя, которая дважды разрушила саму себя, но, если быть точным, то внешние враги тоже приложили к этому активное усилие, опираясь в своих действиях на тех, кто расшатывал Империю изнутри, являясь при этом ее жителями. Именно потому, что в самой Империи было много разрушительной энергии, носившей в основном ментальный, идеологический характер, то именно это и могло быть использовано в качестве детонатора теми, кто был заинтересован в подобном распаде.
Ничему не учатся, – промелькнула мысль в голове Грэсли, – дважды произвели над собой суицид, самоуничтожение. К тому же, потеряли территории, принадлежащие раньше Первой Империи. А затем то же самое случилось и со Второй Империей менее чем через 100 лет: опять революция, разрушение, потеря территорий, в том числе и той, где теперь велись военные действия. Но как раз на ее западной окраине и зародилось это отторжение, которое привело к логическому завершению, то есть, к отрицанию объективной истории и созданию альтернативной – лживой, единственной целью которой являлся ментальный, духовный разрыв, окончательный и бесповоротный. Как же это могло случиться? Задавая себе этот вопрос, он думал в данном случае и о своей планете тоже, хотя здесь всё еще было не так радикально, как на ее двойнике, а именно – на зеркальной планете. Но нужно вернуться к фактам, отринув эмоции, – говорил он сам себе, пытаясь хоть как-то успокоиться от увиденных кадров, на которых в здании заживо сжигали людей в каком-то приморском городе, названия которого он забыл, потому что тот язык был слишком сложен для воспроизведения. Молодые девушки наполняли какие-то емкости из стекла, видимо, некой горючей смесью, потому что, когда они кидали ее в окна здания, где находились спрятавшиеся там жители, она вспыхивала, и огонь распространялся по всему периметру и на всех этажах. Обгоревшие, уже еле живые, пытались спастись, прыгая из окон или переползая по краю стен, но тех, кому это удавалось, зверски добивали внизу, ожидавшие там убийцы. А как по- другому Грэсли мог называть их? Он смотрел на все это с нескрываемым ужасом и думал: «Где же я уже это видел? Да, конечно, видел похожее, но происходило оно лет 80 назад, если использовать их расчет времени. В тот исторический момент это было в каком-то горящем доме или это скорее можно назвать постройкой из дерева (он не знал, как называлось помещение, в котором находилось много людей, согнанных туда насильно, и в основном женщин, детей и стариков). Они кричали и плакали, особенно маленькие дети. Он видел, как их тела пожирало пламя. И эти несчастные, сгорая заживо, кричали свои последние слова, которые были похожи на речь тех монстров, совершающих эту чудовищную казнь, не испытывая при этом никакого чувства сострадания, когда слышали крики о помощи. Грэсли был уверен, что они прекрасно понимали этот язык. Даже на слух можно было различить то, что он близок им, как и тот народ в горящем строении, но это ни в коей мере не останавливало палачей. Теперь, после увиденного второго кадра, который изображал другое время, можно сказать – настоящее, он точно знал, что сжигали те же самые или вернее, их потомки, последователи. Словно время остановилось, и Грэсли наблюдал это зверство, как будто продолженное во времени. И нынешние поджигатели говорили на том же языке, который он уже слышал раньше в той, заросшей лесом деревне, где такие же каратели так же сжигали свои жертвы, и даже целые деревни вместе с их жителями. Разве можно было назвать разумными существами этих убийц и в первом, и во втором случае? Грэсли не мог. К тому же, он помнил, что у этих близких народов существовал свод моральных правил, называющейся «религией» и являющийся тем основанием, на котором стояла и строилась вся их духовная жизнь. Именно эти правила запрещали им убивать, воровать и делать другие страшные вещи, недопустимые и несовместимые с подобной дикостью, в которую впали эти существа, танцующие на костях убитых. Священная книга, в которой были записаны некоторые табу, похоже, не существовала для тех, кто это делал. Для них Бог умер. Иначе невозможно было объяснить то, что увидел Грэсли.
Он просмотрел некоторые факты истории и узнал, что вначале они предали Вторую Империю, воюя на стороне врага в Большой войне. Теперь они предавали снова, подчинившись другому господину, и опять действуя против государства, к которому некогда принадлежали территориально, но и сейчас оставались близкими на генетическом уровне, историческом и даже родственном, что их не остановило и на этот раз. Грэсли думал о западных территориях, откуда когда-то пошла эта вражда и ненависть, распространившись уже по всей их стране. Он не понимал, зачем Вторая Империя сделала такую непоправимую ошибку, присоединив эти земли с населением, находившемся на них, которое было более чужим в генетическом смысле, не говоря уже о ментальном. Существовала большая разница с народом, проживающим на востоке и юге, который был гораздо ближе к тем, кто жил в Империи, чем к тем, кто находился на западе их страны. Самым интересным из того, что ему удалось выяснить, являлось то, что родство между восточными и западными ветвями этноса оказалось отдаленным. И то, что они хотели после ухода из Империи построить свое моноэтническое государство, было блефом – никакой единой нации не существовало. И он мог это доказать, если бы возникла такая необходимость. В той западной части имелась большая генетическая склонность к гаплогруппе R1b, так что они были более чужие между собой, чем между теми, которых теперь считали своими врагами и призывали их убивать. Он не собирался погружаться глубже в это, понимая, что подобная информация, даже если она известна там, ничего не меняет в этом противостоянии и даже в полном разрушении былого единства. Тем более теперь, когда извергается, подобно вулкану, такая ненависть, которую он не мог ни объяснить, ни оправдать, потому что она выходила за грани разумного и даже психического восприятия, перечеркивая все границы нормальности. И когда уже размываются такие понятия как добро и зло: всё меняется как будто местами, и минус становится плюсом, и черное – белым, и рушится мир, в котором жизнь имеет какую-то цену.
Для него было тяжело даже просто смотреть на эти кадры. И он решил вернуться к чистой науке, как он называл свою деятельность, понимая, что в истории ничего невозможно поменять, а случившееся уже невозможно повернуть назад. Его интересовала причина, которая могла повлиять на подобные изменения в психике, потому что он не верил, что можно дойти до такого состояния агрессии без внешнего влияния, если только ты не сумасшедший, то есть, не болен изначально, и поэтому не можешь контролировать свои действия. Грэсли искал причину этому в конкретных данных, подбираясь к разгадке подобного феномена издалека, еще не понимая до конца, к чему он может прийти в своих поисках. Итак, отсутствие йода в почве уменьшается по мере продвижения на запад, не задевая восточные и южные территории, где существует море, даже два моря, и соответственно, с наличием йода там все нормально, ибо оно само по себе является поставщиком йодированной соли. Далее: у матерей имеющих дефицит йода рождаются нездоровые дети, потому что у ребенка, лишенного необходимого количества йода, мозг будет не до конца сформированным. Исходя из этого, можно сказать, что изменения происходят уже на генетическом уровне, если передаются через мать, которая и сама, возможно, получила недостаточное количество этого вещества от своей собственной матери, то есть, это уже два поколения, подверженных генетическим изменениям. А сколько на самом деле? Он закрыл глаза, потому что так ему почему-то легче думалось, хотя, внешняя картина его весьма малочисленной обстановки и так не слишком отвлекала, но привычка брала верх.
И вот оно – это навязчивое слово «мутация». Но как бы кому-то не нравилось, ее отменить невозможно, как нельзя отменить науку, а то, над чем он работает, вытекает исключительно из научных данных, например, таких утверждений, что генетическое изменение происходит под влиянием внешних причин (как одного из вариантов). В чистом виде – это химический мутаген, а именно: неблагоприятное воздействие окружающей среды (в данном случае измененный состав почвы) и, как следствие этого, наследственные изменения генома. Возможно, свою роль сыграло так же и отсутствие нужного количества селена, потому что без него йод не усваивается организмом. Но Грэсли мучил один вопрос: почему, «пролистывая» назад историю той планеты и конкретно той территории, он не видел подобной проблемы, как будто ее не существовало вообще, но ведь состав почвы не менялся на этой земле. Такого просто не могло быть. И тут ему пришла на помощь сама история, когда он вник более детально в нее. Дело в том, что 30 лет тому назад эти земли входили в состав Второй Империи, а там существовали лаборатории, следящие за этим процессом и за употреблением препаратов с нужным содержанием йода. Их в обязательном порядке добавляли в рацион питания жителей. Вот почему нет подобных упоминаний. Они имеются до слияния этих территорий и после отделения, то есть, до момента вхождения в состав Второй Империи и с момента выхода из нее, когда все научные изыскания были свернуты и все пущено на самотек. Причина? На повестке стояли более важные задачи, а именно: смена идеологии, а если конкретнее – отторжение от той целостной структуры и создание своей собственной, во многом искусственной, но главное – противоположной, как бы антиимперской, что означало противопоставление себя всему, что напоминало о том времени, когда это было одним государством и практически одним народом. Самым важным в то время стало воспроизведение собственной идентичности, как будто ничего общего между ними и теми, кто жил в Империи не существовало. Неужели этим людям было неведомо такое понятие, как генетический код? – задавал он опять этот вопрос, и не находил ответа. Отрицание своих корней, своего рода, своих предков. Это ли не безумие? Разрушать общую историю, уничтожать культуру, язык, всё, что было построено совместными усилиями, разрывать родственные и духовные связи. Ради чего? Манкурты. Он слышал об этом понятии, и оно было связано с совершенно другим географическим регионом зеркальной планеты. Но в данный момент это слово вполне подходило к описанию того, что случилось с той частью нации, о которой он думал, пытаясь понять, как они дошли до такого духовного упадка. Грэсли определял это именно так: нужно было настолько низко пасть, чтобы стать теми, кем они стали, превратившись в бездумные рабские создания – в орудие для убийства, которое использует их господин для своих целей. Разве они не похожи на тех, кто не помнил своей прежней жизни или она странным образом была искорежена в их сознании, потерявшем всякую связь со своим историческим прошлым? Они забывали о своем родстве, о корнях и, лишенные памяти рода, становились настоящими манкуртами. И, несмотря на то, что всё, связанное с манкуртами, происходило в далекие времена, аналогии напрашивались сами собой.
Он обратился к источникам и к истокам этого явления. И его поразила жестокость, какую применяли те народы, имеющие узкий разрез глаз, и жившие в песках пустыни. Более подробно он не изучал их жизнь, остановившись конкретно только на том, что интересовало его. В частности, он хотел знать: каким образом они создавали этих манкуртов. Да, это было страшной пыткой, на которую невозможно было смотреть без ужаса, но научная необходимость заставляла его изучать и такое, потому что это был именно тот случай, когда нужно было пренебречь собственными эмоциями. Конечно, на его планете подобное нельзя представить. Но на зеркальной планете он уже видел многое из того, что трудно даже вообразить себе, однако и в этом делании манкуртов была своя изуверская логика. Именно это слово подходило больше всего к подобному процессу, потому что относились к ним как к куску сырой глины, из которой можно было слепить что угодно, к тому же глина не может испытывать боль, ибо это всего лишь строительный материал. Все имело свой, пусть и чудовищный, смысл, но те, кто совершал такое, видел в этом исключительно практическую цель, и в достижение ее не была привнесена та эмоциональная оценка, которую Грэсли не мог сдержать в себе. Всё, что совершалось там, было направлено исключительно на создание правильного раба, а для этого все средства были хороши, если они приносили результат. И в первую очередь необходимо было уничтожить память в этом будущем рабе. Именно для этого применялись особые методы, описание которых у разумного цивилизованного и психически здорового индивидуума ничего кроме ужаса не может вызывать, даже если свалить это на дремучую дикость нравов и древность историческую, все равно не получится принять это даже теоретически, как считал Грэсли.
Итак, вначале голову пленника брили налысо, а затем плотно обматывали ее мокрой верблюжьей шкурой и оставляли его одного на 5 дней в пустыне на жгучем солнце со связанными руками и ногами, чтобы он не смог двинуться с места, а не то, чтобы куда-то сбежать или искать где-то спасения. Да и где в пустыне можно найти за сотни километров хоть одно живое существо? Выхода у него не было никакого, кроме как ждать своей погибели. Дело в том, что при высыхании кожа верблюда сжимает голову как тиски и вызывает невыносимую боль. Это была та самая шоковая боль, от которой теряют рассудок. Но ужаснее всего было то, что растущие на голове волосы не могли пробиться сквозь толщину верблюжьей кожи и начинали расти к внутренней части головы: они проникали в череп и двигались дальше – к мозгу. Те, кто выживал после таких мучений, становился безвольным существом, не способным больше думать, а только подчиняться всему, что приказывает господин – его владелец. В полной мере потеряв свою память, он не мог бы узнать даже своих родителей, а не то, чтобы вспомнить – кто он и откуда. Само слово «манкурт» означает – «изуродованный», то есть, слабоумный идиот. Он подобен зомби, так как не переживает о потере своей собственной личности, потому что просто не знает, что это такое. Его как бы уже не существует, ибо он сам по себе – ничто: нечто, не обремененное сознанием собственного «я». Это – собака, привязанная к хозяину. Грэсли прочитал одну историю, в которой такого манкурта настроили против его матери, и он убил ее собственными руками. Это было пределом восприятия, через который Грэсли не мог позволить себе перейти, потому что подобное уже грозило повредить его собственный разум. Он понимал, что те манкурты, которые существуют сейчас на окраине территории Империи, что находилась на зеркальной планете, совсем не таким способом приводились к такому состоянию сознания. Нет, это были более изощренные методы, ведь эволюция продвинулась далеко вперед от тех древних времен, когда происходили подобные физические истязания. Но есть методы и страшнее, именно потому, что они могут быть не такими явными и даже невидимыми, но при этом являться не менее изуверскими, с психологической точки зрения. Главное, что при этом достигается нужный результат, и поставленная цель оказывается исполненной. Ведь историческая память является основой чувствующей души, как представлял себе это Грэсли, потому что, отталкиваясь от нее, понимаешь – кто ты на самом деле, откуда ты родом, кто твои предки, и зачем ты живешь на этой планете. Может быть, он понимал не все о той странной земле и ее обитателях, но был убежден в том, что память – это прививка от беспамятства, символ того, что ты существуешь как личность, а не становишься бездушной тварью – рабом своего хозяина. С научной точки зрения само по себе это не является генетической мутацией, потому что такое определение можно будет использовать уже относительно потомков манкурта, если таковые появятся. Но он еще не знал, передается ли это измененное сознание на генном уровне, потому что никогда не сталкивался с подобным явлением. Однако для него было очевидным, что воспитанный манкуртом, сам становится манкуртом, потому что ему никто не может передать информацию ни о его роде, ни о том – кто он и откуда родом его предки. И есть ли они вообще, ибо манкурт об этом не помнит. Значит, все- таки – мутация, но другого типа? – предположил он. Пока что до этого момента Грэсли пытался найти химические причины, при этом все-таки понимая, что это всего лишь почва, основа, на которой прорастает психическая мутация, в чем он уже почти не сомневался. Прошлый век – думать, что мутаген заключен в какие-то известные рамки. Влияние на мозг, на психику – значительно страшнее любого другого мутагена, даже радиации, являющейся внешним мутагеном физического свойства, – обосновывал он свои выводы. Он, конечно, знал такие элементарные вещи, что посредством нейромедиаторов происходит передача электрохимического импульса от нервной клетки через синаптическое пространство, соединяющее собой конец одного нейрона с началом другого, способствуя этим передачи информации между ними. И то, что эти самые нейро медиаторы играют главную роль в развитии агрессивного поведения. Но повышенную агрессию проявляют 32 мутанта. А кто конкретно? Ему было известно, что один из них, усиливающий агрессию, находится в генах бесплодия или неудовлетворенности. И что дальше? Может ли оттуда возникнуть мутация, которая оказывает невероятное влияние на характер эволюции поведения, которое становится странным, неуместным, и это – в лучшем случае? Но ведь подобное характерно для исчезающего вида, – рассуждал Грэсли. Что же происходит на самом деле? С одной стороны агрессия – это черта, необходимая для выживания вида, а с другой стороны – она вредна для социальных организмов, то есть, для жизни в обществе и для нормального существования в нем, когда индивид не противопоставляет себя ему. Он помнил, что важнейшую роль в защите от агрессии внешней среды выполняет иммунитет. А какой иммунитет может быть у того, чье сознание изменено, во-первых, по причине недостаточности йода в организме, ведущей к психопатологическим расстройствам и всевозможным психопатологическим проявлениям, и здесь уже – к психиатру, а во-вторых: он еще не понял, что именно, возможно воспитание, определенные условия развития личности или что-то другое...
Но каким образом за 30 лет эти не совсем здоровые, в психическом смысле, индивиды смогли взять под свою власть всю остальную территорию, где проживало вполне себе, в ту пору, вменяемое население, заставив их изображать из себя идиотов? Это казалось для него необъяснимым, и рушило так хорошо выстраиваемую им систему. Здесь что-то не так, – думал он. Да, мутация сохраняется неограниченно долго в ряду поколений, но только ли это повлияло на распространение подобного восприятия мира, настолько раздвинув свои границы, что это уже стало напоминать какую- то эпидемию. Рассадник заразы. И в этот момент он подумал о словах шефа, который как-то намекнул ему, что на окраине их собственного государства происходящее похоже на эпидемию. Значит – всё сходится?
3.
Грэсли решил, что ему необходимо самому съездить в то место, где периодически возникают необъяснимые события на его планете, чтобы собственными глазами увидеть это. К такому решению его подвигло, конечно, изучение тех жутких историй, свидетелем которых он стал поневоле и по необходимости, потому что это было связанно с его научной работой. Теперь он хотел сравнить со своей планетой: насколько серьезна ситуация здесь. К тому же, он уже очень давно не бывал в тех местах, где родился и провел свое детство и даже немного юности. Если говорить точно, то не был он с тех пор, когда эта часть территории стала самостоятельной, потому что кто-то посчитал, что так будет лучше. Но Грэсли вначале не воспринял это всерьез, а потом потерял всякий интерес к тому, что происходило там, так как его друзья детства резко поменяли отношение к нему, а он не привык навязываться, а тем более доказывать свою правоту тем, кто все для себя уже решил. Он подумал тогда, что это их жизнь, и пусть они живут, как хотят, а он останется при своем мнении. Так было до последнего времени. И хотя, место его рождения не затронуло еще это «необъяснимое возбуждение», по выражению шефа, ему хотелось посмотреть, как они сами относятся к тем заморочкам, которые происходили на западной стороне их независимой страны. Но для того, чтобы отправиться туда, ему нужно было переговорить с Мэрдоном, отвечающим за все передвижения и командировки. Была еще одна сложность: необходимость кого-то оставить в Лаборатории вместо себя, а этим кем-то опять же должен был стать Мэрдон, потому что он был ближе всего к той теме, которой занимался Грэсли. Их испорченные личные отношения играли опосредованную роль, скорее эмоциональную, но с работой это никак не было связано, ибо существовала корпоративная этика, следовать которой должны все. Но в данном случае именно от Мэрдона зависела его возможность поехать туда, куда он собирался. И это очень напрягало Грэсли, так как он вообще не любил зависеть от кого-то в своей работе, да и по жизни тоже, о чем хорошо было известно его девушке Никии, не предъявлявшей на него никаких прав, хотя они были в отношениях достаточно долгое время. Может быть, еще и по этой причине он был так привязан к ней. Ведь сама мысль о том, что придется что-то менять в своей жизни, была ему неприятна, его устраивала та, в которой он находился сейчас, занимаясь тем, что ему больше всего нравилось. Хотя, слово «нравилось» не совсем подходило, это было то, что он должен был сделать здесь, а еще – это было тем, без чего он не мог жить. Несмотря на тот факт, что на планете существовало, по меньшей мере, две религии, он исповедовал ту, которая была ближе всего к его пониманию мира. Он верил, что Душа приходит в этот мир, то есть, воплощается здесь в материальном обличье для того, чтобы исполнить определенные задачи (у каждого они свои). Ну, и заодно пережить все прелести и огорчения этого мира, познав различные эмоции, вызываемые тем, что может предложить ему эта жизнь. Он верил в то, что перед тем, как попасть сюда, Душе дается возможность узнать, что именно с ней произойдет за этот период существования в данном теле. Это похоже на то, как если бы ты смотрел фильм в быстрой перемотке: сюжет, конечно, довольно интересный, ведь он касается лично тебя самого. Значит, Душа заранее знает всё: что именно будет решать здесь, с кем нужно встретиться, что случится. И она, как свободная субстанция, соглашается именно на такой сценарий, понимая, для чего будет что-то делать и к чему это должно привести. Он не знал, как на самом деле в деталях это происходит, но для себя он представлял всё именно таким образом. И почему- то был точно уверен в том, что перед самым «спуском» или «запуском» сюда, память об увиденном будущем стирается. Вероятно, по причине того, что иначе выполнение задачи будет не таким качественным, ибо всевозможные страхи, ожидания, эмоции, направленные на избежание каких-то неприятных вещей, могут усложнить движение к намеченной цели или, если говорить высоким слогом: исполнение предначертанного, некой миссии, предназначения и т. д. Что в нем поддерживало такую уверенность в этом? Да, хотя бы случающиеся у него состояния дежа вю: «я это уже видел» или «я знал, что будет так» подтверждали мысль о том, что это происходит в те моменты, когда Душа вспоминает то, что она видела при том самом быстром просмотре когда-то давно и где-то далеко. Еще он был убежден, что связь с тем, кто его сюда послал, не прекращается никогда. И если он плохо выполняет свою задачу, ему напоминают об этом, иногда в очень неприятной форме: как-то – кризисы, резкие неудачи. И чем он хуже шел к нужной цели, тем такие повороты были очевидней. Это что-то вроде «точек напоминания», как он определил для себя, и они появлялись в определенном возрасте, как будто он проходил некие рубежи жизни, и главное было – их не пропустить, чтобы не стало хуже. Ну, что ж, дорогой, ты сам на это согласился, – говорил Грэсли в такие минуты, когда хотелось пожалеть себя или поплакаться кому-то в жилетку. Называл ли он Создателя Богом или, как было принято сейчас на планете, употреблял слово «Матрица», не имело большого значения, просто каждый вкладывал в это свое понимание. Но вот его друг, а ныне просто коллега Мэрдон, думал иначе: он считал, что Бог может быть обычным программистом, который нажимает кнопки на клавиатуре огромного компьютера.
– Программист может создать мир на основе двоичного кода, – утверждал он.
– А зачем тогда он программирует своих созданий на то, чтобы они служили ему? – спрашивал Грэсли, когда они спорили с ним по этому вопросу. Хочешь сказать, что у него такие мелко личностные запросы, вроде комплекса неполноценности? Как-то не вяжется с Создателем.
– Так вполне возможно, что он всего лишь одно звено в цепочке многоуровневой реальности, если принять за основу существование множества Вселенных. Получится, что каждый из программистов (назовем их так) тоже находится на каком-то уровне, и в свою очередь сами они созданы более продвинутым создателем, находящемся в этой бесконечной пирамиде. Ты, например, уверен, что знаешь свое прошлое?
– Как я могу быть в этом не уверен, если у меня есть реальные подтверждения тому в виде фотографий, дневников, видео, наконец – памяти.
– Не смеши меня с памятью, – рассмеялся Мэрдон. Что если твое прошлое программист смоделировал сейчас? Вот только что написанный им код и является твоим, так называемым, прошлым. А твоя незабвенная жизнь обновляется каждый раз, когда ты моргаешь. Моргнешь – и всё по- новому...
В этом он не мог согласиться с Мэрдоном, потому что тогда пропадал смысл его появления здесь ради какой-то важной миссии, а не ради желания какого-то айтишника поиграть в некую компьютерную игру. В это он не мог поверить даже теоретически, несмотря на то, что ученые – такой народ, для которых не может быть невозможных тем и нерассмотренных вариантов, когда они хотят познать истину.
Он шел по тропинке осеннего парка под ослепительным светом Дневной Звезды. Это время года Грэсли любил особенной любовью, потому что во всем пространстве в этот момент ощущалось какое-то мудрое спокойствие и согласие со всем, что происходит вокруг. Даже несмотря на то, что впереди ожидались холодные дни и опустошенность, потому что листва опадет и деревья предстанут во всей своей уязвимости и незащищенности, но зная об этом, природа продолжала радовать красками: золотыми, багрово-красными, желтыми и уже с коричневыми прожилками. Ему хорошо было идти без всякой конкретной цели, просто двигаться и наблюдать за мельчайшими изменениями, происходящими каждый день: вот вчера еще это дерево было полно веселым шелестом листвы, а сегодня прощается с нею, пытаясь удержать, рвущие ветром листья. Но в нем не было той отрешенной печали, какая бывает зимой, когда кажется, что она никогда не закончится, и снег никогда не растает. Да, ему так иногда казалось или это чувство совпадало просто с некой усталостью, которая особенно заметна в то время года... Но сейчас еще все было иначе. Ему хорошо думалось. И вспоминая свои разговоры с Мэрдоном, он уже относился к ним спокойнее, в конце концов, каждый имеет свое представление о том, как всё устроено. Сейчас ему пришла в голову мысль: «Создатель думает этот мир». Может быть, само выражение было не совсем литературным, но зато точным. Именно так – «думает». Грэсли представлял себе, что мысль переходит в образ, а тот в свою очередь уплотняется и материализуется. Но для этого необходима внутренняя сила, которая существует у Создателя, и частично он передает ее нам, так как мы являемся частицами этой цельной и универсальной Сущности, у которой может быть много имен, но ни одно из них не способно полностью объяснить всей Системы подобных взаимоотношений. Сама же сила не имеет знака + или – , потому что она в этом смысле нейтральна, и всё зависит от того, кто применяет ее, куда направляет и что желает получить в конечном результате. Это понимание давало Грэсли убеждение в том, что негативная энергия может переходить в позитивную. Если бы удалось это понять до конца и научиться вычленять нейтральную силу, которая способна была бы наполнять собой всё пространство, включая сюда и нас самих, то не было бы никакой агрессии вообще, потому что эта негативная энергия со знаком минус, могла быть погашена. Он думал над этим уже давно, периодически уходя от этой темы за неимением четких параметров для разработки своей идеи. Он не знал, что такое сила, то есть, что такое аккумулирование энергии, не в техническом смысле – в виде батарейки, а в биологическом, но не природном как, например, аккумулирование, происходящее из колебания окружающей среды: ветра, света и тому подобного, а именно энергии, заключенной в нас самих. Это, скорее всего, психическая энергия, если поддерживаться веры в то, что мысль материальна. Но как уловить момент ее перехода из одного состояния в другое? Вопросов было много, но ответа он пока не нашел. Грэсли знал, что энергия может накапливаться. Если брать всевозможные виды энергий, например, водород, который тоже можно рассматривать как накопитель энергии, не говоря уже о тепловой и других видах энергии. Но каким образом это происходит в нас самих? – спрашивал он у себя или у того, кто задавал ему подобные вопросы, желая, чтобы он что-то решил сам и что-то изменил здесь, раз уж родился и живет. А то, что каждый рождается для какой- то цели, он не сомневался, иначе пришлось бы признать, что вся наша жизнь, как и сам этот мир – всего лишь цепь случайностей, подобно хаотичному столкновению атомов. Но было ли это в его власти – узнать подобную тайну: что такое сила и как ее энергией можно управлять, Грэсли не знал. А без решения этого вопроса, не решались и остальные, как ни странно. И то, что он собирался выехать на место событий – на западную окраину, не говорило еще о том, что он был готов объяснить себе и другим причину происходившего там, потому что у него не было самого главного – ответа на вопрос: как работать с подобными энергиями, несущими разрушение. Он вообще не понимал, для чего нужна агрессия, и для чего направлять свои силы на увеличение хаоса в этом мире. Зачем это всё, если природа дает столько тепла, света, добра, красоты? Она созвучна с любовью (так Никия называет то, что происходит между ними, а он поддевает ее тем, что не видит смысла в этом слове). Все он прекрасно видел, хотя для этого нужно не зрение, а какой-то внутренний орган, спрятанный где-то в глубине нас, считал Грэсли. Воспоминание о Никии заставляло его всегда улыбаться. Было в этой девушке что-то такое – абсолютно природное, лишенное всякой искусственности, которая так надоедала по жизни, что порой ему казалось, будто он живет в каком-то пластмассовом мире, прикосновение к которому не дает ни тепла, ни прохлады: ни холодно ни жарко, а скорее – безразлично или, говоря языком ощущений – никак... Однако некоторые именно это называют комфортом, но ему в нем чего-то всегда не хватало. А когда приходит Никия, он начинает понимать, чего именно ему недостает, хотя словами все равно не может выразить всего того, что приносит с собой она. Хорошо бы уехать с ней хоть на несколько дней куда-нибудь к морю или в горы, чтобы никого не было рядом: только мы вдвоем, – подумал он. Но намечающаяся командировка перечеркивала все его мечтания. А предстоящая встреча с Мэрдоном напрочь портила настроение. Он поймал себя на мысли, что оттягивает момент их встречи не потому, что чего-то боится, а просто не хочет оказаться в потоке его слов, на которые придется как-то отвечать, а их диалоги никогда ни к чему не приводили, кроме еще большего углубления трещины, образовавшейся когда-то между ними. Странным было то, что сам Мэрдон как будто не испытывал к нему таких неприятных чувств, помня об их старой дружбе. Это невозможно было объяснить, и Грэсли не пытался себе ничего объяснять. Но дело – прежде всего. И выждав еще пару дней, он пошел на разговор с ним.
– Заходи, заходи. Чувствуй себя, как дома, – услышал он голос Мэрдона, как только постучал в дверь.
Видимо, ему сообщила уже секретарша о том, что он пришел.
– И что привело тебя ко мне? – спросил он вошедшего Грэсли.
– Мне нужна командировка к месту событий (так они официально называли эту западную территорию, потому что все прекрасно понимали, о чем идет речь).
– Тебе надоела жизнь или не хватает адреналина? – поинтересовался Мэрдон.
– Ни то ни другое. Мне нужна подлинная информация.
– А ты считаешь, что тебе говорят неправду или, точнее сказать, что-то от тебя срывают?
– Нет, просто хочу убедиться во всем сам. И, может, замечу то, что пропустили...
– Хочешь мое мнение?
Грэсли не хотел, но сказать ему это прямо в лицо считал невежливым, и просто смолчал. А Мэрдон продолжил:
– Мы их уже потеряли. Ты знаешь, что такое контроль сознания?
– Конечно, знаю, но это неэтично. Об этом уже столько сказано, что не хочется терять время на обсуждение. Такое себе позволяли неразвитые цивилизации. Это все равно, что бить палкой по голове – дикость какая-то.
– Ну, да – неэтично. Вот и получили то, что имеем. Если не мы, то другие...
– Что ты хочешь этим сказать?
– Я уже сказал всё, что хотел: контроль сознания со стороны наших недругов. Именно он и привел к тому, что у нас теперь появились, можно сказать, единородные враги под боком. Контроль сознания может творить чудеса, мой друг, то есть, делать удивительные вещи, вплоть до полного изменения его. А измененное сознание – это черный ящик: ты можешь хоть стучать по нему, хоть бить палкой, как ты говорил. Пустой номер. Там внутри – пустота, с точки зрения понимания. Тебя, конечно, слышат, но не понимают, то есть, не воспринимают смысл сказанного тобой.
– Мне кажется, ты преувеличиваешь степень неадекватности.
– Я бы не советовал тебе проверять степень их неадекватности.
– Но существует же внутренняя защита в форме...
– В форме разума, ты хотел сказать? Но многие не чувствуют этих манипуляций над собой, ведь это не укол и не порез острым предметом, короче – это не больно. А большинство даже не поверят тебе, если ты им об этом скажешь, то есть, о том, что они по сути – зомби, напротив, посчитают идиотом тебя самого. Это – перевернутый мир, Грэсли: там, где у тебя голова, у них – ноги. Но – твоя воля: поезжай. Только ты в курсе, что там граница, ведь это уже не единое с нами пространство?
– Да, я знаю, но попасть туда пока еще можно, я думаю...
– Ты всегда был чокнутым, Грэсли, а с другой стороны я уважаю тебя, потому что быть чокнутым в наше время или, как еще говорят, «ненормальным», это как награда, знак, доказывающий, что ты не укладываешься в Матрицу. Конечно, ты раздражаешь этим других, потому что позволяешь себе быть свободным, иметь право выбора.
– А кто мешает им так делать?
– Детали одного конвейера должны быть одинаковыми.
– Ты опять имеешь в виду правила Матрицы? Значит, ты против нее?
– Ни в коем разе! Без нее наступит хаос.
– Я это уже слышал, что без этого наступит хаос, потому что никто не готов к свободе. И сто лет назад был не готов, и тысячу лет назад. Когда же тогда будет готов?
– Это – вопрос не ко мне, – ответил Мэрдон, по сути, уйдя от ответа.
Но Грэсли и не ждал ответа, потому что в любом случае он не совпал бы с его личным мнением. А знал ли он сам ответ? Об этом как раз и думал, идя по длинному коридору, который он называл «зеркальным», потому что стеклянные двери кабинетов имели отражательную способность. Это – какое-то зазеркалье, – говорил он про себя, стараясь поскорее оказаться вне Лаборатории, потому что теперь у него была целая неделя полной свободы от этого узкого прохода. Его мир расширялся, но он еще не знал, хорошо это или плохо, просто – иначе. Однако слова Мэрдона не прошли мимо его сознания, ведь он и сам думал об этом часто, особенно после просмотра материалов о зеркальной планете. Там еще 5000 лет назад была создана структура, так называемая, модель общества в виде пирамиды, (кстати, в том месте, где эти пирамиды были реально построены в песках), но сейчас речь шла о пирамиде другого рода. Так вот: с тех пор ничего не изменилось, кроме каких-то частностей, но в целом всё еще работало. Есть вершина пирамиды, а есть основание ее. И это основание должно быть всегда большим и широким, то есть: большинство управляемых и меньшинство управляющих. Всё просто до примитивности. Управляемые, желательно, должны быть бедными и послушными, и всегда оставаться в наибольшем количестве именно в таком качестве. В представлении тех, кто это придумал, Матрица выглядела именно таким образом и, наверное, так же выглядит и сейчас: верхушка пирамиды, то есть, правящая элита создает правила, стереотипы неких норм, модели поведения. Может быть, они частично менялись в разные времена, но незначительно, потому что принцип оставался неизменен: те, что находятся в основании пирамиды, обязаны быть послушны их воли. А как этого добиться? В древние века было больше физического насилия, в нынешние времена – психологического. Да, тут Мэрдон безусловно прав: управление сознанием через что угодно, причем, начиная с самого детства, и первое – это копирование поведения взрослых (в раннем возрасте), затем – воспитание, в которое уже вложена нужная программа. Но эту хитроумную древнюю Матрицу необходимо постоянно подкармливать, как хищное животное, поддерживать ее жизнеспособность. А это уже чистой воды программирование, – рассуждал он, в душе сопротивляясь своим же выводам. Вбухивают в это кучу денег, средств. Ради чего? Ради тех же самых средств, но уже для себя самих, только в большем количестве. Вот и вся схема. Верхушке пирамиды этого хватает. Но ты забываешь, Грэсли, – говорил он себе, главная цель – это власть! Власть над всеми, желательно: это и есть та самая – темная сторона Матрицы. Да, вначале ты подчиняешься, а затем уже сам следишь за тем, чтобы и все вокруг не нарушали этих правил, иначе – осуждение, наказание, игнорирование, в лучшем случае. Ты – никто вне системы. Тебя не существует: либо ты играешь в эту игру, либо находишься на обочине – вне общества и всех его поощрений в виде различных «лакомств». Цирк, да и только, одним словом: прыгаешь, вертишься, извиваешься всю жизнь. Мы заглатываем наживку и гордимся тем, что нас поймали. Но ведь это я про них – тех, кто живет в западной части государства, – продолжал он. А Мэрдон как будто говорил про нас, обозвав меня ненормальным, потому что я думаю иначе среднестатистического индивидуума. Выходит, что норма – это и есть Матрица? Но, исходя из этого, в чем наше различие с зеркальной планетой, которую мы считаем, в технологическом смысле, находящейся на более низком уровне? Это различие с нами – известный факт. Но если я считаю, что происходящие там события, дошедшие уже до военных действий, смогут в будущем быть отзеркаленными на моей родной планете, то получается, что я не могу быть уверен в моральном, этическом, духовном превосходстве нас над зеркальной планетой, то есть, над теми, кто живет на ней? – спрашивал себя Грэсли. Этот вопрос он никогда не задавал себе до этого последнего разговора с Мэрдоном. И сейчас как будто боялся заглянуть поглубже в себя, чтобы не увидеть там отражение тех же самых проблем, из-за которых он и взял эту чертову командировку, чему сам уже был не рад. Может быть потому, что не имел никакого желания встречаться со своим прошлым и, возможно, с теми, с кем уже давно были разорваны все связи, имея в виду город, в котором он когда-то родился и людей, некогда знакомых ему. Хотя, вначале он хотел посетить западную часть, именно то место, где происходили открытые агрессивные действия. Но не сказал, конечно, об этом Стиполу – своему шефу, потому что он точно не отпустил бы туда его одного, по крайней мере, приставил бы к нему роту солдат, а на фига ему подобная массовка в таком тонком деле. Но он не мог переключить свои мысли от возникающих все отчетливее параллелей с зеркальной планетой. Старательно пытаясь отстраниться от них, он повторял про себя, как заклинание: «Нет, и еще раз нет: мы более развитая космическая цивилизация, достигшая несравненно высших успехов в медицине и в физике, и в космологии». Он знал из доступной ему информации о «достижениях» космических двойников на той планете и то, что они мечутся в поисках «зеркальных миров», как это называют на своем научном языке, а на самом же деле они ищут планеты, подобные их собственной. И, будучи достаточно объективным, нужно признать, что кое-что они все-таки поняли. Например, то, что зеркальные миры могут влиять на изменения гравитации. И самой главной, по его мнению, была их догадка о том, что они не имеют возможности увидеть подобные планеты, сидя дома, то есть, со своей собственной планеты, но хорошо понимают, что зеркальный мир так же может влиять симметрично на все то, что происходит на их планете. Им хорошо известно, что расстояние от объекта изменяется с той же скоростью, с какой расширяется Вселенная, так как это для них является одним из коэффициентов, используемых для описания расстояний в миллионы световых лет. Наверное, по этой причине они ищут те планеты, которые были бы к ним ближе. И нашли сходство с одним желтым карликом, имеющим похожий орбитальный период. Он находится на расстоянии в 3000 световых лет. Затем они обратили внимание на планету со схожим периодом вращения, обозначив ее как Kepler-452b. Сколько было подобных Kepler(ов), он устал считать. Грэсли даже пожалел, что не может предложить им иной способ поисков, ведь то, как действуют они – это все равно, что искать иголку в стогу сена (по их же поговорке). Известно, что только в диске Млечного Пути находится минимум 17 миллиардов планет, которые имеют примерно такой же размер, как их планета и, возможно, такой же тип жизни (на некоторых, конечно), как их собственный. Но его почему-то порадовал сам факт того, что они ищут зеркальную планету, ведь их представления о скорости фотона никак не нарушаются при этом, и теория зеркального мира вполне вписывается во все известные достижения физики, включая сюда и ее квантовое направление. По сути, они на правильном пути, и радуются, как дети, что планета под их кодовым обозначением KOI-456.01 может быть вполне пригодной для жизни, так как вращается вокруг звезды, похожей на их собственный источник света. Она им напоминает зеркальное отражение их планеты, и самое важное то, что она излучает свет в оптическом спектре, а не в инфракрасном, что говорит о ее пригодности для жизни. Тот азарт, с которым они ищут планету подобную своей, наводил его на мысль, что они, возможно, ищут запасной дом для себя, не вполне доверяя разумности собственных правителей или тому государству, ведущему агрессивную политику и пытающемуся захватить власть над всей планетой. Понятно, что это нравится не всем, из-за чего то тут, то там вспыхивают войны. К этому печальному выводу привело его изучение истории того государства, которое постоянно вынужденно было отражать попытки захватить и уничтожить его, по крайней мере раз в 100 лет это происходило точно. Он называл его Первой Империей, Второй Империй, опираясь на ту же историю. Вероятно, сейчас можно было бы сказать Третья Империя, но по его наблюдениям, они еще сами до конца не решили – кто они на данном историческом этапе. Грэсли заинтересовало именно это государство, потому что там происходило обострение на окраинах, перешедшее в настоящую войну. Вначале он искал просто аналогии с ситуацией на его планете, но потом так увлекся, будто интересным романом, от которого трудно оторваться. В любом случае ему приходилось это изучать, так как предстояла поездка туда, где он надеялся найти ответ на самый главный вопрос: «Почему так случилось?», имея в виду уже свою планету, которая является зеркальной по отношении к той.
Но сегодняшний вечер он хотел провести с Никией. Она не знала, куда именно он отправляется, потому что Грэсли не хотел говорить ей об этом и попросил Мэрдона молчать тоже. Наслушавшись от него всевозможных страшилок, он опасался, что фантазия у Никии гораздо обширнее, чем у Мэрдона, и не желал подвергать ее волнениям. Хотя, весь ужин на террасе под светом искусственных звезд, она пыталась узнать от него подробности о его командировке, применив все свои чары, чтобы одурманить его сознание. Но когда ему это стало надоедать, он закрыл ее прекрасный рот поцелуем и больше они уже ни о чем не говорили. В один из самых чудесных моментов у Грэсли промелькнула мысль, что он так неистово еще никогда не обладал ею, как будто делал это в последний раз, словно прощался с ней навсегда. Но эта мысль скоро улетела, так как Никия умела очень искусно гасить в нем любые абстрактные размышления, приводя его в состояние полной отрешенности от бренного бытия. Если бы у него имелись крылья, Грэсли сказал бы, что они летали вместе. Такой телесной легкости после взлета на ту самую высоту, с которой тебе понятно всё об этой жизни без всяких слов и формул, и ты становишься слаб и нежен до предела, он еще не испытывал. Это Грэсли и называл легкостью.
Потом он стоял у окна и смотрел на звезды, а звезды смотрели на него, так ему казалось. Никия в это время плескалась под душем и пела какую-то детскую песенку. Он не знал, почему она это делала всякий раз, и песенка была одна и та же. Как-то он даже спросил ее об этом, и она засмеялась, так и не ответив на его вопрос, но ее смех в тот момент был настолько звонким и открытым, что он подумал: «Так могут смеяться только дети». И на самом деле в Никии как будто сохранился ее внутренний ребенок, который встречается у всех, но он прячется, а вот Никия не могла спрятать его от Грэсли. И теперь он тоже чувствовал себя счастливым. Может быть, предстоящий момент разлуки острее сделал его чувства, но таким открытым он себя не помнил.
– Ты будешь скучать по мне? – зачем-то спросил он Никию.
– Я буду считать дни, часы, минуты, сидя в кресле, и не сдвинусь с места, пока ты не откроешь дверь и не предстанешь предо мною.
– Не надо таких жертв. Мне достаточно просто знать, что ты меня ждешь.
Он подошел к ней и, взлохматив ладонью ее пушистые, мягкие волосы, прижал ее растрепанную голову к своей груди, и поцеловал ее в макушку, как делала его мама, когда он был совсем маленьким.
4.
Грэсли сравнительно быстро добрался до границы, которая теперь существовала между некогда единым государством. Многие считали ее условной, так как не могли еще до конца поверить, что подобное разделение может как-то затронуть их устоявшееся представление о едином народе. Кто и когда внушил им такую мысль, Грэсли не знал, но сам он всегда чувствовал эти различия, и они были связаны не столько с языком, сколько с менталитетом. Но когда он пытался донести до оппонентов, насколько опасна сложившаяся ситуация на западных окраинах, на него смотрели кто с удивлением, кто с иронией и только за редким исключением были те, кто искренне хотел знать, что там происходит. Однако даже сам Грэсли не представлял себе, что на самом деле это носит уже необратимый, по многим параметрам, характер.
Неожиданности начались сразу при пересечении границы. Его поразило большое количество военных, форма которых имела свои особенности, по крайней мере, он никогда не видел таких шевронов, нашивок со странными знаками, имевшими, по всей видимости, свою символику, значение которой ему было неведомо. Они стояли так, словно вросли в землю: неподвижно и с какой-то напряженной решительностью, он бы сказал, пугающей, как будто окаменевшие статуи. Двое из них, наверное, старшие по званию, находились рядом с воротами, по краям которых была натянута металлическая проволока, уходящая куда-то далеко, и где она заканчивалась – неизвестно. Всё это навивало нехорошие мысли, так как было непонятно, что это: лагерь для отбывающих свой срок заключенных или территория опасная для жизни по причине радиации или химического заражения. Один из охранников потребовал у него документы (это было сказано именно таким тоном), но тот, кто стоял рядом с ним, как будто не понимал или делал вид, что не понимает языка, когда Грэсли обратился к нему.
– Вы не можете пересечь нашу границу, потому что не владеете государственным языком, – отрапортовал он, даже не глядя на него, а куда-то в сторону, словно там находился тот, кто подавал ему знаки или каким-то другим образом руководил им, хотя, правильнее было бы сказать – управлял.
– Каким языком? – переспросил Грэсли, не веря своим ушам. Какого государства?
– Вы представляете угрозу для населения этой территории.
– Так уточните все-таки: территории или государства. И в чем заключается угроза? Я – ученый, химик, и меня интересует всего лишь химический состав почвы, в целях научных исследований.
– Это представляет государственную тайну.
Голос, произносивший все эти слова, был абсолютно без эмоций, как будто это речь робота, записанная на магнитофон, и при нажатии кнопки вылетают определенные фразы, а стоявший перед ним тип просто открывает рот. Жуткое ощущение, – отметил он про себя. С таким же успехом можно разговаривать со стеной. Вдоль всей ограды стояли вооруженные солдаты, глядя на которых можно было подумать, что все они близнецы. Может, конечно, ему это показалось, но такого обмана зрения за ним не наблюдалось раньше. Что давало повод так думать? Естественно, не одинаковая форма, его поразили именно лица, казавшиеся одинаковыми, или выражение их сбивало его с толку, потому как оно точно было одинаковым, то есть, ничего не выражавшим вообще. Такое трудно представить, но так и было. У него промелькнула мысль, что они ненастоящие, вроде манекенов, и нужны только для создания массовости. Те, что были перед ним – это актеры, а там дальше – массовка. Воображение его разыгралось, и он стал думать, что снимается какое-то кино: сейчас режиссер махнет рукой, и всё закончится. Откроются ворота, и его пропустят на территорию. Но ничего подобного не произошло. Это была реальность, в которую ему не хотелось верить до последнего, а именно – до того момента, когда металлический голос произнес: «Следующий». Он отошел в сторону, но не очень далеко, чтобы иметь возможность слышать, как будут разговаривать с другими прибывшими, которые тоже попытаются перейти этот рубеж. Как он и предполагал, всё произошло по схеме: те же вопросы и те же ответы с той стороны, хотя, набор слов прибывших был разным, но это не имело никакого значения. Удивило его то, что один из этой очереди все-таки прошел. И причина заключалась в том, что он говорил на каком-то странном языке, которого Грэсли не знал, но некоторые слова были понятны ему, потому как походили на знакомую речь, но казалось, что они каким-то образом переделаны, перекручены. Его не покидало ощущения абсурда всего происходящего. Однако он попытался пойти другим путем и попросил встречи с тем, кто является главным в этом шапито, как называл про себя всю эту проверку с утверждением на причастность его к угрозе. Чего они боялись, и что на самом деле им угрожало, понять было невозможно.
Нет, он не ошибся в своих предположениях, потому что на свой вопрос:
– Могу ли я поговорить со старшим по званию?
Он услышал уже знакомый ему текст:
– Вы представляете угрозу...
И дальше, как по писаному. Тупик. Получалось, что его командировка, еще не начавшись, уже закончилась. С этим он смириться не мог и потому решил, что отправится в другую сторону – на восток, на юг, к чертовой бабушке, но назад с пустыми руками не вернется. Это было бы полным поражением, а отступать он не привык. Хорошо, что можно было хотя бы уехать из этого гиблого места, потому что стрелять в спину тому, кто «представлял угрозу» они еще не додумались, к счастью. Но может быть это потому, что он и не пытался туда проникнуть, а если бы попробовал это сделать, то неизвестно, что из этого получилось бы. Глядя на их лица и глаза, не выражающие ни единой мысли, он физически чувствовал некую опасность, исходящую от этих существ.
И вот – всего каких-нибудь тысячу километров и он – дома (когда-то это и в самом деле было его домом). Здесь еще не наблюдалось границ и автоматчиков, и колючей проволоки тоже не было, что даже подняло немного его настроение и поселило в нем надежду на то, что можно будет пообщаться с нормальными представителями разумной расы. Нужно кого-нибудь найти из старых знакомых, – решил Грэсли, и начал вспоминать, кто и где жил в то время, когда он проживал и учился здесь. Но прошло столько времени с тех пор, и возможно многие разъехались. Первым, кто пришел на ум, был Крислин, который жил рядом со школой, а ее он нашел довольно быстро, так как она находилась в центре города. Да, там, в сущности, ничего и не изменилось. На улицах, правда, было не слишком многочисленно, если не сказать, что почти пусто. А те, кто попадались ему на глаза, как будто все куда-то спешили, и вид у них был какой-то озабоченный, вроде того, какой бывает, когда ты погружен сам в себя – в свои мысли. Да, именно так, и это, конечно, удивляло, ведь он помнил другим этот город и тех, кто в нем жил раньше, как говорили: на «расслабоне», будучи жителями солнечного приморского городка, что уже само по себе давало право чувствовать себя счастливым. Или ему тогда так это казалось? Наши воспоминания слишком субъективны, – думал он, нажимая кнопку звонка на панели, находящейся у входа в квартиру (как он еще запомнил номер ее, удивляло самого Грэсли). Но когда ему открыл дверь незнакомый мужчина, он не сразу узнал в нем Крислина, и не потому, что тот слишком изменился внешне за эти годы, но было в нем что- то странное, вернее, отрешенное, как в тех, кого он встретил на улице.
– Привет, Крислин, – сказал, улыбаясь Грэсли. Ты не узнаешь меня?
Ответом ему было молчание.
– Ты ведь Крислин? – спросил он, усомнившись и растерявшись от такого приема.
– Я – Крислин, – последовал ответ, и снова молчание.
Да, так мы далеко не уедим, – подумал он, решив не сдаваться:
– Мы же сидели с тобой рядом в первых ступенях школы. Ты же должен об этом помнить, если ты – Крислин.
– Я – Крислин. Я ничего не помню.
– Ну, давай вспоминать вместе, – предложил Грэсли, понимая: что-то здесь не так. В дом, надеюсь, впустишь меня?
Крислин посторонился, пропуская его в квартиру.
– Довольно уютно, только чего-то не хватает, не могу понять, чего именно, – сказал Грэсли, войдя в комнату. Ты живешь здесь один? – поинтересовался он.
– Мне никто не нужен.
– Скажи мне, приятель, а ты давно был в Центре?
– Мне не нужно туда.
– Это ты сам решил или кто-то подсказал тебе? – спросил он, начиная понимать, что разговор как-то не клеится, потому что Крислин отвечал на его вопросы односложно. И что самое странное: в нем как будто напрочь отсутствовали эмоции: ни отрицательных, ни положительных – зеро.
– А кто тебе сказал, что не нужно ехать в Центр? – не унимался Грэсли. Кто-то приезжает сюда в город из западной стороны?
– Да, приезжают: рассказывают нам правду.
– Представляю – какую.
– И Марин оттуда, – добавил Крислин к своему ответу.
– А кто такой Марин?
– Поводырь.
– А ты что нуждаешься в поводыре? Плохо видишь?
– Он сказал, что мы все здесь слепые, а он – наш Поводырь теперь, и поведет нас к свету. А еще он оставил многим свое отражение, чтобы мы не потерялись без него и не сошли с правильного пути.
– Это как? Объясни мне неразумному: что такое отражение?
– Ты вдеваешь эту штуку сюда (он подошел к компьютеру и вдел в него флешку). И Марин появляется и начинает рассказывать, что нужно делать. В одно и то же время мы все должны вдеть эту штуку сюда, и он будет с нами.
– Да, фигово, мой несчастный Крислин.
– Я – счастлив, – отрапортовал тот, повторив еще раз: «Я счастлив!».
– А так сразу и не скажешь, – поёрничал Грэсли, но был не понят. Покажи мне его, – попросил он Крислина.
– Нет, сейчас нельзя. Только в 14.00 он появляется.
– Брось, дружище, он появляется в любое время, когда ты эту фигню засунешь в этот ящик, висящий на стене. А теперь скажи мне, почему все-таки тебе не нужно ездить в Центр?
– Потому что здесь – свет, а там – тьма. Империя должна быть разрушена! – заорал он, и в его голосе появилось что-то истерическое.
– Да, в истории одной известной мне планеты тоже был такой деятель, который постоянно повторял: «Карфаген должен быть разрушен». Его звали Марк Порций Катон. И он был зациклен на этом. Вот что делает ненависть... Однако в Космосе ничего не меняется...
Интересно, почему он назвал нас Империей? – подумал Грэсли, ведь это на зеркальной планете так называют то государство, за которым я веду наблюдение.
– А ты помнишь нашу учительницу по химии? Мы дразнили ее «чучей», потому что она повторяла постоянно слово «учти»: «Учти, Крислин, еще одна подобная выходка, и я постараюсь, чтобы тебя исключили из школы. Учти». Это когда ты принес лягушку и засунул ей в сумку, а она полезла туда рукой и закричала, как сумасшедшая.
На лице Крислина промелькнула улыбка. Он это заметил и попытался расшевелить его извилины в нужном направлении:
– А помнишь, как ты залез на крышу и не мог слезть оттуда сам?
– Я – Крислин. Я ничего не помню.
– Да, круто же тебя обработали. Даже не знаю, что делать с тобой. Может, поедешь со мной в Центр? Сам увидишь, как там хорошо и красиво.
– Империя должна быть разрушена! Тьма! Тьма! Тьма!
– Ну, да, ну, да – полная тьма в сознании. А таких, как ты, которые верят в этого самого Поводыря, пастуха вашего (вы же – как стадо баранов), много таких, как ты, уверивших в него?
– Есть такие, как я, а есть те, кто хочет жить во тьме. Поводырь говорит, что они со временем исчезнут, потому что не нужны.
– Кто бы сомневался. А ты можешь меня познакомить с этой вашей высшей кастой «светлоликих»?
– Нет, потому что ты оттуда, где тьма.
– Ну, заладил. Это вы тут во тьме, вот и Поводырь вам нужен – слепым. А я, как видишь, без поводыря обхожусь, сам по себе – свободен: езжу, куда пожелаю, делаю, что хочу и живу, как нравится мне, а не по указке какого-то там мудилы-поводыря. Неужели ты не помнишь, как здесь было хорошо раньше, до всего этого маразма, о котором ты мне поведал? Мы лазали по деревьям, купались в море...
– Этого ничего не было. Империя завоевала нас, и теперь мы должны освободиться от нее.
– Когда это произошло? Я чего-то не знаю? Что-то пропустил по своему недомыслию? Мне всегда казалось, что вы не боролись за свою свободу, вас просто никто не держал: ушли, так ушли. И кому вы были нафиг нужны все эти годы, пока крыша у вас не поехала, и мы не стали думать, чем это грозит нам самим? Прости меня, дружище, но я ни разу за это время даже не вспомнил о тебе, не говоря уже о том, чтобы тебя завоевывать. Ты ответь на мой вопрос: когда мы вас завоевали?
– 300 лет мы боремся с Империей за свою свободу.
– Бедный мой Крислин, вы должны освободиться от своего Поводыря, который ведет вас к краю пропасти. Ты болен, Крислин. Но я пока не могу тебе ничем помочь, потому что ни черта не понимаю в этой вашей жизни, кроме того, что это все похоже на компьютерную игру. Вы живете в ней, подцепив компьютерный вирус, запущенный какой-то сволочью. И самое страшное: все вы не понимаете даже, что эти приемы программирования, отработанные на вас, стары, как мир. Все ваши тоталитарные секты и деструктивные культы, в которых вы погрязли по уши, отрекшись от своих традиций и верований, привели вас к этому естественным образом. Если я тебе начну рассказывать, как это делается, ты, во-первых, не поверишь мне, а во-вторых, не поймешь, потому что там у тебя в башке стоит блок. Это вроде стены непробиваемой: стучи не стучи – бесполезно. Скажи, Крислин, тебя заставляют ненавидеть меня и таких, как я?
– Поводырь говорит, что вы – низший слой, которым нужно удобрять землю, чтобы на ней выросли цветы будущего. Мы – настоящие, правильные. А вы – неправильные.
– Ясное дело, куда уж нам, – с горечью сказал Грэсли, понимая, что дальнейший разговор бесполезен.
Он ушел от Крислина с таким чувством, как будто у него отняли последнюю надежду на то, что разум – основное достоинство мира, в котором он живет. Грэсли пошел к морю, чтобы бушующий там ветер охладил его голову, в которую так и лезли мысли: одна страшнее другой, потому что он не был готов к такому результату. Да, предполагал что-то подобное, но, во-первых, все-таки в западной части, а не здесь, а во-вторых: не до такой степени падения. Шторм на море становился сильнее, можно было подумать, что Грэсли имел к этому какое-то отношение, потому что кипящая в нем негативная энергия, казалось, способна была разворотить горы – не то, что поднять волны. Он ходил по краю берега, принимая на себя эту разъяренную водную стихию. Мокрый, дрожащий от холода, он как будто желал этого сам, чтобы тело его приняло на себя то, что мучило его внутри. Когда-то он любил это море и этот город, и тех, кто в нем жил. А теперь у него осталось только море: оно никак не менялось, оно не предавало его. Да, у Грэсли было такое чувство, что его предали. Хотя, он давно не общался со своими прежними приятелями, так как слишком разные у них были интересы, и не осталось ничего, что могло хоть как-то объединять, разве только воспоминания, но, тем не менее, в глубине души он ощущал себя частью этого пространства, которое сейчас выбросило его из себя – извергло, исторгло. Неужели дело было в Крислине? – думал он. Ведь существуют другие, кроме него, и я не знаю ничего о них, а делаю какие-то выводы. В конце концов, это ненаучный подход. Но эмоции заглушали в нем голос разума. И ощущение собственной беспомощности смешивалось почему-то с чувством вины, как будто от него что-то зависело в тот момент. Что? Как он мог рассказать им о том, что существует интегральное нейропрограммирование, в котором используются разные модели воздействия, например, такие как: передача невербальных сообщений, внедрение изменений в сознание и поддержание мотивированной среды. И в этом задействовано множество знаний: от кибернетики до терапии. Они таких слов просто не поймут, да и не захотят понимать. Множество техник используется как для индивидуальной работы, так и для групповой, благодаря которым индивиды совершают определенные действия: те, которые от них требуются. Кому требуются? – вот вопрос.
Он вспомнил разговор с Мэрдоном перед своим отъездом по поводу программирования, то есть, контроля и влияния, когда он спорил и возмущался подобными методами, даже самой возможности их использования, ибо считал это неэтичным. На что Мэрдон коротко ответил: «Если не мы, то другие...». Теперь он понимал это, взглянув на все иначе: те «другие» действительно существуют и работают в своих интересах, пока Грэсли и такие как он занимаются чистой наукой, как будто она бывает в идеале таковой. Да, способ контроля действий, изучение поведенческих особенностей и их интерпретация, как и выбор путей преобразования действительности – всё это существует и, оказалось, не только в теории. Он прекрасно знал, как ученый, что индивид не может воспринимать окружающий мир объективно, так как пропускает его исключительно через призму своего собственного жизненного опыта, и в связи с этим, установившихся личных принципов, убеждений, привычек, наконец. А если учесть все это и понять: как тот или другой индивид, со свойственными ему особенностями, пропускает через себя информацию. А затем, если сконцентрировать внимание на том, что именно представляет для него особую важность, то, используя определенные приемы, от него можно добиться всего, чего угодно. Но вначале нужно найти эти особенности. Знал он и о том, что ключей доступа к сознанию индивидуумов множество: иногда одна-единственная вещь или брошенная, как будто случайно, фраза, может заставить его совершить нужное действие, которое он вполне примет за свое собственное желание. Даже звуковые и визуальные эффекты способны глубоко вторгнуться в мозг и установить там нужную информацию, и зародить необходимую мысль. Для того, чтобы воспользоваться подсознанием, необходимо лишить индивидуума воли (он вспомнил о манкуртах в этот момент). Конечно, для начала нужно отвлечь внимание, а затем ввести в состояние шока, а после этого под давлением заставить совершать определенные поступки, необходимые для манипулятора. Здесь можно взять для примера то, что происходит на зеркальной планете. Информация передается незаметно, внушая ему направление его поведения, а потребитель этой информации думает, что к этим действием он пришел сам. При полном зомбировании затормаживаются процессы в мозге, какие-то участки его продолжают функционировать в том же режиме, а вот те, которые отвечают за волю и за принятие собственных решений становятся абсолютно бесконтрольными, когда испытуемый выполняет указания, но не может осмыслить полезно это или вредно, то есть, хорошо это или плохо. Но действие, которое запрограммировано, он в любом случае совершит, даже если ему потребуется для этого умереть. Потому что зомби – это индивид с подавленной волей, он не принадлежит себе самому, но понять этого уже не способен.
И Грэсли опять вспомнил кадры того странного шествия, которое он наблюдал, просматривая видеоряд с зеркальной планеты. Да, когда работают сильные эмоции, гораздо проще манипулировать сознанием: чем они сильнее, тем легче, потому что срабатывают предложенные шаблоны, особенно хорошо работающие в толпе: все бегут – и я бегу, все бьют – и я бью, все скачут – и я скачу. Получается так: сначала делаю – потом думаю. Конечно, это же очевидно, что эмоционально включенный в ситуацию индивид не способен оценивать ее адекватно. Противоядие этому – лишь одно: контроль ситуации, когда ты мысленно выходишь из нее и смотришь на все как бы со стороны. Но для этого нужно иметь привычку рационально мыслить.
Да, изменение сознания – это целая наука: нахождение ключа к манипулированию, а так же искусство самого манипулирования, посредством собственного поведения испытуемого, используя при этом любые точки, включая болевые (в психическом смысле), вычленив их из глубины его подсознания, возможно даже при помощи гипноза или другим способом. Тем, кто этим занимается, известны все коды манипулирования и управления реальностью. Значит, Мэрдон был прав, – думал Грэсли, сидя у горящего камина, так как весь промок и продрог после своей прогулки по берегу моря. Его знания впервые не давали никаких практических результатов: у него были только голые факты. Он даже завидовал сейчас тем, кто живет, не зная всего этого и не догадываясь, на что способен разум, если поставить перед ним цель разрушить что-либо, будь то неживое или живое. Может быть, впервые Грэсли ужаснулся тому, что все зависело от того, кто владеет этими знаниями. Увы, сила не имеет сама по себе негатив или позитив – она нейтральна, и только направленная кем-то она может нести или зло, или добро. Точно так происходит с наукой и со знаниями вообще. Разум дан как хорошим, так и плохим, но, к сожалению, подлецы более изощренные в использовании чьих-то идей для своих целей. И пока ты, Грэсли, занимаешься чистой наукой, как ты всегда считал, кто-то уже управляет миром, используя все возможные средства и не озадачиваясь вопросами морали. Он вдруг вспомнил одно изречение, которое именно в этот момент явилось к нему, как ответ на все его метания: «Ты должен сделать добро из зла. Потому что больше его делать не из чего». С одной стороны это попахивало полным отчаянием, а с другой подводило его к заброшенной им теме: перехода негативной энергии в позитивную. Ему приятно было об этом думать так, как приятно бывает мечтать о чем-то, понимая, что это маловероятно, но очень хочется. Подобное как раз было скорее из этой серии. Но для этого тебе потребуется вычленить одно из другого, разделить их. А всегда ли ты можешь отличить добро от зла, если для одних добром является то, что для других является злом? Он вспомнил об этом в связи с просмотром зеркальной планеты, где шла война, в какой-то мере гражданская. Хотя и с вмешательством внешних сил не обошлось тоже. Именно это обстоятельство делало ее более запутанной и еще более трагичной. Ибо добро и зло настолько смешались, что представляли уже из себя нечто неразделимое, как будто спаянное воедино, переплетенное между собой так, что отодрать их друг от друга можно было только с кровью, с мясом, с болью и со слезами. Но сейчас он просто запрещал себе думать об этом. Причиной чему было то, что ища аналогии зеркальной планеты и своей родной, он пришел к неутешительному результату, от которого ему стало страшно, и хотелось куда-то уехать, сбежать, исчезнуть хоть на время. Но где он мог найти такое место, чтобы отсидеться, когда за ним следом неслись его мысли, от которых он не мог избавиться, потому что они требовали от него решения. А его не было. Именно поэтому он уезжал из этого города, из этой непонятной для него жизни, в которой существовали те, кто не знал ни о какой другой, по своей ли воле или по чужой, теперь уже было не столь важно, ибо случилось то, что случилось. И пока он не знал, что делать с этим, ему ничего другого не оставалось, как постараться успокоиться, потому что эмоции – не лучший советчик в таких вещах.
Грэсли очень не хватало сейчас рядом Никии, которая могла бы вернуть его в то состояние, из которого его выбила так неожиданно навалившаяся новая реальность. Но там, откуда он приехал, в центре страны, не знали или просто не хотели знать о ней, не задумываясь над тем, чем это может грозить каждому из них лично в будущем, от которого они пока далеко, как может кому-то показаться. А когда он просто пытался завести разговор на эту тему, от него шарахались, полагая, что он зациклен на этой своей идеи, которая существует только в его голове, а на самом деле – ничего страшного не происходит. Да, пока ты не увидишь это сам. Он уже сейчас думал о том, как ему начать разговор с шефом и что сделать для того, чтобы ему поверили. В конце концов, пусть вышлют комиссию, если им недостаточно его данных. Но не хотелось угадывать, что будет, он слишком устал от того, что есть, чтобы еще больше напрягаться, прогнозируя будущее.
Да, Никия была бы очень кстати теперь, – переключился он на приятные воспоминания. Она – глоток живой воды, свет в темную ночь. Ему приходили в голову разные нежные слова, которых он не говорил ей, когда она была рядом. Разлука делает нас сентиментальными, – думал Грэсли, закрыв глаза, чтобы быстрее наступила ночь-сон. Но этого не происходило почему-то. Может быть, как раз потому, что он вспомнил о Никии, а с ней вряд ли уснешь, разве что после долгих объятий и поцелуев, переходящих в более тесное слияние тел и душ, если верить, что душа существует. Он верил в то, что есть вечная, высшая энергия, к которой мы, как вечные души, принадлежим. Эта духовная энергия находится очень далеко, по крайней мере, за пределами Матрицы, о которой на планете знает даже ребенок, но высшая сила действует посредством своих энергий, и он никак не мог связать это с Матрицей. Что такое – я? – размышлял Грэсли, находясь уже в переходном состоянии своего сознания в сон, когда к нему и приходили всегда неожиданные мысли. Я отождествляю себя со своим телом, потому что, думая или говоря о себе, я думаю именно о теле, полагая, что это и есть я. Кто-то из мудрецов говорил, что он – это Космос. А что означает Космос, как ни упорядоченную систему, в отличие от хаоса? Да, в Космосе все гармонично, все имеет свой смысл и свою логику, даже свои законы. Но закон – это не вера. Он все-таки ближе к Матрице, то есть, к материи. А если мы – вечные души, свободные от рождения до смерти, хотя некоторые утверждают, что ее нет, но тогда тем более: выходит – мы здесь лишь на время, и возможно, что на это самое время мы просто увлеклись играми этого мира, приняв его иллюзии и подчинившись им. Мудрецы говорили: «Ты не тело, твой истинный дом – не здесь». А где? – хотелось бы знать... Но душу невозможно измерить. А Матрицу можно, хотя это и иллюзорная вещь. Странно получается. Бога невозможно измерить, потому что Он не подлежит измерению, а там, где есть возможность или хотя бы попытка измерить – там правит Матрица. Значит, где есть она, там нет Бога, ведь даже попытка его познать, уже означает попытку измерить, а это невозможно. Что – не Бог, то – Матрица, – сделал вывод Грэсли, хотя, это сделали задолго до него. Он где-то слышал, что если Бог – это энергия, то мы – его атомарные частицы, то есть, в каждом из нас Он присутствует. Это похоже на то, как маленькая капля обладает свойством целого океана, так понятней, наверное. Но если Бог – абсолютная свобода, то получается, что и его атомарные частицы так же независимы? Я свободен! – сказал он вслух и повторил еще раз: «Я свободен!». А что ты радуешься? Ведь если это на самом деле так, то ты и только ты ответствен за все, что с тобой происходит. Ты сам свободно выбираешь свой жизненный путь и получаешь результат того, что выбрал когда-то. Это же вполне логично. Матрица мне представляет тело, в котором я существую. А сама она – всего лишь набор каких- то условий, которые формируют, строят по кирпичику мою жизнь. А где же тогда моя свобода, если мой разум подчиняется тем стереотипам, которые создает Матрица: все эти правила, законы, нормы поведения? С одной стороны, ее нельзя ни почувствовать, ни увидеть, ни сломать, если тебя что-то не устраивает, ни выйти из нее, потому что она находится за пределами физического мира. С другой стороны, она существует в моей голове. Выходит, что все это – театр, все придумано во мне, мной, поэтому я и не чувствую ее контроля над собой, хотя все подчинено ей. Но многие даже не верят в существование Матрицы, считая себя полностью свободными, как только что я сам повелся на эту иллюзию. На самом деле мы сами создаем себе сети Матрицы, сами плетем их, обожествляя материальный мир, ибо нам нравиться быть и иметь (деньги, машины, богатство). И это – ловушка Матрицы, потому что именно она дает нам понимание: как правильно двигаться, дает направление – куда именно идти, чтобы попасть в то нужное место, где можно взять и иметь, деньги, например. Или она подскажет – как пройти на ту нужную улицу, или в какой дом войти, чтобы встретить того, кто нам будет необходим по жизни. Если мы согласились играть в эту игру, то нам не обойтись без Матрицы, но сыграв один раз с ней, ты захочешь еще и еще, ты пожелаешь все время выигрывать в этой жизни. И ты уже никуда не денешься от нее.
В чем тогда твоя свобода, Грэсли? – спросил он у себя или это спросили у него, он уже не понял, потому что спал.
5.
Разъяренная толпа сносит с постамента памятник, обмотав его перед этим веревками. С гиканьем, воплями, воем они выкрикивают одну и ту же фразу, славящую, как понял Грэсли, их страну и их героев. Кто эти герои? Чаще всего повторяется одно имя, которое произносится особенно громко и в каком-то истерическом угаре. Сваленный памятник, лежащий уже на земле, крушат дальше с радостным остервенением, разбивая его на куски чем-то металлическим и тяжелым, и вообще используя все, что попадается им под руки, вплоть до палок. Это похоже на племя дикарей, кружащее в безумном танце вокруг поверженного врага. Они снова и снова выкрикивают те же самые слова, которые он уже слышал раньше, и смысл их привел его в ужас еще тогда, потому что они призывали смерть на тех, кто жил в соседнем с ними государстве. И было в этом что-то напоминающее пещерный обряд из далеких времен, когда-то бывших на той планете. А имя, которое они повторяли, как выяснил он, принадлежало давно умершему – бывшему нацисту, служившему вождю нацистов, напавших на Вторую Империю, в состав которой тогда уже входила и западная часть территории, что не помешало ему (этому «герою») выбрать сторону врага в той Большой войне. Именно его они почитали богом и поклонялись ему. Он был главным героем из числа тех, кого так неистово славили его последователи. Грэсли удивляло то, что они почему-то выбирали на роль своих героев именно таких ничтожеств, выдергивая их имена из истории, которая была общей с Империей. Веками эти народы жили вместе, и в разные периоды с той стороны были и настоящие герои, воевавшие против врагов и покрывшие себя славой, но о них не то, что забыли, их теперь считали здесь предателями. Будучи объективным наблюдателем, он помнил, что из этого народа так же вышло много известных личностей, правда, происходило это в то время, когда данные территории входили в состав Империи. Получалось, что только тогда проявлялось в них то лучшее, что теперь наглухо заколочено в их памяти ржавыми гвоздями, и стерто в сознании всё то, что вело их к созиданию. В остальные периоды истории силы разрушения брали над ними верх. Считая подобный внутренний раздрай волей, они проносились по этой земле, подобно смерчу, уничтожая всё вокруг и погибая под обломками руины, что уже можно назвать саморазрушением, ибо, находясь в этом угаре, ведомые очередным «героем», словно не ведая, что творят, они каждый раз как будто впадали в беспамятство. Странно, что это повторялось с какой-то губительной периодичностью.
Но почему они все это совершают в темноте? – думал Грэсли, смотря на то, как рушат в очередной раз свою историю эти странные существа, вроде бы считающиеся разумными в биологической цепочке. Он не понимал, зачем они это делают, но чувствовал невероятную агрессию, исходящую от них. И, движимые ею, они упивались своей силой и той разрушительной энергией, которая закипала в их крови и сплачивала между собой, сбивая в одно стадо. Да, он не оговорился, потому что они мало чем уже напоминали разумных существ. Если бы он был доктором или имел хоть какое-то отношение к медицине, то мог бы сказать, что их накачали наркотиками. Но существовал еще один вариант из области психиатрии – они безумны или искусственно введены в состояние безумия. Ему было известно, что приемы нейролингвистического программирования используются в некоторых религиозных культах для обращения в него и для последующего контроля над неофитами. Но в данном случае был возможен какой- то культ, объединяющий сторонников одной идеей, которая внедряется в подсознание, погружая участников в подобие гипнотического транса. И для достижения такого психического состояния могут быть использованы разные приемы. В том числе и вот это подпрыгивание на одном месте. Зачем они это делают, или правильнее сказать, для чего им предложили это делать? Это объясняется очень просто: главный эффект от скаканья заключается в том, что во время этого процесса кровь от головы отливает на максимально возможное расстояние. И поэтому из-за недостаточного кровоснабжения мозг способен воспринимать адекватно исключительно короткие, примитивные по своей сути, и желательно ритмические формулировки, которые не допускают никакого двойного толкования. И как конечный результат – эти формулировки уже ничем не вытравишь из головы. Вот такое нехитрое программирование они демонстрируют, когда большое количество подопытных индивидов одновременно подпрыгивают, а подкрепляется это лингвистически, то есть, какой-нибудь фразой или словом, не имеет значение какой именно фразой, главное – чтобы ее произносили все вместе, и также все одновременно подпрыгивали в этот момент. Именно это создавало необходимую вибрацию, объединяющую всех, и тогда они становились единой безликой массой, утратившей даже признаки индивидуальности: они просто повторяли бездумно определенные движения, потому что именно таким способом их погружали в то особое состояние, из которого уже невозможно было выйти. И если бы в этот момент раздался голос, приказавший им идти убивать, они бы все пошли убивать. Это – не слишком сложная манипуляция, если ты владеешь подобными техниками. Психология толпы вещь давно известная. И в этих, казалось бы, стихийных действиях важен только результат, а он однозначно был ясен – измененное сознание, это и есть цель, потому что в таком случае с ними можно делать все что угодно, даже заставить убить самих себя – всё будет исполнено. Конечно, подопытные ничего об этом не знают, они искренне верят в то, что делают. Он заметил, что там – на площади, где все это только начиналось, какая-то женщина разносила угощения, доставая из пакета что-то вроде мучных изделий, а еще им предлагали некую жидкость, которую называли чаем. Ничего удивительного для него не произошло бы, если бы в этой еде и в этом напитке обнаружилось наличие психотропных средств, приводящих к повышенному возбуждению и агрессивности. Ведь подобный препарат поддерживает организм в тонусе. Он был необходим только для того, чтобы эти скачущие без остановки, теперь уже просто организмы, не чувствовали ни малейшей усталости и могли бы скакать и орать свои речевки всю ночь и день. И еще неизвестно какое время, возможно, до полного истощения, когда они начнут падать, а если эта доза окажется завышенной, то уже не вставать никогда. Однако для культа смерти это имеет положительное значение, потому что только погибший может считаться героем. Он знал, что таких там уже целая сотня, и будет еще больше: столько, сколько потребуется для того, чтобы накормить прожорливую богиню смерти, требующую все больше и больше крови.
Нет, это был не сон. Недавно вернувшись из командировки, Грэсли, находился в Лаборатории за просмотром видеоинформации о зеркальной планете, как и обещал шефу, исключительно ночью, что само по себе прибавляло психологического напряжения при усвоении подобного видеоряда. После своей поездки, не принесшей никаких результатов, этот просмотр носил уже не просто познавательный характер, а скорее, сравнительный, с попыткой прогнозирования ситуации в будущем, но уже для своей планеты, имея перед глазами картину того, что происходит на зеркальной. И эти наглядные примеры, которые он наблюдал, вызывали в нем ужас.
Вот она – богиня зла, тьмы кромешной и ночного кошмара, владычица подземного мира, а, следовательно – повелительница смерти, которая может менять свой облик: от страшной старухи в черных одеяниях до юной красавицы с цветами на голове, сплетенными в подобие венца. Ночью она ходит по улицам, держа в руках свою голову, и пытается выманить из домов жителей, идя так от двора ко двору. Своим глухим голосом она зовет к себе, произнося разные имена. А тот, кто отзовется на свое имя, привлеченный ею, непременно умрет. Власть этой демоницы безгранична, ведь она является покровительницей всех нечистых сил, и 13 из них – ее родные дети. Не помогут тем наивным жителям никакие обереги, вышитые на одежде или вырезанные из дерева. Нельзя задобрить ее ничем и защититься от нее тоже нельзя. Что это как не культ смерти? – думал Грэсли. Баба с окровавленным серпом – демон, которого можно встретить в полдень в поле в длинном сарафане с венком на голове и с тем самым серпом в руках. Где же я это видел? – спрашивал он себя. Ведь одно дело письменная информация, а совсем другое визуальная. И он вспомнил, как перед его глазами промелькнул видеоряд с устрашающей пропагандой, рассчитанной на противника, с которым сейчас они вели войну. Да, он вспомнил: молодая женщина взмахивает серпом и отсекает голову мужчине, по всей видимости, солдату воюющей с ними армии, и при этом она говорит: «Мы собираем свои кровавые всходы». Окровавленный серп в ее руке, а на лице ядовитая улыбка на ярко красных губах, будто она только что вкусила крови. Отвратительное до тошноты зрелище. Какое нормальное существо, обладающее хоть малой долей разума, морали и обычного сострадания, да и просто психического здоровья может это воспринимать без содрогания, внутреннего неприятия и отторжения? А ведь эта реклама рассчитана на поднятие боевого духа в том числе. Только законченные монстры могут смотреть на это и наполняться силой, как вурдалаки наполняются кровью, чтобы продлить этим свою собственную жизнь.
А ведь там – на площади тогда произошло не что иное, как массовое жертвоприношение, – подумал Грэсли, вспоминая раннее просмотренный материал. Он не сомневался в том, что им заранее было известно количество жертв – ровно 100. Цинично и мерзко запланировано и подстроено, будто они были убиты врагом, в чем даже не нужно было убеждать эту толпу, уже готовую воспринимать любую ложь, перевернутую в правду в их головах. Каким бы парадоксальным не казалось подобное «представление», но это сработало. Почему? Да потому, что в массовом сознании вновь заработали древние архетипы. Кто-то их включил, как будто вырыл из земли, из могил, как мертвеца-кумира, которого они постоянно зовут вернуться из небытия, уверяя всех, что когда он вернется, то наведет порядок. Ну, да – пришествие сатаны народу, если смотреть на этот мир верх ногами, то есть, видеть его перевернутым, и тогда изречение из вечной книги – Библии будет иметь противоположный смысл, в котором тьма – это свет. Его поразило, что на планете достаточно развитой, с какой-то моралью, поддерживаемой существующей религией, может происходить такое, что умерших, а вернее сказать, убитых теми же, кто все это инсценировал, две недели таскают по городу: от памятника главному своему герою до кладбища и обратно. Две недели тлеющие тела, вместо того чтобы быть захороненными или сожженными, гнили на глазах у всех. Культ некрофилии, никакого другого определения этому он не мог найти. Нигде и никогда он не наблюдал, включая и эту зеркальную планету, чтобы массово вставали на колени вдоль всего пути, по которому несут покойника, погибшего, а значит, по их представлению, по определению – уже героя. И эти существа возомнили себя вправе стать форпостом, а по существу – плацдармом, с которого они будут уничтожать Империю при поддержке ее врагов, и отдавать самих себя, готовых сгореть, как дрова в огне этой войны, потому что убивать тех, кто считал их братьями – это хорошо, это правильно. К тому же, богиня смерти требует погибнуть за идею, можно сказать – за воинский орден. Так именно считали элитные полки отъявленных головорезов, тела которых были испещрены наколками, ими почитаемых рун. Они – носители расистской теории превосходства, не скрывали того, что ради этой идеи готовы убивать не только врагов, но и своих соплеменников, не принимающих подобной идеи. Потому что именно эти фанатики почитают себя чуть ли не жрецами своей богини смерти. Нет, они уже чувствовали себя богами здесь на земле. И совершая свои обряды, гордились тем, какое количество смертей и сколько крови было на их руках.
Грэсли видит на экране вырытую глубокую яму, окропленную кровью, в которую поочередно спускается каждый участник этого сатанинского обряда, произнося при этом свои придуманные молитвы своей надуманной черной религии. Капище. Здесь же находится статуя их божества, на самом деле – идола, а рядом с ним лежит небольшой камень, на который кладут подношения. Эти солдаты-убийцы определенно – сектанты, адепты культа бога войны, что-то вроде белой кости языческого воинства: особенные, вернее, обособленные от общества и от своего народа, потому что находятся уже вне закона и вне морали. Им можно всё, их никто не остановит и никто не осудит даже в тех странах, где на каждом углу кричат о правах личности. Но эти «личности» – избранные, потому что убивают тех, кого «поборники справедливости» уже без суда осудили на смерть, используя для этого как раз таких вот карателей-исполнителей с повадками маньяка. Но, как разобрался он, язычество, с его внешними атрибутами и даже жертвами богу войны – всего лишь своеобразное прикрытие. Настоящая же их религия – это национализм, перешедший уже в нацизм. Да, он тоже замешан на крови, но в качестве жертвы принесен теперь не обезглавленный петух, как было в древние времена язычества, а тот, кого они назначили врагом. Возможно, обстреливая города и мирных жителей, они представляли себе, что приносят жертву своему кровожадному идолу, и гордились этим. Не удивительны тогда и ритуалы с кровопусканием, когда надрезают руку на запястье, скрепляя кровью свое сатанинское братство, произнося при этом какие-то клятвы или задабривая идола таким образом. Грэсли до этого ничего не знал о нацизме, пока не вник в историю Большой войны, случившейся задолго до теперешних событий, но тогда эту идею продвигал другой вождь из другого государства, погрузивший во тьму и заливший кровью полмира в своем желании подчинить его своей власти. Но сейчас – уже в настоящее время разве не нацизмом зовется то, когда восхваляя свою идею, они выбрасывают правую руку вперед и вверх, и воспроизводя этот жест приветствия тех, чьими последователями они являются, по сути, подтверждают свое поклонение им? И эти эмблемы: «волчий крюк» – символ, якобы приносящий удачу, и эмблема «черное солнце, и «мертвая голова», и руна свастики – аналогично с прежними нацистами. Кажется, что мертвецы встали из своих могил и повели их за собой, как почти 100 лет назад. Всё возвращается. И тот, произносимый ими лозунг, что их государство превыше всего, отнюдь не нов. Грэсли пытался разложить это в некий смысловой ряд: превыше всего, а значит – превыше самого Бога, превыше всякой морали, не существующей уже для них. Что это, если не отречение от Бога?
Он понимал, что не имеет права быть на чьей-то стороне, так как всякое влияние на другие планеты запрещено по этическим законам. Но его живые чувства не позволяли ему оставаться равнодушным и совершенно бесстрастным наблюдателем, имея в своем распоряжении ту информацию, которой он обладал. Некогда единое государство, родные народы, в генетическом смысле, смешанные родственными связями, и вдруг – такое предательство. Именно так воспринимали это те, кто жил в Империи, которую сейчас призывали разрушить эти самые «братья», обращаясь к ее врагам за помощью. Они получали от них оружие, и с каким- то рабским подобострастием зазывали на свою территорию, чтобы отдаться под их полную власть, став, по сути, колонией, потому что они уже ничем не управляли, а управляли ими. И началось это всё именно с желания впустить в свою страну военный блок, который бы подпирал границы Империи, а это уже являлось прямой угрозой для нее. Подобные действия, безусловно, были провокацией со стороны тех, кто привык предавать и делал это не единожды за всю историю, действуя по принципу: «Предать: значит – не предать, а вовремя предвидеть». Предвидеть, кому можно дороже продаться? Грэсли не понимал, почему этих людей считали братьями с той стороны. Изучая историю зеркальной планеты, а именно этой ее части, он считал, что не нужно было присоединять западные окраины ко Второй Империи, потому что там уже были зараженные ненавистью к ней, или, как называл он, мутированные. А после того, как эта территория откололась полностью вместе с восточными и южными землями, которые принадлежали еще Первой Империи со времен ее создания, начался настоящий распад. И будто гигантская плита, подобная тем, на которых стоит эта планета, сдвинулась с места, сотрясая все вокруг себя, искореживая до неузнаваемости гладкую поверхность, вздымая почву, выдергивая с корнем деревья, круша дома, тела и души. И в эту образовавшуюся трещину, в которую проглядывала тьма и глубокая пустота, рухнуло всё, что когда-то соединяло вместе это пространство. Но не металлический сплав, не цемент, а обычный песок оказался в его основании, и просыпался он между пальцами, оставив после себя лишь пыль. Именно так выглядел, в его представлении, ментальный разлом.
И тогда, со временем, возникшая в недрах генов мутация, начала, как вирус распространяться по всей этой новообразовавшейся стране. Эпидемия. Да, он нашел нужное слово, но хотел бы понять, как из генетической мутации это могло перерасти в ментальную, и почему она захватила, в том числе и сознание тех, кто еще не был заражен, считая себя такими же, как жители близких земель. Ведь они продолжали говорить на одном языке, молиться одному Богу, они носили похожие имена и фамилии, и помнили еще свою общую историю. Но за 30 лет все изменилось. Как предполагал он: из них целенаправленно делали манкуртов, постепенно забывавших, кто они на самом деле, потому что манкурт не помнит ни истории своей, ни рода, ни племени, он – пустой сосуд, в который можно вливать что угодно: хоть воду, хоть вино, хоть яд. И детям своим ему было нечего передать, кроме того, чему его самого научили и во что заставили поверить те, кто сделал его рабом. И кто все еще пытался выбить из него даже зачатки памяти о его роде, что оставалась в родном языке, на котором он говорил и на котором думал. Но и это он должен был забыть. Грэсли не мог допустить мысли, что такое удалось сделать со всеми. Он верил, что, даже живя в сумасшедшем доме, можно сохранить разум, если постараться, но иногда необходимо делать вид, что ты такой же, как все, хотя бы для того, чтобы тебя не вычислили и не сделали «овощем», как называют существо, полностью не способное ни действовать, ни мыслить. Проводя свои просмотры, он обнаружил, что этой нации свойственна некая истеричность, и это еще больше усугубляло неверное восприятие ими реальности, потому что на таком психологическом фоне всё могло казаться излишним: опасность, тревожность, неприятие чужого мнения и всего того, что не подпадало под представление, созданной ими же картины мира.
Да, предательство началось там – на площади с призыва убивать, но если посмотреть глубже, оно началось сразу после отделения от Империи, а возможно еще в лоне единой страны. Подтачиваемое, будто червем, это спелое и крепкое, наливное яблоко, упавшее с одного дерева, имеющего одни и те же корни, сгнило в одночасье. Потому что ни одно государство на той планете, ни один народ, из населявших эти государства, не требовал убивать тех, кто живет в Империи, никто, кроме этого – единственного – близкого – родного. Да, только этот народ желал им смерти. Грэсли просто сердцем своим чувствовал всю горечь от подобного предательства, ведь до того злосчастного года Империя вообще не обращала внимания на этот кусок – осколок бывшей своей территории, смирившись давно с этим и живя своей жизнью. И, к сожалению, не вникая в то, что происходило там, не интересуясь тем, какую альтернативную историю они придумывали и как изощренно переводили их год за годом в статус врага, деформируя сознание своего населения, трансформируя и перепрограммируя его мозг. Да, соседи этого территориального образования, которое никогда раньше не имело собственного государства, были уверены, что там живут братья, и по этой причине между ними не может быть ничего плохого, ведь именно Вторая Империя подарила им эти земли. Кто же мог подумать, что оттуда придет беда – угроза, что теперь они будут готовы разрушить и уничтожить тех, кто сделал для них больше, чем кто-либо. Он понимал, что должны были чувствовать те, кто всё там создавал когда-то, делая эту землю цветущей и богатой. Разве бы смог этот народ иметь то, что имеет сейчас, благодаря Империи, и даже еще Первой, начавшей возводить города в этих степях, по которым носились орды диких племен на конях? Забвение разума, а не забвение памяти поразило этот народ. И он не вызывал у Грэсли никакого сострадания, как бы ему не хотелось убедить себя в том, что так думать неправильно, если исходить из данного положения, существующего на его планете, гласившего о нейтральности по отношению к событиям, происходящих на других планетах. Он, конечно, старался, но у него не получалось. А наблюдая в режиме настоящего времени то, как из одной стороны, в образовавшемся конфликте, искусственно и довольно искусно лепят жертву, он делал для себя определенные выводы. «Жертва» на этом неплохо зарабатывала, потому что ее поддерживали все те, кто столетиями шел войной на Империю во все ее периоды: первый, второй и нынешний. Он чувствовал в этой любви к «жертве» циничную ложь, скрываемую за высокопарными словами о свободе. И еще отчетливей понимал причину, по которой Империя ввязалась в военную историю, хотя долгое время сопротивлялась этому, прекрасно понимая, что ее туда толкают. Поэтому так упорно и долго она пыталась верить тем договорам, которых никто не собирался выполнять с противоположной стороны (и «против», и «ложной», – пронеслась у него в голове неожиданное сравнение, к которому его привело слово «противоположной»). По этой причине он считал их не жертвой, а предателями, потому что такие же «жертвы» были на его планете, уверенные в том, что Грэсли – это тьма, а они – свет. Кому он мог верить больше? На чьей стороне он мог быть? Ответ очевиден. И любой, умеющий думать и сопоставлять последовательность происходящего, обязательно дойдет до точки отсчета, с которой все началось и привело к такому развитию событий.
6.
Сложность мира, в котором мы живем, основана на точности информации, – размышлял Грэсли, думая в этот момент, вроде бы, совсем не о том, потому что его больше интересовало то, что было связано с темой мутагенеза. Но как это часто происходило с ним, у него всё соединилось в одно: сложность всего живого основано на точности генетической информации, заключенной в каждой клетке, из которой она состоит. Конечно, случаются ошибки, то есть, мутации в ДНК. Но почему же сразу ошибки? Ведь есть и полезные мутации. Однако нужно быть объективным: вредных среди них намного больше, чем полезных. На этом он заключил свои размышления. И встав из-за стола, начал ходить по кабинету, что делал всегда, если что-то не получалось домыслить до конца: казалось, что вот оно, но все вдруг уходило в туман, или, как говорят компьютерщики – в облако, но ни дотянуться, ни войти в него было невозможно. Впрочем, это были всего лишь ощущения, образы, возникающие в голове, к которым он давно привык, как будто они стали уже реальностью для него.
Мутагенез являлся одним из самых фундаментальных биологических явлений и самым сложным, и самым интересным, как ему казалось. И хотя большинство мутаций исправляются сразу специальными системами починки ДНК, опасность все равно существует. Грэсли это понимал, и может быть хорошо, что другие, жившие на планете, этого не понимали и спали спокойно, не зная о том, что от трех до семи новых вредных мутаций у каждого из них в каждом поколении – это слишком много. И был необходим сильный очищающий отбор для того, чтобы избежать вырождения. А если на такой отбор надежды нет или она минимальна, то тогда остается надеяться только на высокие биотехнологии, то есть, на генную инженерию или на Бога, если вы верите в него, как на зеркальной планете.
Зачем я опять вспомнил о ней? – подумал он, ведь зарекался, что сегодня решаю только конкретную проблему. Итак, – продолжил Грэсли, – чем ниже темп мутагенеза, тем выше будет средняя приспособленность потомков данного организма. На его планете уже давно состоялось прочтение генома, в отличие от зеркальной планеты, где 15 лет назад произошло еще только черновое прочтение, и они практически мало в чем разобрались. Ну, что же я опять влезаю туда? – разозлился он, потому что никак не мог отстраниться от той планеты, которая даже снилась ему. Как, например, сегодня ночью. Это был какой-то большой город, испещренный множеством дорог, словно прочерченных среди домов, и по ним мчались машины. Он видел это иногда как будто немного сверху, а иногда совсем рядом с собой, замечая даже цвет машины, а когда открывалась дверь, он видел того, кто выходил из нее. Удивительно, что ему было интересно наблюдать за ним: как он идет, как заходит в дом. Грэсли казалось, что сам он находится внутри этого неизвестного существа и ощущает то, что чувствует он. Это было занятно и совершенно по-новому, как будто на него было надето другое тело, и он пытался обжиться в нем, как в новой квартире. Интересно: знают ли они что-нибудь о квантовом мире? – подумал почему-то он, ибо сама идея присутствия чего-то в двух местах одновременно может казаться им абсурдной, хотя в квантовом мире это происходит постоянно. Да, квантовый мир странный и нелогичный, но он играет свою роль в той жизни организмов, какой мы ее знаем, то есть, знакомой нам. В своем сне Грэсли чувствовал даже запахи: они были неизвестны ему, но некоторые имели приятный аромат. Ему нравилось, что в городе было много воды: она протекала под мостами, а иногда лилась в виде фонтанов прямо из статуй, что выглядело особенно красиво. Еще поражало его количество разные звуков, которых он не слышал раньше, правда, иногда он не понимал, откуда они исходят. Но все так быстро закончилось, стоило ему только открыть глаза. Тем не менее, почему-то у него не было никакого сомнения, что он был на зеркальной планете: не смотрел на экране, а именно находился там. Какое-то время он еще не мог до конца осознать произошедшее, пока не постоял под душем и не выпил свой стакан воды, и не сделал совсем странное действие, проведя руками по своему телу, а потом по стенам своей квартиры. Для чего он это делал, Грэсли не знал, но только после этих действий совершенно пришел в себя, словно до конца осознал – в каком мире он сейчас находится и то, что это его собственное тело. Видимо он слишком далеко отдалился от себя в этом сне, и нужно было какое-то время, чтобы прийти в себя – в прямом смысле. Но эти странные движения он делал на каком-то интуитивном уровне, потому что подобных знаний у него не было, ибо ничего подобного с ним раньше не случалось.
И теперь, ходя взад и вперед по Лаборатории, он пытался переключиться на родную тему мутагенеза, но каким-то образом возвращался туда снова, как будто случайно. Случайно? – спрашивал он себя. Вот и о мутациях говорили, что они не могут иметь какой-то определенной цели или какого- то плана и что всё происходит случайно, а дальше в дело уже вступает естественный отбор, то есть, отбираются наиболее приспособленные к жизни. Как же тебя, Грэсли, отобрали? – задал он себе вопрос, и сам же рассмеялся от этого, потому что Никия часто говорила ему, что он совсем не приспособлен к жизни. Парадокс, однако, я же существую, значит, для чего-то отбор сработал. Или просто ошибся? Сомнения в том, что мутации не могут быть полностью случайными, уже давно существовали в головах ученых, а не только в его голове, ибо процесс этот оказался гораздо сложнее, чем считали раньше. И вообще, его мучил предательский, с научной точки зрения, вопрос: естественный отбор – благо или нет? А возможно такое, что он может быть даже опасным? Это было сродни другому вопросу: если на первый взгляд мутации случайны, то хаотичен ли сам мутагенез? Ведь у живых организмов не существует такого механизма, который позволял бы рассчитать – какая именно мутация пойдет ему на пользу в данных условиях, а какая нет. Это же классно, если бы имелась такая чуйка, и эту правильную, хорошую мутацию можно было бы внести в свой геном на радость себе и своим потомкам. Кстати, о потомках: число мутаций зависит от возраста отца: чем он старше, тем их больше. У матери таких проблем нет, зато есть другие: с возрастом увеличивается вероятность рождения детей с хромосомными нарушениями. И это всё усиливает риск генетического вырождения вида, что уже само по себе совсем плохо. С этими мутациями всегда так, – думал он. За свою жизнь клетки тела делятся триллионы раз, и каждое деление сопряжено с риском соматических мутаций, благо, что соматические не передаются по наследству, и что их разнообразие выше, чем наследственных мутаций. Но еще бы хорошо разобраться во взаимовлиянии эффектов разных мутаций друг на друга... Особенно, если от этого зависит, в эволюционном смысле, адаптация организма к условиям среды. Всё имеет двойственность, дуализм. Например: дублирование, то есть создание копий генов – это один из важнейших фишек эволюции, потому что эти мутации работают на эволюционную перспективу, так сказать, на вечность. А с другой стороны: в клетках постоянно идет работа над тем, чтобы поддерживать ДНК в правильном виде. И вот в чем парадокс: если бы этот механизм работал идеально, то мутации не возникали бы вообще. А что это значит? А то, что эволюция тогда бы просто была невозможна. Бинго. Но Бог милостив: если мутация будет удачной, помогающей организму выжить, то она останется и передастся из поколения в поколение. И еще один подарок судьбы – защитный механизм. Дело в том, что особенно важные гены меньше всего подвержены изменениям. Поэтому есть надежда, что мы сохранимся еще на какое-то время. Хотя, столько всего влияет на мутации. И недавно был выявлен новый фактор, который на них влияет, и это – незабвенная гравитация. А с этим что делать? Он сел в кресло и откинулся на спинку, которая точно повторяло изгибы его тела. Интересно было бы обследовать астронавтов, долгие годы находившихся в полете, но для этого нужно было бы сравнивать: что в их генетике происходило до того. И это нужно проследить, начиная с рождения. А затем в течение всей жизни до момента космической командировки. И потом еще после возвращения оттуда. Он думал, и по странной привычке – в полутемной комнате, то открывая, то закрывая глаза. Казалось, что приходившие к нему мысли, были похожи на вспышки света, переданного его глазам, и они то зажигались, то гасли, а он при этом открывал и закрывал глаза почти с определенной периодичностью. И вдруг Грэсли резко встал и, подойдя к столу, начал искать свою заветную папку, в которой хранил «сумасшедшие мысли», как называл эти записи сам. Однако это технически невозможно сделать, – сказал он вслух, размышляя об астронавтах. Невозможно потому, что нужно еще дожить до их возвращения, а тот, кто вернется при моей жизни, все равно не сможет быть изучен, ибо я не имею понятия, что с ним было до полета. Генетическая карта – это Космос, где каждый ген неизвестная и далекая звезда, а таких звезд – великое множество, и попробуй – изучи каждую. Но не это ли как раз и притягивало его? Бесконечность. И он думал о том, что ему известна только маленькая часть этой Вселенной. И что сам он: такая же песчинка – клеточка – атом – ген. Вот как раз по поводу генов ему пришла сегодня интересная мысль, когда он, вспоминая о зеркальной планете, пытался разгадать причину невероятной агрессивности тех индивидов, которые опускались в его глазах до самого нижнего порога эволюции существ, наделенных разумом. Вынося за скобки такие причины агрессивного поведения как воспитание и даже расстройство психики, он остановился на ДНК. У агрессивного индивида встречается несколько вариантов гена с таким длинным названием, ничего не говорящим для тех, кто не в этой теме. Но если, короче: кодируемый этим геном фермент разрушает нейромедиаторы того класса, к которым относятся адреналин, серотонин и дофамин. И таким образом происходит мутация в гене МАОА (того длинного названия в сокращенном виде). Эта мутация передается из поколения в поколение и полностью «выключает» этот ген. Но если смотреть более глобально, то можно сказать, что агрессия эволюционно обусловлена. Уровень ее, конечно, менялся: от древних времен до настоящего времени, но никогда не исчезала сама агрессия. Когда-то она имела даже прогрессивный характер для выживания: бей или беги (основанием для такого поведения был дикий страх). Конечно, причина агрессии состоит в эволюционных особенностях образа жизни: какова жизнь – такова и реакция на нее. И если она способствовала агрессивному поведению, то это было закономерной реакцией. Но что происходит во времена более спокойные и комфортные? Вероятно, какие-то факторы могут стимулировать ее, – думал он, пытаясь разложить все в какую-то логическую конструкцию, что не совсем получалось. Генетическая основа агрессии и сейчас была недостаточно изучена, потому как это понятие многомерное. И не надо сбрасывать со счетов все тоже воспитание и расстройство психики, например, депрессия и шизофрения связаны с нарушением работы поясной коры головного мозга, которая как раз и помогает контролировать эмоции. Никто же не станет сомневаться, что агрессия – это эмоция. К тому же и социопатия, и психопатия входят туда же, то есть, смазывают всю картину, выстроенную в теории. И это было, пожалуй, ближе всего к тому, что он отмечал на зеркальной планете применительно к тем агрессивным типажам. По сути, агрессия – это способ самоутверждения. А поддерживают ее на высоком уровне наркотики, алкоголь и психотропные вещества, которые нарушают работу корковых структур мозга и, соответственно, контроль над поведением. Ведь известно, что агрессия рождается в подкорковых структурах мозга, так называемых «центрах агрессии». Вот тут и можно вспомнить о дремучих временах, потому что особую роль во всем этом играет «детектор опасности». Именно он запускает работу нейромедиаторов мозга и саму реакцию. Получается, что под воздействием выброшенного адреналина и норадреналина сознание сужается, внимание начинает концентрироваться на источнике угрозы, отметая всё лишнее, то есть, посторонние звуки, слова, движения. В этот момент субъект не слышит советов, предостережений, просьб, возможно, он даже не вполне понимает, что происходит на самом деле, вернее, что это он сам делает, словно в него вселяется демон. Но это уже – литература. Сам процесс понятен, непонятно – почему жертва воспринимается им как опасность. И здесь генетика могла бы сказать свое слово, но оказывается, что дело не только в ней. Тупик, – думал Грэсли, впадая в состояния некоего ступора. На повышенную агрессивность влияют генетические, биологические, психосоциальные факторы, – крутилось у него в голове. И он понимал, что все это правильно. А что из всего этого является спусковым крючком в отношении той агрессивности, которую он хотел бы объяснить, потому что смотреть видеоматериалы зеркальной планеты и не знать, какова причина их ненависти, становилось мучительным для него и не давало ему покоя.
Грэсли пытался успокоить себя, повторяя известные аксиомы: энергия нейтральна, а окраску ей мы создаем своими эмоциями сами, реагируя на создавшуюся ситуацию. Но от того, что он знал это, не делало его менее напряженным. Перевести негативную энергию в позитивную. Легко сказать... Существовали даже некоторые наработки, применяемые на практике. Во-первых, необходимо просто вначале открыться, чтобы получить саму энергию. Не нужно даже пытаться бежать от негатива, защищаться от психологической боли или делать вид, что ее не существует. Пробовать гасить подобные эмоции: это все равно, что заливать огонь бензином. Нужно дать волю своим эмоциям: разозлиться, испугаться, в конце концов, заорать во все горло. А дальше, каждый выбирает ту технику, какая ему ближе. Сам Грэсли всегда старался найти и ощутить в своем теле место, где именно живет та злосчастная эмоция в любом ее негативном варианте. Она, конечно, имеет темную окраску, как подсказывала ему интуиция, что-то в виде шара, и его нужно представить более светлым, и так до совсем светлого, вроде сгустка света. Главное – не накапливать в себе весь этот негативный мусор, чтобы не заболеть, в чем он не сомневался, потому что был уверен: сознание живет везде, вплоть до самой маленькой клетки организма. Всё мыслит, всё существует. К сожалению, случается блокировка физическая или ментальная. Первая не так страшна, потому что из заболевшего органа или из места, где имеется травма, кость, например, энергия как бы сдвигается, но по исцелении она возвращается на место. А во втором случае, когда при общении мы получаем мощный ментальный удар в нашу ауру в виде негатива или даже некой программы, если у противоположной стороны энергетика сильнее нашей в данный момент, тогда сложнее выпутаться из этого. Но есть вещи и пострашнее: если вы сами создаете себе эмоциональную программу, вроде того, что «всё плохо» или еще чего-нибудь в этом роде. Перевести негатив в позитив? Легко сказать. Разве что посмотреть на ситуацию иначе, хотя бы попытаться разделить ее на две части, то есть: не полностью все фигово», а есть еще вторая половина, где всё классно. Вы делаете несколько шагов на эту позитивную сторону, потому что уже поняли, что на другой стороне ловить нечего, неинтересно там. Но у Грэсли был свой собственный вариант: он представлял себе дверь, из которой выходил и захлопывал ее как можно резче – с грохотом. И всё – ушел. Главное – не возвращаться. Особенно это хорошо работает, когда вы какого-то черта все время влезаете в чужие проблемы, начиная уже принимать их как свои собственные. На фига это делать? Да уж, тело – это следствие, а причина – всегда внутри, в голове. Но беда в том, что мозг «заряжен» на негатив. Увы, он обожает генерировать всякую хрень в виде плохих мыслей и забывать обо всем хорошем. Это называется «негативной предвзятостью» – асимметрия в использовании негативной и позитивной информации, а ведь, исходя из этого, мы понимаем свой мир, в котором живем (ни больше, ни меньше). Но почему-то плохой информации предаем большее значение, чем хорошей. Что это? Побочные явления эволюции или воспитания? С эволюцией понятно: такая адаптивная особенность помогала в дремучие времена выжить, тогда был повод для подобной реакции, но сейчас-то нам не угрожает ничего такого, но реагируем мы так, будто на кону стоит наша жизнь. Выработка гормонов стресса и зацикленность на опасности никуда не делась. Мозг работает как магнит для отрицательных эмоций. Грэсли как-то пошутил, сказав, что нужно поменять заводские настройки мозга, но на самом деле это была не шутка – смена установок должна происходить, так сказать, по умолчанию. И он даже знал три магических слова, в которые верил сам: «распознать – переключить – перенастроиться». Он был уверен в том, что нейроны, которые разряжаются одномоментно, одновременно связываются вместе. Да, мозг – это глина, но не все мы гениальные скульпторы, чтобы лепить нечто стоящее. Нужно быть скромнее, используя более простые вещи, например: смотреть на жизнь не как на нечто фатальное и неизменное, а как на череду грядущих возможностей, тогда не придется по инерции обреченно тащиться по этой бренной жизни, пробираясь сквозь пелену разочарований и неудач. Но этот гребаный сценарий, находящийся у нас в голове, заставляет двигаться в одном направлении. Главное – успеть перехватить мысль в тот момент, когда она начинает уходить в эту сторону, где живут всевозможные сомнения, страхи, тревоги и тягучее самокопание. Уметь остановить себя за написанием худшего сценария и разорвать его на фиг, а лучше сжечь: в вечеринке, в путешествии, в любви, в работе, которая нравится, в любом позитиве, что подвернется в это время. В конце концов, можно просто вспомнить, какой вы на самом деле хороший, чего вы достигли уже и что еще способны совершить. Ведь что-то же происходило в этой жизни приятное, за что можно быть ей благодарным. Вот и благодарите. У самого Грэсли это срабатывало, как правило. Только нужно было попытаться остаться на этой позитивной волне 15 секунд хотя бы, но лучше 30, иногда этого достаточно, для того, чтобы вшить новые установки в структуру сознания, то есть, перевернуть нейрон, перенастроить эту гребаную «негативную предвзятость». Он знал, почему это происходит: генетические программы, например, на зеркальной планете были написаны 50 000 лет назад, когда проблемами считался голод, холод, дикие животные и чужие враждебные племена. И чтобы их разрешить, нужно было догнать хищника, победить врага. И организм включал, соответственно, определенный режим выживания: сердце сильнее билось, давление повышалось, зрачки расширялись, а мышцы наоборот сжимались. Кстати, до сих пор мы более устойчивы к природным факторам стресса, таким как голод, холод боль, физические нагрузки и так далее, потому что в генах записано с давних времен, что делать и как себя вести. А вот к социальным факторам врожденной защиты еще не выработалось, тем более, что в мире все так быстро меняется, а для генетики нужны тясячелетия. Беда в том, что социальные стрессы, не убивая сразу, запускают иногда реакцию самоуничтожения: прямого – в виде самоубийства или на уровне подсознания, что может быть так же неотвратимо. Лучше не доводить себя до этого – не входить глубоко в негативные переживания, раз уж наша собственная природа не догоняет стремительно несущуюся вперед цивилизацию. Поэтому стресс определяют как адекватную в прошлом реакцию организма на неадекватные раздражители современной жизни.
Грэсли пожалел, что не позволил Никии сегодня приехать к нему, потому что хотел поработать. А теперь ему казалось, что все его научные потуги не стоили ее сияющих глаз. Но раз уж так случилось, то лучшим вариантом было поехать домой и выспаться, чтобы завтра пораньше явиться в Лабораторию и окунуться в мир зеркальной планеты, которая уже стала его навязчивой идеей.
7.
Он понимал, что Третья Империя не должна была пасть по желанию тех, кто помогал разрушать Первую и Вторую. Когда имеется такой негативный исторический опыт, странно было бы упрекать тебя в том, что ты не хочешь, чтобы с твоей страной это сделали еще раз. Удивительно было, если бы это государство не пыталось защитить себя. Хотя, Грэсли многого не понимал в их политике: ему казалось, что всё могло выглядеть иначе, если бы вначале попробовали использовать экономические «войска», то есть: прекратить всякие торговые отношения, показав этим, как они, нынешние недруги, зависимы от Империи. Но, видимо, внутри ее системы не было единогласия в выборе решений, когда речь шла об интересах высокопоставленных лиц или тех, кто имеет деньги, а вернее, какие-то свои личные бизнес-интересы. Впрочем, как успел заметить Грэсли, обращаясь к их истории, в Империи так было всегда: и в Первой, и во Второй и, вероятно, в Третьей всё продолжается таким же образом. Но сложность ситуации усугублялось еще их наивной верой в то, что рядом с ними живут братья. А эти «братья», отделившись, сразу же начали строить свое новое государство, фундаментом которого стало отрицание исторической и ментальной связи с ними. Возникала враждебность по отношению ко всему, что было связано с общим прошлым и даже с самим народом, не питавшим к ним никакой ненависти, потому что именно туда приезжали рабочие мигранты с той стороны, где трудно было найти работу. Тем более это казалось ему странным: как возможно одновременно пользоваться чьим-то гостеприимством, а за спиной проклинать его. Но это как будто вросло в них, потому что годами взращивалась в головах непреложная истина: во всем плохом, что было, и что происходит с ними, виноваты – те, кто живет там, и по этой причине является врагом. Получалось, что Империя была вечным злом уже только потому, что она просто существовала. Вот такая больная логика была заколочена в их сознание, а возможно еще глубже. Причудлив разум. Теперь он понимал, что эта внушаемая многие годы «аксиома» была услышана и впитана ими до конца, до предела, до самого дна. Отсюда – обида, зависть, и как следствие этого – ненависть, перерастающая во что-то звериное, не подающееся уже никакому разумному объяснению. И вот результат – нож в спину: их территория становится плацдармом для военных сил врага, практически открывая ему дверь в Империю, потому что слишком близко к ней находится эта территория. Слишком длинная граница между ними. И нужно было бы держать огромное количество войск, чтобы обезопасить себя в случае, если соседи, вступив в союз с врагом, вместе с ним станут угрожать военными действиями. Или манипулировать политически, ставя при этом невыполнимые условия, а на самом деле иметь своей целью расчленение на части самой Империи. Если это понимал даже Грэсли, находясь в далеком Космосе и наблюдая со стороны происходившее там, то странно было бы думать, что к такому выводу не пришли в самой Империи. Ведь подобный сценарий мог бы лишить их суверенитета, чтобы, в конечном счете, уничтожить не только тело, но и душу народа, переформатировав его сознание, что прекрасно получилось сделать с бывшими братьями.
Грэсли не мог объяснить себе одного – почему на этой планете некоторые государства, объединенные в некий союз, обвиняют во всем Империю, ведь до того, пока туда не вошли ее войска, там уже многие годы шла гражданская война, и никто из нынешних обвинителей, словно не замечал этого. Да, она происходила на территории уже не принадлежащей Империи, но каким терпением нужно было обладать, чтобы видеть, как погибают те, кто не захотел становиться манкуртами добровольно, кто не предал память своих предков, оставаясь ментально близкими к тем, кто жил в Империи. Ведь именно за это их уничтожали. Но дальше всё могло быть еще хуже, потому что угроза оказалась настолько реальной, что речь уже шла о существовании самой Империи. Можно ли было не прореагировать, не прекратить эту гражданскую войну? Хотя, он назвал бы ее, кроме всего прочего, и ментальной, и этнической, ибо преследование языка и навязывание чуждой идеологии, выводит ее уже на другой уровень, когда речь идет не просто о захвате территорий, а о невозможности существовать вместе. Это – война на уничтожение, на стирание ментального кода, что равносильно исчезновению твоей культуры, или, если говорить шире, твоей цивилизации. Позволить разрушить то, что досталось от отцов и дедов, от далеких предков, проливавших за эту землю свою кровь? Такого нельзя было допустить.
Он знал, для чего нужна была внешняя помощь этим манкуртам, вначале просящим, а затем уже требующим ее от своих покровителей и надсмотрщиков в одном лице. Потому что сами они не способны были уничтожить Империю. А для них это стало основной идеей, навязчивой, больной, схожей уже с паранойей, как это объяснял для себя Грэсли. Некой надстройкой, фундаментом для построения собственного государства. А также для сколачивания и склеивания своей национальной идентичности, распадающейся, как во все времена, на части, ибо никогда не было у них государства, и понимания того, как жить в нем – не было тоже, да и в ментальности их этого попросту не заложено, за неимением подобного исторического опыта. Но еще сложнее было соединить то, что сшито из кусков на скорую руку да еще гнилыми нитками, которые все время расползались по швам. Вот и сшивали, как придется, и создавали путем лжи, продажности и незыблемой во все времена ненависти, текущей в их крови, как будто впитанной с молоком матери. Периодически возрождаясь, эта антиутопия, построенная на зависти, хронической обиде и вечного недовольства, особенно обострилась, будто психическая болезнь, в то время, когда они начали противопоставлять себя Империи, придумывая свою историю, в которой являлись главными, и до такой степени возвеличивали себя, что получалось так, будто весь существующий мир произошел от них. Уже в этом месте сборки можно было бы поставить точку, то есть, установить диагноз, определив, что это – болезнь, которая нарушает когнитивные функции мозга и приводит к тотальной дебилизации крупных социальных групп.
Он вспомнил о своих разработках по теме мутаций и попыток найти мутаген, приводящий к ним. И вдруг его осенила мысль: «Мутации в генах, влияющие на агрессивное поведение, могут усиливать ее во много раз». Да, он когда-то нашел химический природный мутаген, который ведет к слабоумию, но ведь это и есть та почва, на которой легко возникают психические мутации. Это похоже на то, как на ослабленный организм легко воздействуют любые вирусы. Вирусы, – повторил он. Конечно, как я не додумался до этого раньше? Мыслевирус. Это же и есть те самые ключи доступа в интегральном нейропрограммировании: вначале происходит отзеркаливание, то есть, точный повтор движений, мимики, поз, интонации собеседника, так называемым, подопытным, хоть и грубо, но верно. Далее – работа с местоимением «мы», то есть «я – это толпа» (психология толпы хоть и сложная вещь, но вполне решаемая), затем – разрыв шаблона, переключение внимания (в данном случае поиск врага и перекладывание на него всех проблем), и наконец – мыслевирус и подстройка к манипулируемому. Известно, что при вербовке в секты или в преступные сообщества, или в другие неформальные группы, даже в террористические организации, жертвами, то есть, участниками их, как правило, становятся индивидуумы с некоторыми ментальными особенностями. А именно: с низким интеллектом или с суицидальными наклонностями. Бывает, что это просто слабохарактерные индивиды или находящиеся в глубокой депрессии. И, конечно, с невротическими расстройствами, или просто слишком инфантильные, или очень наивные и доверчивые. Таких типажей достаточно легко можно выдернуть из толпы и начинать обрабатывать. Он имел информацию о том, что к началу нового века на той территории насчитывалось тысячи общин сектантского толка и других всевозможных течений, в основном протестантских, и плюс неоязыческих. В любом случае это была мощная сила, включившая механизм отдаления и отхода от традиций своих предков (как часть работы при создании манкуртов). Отсюда недалеко было и до боевого интегрального программирования с использованием всевозможных психотерапевтических техник, применяемых с целью агрессивного и глубокого воздействия на субъект, то есть, откровенного манипулирования, в результате чего получаются зомби, которые, не раздумывая выполнят любой приказ, вплоть до самоликвидации. Но, где и когда произошел надлом в их сознании? – спрашивал себя Грэсли. И снова вспомнил о том массовом жертвоприношении на площади. Отречение от Христа и возвращение к древнему языческому богу, а он у них это – не Любовь, как в христианстве, которое исповедует большая часть на той планете. Их же бог – это средоточие зла и страдания. Он унижает и подавляет, делает агрессивными, потому что без этого они не пойдут убивать и погибать сами, а без гибели не попасть в герои. Круг замкнулся.
Да, их бог не несет Любовь, он несет смерть и разрушение. Поэтому в историческом времени на этой территории после подобных агрессивных бурь, оставались руины, на которых они, а вернее, другие для них отстраивали и воздвигали что- то новое, которое они со временем вновь разрушали, как, например, сейчас – наследие прошлого. Это действие мог наблюдать он в видеоряде, когда под слом шли не только памятники настоящим героям, которые были общими для двух народов, но и памятники писателям, композиторам, ученым. К его общему удивлению прибавилось еще то, что они сжигали книги классиков не только живших на «вражеской» территории, но и цвет мировой культуры вообще, только потому, что они были переведены на тот язык, с которым эти манкурты боролись. Сожжение книг уже случалось на этой планете в прошлом веке, и делалось как раз теми, чьими последователями чувствовали себя эти нынешние разрушители всего того, что создавали не они сами, ибо эти процессы неведомы им, способным только разрушать. Наука? Культура? Им больше это было ненужно. Зачем, лишенным разума, опустившимся на самое дно эволюции, какая-то мысль или какое-то искусство, которого они не могут понять или почувствовать, потому что нечем там чувствовать, по причине отсутствия такого органа. Но почему они выбирают всегда на своем историческом пути именно такой образ бога, и, соответственно, для себя – роль жертвы, то есть, те стандарты поведения и жизненной ориентации, где во главу угла поставлена ненависть, страдание и смерть? Было очевидным, что понятия любви и благодати напрочь отсутствуют в этой пещерной идеологии. Хотя правильнее было бы назвать ее мифологией, придуманной ими же. Ничего другого они придумать не могли, как будто в самом менталитете их понятие созидания не существовало. Петь скорбные гимны, стоять на коленях, страдать, как подобает жертве – вот модель их поведения. Но по поводу чего это страдание? Грэсли не смог удержать в себе то, что крутилось в его голове: «Страдание по поводу своего скудоумия», иначе он не мог расценить подобные действия. У него складывалось впечатление, что без культа скорби не будет и этой нации. Не потому ли их литературный гений так нуден, скучен и печален, а его герои все время плачут и жалуются на свою жизнь, и причитают, мучаясь под чьим-нибудь гнетом. Обязательно необходим гнет, чтобы чувствовать себя жертвой и убедить в этом всех, кто должен за это их жалеть, кормить и поить. Слезы и кровь. И как обратная сторона медали, будто в отместку за то, что им так не повезло в этой жизни, созданной, впрочем, собственными руками, появляется в их головах желание уничтожить весь род своего врага, который, по их мнению, во всем виноват. И понятно, почему в основном уничтожают женщин и детей, потому что женщина рождает новую жизнь, а дети – чисты и радостны, то есть, всё, в чем есть жизнь, должно быть уничтожено, потому что богиня смерти требует крови и жертв, и, если нет чужих, то их собственных жизней. Небывалая жестокость и полное отсутствие хоть какого-то сострадания, присущего всем разумным существам – это признаки деградации, как считал он. Ведь никому не придет в голову демонстрировать части тела своего врага или изображать, как он ест мясо убитого им, пусть даже это показное, но сама мысль об этом вызывает отвращение. Звериная жестокость подчеркивала некую преемственность, как будто они шли по следам своих предков, вернее, той части их, кто во время Большой войны служил врагу настолько преданно и с таким остервенением, что приводил этим в ужас даже тех еще упырей – своих хозяев. Излюбленной пыткой и умерщвлением было забивание в голову жертвы огромного гвоздя или распаривание живота беременной женщины и запихивания туда битого стекла. Грэсли не думал, что такое может вообще существовать, что это может делать существо, наделенное разумом. Он хотел бы забыть навсегда то, что увидел, прокручивая исторические файлы зеркальной планеты, понимая, что корни зла, пущенные когда-то, проросли сейчас. И, конечно, глядя на все это, он не смог оставаться нейтральным, как того требовал закон его планеты.
Шизофрения и дихотомия в одном флаконе, потому что они одновременно и жертвы, и герои, – рассуждал он. Ведь дихотомия как раз подразумевает две непересекающиеся части, противоречащие друг другу: они не просто исключают друг друга, но и несовместимы между собой логически. Однако больше всего его мучил один вопрос, на который не было ответа: почему большая масса индивидуумов, живущих там сейчас, перед чьими глазами происходят эти чудовищные вещи, с видом оскорбленной невинности утверждает, что ничего этого нет на самом деле, и что всё это выдумка и пропаганда врага? Попробуйте поговорить с ними, и увидите, что они смотрят на вас, как на идиота, и скажут, что это вы зомбированы. Он вспомнил свой разговор с Крислином, и провел аналогию. Почему они не видят ничего, словно им закрыли глаза? Вот ключевое слово – «закрыли». Вероятно, та часть населения, которая легко поддается программированию и готова кидаться на всех, кто думает иначе, не требует больше никакой корректировки поведения, а тот, кто не настолько подвержен подобному манипулированию, должен видеть то, что не может вызывать в нем отторжения, если у него еще остались хоть какие-то моральные принципы. И поэтому, по логике этих сектантов, он должен «видеть» то, что нужно, и напротив – не видеть того, что не нужно, чтобы это не всколыхнуло в нем внутренний протест, и не отбросила его от всей этой зомбированной толпы. Но делается это дольше и тоньше, а результат – налицо: в иллюзорном мире такого индивида всё хорошо и ничего ужасного не происходит. Вы не пробьетесь к его сознанию, оно уже отформатировано. И самое простое, что для этого было предпринято – это выключение эмпатии, то есть, чувства сопереживания и других тонких эмоций. Они были исключены, словно выключены из их психики навсегда. Осознанное сопереживание, то есть, способность понять умом, душой, чем еще там, состояние других и выразить свое отношение к этому (адекватное для нормальной: психически здоровой личности) уже не присутствовало в этих существах. Грэсли, конечно, знал, что всё происходит, с научной точки зрения, при помощи зеркальных нейронов, которые имеются в коре головного мозга и позволяют отражать чувства и эмоции другого живого существа, может быть даже зверушки, паучка или еще кого-нибудь. Какая там зверушка, если даже на себе подобных плевать? Вместо этого – полное равнодушие. Об этом он думал, когда видел, как своих же соотечественников привязывали к столбам полуголыми и избивали их на глазах у всех. Да, именно на глазах проходящих мимо. И было страшно смотреть на их безразличие. Они, казалось, были абсолютно отстранены от происходящего. Бездушные твари, – не выдержал Грэсли, произнеся эти слова, которые никогда в своей жизни не произносил, потому что никогда в своей жизни такого не видел. Он знал, что подобные индивиды называются социопатами, но на его планете это считается заболеванием. Предположить социопатию можно на основании следующих проявлений: 1)враждебность, перерастающая в насилие. 2) невозможность заключений, основываясь на негативном опыте, 3) безразличие к чувствам окружающих, 4) игнорирование норм и правил, 5) выраженное отрицание, 6) невозможность взаимоотношений и их поддержания, 7) необоснованность постоянных обвинений, 8) провоцирование конфликтов. Если это переложить на состояние тех индивидуумов, которых он наблюдал на зеркальной планете со стороны враждебной Империи, то все сходилось до последней точки. На его планете – это готовый диагноз. Ведь тот, кто отказывается от чувств, переживаний, считая, что все это просто мешает ему жить, не может считаться здоровой личностью, с точки зрения морали и этики. А здесь? Такой тип даже не думает хорошо или плохо поступает, он просто делает все, что хочет. Но что, если он захочет убить? Ведь творя зло, он даже не считает его злом, потому что из-за бесчувствия в нем нарушены границы дозволенного, с точки зрения не только закона, но и внутренних тормозов, заложенных в самой психике. Грэсли учитывал еще и тот факт, что на почве комплексов неполноценности и обиды на всех, этот индивид с удовольствием будет причинять боль любому, во-первых, из чувства мести, так как в своей гребаной – неудавшейся жизни он винит всегда других, а не себя, а во-вторых, потому что ему просто нравится это делать. Собственно, так он переходит в разряд психопата, что в принципе одно и то же, как считал Грэсли, потому что большая часть серийных убийц являются именно социопатами и психопатами, получающими удовольствие от того, что убивают и мучают своих жертв. Значит, те, кто с безразличием наблюдает за экзекуцией избиения, в какой- то возникшей ситуации будут способны убивать сами? И когда в Империи говорят о том, что народ, населяющий окраины, не виноват, ему кажется это странным. Не виноват в чем? Он молчаливо соглашается с тем, что творит власть и силовые структуры, избивая на его глазах невиновных ни в каких преступлениях соотечественников. Может быть, они живут с ним на одной улице или в одном доме, и при этом его самого нужно еще жалеть, как это делают те, кто не видит ничего предосудительного в таком издевательстве. Возможно, к подобной психопатии, как это называют на планете Грэсли, их привел страх за собственную жизнь, и в связи с этим возникло желание как-то отстраниться и быть незаметным и незамеченным, чтобы не оказаться самому на месте того избиваемого. Это было понятно. Но где хоть какое-то сопротивление мыслящего и чувствующего существа, способного в критический момент бросится в ледяную воду, чтобы спасти даже животное, забыв всякий страх самосохранения? Но речь идет о чувствующем индивидууме. А в их случае – более не чувствующем, – определил он для себя, понимая, что это не вяжется как-то с его собственными выводами, сделанными им до того, по поводу внешнего нейролингвистического влияния и коррекции с использованием фальшивых установок. Паралич воли. Вот – точное определение. Они не видят, как будто их взгляд все время попадает в «слепую точку», есть такое понятие и такое явление, характерное для зрения. Удивительным для него было то, что живущие в Империи не испытывали к этим жителям, в отличие от них, такой лютой ненависти, и вообще – никакой: не проклинали весь их род, как делали те, особенно теперь, когда шла война. Как же можно было считать себя с ними одним народом, чей менталитет совершенно отличается от их собственного менталитета, как будто является полной противоположностью его? – спрашивал он, делая выводы из своих наблюдений. Здесь Грэсли опять противоречил сам себе, потому что именно он настаивал на одном генетическом коде этих этносов. Теперь же он понимал, что в этом его утверждении большая роль отводилась химии. А менталитет – это определенный склад ума, включающий в себя культурные особенности, духовные ценности, понятия, установки, основанные на морали, характерной для какой-то этнической группы или нации. И это всё не дается при рождении, а создается внешними причинами: взглядом на мир, воспитанием и многим другим, включая готовность поддаваться чужому влиянию, что связанно и с интеллектом в том числе, и с духовной устойчивостью: с тем, что называется силой духа, которая мешает изменить цивилизационный код при ментальных войнах. А он отчетливо видел в создавшемся конфликте попытку изменить культурный код той части населения, которая не желала быть управляемой теми, кто нес иное мировоззрение: страшное по своей сути – с нацистским подтекстом и культом смерти. Это было очень опасно, ведь когда меняется культурная Матрица, вы уже не можете отторгать чуждое вам, как это делали раньше, не можете сопротивляться даже на подсознательном уровне, потому что не видите больше разницы между противоположными установками. А это означает, что вы уже ментально перепрограммированы, переделаны по другим лекалам, перепрошиты, и не замечаете, что это всё – не родное, не ваше вовсе. Именно культурное воздействие наиболее опасно для сознания, ибо оно менее всего заметно. Это искусственное управление происходит посредством живого общения, но в основном через интернет-пространство, что весьма распространено на той планете, (как успел заметить Грэсли), и оно навязывает другие ценности методом подмены. Вполне возможно, что ментальная война началась на окраине Империи не 30 лет назад, а вероятно еще раньше – до того времени, когда эта территория откололась от Империи, и вполне логично, что именно в результате этой войны и откололась. Изменение массового сознания, уничтожение общих духовно-нравственных скреп или того, что называется национальным кодом, привело к стиранию памяти о своем месте в этом мире и о своем роде, если смотреть глубже. Вот таким образом и создают манкуртов. В этом у него уже не было никаких сомнений.
8.
В кабинете Мэрдона он всё еще не мог отойти от своих ночных кошмаров, как называл он свою работу по ночам в Лаборатории, где просматривал программу «зеркальная планета» и особенно один из ее разделов «память». Но Мэрдон об этом не знал, и поэтому его интересовала память самого Грэсли в отношении того, что удалось ему узнать в ходе своей командировки. У него же всё это каким-то образом сливалось воедино, потому что он относился к зеркальной планете с особым чувством, словно лично находился там, а не наблюдал со стороны. Такая эмоциональность восприятия была связана с тем, что он пережил в своей поездке, и теперь постоянно находил аналогии между двумя планетами, переходя от одной к другой свободно, и в своем сознании не чувствовал никакого внутреннего сопротивления, будто он жил и там, и здесь одновременно.
– В чем-то ты оказался прав, – наконец произнес Грэсли, понимая, что и так слишком долго молчит. Мэрдон может подумать, что он испытывает его терпение, а он просто думал, что сказать ему, вернее, о чем вообще можно говорить, если на западную территорию попасть так и не удалось, и по этой причине информации было слишком мало.
– И что же именно я угадал в своих предположениях? – поинтересовался Мэрдон.
– То, что мы опоздали, и вместо нас это сделали другие...
– А подробнее?
– Там, похоже, военная диктатура, по крайней мере за колючую проволоку меня не пустили.
– Но ты ведь показал им документы, в которых говорится, что твоя миссия сугубо научная?
– Кому «им», Мэрдон? Я вообще сомневаюсь, что со мной общались разумные существа, а не биороботы.
И он передал ему свой разговор с патрульными, или как там они называются у них...
– Меня и близко не подпустили к тому месту, где я хотел взять пробы почвы. А о том, чтобы побеседовать с каким-нибудь представителем их администрации или комендатуры, в данном случае и говорить не приходится. Это – полный бред, Мэрдон.
– Ну, пробы мы тебе добудем. У меня есть там свои...
– Агенты что ли?
– Нет, разведка – не по моей части, ты же знаешь. Но, насколько мне известно, у них еще работают некоторые научные лаборатории, хотя, после твоего рассказа, я начал сомневаться в этом, однако проверить можно. Только что тебе это даст? Ну, получишь ты пробу, ну, выявишь нехватку каких-то элементов и даже напишешь о влиянии на живые «мыслящие организмы» этого химического мутагена. А дальше что?
– Я пойму, с каким мутагеном связана эта мутация.
– Опять мутация! Ты достал, Грэсли, всех! Знания, конечно, великая вещь, но это всё теория.
– А ты хочешь спасти мир? Вот так взять и сразу сделать это? Спасатель хренов. Съезди сам, поговори с одним из тех болванчиков на границе. Мне лично хватило. И дело не в том, что я гонюсь за славой первооткрывателя, мне просто нужны факты для того, чтобы создать реальную картину: какой она видится изнутри. Нужна первопричина – исходная точка, от которой уже можно было бы двигаться в обратном порядке к тому, что привело к нынешней ситуации. И главное – почему? Мы же не понимаем, что с ними там случилось. Ты не думал, что это может быть и радиация? Что-то же у них там было когда-то... Видел, какие физические уродства могут проявляться у рожденных от облучившихся родителей? А почему ты считаешь, что только физические – внешние изменения возможны? Кто занимался этим серьезно, в смысле – воздействием радиации на психику?
– Да я вообще об этом не думаю. Мне кажется, что в данном случае, не мы с тобой, ученые, должны заниматься этим, а уже совсем другие ведомства.
– Тогда распространение и влияние этого явления в недалеком будущем пойдет еще дальше, захватывая территории, а именно – на восток и юг, если мы с тобой хотя бы не попытаемся остановить эту эпидемию.
– В каком смысле эпидемию?
– В смысле ментального заражения. Слышал о таком?
– Смутно себе представляю. Это же не вирусы...
– Еще какие вирусы: похожие, правда, на компьютерные.
– Не понимаю тебя, Грэсли. Виртуальщина какая-то.
– Оттуда – из западной части рассылаются идеологические бомбы. Ментальная война. Так понятней?
– Более конкретней можешь?
– Они живут уже в другой реальности, по крайней мере, часть из них.
– В чем это выражается?
– В том, что мы – враги для них, враги, которых нужно уничтожить, и пока они этого не сделают, по их гребаной философии, всё у них будет плохо. Помнишь, как этот придурок на границе сказал, что я – угроза?
– А причина?
– Причина – мы с тобой, Мэрдон: они – свет, а мы – тьма.
– Борьба света с тьмой? Это какие-то древние сказки, фантазии, мифы. Начитались.
– Наслушались и насмотрелись: им вещает их учитель, бог или, кто он там... А, вспомнил – Поводырь.
– С ума сойти.
– Уже сошли, Мэрдон, они... Хотя, я еще надеюсь, что это поверхностное зомбирование, что-то вроде гипноза: можно попробовать разбудить. А пока они, по сути, видят сны, принимая их за реальность.
– А что ты предлагаешь?
– Я думаю...
– Нашел там кого-нибудь из знакомых?
– Нашел, но он меня не помнит. Он вообще ничего не помнит, кроме своего имени и того, что в 14.00 ровно ему нужно запустить эту долбаную программу, в которой какой- то «продвинутый» псих-манипулятор будет рассказывать, как ему жить и что нужно конкретно делать для того, чтобы победить тьму, то есть, нас, как ты понял.
– Послушать бы...
– Я тоже хотел, но с Крислином случился нервный припадок: началась истерика по поводу того, что я из другого мира – чужой и неправильный, поэтому не должен и не смею этого делать. Вид у него был устрашающе решительным при этом. Не применять же насилие против него?
– Так вот почему ты сказал, что я прав? Значит, нас пытаются достать изнутри, начиная с окраин, постепенно сжимая в кольцо? Слушай, Грэсли, а что, если изъять у них эти говорящие головы?
– Как? Будешь ходить по домам, по городам и проверять у каждого наличие этой программы?
– Нет, конечно. Он же сказал тебе в какое время они все чуманеют, то есть, слушают этого Поводыря чертового. В этот момент могут возникнуть, например, помехи: картинка исчезнет вместе со звуком. И на тебе – «бог оставил нас!». Паника, судороги...
– И здравствуй психушка? Ты подумал, что эту ломку они могут не пережить?
– Кто-то рассказывал мне, что в древности у нас в медицине использовалась шоковая терапия – удары током определенной частоты. Жуть, конечно. И всё похоже на то, что ты прав. Наверное, нужно еще подумать. А ты напиши мне подробный отчет об этом. Я соберу консилиум. Возможно, понадобится комиссия для повторной поездки туда, вместе с тобой, конечно. Нужно перекрыть канал программирования.
– А что с западной частью?
– Это еще сложнее. Я пока не могу ничего сказать. Думаю, что шеф должен обсудить это с различными структурами, потому что здесь уже не нейролингвистическое программирование, а нечто другое, судя по ситуации. Но возможно, что начиналось всё тоже с этого умопомрачительного Поводыря – проводника в «высшие миры», и мы благополучно пропустили тот момент.
– Да, безусловно, что вся зараза идет именно оттуда, и я думаю, что уже давно.
Грэсли не мог рассказать Мэрдону о том, что он знает о зеркальной планете и о происходящих там событиях. Он обещал шефу молчать, хотя не понимал к чему такая секретность, ведь решить возникшую проблему без подключения сюда зеркальной планеты, невозможно, потому как может оказаться, что истоки этого одни и те же. Или, говоря научным языком, один и тот же мутаген, вызывающий мутацию. А то, что это именно так и есть, он был почти уверен. Не зря же мы зеркальные планеты по отношению друг к другу, – рассуждал он. Но чтобы еще дальше углубляться в тему, необходимо было поставить в известность шефа. Стипол, конечно, не придет в восторг от такого, да еще, если вывалить ему на голову всё разом: зеркальную планету, мутацию с мутагеном и боевое НЛП, которое уже явно прослеживается на западных окраинах. Такое заключение он сделал, исходя из наличия зомби-солдат и колючей проволоки, которая особенно потрясла его воображение, и не давала ему покоя, словно он уже находился по ту сторону, то есть, за ней.
А ведь я давно говорил о таком развитии сюжета, но меня никто не слушал, пусть теперь увидят, – думал он. Нет, Грэсли не злорадствовал, он был в полном отчаянии от того, что его прогнозы начали сбываться и от того, что раньше не сумел доказать свою правоту, которая была на тот момент всего лишь теорией, но она была. Ведь все в науке когда-то является теорий, а когда становится практикой, оказывается иногда, что уже слишком поздно. Он так много увидел за последнее время, что хотел бы кое-что из этого забыть. Конечно, можно было бы сходить к доктору и нехитрым психотерапевтическим действием отодвинуть это «кино» на задний план его сознания, дав возможность отдохнуть мозгу. Нет, не забыть совсем, а именно отодвинуть, чтобы достать, когда это вдруг понадобится для дальнейшей работы. Но зная о такой возможности, он немного не доверял гипнозу и прочим штукам, воздействующим на его сознание. И по старинке слишком дорожил своей индивидуальностью и своим «Я», чтобы впускать кого-то к себе внутрь – в голову. Несмотря ни на что, как ученый, он хорошо знал цену своим опасениям, считая, что это, конечно, ненаучно. Но душа или то, что было больше него самого, а главное – выше, то есть, находящееся вне Матрицы, мешало ему относиться к своему телу с той беспечной легкостью, свойственной молодому поколению. Они с таким рвением, достойным лучшего применения, вживляли под кожу чипы, чтобы всегда знать – который час, не нося часов при этом, или записных книжек с адресами и некоторыми данными, которые необходимы были по работе и просто по жизни. А жили они по звонку напоминающего устройства или по голосу, так называемого, помощника, который знал всё на свете и любую информацию выдавал в считанные секунды прямо в ухо, если ты носишь прикрепленный к нему «жучек» – такую маленькую, едва заметную кнопочку, похожую больше на обычную родинку. Он же, как говорил сам, был старорежимным. И отключал в своем доме всю автоматику, как только переступал порог. Ему хотелось оставаться самим собой и наедине с самим собой, и слышать только свои собственные мысли. Так случилось и сегодня вечером, когда он добрался домой и, растянувшись на широкой кровати, не думал ни о чем, считая, что эта такая роскошь – просто быть, как говорила Никия.
За последние годы наука ушла далеко вперед, делая свой рывок в высоких технологиях, основа для которых была заложена еще отцами-романтиками, как называли то поколение, к которому относился его отец. Сейчас, он вспомнил о том, что давно не виделся с ним. Да, в последний раз это было в то время, когда Грэсли отправлялся в космическую командировку в качестве эксперта биотехнологий начальных ступеней, существующих на живых планетах. Живыми планетами они называли их, используя профессиональный сленг, чтобы не употреблять длинное научное название. И так было понятно, что разговор шел о планетах, где присутствовала биологическая жизнь, в независимости от того, как внешне выглядели те, кто их населял. Главное, что это были разумные существа, и иногда у них было чему поучиться. А его научное любопытство порой толкало даже на риск, о котором Грэсли в такие минуты не думал вовсе. Отец говорил, что он обуян страстью, имея в виду, конечно, не противоположный пол. Но когда Грэсли рассказал ему о том, куда он собирается отправиться, то оказалось, что отец не любит это место, именно потому, что хорошо знает его, так как в бытность своей космической юности ему приходилось там бывать. Собственно, и Грэсли было известно об этой странице его биографии. Однако намерения сына взволновали его по причине того, что эта планета имела некоторые нюансы, как говорил он сам – сюрпризы, довольно опасные. О чем и вспомнил, разговаривая с сыном.
– А отказаться нельзя? – спросил он, чем очень удивил Грэсли, так как никогда не был замечен в осторожности, а тем более в трусости, когда дело касалось работы.
– В чем дело, па?
Хотя, он заметил, как отец вдруг резко погрустнел во время их разговора.
– Обычная командировка: ничего особенного. Вернусь скоро.
– Это – твое решение. Я понимаю, что бесполезно тебя останавливать, но мне тревожно почему-то.
– Нервы, па... Тебе нужно съездить к океану и подышать тем воздухом, который вселяет силы.
– Ты хочешь сказать, что я стал сентиментален и стар? Нет, мой мальчик, я просто стал умнее по сравнению с тем юношей, каким был тогда. Впрочем, тогда ты и не знал меня, потому что был слишком мал.
– А знаешь, па, я всегда гордился тобой, потому что такие, как ты, прокладывают путь. Есть те, кто открывает новые пространства, а есть те, кто их осваивает, идя по проложенным следам. Я до сих пор не знаю, почему не стал таким, как ты, а пошел в науку. Иногда мне кажется, что я не такой уж хороший ученый, а может быть из меня мог получиться неплохой астронавт. Как ты думаешь?
– Из тебя получился отличный сын, что для меня не менее важно, чем твои научные успехи, которые ты, в свойственной тебе манере, приуменьшаешь. А быть хорошим сыном – это тоже талант своего рода, и то, что это имеет большое значение, особенно чувствуешь, когда подходит, подкрадываясь, старость, а значит – одиночество. Эти вещи неотделимы друг от друга. Пока была жива твоя мама, я не задумывался над этим. Ты даже не представляешь себе о каком количестве разных серьезных вещей я не задумывался раньше по своему недомыслию или просто от лени... Одиночество. И почему-то происходит обострение этого состояния ближе к холодам, словно во мне самом что-то остывает. Да что я рассказываю тебе о ерунде всякой? Ты ведь приехал не для того, чтобы посмотреть, как я сижу в кресле-качалке в саду, где падают яблоки на землю, потому что их некому собирать. Вот если бы ты был женат, то у меня появились бы внуки, и они собирали бы эти яблоки.
– Ну, па, ты же знаешь, как я занят...
– Скажи лучше, что ты не дорос еще до понимания таких вещей. А ведь на самом деле нет ничего прекрасней детского смеха. Я до сих пор помню тебя маленьким и то, как ты смеялся. Ты был очень веселым мальчиком и таким распахнутым.
– Как ты сказал? Распахнутым? Интересное слово.
– Ну, если тебе будет понятнее, то – открытым, искренним ребенком.
– Нет, мне больше нравится распахнутым.
– Так для чего ты приехал?
– Собирать яблоки, конечно, – рассмеялся Грэсли. Я приехал сказать, что соскучился по тебе, но не мог вырваться раньше. А еще я хотел спросить тебя об этой планете с подвохом, как ты выразился. Тебе не показалось, что эти существа умеют перевоплощаться? И, может быть, именно это пугало тех, кто там бывал? Это, наверное, не слишком приятно, когда перед твоими глазами вдруг исчезает одно и появляется другое? Ты думал, что это новое существо, ведь так?
– Да, именно так я и думал, пытаясь понять, куда подевался тот, с кем я только что общался?
– А вот мне пришла в голову мысль, что никто никуда не исчезал, а просто менялся: изменял облик. Понимаешь? Я хочу в этом разобраться, а еще лучше было бы понять, как они это делают.
– Ну, это ты хватил... Но они могут быть довольно агрессивными, учти это, и ты никогда не можешь понять, что сделал не так и по какой причине мог вызвать подобное, так сказать, изменение настроения. Да, нельзя предугадать, что случится в следующую минуту и это очень неприятно, мягко говоря. Мне кажется, что у них там все меняется, включая ландшафт. Я бы точно не хотел жить на такой планете.
– Вот и живи на этой, па, и ешь больше яблок: в них много полезных микроэлементов. А я разберусь, на самом ли деле там все меняется или эти изменения происходят только в нашей голове? Тоже мне – фокусники...
– Знаешь, Грэсли, мне нужен один-единственный элемент – внимание, но тебе не понять этого, потому что ты находишься не в том возрасте, когда это чувствуют.
Теперь, лежа в своей полуосвещенной комнате, он ощущал стыд за то, что не поехал к отцу сразу после того, как вернулся тогда с той загадочной и опасной планеты. По видеосвязи он сообщил отцу, что все с ним нормально. Поинтересовался: как здоровье, и всё. Ведь он знал, что отец ждет его, знал и каждый раз обещал, что приедет и не приезжал. Может, существует некая закономерность в том, что осваивая все больше и больше новых технологий, продвигаясь в научных познаниях, мы все меньше и меньше становимся естественными, что ли? И яблоки на земле в саду нам безразличны, не в том смысле, что их можно приобрести, вызвав доставщика на дом, нет, не в этом дело, а в том, что там есть та самая природная естественность, когда ты чувствуешь: что из чего возникает – чувствуешь некую связь. А здесь? Только фрагменты, части целого, которого мы не видим, не знаем, а где-то и не хотим знать, потому что не думаем о том, что там – дальше – за пределами зоны комфорта, так старательно обживаемого нами и хранимого с таким трепетом, словно это и есть самое главное, чего мы достигли в этой жизни. Кто знает, где то самое-самое? Наверное, это имел в виду отец, когда говорил о яблоках падающих, о детях смеющихся? Он вдруг понял, как будто увидел внезапно то, чего не видел раньше: смотрел, но не видел. Парадокс. И оставаясь под впечатлением этого открытия, решил, что завтра непременно поедет к отцу и поговорит с ним. Ему почему-то показалось, что при их последней встрече в словах отца о том, что он приехал к нему не для того, чтобы увидеть, как старик сидит в своем кресле-качалке, была такая горечь, а он – Грэсли, почувствовал ее только сейчас, с опозданием. И вдруг испугался того, что может опоздать, ведь отец уже довольно стар.
9.
Осень была на изломе: еще немного и последняя листва покинет изрядно оголившиеся ветви деревьев, укроет землю золотистым, а местами ржавым покрывалом, которое ляжет под ноги, истлевая постепенно под бесконечным дождем. Да, настроение у него было не самое радужное. Отец оказался болен, видимо, что-то подсказало и позвало Грэсли к нему именно в этот момент. Значит существует и интуиция, и зов крови, – думал он, а те, кто иронизирует над этим – ничего не чувствует, потеряв, возможно, последний шанс той первородной связи с миром природы, до сих пор существующей на планете, но для многих ставшей чем-то вроде театрального антуража в спектакле жизни.
Грэсли переживал, что отец не захотел поехать с ним и жить в его квартире, утверждая, что там ему будет нечем дышать. Это, конечно, было преувеличением, потому что вполне нормальный воздух с достаточным количеством кислорода был в том месте, где он проживал. Дело все-таки было в другом, как ему казалось: отец не хотел никому мешать своим присутствием, и к тому же он привык, что и окружающий его сад, и окружающие предметы вписывались в образ его жизни, каким-то образом соединяясь с ним самим. «Без этого я чувствую себя, как дерево без листьев», – как-то сказал он, а Грэсли запомнил. Он, конечно, приставил к нему врача, который должен был следить за здоровьем отца и сообщать ему о любых изменениях как в одну, так и в другую сторону. К сожалению, самому ему нужно было возвращаться в Лабораторию, где он уже не был неделю.
Теперь, сидя в своем кабинете, он отодвинул подальше от себя зеркало, которое нужно было ему для опытов, словно не хотел даже случайно увидеть свое лицо в нем, как будто оно могло отразить всё то неудовольствие, которое испытывал Грэсли к самому себе. Ему казалось, что жизнь его проходит так быстро и суетно, как будто он бежит, пытаясь первым прийти к финишу, думая, что на этом закончатся все проблемы, связанные с его работой. Но чем больше он углублялся в их решение, тем сильнее они разрастались в разные стороны, разветвлялись словно: одна тянула к себе другую и между ними закручивались связи, которые как будто были невозможными, но потом выяснялось, что всё обстоит иначе.
Так, размышляя о зеркальной планете, он все время думал, что зеркало – это простой рефлектор, пока не обнаружил в информации одного ученого, что зеркала обладают не только памятью, но и могут обращать время вспять. Его это заинтересовало, конечно, но он не нашел никаких доказательств подобному феномену, хотя постоянно размышлял: каким образом можно получить скопившуюся в зеркале информацию, чтобы доказать наличие зеркальной памяти. А если ее можно будет стирать, тогда то, что происходит на зеркальной планете, можно не допустить сюда, то есть, стереть ненужное, как тряпкой стирают пыль со стекла. В конце концов, чем отличается зеркало от стекла, кроме того, что его светоотражающая часть раньше имела амальгаму, но уже давно используют серебро, покрытое несколькими защитными слоями. Правда, нельзя недооценивать того, что с помощью зеркальной оптики удалось изучить множество далеких космических объектов, которые ранее были недоступны для наблюдения. Но его интересовало не это, а воздействие зеркала на того, кто с ним взаимодействует, потому что тогда эти знания можно было бы перенести на зеркальную планету и понять, как она влияет на другую, то есть, на ту, которая являлась родной для него. Он знал из чужой и далекой истории, что один врач-мистик лечил с помощью зеркал, утверждая, что они впитывают в себя всю негативную энергию, которая, по его мнению, и была причиной всех болезней. По поводу негативной энергии он оказался прав, потому что ее связь с появлением болезни уже известна сейчас, но вот по поводу роли зеркала в этом, Грэсли не мог быть уверен, так как не обладал достаточной информацией. Хотя знал о некоторых проводимых опытах, и на некоторых из них даже присутствовал, как наблюдатель. К испытуемому подключали датчики, и вот уже через 15 минут после нахождения в зеркальных установках, менялась частота биоритмов головного мозга. Но самым невероятным было то, что частоты, свойственные состоянию бодрствования, которые имеют определенные ритмы, сменялись на частоты, характерные для состояния глубокого сна или транса, и было опасно продолжать испытание дальше, потому что это могло привести даже к коме. И еще одно испытание поразило его: одиночное пребывание в зеркальных комнатах, если оно продолжается долго, приводит к потере ориентации в пространстве, и такое неестественное количество отражений в зеркалах может спровоцировать нервный срыв, а теоретически даже помешательство, если увеличить время пребывания в таких комнатах, что, естественно, не допускалось по этическим соображениям. Тогда ему стало понятно, почему удвоение реальности всегда пугало тех, кто смотрел в прозрачную воду или в зеркало, видя в них свое отображение. В психиатрии считается, что зеркало может оказывать как позитивное, так и негативное влияние: все дело в том, кто в него смотрит. К тому же, бывают паталогические реакции у тех, кто имеет психические отклонения, например, при некоторых формах шизофрении, когда существует боязнь смотреть в зеркало. В этот момент своих раздумий, Грэсли вспомнил о том, как он испытывал явное нежелание общаться с зеркалом сегодня утром, отодвинув его от себя. Не придумывай, – сказал он сам себе, – и здоровые люди не всегда хотят смотреть в зеркало, к тому же, были случаи, когда решившиеся на самоубийство, взглянув на себя в зеркало, вдруг отменяли свое решение, так что положительный момент в этом присутствует тоже. Он всегда пытался найти положительный момент в любой ситуации. Ведь не зря же одной из его научных тем являлось изучение возможностей перехода негативной энергии в позитивную, исходя из того, что энергия не имеет сама по себе знак + или – (она нейтральна). Но в данный момент для него важно было другое. Ему было известно, что в древнем мире на той зеркальной планете считали, что зеркало является некой границей между мирами, и что существует магическая связь между отражением и отражаемым. Странное дело, но когда Никия застала меня спящим у зеркала, она утверждала, что я не спал, но мне казалось, что я точно спал и видел сон о зеркальной планете. Или я смотрел в зеркало и видел это в нем? – думал он. Здесь нужно было остановиться, потому что он переставал что-либо понимать, запутавшись в своих мыслях, как паук в паутине: ему необходимо было успокоиться, отдохнуть и начать распутывать свою паутину. Единственной логичной мыслью, пришедшей ему в голову в тот момент, было то, что все в мире переплетено видимыми и невидимыми связями или нитями, ведь всё является отражением чего- то. Причиной и следствием, – добавил он к этому выводу.
Кстати или некстати, но в это время к нему явился Мэрдон. Он как будто угадал, о чем сейчас размышлял Грэсли (да, была у него эта странная особенность). Увидев на столе зеркало, он спросил:
– Ты все еще борешься с ним? И кто кого?
– Нет, никто ни с кем не борется. Просто иногда размышляю по этому поводу.
– О чем тут размышлять? То, что ты считаешь своим отражением, им не является. Это всего лишь зрительная проекция, которая проявляется в подкорке твоего головного мозга. Ты понимаешь? Система восприятия – и всё. А она зависит от двух вещей: от функции органов зрения и от работы мозга, который и трансформирует поступающие сигналы в данный образ, то есть, в твой незабвенный лик в этом бездушном стекле.
– Тоже мне открытие. Знаю без тебя всё это. Заученное, бездушное, формальное ничто. Ты еще расскажи мне, что мы видим себя в зеркале в перевернутом виде, и вообще: всё не так, как мы видим.
– С тобой, Грэсли, говорить на серьезные темы бесполезно, потому что ты во всем видишь подвох, как будто никому и ничему не доверяешь, если оно придумано до тебя и не тобой. Я пришел по другому поводу: хочу спросить, что ты решил – стоит ли ехать туда еще раз уже в составе комиссии?
Грэсли не знал, что ответить ему, потому что у него не было никаких новых идей, он был пуст, как дупло засохшего дерева, а ехать для того, чтобы увидеть Крислина и слушать его бред, не было никакого желания. И вся эта сборная команда активистов-первопроходцев, ничего не знающих о том, что там происходит на самом деле, точно не сможет украсить своим присутствием его времяпровождение. Но сказать об этом прямо было не очень корректно, и он сказал криво (криво улыбнувшись, в смысле):
– Дай мне еще дней десять: нужно кое-что прояснить.
– Ну, проясняй, только необходимо наконец-то собрать консилиум.
– О чем ты собираешься говорить на нем? О погоде на побережье?
Он чувствовал, что Мэрдон действует ему на нервы и с трудом сдерживался, чтобы не сказать чего-нибудь лишнего, о чем потом будет жалеть. Но тот не стал настаивать, и к его удивлению, распрощавшись, вышел из кабинета. Как же я устал, – подумал Грэсли, когда за Мэрдоном закрылась дверь. Он посмотрел в зеркало и увидел в нем лицо несчастного типа. Говорят, что зеркало – более правдиво, чем фото, – промелькнула в его голове мысль, которую он зачем-то стал раскручивать дальше, – хотя фотоаппарат способен выхватывать мгновения, порой неуловимые для глаз, и в этом смысле фото – точнее, но только на одно мгновение, потому что мимика так многообразна и изменчива, собственно, как и мы сами. Иногда я смотрю на свои, не такие уж старые фотографии, и не узнаю себя. Почему бы это? Вероятно потому, что я воспринимаю свое отражение в зеркале трехмерным, а на фотографии изображение плоское, так как линза всего одна. Вот оно – особенности оптического устройства двух систем. Он поймал себя на том, что органы зрения, то есть, свои глаза, назвал системой. Ты, Грэсли, сам становишься системой, которая работает, как механизм, запущенный тобой в режиме «думать», и все вокруг от тебя ждут только этого. Вот и Мэрдон приперся для того только, чтобы подгонять меня... Теперь он понял, почему тот его раздражает. Грэсли лучше всего было бы сейчас пойти домой и выспаться хорошенько, но его мозг не мог остановить начавшийся процесс, как компьютер не может изменить запущенную в него программу, пока не выполнит ее до конца. Он знал за собой такую особенность, когда не мог уснуть ночью, если начинал о чем-то думать, потому что слова, формулы, образы какие-то возникали как будто сами собой. Вначале пытался от них отмахнуться, заставляя себя уснуть, стараясь расслабиться, но получалось еще хуже, и он смирился с этим: просто вставал и начинал записывать то, что приходило в голову, и только после этого отключался и засыпал глубоким сном. Вот и сегодня он не зря так много думал о зеркалах, не понимая даже, к чему это, если думать нужно было о том, ради чего приходил Мэрдон. И только поздно вечером, когда он уже собирался ложиться в постель, его вдруг поразила, казалось бы, странная мысль в форме вопроса. Почему я думаю, что отзеркаливает – считывает информацию наша планета, повторяя всё то, что происходит на той – чужой – зеркальной? А если эта связь работает в обе стороны? Получается: когда мы изменяем что-то здесь, то и там возможны изменения, то есть, та планета зеркалит так же нашу. А почему бы нет? Я ведь не могу воздействовать на чужую планету, я не могу, да и не имею права что-то менять там, я не могу ничего, кроме как сочувствовать одним и негодовать по поводу действий других. И даже зная, как все это можно исправить, не могу ничего сделать. Но здесь- то я могу попытаться хотя бы. Он зацепился за эту мысль и начал развивать ее дальше. А что если действительно это сработает? Мы решим здесь свой вопрос с окраинами, и там у них вдруг что-то начнет меняться тоже. Они, конечно, подумают, что случилось чудо: Господь услышал их молитвы. Ну, и пусть они так подумают. К тому же, неизвестно откуда пришла ко мне эта идея, может быть, это их Бог послал мне ее, чтобы я попытался издалека повлиять на ситуацию зеркальной планеты и спас ее, возможно, от гибели. Никто не знает, как все устроено на высшем, недостижимом для всех нас уровне. Одни догадки и предположения. Тысячу раз ты говорил себе, Грэсли, что Космос – это единый организм, но не верил на самом деле этому, просто тебя так учили и ты повторял, не понимая, не чувствуя, как делаем мы многие вещи только потому, что так делают все. Ты живешь в Матрице, хотя всегда убеждал себя, что это не так. Лишь иногда каким-то чудом ты вырываешься из нее и становишься свободным, именно в этот момент тебя посещает озарение – новая идея, возникающая как будто ниоткуда: то, что ты называешь вдохновением. Но это слово не имеет ничего общего с тем, что ты чувствуешь в этот момент: ты счастлив, Грэсли, ты счастлив, именно так и никак иначе.
Спать уже не хотелось. Он заварил себе кофе по старинке, а не в кофеварке. Потому что ему нравился сам процесс и то, как постепенно пространство наполнялось этим удивительным запахом, который хотелось просто вдыхать, пока вода тихонько поднималась кверху, и нужно было поймать тот момент, пока она не начнет бурлить, а только станет дышать, и тогда ты успеешь. Ты все успеешь, – говорил он сам себе, наливая в чашку настоявшийся кофе, потому что так было нужно, чтобы он немного отдышался, успокоился так же, как это происходило и с ним. Он замечал, что многое в этом мире похоже на него самого, но почему-то никогда не останавливал на этом свое внимание. Сейчас он подумал о том, что зря не делал этого. Может быть, тот разговор с отцом, когда он недавно навещал его, что-то поменял в нем самом? Как будто он вдруг почувствовал себя его сыном. Нет, он, конечно, с детства знал об этом, но не понимал, что это на самом деле можно физически ощутить: как продолжение, как что-то отделившееся когда-то – какая-то маленькая клетка из этого человека, из которой вырос он. Нет, это не было зеркальным отражением, повторением, дублем, он был другим и одновременно он был своим отцом, не достигшим еще его возраста. В какой-то момент, Грэсли понял, что это он сам сидит в кресле-качалке, прикрытый пледом, и всем сердцем потянулся к отцу:
– Не болей, па, – попросил он его. И в этом было столько любви, о которой Грэсли не догадывался, не знал, что она живет в нем и что ее так много.
Это случилось с ним недавно, когда он приезжал к нему, и не знал, о чем говорить с отцом. Он ненавидел сам себя за такие моменты молчания, которые накрывали его, когда он не мог выдавить из себя ни слова. Так иногда происходило и при общении с Никией, что обижало ее, а Грэсли не умел объяснить ей, почему ведет себя, как дурак, потому что сам не знал, что происходит с ним: онемение, отсутствие всякого присутствия, словно он пребывал где-то в другом месте. Вот так случилось и в тот его приезд к отцу, когда он поехал специально, чтобы проведать его и немного рассеять его одиночество. Рассеял, называется...
А потом пошел дождь, и они перешли на веранду, где было теплее, а дождь можно было наблюдать из большого панорамного окна, на котором настоял отец, когда только строили этот дом, и еще была жива мама. Он подумал, что не смог сказать такого маме, пока она еще была здесь с ними. Почему? Да потому, что тогда не чувствовал ничего этого. Не дорос, наверное, не понимал чего-то главного. И теперь ему было жаль, что она от него не слышала таких слов. Он не дал ей того тепла, что переполняло его сейчас. У него было его много, и он мог делиться этим со всеми, кто дорог ему по-настоящему.
Дождь стучал по стеклу, и от этого почему-то становилось спокойнее и тише внутри – там, где всегда что-то гнало его куда-то, торопило, звало, заставляло, заглушая то спокойное и умиротворенное, что жило в нем тоже, но слишком робко и приглушено. Не хотелось даже говорить. Они просто смотрели друг на друга и молчали. Грэсли казалось, что так близки друг другу они не были никогда. Он не понимал, что случилось с ним и когда это произошло: он просто чувствовал присутствие отца рядом, и это давало ему ощущение некой гармонии, правильности, законченности, когда большего не нужно. Почему-то он связывал произошедшее с ним в последнее время с той зеркальной планетой. Ведь не только страшные картины он видел там – в разделе «память», где каждый раз, когда заходил в программу, загоралась надпись «секретно». Он не понимал, почему это всё держали в таком секрете, ведь оттуда можно было узнать много интересного и необычного для нас, – думал он, но говорить об этом не стал никому, боясь, что его не поймут. Что же такого можно было взять у них? – удивились бы они, ведь наша планета ушла далеко вперед по сравнению с той, а некоторые технологии уже давно перешагнули то, чего они еще даже не открыли. Как мог объяснить он, что существуют другие вещи, что не все измеряется научными достижениями? Грэсли и сам не осознавал, почему так тянется туда, где никогда не был и никогда не будет, потому что расстояние, разъединяющее их, пока что невозможно преодолеть, оставаясь в своем биологическим теле. Да, технически информацию можно получить: заснять, записать, перевести на свой язык, но это остается лишь интересным видением или видением далекой неизвестной жизни, которая ему казалась близкой, если употреблять это слово не в смысле измерения расстояния, а из внутреннего ощущения. Исходя не из Матрицы, а из вечного духа, в существование которого верил он, перебрав все имеющиеся на своей планете религии и учения, и остановившись на том, что соответствовало его представлениям о Космосе и о Вселенной.
Удивляло его то, что как раз всё хорошее, из того, что он видел на зеркальной планете, исходило от Империи. А всё неприятное, жестокое, уродливое в моральном отношении, всё дикое, доходящее до звериного – такое, чего уже ему невыносимо было наблюдать, и он отключал экран, шло из тех окраин Империи, где ненавидели себе подобных, разделенных уже не просто границей, а какой-то ментальной, духовной пропастью. Грэсли не мог воспринимать своим разумом их, впадающих в состояние, напоминающее буйное помешательство. Почему он принял одну сторону и, пытаясь быть объективным, что является обязательным условиям для ученого, тем не менее – не мог ни понять, ни оправдать другую сторону? Ответ напрашивался сам собой: он чувствовал аналогию Империи с тем государством, в котором проживал сам на своей планете и, соответственно, происходившие события на западных окраинах, напоминали ему то, что было у них тоже на западной части страны, пока что не в такой мере страшное. Ключевое слово «пока», – думал он, пытаясь, утихомирить свои эмоции, которые выражались во внутреннем протесте против того, что он наблюдал на зеркальной планете, и что касалось той – неприятной для него стороны, где разрушали всё, что создавалось веками. Но если они сотрут с лица земли общее наследие, созданное во времена, когда это являлось одним государством, что тогда останется у них, и от них самих? Из того собственно национального – исконного, что могло бы отличать и возвеличивать этот народ от других, тоже ничего не надо уничтожать. Но для того, чтобы сохранить свое, не обязательно было отвергать и ненавидеть своих соседей по земле, по планете единой для всех, – думал Грэсли. Если же поступать так и идти по тому пути, что выбрали они, что тогда останется? Ничего. Пустота. Зеро. Разве что заунывное, будто заупокойное пение, называемое там гимном, и богини смерти, ведущей к полному разрушению, потому как имя ее в переводе с одного из самых древних языков, существовавших на зеркальной планете, и от которого проросли многие другие языки, означает: «убивающая», «уничтожающая». Он мог только «поздравить» этих адептов секты с таким выбором. Их богиня – божество зла и всего того, что приводит к смерти. Неудивительно, что она является воплощением ночного кошмара, и имеет способности к оборотничеству. Пусть скажут ему, что это всего лишь мифология. А кто знает, что такое мифология? Разве не является она воплощением древних архетипов, свойственных данному этносу, вписанных на его подкорке в подсознании: таком темном, что можно заблудиться в нем и не найти дороги, чтобы вернуться обратно. Грэсли казалось, что они не вернутся оттуда, как тот, кто потерял рассудок, не может уже его найти. В них пробудилось что-то первобытное, хищное. Не случайно на шевронах их солдат изображен именно волчий крюк, хотя это связывают с прошлой Большой войной, когда вражеские воины имели точно такие знаки. И это тоже правда, потому что какая-то часть, жившая на этих землях, предала свой род и уже тогда служила врагам, отсюда и подобные аналогии. А эти обнаженные до пояса тела, которые видел Грэсли на экране в том сюжете, где их брали в плен уже в это время и на этой войне? Они были испещрены различными татуировками, которые без слов говорили о принадлежности их к нацистской секте, корни которой были в тех давних знаках и символах, но он знал, что те «учителя», в свою очередь, занимаясь эзотерическими учениями и культивируя оккультные практики, подобные символы брали именно оттуда. И сейчас их последователи не внесли ничего нового в этот культ. Они только скопировали и повторили хорошо забытое старое. Хотя, на самом деле оно никогда и не забывалось, находясь где-то в схронах (в земле), если говорить о физическом, материальном. Но самое главное – оно находилось в подсознании, если говорить о психических схронах, где и была записана, закодирована не просто данная идеология, а физиологическая ненависть к тем, кто был иным, ибо они считали себя высшей расой в отличие от всех других. Именно такая идея должна была стать всеобщей для живущих на той земле. А те, кто попытается выйти из этой Матрицы, будут убиты. Богиня смерти требует все больше и больше жертв, готовая утопить в крови всех и всё, потому что нет ничего другого у того, кто ей поклоняется, как только убивать.
Враги Империи просчитали это, уловив психологию своих подданных, и сделали из той территории свою колонию, а из них самих преданных псов, готовых умирать до последнего, думая, что этим они смогут разрушить Империю. Это желание для них было сильнее всего, и сильнее страха собственной смерти. Иллюзию того, что таким образом они борются за свою независимость, подкинули им, как прикормку те, кто их просто использует сейчас. Молодое поколение не знает того, что никто независимость у них не отнимал, и что вышли они в свободное плавание без всякой борьбы за эту самую независимость: их просто отпустили, как птицу в небо, их никто не держал на цепи, как сейчас это делают настоящие хозяева. Да, теперь им ничего другого не остается, как воевать, ибо они нужны только для того, чтобы убивать и умирать за интересы своего господина, как истинные манкурты.
Если вначале он не знал, почему они не видят очевидного, не понимают, лежащее на поверхности, не чувствуют обмана, то проникнув глубже в их психологию, в образ мыслей, создаваемый годами и переходящий уже в образ мира, он увидел всю картину, как будто их глазами. И она оказалась вполне логичной, ибо даже у сумасшедшего есть своя логика, когда он с уверенностью излагает доктору свою концепцию, отражающую его картину мира. Грэсли были известны случаи, когда сам доктор попадал в эту ловушку болезненной иллюзии, настолько стройной казалась ему та конструкция, которую ему описывал больной. Всё это – игра – насмешка Матрицы. Но для того, чтобы практически весь народ погрузить в такой сон разума, который, как известно, рождает чудовищ, для этого должны были быть применены средства нейропрограммирования и некоторые техники манипулирования сознанием, о которых им, конечно, ничего не было известно, потому что подопытные не должны этого знать. Для Грэсли всё вставало на свои места, обретая признаки некой параллельной реальности. Главное – самому не свихнуться, – думал он в такие минуты, и повторял, как учил его знакомый психиатр: «Я – доктор, я – доктор». С этими индивидуумами ему было всё понятно.
Но ближе по сердцу ему были те, кто жил в Империи, из которой сейчас делали всемирное зло, как будто не понимая, что источником и причиной произошедшего были другие. Он специально употребил слово «как будто», потому что те, кто использовал подобный нарратив в своих целях, прекрасно знали, что всё это – ложь, но ложь нужная для них. Хотя, имелись и такие, кто в нее искренне верил, даже из тех, кто был родом из Империи, ведь реалии на первый взгляд выглядели действительно так, что произошло нападение на соседнюю страну. И уже никто не хотел знать – почему это случилось. Хотя, истина всегда очень проста, в отличие от лжи, которой приходиться манипулировать, изворачиваясь каждый раз. А истина была в том, что Империю нужно было защищать. И врагом являлись не столько те, кто был ведом, как стадо баранов, идущее на заклание, а более опасный, настоящий враг, который изощрен и жесток, и более многочислен, если считать всех, кто хотел поживиться за счет разорения этой земли. Для затуманенных мозгов большинства исполнителей такие раздумья и такие умозаключения были недоступны. Грэсли воспринимал это болезненно еще и потому, что ему виделась параллель с тем, что происходило на его планете. Он как будто чувствовал, что ощущают те, кто живет сейчас в Империи, но когда-то жил или даже родился на тех, ныне чужих территориях, и считал их когда-то родиной, и любил это всё.
Он вспомнил свой приезд в приморский городок, в котором он вырос, и то, как там изменилась жизнь за время его отсутствия, а главное – как изменились те, кого он знал раньше. И глядя на экран, показывающий ему далекую зеркальную планету, он впитывал не только визуальные образы, но и то, что чувствовала, например, вон та женщина, от которой отказались ее родственники на той стороне, отвергая любую связь с теми, кто не думал, как они, пораженные недугом, о котором даже не догадывались и не знали, что это называется мутацией. Многие из тех, кто жил в Империи имели родственные связи там, к тому же, они еще помнили времена, когда жили вместе, поэтому этой женщине было непонятно, что происходит. Она, конечно, осознавала, что это уже другая страна, но территориально, экономически, а в ментальном смысле для нее все оставалось по-прежнему, потому что у них была одна история, один язык и даже кровь одна у многих или наполовину (таких там большинство). Грэсли хорошо понимал ее, ведь с ним происходило нечто похожее, когда он побывал в месте своего рождения, и не мог поверить, насколько это совсем не похоже на то, что оставалось в его воспоминаниях. Но там он хотя бы не наблюдал этих зверств, которые творились на зеркальной планете. Даже животные одного вида не убивают друг друга, как было известно ему еще из биологии, которую он изучал с теми, кого сейчас учат ненавидеть его. И если у них это получится, то его теория о том, что планета, на которой живет он, отзеркаливает другую планету, к сожалению, подтвердится.
Пока что самое страшное происходило там – в далеком Космосе, что для Грэсли не было большим утешением. Да, иммунологические исследования показывают, что важнейшую роль в защите от агрессии выполняет иммунитет, но о каком иммунитете может идти речь, если он подорван тем химическим элементом, недостаток которого был давно выявлен, и он называл это химическим мутагеном. Да и неважно, как он его называл, если существовали вещи страшнее этого: отречение от материи, то есть, от самого себя, что было следствием отречения от своего рода, потому что дерево не может жить без корней. И даже физический мутаген, связанный с повышенной радиацией, не мог внести таких разрушающих изменений в структуру их сознания, пораженного до такой степени, что перепрограммировать его уже не представлялось возможным.
10.
Мэрдон все-таки созвал консилиум, от чего старательно отговаривал его Грэсли, и не потому, что среди его участников не было достойных ученых, они, конечно, были, но в своих отраслях. Этой же, как ее называли, «проклятой темой», желающих заниматься всерьез как-то не наблюдалось. Пожалуй, один Грэсли мешал всем спокойно жить, время от времени взрывая их мозг своими идеями и устраивая бунт в благородном семействе: то зеркальной планетой, то мутацией, пугая всех очередным найденным мутагеном, то ментальной войной, якобы уже наступившей или вот-вот приближающейся. Войны никто не хотел, поэтому предпочитал о ней не думать, не говорить и, в конечном счете, не замечать. Как это еще Мэрдон не побоялся рискнуть своей репутацией «стабильного руководителя», как называл он его раньше, а когда их дружеские отношения дали трещину, то переделал эту фразу в «стабильно ретроградного руководителя», устраивающего всех. Сам же Грэсли, напротив, многих не устраивал, и самое мягкое выражение, которое он слышал по отношению к себе из вторых или третьих уст, было «неугомонный». Но плевать он хотел на всё это. Его сейчас удивляло только одно: на кой черт был собран этот коллектив, если никто, в общем-то, не заинтересован слушать его рассказ о путешествии в отдаленные территории. Но не прийти на это сборище он не имел права. Хотя сам считал, что гораздо приятнее провел бы это время с Никией, которая ждала сегодня Грэсли в его квартире, ключи от которой у нее давно имелись, потому что она вольна была приходить, когда ей вздумается, если только он сам не позвонит и не скажет, что сейчас занят. И это означало, что он будет сидеть в одиночестве, не желая никого видеть. Причины этого не обсуждались, ибо никого не касалось, чему он собирается посвятить свое личное время. Так было у них заведено, и менять что-либо он не собирался. Сейчас же Грэсли настолько ушел в мысли о Никии, что очнулся только от того, что Мэрдон толкал его локтем в бок, и воспринял это как знак, что наступило время выступления.
Он вышел, театрально поклонился для того, чтобы поддержать свою репутацию клоуна от науки – непредсказуемого и независимого (это кому как больше нравится). Грэсли, по сути, пересказал наизусть то, что изложил письменно для Мэрдона. По окончании спектакля, в зале на какое-то время повисла тишина, впрочем, он и не ожидал бурных аплодисментов. Затем встал представитель Лаборатории Космического питания, да, имелась и такая, где выращивали опытные образцы еды для дальних и длительных полетов. Что бы ты понимал в этом? – подумал он, глядя на дородного субъекта, производящего своими размерами такое впечатление, будто все свои биопродукты он испытывал на себе, беспрестанно поглощая их.
– Вы уверены, что всё обстоит именно так, как было изложено вами? Не является ли опрашиваемый э-э-э-экземпляр, просто больным, которому требуется медицинская помощь?
– Да, этот э-э-э-кземпляр болен, но медицина ему вряд ли поможет, в том смысле, какой вкладываете вы в это.
– Позвольте, – встал на его защиту другой оппонент, которого Грэсли вообще видел впервые в своей жизни. Позвольте, но для подобного утверждения у нас мало информации. Если бы было обследовано, то есть, опрошено большое количество испытуемых, тогда стало бы возможным делать выводы.
– Я совершенно согласен с вами, – ответил он, – и по этой причине, если бы вы внимательно слушали меня, то замети ли бы, что я не делал никаких выводов, а констатировал факт, на который я считаю, нужным обратить внимание.
Кто-то еще вставал с места и что-то там говорил, ему это было уже совсем не интересно, и за него отдувался Мэрдон, потому что сам он замолчал и не собирался больше продолжать этот бессмысленный диспут.
– Ведь я же предупреждал тебя, – шепнул он на ухо Мэрдону, сидящему рядом с ним. Можно я уйду по-тихому? – спросил он у него.
– Да иди ты, куда хочешь, пока я не послал тебя сам, куда подальше.
Присутствующим Мэрдон громко объявил, что сотрудник Грэсли вынужден покинуть зал заседания, так как у него в Лаборатории протекает сложный опытный процесс, требующий его личного присутствия. С этим объяснением он был вполне согласен, потому что его личное присутствие было просто необходимо сейчас там, где находилась Никия.
Грэсли шел по длинному коридору, зеркальному в своем роде, потому что двери в кабинеты были из стекла и как бы отражались друг в друге под искусственным освещением: когда свет падал на них и блики его пробегали по стеклам. Иногда его это раздражало, а иногда, напротив, поднимало настроение: всё зависело от нескольких причин, и сам он не знал, от какой именно в тот или иной момент. Сейчас, проходя мимо своего кабинета, он вдруг вспомнил, что не погасил лампу дневного света над своим столом. Но, оказавшись в Лаборатории, не смог уйти сразу, заметив документы, лежащие почему-то открытыми, хотя, ему казалось, что он убирал папку в сейф. Он отметил для себя, что они были открыты как раз на той странице, где говорилось о его недавней поездке. Хорошо, что я хоть код аудиозаписи не вписал сюда, – подумал он, понимая, что поступил не вполне законно, когда находился в командировке, а именно: оставил в квартире Крислина видео и аудио камеру, потому что хотел все-таки знать, о чем же вещает их Поводырь. Иначе это узнать было невозможно, ибо не каждому дано такое «счастье», как объяснил ему одноклассник. По этой причине он и здесь никому не сказал о совершенном им неэтичном поступке, понимая, что могут начаться разбирательства, советы по этике и другие мероприятия, которые отнимут у него кучу времени, а его было совсем немного, как думал Грэсли, полагая, что они и так опоздали. Теперь будет гораздо сложнее исправлять то, что возможно было не допустить, если бы внимательнее смотрели вокруг себя, а не только перед своим носом. И те действия, которые он совершал во благо науки, ему не казались неправильными, если они приводили к нужному результату. Он не чувствовал себя виноватым. К тому же, это чувство в нем возникало катастрофически редко. И не потому, что он был таким уж наглым типом. Скорее всего, Грэсли считал бесполезным занятием предаваться подобным терзаниям по двум причинам: во-первых, часто его действия были совершены для пользы дела, а во-вторых, случившееся оставалось в прошлом, которое изменить нельзя, как известно, и продуктивнее было исправлять то, что ты сделал, а не рефлексировать по этому поводу. В случае с записью – это была нелегальная операция нелегального агента, как он обозначил для себя случившееся. Зато у него теперь имелись факты, и он в каком-то роде гордился своей находчивостью. Но сам еще не слушал эти записи, так как хотел, чтобы скопилось больше таких «лекций», чтоб прослушать их потом все сразу. Ведь эта трансляция была непрерывной, как ему сказал сам Крислин, то есть, происходила ежедневно, и значит – такого «добра» было много, поэтому нужно было как-то настроиться и уличить момент, когда ему никто не будет мешать.
И сегодня было как раз подходящее время, потому что некоторые сотрудники уже отправились домой, кто-то находился в зале для заседаний, и он для них не представлял никакого интереса. А те одинокие трудоголики, которые сидели в своих Лабораториях, и ничего не хотели знать о том, что творилось вокруг, погрузившись в собственные дела, вообще не составляли никакой помехи для просмотра. Он включил воспроизводящее устройство и увидел на экране лицо, изображение которого было не совсем четким, как будто слегка в дымке, и выплывало из нее постепенно, как он заметил: вроде откуда-то издалека. Было понятно, для чего сделан этот фокус: так изначально задумано специально для воссоздания определенного образа, по законам жанра, так сказать, ведь этот тип считался неким посланником, которому ведома истина, и он ее передает несведущим. Задумка – не лишенная смысла, – отметил этот режиссерский ход Грэсли. Но долго слушать подобный бред он не смог, потому что ему была понятна суть почти сразу, а если тебе к тому же ясна цель подобных манипуляций, то дальше ты можешь и сам излагать не хуже этого «просветителя».
Из всего этого словесного тумана выделялось четко несколько посылов, говоря научным языком, установок. Именно они с определенной периодичностью повторялись вроде рефрена, а вокруг этого уже наверчивалось либо разжевывание сказанного (для особо «одаренных»), либо никак с этим не связанное словоблудие – нечто вроде наполнителя поля смыслового пространства. По сценарию оно не должно было пустовать, так как нельзя отпускать внимание слушателя, уже вошедшего в определенное состояние, когда он погрузился в него и вник по самые уши. Необходимо было определенное время, чтобы этих «ценителей истины» наполнить нужной информацией. Но при этом уложиться в точно отмерянное время, так как после этого мозг устанет и не будет способен принимать подобные сигналы, то есть, воспринимать их. Или того хуже – он может автоматически переключиться на что-то другое и уйти из-под контроля, и тогда... Грэсли даже засмеялся от своего предположения и произнес свои мысли вслух: «И тогда подопытный «кролик» догадается, что всё это как-то странно, и спросит себя: «На кой я слушаю этого идиота? Мне что нечем заняться?». Но нет, не спросит, потому что такого не должно произойти, ведь те, кто этим занимается, неплохо разбираются в психологии и владеют подобными практиками, можно сказать, в совершенстве.
О чем же говорил проводник информации? О том, что в той стороне, где тьма, находятся враги, и они совсем не такие, как вы – просветленные и высшие существа. Но именно потому, что они другие, с ними вы должны вести борьбу каждодневно и ежечасно, потому что эта борьба, начата еще вашими великими предками, которым принадлежали все их земли и всё, что они отняли у вас. И только освобождение от темных пут позволит вам обрести свободу, уничтожив их физически. Краткое изложение, похожее на записки сумасшедшего, одновременно смешило и огорчало, потому что до этого момента Грэсли лучше относился к носителям разума на своей планете.
Где же я уже слышал похожее на это? – спрашивал он себя. Да, буквально недавно, когда заходил в систему зеркальной планеты и просматривал видеофайл, где бывшая военнопленная, которая была обменена и возвращена к себе на родину, с горящими глазами фанатички или психически больной, говорила о том, что нужно убивать, убивать и убивать всех, живущих в Империи, включая женщин и детей, ведь чем больше они убьют сейчас, тем меньше останется работы для их собственных детей, которые продолжат великое дело уничтожения орков. Грэсли не знал, что означает подобное слово, но понял, что оно унизительно по отношению к тем, которых они считали низшими существами, не достойными права жить. Конечно, это нужно было видеть, потому что слова не могут передать перекошенного злобой и ненавистью лица этого монстра в женском обличье. Грэсли показалось, что на ее накрашенных губах проступали капли крови, когда она говорила эти слова, точно так же как у их богини смерти, или той буйно помешанной, которая изображала ее, размахивая заточенным серпом над головой пленного солдата. Он тогда даже закрыл глаза и не стал смотреть, что будет дальше, а когда открыл их, то серп уже был в крови, само же тело он не видел, поэтому решил, что это пропагандистский ролик, но сам факт, что кому-то могло прийти такое в голову, потряс его сознание. И от того, что он видел не всё, легче не стало, ведь главным здесь являлась эмоция – чувство, которое было пробуждено в нем, и этим чувством был ужас.
Сейчас слушая, обкуренного туманом или чем-то еще другим, «борца с тьмой» ему не было так страшно, как при виде картин с зеркальной планеты. Возможно, накал самой ненависти еще не достиг своего апогея, и вибрации, вызванные ею, не дошли до той жестокости, которая уже сравнима с безумием и с какой-то беспредельной агрессией, за которой уже ничего не существовало, кроме кромешного ада. Он изучал религию зеркальной планеты, и знал, что такое ад, и ему казалось, что именно так он выглядит: пылающий огонь в возвышающихся над головой факелах и ненависть, захлебнувшаяся в агрессии, не знающая предела, как огненная река – стихия, выжигающая все на своем пути. Здесь нет места разуму, – думал Грэсли, это – не разумные существа, это – организмы, созданные для уничтожения и разрушения. Они другого ничего не знают и не умеют делать. Их учили только этому с самого детства, да, он видел детские лагеря, где из них делали убийц, которым вбивали в головы одно: «смерть врагам», которые уже давно были определены, и это не должно было вызывать никаких сомнений: всё четко, определенно, навсегда. И для этих маленьких рабов тоже все уже было заведомо определено: идти убивать. Его поразила сама мысль, возникшая в тот момент, когда он наблюдал за их наставниками. Они пытали пленных или обычных мирных жителей, не поддерживающих их власть. Этим садистам нравится убивать, они испытывают даже что-то похожее на восторг при виде крови, иначе непонятно, зачем издеваться над раненным, уже не представляющим для них никакой опасности. И теперь он понимал то, что когда-то очень удивило его, когда солдаты из Империи взрывали сами себя гранатой, забирая с собой и тех, кто пытался взять их в плен. Они не хотели испытывать таких мучений, заранее зная, что их ждет и чем всё закончится. Когда он увидел, как там относятся к пленным, он уже не задавал себе таких вопросов.
На это он смотрел с содроганием, смешанным с отвращением к исполнителям и с болью за тех, кто был подвергнут таким истязаниям. Он видел, как они стреляли в коленные чашечки, чтобы пленные встали перед ними на колени, потому что иначе они не могли заставить их это сделать: никто не соглашался, пока не падал на землю. Он помнил, что сами эти убийцы постоянно становятся на колени и поют свою загробную песню. Вот откуда у них желание унизить этих несчастных, замученных ими: месть и зависть, забитая у них в подкорке, чувство собственной неполноценности перед теми, кто лучше, умнее и сильнее их духом. Он слышал, как кричали эти парни, когда им ломали кости, он слышал хруст костей. Он слышал крик, что не походил на крик: это был вой и предсмертный хрип, и звуки, каких Грэсли никогда не слышал в своей жизни. То был вопль самой боли, сильней которой не существует, и выдержать ее невозможно, потому что она доводит до края, за которым уже нельзя сохранять сознание, ибо разум перестает существовать. Но и этого было мало для тех, кто устраивал эти пытки, потому что после них они все равно убивали выстрелом в голову. Он видел, как на дороге в луже крови лежат молодые мужчины в военной форме, еще живые, но им стреляют в голову несколько раз, а потом подходят и проверяют, чтобы убедиться в том, что все мертвы. У него сами по себе потекли слезы, и он больше не смог смотреть дальше, и выключил экран. Нет, – шептал Грэсли, как будто потеряв голос, – нет, ни одно разумное существо не может делать такое. Этого невозможно было понять, а тем более оправдать тем, что они убивали врага. Ничего другого, кроме садизма он не видел в их действиях.
На какое-то время он запретил себе смотреть подобную видеоинформацию, боясь, что его психика может не выдержать такого эмоционального напряжения, потому что ничего подобного раньше не переживал. Теперь он понимал, что кошмары порождают кошмары. И только там, где они существуют, могло возникнуть в представлении разума такое жуткое место как ад, где в горящем пекле будут вечно мучиться, как он надеялся, эти каратели, потому что воинами их назвать никак нельзя, это – убийцы, маньяки, получающие удовольствия от того, что убивают.
И только перестав видеть и слышать всё это, он смог прийти в себя и продолжить свою работу, войдя в психическое равновесие – в то состояние, которое было характерным для него. И теперь ему еще сильнее хотелось найти способ, который мог бы исключить агрессию как таковую на своей планете. Но он был только в самом начале пути, считая, что всё, что произошло с ним в последнее время не случайно: он должен был всё это узнать и увидеть, имея в виду не только зеркальную планету, но и свою командировку.
Грэсли думал о том, что те идиоты, которые еще только слушали и учились этому на его планете, точнее – на окраине его государства, еще не знали, куда их ведет на самом деле Поводырь, но в том, что они были ведомы, он нисколько не сомневался. И дело только во времени, которого уже почти не было у тех, кто должен был это остановить. Поэтому его и раздражали эти ученые сходки, вроде сегодняшней. Когда раньше Мэрдон спрашивал его о том, что с этим делать, предлагая в свою очередь радикальные меры, вроде изъятия устройств-передатчиков, Грэсли считал такой способ непродуктивным и неприемлемым, но конкретно ничего не мог предложить сам. А теперь он знал, что нужно сделать. Это было похоже на перевербовку, а если серьезно, на перепрограммирование. Ведь если в этих подопытных, внушаемых, зомбированных смогли впихнуть такую негативную информацию, значит дело совсем не в том, что именно в них впихивают, а в том, что они готовы ее принимать, вбирать в себя и верить, верить, верить. Да, поверить они могут во что угодно, потому что у них полностью отсутствует способность к критическому мышлению – они не умеют отсеивать ложную информацию, которая не совпадает с их представлениями о мире и с их убеждениями, потому что это не их убеждения, а вложенная в мозг программа.
То, что хотел предложить он, было обычным изменением той программы. Можно поспорить по поводу того, заметят ли они эту подмену при том условии, если делать всё постепенно. Мэрдон непременно задаст этот вопрос не сомневался Грэсли. Он думал о том, как рассказать ему об этом. Сама по себе идея была интересна, но в его представлении всё зависело только от того, насколько тонко, даже ювелирно это будет сделано. Он уже всё продумал: образ не меняется, время просмотра и прослушивания тоже. Поводырь шевелит губами, а «говорит» совсем другой текст, но произносит его своим голосом, то есть, его голос будет воспроизведен, что технически несложно сделать. И дальше он рассуждал так: мы постепенно меняем смысл текста, вставляя вначале в привычные слова непривычные – новые. Главное – не спешить, но самое сложное – это рефрен. Как заменить его, если именно этот повтор сильней всего затрагивает их сознание: он уже врос в него. Здесь Грэсли еще не был так уверен в успехе, хотя некоторые мысли по этому поводу у него имелись.
Но удивило его то, как неожиданно соединились две его темы в одну, имея в виду трансформацию негативной энергии в позитивную, с дальнейшим переходом ее в нейтральную энергию, то есть, в силу, являющуюся тем источником, благодаря которому мы живем. Второй же темой являлась причина патологии сознания, произошедшая на западном (и не только, как он понял) участке его государства. Казалось, что задачу невозможно решить, не поняв, что происходит с психикой, когда она претерпевает такие изменения. Ведь наличие самой энергии, качество и количество ее определяет состояние не только организма, как физического тела, но и психики, которая может быть в некоторых случаях основанием для заболевания, ибо психосоматику никто не отменял. Давно было известно, что болезнь возникает и по физическим причинам вроде травм или инфекции, и от психического состояния, то есть, на фоне переживаний, тревоги, стресса. А он пытался доказать, насколько сильно проявление силы с положительным потенциалом влияет на физическое здоровье всего организма. Да, медицина, несомненно, уже достаточно продвинулась вперед для того, чтобы принять этот факт и учитывать его, но все это находится все равно на уровне некой подложки, а не основанием, с чем Грэсли не мог согласиться. Он мечтал о том времени, когда привычная медицина, как таковая, исчезнет вообще или останется в частичном варианте, а, поняв структуру энергии силы, мы сможем сами исцелять себя, перенаправляя ее потоки к больному органу или поддерживая в здоровом состоянии свое тело не только внешне, но и внутри. Это было, конечно, идея-фикс, а Мэрдон называл ее борьбой с Создателем, поддевая его этим:
– Ты же веришь в Высшую Сущность – в Создателя, который обладает этой силой, в котором она как раз и заключена, и в то же время овладеть ею пытаешься сам. Что это – как не борьба с Ним или с самим собой, так как ты считаешь себя частью всего этого?
– Именно потому, что я – часть – один из атомов, во мне должно быть заключено знание, как эту силу можно использовать. Я просто тупой, недоразвитый, невнимательный или какой-то там еще, если не могу вспомнить то, что наверняка было вложено в меня при создании. Инструкция к применению, вроде того. Разве это не логично?
Тогда они с Мэрдоном закончили разговор на том, что каждый останется при своем мнении. Теперь же Грэсли понимал, насколько это важно для решения многих вопросов, да что там многих – для решения всего, что особенно актуально, когда твоей планете грозит опасность. А ментальная война, по его мнению, уже началась в западной части государства и уже перекидывается дальше пока что в форме нейролингвистического программирования, но это – только начало. Как ему не хватало сейчас этих знаний, и он мучился от того, что не занимался в должной мере той темой раньше, ходил вокруг да около и, словно стесняясь или не доверяя своей идеи до конца, подчинившись мнению других или не веря в свои собственные силы, вернее, в свой разум, способный совершить прорыв, потому что открытие такого рода явилось бы несомненно прорывом в научном мире, изменив многое в представлении о том пространстве, которое окружает нас и о том внутреннем пространстве, в котором находится душа, как считал Грэсли. И пусть остальные называют это какими- то другими словами, суть не меняется: это именно то, что движет нашей жизнью, то, благодаря чему мы – живые. Если бы были известны способы переходов с минуса на плюс наших эмоций, а не наоборот, как сейчас (от всплеска безмерной радости до неконтролируемой агрессии), в мире наступила бы та самая гармония, о которой мечтали и говорили еще древние мудрецы. Однако, Грэсли имел какое-то представление только о зеркальной планете, не считая, конечно, свою собственную планету. Но, как выяснилось в последнее время, и о ней он знал не всё.
Иногда приятно впасть в некое поэтическое состояние, но только ты в этот момент сочиняешь не стихи, а новый, невиданный еще мир, в котором нет ни войн, ни страданий, ни болезней и даже смерти нет. Да, на зеркальной планете, видимо, он и зовется раем, но находится где-то так далеко, к тому же попасть в него можно только после того, как покинешь этот реальный мир. А его это не устраивало: он хотел еще до того момента узнать тайну, сокрытую от него. Интуитивно он чувствовал, что искать нужно где-то на пересечении науки и духа, хотя, последнее он не мог вычислить, дать четкое определение, а по этой причине не знал, как с этим можно работать. Что-то похожее на энергетические опыты он проводил над собой: вечером – перед тем, как уснуть или утром после пробуждения, или в другое время, когда разум его был освобожден, и он пребывал в расслабленном состоянии, в полной пустоте собственного сознания, а где-то над ним и вне его. Находясь в полутьме и полудреме, он пытался собрать все силы, которые в нем имелись на тот момент, в одном месте, например, в том, где у него что-то болело. И наблюдал, что меняется: как его тело реагирует на приток этих сил, собранных из разных эмоций, а значит, из различных энергий. Он был уверен в том, что каждая эмоция несет в себе определенную энергию, но чтобы она стала однородной и не заряженной никаким негативом, ее необходимо сделать нейтральной, то есть, тем, что он называл просто силой. Грэсли знал, что на зеркальной планете существовали маги, которые еще в древние времена умели это делать. А то, что он пытался изучить, чтобы научиться управлять этой силой, приводя себя в особое состояние, там называлось магическим восприятием мира. Это было похоже на волшебство или на фокус, который ты не можешь разгадать. Хотя, на самом деле, являлось всего лишь магическим восприятием мира. Зачем что-то запоминать? Если можно только подумать о каком-то месте или о каком-то отрезке времени в прошлом, как ты оказывался там, не сходя с того места, где находился. Ты просто видел всё настолько ясно и точно в подробностях и деталях, в цвете и в звуке, что не могло быть никакого сомнения, что это именно так и есть, хотя прошло много лет или даже веков, и ты находишься сейчас в другом конце мира, но визуально тебе доступно всё. А, может быть, Грэсли знал об этом и просто забыл? Такие вещи иногда происходят: тебе как будто стирают память, для того чтобы ты сам к этому пришел. Для чего это делалось? Этого не знали даже сами маги, потому что у них было особое отношение ко всему, и в их особом мире такие вопросы просто не могли возникнуть, потому что – ты ничего не решаешь, ты просто идешь туда, куда должен идти в этот момент и находишься там, где должен находиться.
Свою планету он считал высокоразвитой, достигшей такого технического прогресса, который, например, неизвестен на зеркальной планете. А цивилизация на его планете находилась на верхних ступенях. Так думал он, не понимая, что у всякой цивилизации может быть своя шкала ценностей. И возможно то, что он считал очень важным, в другом мире не имело такого значения, потому что там какие-то вещи познавались другим образом, не требующим внешних механических помощников и высоких технологий. Способ познания магов не подавался изучению, потому что их мир находился как бы в другой плоскости, а если говорить на языке понятном Грэсли, занимающимся свойствами зеркал, то это можно было бы сравнить с зазеркальем. Но такое определение казалось ему слишком поверхностным, потому что нельзя объяснить того, что не существует в мире Матрицы. Маги не принадлежали Матрице, они находились вне ее и по этой причине были абсолютно свободны, имея власть над силой, впрочем, как и она имела власть над ними: это были две взаимопроникающие друг в друга субстанции. Мог ли он это понять? Неизвестно. Но его тяга к зеркальной планете была связана не только с тем, что он находил там аналогии со своей планетой, пытаясь предотвратить опасность, придя к выводу, что зеркалит и та, и другая планета, то есть: они зеркалят друг друга. Он еще хотел узнать что-то такое, чего не мог найти здесь, подсознательно чувствуя, что существует и другой способ познания, которого он не знает. На зеркальной планете сказали бы, что это ангел нашептал ему в ухо, но здесь этого не понял бы никто. Поэтому сам Грэсли казался странным, каким-то другим, хотя, родился и вырос на этой почве, как дерево в саду его отца: одно из многих деревьев. Вероятно, мысль не подчинена измерениям в расстоянии или во времени, – думал иногда он, когда его заносило в какие-то странные места. И хотя это происходило во сне, он не мог понять, как это возможно – видеть такое, если известно, что сон – это продукт нашего подсознания. А откуда в подсознании Грэсли могли возникнуть подобные образы, ведь в его жизненной практике ничего похожего на это не было, а если считать, что существует некая генетическая память, то все равно не получается, так как его предки всегда жили на этой планете. Всегда? Что такое всегда? – спрашивал сам себя Грэсли. И почему мне в голову приходят такие вопросы, на которые нет ответов, – думал он, закрывая эту злосчастную папку, которая отняла у него столько времени, потому что, находившийся в ней материал, заставил его забыть обо всем на свете, включая то, что он собирался идти домой, где его ждала Никия.
Он вышел на улицу и пошел по мокрым плитам тротуара, решив пройтись пешком, благо, его дом находился не так далеко. Накрапывал дождь, а Грэсли, как всегда, забыл свой плащ с капюшоном в гардеробе Лаборатории, поэтому капли падали на его макушку и стекали по лицу, чему он не сопротивлялся. Было не особенно холодно еще, и только когда он попадал ногой в лужу, и вода проникала вовнутрь обуви, становилось не очень приятно. Он вообще не любил, когда к ногам прикасалось что-то мокрое и холодное. Вероятно, такое неприятие шло из детства, потому что когда-то при плавании в море, его ног коснулась большая скользкая и холодная рыба, и это его очень испугало в тот момент: он закричал так, что отец, находившийся на берегу, кинулся в воду, решив, что сын тонет. С тех пор Грэсли не заплывал слишком далеко, боясь не самой глубины, а тех, кто может там жить и решит с ним познакомиться поближе. Он пытался убедить себя, что это глупо, ведь ему не сделали больно, чтобы опасаться подобных знакомств всю оставшуюся жизнь, но ничего не мог поделать с собой. И даже сейчас его раздражало то, что дождь касался его ступней, и он пошел быстрее.
В квартире было темно. Конечно, Никия давно уже легла спать, – решил Грэсли, пробираясь тихо в комнату, чтобы не разбудить ее случайно. Он оказался прав: Никия, разбросав руки по сторонам, захватив этим почти все пространство постели, мирно посапывала. Раздевшись, он лег рядом и прикрыл ее, думая, что она может замерзнуть, наверное, потому, что замерз сам, гуляя под дождем. Он потирал ногу об ногу, пытаясь быстрей согреться. И не заметил, как сон подкрался к нему и увел за собой туда, где не было ни дождя, ни этой комнаты, ни даже Никии, чье дыхание как будто совпадало с его собственным. Это стало последней мыслью перед тем, как он уснул.
Утро вошло светом в комнату, где спал он, прикрыв одно ухо рукой, запрокинутой за голову. Он всегда так делал, когда хотел, чтобы его не разбудили ненужные звуки, потому что времени на сон у него обычно не хватало, а просыпаться из-за какой-то нелепой случайности он не желал. Об этом знала и Никия, которая проснулась раньше, и побывав уже в ванной, теперь сидела в кресле на кухне в наушниках, слушая музыку, в ожидании того момента, когда проснется Грэсли и войдет сюда, чтобы выпить 220 граммов обычной воды, а затем уже делать всё остальное, включая умывание и завтрак. В еде он был непритязателен, что вполне устраивало Никию, не любившую готовить, но обещавшую каждый раз обязательно этому научиться, хотя не понимала зачем, потому что легко можно было заказать еду на дом одним нажатием зеленой кнопки на общем дисплее, куда входила куча всевозможных услуг. Но он хотел, чтобы все было так, как в его доме, когда он был еще маленьким, и когда была еще жива его мама. Вот поэтому Никия и обещала. Он при ее словах, с долей иронии в голосе, говорил: «Конечно, конечно, кто бы сомневался», и махал утвердительно головой. Никии казалось, что она знает о нем всё, но не догадывалась, что это «всё» было только тем, что определял он сам, хотя и этого было вполне достаточно, по его мнению. К тому же, с ней он действительно был более открыт и откровенен, чем со всеми остальными.
Никии надоело ждать и она, вытащив из ушей проводки, через которые текла музыка, тихонько пробралась в комнату и подошла к кровати, чтобы убедиться: так ли он крепко спит, потому что рука прикрывала часть его лица, и было не совсем понятно. Но он уже не спал, а просто прикидывался спящим, услышав, как Никия подкрадывается к кровати. И когда она наклонилась к нему, он внезапно схватил ее за руку и потащил к себе.
– Пусти, пусти, врун, врун – стуча по его плечу кулачком, кричала она своим звонким голоском. Я пришла тебе сказать, что даже завтрак приготовила обманщику, которого прождала вчера весь вечер.
– Не злись. Я работал, но верил в то, что ты меня ждешь.
– Я всегда жду тебя, Грэсли. Иногда мне кажется, что я только и делаю, что жду тебя.
– Но я ведь прихожу к тебе. Разве было такое, чтобы я не пришел?
– Ну, да: через день, через неделю...
Грэсли обнял ее сильнее и прижал к себе.
– Пойдем уже, а то там все окончательно остынет, – сказала она.
– Потом, потом, – шепнул он ей на ушко, слегка лизнув языком ее пухленькую мочку.
И не выпускал ее из своих объятий, пока Никии не надоело вырываться, и она не сделала вид, что смирилась, хотя на самом деле была вполне довольна происходящим и тем, что он не побежал пить свою воду, а начал целовать ее, постепенно снимая всё то немногое, что на ней было.
Никии показалось, что сегодня он был как-то необычно нежен с ней, словно она – какой-то хрупкий цветок, который он бережно касался пальцами. Странно было так говорить, но даже, когда он входил в нее, то, как будто делал это непривычно медленно, словно в его действиях был какой- то особый смысл, сродни некоему ритуалу. Уже после, лежа рядом с ним и прижавшись к его вытянутой руке своей грудью и животом, она проводила пальцем по всей длине ее, как будто что-то писала на его коже. Может быть, так оно и было: она писала о том, как любит его.
Грэсли молчал, но Никия привыкла к тому, что после этого он всегда молчал, хотя, ей так хотелось, чтобы он говорил что-то хорошее о ней самой или о них. И вдруг неожиданно Грэсли произнес:
– Знаешь, Никия, я хочу, чтобы у меня был сын, и чтобы, когда я стану старым, он приехал ко мне в загородный дом, где я буду сидеть в саду в кресле-качалке, укутав ноги пледом, а под деревьями будут лежать упавшие яблоки. Я стану нести всякий старческий бред, а он будет молча слушать меня, просто слушать и смотреть мне в глаза, и молчать, просто слушать...
11.
Как бы не оттягивал он встречу с Мэрдоном, чтобы выслушивать его рассказ о консилиуме, она все равно была неизбежна. Ведь ему требовалось оговорить с ним детали работы с передатчиком программы, которая вот уже длительное время воздействовала на сознание тех, кто проживал в том районе, откуда некогда сам Грэсли благополучно свалил и ни разу не пожалел об этом. А теперь, глядя на то, что там происходило, он тем более считал, что поступил правильно когда-то, покинув тот город. Но честь ученого, которую он в себе подозревал не без основания, не давала ему спокойно жить, пока он не сделал то, что должен сделать, и по-другому у него никогда не получалось.
Грэсли был удивлен тому, что Мэрдон даже не вспомнил о консилиуме, с которого тот так бесхитростно сбежал.
– Ну, что надумал по поводу передатчика и вообще – в целом? – прямо с порога поинтересовался он, когда Грэсли вошел в кабинет.
– Кое-что... Мы не учли с тобой того, что дело не только в трансляции, но и в том, что туда из западной территории существует свободный въезд и поэтому общение может происходить напрямую. К тому же, у них будет возможность проверить свои прежние файлы, если заподозрят неладное.
– Ну, это не факт. Зачем им копаться в старом? К тому же, у них существует исходник, и они могут дома его посмотреть. А догадаться о том, что мы с тобой удумали, это вряд ли...
– Тогда остается один нерешенный момент: что делать с рефреном, изменения которого, а тем более – исчезновение эти живые воспринимающие устройства сразу заметят, ведь он вбит в их мозг намертво.
– Да, полностью заменить его на другой рефрен, наверное, не получится.
– Я подумал, что можно вставить отрицание.
– Это как?
– Например, поставить впереди «не»...
– То есть, тогда получается, что меняется смысл сказанного...
– Вот именно: слова те же, вроде, а это «не», произнесенное чуть тише, может проскочить, но в подсознании осядет все равно. Отрицание. Понимаешь? Вначале, как небольшой шум в этом месте, вроде одной буквы, потом вторую прибавляем, а потом увеличиваем звук, и у них не будет внутреннего протеста, потому что уже слышали это, как бы, раньше... Они воспримут всё, словно так должно быть.
– Ты хочешь сказать, что подобное можно применить не только в основной фразе, повторяющейся с долбанной периодичностью, но и в других?
– Вот именно. В других еще проще. Вчера ночью у меня возникла одна идея. Мы оставляем тот же голос (ведь это просто – подстроиться под любой голос), затем мы меняем некоторые слова (заметь, слушатели воспринимают голос, узнают его и верят тому, что он говорит). Потом мы меняем весь текст, постепенно, конечно. Но сначала, как я говорил раньше, только «не» (фишка заключается – в голосе: знакомом и родном).
– Тогда выходит что-то вроде самоотрицания? Меняется сама программа.
– Главное, чтобы это наложилось на прошлые сентенции, как бы, поверх них: вместо всего старого – новое, с другим смыслом, заложенным, как взрывное устройство в их мозг.
– И самое важное во всем то, что это будут слышать и воспринимать все, и у них не возникнет никакого подозрения, будто что-то не так...
– Даже если у кого-нибудь и возникнут, то каждый подумает, что он ошибся, и побоится сказать кому-то другому о своих сомнениях. Ты же понимаешь – это круговая порука, замешанная на страхе хоть чем-то отличаться от остальных. В этом и есть главная фишка Поводыря: всех сбить в одно стадо, которым тогда легче управлять. А всякого там умника сомневающегося – в расход.
Но Грэсли мучила другая мысль, касающаяся той зоны, из которой шла информация, и куда его не пропустили какие- то организмы, по-другому он не мог их назвать, и даже это наименование было мягким, потому как все-таки предполагало, что это живые существа, а не биороботы, хотя он был склонен к последнему. Здесь его научная фантазия переходила уже в разряд фантастики, потому что против вооруженных отморозков он был бессилен.
– У нас ничего не выйдет, Мэрдон, пока оттуда будет поступать новая информация, программирование продолжится, хотя и перекрутит мозги этим зомби. Даже представить страшно такой коктейль. Это все равно, что поступают разные команды, и ты не знаешь бежать тебе или стоять на месте, идти направо или налево, потому что одна команда противоречит другой. Ты понимаешь, что произойдет?
– Я понимаю, что нужно идти к шефу и сдаваться.
– Рассказать то, как мы за его спиной всё это проделывали?
– Что ты имеешь в виду?
– Нечто, выходящее за рамки моих полномочий, скажем так...
– И что же это?
– У меня уже есть текст их программы, то есть, есть всё, и весь курс, так сказать.
– Тебе удалось это скачать, когда был там? Но как?
– Это длинная история, потом расскажу этот детективный сюжет. Но как бы я тогда придумал весь вариант борьбы с их перепрограммированием, не имея этих данных? По одним предположениям?
– А я-то даже не врубился, когда ты сказал о повторах, о рефренах... Ну, да, откуда же ты мог узнать, что они существуют в тексте? Ты, конечно, сволочь, что молчал, но я уже не смогу от тебя просто так отделаться, потому что начальник отвечает за своего подчиненного, знаешь ведь наши правила. Ты, Грэсли, скотина большая, что пошел на нарушения, но я тоже не понимаю, как можно вслепую решать подобную проблему, поэтому будем выкручиваться вместе, напирая на то, что болеем за общее дело и на благо всего государства и даже всей планеты.
– Ну, это ты умеешь делать лучше меня, – сказал Грэсли, понимая, что все вышло не так страшно, как он предполагал.
Выйдя из кабинета и ощутив некую свободу, он даже почувствовал себя в каком-то роде победителем или не так: он думал о том, что из Матрицы можно выскочить, даже если ненадолго. И это было приятно осознавать. Странно, если бы я поступил иначе, это означало бы – забить на проблему и продолжать делать вид, что ничего не происходит, – осмысливал произошедшее он. Получается, что истинный ученый или какой-нибудь творец, в любом творческом качестве: музыкант, поэт, художник, если он идет по тому же проторенному пути, как большинство, а не вырывается влево, вправо, вверх, то он никогда не покинет эту чертову Матрицу. И тогда именно по этой причине никогда не поймает новый импульс, существующий где-то вне привычного, известного и принимаемого всеми за незыблемое правило, по которому движется жизнь в этом мире. Получается, что есть и другой мир? А может быть, другие миры, о которых никто не догадывается или просто не думает в эту сторону, как любил говорить он о тех, кто был зациклен на чем-то одном, потому что боялся выйти за рамки существующих научных догм. И когда беседовал с таким типом, то про себя отмечал: он думает только в одну сторону. Сам же Грэсли старался думать в разные стороны, иногда таким образом он и находил именно то, что искал. А для этого нужно использовать множество информации, исходящей из разных сторон, одной из которых для него была зеркальная планета, о которой он, казалось, думал постоянно.
Грэсли продолжал размышлять о мутации. Ему было известно, что мутационный процесс может быть спонтанным и индуцированным. Первый происходит под влиянием естественных факторов: внутренних или внешних, чем, по его мнению, являлся мутаген химического свойства, в том случае, который он рассматривал касательно почвы западной окраины Империи на зеркальной планете. Но второй процесс может происходить при целенаправленном воздействии на клетку, нарушая тем самым сложившуюся норму. Этот вариант он еще не разбирал достаточно внимательно. Нормальная спираль ДНК имеет регулярные параметры, которые позволяют сохранять код доступным для его прочтения клеткой и для воспроизведения. А вот организмы, пораженные вредными мутациями, ведут себя иначе. По всем законам они должны «отбраковываться», то есть, погибать. Но на деле получается, что иногда некоторые мутации закрепляются и передаются по наследству, плодя новых мутантов, к чему он и пришел в своем расследовании. Да, бывает, что пришедшие извне мутации не сразу заметны, но результаты их воздействия могут быть очень страшными для организма, ведь изменение генотипа передается потомкам при размножении. Изменение в геноме – это и есть мутация, и она приводит в том числе к аутоиммунным заболеваниям, в чем он не сомневался, имея перед собой реальные примеры (на той же зеркальной планете и в той местности, которую он изучал, не говоря уже о встрече с «неведомым» на родном берегу): низкий интеллект, повышенная внушаемость, немотивированная агрессия, и как ни странно, при этом всем – инфантильность, которая и заставляет верить всему, даже если это полный бред, который легко заметить, но только не этим мутантам. К тому же, мутации бывают летальные и полулетальные, то есть, те, которые снижают в целом жизнеспособность организмов, и это тоже передается по наследству, если они успеют это передать раньше, чем погибнут. Да, мутагены действуют жестоко, нарушая структуру ДНК, но существует еще и генетическая предрасположенность к усвоению подобных мутаций. От чего она зависит, Грэсли пока не знал. Но то, что эти структуры необратимы, было для него очевидным. Казалось, что он топчется все время на одном месте, изучая, так сказать, физическую сторону этого явления. А ему хотелось понять, что является механизмом защиты от накопления в генофонде негативных мутаций, но не приходило в голову, что он не там ищет.
На включенном экране опять пылали факелы и маршировали, одетые в камуфляж, с закрытыми лицами, последователи культа своего национального героя, давно лежащего в земле, но призываемого ими вернуться, что и подтверждало как раз, что их идеология какая-то загробная, и это отражалось даже в гимне. Он называл это культом, не желая вдаваться в подробности той нацистской идеи, замешанной на крови. Все эти служители темных сил для него были омерзительным гнойником, разрастающимся, казалось, день ото дня. И в данном контексте они проводили обряд, посвященный ушедшим в небытие, а правильнее сказать, в ад, соратникам своего движения. Для этого у них существовал специальный день. Но еще более отвратительно было смотреть на это потому, что они проводили его рядом с Храмом, что для верующего, конечно, это являлось святотатством, но именно этого они добивались, размахивая горящими факелами, тем самым понося истинного Бога, поправшего смерть, как говорится в главной Книге, которую почитали другие на зеркальной планете. У этих же отступников всё было выворочено наизнанку, всё вопреки морали и разуму. Их богиня смерти снова шла незримо во главе шествия, потому что именно к ней они взывали или взвывали, подобно волкам, знак которых – волчий крюк был виден на их шевронах, высвеченных пламенем факелов. И как всегда всё происходило ночью – в темноте, вернее, во тьме сознания, так виделось это Грэсли, потому что их выкрики были иногда бессвязны, хотя мощно выражали агрессивный настрой, уже знакомый ему. Что они принимают внутрь себя он, конечно, не знал, но предполагал, что кроме химии, по всей видимости, с ними была проведена еще психическая обработка, что, говоря научным языком, называется боевым интегральным нейропрограммированием, потому что слова, вроде идеологической пропаганды, для этого случая были бы слишком мягким вариантом влияния. К подобной мысли его привело проявление жестокости этих существ: только каратели и буйно помешанные могли убивать, испытывая при этом какое-то болезненное, патологическое удовлетворение от страданий тех, кого они мучили, подобно убийце-маньяку. Он видел это собственными глазами, потому что они снимали всё на камеру и выкладывали в свободный доступ, отсюда он и мог смотреть эти видеосюжеты, которых было такое количество, что он обращал внимание только на самые жуткие из них, остальные пролистывал. Но почему они делали это, не боясь наказания? – удивлялся он, и любой бы задал такой вопрос. Ответ был очевиден: им позволяли это делать, их поддерживали как свои власти, так и правители тех стран, которые стремились чужими руками уничтожить Империю. А то, что они были нацистами, заказчиков не останавливало. Это только Грэсли на своей планете считал нацизм болезнью, потому что никакая психически нормальная личность не может считать себя превыше всех.
Ему неожиданно пришла в голову мысль о том, что ведь и это тоже представляет собой мутацию, но ментальную, то есть, культурную, эстетическую и так далее. Не факт, что мутация может быть только биологической. Он никогда не заходил так далеко в своих рассуждениях, останавливаясь в лучших случаях на гипнозе. А если это влияние извне происходит длительное время? – спрашивал он себя. Существует, так называемое, правило трех поколений, которое гласит, что если постоянно внедрять определенную информацию в сознание, то следующее поколение будет запрограммировано, а за ним следующее, а потом – это уже настоящие зомби. Но учитывая то, что время ускоряется, этот процесс вполне мог ускориться тоже, если действовать активней на поприще разрушения мозга неадекватных личностей. Грэсли видел, что в состав этого сообщества, связанного между собой неразрывной единой цепью, входили главари, так сказать, «элита», загруженная под завязку неистовыми фанатическими идеями, по своей сути нацистскими. Все же остальные были больны не от природы, а от измененного сознания и, превратившиеся в подобие призраков потустороннего мира, они находились уже по ту сторону добра и зла, не различая одного от другого. Они все слились в единую биологическую массу, и даже не по этническому признаку. Ведь, если бы это было так, тогда бы пришлось сильно постараться, отделяя чистокровных от неправильных. Ну, разве что измерять черепа, как это делали в Большой войне те, которым служили их предки. Что ж: потомки многое переняли у них, и в зверствах своих превзошли учителей. Он еще раньше заметил, что среди них были не только те, кто говорил на языке, который считался единственно правильным и великим, хотя, если быть объективным, он имеет не более 40 тысячи слов, в отличие от того языка, который они презрели, имеющего, однако, 500 тысяч слов в лексиконе. Но в силу своего слабоумия, они, конечно, этого не знали и не хотели знать, когда уничтожали литературное наследие этого поистине прекрасного языка, на котором было создано столько шедевров, признанных во многих странах зеркальной планеты. И как ни парадоксально, на нем говорила довольно большая часть, входящая в этот безумный сброд, что не мешало им, говорящим на этом языке, ненавидеть его. Нет, то был не чистый национализм, – думал Грэсли, вовсе не он скреплял этот союз, потому что те, кого он называл манкуртами, сами причислили себя к этому сборищу ненавидящих всё то, что представляла собой Империя с ее культурой и понятием морали. Но для того, чтобы стать своими, необходимо было выйти из того, что некогда было родным (от слова «род»). Только полное отвержение этого, отрицание и противопоставление этому себя давало право влиться в секту, якобы, истинных, продвинутых, чуть ли не приближенных к своим жестоким идолам. Разве это не мутация? – спрашивал себя Грэсли. Ему казалось, что он даже понимает, почему именно столь близкие по крови индивиды вызывали у них такую животную ненависть, и как следствие этого – полное отторжение. Он знал, из зоологии, правда, что это своеобразный фенотип: тигры не уживаются со львами, хотя эти животные одного вида. И вообще, биологами замечено, что нами воспринимаются негативно вариации нас самих, как будто это пародия, в каком-то смысле. Он и сам замечал, что ему почему-то неприятно наблюдать за поведением обезьян, особенно за их мимикой. Это странное неприятие он не мог себе объяснить. Наверное, я им тоже неприятен, – думал он в этот момент, и, вполне возможно, был прав.
На этом пути своего научного расследования он видел больше перспектив, чем в сравнивании генетических кодов, ведь особенного гена этой нации, как было известно Грэсли, обнаружить ученым на той планете не удалось. А все разговоры на эту тему самими интересантами, помешанными на своей уникальности, это всего лишь дешевая пропаганда. Оставалось одно – искусственная мутация, обусловленная чьей-то волей. Знать бы еще чьей, но это нужно закапываться глубоко в историю, хотя, даже из того, что лежало на поверхности, было понятно, что в Империи уже много раз пожалели о том, что присоединили в свое время эти проклятые, как оказалось, территории. А ведь еще в начале прошлого века, когда Империя была монархией, один высокопоставленный министр писал Государю о том, что тот, кто присоединит эту часть, потеряет все. Но пройдет время и уже Вторая Империя это сделает. Но вот что интересно: в то время на той территории лишь 8 % составлял народ той национальности, которая считает сейчас себя особенной. Странным казалось ему, что и ту землю они считали своей истинной родиной, которая на самом деле им не принадлежала. Ведь 63 % ее населения составляли те, кто жил там и раньше, потому что это было их государство, имевшее иное название, и сами они принадлежали к другому народу, воспринимающему эти 8 % низшими существами.
Грэсли теперь понимал, что само это выделение себя в особую расу и попытки убедить всех, что они – некая исключительная нация, по сути, является расизмом, нацизмом и прочей гадостью, а с точки зрения науки – это, можно назвать внешней мутацией. Но неужели подобное произошло со всеми? – задавал он себе вопрос, потому что ему очень не хотелось верить, что там не осталось никого, кто мог оказаться невосприимчивым к подобным изменениям в силу своей особенности, заключающейся в устойчивости духа, опирающегося на религию, мораль, на память рода. Ему бы хотелось так думать, иначе картина складывалась совсем мрачная. А с другой стороны, возможно ли устоять – сохранить свою личность, здоровое сознание, когда вокруг творится весь этот шабаш, и к тому же тебя держат в постоянном страхе? Он провел такой мысленный опыт: допустим, мы возьмем яйцо птицы или какой-нибудь рептилии и поместим ее в среду, где повышена радиация. Кто вылупится из яйца? Загадка не очень сложная: родиться урод, в биологическом смысле. Но разумный индивид, живущий на зеркальной планете, существо социальное, и его жизнь обусловлена не только генетическими факторами и не столько генетическими, сколько социальными. Здесь дело будет не в радиации, как физическом явлении, а в радиации ментальной, если можно так выразиться. Он всё понял настолько ясно, что в первый момент не мог поверить сам себе. Но проведя такую цепочку событий, он стал понимать больше, чем раньше, когда считал, что мутация может влиять только на физиологию. И вот, например, взяли изначально нормального индивидуума той же национальности и той же культуры, которая существовала в Империи, и поместили его в искусственную среду, питательной основой которой была чуждая идеология и совсем иная ментальность. Ведь та территория на западной окраине принадлежала большую часть своей истории другим странам, разделенная между ними на наделы, где проживали представители той нации, которая сейчас считает себя титульной, а тогда – в те времена являлись просто обслуживающим низшим сословием, в общем бесправным, привыкшим стоять на коленях и служить хозяину. Комплекс неполноценности перерос у них в ненависть, но, как ни странно, не к своим угнетателям. Этот парадокс известен науки. А может быть именно потому, что близкий сосед оказался сильнее духовно, умнее, что он имел достоинство не подчиняться чужому господину? Зависть? Но это – та же самая ненависть: обратная сторона ее. Вот откуда тянется ниточка, со временем ставшая веревкой, на которой они вешали тех, кто не был уродцем в ментальном смысле, как потомок рептилии, выросший в радиоактивной среде, был уродом в физическом смысле. А кто не урод – тот чужой. Отсюда: «кто не скачет, тот мой враг», так это перевел Грэсли, возможно, они кричали другое, он уже не помнил, да и неважно это было, главное заключалось как раз в разделении и неприятии: если ты не такой как я – ты мой враг. Схема довольно простая. А если учесть, что мутации часто связаны с аутизмом, то и удивляться нечему.
Но кто же мог подумать, что всё так случится? Пока окраины не отделились от Империи, ее западная часть жила несколько обособленно, как бы в отдалении, не считая даже своих соотечественников в других частях истинными представителями «великой» нации. Но в период ухода из Второй Империи оттуда потянулись мутированные, говоря языком биологии – мутанты, но в данном случае мутанты ментальные. Хотя, если подходить с научной придирчивостью, то выяснится, что в конце 19-го и в начале 20-го века (по временному делению зеркальной планеты), еще до присоединения тех территорий, там наблюдалась вспышка заболевания венерического характера. Он даже не подозревал о существовании такого, узнав об этом из текстовой информации медицинского характера, потому что на его планете подобного заболевания не существовало. Но там это было, и 85 % населения тогда поразила эпидемия. Конечно, с приходом туда Второй Империи, ее удалось остановить, но настоящий ужас случился позже, и состоял он в том, что произошли генетические изменения на этом фоне. Так обычно и бывает, что через поколение рождаются дети с генетическими изменениями, которые выражаются не только в слабоумии, но и в повышенной агрессивности, наблюдаемой в поведении.
Но Грэсли продолжал размышлять дальше, несмотря на появившуюся у него информацию, что такие мутации являются всего лишь фоном для более глубоких ментальных мутаций, ибо эти, в биологическом смысле мутанты, подвержены в большей степени, чем остальные, любым воздействиям психического характера и легко поддаются такого рода программированию. Однако, вся трагедия заключалась в том, что эта ментальная эпидемия начала распространяться по всей территории окраины бывшей Второй Империи, где жил вполне себе близкий народ, в этническом смысле, и важно, что в ментальном тоже. Это были те, кто не забыли еще о том, что не так давно входили в единое государство и воспринимали себя такими же, как их соседи.
Грэсли пытался понять, как такое количество лет во Второй Империи могли не замечать тех изменений, которые происходили с теми, кого они, можно сказать, оставили в «радиоактивной», метафорически конечно, среде, если сравнить ментальную мутацию с радиацией (ему это сравнение показалось уместным по аналогии с опытом над яйцом рептилии в радиоактивной среде). Но еще более удивляло его то, что почему-то теперь по прошествии более тридцати лет, они считали, что там проживают такие же существа, как они сами, не беря во внимание то, что произошло перепрограммирование или, говоря языком физики, перенастройка на другую волну, а с точки зрения психологии, изменение сознания. А измененное сознание не могло уже воспринимать мир таким, как раньше, и те, кто были когда-то вместе с ними – стали чужими, именно в ментальном смысле этого слова, даже будучи связанными родственными связями по крови. Грэсли был подавлен аналогией со своей планетой. Ему не хотелось заглядывать вперед, но логика не позволяла забыть, что эти две планеты зеркальны по отношению друг к другу.
Казалось, что он смотрит какой-то фильм ужасов, и он вот-вот закончится. Так хотелось, чтобы конец его был счастливым. Но там шла война, и он точно знал, кто бы ни убеждал его в обратном, что эта война в основе своей была ментальной. А на его планете еще только всё начиналось, с задержкой в космическом времени, и он пытался это остановить. Тем более теперь, когда узнал больше о зеркальной планете, да и о своей тоже.
Он начинал понимать, почему Крислин изрек эту фразу из того «сакраментального» текста, который он слушал каждый день: «Империя должна быть разрушена». Тогда он спрашивал у себя: почему «Империя»? Ведь его государство никогда так не называлось. Откуда Крислин, вернее, даже не он, а тот информатор-манипулятор мог знать это слово, которое сам Грэсли узнал только в то время, когда стал заниматься зеркальной планетой. Да, он не думал, что зеркало таит в себе столько тайн, не верил в его мистическую сущность. И только при сопоставлении этого названия из далекой планеты с тем, что говорил Крислин, он почувствовал как все взаимосвязано, если в этом участвует зеркало. Но каким образом сам Космос может быть связан с ним, чтобы подобное явление имело место быть?
12.
Версия о том, что у каждой планеты есть собственный астральный двойник, была известна давно. Но каждый понимал это по-своему: кто-то считал, что между такими планетами обязательно должен существовать космический туннель – переход, как будто из ночи в день, и утверждали, что это даже не метафора, а реальность, будто в то время, когда на одной планете – ночь, на другой, являющейся ее двойником, день. Самому же Грэсли больше нравилась теория отражения, то есть, зеркальность планет такого типа относительно друг друга. А Мэрдон считал, что такая планета является анти планетой для другой, но в этом определении было что-то изначально негативное, и не устраивало Грэсли уже по этой причине, даже не вдаваясь в тонкости данной теории. Ведь он продолжал параллельно заниматься другой темой, как раз связанной с энергиями позитивного и негативного характера и с возможностью трансформации последней в «плюс» из «минуса». Но наблюдая за зеркальной планетой, он впадал в отчаяние, и начинал думать, что это невозможно, настолько происходящее там, казалось ему безысходным. Может быть, так казалось только ему, но, как говорится: со стороны виднее. Он же исходил исключительно из научных фактов, и видел ситуацию с разных сторон, имея перед собой полную картину зеркальной планеты: с давних времен, когда она попала в поле зрения его планеты, и вплоть до сегодняшнего дня. Там в настоящее время одни боялись ядерной войны и беспрестанно говорили об этом, что уже походило больше не на желание этого избежать, а скорее на пропаганду такой возможности. Но одновременно происходили другие, не менее опасные вещи, такие как: сокращение населения планеты методом искусственного заражения смертоносным вирусом. Конечно, те, кто работал над этим, не раскрывали своим народам правды об его искусственной природе, а проще говоря, того, что это – лабораторная разработка. Но менее заметной, хотя, еще более опасной по этой причине, была ментальная война, и дело касалось не только той части, где шли военные действия, но и того, что это происходило в разных точках планеты. Используя ее как способ подчинения всех власти одного гегемона, назначившего самого себя на эту должность. Сложно было сказать, когда это закончится и закончится ли вообще когда-нибудь, если хватит ума не довести всё до полного истребления, используя при этом ядерное оружие. Грэсли наблюдал странные вещи, происходившие на зеркальной планете. Было очевидным, что те государства, которые не хотели беспрекословно подчиняться гегемонии одной страны, подвергались насилию. Методы его были различными: начиная с экономических, идеологических, психологических и заканчивая физическим вмешательством в виде создания там революций, смены власти или ликвидации лидера, неугодного для них. Ведь что такое ментальная война, как не уничтожение самосознания нации, его кода, попытка изменения цивилизационного выбора народа и государства, в котором этот народ живет? Что это, как не желание установить свой полный контроль над другими, поставив всех под внешнее управление, для чего и было необходимо изменение мировоззрения. Да, это и есть искусственное управление, посредством навязывания чуждой ментальности, потому что она носит коллективный характер, а при ментальной войне как раз смещаются культурные коды, то есть, меняется Матрица, в которую входят представления о морали, о нормах поведения и вообще – о видение мира, если говорить о высоких материях. Это на языке, знакомом Грэсли, называлось перепрограммированием, или более буднично – перепрошивкой сознания. Кто задумывается на зеркальной планете о таких «пустяках» в то время, когда на какой-нибудь бирже падает какая-нибудь валюта? В этом смысле жители этой планеты казались ему странными и не очень умными существами, и он не хотел бы быть на их месте. Но иногда он думал о том, что его обширные знания не делают его при этом счастливым, потому что проблемы его планеты пока тоже остаются неразрешимыми.
Встреча с шефом показала, что тот не был готов к такому повороту событий, имелось в виду путешествие Грэсли на западные окраины, где его не пустили дальше заградительного отряда военизированные существа даже не понятно какой биологической составляющей. После своего подробного рассказа об этом, он был удивлен, что, как выяснилось, стал первооткрывателем, в каком-то смысле, потому что туда давно никто не наведывался с тех пор, как эта территория стала именовать себя самостоятельным государством, и не желала никаких связей с нами. Но, по реакции Стипола, а именно – сказанная им фраза: «А на черта они нам нужны?», было понятно, что ему это было безразлично. Его даже не разозлило, что Грэсли отправился туда сам: без его разрешения. Казалось, будто эта тема не очень интересует шефа, что выглядело, по меньшей мере, странно. Зато теперь было известно его отношение к этому вопросу.
Что-то очень знакомое напоминало это Грэсли. Там – на зеркальной планете тоже ни во что не вмешивались, не говоря уже о том, чтобы делать нечто радикальное по отношению к своей отколовшейся территории: просто не обращали внимания, и всё. Тогда за что их призывали убивать там – на площади? – спрашивал он не понятно у кого, да и никто ему не смог бы ответить на этот вопрос, потому что на самом деле не было никакой причины ненавидеть людей близких по крови. Это осталось загадкой и для большинства населения Империи, не имевшего никакого интереса к этим выродившимся из рода, то есть, выродкам (в данном случае это слово не являлось оскорблением, а имело лингвистически точный смысл для обозначения тех, кто предал свой род).
Но когда он все-таки рассказал Стиполу о том, как его встретили на западной границе, у него промелькнула мысль, что шеф как будто не был удивлен его рассказу.
– А что вы хотели? – обратился он к нему и к Мэрдону, который пошел вместе с ним, чтобы придать Грэсли храбрости или пущего веса, так как состоял все-таки в начальниках.
– Что от них можно было ожидать? – продолжил шеф, – они всегда были слегка не в себе.
– Как это не в себе? – поинтересовался Грэсли.
– Со своими заморочками независимости. От кого? И вот наконец-то они независимы, потому что от них сейчас ничего не зависит, это правда, ибо другие имеют власть над ними и раньше имели, когда еще мы не пришли туда...
– Но почему их ядовитое жало направлено на нас, хотя логичнее было бы агонизировать в другую сторону? Туда, где находятся как раз те, кто держал их в ежовых рукавицах, как своих холопов, вернее, хлопов. Он поймал себя на мысли, что думает и говорит сейчас о зеркальной планете, а не о своей, настолько эти истории были аналогичны.
– Ты знаешь этот язык? – удивился Стипол.
– Боже упаси. Просто слышал (он не стал уточнять, где именно, чтобы не рассказывать о зеркальной планете, думая, что Мэрдон не в курсе его просмотров по ночам).
– Да, раньше такого безобразия в тех краях не было, – сказал шеф.
– И мы, надо полагать, расслабились поэтому, уповая на их благоразумие, даже когда они откололись от нас. А там: ни блага, ни разума как-то не случилось... Одна агрессия. Ладно бы они варились в своем котле, так им понадобилось этим вонючим варевом кормить остальных, переделывая их в себе подобных, – вскипал Грэсли.
– Ты прав. Но не идти же войной на них? – развел руками Стипол, демонстрируя этим жестом полнейшую беспомощность.
– Так эта война уже давно идет, – чуть не закричал Грэсли. Только она ментальная. Вас коробит от этого слова, когда я пытаюсь высказать свои мысли. Но тогда скажите мне вы: как называется – то, что там происходит?
Мэрдон, как будто не принимал участия в этом диалоге, он ходил по кабинету, нарезая круги, и молчал. Чувствовалось, что он действительно нервничал, и не знал, что сказать, хотя, это было так не похоже на него.
– Нужно обратиться в Совет Планеты, – сказал шеф.
– Чтобы услышать, что на своей территории каждый может делать всё, что захочет? – спросил Грэсли.
– Но они ведь не только на своей территории, – вставил неуверенно Мэрдон.
– А ты докажи. Или расскажешь им про ментальную войну, как пытался нас уверить в этом Грэсли?
– Вам какие еще доказательства нужны? – вспылил тот, приближаясь к Стиполу, словно намеревался ударить его.
По крайней мере, вид у него был решительный. Но вдруг он остановился на полпути, развернулся и вышел из комнаты, не говоря больше ни слова. Он понял, что шеф ищет способ съехать с этой темы.
Через полчаса они встретились с Мэрдоном в Лабораторной кафешке. Они так называли ее потому, что не нужно было выходить из здания Лаборатории для того, чтобы выпить чашку кофе. Наверное, Мэрдон решил, что именно здесь он может найти Грэсли, и не ошибся. Говорить не хотелось обоим, казалось, что всё и так понятно без слов: западные территории трогать нельзя, а значит, зомбирующая информация будет продолжать течь и дальше беспрерывным потоком. И если удастся загасить нынешнюю программу, появится новая, о которой будет знать только круг посвященных и те подопытные, которым уже все равно, что слушать, какую информацию поглощать и во что верить. Во что скажут – в то и будут верить, потому что никакого отбора информации не происходит из-за полного отсутствия критического мышления: в соседнем дворе будут убивать кого-то, а скажут всем слышавшим это, что им показалось или что он сам себя убил, и все поверят этому. Грэсли видел, как то же самое происходит на зеркальной планете, и мог предугадать дальнейшее развитие событий с точности до запятой, перенося на свою собственную планету подобный сюжет. Мэрдону в этом смысле было легче, потому что он не обладал всей информацией, чтобы сравнивать, а знал только то, что рассказал ему Грэсли, когда вернулся из командировки. Но как можно было дальше работать вместе, если соблюдать эту секретность, которая казалась ему бредовой, и вообще походило на то, что всё, связанное с этой темой, пытаются засекретить: закрыть дымовой завесой, осенним туманом... Он не знал, почему это происходит. Ведь если видеть только то, о чем говорил Грэсли, то данная ситуация может показаться не такой уж опасной. Но он знал, какое возможно продолжение, видел его, как в магическом шаре, но на самом деле – на зеркальной планете. Значит нужно вытащить шефа из его норы и усадить перед экраном, чтобы он узрел это своими глазами, – наивно полагал Грэсли. Будет интересно, как он станет выкручиваться после. А потом я расскажу обо всем Мэрдону, – рассуждал он, чувствуя перед ним вину за свою недоговоренность, которая была связана с существующими правилами. Чертова Матрица! Как же она держит их за горло, как же они не хотят выйти из нее, боясь как будто что-то потерять. Но что именно, никто не объяснит вам, если вы его об этом спросите. Грэсли чувствовал себя одиноким в этом мире, и если бы Никии не было рядом, он не смог бы находиться в таком ограниченном пространстве, пока еще в метафорическом смысле, но есть пример и прямого смысла – это те самые ограждения, если продвинуться западнее, как сделал он, и словно увидел будущее...
Мэрдон помешивал ложечкой то ли не растворившийся кусочек сахара, то ли хотел немного охладить горячий напиток.
– Я всё знаю, Грэсли, – сказал он. Мне рассказал шеф.
– Вот как? Неожиданно.
– Да, но ты не знаешь самого главного: он просил меня наблюдать за тобой. Как понял я, у тебя хотят отобрать эту кнопку.
Грэсли сразу понял, о какой кнопке идет речь (это было связано с зеркальной планетой). Но почему? Может быть, шеф давно в курсе того, что там происходит и поэтому так неохотно допустил его к этому делу, понимая, что он не успокоится, и будет рыть глубже, как собака, учуявшая кость? Конечно же, это так, иначе он должен был проявить личный интерес, если у них одна цель. Теперь Грэсли уже сомневался, что одна...
– То есть, ты хотел сказать, что тебе приказано следить за мной?
– По сути, да, просто немного смягчил... Но я с тобой, Грэсли.
Это было невероятно, чтобы Мэрдон ослушался начальство. В его словах повеяло чем-то давним, юношеским, чем- то из того времени, когда они были молоды и смелы, а потом разошлись по разным дорогам. И он перестал воспринимать его как близкого друга, хотя, никакой подлости по отношению к нему Мэрдон не совершал, просто они были слишком непохожими по своим взглядам, как тогда ему казалось. Но особенно в последнее время он видел, как тот пытался доказать ему обратное и продемонстрировать свое хорошее отношение к нему. Да, конечно, Грэсли не ожидал от него такого поступка, а это был поступок настоящего друга. Если я не поверю ему сейчас, я останусь один против всех, – подумал он, и спросил:
– А как же твой карьерный рост? Ты же понимаешь, что рискуешь, сближаясь со мной? То, что меня пытаются отодвинуть на задворки, было заметно уже на консилиуме. Ни сегодня-завтра меня объявят сумасшедшим. И что тогда?
– Тогда мы будем лежать с тобой в одной палате, а Никия начнет нам носить яблоки из сада твоего отца. Ты же сказал, что они все равно падают на землю, не пропадать же добру...
Грэсли рассмеялся, он не помнил уже, когда его что-то смешило так, и со стороны могло показаться, что он действительно ненормальный, если может в такой ситуации смеяться.
– Я вот что подумал, – сказал Мэрдон серьезно. Мы будем с тобой путать их программы, если появятся новые: накладывать одну на другую, смешивать, вставлять свои варианты с отрицанием, как ты предлагал. Я надеюсь, у твоего одноклассника Крислина надежно закреплено наблюдающее устройство? Но у тебя, Грэсли, будет новое задание. Необходимо снова поехать туда и прикинуться своим – войти в доверие, так сказать. Можно проорать вместе с ними хором какие-нибудь кричалки, речёвки. Или обругать тех, кто «из тьмы», по их утверждению, можешь, кстати, обрушить свой яд на меня и послать, куда хочешь. Им же нужны свои агенты здесь – в стане врага. Но для этого Крислин и его приятели по «психушке» должны проникнуться к тебе доверием и свести тебя со своим главным. Не думаю, что Поводырь – это реально существующее ответственное лицо, или тот, кто всё решает и управляет этим бедламом. Скорее всего, у него номинальная роль вождя, неприкосновенной личности, на которую нельзя даже дышать: почти священная сущность. Но помощники у него должны быть – менеджеры, так сказать.
– Я понимаю тебя. Ты думаешь, что за ниточку, которая идет из западных окраин, можно потянуть там, не влезая непосредственно за колючую проволоку и не штурмуя их биороботов, которые явно ни черта не знают полезного для нас, одно слово – куклы.
– Да, нам нужно зацепить центр распространения программ и найти рычаг управления, то есть, того, кто это пишет: манипулятора.
– А если он тоже только пешка? Одно вложено в другое... Или это представляет из себя пирамиду? Но тогда до вершины ее нам вряд ли удастся добраться.
– Грэсли, я всегда считал тебя очень умным, но здесь ты явно тупишь, как говорит моя дочь. В пирамиде площадь основания огромна, и чем она больше, тем лучше для тех, кто находится наверху. Устойчивее. Ты и сам знаешь об этом: не маленький. Но если подтачивать основание, пирамида не устоит.
– То есть: они своими программами это основание раздвигают, увеличивают и ментально, и территориально, а мы в нем делаем дыры, чтобы оно становилось рыхлым, а значит – неустойчивым?
– Вот именно.
– А какая роль тогда у шефа? – спросил Грэсли.
– Думаю, незавидная, если обнаружится, что он имеет прямое отношение к вершине пирамиды. Не зря же он делает вид, что ничего не знает о том, что происходит на западной границе.
– Но у него, наверное, много тех, кто служит ему сознательно и еще тех, которых используют в темную, но они верят, что делают благое дело. Неужели ты думаешь, что мы вдвоем сможем сдвинуть эту огромную плиту с места?
– Нет, конечно, но когда просочится больше информации наружу, будет уже трудно делать вид, что ничего не происходит.
– Но зачем это тебе, Мэрдон? Ты известный ученый, уверенно стоящий на ногах, в смысле карьеры, в отличие от меня, которого носит по ветру и заносит в разные темы. Иногда мне кажется, что я генератор вопросов и, соответственно, проблем. Вопросов получается, правда, больше, чем ответов.
– Как это ни парадоксально, но миру нужны больше такие, как ты, а не такие, как я. Все эти сумасшедшие поэты и неугомонные физики не дают ему уснуть, погруженному в теплую ванну, потому как – уснувши, он может утонуть в ней, даже если там будут плавать лепестки роз и одуряюще благоухать. А зачем это нужно мне? Да точно так же, как и тебе, Грэсли. Я не хочу, чтобы через какое-то время по моему городу и по моей улице маршировали эти ублюдки с факелами, с бесовскими нацистскими нашивками, и выкрикивали какой-нибудь бред, вздергивая вверх руку, и призывая кого- то убивать, как на твоей зеркальной планете.
– Почему на моей?
– Ну, это ты сам думай...
– Значит, ты веришь, что это – мутация, и что она может быть не только биологической, но и ментальной?
– Я верю в то, что и на той планете, и на нашей, и на любой другой, где есть разумные существа, имеется только один вариант для того, чтобы выжить. И он возможен только в том случае, если победит разум, а не зомбированное стадо, способное только крушить всё и разрушать, ибо такова, заложенная в них программа. Другого варианта нет, Грэсли.
– А если это и есть твоя хваленая Матрица?
– Матрица – это иллюзия, мой друг. На той зеркальной планете еще в древние времена это слово было равносильно понятию «майа», то есть – «иллюзия». «Ма» означало «нет», «йа» – означало «что». Сложи вместе и получишь: «То, чего нет». Помнится, ты убеждал меня: «То, что не Бог, то является Матрицей». Вот и они так говорили, следуя дословному переводу, вернее, разделив вначале это слово на части: «То, что не Бог, является майей». Я так увлекся в свое время их философией, (а ты думал, что у меня не было возможности влезть в зеркальную планету?), так вот, я так увлекся, что мне понравилось раскладывать слова на части, будто на атомы, и я подумал, что от Матрицы и от майи могло вырасти слово «магия».
– И как ты предполагаешь жить в подобном мире, как бы несуществующем, по твоей логике?
– Очень просто: я буду действовать. Действие, которое что-то изменяет, дает мне уверенность в том, что я существую. Значит реальность – это я, потому что она зависит от меня, то есть, от моих действий. Ведь жить это не означает – размышлять по этому поводу, а всякий раз подтверждать самому себе, что ты живой, что ты существуешь, потому что создаешь что-нибудь. Тебе должно быть это близко, ведь твой Создатель, в которого ты веришь, существует именно потому, что он «создатель».
Они вышли из кафе вместе и, попрощавшись, пошли в разные стороны. Сторон может быть много, – думал Грэсли, – это от того, что мы многосторонние, так и говорят: «многосторонне развит», ведь это не просто так...
Падал первый, совсем еще хрупкий снег. Было понятно, что он растает, но сейчас он был, и Грэсли чувствовал его на своем лице, и почему-то радовался этому, как в детстве, запрокидывая голову назад, чтобы он еще больше осыпал его щеки, становившиеся от этого совсем мокрыми. Это хорошо, – говорил он, – если я заплачу, то все подумают, что это не слезы, а мокрый снег, растаявший на моих щеках. Странным было то, что плакал он от счастья, такое было, пожалуй, впервые с ним, и он не знал, почему оно происходит. Он не знал, а просто чувствовал этот снег и это обнаженное дерево, и этот свет, падающий от уличных фонарей в форме звезды. Их было много, поэтому казалось, что Космос – не там: где- то далеко, а здесь рядом, и эти звезды вокруг не иллюминация, а вполне настоящие. Всё – настоящее. Он вспомнил Мэрдона, и разложил слово «нас таящее» (специально изменив лишь одну букву), то есть, таящее нас – скрывающее нас от того, что вовсе не нужно нам, от того, что надуманно, то есть, «над умом», а значит – пустое. А то, что наполняло его, было не так далеко – в нескольких шагах – в доме, где теперь все время жила Никия. И сейчас она ждала его, стоя у открытого окна, подставляя свои ладони снегу, который припадал к ним и целовал их в самую середину, как это любил делать Грэсли, и что смешило ее, потому что это было щекотно. И это было хорошо...
Выбор
«Время проходит! – привыкли вы говорить вследствие установившегося неверного понятия. Время вечно: проходите вы!»
Мориц Готлиб Сафир
«Человек – это не ответ. Человек – это вопрос».
Пауль Тиллих
1.
Спускаясь из самолета по трапу, показавшемуся ему почему-то длиннее обычного, он вдруг подумал: «А ведь это уже было, я точно видел это раньше: такая же толпа, движущихся друг за другом людей, в основном мужчин и в основном молодого и среднего возраста, молчаливых и где-то даже безразличных, как будто безучастных ко всему. Они шли, как идут по чьему-то приказу, не задумываясь, а просто потому, что так надо».
Но приказа не было, он помнил, как и то, что это был трап корабля. И город, в который он прибыл, назывался Константинополь, а не Стамбул, как называется сейчас. Почему же Стамбул? Ведь отплывали мы из Крыма в Константинополь. Да, 14-го марта, можно сказать, в последний момент, потому что в тот же день красные взяли город. А до этого войска Добровольческой армии были прижаты ими к морскому побережью Новороссийска, и большая часть попала в плен. Причиной Новороссийской катастрофы явилось беспорядочное скопление войск в одном месте, разброд в самих войсках и промедление с началом эвакуации. Но некоторым было удобнее все это свалить на Деникина, тем более что у него нашлись противники в самом штабе. Белая армия, как таковая, была разгромлена. А ее остатки удалось частично эвакуировать в Крым. Деникин объявил о своей отставке, издав последний указ на посту Главнокомандующего, в котором было два пункта: «1) Генерал-лейтенант барон Врангель назначается Главнокомандующим Вооруженных сил Юга России, и 2) Всем шедшим со мной в тяжкой борьбе – низкий поклон. Господи, дай победу армии и спаси Россию. Генерал Деникин». Вечером он направился на пристань, и вместе с семьей и детьми Корнилова, (который был убит при штурме Екатеринодара), на борту английского дредноута отправился через Константинополь в Великобританию, имея при себе незначительную сумму денег и бесценный огромный архив, который в дальнейшем позволит написать ему свой главный труд «Очерки русской смуты». Пять томов его станет энциклопедией Белого движения и Гражданской войны. Деникин навсегда покинул Россию, ступив на борт корабля последним.
Александр считал, что генерал был истинным патриотом, говорившим, что он ведет борьбу только за Россию. Он никогда и не скрывал, что его политика заключалась в восстановлении Великой Единой и Неделимой России, в борьбе с большевиками и в защите Православной веры.
В начале весны Донская и Кубанская армии отошли в большом беспорядке, поэтому оборону держали из последних сил только остатки армии Деникина, пока не поняли, что это окончательное поражение. Для Александра тоже всё было очевидным. Но уехать быстро не удавалось, потому что суда держали в карантине из-за тифа, свирепствующего в то время. Да, причина была в этом, но не только. Не хватало судов и к тому же – держалась долгое время плохая погода: штормило так, что невозможно было выйти в море, поэтому отправка задерживалась порой на несколько дней. В первую очередь эвакуировали раненных, которых оказалось большое количество после ожесточенных боев, когда красные захватили позиции, и началось отступление. Среди раненных находилось много казаков, входивших в состав армии. Можно сказать – большинство, если представлять это в численном измерении. Хотя Александру тогда оно казалось безмерным, и всё происходящее тоже было безмерно в своем отчаянии, в страхе и в панике, охватившей всех. Еще недавно никто из них не ожидал такого поражения, ведь со своего Кубанского похода и захвата Новочеркасска Деникин вернулся с войском в 10 тысяч человек, и была уверенность в том, что вот-вот начнется наступление. А теперь, оставшиеся в живых, устремились к причалам, пытаясь бежать любыми путями, потому что доходили слухи, что красные уже совсем близко. У кого-то сдавали нервы, и некоторые офицеры покончили с собой, не дождавшись отправки, чтобы не быть захваченными в плен.
До Константинополя добирались 5 дней на перегруженном пароходе, который шел, покачиваясь и кренясь то в одну, то в другую сторону, и когда угол наклона становился слишком опасным, раздавался приказ: «Всем на левый борт» или наоборот: «Всем на правый борт», в зависимости от того, в какую сторону кренилось судно. Это делалось по старому морскому правилу для того, чтобы создать хоть какое-то равновесие. На палубе каждый раз возникала паника, раздавались женские крики и детский плач. Александр стоял у края борта и курил, как будто ему было безразлично все, что происходило там: больше ничего не имело значение, включая собственную жизнь. Так думал он тогда, глядя в морскую даль, за которой, казалось, была бесконечная пустота, и он уже постепенно погружался в нее, входя в состояние какого-то болезненного равнодушия, сравнимого разве что с небытием, когда тебя как будто бы не существует, и ты знаешь об этом, наблюдая свое исчезновение откуда-то со стороны. Такого он не испытывал никогда в своей жизни. Но и это не страшило его, ибо все самое страшное уже произошло, а теперь ему оставалось просто наблюдать за тем, что случится дальше. И делал он это без всякого интереса, а просто потому, что пока еще был жив или казался живым в глазах других. На команду перейти на другую сторону он реагировал каким-то стадным инстинктом, двигаясь за толпой напуганных людей, державшихся изо всех сил за свою жизнь и цепляясь побелевшими пальцами за край борта. Здесь уже действовали другие законы – скорее биологические: борьба за выживание, так сказать. Воды и еды не хватало на всех, поэтому выдавали немного хлеба или лепешек, иногда была селедка, а один раз даже немного консервов. Но о горячей воде не было речи, если и простой воды недоставало. Об элементарных условиях говорить тоже не приходилось: спали вповалку на мокрых палубах, а кому повезло – в грязных трюмах или под трубами, которые страшно коптили, но зато там было теплее. Утешала только погода, вернее то, что море вело себя относительно спокойно, не дай Бог начался бы шторм, тогда бы до берега не дошли точно. Несмотря на то, что вояж затянулся, однажды вдалеке показалась земля. Среди пассажиров наметилось некое возбуждение, волнение и вздохи облегчения, к которым примешивалась радость, словно они увидели Землю обетованную, спасаясь от всемирного потопа на этом заплеванном судне, кому-то казавшемся в ту минуту сказочным белым пароходом. Многие из них тогда еще плохо сознавали то, что сказки закончились в детстве и в той самой России, которую они так рвались покинуть. Александр понимал, что впереди его ожидал новый мир, о котором он ничего не знал, впрочем, не питая при этом особых надежд на то, что он встретит его с распростертыми объятьями и примет, и пожалеет, и приютит.
По прибытии в Константинополь, всех военных – остатки белой армии, теперь уже эмигрантов, расположили на полуострове – в Галлиполи, находившемся на европейском берегу пролива Дарданеллы. В древности этот город назывался «Херсонесом Фракийским». Затем греки дали ему название «Каллиполис». Но вовсе не тот, что был придуман Платоном: иллюзорный и прекрасный – город между тем чего нет и тем, что должно быть. Хотя, Александр как раз готов быть принять такое определение, потому что находился в подобном состоянии духа, точно выраженном в этой фразе. Ему казалось, что вся его жизнь – это утопия, ничего не имеющая с реальностью, вроде Каллиполиса» Платона, что в переводе означало «красивый город». Теперь же ничего красивого он там не заметил. Может быть потому, что все здесь было ему чужим, каким-то обшарпанным и неприятным, когда он бесцельно бродил по его улочкам. Но может быть в связи со старым названием, вызвавшим у него воспоминание о Платоне, в голове Александра всплыли слова, сказанные этим философом о демократии, о которой он мечтал, когда писал свой труд «Государство». Видимо, разуверившись в какой-то момент или по свойственной философам и писателям провидению и предвидению, он узрел будущее, и потому изрек это: «Наглость они будут называть просвещенностью, разнузданность свободою, распутство – великолепием, бесстыдство – мужеством». Так оно всё и есть, – думал Александр, оставаясь в душе монархистом и поклонником Империи. Поговорить об этом ему было не с кем, так как все были заняты одним – выживанием.
Некоторая часть казачьего корпуса оказалась в Чаталдже – провинции Константинополя. В том месте особенно свирепствовала холера, и образовалось целое кладбище из похороненных там русских, порядка 100 человек. Не говоря уже о том, что в то время еще свирепствовал тиф. Наспех построенные бараки, в которых нечем было дышать от жары и от человеческого пота, и кругом такая грязь, что от подобной антисанитарии не мудрено было заразиться. И многие заболевали, а так как лечить было некому, да и нечем, то в основном умирали. Там в Чаталдже они и остались навсегда, не дожив до того момента, когда постепенно начали вывозить людей в Югославию, в Сербию и в Болгарию. Но всё еще было осложнено тем, что паспортов не выдавали. И к тому же, там не особенно ждали недобитую белую армию, теперь напоминающую собой удручающую картину полного падения, как в физическом, так и в духовном смысле, потому что происходивший вокруг хаос был похож на дикую борьбу озверевших людей, когда каждый – за себя и все против всех. Продавали всё, что еще можно было продать за еду, а те, у кого было больше материальных возможностей, копили деньги, стараясь не тратить их без нужды и экономя даже на еде, чтобы только выбраться оттуда в другое место, и желательно в Париж. Позже он узнал, что оставшиеся беженцы в Галлиполи и Чатадже ждали до августа 1921 года, но это было еще только началом, потому что последних эмигрантов удалось вывезти оттуда через 2 года, то есть, уже в двадцать третьем году.
Сам же Александр с самого начала своего прибытия в Константинополь, не собирался оставаться в этой несуществующей, по сути, армии, потому что воевать ей уже было не с кем. Оставленные позиции находились далеко за морем – в той России, из которой они бежали, спасая свои жизни, и это было той страшной правдой, которую не могли скрыть ни красовавшиеся еще на плечах погоны, ни пламенные речи о том, что всё это временно, и мы еще вернемся... Ему было противно слушать подобную браваду, или, как он говорил: «романтический бред гимназистки», ибо считал, что нужно уметь проигрывать достойно или хотя бы стараться выглядеть так, как подобает офицеру, а не завывающей бабе. Называть это временным отступлением мог только полный идиот. По этой причине он не хотел оставаться там и слушать всё это, а вовсе не потому, что не любил Россию и не хотел слышать о ней. Да, он желал так же, как и все они, чтобы большевики сдулись как-то сами собой. Была ли у него хоть слабая надежда, что народ восстанет против новой власти? Практически никакой. Да и почему бы это могло произойти, если даже убийство царя, не всколыхнуло в этом народе никаких чувств, которые должны были бы явиться у православного христианина, так как Государь – помазанник Божий. Они же, напротив, в каком-то угаре, в извечной русской вольнице, ведущей к бунту, будто вырвавшемуся наружу из глубины, и поддаваясь этому порыву, неслись вперед, не разбирая пути, плохо представляя даже, что их там ждет. И вставать на пути этой, будто обезумевшей народной стихии, было безнадежно с самого начала. Но тогда он еще не думал, насколько стремительно всё может перемениться, и что эта сила, ломая и круша всё то, что было его миром, его Отечеством, его убеждением, его Россией, сметет и развеет по ветру, будто и не было ничего святого, чему эти же люди молились раньше.
В самом Константинополе беженцы селились на улице Гран-Рю-де-Пера. Обживались, как могли: открывали лавки, рестораны, кафе, с соответствующими русскими названиями, такими как: «Медведь», «Петроград», «Максим». Он знал, что в кабаре «Черная роза» поет Александр Вертинский, и даже несколько раз заходил туда его послушать. Правда, пел он в основном цыганщину с прихлопом и притопом – то, что нравилось турецкой публики, потому что все эти русские страдания им были ни к чему. Он уехал из России еще в 19-м году, но неизвестно было, нравится ли ему здесь, потому что вообще было трудно понять по поведению русских, что они чувствовали на самом деле. Ему казалось, что он присутствует на каком-то спектакле, поставленном дурным режиссером. Персонажи улыбались друг другу при встрече, мужчины приподнимали шляпы, здороваясь, говорили так, как будто всё наладится еще, всё будет, как прежде. Ресторан «Режанс», можно сказать, культовый, был всегда полон. Там пили и пели «Боже, царя храни», хотя знали уже давно, что не сохранили царя ни Господь, ни его подданные, в том числе и в их лице тоже, которые теперь все вдруг сделались патриотами. А сколько из этих аристократических семейств оказались здесь сутенерами, шулерами, жуликами. Сколько из них продавали наркотики и работали в борделях. На белокурых и голубоглазых женщин там был большой спрос, потому что турки обожали таких «дам». Вычурная, но в чем-то убогая эта красота, а вернее, красивость, сливаясь с восточной яркостью, избыточной, по его мнению, резко констатировала с этими немощеными, кривыми и грязными улочками, по которым бегали в большом количестве бродячие собаки и ходили голодные люди. И тут же – отель «Пера Палас».
А в Галлиполи тихо умирала белая армия. Об этом знал Александр. Но было то, что он не мог знать и даже предвидеть, слушая Вертинского в «Черной розе». Он очень удивился бы, если бы ему сказали тогда, что в 1943-м году Александр Вертинский вернется в Россию после 25-ти лет эмиграции. Не поверил бы. И что напишет свои воспоминания, в которых вновь оживет это невыносимое время: «Я сошел с парохода. В Константинополь. В эмиграцию. В двадцатилетие добровольного изгнания. В долгую и горькую тоску». Это было так похоже на то, что пережил сам Александр. И, возможно, он тоже мог бы сказать, например, такие слова: «Все пальмы, все восходы, все закаты мира, всю экзотику дальних стран, все, что я видел, все, чем восхищался, – я отдаю за один, самый пасмурный, самый дождливый и заплаканный день у себя на родине». Но не сказал: не мог, не умел. Но все чувствовал, вдыхая этот горячий воздух, пропитанный запахом специй, пота, жареного мяса и ароматом розовых масел. И всё было так, как напишет Вертинский: «Город шумел, орал и сверкал, как огромный базар. Тысячи голосов. Щелканье бичей «арабаджи»... крики полицейских, гудки машин, вой нищих, пение продавцов птиц и сластей, лай собак – все слилось в общий гул».
Да, всё слилось в жизни Александра в один комок, который, как будто застрял в горле, и он не мог проглотить его, как бывает при большом волнении. Так с этим и жил... Вначале там – в Константинополе. Ждал, что будет дальше...
И вспоминал потом как через Турцию, Сербию и Болгарию продвигался поток эмигрантов во Францию. Многие, включая его самого, устремились именно туда. И поток этот казался нескончаемым, потому что прибывал, как вода в Неве в момент наводнения.
А в России – в ноябре того же года произошла Севастопольская эвакуация. Позже ему рассказал об этом случайно встреченный им бывший товарищ по военному училищу Григорий Саврасов. Они оказались в одно и то же время в одном и том же месте – в городке Булонь-Бийанкуре, что находился в западной части Парижа, и можно было считать его пригородом. В северной части шумел Булонский лес, а на юге и западе плескались воды Сены. Но главное было не в этом, а в том, что район сей расположен близко от Парижа, и что там относительно недорогое жилье, что делало это место одним из центров русской эмиграции. Александр и сам поехал туда, узнав, что здесь можно снять дешевую квартиру или на худой конец – комнату. Григорий, как оказалось, жил там – недалеко от завода Рено, на котором теперь работал, что считалось большим везением.
Странная штука случайность, и существует ли она вообще, или всё давно предопределено, и только мы, происходящее с нами, называем случайностью, потому что не можем объяснить себе это. Они с Григорием крепко обнялись, не скрывая своей радости, смешанной с удивлением, что судьба бывает настолько непредсказуемой. И хотя говорили, что в самом Париже находилось около 80 тысяч русских эмигрантов, встретиться в этом улье вот так просто на улице было невероятной удачей. Григорий рассказал ему, как тяжело было добираться сюда, потому что происходило все в спешке, как будто в невротическом бреду. Буквально за 3 дня на кораблях было вывезено 12 тысяч офицеров, 10 тысяч юнкеров, около 15 тысяч казаков, а еще солдаты, офицеры тыла (он не помнил какое количество) и очень много гражданских, куда входили также и члены семей военных. Но самым печальным было то, что среди всех пассажиров имелось 7 тысяч раненных офицеров, из которых многие не дожили до Турецкого берега. Рассказывая об этом, он нервничал, словно переживал всё это снова:
– Настроение, Александр, было похоронное, иначе не скажешь, а когда я увидел вдалеке уходящую Балаклавскую бухту, скрывающуюся за горами, то зарыдал, как ребенок. Веришь ли? Вообще, прощание казалось таким тягостным и горьким еще и потому, что перед самым отплытием Врангель обратился к армии, и его слова долго стучали в моей голове, будто молот вколачивал эти слова мне в мозг, и они отзывались болью, ибо в них была полнейшая обреченность: «Дальнейшие наши пути полны неизвестности. Другой земли, кроме Крыма, у нас нет», – сказал генерал. Да, и как ты понимаешь, Крыма уже тоже не было, как и самого государства, о чем он хорошо знал, поэтому продолжил свою речь так: «Откровенно, как всегда, предупреждаю всех о том, что их ожидает. Да ниспошлет Господь всем силы и разума одолеть и пережить русское лихолетье». Я все время думаю, Саша, неужели он верил в то, что это лихолетье может закончиться нашей победой когда-нибудь? Или в то время еще верил? Да если бы мы не сбежали, нас бы перебили всех. Я слышал, что сами чекисты оценивали наши жертвы от их чисток в 20–25 тысяч человек. На что можно надеяться в таком разе, если только на мгновенную смерть – не столь мучительную, как в застенках ЧК? Один только страх толкал на это, потому что так не хотелось покидать свой дом, запрещая даже думать себе о том, что это может быть навсегда. Столько воспоминаний всплыло в тот момент. Говорят, что перед смертью человек видит всю свою жизнь. Я тогда подумал об этом. Константинополь, понятное дело, был перевалочным пунктом, а дальше – кому как повезет: Париж, Берлин, Белград, София... Правда, здесь армия еще сохранялась несколько лет и готовилась в любой момент к возвращению в Россию, не веря в то, что этот переворот надолго.
– Многие так думали, Григорий, вернее, очень хотели, чтобы так было. Мечта. Наивная русская душа. А для меня уже счастье то, что мы увиделись с тобой, словно почувствовал себя вновь тем юнкером, в то время мнившим себя генералом. Смешно, ей Богу... Какими юными и беззаботными мы ощущали себя тогда.
Парижская история у них с Григорием была практически схожей, особенно вначале своего пребывания во Франции. Тогда все успокаивали и убеждали друг друга, а выглядело это так, как будто на самом деле себя самих: «Мы здесь ненадолго, большевики не продержатся до весны», потом до лета и так далее – общая песня для всех. А в первое время, пока еще были деньги: Монмартр, выпивка, карты, девочки, пьяный кутеж, к концу которого обязательно слезы о России вперемешку с шампанским и со жженкой, которую зажигали, погасив полностью все огни в зале. И снова танцы, и опять слезы, и «Боже Царя храни» или тот гимн, который был входу в Добровольческой армии, продержавшейся 5 лет (с октябрьского переворота до 1922 года). И этот гимн звучал здесь в эмиграции тоже:
«О Боже, во Твое селенье
Да внидут наши голоса,
Да взыдет наше умиленье
К Тебе, как утрення роса.
Тебе в сердцах алтарь поставим,
Тебя, Господь, поем и славим».
Александр, избравший свой путь к освобождению России, ушел на Дон в Добровольческую армию. И сейчас, слушая это, он хорошо помнил, что начинался гимн со слов: «Коль славен наш Господь в Сионе», собственно, это был старый его вариант, существовавший с конца XYIII века и до 1830 года, когда официальным гимном Российской империи стал: «Боже, Царя храни...». И этот триколор (бело-сине-красный), и герб, и гимн, всё ему тогда казалось символами Великой, Единой и Неделимой России, как провозглашал адмирал Колчак – Верховный правитель Белого движения и, как считали, будущий Верховный правитель России. А потом оказалось, что он хотел разделить Империю и по кускам раздать другим государствам, чтобы они отстраивали эти куски и пользовались ими, потому что деньги эти господа иностранцы просто так давать ему не стали бы. Но для Александра такой размен казался предательством.
– Ты знаешь, Григорий, я ведь тогда – на Дону искренне верил, что все можно еще вернуть, пока не оказался здесь. И сразу понял, что происходит на самом деле, окунувшись в эмигрантскую атмосферу. О, эти русские кабаре с кокошниками в стиле а-ля рус, с цыганами и танцовщицами – «дансэ де ля мэзон», с «жигало», с этими, одетыми на последние франки по последней моде элегантными юношами, предназначенными теперь для развлечения американских богатых старух, с княгинями бывшими, продававшими свое тело. Это был настоящий угар, пир во время чумы – желание забыться, может быть навсегда – исчезнуть в этом небытие, потому что назвать подобное жизнью не поворачивался язык.
– А ты слышал, как нас здесь именуют?
– Конечно, слышал: «белые русские», хотя, белыми мы себя больше уже здесь стали называть, наверное, чтобы подчеркнуть – не просто русские, а сторонники определенной идеи, что ли. Ведь белый цвет – цвет совершенства (какой- то художник эпохи Возрождения это сказал, забыл – кто). Впрочем, это еще и цвет духовной чистоты, но чистыми не получилось быть: руки в крови, как не крути, а вообще, у меня этот цвет ассоциировался с монархией, хотя в Белом движении не все были монархистами. Но когда здесь слышу: «белые русские», сразу вспоминаю Дон, казачество, лихость, будто гусарскую, и полную уверенность, что мы победим, что с нами Бог. Я ведь был там и видел это своими глазами.
– В Добровольческой армии?
– Ну, да. Бросился спасать Россию. Всё тогда казалось таким возможным: мы же – цвет воинства, и какие-то там мужики против нас... Командир наш – цвет нации, – думал я в тот момент. Ты, кстати, знаешь, что он до всего этого был ученым-полярником?
– Да. А Деникин, вроде как, писателем неплохим...
– Тогда это уже не имело значения. Я вообще первое время ходил, как в тумане: никак не мог поверить, что это случилось. Ну, как такое могло произойти? Я и в смерть Государя долго не верил, ведь тело его не было найдено. Всем казалось, что большевики будут торговаться с англичанами, чтобы на золото обменять их родственника. Не мог представить, что эти шкуры откажутся принять царскую семью в Англии. Я до последнего надеялся, что это морок какой-то, что народ опомнится, ведь мы все – христиане. Всё рухнуло враз. Царь – помазанник Божий. А нет царя, то и ничего нет, и вроде как – всё позволено теперь (как там у Достоевского?). Помнишь? Точно так: убийство уже не считалось грехом, ибо его можно было оправдать высшей идеей. Теперь это и стало вместо Бога – высшая цель, ради которой позволено и даже необходимо стало – убивать. Я ведь думал, что моя идея правильная, а они считали, что их – правильная. А чем я лучше них, скажи? Я же тоже за свою высшую цель убивал, а не просто, как варвар какой. В философичном смысле, не иначе...
– Ты за восстановление монархии, порядка, за царя, за веру христианскую, за Отечество. А они за что? Нас с тобой так учили. Этот переворот попрал всё то, что было для нас священно. Мы с тобой присягу давали, Саша, не этим голодранцам, возомнившим себя выше царя и выше Бога, потому как царь – Его помазанник. Разве не так?
– Так, Григорий. Но сами методы: мы их топили в крови, они нас топили в крови. Но кровь-то у нас одна – русская.
– Это всё – эстетика, литература всякая: «Оправдывает ли цель средства? Или не оправдывает?». Весь Достоевский твой про это: стоит или не стоит слезинки ребенка этот мир? А как же тогда слезы тех наших детей, которых с их матерями в усадьбах сжигали эти самые борцы за светлое будущие и за справедливость? Они о слезинке ребенка думали в тот момент? Ты запутался, Саша. Гражданская война – это не битва, не отпор врагу, это – уничтожение одних другими, потому что победы там нет и мира нет, как такового: все проигравшие в результате. Нет того, чему нас учили: вот враг – он чужой, он хочет у меня отнять жизнь, но я первый заберу его жизнь и буду победителем. Рыцарский турнир какой-то. А здесь не так: у тебя не жизнь отнимают, а целый мир твой, в котором ты жил, его хотят теперь изменить, перевернуть всё кверху дном, сделать так, что добро станет злом и наоборот: злодей будет «право иметь». Ты или должен стать таким, как он, перестав быть собой, или, а что дальше – я не знаю сам. Только когда на той стороне не француз, не швед не австриец, а русский, то какая же это война, Саша? Это – убийство, здесь нет правил ведения войны. Здесь та самая гребаная идея, за которую на костер идут.
– Получается, что они готовы на костер, а мы с тобой нет, потому что сейчас здесь сидим, вдыхая запах каштанов. Если бы ты знал, как я себя ненавижу порой, и за это тоже, и не знаю за что еще, но ненавижу.
– Пацифист значит? Вот и Лев Толстой – в русско-турецкую войну воевал, весь этот ад Севастопольский видел и на себе вынес, и стрелял, и убивал. А потом вернулся, описал это в своих рассказах, и сразу стал пацифистом. Ты веришь в то, что на самом деле он стал им? Я вот не верю до конца. А если бы опять Отечество защищать, опять Севастополь, и турки с англичанами или еще кто-нибудь: всегда находятся те, кто хочет разрушить Россию. Так вот – опять война, и он – молодой и здоровый. Неужели не пошел бы туда в окопы и не стал бы стрелять?
– Сложно это всё, – ответил Александр.
И стал каким-то молчаливым вдруг, словно задумался над этим, глубоко так, будто до самого дна заглянул в бездну водную: хотел там ответ, что ли, увидеть – на воде знак какой разглядеть... Таков уж русский человек: говорит, говорит, порой без умолку, бодро так, складно говорит, а потом враз замолчит, будто кто остановит его внутри и уведет куда- то дальше и от разговора этого, и от всего того, что здесь...
– Да что же мы не умеем просто жить?! Посмотри на французов – вот они живут. А мы все время как будто только готовимся к этому, всё будто недостойны еще чего-то, не готовы, словно ждем настоящего нечто, ради чего стоит жить. Нам – русским обязательно нужно вот это самое – «ради чего». Ты не задумывался никогда: отчего русская рулетка у нас одних только? А дуэль? Это же с позиции разума здравого и смысла всякого – безумие. Говорят, что Пушкин, идя на прогулку, всегда брал с собой трость, залитую свинцом, подкидывал ее и вращал всяческим образом, и заметь: исключительно правой рукой. Почему именно правой? Для того чтобы укрепить мышцы правой руки, и не для писания стихов и поэм, а чтобы рука не дрожала, держа пистолет. Он всегда был готов защищать свою честь, ибо это было выше любых правил и даже запретов на дуэль. Выходит, что рассудительность стояла гораздо ниже в этом измерении ценностей. Разве это можно объяснить кому-нибудь здесь, где мы оказались с тобой, словно нас выдернули с корнем из земли нашей, как дерево. Эти люди не понимают нас и никогда не поймут, потому что мы и сами не понимаем, но жить по- другому не умеем. Оттого и рефлексируем постоянно. А если подумать, так мы и не жили на самом деле, вернее, жили, но в каком-то другом мире, сделанном как будто для нас, скроенном под нас. Как в книге какой-то жили. Истина заключена в красоте. Верили? Верили: и в гуманизм, и в просвещение, и в патриотизм, ведь Государь и Отечество – это нечто единое: Царь – помазанник Божий, как ты давеча сказал. Мы жили по этим правилам, и думали, что и воевать можно по правилам, а с нами начали играть не по тем правилам, по которым мы жили. Вот и всё.
– Мне кажется, Гриша, что с 1905 года всё покатилось под откос: сомнения начались, беспокойство какое-то, брожение в головах: либералы возжелали реформ. О себе больше думать стали, а не об Отечестве.
– А тебя что – всё устраивало в государстве нашем?
– Не в этом дело. Я как думал: возможно, царь не все видит, не знает чего-то. Да и не важно – какой царь: этот, другой ли... Да, да, я и так думал, но для меня главным иное было: есть Россия, есть государство Российское, и я за него отвечаю: я клятву давал – присягу на верность. Скажу страшнее даже: когда я на Дон бежал, и увидел всю эту мясорубку, то начал сомневаться: мысли приходили иногда, что рвем мы Россию на две части, и что это неправильно, нельзя злом победить зло. В какой-то момент я даже понимал, что борьба наша безнадежна, но для меня как будто не было выбора: я не мог предать свои идеалы, хоть и звучит это как-то неестественно, театрально даже, когда кровь вокруг. Но что с этим делать, Григорий, я не знал: в меня оно вросло – не оторвать из тела, из сердца не вырвать. Я считал, что это единственно правильное для меня. Ведь я не рассчитывал на привилегии, не думал тогда о том, что получу что-либо для себя. Я просто не понимал, как смогу потом жить, если не попытаюсь бороться за свое право жить так, как меня воспитали, как научили меня в доме, в гимназии, в училище Николаевском, как в присяге Русской Императорской армии говорится. Вот ты знаешь «Отче Наш?».
– Конечно, я ведь русский человек, православный.
– Так вот для меня это было как «Отче Наш». Веришь: я до сих пор помню присягу наизусть. И здесь иногда начинаю проговаривать слова ее, и – слезы отчего-то...
– Понимаю. Мне тут один немец сказал, когда мы с ним вместе пили: «Странный народ вы – русские. Вот с англичанином говоришь, и разговор всегда заканчивается беседой о спорте. С французом – все, в конечном счете, переходит к женщинам. А с русским, каким-нибудь интеллигентом, говоришь, так у него все заканчивается разговором о России: даже здесь в эмиграции – в Париже, а все равно – о России».
– Не все такие, как ты мне представил. Многие радовались, что Государь отрекся, а по сути, его заставили это сделать как раз те, кто кричал о свободе, равенстве и братстве. Они сломали старый порядок, а с новым что-то пошло не так, как им хотелось. А хотелось – как на Западе, и, в общем – у них получилось: они же оказались здесь. Только на черта они здесь нужны? У французов своих аристократов хватает и офицеров тоже. А эти люди, называющие себя патриотами, что сделали для России, для Белого движения? Ничего: просто наблюдали со стороны, как оно будет дальше, как пойдет. Я уверен, что через 2 поколения они забудут язык русский, ассимилируются, растворяться, будто и не было никакой России. Не получился у них новый проект, как это и бывает у либералов: одна болтовня. Ты разве не помнишь, как эти люди Февральскую революцию приветствовали? Ведь они думали построить Францию или Голландию, а в России никогда этого не будет. С Петровских времен хотели из нее сделать то, чем она быть не могла. Всё время брали из Европы что-то, думали, что отстали, убогие какие-то, вроде низшие существа... У историка нашего Василия Ключевского читал, что пейзаж русской души соответствует пейзажу русской земли. Да, русский менталитет, по его мнению, основан на противоречиях: коллективность и авторитарность. С одной стороны – согласие, с другой – произвол. О, там много всего намешано, если перечислять: соборность, справедливость, отсутствие индивидуальной свободы. Однако, наличие воли, как подтверждение противоречивости, и тут же – терпение и страдание, а самое главное: преобладание духовных ценностей над материальными вещами. И как фундамент всего – православие, и царь, будто посланник на этой земле. По мере того, как мы теряем это, я думаю, мы будем мельчать, то есть, перестанем быть самими собой, а значит, перестанем быть русскими. Я этого боюсь больше всего, Григорий, даже за будущее наше боюсь, за потомков, можно сказать. И вовсе я не против прогресса, я против того, что мы, многие из нас, своего – исконного никогда не видели, как будто не замечали того, что было здесь (он показал рукой на сердце). Вот я давно уже во Франции, и в Германии пару лет жил, нет здесь России, как там у нас нет никакой Голландии, и не будет. А знаешь почему? Ты давеча с иронией говорил о менталитете русском, о верноподданичестве нашем с верой в монарха. А я понял такую вещь: это не из убогости, не из раболепия, нет. Для русского человека нужна некая вертикаль – то, к чему он должен восходить, стремиться, двигаться, как на свет идти: Бог, царь – идеал высокий. Нет, конечно, простой мужик не мыслит об этом, потому как слов мудреных не знает таких, но менталитет, как ты говоришь, он ведь внутри запечатан, будто печатью Божеской, и в нас с рождения, думаю. Вертикаль. А здесь этого нет, потому как одна горизонталь: отсюда и до самого горизонта (каламбур получился), а, ну его – вся жизнь моя здесь – сплошной каламбур.
– Если все так высоко, отчего же тогда большевикам удалось у нас отнять такую Россию?
– Не отнять, нет. Мы сами отдали ее им, своими руками, Гриша.
– Ну, нет, я зубами держался, пока не понял, что и зубы повыдергивают, и жизнь отберут.
– А я отвечу тебе. Мы Бога поставили впереди, но далеко – на небе, а царя – на земле, вроде как тоже недосягаемого – наместника Его здесь. Рай им обещали, но потом, когда-нибудь – в другой жизни. А большевики пришли и сказали: «Мы вам здесь и сейчас его дадим: землю крестьянам», и тому подобное. Всё – сейчас, не надо ничего ждать: берите, это теперь всё ваше. Так сказать, открыли им врата рая на земле. А зачем им царь тогда, да и Бог тоже, если они сами теперь всё могут? Но случилось это в другой последовательности: царя убили, а Господь не смог уберечь его. Вот и подумали: «А так ли это всё?». Да и не думали вовсе, ибо русский человек – это стихия.
– А как же тогда менталитет? Вертикаль? Свет впереди? Русский путь? С Чаадаева эти славянофильские идеи пошли: про то, что смысл существования России – есть путь отдельной цивилизации. Он говорил об ее отделении от остального мира, ибо русский человек обладает какой-то особой внутренней совестью, воспитанной на Христианской традиции. Куда же это все подевалось тогда: патриотизм, служение Отечеству, жизнь за царя?
– Так это же идеей было. А появилась новая, не важно, как называется она: коммунизм или Ленин, или еще что, главное – выстроилась идея, то есть, другая вертикаль образовалось у них в голове, причем более достижимая. И теперь для них Ленин – вроде святого, а коммунизм – вроде религии (там ведь тоже есть и про справедливость, и про всемирное благо, не знаю, чего еще – не читал полностью эту ахинею). Но ведь для них ничего не изменилось в глубине сознания, просто слова другие, они теперь в эти слова верят. В это во всё уверовали, понимаешь? Тем более что оно понятнее, когда руками потрогать можно. Им же эта немецкая философия ни к чему.
– Но ведь это может пройти. Пусть сейчас оно захватило их, но закончится этот эксперимент, а что тогда? Во что верить?
– Обязательно закончится, но не потому, как ты думаешь, по другой причине. Мы ведь как всё установили: для какой-то части рай уже был здесь, для себя самих мы отломили кусочек его, а им всем сказали, что вам, мол, потом будет – на том свете, не на этом, подождать нужно. Мы же с тобой хорошо жили, Гриша? Так они решили всё это поделить на всех. Но я даже уверен, что пройдет время, а так как равенство – это всегда вещь относительная, то появятся все равно те, кто вырвется вперед и подумает: «А чего это всем должно быть поровну? Я такой умный, такой ловкий, а мне столько же?» По этой причине всё и развалится у них без нашей с тобой борьбы. И всё возвратится на круги свои.
– Значит, в природе самой этого равенства не существует? И окажется, что правы были мы. А то, что жили лучше кого-то, так просто нам повезло больше, чем тем, кто был беднее? Ведь и в Библии говорится о бедных и богатых, а не о равных. Только перед Богом все равны...
– В Библии еще о душе говорится, Григорий, о сострадании, о любви к ближнему своему. А получается, что помнишь ты об этом только когда тебе самому плохо, но поднялся выше – и возомнил себя Богом, и упал с самого верха на самое дно. Слаб человек и грешен, от того всё так и случилось, и случится еще, и будет случаться, потому что нет здесь на земле рая и быть не может. И те, кто имеет что-то сегодня, так это сегодня, а что завтра станется – неизвестно. Если бы мы знали об этом, думали об этом хоть иногда, то все не так могло статься. А ведь читали про это и у Достоевского того же, но со своей жизнью не связывали никак, потому что не нужно было. Зачем менять что-то, если всё удобно и хорошо?
– Что же будет теперь, Александр?
– Сплошная бесконечная горизонталь. Вот и пьют русские в кабаках, и пляшут, и слезы льют – всё вместе, потому что не умеют жить в горизонтали этой, не умеют, как французы, немцы, и не знают – как. А России нет больше для нас с тобой, Григорий, нет. Получается: там – ошибка, но и здесь – тоже ошибка. Так и мы с тобой – одна большая ошибка...
– Знаешь, Саша, что я чаще всего вспоминаю? Как в нашем Николаевском кавалерийском училище при строевых занятиях на плацу раздавалась команда: «От памятника корнету Лермонтову по линии в цель бегом марш!».
– Да, я помню – там бюст стоял. Но это всё красивая легенда, потому что на самом деле он учился в гусарском взводе. А школа эта находилась на Мойке, у Синего моста. Да ты знаешь – это во дворце графа Чернышева. Согласись, что довольно далеко от Измайловской слободы.
– Тогда и рассказ о так называемой «Лермонтовской борозде» тоже неправда? Но я сам ее видел.
– Я что-то не помню об этом.
– Ну, как же, Александр? На полу курительной комнаты в здании училища имелась борозда, прочерченная Лермонтовым острой кавалерийской шпорой, вроде обозначения границы, за которую младшие, то есть «звери» (как их называли и в его времена), не имели право заходить.
– Ну, это точно легенда. А вот про «зверей» помню, мы ведь тоже проходили эту стадию, и удивительно, что, несмотря на это, став старше, имея другой статус, так сказать, сами принимали участие в этих унизительных розыгрышах. Все эти бесконечные приседания, а еще обязательность ответов на дурацкие вопросы, совершенно идиотские. Вели себя с юнкерами так, будто мы уже офицеры.
– Ну, да, вроде как вышедшие из «пены Дудергофского озера».
– Но как же там было чудесно: каждое лето разбивался летний Красносельский лагерь. А мы сами были еще такими идиотами, когда смеялись над ними, говоря, что «звери» могут рассчитывать исключительно на должность старшего трубача в полку, и исключительно не раньше, чем через 75 лет.
– Да, в юности время кажется чем-то отстраненным: 70 лет туда, 70 назад – ничего не значит.
– Однако согласись, Гриша, там существовали свои неписаные правила: юнкеров не унижать, то есть, не переходить на личности, и уж не касаться их точно: никакого рукоприкладства. Честь – превыше всего.
– А ты знаешь, Саша, что эти юнкера соблюли на 100 % свою честь, когда приняли бой против новой власти?
– Да, я слышал о Владимирском пехотном училище. Жаль мальчишек. Это мы задолбили им голову романтическими бреднями.
– Ты не прав. Мы же сами во всё это верили: и в честь, и в присягу.
– Я и сейчас помню, как повезло нам, что кроме духовенства и нашего начальства воинского, на принесении присяги присутствовал сам Государь Император. Знамена, штандарты: всё торжественно до слез, будто не присяга, а священный обет:
Я, ниже поименованный, обещаюсь и клянусь Всемогущим Богом пред святым его Евангелием в том, что хочу и должен Его Императорскому Величеству, своему истинному и природному Всемилостивейшему Великому Государю Императору Николаю Александровичу, Самодержцу Всероссийскому и законному Его Императорскаго Величества Всероссийскаго Престола Наследнику, верно и нелицемерно служить, не щадя живота своего, до последней капли крови, и все к Высокому Его Императорскаго Величества Самодержавству, силе и власти принадлежащия права и преимущества, узаконенныя и вперед узаконяемыя, по крайнему разумению, силе и возможности исполнять.
Его Императорскаго Величества Государства и земель Его врагов, телом и кровию, в поле и крепостях, водою и сухим путем, в баталиях, партиях, осадах и штурмах и в прочих воинских случаях храброе и сильное чинить сопротивление, и во всем стараться споспешествовать, что к Его Императорскаго Величества верной службе и пользе государственной во всяких случаях касаться может.
Об ущербе же Его Величества интереса, вреде и убытке, как скоро о том уведаю, не токмо благовременно объявлять, но и всякими мерами отвращать и не допущать потщуся и всякую вверенную тайность крепко хранить буду, а предоставленным надо мною начальникам во всем, что к пользе и службе Государства касаться будет, надлежащим образом чинить послушание и все по совести своей исправлять, и для своей корысти, свойства, дружбы и вражды против службы и присяги не поступать, от команды и знамя, где принадлежу, хотя в поле, обозе, или гарнизоне никогда не отлучаться; но за оным, пока жив, следовать буду, и во всем так себя вести и поступать, как честному, верному, послушному, храброму и расторопному солдату надлежит. В чем да поможет мне Господь Бог Всемогущий.
В заключение же сей моей клятвы целую слова и крест Спасителя моего. Аминь».
И тут Александр заметил, что, видимо, он довольно громко говорил. И стоя по стойке смирно, что даже без формы выдавало в нем офицера, и всем своим видом, он привлек внимание прохожих, которые слышали его, не понимая ни слова по-русски. Хотя, среди них могло оказаться пара-тройка и русских, но вряд ли, это все-таки был не Монмартр и, не так называемый, «Русский уголок» в пересечении Монпарнаса с бульваром Распай и улицей Вавен – «русский перекресток», как называли его даже сами французы. Но и здесь он увидел спящего на скамейке человека, когда они проходили вместе с Григорием мимо него. Тот человек на скамейке был, словно завернут в шинель, какую носили в русской армии. Завернут, потому что руки его были вынуты из рукавов, вероятно, так было теплее прижимать их к телу, и шинель становилась от этого свободней для того, чтобы обернуться в нее. Александр уже и раньше видел таких спящих, и не потому, что они были пьяны, нет: им просто некуда было идти. От того ли, что он увидел этого человека или неизвестно почему, вдруг пришла такая мысль, и он сказал, идущему рядом с ним Григорию:
– Мне кажется иногда, что с нашим представлением о мире что-то не так. Вернее, не так в другом смысле, это – как у Платона: идеальный мир вещей, который должен быть отражен здесь. Мы этого ждем. Понимаешь? Россия там – в его идеальном мире такая, какой мы ее видим себе. И Санкт-Петербург – град духовный на самом деле. Может эта Россия только у нас в голове и существует? И город этот – только у нас в голове? А мы хотим его здесь на земле видеть таким – в реальности. Мы это хотим построить, перенести его из мира идеальных вещей сюда. Потому и мечемся в себе самих, собой вечно недовольны, что не можем этого сделать. Носим в душе, как идеал какой-то это отражение. А так невозможно, Гриша, невозможно так. Что же нам никто не скажет, что такого не бывает, не может быть в этом мире земном того, что внутри у нас выстроено? И мы вроде как там уже живем. Потом откроем глаза – посмотрим вокруг, а здесь не так всё, и ужаснемся: спим или бредим, живем ли? Я тут подумал как-то, что начиная с Петра Первого, все приходили править, и все по-своему Россию видели, будущее видели ее: и давай все ломать, переделывать – каждый на свой лад. А какая она на самом деле никто не хотел знать или просто посмотреть внимательно, или спросить у всех. Вдруг бы из разных кусочков, видимых разными людьми, и сложили бы что-то единое, лучшее, чтобы для всех хорошо было. Может быть, большевики эти так свою Россию решили построить, и правда думают, что она – такая? Только ничего не выйдет у них, вот посмотришь. Не такой она окажется опять. Вздыбится, как конь Петровский на площади. Медный всадник поскачет по Дворцовой площади, из-под копыт огонь выбивая. И сметет всё к чертовой матери. И опять – всё сначала. Проклятие ли то, что с нами происходит или очищение, или судьба наша русская, или сами мы виноваты, что носим в себе образ этот неземной, пытаясь его воссоздать здесь на земле, а Господь не дает, ибо: есть земное, а есть небесное, и не соединиться им никогда. Пока не поймем этого, так и будем от революции к революции жить. И войны, войны, войны... И кони, кони, кони бегут и бегут по полю: белые, черные, красные...
– Да ты бредешь, Саша. Как возможно, чтобы кони красные?
– Возможно, Григорий: сейчас вот красные, потом другие, стальные может. Всё возможно в России. Покоя только нет.
2.
Он родился в 1885 году в Санкт-Петербурге при императоре Российском Александре III. Его и назвали в честь Государя, и вообще имя это в истории России ассоциировалась с правителями выдающимися, что стоит только победа над французами в Отечественной войне 1812 года. Но как раз при Александре III, прозванным Миротворцем, Россия не вела ни одной войны. Это были на редкость мирные времена. Однако внутренняя политика, носившая более консервативный характер, многих не устраивала. Вероятнее всего, и это тоже стало причиной крушения императорского поезда в Борках в 1888 году, которое поспешили признать несчастным случаем, связанным с неисправленными рельсами и высокой скоростью, с которой шел поезд. Но ходили слухи, что это была попытка убить царя, ибо подобные теракты не являлись чем-то необычным, ведь множественные покушения на его отца, в конечном итоге унесли жизнь Александра II, когда последнее покушение достигло своей цели. По всей видимости, данный инцидент с поездом объяснили таким образом, чтобы не давать повода дальнейшим действиям бомбистов и не вдохновлять их на это впредь. Решили всё представить катастрофой, хотя некоторые говорили, что повар подложил бомбу в вагон-столовую, потому что именно этот вагон первым разлетелся вдребезги. Очевидцы рассказывали, как княжна Ольга бежала по рельсам и, видимо от шока случившегося после крушения поезда, кричала: «Они нас всех убьют! Они нас всех убьют!».
Но мальчик, росший в дворянской семье в центре Петербурга, ничего этого не знал, так как был еще слишком мал, и узнал об этом гораздо позже. Так же, как о том, что время его рождения, младенчества и частично отрочества приходилось на пору реакции и застоя, как называли эти года: 1880–1890. Теперь, по прошествии многих лет, пережив различные периоды в жизни государства Российского, он имел свое мнение на этот счет. И мог бы с уверенностью сказать, что то было время покоя, так похожее на желанное пристанище, на отдых, на тишину перед надвигающейся грозой, какая бывает именно в такие часы и минуты, когда в воздухе уже пахнет грозой и дождем, да что там дождем – ливнем, потопом, громом небесным и молнией разящей. Хотя, поэт Осип Мандельштам считал иначе, вспоминая о тех годах: «Я помню хорошо глухие годы России – девяностые, их медленное оползание, их болезненное спокойствие, и глубокий провинциализм – тихую заводь: последнее убежище умирающего века». А для Александра это было временем его детства: благополучного, радостного, согретого любовью маменьки и скорректированное некой строгостью отца, желавшего видеть его в будущем настоящим мужчиной. И для этого он приучал его к упражнениям, обливанию холодной водой, и заставлял всегда чем-нибудь быть занятым, в то время, когда самому Александру хотелось иного, так как по натуре своей он был несколько ленив. Или, лучше сказать – изнежен вниманием матери, не чаявшей в нем души, так как он был младшим долгожданным сыном, потому что в семье рождались до этого только девочки. И может по этой причине в кругу своих сестер он чувствовал себя комфортней, чем с отцом. Но все изменилось позже, когда Саша стал взрослеть, и когда закончилось домашнее обучение, которое не имело особой строгости, а началась гимназия, друзья, и появилось мужское общество, в отличие от женского царства, где царем был, конечно, он. Вот тогда отношение к отцу несколько поменялось, и он стал больше тянуться к нему и в чем-то даже подражать в поведении, что порой вызывало улыбку взрослых.
Во время его учебы в гимназии на престол взошел Император Николай II, и кто мог подумать тогда, что он будет последним царем Российской Империи, которая также перестанет существовать вместе с ним. Но до этого было еще далеко, если смотреть на время глазами мальчика-гимназиста, каковым являлся тогда Саша. Во Второй мужской гимназии Императора Александра I, что была основана по его указу в 1805 году, которая, впрочем, когда там учился Саша, не была столь титулованная, и как раз к столетнему юбилею своего основания, то есть, в 1905 году ей присвоили это почетное звание. Находилась она на углу Демидова переулка и Большой Мещанской улицы. И слыла местом известным, говоря метафорично «намоленным». Потому что в ее стенах в разные времена обучались и Вяземский, и дети Пушкина – Александр и Григорий, и архитектор К.К. Шмидт, и многие другие личности, принесшие славу своему Отечеству. Но Александр всех не мог вспомнить, в его памяти остались почему-то именно эти имена. Так же как само здание, которое он запомнил на всю жизнь. И даже будучи в эмиграции, стараясь представить себе Петербург, он всегда четко видел перед глазами свою гимназию, центральная трехэтажная часть которой была выделена ризалитом и подчеркивалась восьмиколонным портиком ионического ордена (так ему сказал отец, разбирающийся в архитектуре гораздо лучше, чем Саша в то время). К этому еще прилегал фронтом. А боковые крылья были двухэтажными. Александру очень нравилось слово «крылья»: в нем было что-то легкое и возносящееся вверх. И когда он поднимался по парадной лестнице, имевшей широкие ступени, на второй этаж, он думал о том, что его сейчас подхватят вдруг возникшие ниоткуда крылья, и он окажется еще выше. И эти большие светлые коридоры, и огромные окна, впускающие в себя яркий свет, который создавал ощущение дворца, как ему тогда казалось: всё было прекрасно и величественно. Он гордился тем, что учится в таком замечательном месте, и запомнил стих, связанный с ним, но забыл, кто был автором подобного прославления:
«Гимназия наша старее
Всех прочих, и прежде она,
Как звездочка темною ночью
В столице была лишь одна!».
Сейчас эти стихи точно бы не понравились ему: какие-то нарочитые строки и одновременно, будто писал их какой- то ученик. А вот помпезные своды являли собой для него ту самую устойчивость, на которой, будто держалась вся мощь державы и власть монарха, и весь этот город – столица Империи – Северная Венеция, как его называли. Красота и гармония казалась строго вымеренной и воплощенной в камне. Всё было четко продуманно в архитектуре города. Установили даже предельную высоту домов, чтобы они не были выше карниза Зимнего дворца, ибо разве может быть что-то выше дома Императора. Впрочем, эти самые 23 метра и 10 сантиметров соблюдались исключительно до 1910 года. Александру и тогда, и сейчас подобное изменение казалось неким знаком начала конца. Позже он все время пытался найти ту самую точку, от которой всё пошло неправильно. Когда была потеряна устойчивость? И была ли она вообще, если подходить к этому метафорически и метафизически даже. Вот, например, Александровская колонна, посвященная победе Российской Империи над Наполеоном, которую венчает фигура ангела с крыльями: огромное строение, весом в 700 тонн и высотой 47,5 метров. А ведь она ничем не закреплена и держится на постаменте только за счет своего веса. Говорят, что люди вначале боялись ходить мимо нее, пока сам создатель монумента Монферран не стал прогуливаться ежедневно возле колонны, чтобы подать пример своим бесстрашием, а вернее сказать, вселить уверенность в том, что этот монумент абсолютно безопасен для жизни окружающих. Может быть, и всё у нас так держится – на вере в создателя: будь то Господь или скульптор, или зодчий. Вот и конь Петра I стоит на двух опорах, что когда-то казалось невозможным для скульптуры. В России возможно всё... И как же он прекрасен – этот город: и Троицкий мост, спроектированный Эйфелем, тем самым французом, чьим именем названа Эйфелева башня в Париже, а уж про улицу Зодчего Росси и говорить не приходится, ибо гармония геометрии там божественна в своих прочерченных гением пропорциях. Александр специально интересовался этим, пытаясь поверить божественную красоту математикой. Так вот: ширина улицы равна высоте зданий, находящихся на ней, тот есть, 22-м метрам, а длина в 16 раз больше ширины.
Как этот город вообще стоит еще? – думал он порой, ведь столько всего пережил: страшнейшее наводнение в 1777-м году, затем в 1824-м (еще до его рождения). А третье большое наводнение случилось без него, когда он уже был в эмиграции – 23-го сентября 1924 года, то есть, ровно через 100 лет после второго наводнения, напоминавшего, по воспоминаниям современников – потоп, но об этом он в ту пору еще не знал.
Петербурх – Петрополь – Петрополис – Санкт-Петербург – Петроград (это были все названия, которые знал Александр). И последнее изменение случилось в 1914-м году, когда началась Первая Мировая война. Николай II не хотел, чтобы возникала негативная ассоциация с этим немецким звучанием в имени столицы Российской Империи. Впрочем, народ все равно припомнил и немецкую кровь самой императрицы, и многое другое, связанное с Григорием Распутиным, слухи о котором гуляли по городу и за его пределами. Всегда хочется найти виноватого в своих бедах, а искать его в императорском дворце особо интересно, потому как там – власть (а кто ее любит в такие моменты?).
Александр помнил, как в 1907-м году появился первый трамвай в городе. Как газовое освещение сменилось электричеством, и в этом была одновременно и радость, и гордость по поводу прогресса, и чувство некой утраты, которую он сам не мог объяснить себе, но у него было какое-то страшное предчувствие, что любая перемена приближает к чему-то трагическому и неизбежному. Ему хотелось, чтобы всё остановилось на этом, замерло: «остановись мгновенье – ты прекрасно», хоть звучало и пафосно, зато в этом не было никакой опасности. Может быть, я болен? – думал он в такие минуты, обращаясь то ли к Богу, то ли к своей интуиции, никогда раньше не обманывающей его. Но город продолжал жить, не чувствуя как будто ни его страхов, ни грядущих перемен. Жителей в Петербурге тогда уже было больше, чем в Париже. И по сути своей это был город более европейский, чем русский.
Потом он часто вспоминал, гуляя по французским бульварам, Синий мост, являвшийся частью Исаакиевской площади с ее великолепным Собором. Этот мост был самым широким из всех имеющихся в Санкт-Петербурге. Он сравнивал его с мостом в Париже, названным в честь русского императора Александра III. И вроде здесь тоже была река, но Сена, а Нева оставалась там, где его самого больше не было.
Ему часто снился сон, в котором он видел себя маленьким и то, как путаясь в своей длинной ночной сорочке, он убегал из детской, заметив, что нянька уснула, и шел искать маменьку, зная, где находится ее комната. За это его журили, но не наказывали никогда: мама смеялась, увидев его довольную мордашку, заглядывающую в приоткрытую дверь. А потом его несли на руках обратно в детскую, и как охала и ахала нянька, что не уследила, прося барыню не гневаться за это. Александр хорошо помнил и то время, когда отец учил его верховой езде. И как впервые посадил на коня, а все это было не так просто, потому что он боялся лошадей, так как в раннем детстве лошадь чуть не ударила его, когда он споткнулся о камень и упал, оказавшись прямо под ее копытами, но все обошлось хорошо, потому что лошади очень умные животные. Однако страх остался где-то глубоко внутри, и его потом пришлось с трудом преодолевать. Ведь все упражнения, на которых настаивал papa, были обязательными, так как военная служба считалась наиболее престижной для юноши: так считал отец, занимаясь с ним, словно готовя его к взрослой жизни и к карьере именно на этом поприще. Но Александр вспоминал и тихие зимние вечера, когда все собирались за ужином, а после чая оставались в столовой для чтения. Кто-нибудь читал вслух выбранную книгу, но до тех пор, пока самый маленький не начинал клевать носом, а самым маленьким в семье был Алекс, как называли Сашу домашние. Дети вставали из- за стола, поочередно подходили к родителям и, получив свой поцелуй и благословение на сон грядущий, уходили спать. Но с началом занятий в гимназии, повзрослевший Саша, уже не позволял обращаться с собой, как с маленьким, что очень часто пытались делать его старшие сестры. И когда кто-нибудь из приглашенных гостей спрашивал у семилетнего Саши, кем он хочет стать, когда вырастит, он непременно отвечал одно и то же: «Защитником Отечества». Все начинали улыбаться, а он не понимал, почему они улыбаются, ведь отец всегда говорил, что служение Отечеству – это самое важное, а papa никогда не врет, в этом Александр был уверен. Теперь, вспоминая об этом, ему становилось грустно, как будто он сам соврал тем самым людям, которые задавали тот вопрос, на который он дал ответ, будто обещание. А теперь получалось, что не исполнил его. Но ведь он очень старался: и когда был в Николаевском училище, и даже раньше – в гимназии, желая доказать отцу, что у него есть сила воли, после того, как получив низкую отметку, отец сказал ему: «У тебя нет силы воли», и это задело Сашу. Думая о том мальчике, учившем задания, Александр даже удивлялся, как можно было это всё осилить в таком возрасте. Он напряг память и воссоздал названия тех предметов (возможно, расскажу в качестве назидания потомкам, если они, конечно, когда-нибудь у меня будут, – подумал он в тот момент). Список получился весьма внушительным. Кроме закона Божьего, в нем присутствовала математика, в которую входила алгебра, геометрия, тригонометрия и физика. Затем были изящные искусства: словесность, то есть, литература, эстетика, теория поэзии (чего он точно не понимал – зачем это ему нужно). Дальше шла естественная история (ботаника, минералогия, зоология). Иностранные языки: обязательно латынь, французский и немецкий. Еще история и география, а также начатки экономической науки (в старших классах), такие как статистика и коммерческая теория (значение этих предметов ему казалось непонятным, как и теория поэзии). Совсем другое дело – музыка, гимнастика и танцы. Всё это ему всегда нравилось. Не нравилось только вставать рано, потому что уроки начинались в 8 часов, длились до 12-ти и после перерыва продолжались с 14-ти до 16-ти часов. Любимыми днями была среда и суббота, так как тогда все начиналось с 8-ми, продолжаясь до 11-ти часов. И только. Но самым противным во всем этом был классный надзиратель, который следил за поведением учеников, казалось, денно и нощно. Они называли его между собой цербером, и, наверное, он даже знал об этом. Но как приятно было выбегать из дверей гимназии, когда вовсю валил снег и можно было закидывать друг друга снежками и валяться в снегу, не чувствуя ни холода, ни времени, проведенного после окончания занятий, когда тебя уже ждали дома, а ты все не шел и не шел...
Все знали, что самой теплой точкой в городе считался Невский проспект. Александр уже не помнил, когда и от кого он услышал это в первый раз, а потом ему еще кто-то говорил... Но это считалось такой же святой правдой, как то, что сам проспект был назван в честь князя Александра Невского, а вовсе не по названию реки, как думали некоторые необразованные люди. Александр Невский – небесный покровитель Санкт-Петербурга, это же всё объясняет. Но оказалось, что проспект этот был назван в честь Александро-Невской Лавры, а до того это была Першпективная дорога к Невскому монастырю, затем Невская Проспективная улица, потом Большой Невский проспект, и уже после стали называть просто – Невский проспект. Но однозначно не по названию реки. А вот Заневский проспект имеет непосредственное отношение в самой Неве.
Однажды он услышал, что в городе когда-то жили слоны. В детстве он верил этому, потом перестал верить, а после пытался узнать обо всём доподлинно. Он обращался к взрослым, когда все вместе отдыхали на даче летом, но им вечно было некогда, даже там у них находились какие-то скучные дела: счета, расписки, расходы, в которых были прописаны все траты. Саша до этого и не думал даже, что жизнь довольно дорого стоит, пока не увидел на столе отца этот самый расходный лист: образование детей, путешествия и досуг, еда и напитки, оплата прислуги и работникам, строительство и ремонт, одежда. Но ему тогда это было совсем неинтересно, потому что в деревне на природе находилось всегда занятие. Время проходило быстро, и Саша сам не заметил, как всё изменилось.
Он поступил в Николаевское Кавалерийское училище, то самое в котором с 1832 по 1834 год учился Михаил Юрьевич Лермонтов – его любимый поэт, на которого он даже хотел быть похожим. Саша считал, что только смелый человек мог написать на смерть Пушкина такое стихотворение, за что был отправлен на Кавказ (не самое спокойное место, мягко говоря). Для Саши это был поступок, а он считал, что только поступок определяет сущность человека. В то время он уже задумывался над этим, и мечтал, как будучи юнкером, получит в честь основателя училища Николая I на погоны вензель Государя. Но начались занятия и лишние мысли из головы улетучились, так как нужно было учить новые предметы: иппологию и коносаперное дело, а кроме того военные дисциплины: тактику, фортификацию, военную историю, военную топографию, законоведение и все тот же закон Божий, а еще: физику, иностранный язык, механику – для общего образования. И, конечно, в обязательном порядке присутствовала военно-служебная подготовка. Ну, и строгая дисциплина не давала возможности забыть, что домашнее расслабленное существование закончилось: каждый шаг юнкера был регламентирован, даже жестче, чем в гимназии, о которой он вспоминал уже с легким сердцем, потому что другие трудности оказались тяжелей тех прежних. Что касается строевого отношения, то училище представляло собой эскадрон и казачью сотню. Ее называли Царской, и она была учреждена еще в 1890 году для кадет Донского Кадетского корпуса, и размещалась в трехэтажном здании училища, при котором был построен манеж и конюшни. Вообще в Петербурге кадеты училища были известны исключительно своей удалью и лихостью, и на смотре строевая часть тоже выглядела отменно, когда 9 мая отмечался праздник училища. А Храмовый был на Троицу.
Теперь, будучи в эмиграции, Александр знал, что некоторые из военных училищ возродились заграницей. Так, например, его Николаевское Кавалерийское даже в этом заброшенном и во всех смыслах диковатом турецком Галлиполи провело свое первое занятие в лагере Кутеповского корпуса. Говорили, что позже оно находилось в Болгарии и Югославии. Во Франции даже был создан Русский Общественный союз для сохранения военной традиции русской армии. А в Париже открыли Высшие военные курсы, кадетские корпуса, даже гимназии русские и какие-то научные общества. Еще на что-то надеялись тогда. Этим занимались как раз такие убежденные люди, пытаясь сохранить дух, традиции, язык – всё то, что они, как думали, потом донесут в Новую Россию – ту прежнюю, свою, не думая о том, что не нужна им прежняя Россия в новой стране, из которой их выгнали, а некоторых, кто не успел убежать, убили. Но для многих, оставшихся там, началась другая жизнь. Кто-то примкнул к большевикам – к их коммунистическим идеям, а кто-то жил, как мышь в подполе: тихо, серо, не высовываясь, ибо неправильное происхождение – дворянское могло стать причиной весьма веской для уничтожения, ведь все старое, прошлое, чуждое должно было быть уничтожено, включая церковь и религию, и людей с другой идеологией, так сказать. Необходимо было расчистить место для нового мира, который там строили. Но здесь в эмиграции этого как будто не понимали и, не приходя в сознание от первых потрясений, не могли еще поверить, что это случилось, и не понимали: как же так без них там обойдутся. И на самом деле – как? Ведь здесь в эмиграции оказались образованные люди, весьма знатного происхождения, аристократы, военные, имевшие заслуги перед Отечеством. Только Отечества у них больше не было. И вся эта бодрая молодая жизнь, которую вел и сам Александр в России, этот парусный спорт, фехтование, охота, карты, балы, стрижка «ёжик» и до синевы выбритый подбородок и скулы. И все они – такие мужественные, сильные. Эти парадные мундиры и аксельбанты, экипажи, прогулки по Летнему саду... Где всё это? Он еще помнил, как в «Метрополе» пел Федор Шаляпин и в Мариинском театре тоже. Но в начале 1922 года великий русский бас навсегда покинул Россию, хотя, вероятно тогда думал, что не навсегда, потому что оставил свою квартиру на попечение друга и по совместительству секретаря Иссайя Дворищина. Но уже позже Шаляпин был обвинен Советским правительством в помощи белоэмигрантам, лишен всех званий, и ему запретили въезд в Россию. Квартиру его заселили, а вещи раздали и разворовали. Правда, наследникам Дворищина все-таки удалось немногое сохранить, возможно, они надеялись, что когда-то схлынет вся эта пена, накипь, дурман, и вспомнят великого певца, и эти, оставшиеся после него вещи, еще пригодятся для музея. Может быть, но Александр об этом не узнает. О, это неумолимое, как падающая с горы лавина, слово «никогда», которое накрывает тебя, а ты пытаешься выбраться из-под его обломков и выжить, и как-то жить, с неведомой никому тоской, по сути, делая вид, что живешь. Александр не узнает, что в 1935 году Шаляпин напишет своей дочери письмо: «Вижу иногда во сне себя в Большом театре, – будто бы нужно что-то петь, какой-то концерт, и никого не нахожу – все незнакомые артисты и музыканты, никто меня не узнает, просыпаюсь скучный и думаю: вот сон – а может быть и наяву было бы также? Да оно и понятно. Почти пятнадцать лет живу по чужим странам, там в России уже новое поколение...». За эти годы эмиграции он больше не видел Шаляпина. Не узнает Александр и того, что еще во второй половине 50-х годов 750 парижских водителей такси были русскими по национальности, средний возраст которых составлял в то время 64 года.
Но он хорошо помнил то, что было не так давно: как грузились толпой на корабль, потому как желающих было в несколько раз больше, чем он мог вместить в себя. Шли в буквальном смысле по головам, особенно это касалось гражданских лиц. В этом паническом безумии каждый спасал себя, распихивая всех локтями, пробивая себе дорогу, и кто-то падал вниз в воду, но на них даже не обращали внимания, продолжая прорываться на корабль. На берегу иногда были слышны выстрелы, и это означало, что кто-то еще свел счеты с жизнью. Каждый делал свой выбор.
И в армии происходило то, что на тот момент не вызывало удивления, а просто командир делал свой выбор – принимал решение, чтобы спасти жизни своих офицеров и солдат, когда приказывал: «Трубач, отбой! Знаки отличия снять! И всем – домой!». Конечно, можно было сказать, что командующий бросил своих подчиненных, и этим выдать самому себе индульгенцию на бегство, но все было против нас, – думал Александр, вспоминая этот страшный момент. Ни знамени, ни Родины, ни святынь – ничего не уберегли. Упование на союзников было ошибкой и не только потому, что обманули, а потому, что ненавидели они Россию, которую мы любили. Им она была нужна для того, чтобы разорвать на части, а нам – для того, чтобы сохранить и жить там. Как можно было соединить противоположные цели, ему было непонятно это с самого начала. И с самого начала он не верил в их помощь. Но ведь сам он добровольно избрал такой путь и добровольно сделал свой выбор. Александр часто думал об этом – был ли у него на самом деле выбор: вести абсолютно безнадежную – заведомо проигрышную борьбу, понимая, что борешься со своим же народом, который не любит тебя, не принимает, словно выплескивая наружу всю ту обиду и затаенную месть за нее. Он помнил как старый дворецкий, доживавший свой век в усадьбе деда, говорил еще маленькому тогда Саше о том, что зря отменили крепостное право, при котором было больше порядка, потому как мужик был послушен барину и жил под его контролем, а без контроля, мол, мужику никак нельзя быть. Старик застал те «хорошие», как он выразился времена, служа деду Саши со всем старанием. Не понимал Александр, как это свобода может быть хуже, а дворецкий сказал ему тогда: «Мужик не понимает этой вашей свободы, он знает только волю, а воля – это зверь, выпущенный из клетки, обезумевший: он несется, не видя ничего вокруг – куда глаза глядят...».
– Это как? – спросил Саша.
– А так, что рушит всё, что попадется на пути, и души губит. Вот еще увидишь, как всё обернется, тогда вспомнишь меня.
Он положил ему на голову свою сухую морщинистую руку и провел ею по его волосам:
– Дай Бог, Сашенька, чтобы тебя и сестриц твоих не тронули.
– Да за что же?
– А не за что: просто так – от лихости своей. Мало ли на Руси было таких Разиных да Пугачевых? Найдется такой еще, поманит народ, и пойдут за ним, потому как он им понятнее, чем вы – благородных кровей, да и наобещает он им жизнь хорошую и богатую.
Саша как будто ощущал каким-то внутренним чутьем свое отличие от старика этого, и не то, чтобы чурался его, но дистанцию эту чувствовал тем больше, чем старше становился, словно вложено в него было что-то такое – мешающее соотносить себя с ним, как с равным. Возможно, дело было в воспитании, в котором всё складывалось как-то само собой. Там существовали некие правила, словно выработанные годами или даже веками. И тебе уже не нужно было думать каждый раз: почему необходимо вставать, когда разговариваешь с женщиной, если она стоит при этом, или когда говорит старший, или почему нужно пропускать женщину вперед, подавать руку, когда выходит из экипажа или почему нельзя брать из общей тарелки за семейным обедом лучший кусок. Это было просто известно с самого детства раз и навсегда, и по-другому быть не могло. Так же точно было понятно и непреложно всё, что касалось чести, и в частности – дуэли, когда осуждение в трусости и бесчестии было страшнее смерти, ибо считалось позором и признаком дурного воспитания. Да, официально дуэли были запрещены, из-за нее офицер должен быть наказан, но как это ни парадоксально – за отказ от нее он мог быть изгнан из полка. И только публичное извинение, высказанное обидчиком при всех, имело шанс не доводить дело до дуэли. «Увы, жить с чувством собственного достоинства в этом мире труднее чем, не имея оного», – сказал как-то ему отец во время их домашнего турнира по фехтованию. Александру запали в душу эти слова, и он часто вспоминал их, особенно в то лихолетье русское, как выразился генерал их армии, в то испытание, данное Господом русскому человеку. Но был ли выбор у него в таком случае, когда он с самого рождения так скроен и сшит, так сделан и так воспитан? Мог ли он в тот момент поступить иначе? – задавал себе этот вопрос Александр. Проще всего, конечно, было бы пустить пулю в лоб, но он считал, что это слишком простой выход, и что всегда успеется это сделать.
Многие из эмигрантов жили прошлым, потому что о будущем боялись думать. Да и какое будущее могло быть у тех, кто сидел в кабаке на Монпарнасе до утра просто потому, что ночевать было негде? Неприкаянность, как будто непричастность к этой жизни, заставляла кого-то уходить в иллюзорный мир – в наркотический мимолетный кайф, кончающийся, как правило, адом – кромешной тьмой, часто – вечной. И это тоже был для кого-то выбор. Но не для него, ибо Александра учили, что демонстрировать свою слабость и даже горе – неприлично и недостойно дворянина. И хоть порой казалось ему, что не жить – проще, чем жить, он продолжал находиться в этом мире. В мире, где гораздо легче не иметь ни чести, ни достоинства, ни прочих подобных моральных устоев и чувств, свойственных людям, подобным ему. Но, по правде говоря, таких становилось в его окружении всё меньше и меньше: кто-то банально спивался, кто-то просто исчезал, и это было так же естественно, как загорающиеся фонари на площади Пасси. Он воспринимал жизнь так, как сказал французский поэт:
Казалось, что мир этот не по-настоящему, словно игра какая-то. Еще вчера ты с человеком этим пил вино в этом кафе, а потом он исчез. И ты даже ничего не знаешь о нем: жив ли он, участвует ли еще в этой страшной игре или уже выбыл из нее и лежит сейчас в какой-нибудь съемной комнате, в которой и есть-то только что кровать да ветхий стол с расшатанным стулом рядом с ним. И на несвежей простыне, этот, освещенный лунным светом, неподвижный силуэт, будто набросок художника на листе серой бумаги.
3.
Потом Александр привык, прижился к этим бульварам, уличным кафе, к продавщицам жареных каштанов, к уличным проституткам. И, несмотря на то, что в Париже насчитывалось полторы тысячи борделей, не считая некоторых кафе, где официантки занимались плюс ко всему и этим тоже, все равно многие стояли просто на улице. И только слыша иногда русские слова от них, он опускал голову и убыстрял шаг, словно хотел убежать от всего этого: не видеть, не знать вовсе ничего. Однажды он по чистой случайности попал в цирк и увидел, как на арене по кругу скачут наездники-джигиты под руководством есаула (он узнал его, так как казаки тоже входили в их армию). На всадниках была надета казачья форма, и это его потрясло так, что он не смог дальше смотреть, и ушел из этого вертепа, как назвал про себя и это место, и это выступление бравых казаков войска Его Императорского Высочества. В этом было не только унижение, но такое чувство, что эти «ряженные» будто напомнили ему о том, кем стал он сам теперь: не жизнь – а мистификация, балаган, где на размалеванном лице клоуна, закрашенном белилами и яркой помадой, скользит кривая ухмылка, в которой такая горечь, что хочется плакать, а не смеяться. Я – грустный клоун, – сказал он сам себе, направляясь к жилищу, которое теперь называл домом. Но со временем он прижился к своему образу. Он прижился к парижской погоде, где дождь шел 164 дня в году, и это ему напоминало Петербург и даже нравилось. Он прижился к холоду, когда снимал комнату на самом верху, потому что так дешевле. И преодолевая 6–8 лестничных пролетов, неся в руке вязанку хвороста и пучки лучинок для растопки, купленные в лавке угольщика, предчувствовал, как сейчас будет греться у огня, хоть и хватит этого добра совсем ненадолго. В «Пассях», как это место называли русские на свой лад, цена за жилье была ниже, чем в других местах. Сам же район Пасси-Отей был освоен русскими эмигрантами основательно, и если Пасси считался пригородом Парижа, то Отей можно было бы назвать пригородом Пасси. Тем не менее, здесь можно было найти булочную с сушками и черным хлебом. А еще русского врача или русского фотографа, в общем – своего. Три улицы: Дарю, Петра Великого и улица Невы сходились, создавая некий треугольник. И всем известный Кафедральный собор Александра Невского собирал вокруг себя русский квартал и этих бесприютных по своей душе русских. Говорили, что Александр II отстоял в этом Храме благодарственный молебен в присутствии французского императора Наполеона III и кайзера Германии Вильгельма. Царь пожаловал Храму 150 000 золотом. Но всё это было давно, а по расчетам времени, как его чувствовал сейчас он – целую вечность назад. И вроде: тот же Булонский лес рядом, и правый берег Сены, где находится квартал Пасси, а всё иначе. Но по вечерам в своей холодной комнате он перечислял в уме имена тех, кто жил в этом 16-м округе Парижа – в Пасси. Это были: Виктор Гюго, Оноре де Бальзак, Теофиль Готье, Альфред де Мюссе, а еще немец Генрих Гейне. И Пьер Жозеф Прудон – один из основоположников анархизма, что очень удивило Александра, когда он узнал, что анархизм придумали французы, а он всегда считал, что только русские были способны такое придумать, ибо это как-то не по-французски вовсе.
Работая таксистом или, как тогда говорили, шофером, он довольно хорошо знал город. Но для того, чтобы выплачивать аренду машины, покупать горючее, менять шины (всё за свои деньги), нужно было работать по 10–12 часов в день, не меньше. Благо клиенты были, и флажок слева от водителя, указывающий на то, что такси свободно, не слишком долго стоял на своем месте. Он прижился и к запаху машины, к ее рычанию, замечая, когда она начинала «кашлять» или «болеть» серьезно, потому что сам был и механиком, делая ремонт и покупая необходимые для этого запасные части. Поэтому чаевые от пассажиров имели значение, и со временем у него выработалась определенная реакция, как бессознательный рефлекс на сумму чаевых: если меньше 10 % – это «merci», за 15 % можно еще улыбнуться, а за 20 % – «merci beaucoup». Но существовало правило – носить униформу, и это первое время очень угнетало его, потому что он тогда вспоминал, что носил офицерский мундир и был русским офицером, а вспоминать об этом он запрещал себе. Вот именно, что «был», – говорил Александр тогда, подъезжая к «Клозери де Лила» – одного из лучших кафе в Париже. Однажды он даже был в нем и оценил, что зимой там тепло. Но туда ходили в основном жители Латинского квартала. Можно сказать, что за многие годы, проведенные в Париже, он, по необходимости своей работы, знал все рестораны и кафе. Часто ему приходилось возить подвыпившую русскую богему, но в таких случаях он совсем не хотел выдавать себя за соотечественника. И говорил исключительно на французском языке, хотя при этом понимал их речь, но не понимал их самих. Правда, культовым местом для этой публики был бар-ресторан «Бык на крыше», находящийся на улице Буасси д, Англа». А еще, конечно, знаменитая «Ротонда» (в квартале Монпарнаса) и «Купол» (куда же без него?). Но он хорошо помнил еще то первое русское кабаре, открытое в 1922-м году на улице Пигаль, 4. Можно сказать, что с него начиналась его парижская жизнь, поначалу беспробудная, непросыхаемая от пьянства в своем желании забыться и, возможно, исчезнуть совершенно с карты этого города и этого мира. «Нет ничего печальнее и безмолвнее осенних сумерек», – вспомнил он, применительно к тем годам своей жизни, строчку из романа Золя. Хотя, читал его давно – еще в юности и, конечно, во французском варианте. Впрочем, тогда он не представлял еще, как знание этого языка пригодится ему в будущем, которое он выберет для себя. Но со временем ему начало казаться, что это оно выбрало его.
Александр прижился, как обломанная ветка, перевязанная чей-то доброй рукой к стволу дерева. Правда, иногда он понимал особенно ясно, что живет какой-то двойной жизнью: тем, что происходило с ним здесь и сейчас – в Париже. И тем, что было там – в России – в Петербурге, и что он воспринимал, как реальность, но немного отодвинутую в сторону как будто, особенно это становилось явственно близким, если что-то снилось ему из той жизни. И просыпаясь в своей сырой и серой комнате, он все еще щурился от яркого солнечного света, который только что был здесь, и лучи касались его лица, как тогда... Да, в 5 часов пополудни, на даче под Петербургом, когда они обычно пили чай с кренделями, конфетами и лесными ягодами, которые приносила местная девушка, все время чему-то улыбающаяся, отчего ее веснушчатый носик немного приподнимался кверху и этим смешил Сашу. Этот сон с чаепитием и ягодами ему снился несколько раз. Он думал, почему, и решил, что именно он связан с Лизой – девушкой, жившей на соседней даче, с которой он познакомился в то лето. Их дача была как раз напротив: через небольшой лужок, поросший высокой травой, которую почему-то не косили. Его это удивляло, потому что у деда в имении, где он бывал каждое лето, крестьяне всегда выкашивали траву и кормили ею коров. На дачу же он ездил очень редко и неохотно.
В тот год он совершенно случайно оказался там. Родители уговорили отметить его день рождения на природе, то есть, на даче, хотя у него были другие планы на этот счет: он желал бы провести этот день весело в кругу своих друзей. Но ради мамы, которая его просто умоляла поступить так, как решила вся семья, Александр не мог отказаться, о чем потом нисколько не жалел, встретив там Лизоньку.
Дача их находилась по Финляндской железной дороге за станцией Белоостров, то есть, можно сказать, на финской территории, хотя, Финляндия, конечно, входила в Российскую Империю, но пользовалась некой автономией. И как раз Белоостров служил границей. Они уезжали всегда с Финляндского вокзала, от которого шла, собственно, одна линия – на Выборг. Позади оставались: Удельная станция, Озерки, Шувалово... Граница шла по реке Сестре, и все дачные места в основном располагались по берегу Финского залива: Оплила[2], Куоккала[3], Териоки[4]. Но сам переезд через границу практически не замечался: ни проверки паспортов, ни таможенного досмотра не было. Если вдруг проходил слух, что кто-то везет водку в большом количестве в Финляндию, что было запрещено, тогда осмотр был более тщательным, но никогда почему- то ничего не находили, по крайней мере при Александре этого не случалось ни разу. Однако, вся финская железная дорога обслуживалась самими финнами: не доверяли они этого никому другому. Одетые в форменные тужурки и голубые кепи, они на Александра производили впечатление несколько театрального свойства. Вот в Белоострове были еще русские жандармы, а уже дальше – в Териоках на станции стоял финский полицейский в черной каске и в мундире со светлыми пуговицами, и с тесаком с белой металлической отделкой. Это собственно было единственное человеческое существо среди сплошного леса, раскинувшегося вокруг. А дальше – озера, залив и все тот же лес с черникой, брусникой, грибами и домами чуть поодаль, и скукой. Для столичного жителя это было именно то состояние, которое испытывал он, несмотря на крокет, устроенный на пустыре, лодочные катания, купания и верховую езду. Всё это быстро надоедало. Единственным что вносило хоть какое-то оживление, был праздник на Иванов день с его традицией сжигать смоляные бочки. Хотя, такая традиция характерна для финнов, посмотреть на это стоило. У реки на поляне готовили все для костра в несколько ярусов. Сверху помещали смоляную бочку, и когда становилось совсем темно, разжигали костры. Зрелище было потрясающее, так как яркое пламя, казалось, разгоралось все сильнее и сильнее. Здесь же вокруг него местные крестьяне устраивали свои национальные танцы. Они продолжались до тех пор, пока не гас последний костер. Желающих посмотреть на это собиралось много, можно было сказать, что они сходились со всех дач в округе, так как это являлось неким событием в этих краях. Именно тогда Александр увидел среди собравшейся публики девушку, которая радовалась, как ребенок: прыгала и хлопала в ладоши, наверное, если бы рядом с ней не было маменьки, она бы побежала танцевать в тот круг, где местные отплясывали со всей удалью и весельем. Александр пробрался поближе и дождался того момента, когда все начали потихоньку расходиться. Улучив минутку, он приблизился к ней, несмотря на то, что рядом была, видимо, ее подруга, и они вместе с ней немного оторвались от родителей, чего и ждал он. Александр подошел и представился девушке. Он удивлялся, что ему не доводилась раньше никогда ее видеть, и пошутил по поводу того, что ей все это время удавалось так хорошо прятаться. Лиза (так ее звали) смеялась и говорила, что это он прятался так умело. В ней не было того столичного кокетства и напускного равнодушия, вроде снисхождения, которое очень не нравилось ему в столичных барышнях.
Воспоминание о Лизоньке теперь вызывало у него улыбку. Он хорошо понимал, что это были самые приятные минуты в его жизни. Жизни, которая осталась где-то далеко позади – в том последнем предвоенном лете 1913 года, после которого все настолько изменилось, что казалось, будто Земля сошла с орбиты, и мы всё летим и летим в открытом Космосе, и все в разные стороны, с невыносимой доселе скоростью. И не успеваем даже понять, что такое случилось с нами, с государством нашим, с планетой, все еще пахнущей свежей травой и июльским дождем, и Лизонькиными перчатками, нечаянно измазанными земляникой, которую они с ней ели прямо с куста, выбирая самые крупные ягоды. Всё это казалось Александру чудесным сном, и если бы можно было не просыпаться, он бы выбрал именно это. Если бы можно было не просыпаться, – думал он в такие минуты. И его рука, скользящая по подлокотнику старого кожаного кресла, словно пыталась что-то отыскать, как делает слепой, не видя предметов, ощупывая их пальцами. Так он искал в этом пустом пространстве ладонь Лизоньки, как тогда в первый раз, когда прикоснулся к ней, ощутив ее тепло и гладкость кожи – такой нежной и тонкой, как кожица лепестков роз, которые росли на даче, и аромат их был особенно ярок по утрам. Вообще всё, что было связанно с этой девушкой, он помнил каким-то странным образом: скорее чувственно, тактильно, больше в звуках и запахах, чем в словах. Казалось, что они с ней как будто не говорили вовсе. Нет, конечно же, говорили. И еще он всегда пытался развеселить ее какой-нибудь смешной историей, потому что когда она улыбалась, на левой щеке у нее появлялась ямочка, что придавало ее облику что-то по-детски озорное. А ее немного пухленькие губы приоткрывались так, что ему хотелось немедленно поцеловать их, и он едва сдерживал себя, чтобы не сделать этого. Лизонька была лет на 12 моложе его, и он чувствовал, что ее доверчивость была еще так наивна и так естественна, что он не посмел бы нарушить этого каким-то внезапным и грубым движением. Воспоминания о ней были похожи на всполохи, вспышки от костра, который они наблюдали вместе в тот первый вечер знакомства. Прекрасные видения то появлялись так неожиданно, так ярко и отчетливо, то исчезали, словно поглощенные туманом, который ложился на парижские улицы, когда он выходил рано утром из своей квартиры и шел в таксопарк на работу. Он боялся, что когда-нибудь этот туман поглотит его воспоминания, а это было тем, что держало его на этих улицах, заставляя идти, заходить в магазины, чтобы купить багет, пить кофе в ближайшем от его дома кафе и следовать дальше, и уходить в этот туман. Только бы он не унес за собой Лизоньку, – думал он, – ведь им так и не удалось попрощаться тогда в Петербурге, когда он отбывал в свою часть и дальше – на фронт. А потом... Что было потом? Перед самым переворотом он попал в Петербург, еще не зная, что скоро всё закончится, он думал тогда о будущем: хотел сделать предложение Лизе, так как раньше не получилось, но ее не оказалось дома, а прислуга сказала, что они уехали к родственникам в Тульскую губернию. Что было потом? Он больше ничего не знал о ней. Его родители уехали в Финляндию, как только случился переворот, благо дача их находилась на самой границе. За них Александр был спокоен, как и за сестер, которые уехали туда вместе с ними и его племянниками. А вот о Лизе у него не было никаких сведений. Первое время своей жизни в Париже ему почему-то казалось, что она где-то здесь, совсем рядом. Он надеялся, что однажды столкнется с ней на улице или в кафе, или в бутике каком-нибудь, где она будет покупать себе шляпку или новые перчатки, или безделицу глупую, а он подойдет к ней сзади и закроет своей ладонью глаза, чтобы она угадала, кто это. И она обязательно скажет, нет, она удивленно спросит: «Саша?». Но проходили дни и месяцы, и Александр перестал искать ее на парижских улицах, решив, что если она эмигрировала с родителями, то это мог быть и Брюссель, и Прага, и Берлин. Да мало ли что это могло быть? Лишь бы с ней все было благополучно. Он молил Бога о том, чтобы сохранил и защитил ее. А у него оставались только эти лучезарные всполохи воспоминаний: обрывочные, случайные, без всякой системы и порядка, будто вырванные листки из какого-то романа. И этот роман иногда уже казался во многом придуманным им самим, ибо настолько далеко все это было от реальности и от него теперешнего. И как тот юноша отличался от этого мужчины, прошедшего вначале всю ту мясорубку на фронте, потом на Дону. И болезненную пустоту в этом беспечном городе, утопающем в свете фонарных огней и пронзающем небо своей Эйфелевой башней – такой холодной, металлической, живущей какой-то отстраненной жизнью, взмывая над всеми и глядя сверху вниз на копошившихся там внизу людишек. Так виделось ему.
А как все начиналось и как могло быть... В том же 1913 году, вернувшись после дачного отдыха в Санкт-Петербург, Александр был представлен родителям Лизоньки. Он пришел в их дом на Мойке как раз с этой целью. Ведь их летние встречи носили романтический и тайный характер, что, несомненно, давало возможность разрастаться еще больше мечтам, связанным с их дальнейшей жизнью, когда уже не будет необходимости что-то скрывать. Стать официально молодым человеком Лизы, сопровождать ее в театр и на бал, это было естественной прелюдией к тому, чтобы перейти в разряд жениха, а позже сталь официально ее супругом, обвенчавшись в церкви. Но ничего этого не случилось, так как началась Первая Мировая война, в которую Россия вступила 1го августа 1914 года после того, как Германия объявила ей войну. Хотя, еще 28 июля Австро-Венгрия объявила ее Сербии, и Николай II в ответ на это, дабы защитить славянских братьев, три дня спустя подписал указ о всеобщей мобилизации. События развивались быстро: воинские части покидали Петербург в такой спешке, словно торопились со всем этим быстрее покончить. Да, у многих и создавалось такое мнение и в связи с этим некая эйфория патриотического подъема и уверенности в победе. Немногие понимали истинные причины вступления Российской Империи в эту войну. Но Александр знал, что дело касается не только защиты балканских народов, что само по себе, конечно, благородно, и по-христиански, однако у Империи были и другие цели: установить контроль над Босфором и Дарданеллами, присоединить Анатолию к России, потому что там турками угнетался миллион армянских христиан.
19 февраля 1915 года министр иностранных дел России Сергей Сазонов составил записку, которая была адресована послам Англии и Франции. В ней говорилось о том, на что будет претендовать Российская империя в ходе этой войны: «Вопрос о Константинополе и проливах должен быть окончательно решен, и сообразно вековым стремлениям России». К этому прибавлялся западный берег Босфора, Мраморное море, южная Фракия, а так же Измирский залив и некоторые острова. Это уже было похоже на раздел Османской империи. Цель – благая, в том смысле, что хотели заблокировать саму возможность для Франции и Англии направлять военные эскадры в Черное море.
Ну, а с другой стороны амбиции простирались еще дальше – объединить оставшиеся земли Польши, которыми в то время владели Германия и Австро-Венгрия. А Россия, как их противник, входящая тогда в Антанту, не могла этого так оставить. Что думал по этому поводу сам Александр, никого не интересовало, а его, как офицера русской армии эти мысли не должны были отвлекать от поставленных военных целей. Но два года, проведенные на фронте, заставили его задуматься о том, как на самом деле устроен этот мир. Не на лужайке в Репино, не на балу в петербургских залах, не за игральным столом и не на скачках, а здесь – на земле. В этих окопах, среди серой безграмотной массы солдат, которых он иногда боялся, видя, как они возмущаются и возмущаются правильно, ведь офицеры не церемонились с ними: могли ударить или устроить наказание похлеще пощечины или удара кулаком. Все это он поначалу пытался списать на нервы, дающие сбой в боевых условиях, но оправдать подобное ему плохо удавалось. Да и сами солдаты заводили разговоры, ведущие к дезертирству, чего нельзя было допускать. Но, тем не менее, французов-союзников русские спасли, и Верден Германией не был взят. Однако в феврале 1916 года генералу Брусилову не удалось разбить Австро-Венгерскую армию. Становилось все хуже: начинались бунты среди солдат, замороченных, проникающими каким-то образом, агитаторами. Но крайней точкой всего этого хаоса стала весть об отречении Государя. И весь этот народ, который так мужественно шел в бой за Царя, за веру православную, за Отечество в начале войны, когда и сам Александр был воодушевлен победами и гордился этими храбрыми солдатами, и благодарил их за службу, казалось, теперь этот народ сошел с ума. Он наблюдал чудовищное предательство тех самых мужиков, и тех самых идеалов, в которые верил сам, и не понимал, почему все так изменилось, ведь нужно было продолжать идти вперед, а они больше не хотели этого делать. Появление же на фронте представителей от Временного правительства вконец разложило фронт.
Командир 4-й стрелковой, так называемой, железной бригады, показавшей истинный героизм в боях, генерал-лейтенант Деникин Антон Иванович, участвовавший еще в русско- японской войне, был для Александра примером мужества. И, может быть, благодаря ему, он держался там, понимая умом, что их предали, подтверждением чему стал сепаратный Брестский мир. Позже он узнал, что случилось это после того, как в Петроград (переименованный так Николаем II) тайно из Швейцарии, через Германию и Финляндию прибыл Ленин, и произошел большевицкий переворот. Переворот случился и для всей Российской Империи, для которой война на этом закончилась. Она ее проиграла? Нет, она проиграла саму себя – Российскую Империю как таковую.
Но Деникин до самого конца оставался в войсках уже в качестве командующего Западным и Юго-Западным фронтом. Собственно, и сам Александр не посрамил себя бегством, как сделали некоторые, когда стали понимать, что война проиграна, хоть не по итогам, а по предательству, но какое в тот момент это имело значение. Он тоже так считал, но решил продолжить воевать теперь уже против большевиков. Возможно, это звучало и не очень убедительно, потому как многие понимали, что, в конечном счете, все приведет к гражданской войне. Но сам Деникин как-то сказал: «Русский не тот, кто носит русскую фамилию, а тот, кто любит Россию и считает ее своим Отечеством». Поэтому Александр и пошел за ним в Добровольческую армию. И был там с самого начала ее создания, то есть, с 1918 года, когда Деникин (до 1919года) являлся главнокомандующим. И когда он стал главнокомандующим Вооруженными силами Юга России, что продолжалось до 1920 года. И до самого конца – когда Александр вместе с остатками этой армии бежал на корабле в Константинополь. Бежал туда, где он хотел забыть об этом унизительном поражении, сбросить с себя мундир свой с погонами, сорванными еще раньше по причине того, что красные были слишком падки на чины: чем выше офицерский чин, тем это больше озлобляло их и заводило, в смысле желания поиздеваться. Конечно, казаки в его отряде тоже не отличались особой гуманностью. Вот поэтому и хотел забыть, сняв с себя офицерский китель, как змея снимает кожу, но новая у него почему-то не нарастала, поэтому он постоянно чувствовал боль, словно кто-то касался его незажившей кожи, только боль эта шла изнутри наружу. Такое с ним случалось и раньше, но не так сильно: как будто боль жила в нем самом и это заставляло его страдать.
Тогда в разговоре с Григорием он не сказал ему всего, а именно: об истинной причине, по которой он не стал продолжать бороться, а решил эмигрировать. Хотя, уже по прибытии в Константинополь, Александр все еще сомневался, правильно ли поступил, особенно когда видел, что некоторые возвращаются назад, иногда уже через несколько дней: метущаяся русская душа не давала им покоя. Он часто стоял на той возвышенности, которую сложно было назвать горой, но с нее хорошо было видно все море, уходящее вдаль за горизонт. Он мог часами стоять и смотреть туда вдаль, где была Россия, и где уже не было его, чего раньше он не мог себе даже представить. И при мысли о том, что никогда не будет больше там, он в который раз хотел сбежать вниз, сбежать от всего этого – чужого: от минаретов, от голоса, доносившегося с него, призывающего к молитве мусульман, от узких улочек, словно сжимающих его душу, привыкшую к просторам Петербургских площадей и безбрежных полей и лугов за его пределами: ему трудно было дышать, словно не хватало воздуха – не хватало жизни. Ему потом и в Париже было душно и тяжко, потому что так дышать, как в России он больше не мог нигде. И Александр никогда бы не бросил ее, если бы смог воевать дальше, но как раз воевать он себе запретил. Именно об этом он не рассказал Григорию, потому что не знал, как можно об этом вообще говорить.
Дело было в том, что в Киеве жил его двоюродный брат Даниил, родные почему-то звали его «Данило». Он был на 5 лет моложе Александра, но так же, как он окончил военное училище, но пехотное, и в Киеве, где тогда было 4 училища, а именно это готовило лучших строевых офицеров. Виделись они с Данилой не так часто, иногда у деда в имении, потому что это был их общий дед, и фамилия у них была одна, только сами они были такими разными. И причиной являлась не только разница в возрасте, а то, что он казался Саше каким-то слишком провинциальным, Данила даже говорил с неким акцентом, в котором сразу угадывалось, что он из Малороссии. По юношеской глупости своей Александр чувствовал себя немного неловко, когда знакомил его со своими друзьями. Но став старше, перестал обращать внимание на такие глупости, ведь он был для него родным человеком. И матушка Сашина всегда радовалась, когда Данила приезжал в Петербург, а отец все время расспрашивал его о здоровье своего старшего брата (отца Данилы), потому что тот болел какой-то сложной болезнью, название которой Саша так и не запомнил. Сам же он был в Киеве только один раз, и больше всего ему запомнилась Лавра и каштаны на улице. После этого они не виделись несколько лет, а дальше началась война, потом переворот, потом гражданская война, и уже было непонятно, кто где, то есть, на чьей стороне. Александр с белой армией воевал на Дону. Скакал на коне по степям Малороссии, но даже ни разу не вспомнил о кузене. Тем более, что в Киеве вообще творилось что-то невообразимое: то немцы, то гетман Скоропадский, то в восемнадцатом году провозгласили независимую Украину, которая продержалась в этом статусе совсем немного. Немцы вывозили вагонами зерно, банды зеленых грабили поезда. Там даже не чувствовалось присутствие хоть какой-то организованной армии, настолько все было запутано, что иногда казалось не совсем понятно, кто против кого воюет.
Однажды их часть попала в засаду то ли красных, то ли какого-то батьки, которым Александр уже потерял счет. И хотя, у них в полку тоже имелись какие-то странные личности, он не знал, как с ними вести себя. И насколько можно им доверять. Они воевали не за идею, это точно: то за красных, то за белых. А по сути – за тех, кто больше даст денег. В общем, бойцы из них были так себе, но на безрыбье и рак – рыба, поэтому приходилось иногда иметь с ними дело, с трудом веря в то, что не предадут. А тут получилось, что кто-то сдал местонахождение их позиции, и внезапный налет ввел всех в панику, из-за чего началась стихийная стрельба, при которой главным было – не попасть в своего. Но те, кто напал, явно не походили на своих: так – собранный сброд, как виделось издали. А когда подошли ближе, не было уже времени рассматривать друг друга: кто кого убьет первым – такой расклад. Александра тогда немного ранило в руку, но он продолжал стрелять, заметив, что из-за куста в него целится кто-то в высокой папахе, похожей на казацкую, но не свой точно. Александр успел выстрелить первым, и папаха исчезла, то есть, стрелявший, видимо, упал вниз – в траву, а трава здесь в южных степях высокая. Бой был долгим, но оставшиеся в живых красные, как для себя их определил он, отступили. В образовавшемся затишье слышались только стоны раненных. Он приказал пройти и посмотреть, кто ранен из наших или из них, чтобы тех и других притащить сюда для оказания помощи. Сам же он сел на обломанный ствол дерева и закурил. Рука почти не болела, он перетянул ее туго бинтом, решив, что пока и так сойдет. Часа через два к нему подошел казак и, вытащив из кармана какую-то ладанку на серебряной цепочке, протянул ему.
– Я же приказал: никакого мародерства! – закричал Александр. Расстреляю всех, мать вашу! Правил не знаешь?
– Вот, – протянул он ему вещицу. Я видел такую же у вас. Вы намедни умывались утром, оголившись до пояса. Подумал: может, украл этот...
– Где нашел?
– Пойдемте, покажу.
И он повел его туда, откуда пытались стрелять в Александра. Папаха съехала на лицо убитого, но шея и грудь были открыты. Казак отодвинул папаху с его лица, и у Александра подкосились ноги: он упал на колени перед убитым и зарыдал, нет, это не было похоже на плач, скорее на вой подбитого зверя. Перед ним лежал мертвый Данила. Как он мог оказаться в этой банде, он – офицер, дворянин? Что у него было общего с этими: зелеными, красными? – думал Александр. И отказывался верить своим глазам, всматриваясь пристально в лицо этого человека. Как бы он хотел ошибиться. Но эта ладанка, даже если бы его лицо было искорежено пулями или обожжено огнем, эта ладанка все равно не дала бы ему усомниться в том, что это его брат – кузен, ведь их дед подарил им специально одинаковые ладанки, сказав при этом: «Кровь у вас течет одна – братская, и Господь вас обоих хранить будет».
Он уже не думал о том, что ведь это Данила хотел убить его, целился в него, а он просто выстрелил раньше и поэтому остался жив. Нет, он как будто забыл об этом и только повторял одно и то же:
– Я убил его...
Он шел, пошатываясь, обхватив голову руками, и кричал:
– Я убил его...
Подошедшие к нему офицеры, не понимая, в чем дело, пытались успокоить товарища, решив, что с ним случился нервный припадок, шок:
– Если бы не ты его, то он тебя, Саша, это – война.
– Да принесите кто-нибудь водки! – закричал казак, тот самый, который отдал ему ладанку.
В него влили стакан водки, потом еще столько же и положили на шинель, укрыв каким-то нашедшимся тряпьем. Александр провалился в сон. Так он проспал неизвестно, сколько времени, а когда открыл глаза, подумал: «Зачем я проснулся? Лучше бы не просыпаться вовсе».
Вот об этом он не мог рассказать тогда Григорию при их встрече. И никому он этого никогда не рассказывал ни разу в своей жизни. Но для себя решил в тот момент, очнувшись в каких-то лопухах под рваным тряпьем, что больше не станет стрелять. В этой чертовой гражданской войне нет и не может быть победителей: мы все – убиты: кто-то навылет, а кто-то навсегда вынужден мертвым ходить по этой земле, потому что тело живет, а душа мертва после всего, что случилось.
Он похоронил своего брата, вернув ему ладанку и отдав еще свою в придачу – точь-в-точь такую же, посчитав, что теперь она ему не нужна. Может быть, он уже не очень верил, что Господь сохранит, как говорил дед, или сам не хотел, чтобы сохранил. Это неизвестно – о чем он думал в тот момент. Вот тогда и сказал себе, что никого больше убивать не будет. Он понял это, он увидел так – с какой-то невероятной ясностью, будто глаза его до того были засыпаны пылью, песком, злобой, запотевшие от слез своих и чужих, от тумана, в который они угодили все. Как там в Писании? «Если слепой поведет слепого, оба упадут в яму». Он хотел встать, подняться куда-нибудь повыше на пригорок и крикнуть, чтобы его услышали все: «Опомнитесь! Русские убивают русских! Откройте глаза и посмотрите: Брат убивает брата!». Но он знал, что его не услышат. Какой у него был выбор? Впервые за все время он подумал о том, что выбор – это на самом деле иллюзия, обман. Ты просто делаешь этот ход – на одну клетку (и оказываешься в ней сам – в этой клетке), ты делаешь просто один шаг – направо или налево – один шаг в пустоту. Это потом уже ты обживешь ее смыслами, придумаешь для себя оправдания, найдешь необходимую красивую идею всему некрасивому, что совершил, объяснишь себе, почему ты поступил именно так, а не иначе. Может быть, будешь чувствовать себя даже героем. Но именно в тот момент ты как раз ни черта не чувствуешь, ты просто идешь и делаешь так, как можешь сейчас – сию минуту.
И когда он стоял в Константинополе и смотрел на море – вдаль, зная, что там – его земля, его Родина, он чувствовал, что не имеет право теперь – туда: ни люди, ни земля эта его не простит и никто не примет. Говорят, что Господь всемилостив. Но как снова стать самим собой, как забыть всё это? Как забыть?
4.
Каждый раз, проходя по мосту, который носил имя русского императора Александра III, он был горд этим. Хотя внешне сам он уже не напоминал собой образ блестящего русского офицера, не говоря о том, что и внутреннее состояние доходило порой до такой степени депрессии, что Александр спрашивал себя поутру: «Зачем я проснулся?», и эти слова только подтверждали степень его отчаяния. Но имя этого человека – Императора России, венчавшее и возвеличившее парижский мост, вселяло в него некую силу, поднимающую над всем этим туманом – мороком, словно мозг его прояснялся вмиг, и мысли становились четче и яснее: будто вспоминал в этот момент о том, что он – русский. Для Александра этот император был самым уважаемым и даже любимым с детских лет. Он и на портретах своих излучал одновременно мощь, спокойную уверенность и надежность. Именно так можно было охарактеризовать и сам облик царя, и представляющую им Российскую Империю, когда государство не вело ни одной войны, и без пролития крови имела международный престиж, сохраняя его в эти годы незыблемым настолько, что казалось: так будет всегда. Некоторые даже считали, что Александру III удалось отодвинуть Первую мировую войну на 20 лет. Может быть и так. Но как ему это удавалось, – думал Александр, облокотившись о перила моста и глядя в мутные воды Сены. Он знал, почему французы построили этот мост: одно лишь заключение России союза с Францией предотвратило германо-французское столкновение, и в благодарность за это они не забыли русского императора. Но свои доморощенные либералы не желали принимать порядок и спокойствие в государстве Российском, им ведь всегда что-нибудь непременно не нравится: «Наступили дни черной реакции», – вещали они, сами похожие на черное воронье, жаждущее крови и падали, чтобы слететься на этот кровавый пир и каркать теперь уже по другому поводу, например, об агрессивной и тираничной политике власти и лично монарха. Царь-Миротворец, прозванный так в народе, был не настолько уж мягок и мил, хоть и являлся глубоко верующим человеком.
Имея рост 193 см. и недюжинную силу, он с легкостью мог гнуть на ладонях серебряные монеты, сломать подкову и на плечах поднять лошадь, как говорили. Что в этих словах было правдой, а что легендой сказать сложно, но варианты существовали, хотя все они не отрицали сказанного самим императором. Так было известно, что в 1880 году, когда на Балканах ситуация вновь стала напряженной, и по этому поводу в Зимнем дворце царь имел встречу с австрийским послом, позволившим себе пригрозить, что в случае конфликта, его страна мобилизует два-три корпуса. Царь вначале молчал, только взял вилку со стола и согнул ее, после чего ответил: «Вот так я сделаю с вашими двумя-тремя-четырьмя корпусами». Сложнее всего были отношения у Российской Империи с Англией, которая тоже пыталась угрожать, на что Александр III увеличил свой флот. Но после разговора с английским министром иностранных дел, которого потрясло невозмутимое спокойствия русского царя, этот самый министр – Дизраэли назвал Россию «огромным, чудовищным, страшным медведем, который нависает над Афганистаном, Индией. И нашими интересами в мире». Да, престиж и честь Отечества Государь чтил и поддерживал в первую очередь. Так, например, хорошо известно, как он отстаивал этот самый престиж. Император не признавал позорные условия Парижского мира 1855 года, по результатам которого, России запрещалось иметь военный флот на Черном море. Он решил спустить на воду несколько военных кораблей и в аккурат в Севастополе – именно там, где коалиция европейских держав унизила русскую честь. Да, император это сделал, и никто в Европе не сказал ни слова, не возмутился и не посмел оспорить его действие. Истинно он говорил то, что делал: слова и дела не расходились у него между собой: «Отечеству нашему, несомненно, нужна армия сильная и благоустроенная, стоящая на высоте современного развития военного дела, но не для агрессивных целей, а единственно для ограждения целостности и государственной чести России». Назвать же его осторожным пацифистом было бы совсем неправильно, ибо он одним из первых пошел на фронт, когда началась русско-турецкая война, и возглавил Рущурский отряд, насчитывающий 75 тысяч человек. Он слишком хорошо знал цену всем этим мирным договорам и европейский елей в дипломатии, поэтому именно Царь-Миротворец сказал эту знаменитую фразу, которую, как считал Александр, будут помнить в веках потомки: «Во всем свете у нас только два верных союзника: наша армия и флот. Все остальные, при первой возможности, сами ополчатся против нас», что в последствии доказала история, а она никогда не врет, если саму ее не перевирают. Время подтвердило эти слова, когда Николая II и его семью не захотели спасти и принять у себя английские родственники, а ведь глядя на портрет Георга английского и русского царя Николая трудно найти внешние отличие, настолько они похожи между собой. Так же не мешало союзникам, якобы помогающим Белому движению, вынашивать свои личные планы по раздроблению рухнувшей Империи Российской: французы хотели юг, американцы – север, англичане – Дальний Восток, или существовал другой порядок этого дележа, для Александра было не важно, главное – это предательство: во всем и всегда. И как же мы, знавшие историю, могли от отчаяния самой ситуации поверить этим немцам, англичанам? – думал он. Хотя сам лично не относился к тем либеральным элитам, которые как будто желали видеть Россию новой, а на самом деле – растерзанной, нет, не большевиками даже, а «союзниками», считая их не то чтобы меньшим злом, а благом для «непросвещенной России».
Он родился, когда Александр III правил государством, и так как этот царь был его кумиром, то хорошо знал о делах и словах Государя. И даже о том, что у него было небольшое имение в Котке, находящемся на юге Финляндии, на берегу Финского залива. Сам этот маленький городок расположен на нескольких островах в устье реки Кюмийоки, которые соединены между собой мостами. Став взрослым, Саша однажды съездил в это место, чтобы самому посмотреть на все. Он знал, что император был там последний раз в 1894 м году за несколько месяцев до своей кончины. А поселился в этой уютной «рыбацкой избе» он в 1885 году, то есть в год рождения самого Саши. Позже он слышал от очевидцев, как в июле того года Александр III со своей супругой императрицей Марией Федоровной праздновали там новоселье под залпы императорской Эскадры и под звуки «Марша города Пори». Среди званных гостей на этом торжестве были члены делегации из Хельсинки и Выборга, королева Греческая и герцогиня Эдинбургская.
Назвать это имением было бы трудно: двухэтажный небольшой дом в лесу на берегу озера. Специально для царской семьи он был построен из соснового бруса, и представлял собой, как выяснилось потом, один из первых архитектурных образцов финского романтизма. Но тогда об этом никто не подозревал: просто дом с верандой, с большой гостиной и с камином в ней. Александр III с семьей приходил сюда из столицы на своей яхте «Царевна». А в остальном всё было обыкновенно: катались на лодке, собирали ягоды и грибы. Император носил воду из реки, рубил дрова и ловил рыбу. А императрица готовила еду на кухне и, сидя в простом платье на ступенях дома, чистила картофель. Рыбу царь удил нахлыстом, для чего необходимо было специальное удилище, снабженное леской, катушкой и крючком, на который насаживалась иногда искусственная приманка, с виду напоминающая муху, хотя, нормально шло и на сухую мушку. Попадались жерехи и окуньки, но на порогах Лангинскоски водились огромные форели, и ловля на нахлыст для этой рыбы была в самый раз, в чем Саше самому удалось убедиться, так как он немного разбирался в этом, хотя заядлым рыболовом себя не считал. Ему нравилось там бродить. И что было особенно интересным для него – он нашел тот самый огромный скальный камень, на котором местные жители поместили памятную доску с надписью: «Строитель мира Александр III в 1886–1894 гг. вкушал здесь покой и отдохновение, окруженный заботой верного ему народа». Она появилась уже после кончины императора.
Но как раз при жизни его во время отдыха в этом самом месте случилась история, весть о которой стала известна всем. Однажды, когда он находился там за своим любимым занятием, в Европе разразился дипломатический конфликт, в котором одной из сторон была Франция. И в данном случае затрагивались именно ее интересы. Причем здесь Россия? Дело было в том, что с 1891 года Франция являлась союзником России. Поэтому министр иностранных дел Николай де Гирс, узнав о политическом инциденте, направил срочную телеграмму в Императорскую канцелярию, в которой рекомендовал императору оставить свой отдых и вернуться в Петербург, чтобы лично вступить в переговоры, боясь того, что назревающий разлад может привести к войне в Европе. Естественно поспешно прибыл посланник с этим сообщением и, выслушав его взволнованную речь, Александр III спокойно ответил: «Когда русский царь ловит рыбу, Европа может подождать». Но существует и другая версия этой историю, в которой говориться, что это происходило в Гатчинском парке, известном своими прудами, где император тоже любил бывать. И в этом варианте присутствует германский посол, требующий немедленно принять его по срочному делу в тот момент, когда Александр III ловил рыбу, на что император в азарте рыбака произнес: «Клюет! Клюет! Германия может подождать. Приму завтра в полдень». В любом случае это не опровергает утверждение одного француза, сказавшего, что в Европе никто не мог воевать без разрешения русского императора. Вот на этих примерах величия своего Отечества и воспитывался юный Саша, носивший портрет своего кумира, словно иконку, подаренную ему бабушкой еще в детстве. Он не расстался с этим маленьким портретом, наклеенным на кусочек картона, и сейчас – в эмиграции – в Париже. Ему как будто это помогало оставаться самим собой: не потерять себя на этих красивых, но чужих улицах и бульварах, уже слегка присыпанных снегом, который падал и тут же таял на глазах. Это было так не похоже на русскую зиму с ее хрустящим снегом под ногами и заиндевевшими, кажущимися голубыми, ветками деревьев, и морозом, от которого спирает дыхание в груди, и звонким, как колокольчики бубенцов, смехом девушек, летящих на санях с горы. Он сразу же при этом вспоминал Лизоньку и то, как они катались вместе, переворачиваясь из саней в снег. Или как на лошадях, под звон бубенцов, проносились по дороге мимо затихших елей и сосен, сверкающих на солнце, когда его лучи скользили между веток, и снег на иголках казался каплями света, застывшего, как алмазная россыпь. Иногда видения были настолько явственными, что ему чудилось, будто он слышит эти звуки. И Александр инстинктивно закрывал ладонями уши, чтобы не слышать, не помнить, не знать больше. Ему как будто хотелось убедить себя в том, что это всё было вовсе не с ним, ибо жить с этим невозможно. Жить, разделенным на две половины, одна из которых рвалась туда, где ничего этого уже не было: ни Лизы, ни тройки с бубенцами, ни падающего снега, покрывавшего Лизину шубу так, будто она была не из меха, а из самого снега уже. Ничего больше этого не существовало, оно осталось в другом мире и в другой жизни, а он почему-то никак не мог смириться с этим. И все ловил и ловил парижский снег, и никак не мог поймать, потому что он исчезал на его ладонях. Здесь всё иллюзорно, – думал он, – все исчезает, едва появившись, все как будто случайно, несерьезно, не по-настоящему, а понарошку. И жизнь сама здесь понарошку, и, может быть, я сам тоже случайный прохожий в этой жизни. Я сплю, а сейчас проснусь, открою глаза – и все будет, как раньше:
– Ты знаешь, Лиза, что в этом городе когда-то жили слоны?
– Ну, да, а еще здесь раньше была Африка.
– Ты зря смеешься. Еще персидский шах Тахмасп I дарил слонов Петру I. А позже персы дарили их Анне Иоанновне, Елизавете Петровне, ну, и нашему Государю нынешнему. Я читал, что в 1714 году персидское посольство прибыло сюда со слонами, которых в дар русскому царю отправил шах Хусейн.
– А мы что им дарили в ответ?
– Как это что? Лосей, медведей (чем богаты – тем и рады). Так вот, – продолжил дальше Александр, – специально был построен по этому случаю Зверовой двор напротив бывшего Почтового двора, то бишь, вблизи нынешнего Мраморного дворца. Кстати, на его месте столько всего было: вначале Питейный дом, затем, по проекту самого Трезини, Почтовый двор, даже с пристанью, где, как говорят, Петр I любил устраивать всевозможные торжества. Это сейчас мы называем набережную Дворцовой, а тогда она именовалась Почтовой, затем на месте Почтового двора построили Манеж, но он, к несчастью, вскорости сгорел. Вот после этого и начали строить Мраморный дворец, архитектором которого, как ты знаешь, был Антонио Ринальди. И строили его очень долго, надо сказать. Екатерина II хотела его подарить графу Григорию Орлову (понятно почему), но была и другая причина тоже, связанная с восшествием ее на русский престол. Граф за этот подарок в ответ преподнес Екатерине II огромный персидский бриллиант «падишах». Но дворец, пока его строили, потом обрабатывали мрамором и гранитом, короче: граф не дожил до окончания строительства, но так как он был уже подарен, то царице пришлось его выкупать у наследников графа, чтобы отдать дворец своему внуку Константину Павловичу.
– Что-то я мало знаю о нем, вернее, ничего...
– Да, он был выслан за плохое поведение, и только после смерти бабушки венценосной вернулся в этот дворец. Я знаю только то, что его назначили наместником Царства Польского уже при Александре I и войны с Наполеоном.
– А что же слоны? – спросила Лиза, видимо, не слишком интересующаяся генеалогическим древом русских царей. Ты начал рассказывать про слонов и вдруг перескочил на дворец.
– Да, водились слоны, точно. Один прибыл через полмира, и к тому же часть пути шел своим ходом через всю Россию. Вначале на паруснике довезли его до Астрахани, а оттуда он шел до Санкт-Петербурга в шлепанцах.
Лиза рассмеялась после этих слов:
– Как это так?
– А вот так: чтобы он не повредил себе ноги, сшили специальные кожаные башмаки по размеру, и по пути их все время чинили (сама понимаешь, что путь неблизкий и дорога не слишком хороша).
– Представляю, какой ужас это могло вызывать у тех, кто не видывал подобного чуда.
– И вовсе нет, народ выходил встречать слона с хлебом- солью, по русскому обычаю. И этот слон жил на Зверовом дворе у Марсова поля, а там с ним жили 2 «зверовщика» и даже «слоновый учитель» и «слоновые мастера» – персы, ведь для них были построены дома, ибо никто лучше не разбирался в слонах, чем они. Караван-Сарай называлось это место.
– А я всё думала: почему улица Караванная? Решила, что от слова «каравай».
– Тогда бы она была «Каравайная», – сказал Александр и тут же пожалел, что так неудачно подловил Лизоньку в ее ошибке, и решил быстро перевести тему: второго слона уже привезли морем, правда, для этого пришлось строить специальный корабль, но что не сделаешь ради слона... Затем от персидского шаха Надира прибыл третий слон, а через 5 лет от хана Самаса Кули привезли еще 14 слонов. Получилось, что кроме «Слонового двора» на Фонтанке и площади, приспособленной для их гуляния, необходимо было сделать спуск к реке Фонтанке, чтобы они принимали водные процедуры. По этой причине улица, прилегающая ко двору, логично была названа Слоновой (в то время). Удивительно, что однажды 3 слона вырвались на волю, видимо, чтобы осмотреть город, но двоих поймали быстро, а третий изломал изгородь и вышел на Васильевский остров, где, как писали тогдашние газеты: «изломал чухонскую деревню».
– Откуда ты все это знаешь в таких подробностях?
– Просто как-то услышал спор об этом, кто-то не верил, смеялся, а я решил проверить и разузнать, потому, что мне всегда было интересно читать о Петербурге. Ты вот, например, знаешь, что слово «слоняться» – это число наше – петербургское слово, и тоже связано со слонами? В переводе на простой язык оно означает – болтаться без дела.
Как же всё это было давно. Рядом с Лизой он чувствовал себя мальчишкой, и не просто чувствовал, но вместе с ними пускал бумажного змея, у которого имелась трещотка, и когда змей летел, она трещала, что очень веселило Лизу, которая просила запустить еще разок и еще... Правда, Александр уже давно вышел из того возраста, когда играют в солдатиков, носясь с детскими ружьями, револьверами и рисуя погоны или маршируя по дачным дорожкам под звуки горна и дробь барабана. Всё это имелось в его жизни, но вполне серьезно, а не в виде игры. И кто тогда мог подумать, что это были последние дни мира, не только в смысле мирных дней, но и в смысле полного разрушения того, что он считал своим миром, в который естественным образом была вписана его собственная жизнь.
Всё произошло на его глазах, а он мог только наблюдать, не в силах ничего изменить: повсюду было одно предательство. Генерал Краснов – будущий пособник фашистской Германии, о чем Александр тогда еще не знал, но ему хватило и того, что было известно на то время о нем, когда он покупал оружие за зерно, отбирая его у крестьян. И о генерале Рузском, осуществившем арест Николая II, и о Колчаке, при посредничестве которого золото Российской империи уходило его хозяевам за океан. Пожалуй, только Деникин вызывал в нем уважение, и казалось, что он на самом деле борется за ту Россию, которая уходила из-под ног. Его не заботила слава, как остальных, и в 1919 году он отказался от вступления в должность Верховного правителя России, той России, которую уже делили между собой «союзники», а «защитники» ее в это время не могли поделить власть. По этой причине Деникин весной 1920 года эмигрировал. И Александр, не видя для себя другого выхода, сделал то же самое, потому что Белое движение было залито кровью.
Он часто вспоминал удивительный момент, случившийся, когда пароход отходил от пристани. Вдалеке почему-то заиграл духовой оркестр, и ему на миг показалось, что ничего этого нет, а есть сад в Озерках, где в раковине играет духовой оркестр, и они с Лизой танцуют, танцуют, кружатся, и вокруг кружится всё – быстрее и быстрее: трава, деревья, озеро, небо падает вниз и кажется: еще немного и они упадут в него... Потом ему часто будет сниться именно это, и видеться это каждый раз, когда он подумает о доме. Образ Лизы как-то странно соединялся у него с Россией, словно это было одно и то же. А такое зыбкое слово «дом» выражало уже сакральный смысл для него, не имеющий никакого отношения к комнатам с мебелью, столовой, где накрывают обед. Это было некое сосредоточие – место, в котором находилась его душа, его мысли, его половина – лучшая половина. Раньше он задумывался над этим, а когда был маленьким, то даже спрашивал у мамы: где в человеке находится душа? Ему никто не мог ответить. Но теперь он знал, что она живет там, где хочет жить, и тянет тебя за собой, а ты не можешь, потому что не волен жить так, как она просит.
Шли годы. Желание общаться с соотечественниками постепенно угасало по разным причинам. А приход национал-социалистической власти в Германии разделил русское общество в эмиграции: большую часть русских это оттолкнуло от нее, и они переселились в другие страны, думая, что их это не коснется – в Бельгии или во Франции. Однако, 10 мая 1940 года начался осуществляться немецкий план «Гельб»: Франция, Бельгия, Нидерланды. Танковые соединения вермахта обошли мощные укрепления французов и уходили далеко в тыл, окружая целые дивизии. Премьер-министр звонил Черчелю со словами: «Мы потерпели поражение», а тот успокаивал его, но он продолжал кричать в трубку: «Нет, мы разбиты, мы проиграли сражение». Немцы вошли вначале в Люксембург, в Голландию, затем в Бельгию. Защищать Париж даже не стали: французское правительство сбежало из столицы в Бордо. А французская армия должна была разоружиться и передать тяжелое вооружение немецким войскам.
В русской эмиграции произошел раскол: одни пошли к немцам (кто-то из ненависти к коммунистам, считая, что с их помощью они на коне въедут в Россию, кто-то просто, чтобы не умереть с голоду), но были и другие... Выбор? Александр не знал, что это было, но знал он о том, что Деникин отказался, хотя немцам он был нужен для создания русского корпуса, а еще как флаг Белого движения, за которым могли бы пойти русские, обиженные на Советы. Три дня его продержали и отпустили, как ни странно, живым, и даже предложили переехать в Берлин. Отказался. Уехал на юг Франции. Александр был этому очень рад и горд, что не ошибся в нем. Потом он узнает о том, что весной 1942 года генерал Власов приходил к Деникину с целью объединиться, на что тот ответил: «Я русский офицер, но чужой формы никогда не носил», имея в виду немецкую форму, в которую был одет сам Власов. Но обидным для Александра было то, что флаг у власовской армии был российский – триколор – тот самый, который был в Добровольческой армии: бело-сине-красный, и под которым теперь шли предатели, каковыми их считал Деникин, при том, что до конца дней своих ненавидел большевиков. Тот самый Деникин, который напишет в своих дневниках, что даже думать о расчленении России считал преступлением. Тот самый Деникин, который в 1904 году отбил сопку, когда его «железная дивизия» затыкала собой прорывы. Тот самый Деникин, который в гражданскую войну взял Тулу и стоял в 250 километрах от Москвы. Тот самый Деникин, который радовался победе красной армии, а значит – России в 1945 году, в которую он верил, говоря тем, кто надеялся на немецкую победу: «Нет, Красная армия не побежит. Храбро отстоит русскую землю». Тот самый Деникин, которому предлагали баснословные деньги за его архив, а он, ведя довольно скромное существование от своих гонораров, неизменно отказывался продавать архив, повторяя: «Это – русское, для русских. Когда Россия будет свободна, я все отдам ей». И тот самый Деникин, который просил похоронить себя в России, умирая в 1947 году в Америке. Александр не мог знать о том, что его воля исполнится только в 2005 году, когда прах Деникина и его жены Ксении будет перевезен на Родину и похоронен в Донском монастыре на кладбище. И теперь он уже не будет врагом, воевавшим против большевиков и Советской власти, а станет «патриотом своей Родины России», чему, наверное, удивился бы сам Деникин, а возможно, был бы даже рад этому. Время проходит, и история всё расставляет по своим местам.
Но в тот момент шла Вторая мировая война, и вторая война на веку Александра. Он видел, как русские эмигранты, словно забыли свои обиды и всякие претензии к Родине, посчитав это всё слишком мелким по сравнению с тем страданием, которое выпало на долю России, пусть она и называлась теперь по-другому. Многие из них искренне радовались, когда слышали о победах красной, а по сути все равно русской армии, на фронтах. Конечно, он примкнул к антифашистскому движению во Франции, потому что не видел для себя иного выбора. Хотя возраст его приближался к шестидесяти годам, но французское Сопротивление, действующее с 1939 года и до конца войны, было тем местом, где он снова почувствовал себя нужным и не только для Франции, но более всего для России, потому что верил в ее победу. Он занимался там многими вещами: подпольной литературой, агитацией, помощью бежавшим военнопленным, что было особенно сложным и даже необычным для него, так как он до того не видел в своей жизни тех новых людей новой России. Когда это случилось в первый раз, Александр помогал одному парашютисту, возможно, тот парень был разведчиком, но спрашивать об этом было нельзя, он просто должен был его спрятать на время. Александр удивился самому себе, вернее тому, каким родным казался ему этот парень только потому, что он был русским: таким же, как он сам: не коммунистом, не большевиком, хотя, возможно, его отец воевал против белых, к которым принадлежал Александр, но это уже не имело никакого значения. И только сейчас, помогая этому человеку, он ясно почувствовал, что их объединяет одно светлое и святое слово – Россия. Через годы, через гражданскую войну, через его обиду и эмиграцию, через разделившее их расстояние и через всё надуманное и второстепенное, как ему казалось, потому что в тот момент он как будто обрел свою Родину снова в лице этого паренька. Да, теперь он был эмигрантом, и хотел освободить Париж, за который воевали те самые русские, нашедшие здесь когда-то прибежище: поэты, аристократы, бывшие военные царской армии, дочь композитора Скрябина, княгини Вера Оболенская и Тамара Волконская. Они, лишенные своего прошлого и своего будущего в той новой России, нашли себя в настоящем. Сам Александр помогал партизанам – «маки», как их называли, в том числе укрывая евреев, что было особенно опасно, хотя, не опасней, чем укрывать советских военнопленных. Режим Виши вел охоту на коммунистов и евреев, 176 000 евреев были отправлены в концлагеря, что возмутило его и самих французов, тех, в которых еще была честь.
Он помнил, когда немецкие танки с грохотом и лязгом прошли по Елисейским Полям. И как на rue Daunou у него случилась странная встреча. Да, в том самом баре с деревянной отделкой, резными потолками и красными кожаными сидениями. Там ничего не изменилось с тех пор, когда Александр, только приехав в Париж, часто приходил сюда. Так вот – именно там один пожилой француз, признав в нем русского, сказал ему: «Во главе армии нужно было поставить русских шоферов, а французских генералов заставить водить такси». Александр все время думал: как же он понял, что я русский офицер и шофер такси одновременно? Ведь сам он считал себя уже больше французом, столько лет прожив здесь, что казалось, даже внешне стал похож на француза, но в том-то и дело, что только внешне, вжившись в эту культуру и быт, а получалось, что в нем по-прежнему видели русского.
В 1940 году французские силы освобождения возглавил генерал Шарль де Голль, хотя, руководил ими из штаб- квартиры в Лондоне. Целью, конечно, было восстановление независимости Франции. Сюда же примыкал и «Французский национальный фронт». И к концу 1943 года на стороне движения «Сражающаяся Франция» Шарля де Голля было 60 000 французских военных. Но в 1945 году в советском плену оказалось свыше 23 000 французских военных, воевавших на стороне Гитлера. История – вещь жестокая, потому что она помнит всё.
Здесь в Париже во времена немецкой оккупации его восхищали свои соотечественницы. В эмигрантской среде тогда ходили слухи о том, что взяли Викторию Оболенскую, и о том, как был удивлен следователь тем, что она русская: он не понимал, как это могло быть, чтобы русские эмигранты, сами бежавшие от коммунистов, вдруг отказываются сотрудничать с Германией, которая борется с коммунизмом. На что княгиня ответила ему: «Цель, которую вы преследуете в России – разрушение страны и уничтожение славянской расы. Я русская, хотя выросла во Франции. Я не предам ни своей Родины, ни страны, меня приютившей». Да, это была необыкновенная женщина с феноменальной памятью, как запомнил ее Александр. Она никогда ничего не записывала, а всё держала в голове: адреса, пароли, фамилии, копии планов. Он познакомился с ней, когда они вместе помогали сбежавшим советским военнопленным. Потом он какое-то время не сталкивался с Викторией, видимо, она занималась другими вопросами. И последний раз они встретились в 43-м году. А буквально через несколько месяцев после того – в 44-м он узнал страшную новость о том, что она была схвачена, и отказалась писать прошение о помиловании, которое ей, как аристократки и русской эмигрантки, позволили сделать. Но она этого не сделала, не желая ничего просить у врагов, каковыми считала немцев, напавших на Россию, которую она продолжала считать своей Родиной и желала ее победы, независимо от того, как она называлась тогда. Для нее это было так же естественно, как считать себя русской. Ее казнили, или как называлось это во Франции – гильотировали.
Александр тоже никогда не питал иллюзий по поводу нацистской Германии, якобы несущей освобождение от коммунизма. Он был уверен, что они готовили русский народ в качестве удобрения для великого немецкого – арийского народа, ибо возомнили себя превыше всего. И поэтому он с восторгом принял весть о победе красной армии, доставшейся ей такой большой кровью. Он был счастлив, как ни разу за всё то время, когда покинул Родину и жил здесь. Ему хотелось обнимать всех. И он позволял себе напиваться на радостях и кричать по-русски на улицах Парижа об этой великой победе, и надо сказать: никто не одергивал его и не останавливал при этом. Ему хотелось, чтобы все узнали о том, что он русский, потому как гордился этим. За многие годы своего «французского сосуществования», он как будто вспомнил об этом не в глубине души, не в тишине, а вслух и громко – это кричала его душа, вырвавшаяся на свободу, это пело его сердце, выбивая ритм восторга, как сказал однажды Суворов: «Я – русский, какой восторг!».
Французы тоже радовались победе, но в этом эмоциональном искреннем порыве они совершали действия, которые Александр не мог принять, потому что он жил во время войны здесь и видел, как многие вели себя по отношению к немцам. А тут вдруг все стали отлавливать женщин, которые спали с немцами, и брить им волосы. Но почему только им? А как же остальные? Те, кто плясал в Мулен Руж и в ресторанах перед офицерами немецкими, играл в театрах для них, подавал еду – обслуживал и служил. Разве они не продавались, пусть и другим образом? И ведь не отравляли им пищу и не плевали в лицо. Приспосабливались, чтобы остаться живыми, и хоть каждый это делал по-своему, Александр считал, что он все равно не имел права никого осуждать. Тогда почему другие возложили на себя такое право? Он не понимал этого и не потому, что ему было так уж жаль этих падших женщин, а из чувства справедливости. Он задавал себе этот вопрос: все те, кто равнодушно гулял по парку, ловил рыбу, катался на роликах и сидел в ресторанах с немецкими офицерами, словно и не было никакой войны, чем они лучше их? Видимо, его православная душа, ищущая правды, не могла смириться с такой выборочной виной. Как это в Библии сказано: кто без греха, пусть бросит в нее камень. Здесь его бы никто не понял в то время, которое ожесточило людей. Да и он сам, отчасти став уже парижанином, в какой-то мере пытался оправдать и их тоже, убеждая себя в том, что им нужен был некий выход эмоций, взрыв тех чувств, которые они вынуждены были скрывать для того, чтобы выжить в оккупации. И вот так за свое собственное унижение они готовы были ненавидеть и унижать других. Это случилось в августе 1944 года, когда Франция была освобождена. Да, этим женщинам стригли волосы и водили их по главной улице, освистывая, крича оскорбительные слова, и это продолжалось вплоть до 46-го года. Более 20 тысяч женщин попали под эти жернова ненависти и отторжения. Волосы их сваливали в одну кучу и сжигали, запах стоял отвратительный, распространяясь довольно далеко от того места, где всё происходило. В этих остриженных, и уже самим тем актом – униженных, кидались грязью и плевали вслед. Девушки плакали, но принимали наказание покорно, зная, что мужчин за сотрудничество с немцами просто ставили к стенке, то есть, расстреливали. К сожалению, среди этих женщин попадались и невиновные, но тогда особо не разбирались: будь то учительница, которая не могла прокормить своих детей или другие случаи... «Горизонтальное сотрудничество» – так это называлось. Их везли на грузовиках, иногда под звуки барабанов, словно Франция вновь переживала революцию 1789 года, но тогда это происходило под тамбурин – старинный французский барабан цилиндрической формы и длиннее обычного барабана. И вот всё повторилось: некоторые женщины были покрыты смолой, некоторые раздеты, некоторые отмечены свастикой, намалеванной краской или губной помадой. И эта кажущаяся свобода была с привкусом горечи. Да и американцы с англичанами, вроде освободители, тоже рассматривали Париж как площадку для своего развлечения: в Пигале, прозванным солдатами «Аллеей свиней», французские проститутки обслуживали по 10 000 в день. Александр видел, как американские солдаты лежали пьяными на тротуарах Вандомской площади. Тогда за что тех женщин предавали позору? Что изменилось? Он не понимал, почему, жившие в отеле Ritz, в который допускались только представители арийской расы, и где прожила та же Шанель с каким-то молодым немецким бароном, имя которого было многим известно, не были подвержены подобному позору. Вероятно, таких высоких особ спасли высокопоставленные люди. И сама Шанель была автоматически реабилитирована, правда с условием, что она покинет Францию. Покинула, и вернулась уже в 1954 году, когда все успокоились. Но это произвело на Александра гнетущее впечатление, потому что он встречался во время оккупации со многими людьми, и у каждого из них была своя история, поэтому он не мог судить их с такой легкостью, с какой это делали сами французы. Именно в этот момент Александр почувствовал, что все- таки он – другой, и это даже как-то огорчило его, потому что он любил и Францию и самих французов. Но Александр знал правду, которую хотел бы забыть, правду о том, как одни сражались в Сопротивлении, а другие сидели в кафе и ловили рыбу в Сене, и проводили время на ипподроме или играли в карты в Люксембургском саду. Жизнь принимала различные формы, и это все равно была жизнь.
Но у него также не было иллюзий и по поводу сталинского режима. Даже когда в 1946-м году Советское посольство во Франции стало приглашать русских и в частности писателя Бунина. Александр считал, что Бунину не стоит ехать туда, да он и сам это понял, и не потому, что не принял революцию и написал «Окаянные дни», но по той же причине, по которой боялся возвращаться и Александр. Хотя, у него теперь были заслуги перед Советами, так как он участвовал в «Сопротивлении», но он так же участвовал в Добровольческой армии – в Белом движении, и вряд ли ему это забудут когда-нибудь и начнут разбираться в его личной истории для того, чтобы оправдать. Уверенности в этом у него не было никакой.
Послевоенная Франция постепенно приходила в себя. Ему вообще стало казаться, что время совершило какой-то странный зигзаг, потому что, заходя в какие-нибудь кафе, у него было такое ощущение, что это 20-е годы – начало его эмиграции. На углу бульвара Сен-Жермен и улицы Бонапарта, куда он ходил тогда, ничего не изменилось: все такие же белые стены и колонны, и эти большие зеркала, и мраморный пол, вычищенный до блеска, и даже, как будто, те же сидения из кожи. Это – Café de Flore (172-й бульвар) было известно всем русским эмигрантам в то время. Как называли нас – «потерянное поколение»? – вспомнил Александр, и подумал, что в этом есть сермяжная правда, как говорили в России. Да, он знал здесь все подобные места: и более скромные, и одиозные, и просто шикарные. Но он, конечно, искал те, что были ему по карману, в силу своих весьма ограниченных материальных возможностей. Район на левом берегу Сены, если перейти через нее по мосту, назывался Монмартр, и там как раз были недорогие кафе и рестораны, в которых можно было неплохо поесть. И где прямо на улице стояли художники, рисуя с натуры, а если повезет, то продать свои творения, чтобы пойти поесть здесь же или заплатить за снимаемую мансарду. Да и жилье стоило там дешевле. Он и сам долгое время снимал квартирку на верхнем этаже. 6-й округ Сен-Жермен де Пре также был излюбленным местом таких, как он. Там тоже можно было вкусно поесть, например, в Les Deux Magots.
Действительно – ничего не меняется в этом мире: какие бы потрясения не случались, есть некие вещи, которые цепляются за почву, держатся изо всех сил и, пытаясь устоять на этой земле, остаются, и эти вещи довольно примитивны, но, тем не менее, знаковые в своем роде. Любимым местом для Александра было крошечное кафе, находившееся в дальнем конце Люксембургского сада. Неяркий свет, очерчивающий личное пространство, наличие внутреннего дворика: всё это напоминало ему гравюру японского художника. А все то, что было скрыто от улицы растениями, имеющими гигантские размеры, словно погружало его в другой мир. Непонятно, что именно влекло Александра сюда каждый раз, он и сам вряд ли бы смог ответить. Обратное же чувство вызывал в нем ресторан «Максим», находившийся на улице Мира. Может быть потому, что шел тогда 1942 год – война, и все это казалось не ко времени и не к месту. А может потому, что ресторан считался русским, а ему казалось, что сейчас убивают русских на его Родине, а здесь – веселье. Не вязалось в его голове одно с другим. Он вызывал в нем такое же отвращение тогда, как висевшая недалеко от него реклама: «Если хочешь зарабатывать больше, приезжай работать в Германию».
И даже по прошествии лет он не любил этот ресторан, предпочитая уличное кафе, где сидит какой-нибудь старый француз с рюмочкой «Божоле» и читает утреннюю газету. Время продолжило свой ход: день за днем, каждый из которых – похож на предыдущий.
Был август. В открытое окно влетала музыка – играл аккордеон. Он слышал его звуки и еще женский смех, так похожий на Лизонькин смех, что он даже вздрогнул от неожиданности услышать его здесь. Попробовал встать с постели, чтобы подойти к окну и посмотреть, кто это там смеется, совершенно забыв о том, что прошло столько лет, и Лиза, даже если она где-то существует еще, то смеется уже совсем по- другому, если вообще смеется. Странно то, что он подумал в этот момент именно о ней, и приподнялся немного, как будто силы той ушедшей любви на миг зажгли его сердце, но не смогли поднять его тело.
Он не заметил, как это случилось, потому что в этот момент сознание его было где-то далеко: вначале все стало расплывчатым, как размытые водой пастельные краски на картине, где в уходящей вдаль перспективе пространство становилось едва различимым, а все параллельные линии вдруг сошлись в одной точке. А потом – ничего. Он не помнил, как исчез.
5.
Он не помнил, как появился здесь в 1985 году на улице Льва Толстого, родившись в морозный солнечный день в тогдашнем Ленинграде, нынешнем Санкт-Петербурге. Ничего не меняется в этом мире, меняемся только мы. Петербурх – Петрополь – Петрополис – Санкт-Петербург – Ленинград – Санкт-Петербург: всё повторяется, будто время движется по кругу, а мы, находясь внутри него, не видим этого и не понимаем.
Когда он подрос, то пошел в школу, которая раньше – еще до революции называлась Второй мужской гимназией. А позже эта была школа № 232 Октябрьского района с углубленным изучением английского языка. Но еще на его веку, во времена обучения в ней, она снова станет Второй гимназией. И он, как когда-то давно тот мальчик, который иногда почему-то снился ему, будет называться гимназистом. Хотя, для мальчишек, с которыми он играл в футбол на спортивной площадке, это звучало вроде «погоняла». Однако ему совсем не было обидно, напротив, это сближало как-то с ними, потому что он даже немного стыдился и того, что у отца была машина, и того, что он учился в таком величественном здании – похожем на дворец.
Английский язык ему не нравился, больше по душе был французский. Просто слушать его звучание уже доставляло удовольствие: все эти «р», как перекаты сладкого разноцветного горошка во рту, и это странное «н», будто у тебя заложен нос, казалось смешным и приятным. Но противоречить родителям он не стал, так как в их семье подобное своеволие не приветствовалось, когда дело касалось чего-то серьезного, а в остальном особой строгости не было. В общем, и дальше для него ничего не менялось: углублялся в английский язык, но любил французский. Потом он поймет, что в жизни во многом происходит так, и что иногда просто невозможно сделать выбор. А по большому счету он ничем не отличался от своих сверстников, болтающихся по двору в наушниках и громко говорящих друг с другом, потому что в ушах гремела музыка, а в голове отсутствовала мысль о том, что нужно идти домой и делать уроки. Главное – успеть сесть за письменный стол, пока не пришли родители, чтобы они увидели, как он старательно занимается.
Его назвали Александром в честь Александра Пушкина, Александра Невского, Александра Македонского. Мама перечисляла ему многих Александров, забыв упомянуть Александра III – Российского императора, о котором он прочитал в школьном учебнике и подумал, что где-то уже видел этого мужественного бородача, но не мог вспомнить – где. С Сашей вообще такое случалось часто, словно в нем жило воспоминание о чьей-то чужой жизни, которую он, как ни странно, не чувствовал чужой. А может быть, это всё было с ним раньше на какой-то другой планете? Он тогда много размышлял о Космосе, о звездах, о неизвестных космических мирах. И почему-то считал, что люди не умирают, а уходят жить на другую планету. Он как-то рассказал об этом бабушке, и она ответила, что всё это глупости и детские фантазии. И еще напомнила ему о Боге и о том, что только душа бессмертна, но что такое душа она и сама не знала, да и никто не знал из тех, у кого он спрашивал. А он замечал за собой, что глядя на что-нибудь впервые, понимал каким-то странным образом, что уже где-то видел это, ну, как получилось с портретом Александра III. Гуляя как-то по городу, к нему будто ниоткуда пришла такая мысль, что от Невы до Обводного канала и от Александро-Невской Лавры до порта ничего не изменилось – всё выглядит так же, как до переворота. До какого переворота – он не знал, но решил, что это, наверное, случилось в 1991 году. Именно тогда распался Советский Союз – та страна, в которой он успел пожить всего 6 лет и ничего не помнил о ней, почти ничего, кроме детского сада: теток в белых халатах и о компоте, которым называлась бледно-мутная жидкость с плавающей долькой яблока в ней, и поэтому компот считался яблочным. А еще он знал, что сняли красный флаг и повесили другой – трехцветный: с широкими полосами – белой, синей и красной. Он видел это по телевизору, тогда еще бабушка плакала, и он не понимал, почему, а мама утешала ее, повторяя: «Всё будет хорошо. Всё будет хорошо», как будто сама себя успокаивала. Страна теперь стала называться Российской Федерацией или, если короче – Россией (ему это название нравилось больше, оно было каким-то родным, а почему – он тоже не понимал тогда). Хотя, со стороны казалось, что в то время многие не всё понимали, несмотря на то, что были взрослыми, а на самом деле такими же детьми, просто быстро выросшими, так он видел внутри себя. Саша уже привык, что внутри у него могут появляться совсем другие картины – вовсе не те, что были вокруг. Откуда он, например, мог знать о том, что на территории Дворцового комплекса во время Первой мировой войны размещался госпиталь? Он-то и о Второй мировой войне, называющейся у нас Отечественной (как и война с Наполеоном), знал только из рассказов деда, но тот почти ничего не рассказывал, поэтому остальное Саша узнавал сам и в основном из учебника истории и по советским фильмам о войне. Ему, кстати, нравилось их смотреть: там все были какими-то настоящими, живыми, и было жаль, когда кто-то из них погибал, как будто все это происходило тоже по-настоящему, и где-то за кадром невидимо присутствовал он сам. Но мама говорила, что это фильмы не для детей, боясь, что он излишне впечатлительный, а тяжелые переживания от просмотра подобных историй на экране могут стать потрясением для его психики. Разве она не понимала уже тогда, что впереди ему придется пережить и не такие потрясения, если учесть то, в какое время он родился. Хотя, судя по истории своей страны, он не видел там каких-то особых счастливых времен, ну, разве что в незначительных временных отрезках. Но мама – есть мама...
Детство у него было обычное, то есть, как у всех в то время. Он смотрел мультики про Гуффи, «Чип и Дейл спешат на помощь», «Утиные истории» с жадным и хитрым дядюшкой Скруджем, который больше всего на свете любил деньги и всех обманывал для того, чтобы их добыть, даже когда у него их было уже очень много. Американские мультики. Потом пошли фильмы «Рэмбо» – о супермене, который всех побеждал и всех убивал. А еще ужастики, но такие он не смотрел – боялся, потому что они потом снились ему. Эти фильмы тоже являлись американскими. А в русских – все почему-то были бандитами: «Бандитский Петербург», «Бригада», «Бумер». В них он видел таких, вроде бы, хороших и дружных между собой ребят, но они тоже, как в американском кино – убивали, наверное, плохих, – думал он тогда. А позже появился фильм «Брат» и «Брат 2», где впервые для него прозвучало слово «Родина», заключенное в этом маленьком стишке:
«Я узнал, что у меня
Есть огpомная семья —
И тpопинка, и лесок,
В поле каждый колосок!
Речка, небо голубое —
Это все мое, pодное!
Это Родина моя!
Всех люблю на свете я!
Да, Родина, но какая-то серая, сумеречная, где девчонки торчали на «кислоте» в каких-то раздолбанных парадных и грязных подворотнях. Родина в старом растянутом вязаном свитере Данилы Багрова (из фильма), который был за правду, говорил, что в ней сила, но почему-то всех убивал (за правду? – спрашивал сам себя Саша). Куча трупов, и всё за правду. Это метод такой? Идеал? Герой? Кто знает... И он не знал. А песни были хорошие в этом кино, но с одной стороны звучало что-то романтичное, душевное – улёт, короче, а с другой стороны: «Вечно молодой, вечно пьяный». Какая она – моя Родина? – думал он. С какой стороны на нее смотреть, если ракурс все время менялся: она получалась такая разная, но как-то по частям, а собрать во что-то единое у него не получалось. Одно слово – свобода, смысл которой каждый понимал по-своему, в зависимости от воспитания и образования, хотя, именно с образованием было так себе, особенно это касалось истории, где в разных книжках могла быть разная подача одних и тех же событий. По крайней мере, то, что рассказывала ему мама дома, не всегда совпадала с тем, что он читал в учебнике или слышал на улице. Его поколение было детьми улицы – «городские цветы», как пелось в одной песне. Он присматривался к разным личностям, имевшим свойство сбиваться в кучу, а ему не очень нравилось принадлежать какому-либо отдельному сообществу. Он был сам по себе, обозревая жизнь вокруг и делая свои собственные выводы, которые вполне могли быть спонтанными, временными. Но время было такое, когда все как будто неустойчивое, текучее, и ты в нем тонешь, потом выплываешь как-то случайно и живешь дальше. Объяснить он этого тогда не мог: всё только на эмоциях и вроде как на интуиции – просто чувствуешь так или не так, и всё.
В бандиты он не пошел, решил учиться и стать богатым и независимым. Об этом он еще в 14 лет и брякнул маме: «Бандитом я не буду, несвободные они какие-то, боятся того, кто над ними». Позже таким же образом – в виде тезиса, он сказал ей о том, что наркоманом он тоже не будет, потому что, они долго не живут: «короткий кайф, а если хочешь чего-то добиться в жизни, то нужно быть хотя бы здоровым, ну, и умным тоже» – изрек он это, будто невзначай, между делом. Но была у него мечта иметь свой бизнес. Думал, что сразу получится, но быстро понял, что за него могут и убить, ведь в то время честный бизнес – это оксиморон, то есть, сочетание противоречащих друг другу понятий, но слово красивое, а ему нравились красивые слова. Еще до этого был лицей, техникум, подработка. Мама не особый добытчик, а отец еще раньше свалил туда, где проще, где без проблем, в общем. Короче, это его дело. Саша не хотел зацикливаться на этом, тем более что отец словно забыл о его существовании. Ну и он тоже решил не думать о нем вообще, вроде как был когда-то, а потом не стало, ну, и ладно: свободен. Но чем старше он становился, тем больше понимал, что провозглашаемая свобода и отсутствие в Конституции идеологии, как таковой, выглядит таким образом, что страна эта ничего не должна тебе, тогда, по логике, и ты ей тоже ничего не должен. И рассуждая так, он вспоминал о том, что вырос на американской еде: ножки Буша, армейский американский сухой паек, где высохшие куски мяса (или что-то похожее на него, может, соевое) нужно было полить водой и после это пожарить: получалась котлета. И еще была в банках металлических ветчина – розовая такая. Ему говорили, что так Америка нас спасает.
– Я это жрал, – кричал он позже – уже в юности своему другу, с которым у него вышел спор по поводу американцев. Я – пепси-ребенок, которого спасти могли только Чип и Дейл из Америки. А теперь я должен поверить, что она – эта страна хочет меня убить, уничтожить? Но как же тогда мое детство? Все эти айфоны, джинсы, кола, музыка, фильмы, интернет? Это же всё – Америка. Где я жил? В какой стране? Да, вокруг говорили по-русски и матерились по-русски бомжи, которые были как необходимый реквизит на сцене, где шла пьеса, в которой мы с тобой были просто статистами. Я не захотел так жить, но это всё было уже после...
Он рано усвоил, что сам – строитель своего счастья. И что счастье – это деньги – бабло. А то, что большое счастье – это много денег, ему объяснили старшие парни. Не все из них были хорошими мальчиками: кто-то уже вернулся из мест не столь отдаленных, куда попал по малолетке за какую-нибудь драку, кто-то немного или много наркоманил. Но философия оставалась той же – ты кузнец своей жизни и не можешь жить, не куя, в смысле, если не куешь ее.
Мама рассказывала, как было в Советском Союзе. Он слушал это иногда вместо сказки на ночь, но это когда был маленьким. А потом понял, что там было хоть и бедно, но спокойно и всё понятно, то есть, наперед известно, как сложится твоя жизнь: детский сад, школа, институт, направление на работу (рыскать, искать ее не надо: сама тебя найдет). Но заграницу нельзя и в пустыню египетскую тоже нельзя, и на океан, и ни в Таиланд тебе, ни в Париж: куй не куй – всё едино. Зато без потрясений, это – да. Наверное, большинство людей такое устраивало: семья, работа, летом – Крым, Сочи (за год всяко накопить денег можно на отдых), и машину можно лет через 5–7, и квартиру лет через 15–20, если в очереди стоять или раньше, но кооперативную. Зато лечат, учат бесплатно. Хорошо было, когда прикинешь, что зарплату 2 раза в месяц давали, а не как в 90-х – 1 раз в полгода, и талоны: сколько чего тебе можно съесть за месяц. Свобода. От всего свобода: безгарантийное, беспросветное существование, но с верой в светлое капиталистическое будущее, нет, не так – с верой в общечеловеческие ценности. А в чем разница? Там – в СССР тоже была вера в светлое будущее, но в коммунистическое. Два слова, а какая пропасть между ними. Но он не думал об этом, заглядывая в пустой холодильник, и только повторял одно и то же про себя: «Я так жить не буду! Я стану богатым!». Хотелось наконец-то жить в настоящем. А то! Если тебе дана жизнь – живи ее, всё просто. А какая дана – такой и живи, но чтобы жить лучше – нужно быстрее крутить педали. Богатого папочки не было, чтобы на всем готовом плыть на белом пароходе в капиталистический рай. Значит, другого выбора у него не было, если он хотел стать успешным. А власть жила своей неведомой жизнью где-то там – очень высоко. Не достать, да и фиг с этим... Он пыхтел, работал, и вроде как что-то стало срастаться, но тут пришло государство и спросило: «Выжил, пацан? Встал на ножки трясущиеся? Теперь плати».
– За что?
– За то, что разрешили тебе бизнес свой делать.
Налоги, так налоги, – подумал он, – лишь бы не мешали дальше. Вспомнили, однако, нашли-таки – чтобы налоги собрать, типа дани, но дань еще хотели собирать и бандиты или крышующие бандиты, и вообще казалось, что все хотели что-то забрать у него, а он держал это, прижав к себе, и бегал от всех, чтобы не догнали. Такая картина в общих чертах: выживание, борьба за существование, сумерки в чаще, где каждый каждому друг, товарищ и волк. Как это понять? Да никак, не нужно даже стараться это понять. А тот, кто прочувствовал и при этом выжил – достоин лучшего. Такая мысль пришла к нему в голову, как только он немного укрепился и по-честному начал делиться с государством, думая, что оно оставит его в покое, и не будет хотя бы мешать, если помогать не хотело и не собиралось этого делать и впредь. В принципе отношения сложились взаимно проникновенные: оно проникало в его бизнес, пытаясь выбить почву из-под ног, а он платил дань, то есть, налоги, которые у него и так бы отобрали, ибо вся налоговая система была на высшем уровне теперь: от каждой транзакции, от каждой прибыли – всё отслеживалось и отсчитывалось. Нельзя сказать, чтобы он жаловался или бегал с плакатами, пытаясь чего-то поменять или кого-то свергнуть. Нет, он просто работал, и мог уже себе кое-что позволить, когда перевалило за тридцать: свозить маму к морю в Грецию, самому поехать посмотреть мир и вернуться на свою Родину, где его ждала работа, которую одну надолго нельзя было оставлять, чтобы не рассыпалось все. И так бы оно себе и шло дальше по неписаному договору между властью, то бишь, государством и обществом, в разряд которого он входил, будучи гражданином РФ. А договор этот был прост, как два пальца об асфальт, и выражался в ясной форме: вы там живите, как хотите, работайте, езжайте «куда-нить», приезжайте, платите налоги, только не суйтесь к нам – к власти, не пытайтесь что-то изменить. Он и не пытался, не потому, что ему все нравилось, а из-за отсутствия революционного духа, это – во-первых, а во-вторых, не верил в возможность что-то изменить с помощью криков и плакатов в этой жестко выстроенной системе. К тому же, мама говорила, что всякая революция – это хаос и разруха. Хаоса в этом мире и так хватало предостаточно без него. А сторонником какого-либо насилия он не был по своей внутренней природе. Другое дело, если бы что-то грозило его стране... Хотя, об этом он не думал даже. Его дед воевал в Великой Отечественной войне, и Александр с уважением относился ко всем старикам с медалями, вспоминая собственного деда, которого больше не было в живых, поэтому вместо него он поздравлял их, увидев на улице в День Победы. В нем вообще присутствовало чувство сострадания к старикам. Это шло откуда-то изнутри, и не потому, что так было положено, как когда-то пионерам переводить бабушек через дорогу. Да и не был он никогда пионером, что не помешало ему остаться просто человеком, как считал он сам. Как-то в магазине увидел старушку, стоявшую у кассы и считавшую мелочь на своей трясущейся ладони, чтобы заплатить за покупку. Саша подошел к ней и отвел ее в сторону, сказав, чтобы она его подождала немного, а сам нагрузил в тележку всего, на что падал взгляд, полагая, что это будет бабушке необходимо. Расплатился в кассе и пошел за ней, указывающей ему дорогу к своему дому. Процесс оказался долгим, потому что шла она еле-еле. Он подумал, что расстояние вроде небольшое, и машину не развернуть здесь, а так бы лучше отвез ее, потому что опаздывал на встречу с клиентом, но раз взялся, то теперь нужно довести до конца. В квартире он запихнул продукты в пустой холодильник, старый – видимо годов шестидесятых прошлого века, но все к счастью поместилось в него, и он, оставив старушку в недоумении и удивлении, ушел. Никакого героического поступка он не совершил: просто не смог смотреть на ее дрожащие пальцы, когда она пыталась найти нужную копеечку, чтобы добавить к недостающей сумме. Короче, в смысле человечности все с ним было в порядке, и Родину он любил, хотя и не повторял это вслух на каждом углу, не бил себя в грудь в патриотическом угаре. И Питер он тоже любил, и знал каждый уголок этого города.
Так что же случилось, и когда с ним это случилось, и почему? Он не задавал себе таких вопросов, считая эти изменения в своем сознании обычным взрослением: вроде как поумнел и увидел правду жизни. На самом деле все было проще: в его окружении считалось неприличным говорить о своих политических предпочтениях. Да, именно неприлично – «mauvais ton», как говорят французы. Существовало множество других тем для разговора, например: путешествие, бизнес, музыка, новые фильмы, обнаруженные на сайте, где можно было посмотреть любой фильм, забив его в поисковике, ибо телевизоров у них не было. Вот не было и всё, и по той же самой причине, что там – политика. Непонятно почему, но все они как один были уверены в том, что произносимое из «ящика» – ложь сплошная, невероятная, абсолютная, сущая пропаганда: изначальное вранье от начала до конца, без логического объяснения подобного приговора. Почему? Потому что в голове давно существовал некий раскол: власть и общество – это две противоположные структуры, конструкции. Умные это понимают, то есть, такие, как он, а остальные просто верят всему, что говорят из «ящика». Откуда это появилось в нем? Ведь в детстве он смотрел не только американские мультики, но и советские, и фильмы детские про мальчика-робота, там еще песня была «Прекрасное далёко, не будь ко мне жестоко, не будь ко мне жестоко, не будь...», и ничего не сопротивлялось внутри, ничему не противоречило. Все началось позже: новые друзья, новые тусовки, какие-то лекции, смысл которых потом обсуждался, а если ты этого не слышал, то вроде как – лох. Мама говорила, что человек всегда выбирает какую-то одну сторону, когда он убеждал ее в том, что для того, чтобы узнать правду, необходимо смотреть на вещи с разных сторон, узнать противоположное мнение. И что он сам вообще вне политики.
– Так не бывает, – говорила она, – внутренний выбор человек все равно делает рано или поздно.
Он ей не верил, как не верил и своему другу, который был несколько старше его и с которым они начинали бизнес когда-то давно. Владимир говорил, что он не прав:
– В 90-е годы вас учили по учебникам Сороса или под влиянием его идей. А потом умудренные носители истины засрали вам мозги тем, что русским быть стыдно, и что вся цель существования России и русских – это платить и каяться, хрен знает, в чем, но каяться, ибо они во всем виноваты. Может в том, что мы просто существуем в этом мире, мешая им сделать из него окончательно полное дерьмо с их гребаными ценностями, ведущие этот мир как раз в жопу, научно говоря – к цивилизационному коллапсу? А так как критическое мышление неведомо вашему поколению, вы идете за тем, кто убедительнее врет. И зерна падают на подготовленную благодатную почву, так как вы уже отделили себя от «неразумного большинства» – от народа, по сути. Вам же рассказали, что какой-то ничтожный процент – это думающие люди, остальные – тела неразумные, так сказать – организмы. Да? Но это же фашизм в чистом виде. Какого черта ты ходил на выступления того урода (даже не хочу произносить его имя, брезгую, знаешь ли)? Он же даже внешне – змей, лицо змеиное, сатана. У него написано это на лбу большими буквами, а когда он открывает свой рот, оттуда вылезают змеи, рожденные его разумом. Сон разума. Слышал такое? Куда тебе! Вы же «много буков» не читаете: в смартфоне вам какой-нибудь недоумок-мудила, считающий себя гуру, всё расскажет про жизнь, про власть, а вы еще потом между собой обсудите это. И вот она – картина мира. Готова. Главное – не сойти с тропинки этой, не направить взгляд в другую сторону – туда, где простая жизнь и обычные люди. Вот для этого и нужно слушать «Эхо Москвы» и другую подобную лабуду, когда в машине своей едешь. Это для вас – вроде литургии. А еще необходимо смотреть «Дождь», ведь эта конечная инсталляция «правды» – истина в последней инстанции, потому что ее посылают оттуда, где на вершине Капитолийского холма живут мудрые и демократичные небожители, правители мира, ибо они так любят его, что никогда не оставят в покое. В переводе на русский язык с их демократического: не дадут никому спокойно жить так, как хотят другие страны, города, народы и люди.
– Ты ничего не понимаешь, – пытался опровергнуть его Александр. Разве у меня не может быть своего мнения?
– Это не твое мнение, а мнение той либеральной секты, несистемной оппозиции и прочей сволочи, в которую вы уверовали, вас загнали туда, назвав это цинично «свободой». Они давно уже всех поделили по принципу «свой-чужой», и если ты не подскуливаешь их общему вою, то тебя исключат из общества «светлоликих»...
– А по-твоему человек не может быть свободным, по твоим правилам тирании?
– Не то, что не может, а обязательно должен быть свободным, ибо в этом и заключается свобода выбора, данная нам еще от Бога. Твоя же свобода – это перекос в одну сторону. Ты не стоишь посередине, чтобы иметь по-настоящему возможность выбирать: видеть со всех сторон. Потому что в любой секте первое, что делается – это исключается другое мнение, не совпадающее с выработанными постулатами. Да, коммунисты так делали, особенно при Сталине. А либералы разве не тоже самое делают? Если бы они полностью пришли к власти, то перевешали бы всех, кто считает иначе, чем они, и этому даже есть словесные подтверждения, сам читал от этих деятелей, даже не скрывающих то, как они ненавидят народ свой и страну эту. Было бы похлеще, чем террор в гражданскую войну: красный или белый – без разницы. Ты пойми – революция никогда не кончалась. Она не на улицах, она – в головах. И как 100 лет назад: у каждого свой выбор.
– А если человек не хочет выбирать? Я вот просто хочу жить: зарабатывать много денег, чтобы была возможность увидеть мир. Что во мне не так, по-твоему?
– Ты врешь себе, когда говоришь это.
– Почему это вру? Я так думаю. Я не хочу делать выбор.
– Тебя заставят. Тебя уже заставили, ты просто еще не понял этого, но оно обязательно выйдет наружу в какой-то момент важный в твоей жизни. Ты живешь в Матрице.
Удивительным было то, что Владимир говорил почти то же, что и его мама, но ее он просто не слышал: уходил в свою комнату, когда они еще жили в одной квартире, включал музыку (колонки у него были классные). Ему казалось, что мама живет все еще в Советском Союзе и ничего не понимает в том, что происходит сейчас. Правда, как-то она удивила его. Он подколол ее, сказав, что президент ей на карту скинет деньги за то, что она его поддерживает.
– А кто тебе сказал, что я всё поддерживаю? Я вообще монархистка. А так как ты, с подачи твоих друзей-либералов, утверждаешь, что вот-вот наступит 37-й год, то знай – если меня посадят, то именно за монархизм. Для меня Россия – это Империя: вначале Российская Империя, потом Советская. И другой она быть не может: менталитет такой, гены, территория такая, история такая, литература – все мощное, большое, глубинное, во всем этом существует особый код. Империя, одним словом.
Он обалдел в тот момент:
– Но ведь ты же была пионеркой, комсомолкой...
– Да, но главное не в этом, а в том, что я гордилась своей страной, и было за что: в войне такой страшной победили, человек первый в Космос полетел – советский, русский парень. А еще – помогали африканцам и всем остальным освободиться от колониализма, ну, о культуре и говорить не приходится. Вот в 90-е годы разрушили все это. А что есть? Где кино настоящее, режиссеры, поэты, художники и так далее? Премии международные в культуре у тех, кто хуже и отвратительнее изобразит Россию и русских. Таких там любят и чествуют. Как-то странно получается: тогда свободы не было, а таланты были, а сейчас свобода есть, но весь талант в деньги уходит как будто. Где душа, мысль, красота? Куда все это подевалось? Надеюсь, что и такое тоже существует, просто его не видно за всеобъемлющей попсовостью во всем, китчем, размалеванным поверх настоящего искусства, это – как на картине замазывают шедевр какой-нибудь второсортной живописью. Мне кажется, что многое уже выглядит вторым сортом, как свежая рыба второй свежести, что само по себе оксиморон. Можно, конечно, назвать подобное искусство постмодернизмом, но сути это все равно не меняет. Оно или есть, или его нет. И еще неизвестно, что вреднее: употреблять испорченный продукт или испорченную культуру. Ведь она проникает глубоко в твой мозг и в твою душу. Настолько заполняя собой, что ты уже не можешь отличить плохое от хорошего. И опираешься на мнение критиков такой же «свежести» и такой же бездарности.
Подобные разговоры, что с матерью, что с Владимиром путали в нем что-то устоявшееся, как будто выбивали почву из-под ног, а он стоял твердо на земле и не хотел ничего менять. Может поэтому его это несколько раздражало, мешало работать. А работал он с утра до ночи, чтобы сохранить то, что имел, и все шло нормально как будто. И тут – ковид. Вокруг многие знакомые предприниматели упали на дно. Ему повезло, благодаря вовремя подвернувшемуся заказу. Нужно было только подождать, когда эта возникшая зараза уйдет, и можно будет опять поехать куда-нибудь отдохнуть заграницу. Его не прельщали дорогие отели и пафосные сэлфи, он лез на гору в Греции – Метеоры, где на высоте 600 метров над уровнем моря находится 6 православных монастырей – прямо на скалах, которым, как считают, 60 миллионов лет. Сами же эти скалы расположены в горах Фессалии, что на побережье Эгейского моря. И такое чудо – всего в двух километрах от города Капамбака, совсем небольшого. Упоминаются монастыри еще с 10-го века, и тогда их было 24, но сейчас от многих остались только развалины, а от некоторых не осталось даже их. Когда-то до монастырей добирались по навесным деревянным лестницам или в сетках, наподобие корзин, а к ним были прикреплены веревки, и монахи тянули их наверх руками. Точно так же доставляли туда воду, еду и даже грунт, на котором высаживали деревья и кусты, ведь скалы были лишены этого. Метеоры в переводе с греческого языка означает «парящие в воздухе». Именно так это и выглядело: каменные глыбы, словно висели в воздухе, создавая впечатление огромных, застывших навеки птиц, превращенных в камень. Александр не мог пропустить такое, и как рассказывал потом, ему не хотелось оттуда уходить, потому что само пространство это создавало какой-то другой мир, который существовал отдельно от остального мира, как будто сам по себе. И эти древние иконы XIV–XVI века смотрели глубоко в тебя глазами, изображенных на них святых, и держали своей странной аурой, или как это лучше сказать, он не знал. Трудно подобрать слова к тому, чего никогда раньше не ощущал. А самым главным было именно то, что он чувствовал в этот момент такое спокойствие, будто ты бежал, бежал куда-то, и вот, наконец, пришел. Ничего подобного он больше не ощущал в своей жизни. И такие моменты запоминаешь и носишь в душе, как нечто дарованное свыше, не понимая – кем, и за что. Но подобные ощущения заставляли его видеть мир немного другим, а не таким, к которому он привык. Нечто необычное было и в том, когда он однажды встречал рассвет в океане, катаясь на серфинге по волнам, поднимаясь так высоко, как только было возможно. Может быть, человек рождается ради этих мгновений? – думал он тогда. И стремился к тому, чтобы увидеть больше и познать то, что было недоступно ему раньше. Да, у каждого свои привычки, и хорошо, если они совпадают с твоими возможностями. А он все для этого делал, понимая, что именно так хотел бы жить, потому что подобные открытия давали ему силы и делали его по-настоящему счастливым.
И вдруг февраль 2022 года: не думал не гадал. Надежды рухнули. Бизнес зашатался, ибо ни до чего стало. Все уже не имело значения, кроме войны, которую он воспринял так же, как многие из его окружения. У него возникал только один вопрос: зачем? Да, он знал, что на Украине идет, по сути, гражданская война, но ему казалось, что они сами должны разобраться между собой, потому что это – другая, чужая для него страна. А какие-то сложные глобальные причины он не понимал в силу того, что мир для него давно представлял нечто единое, если речь шла о Европе. Чувствовал ли он опасность конкретно для своей страны? Нет, не чувствовал, потому и воспринял все это соответственным образом. Мама тоже говорила, что любая война – плохо, но она добавляла к сказанному, что это вынужденная война, что у нас не было выбора, и что речь идет уже о нашей собственной безопасности. Но эти слова проходили мимо него: он их не воспринимал просто, как дальтоник не воспринимает некоторые цвета. Наверное поэтому он решил поехать к друзьям заграницу, вписаться в их дело, если здесь будет полный голяк, то есть, полное отсутствие чего бы там ни было, как это слово трактуется в словаре, куда он полез, чтобы доказать маме, что оно вполне себе существует в русском языке. Но дело было не в слове, а в бизнесе. Он хотел как-то подстраховаться, пока здесь все так неопределенно. И в голове тоже было все перепутано: мысли, чувства.
Лететь пришлось через Стамбул. У него было несколько часов до следующего рейса с посадкой в Афинах, где он должен был пересесть на другой самолет, чтобы попасть в конечный пункт назначения. Александр ходил по кривым и узким улочкам Стамбула, погружаясь в его звуки, голоса и запахи: всё непривычное, шумное, яркое, освещенное горячим солнцем. Гуляя по набережной недалеко от порта, он смотрел почему-то не на море, а на небольшую гору, вернее, возвышенность, которая была, как будто устремлена в море. В какой-то момент ему показалось, что он видит стоящего там – наверху человека, на котором было почему-то длинное пальто, нет, это не пальто, – подумал он тогда. И всё вдруг стало так четко видно, словно он находился совсем близко. Да, на мужчине была офицерская шинель, но не та, которую носят современные военные в России, а другая – еще тех – царских времен. Удивительным казалось то, что в такую жару человек был в шинели. Он стоял неподвижно, словно застыл на месте, и смотрел вдаль – в море, как будто хотел что-то увидеть там или ждал чего-то, может быть корабль. Это было так неожиданно и странно. Александр подумал тогда, что возможно свет падает определенным образом на стоявшего там человека, и создается неверное визуальное представление. И, вероятно, поэтому ему просто показалось все это, привиделось в таком виде, и отсюда эта шинель... Ведь не сошел же он с ума, чтобы на самом деле поверить в то, что этот мужчина прогуливается летом в шинели. Тем не менее, этот образ запал ему в память, и он еще долго пытался объяснить себе: что же такое он видел там в действительности. И не поняв этого, потом долго пытался забыть всё, но не смог. Ему казалось, что он уже и раньше встречал того человека. Где? Может быть, в своих странных снах? Со временем он стал думать, что дело было просто в его нервном, на тот момент, состоянии, когда он находился в той неопределенности, касательно своего будущего, которая мучила его с того момента, как он покинул Питер, не понимая до конца: правильно ли поступил, уехав из страны.
Но вскоре Александр вернулся. Решил попытаться еще как-то наладить то, что осталось от бизнеса. Да и просто соскучился по маме и по друзьям, и по городу своему... Он снова носился, как ошпаренный, не спал почти, цеплялся зубами за свое дело. На Родине хотел удержаться. И маме сказал, что останется в Питере, и дальше все пойдет, как было раньше. Они ходили гулять в парк, говорили о том, какое теплое лето выдалось в этом году в Петербурге, и как чудесно пахнет хвоя в парке, и какие прожорливые утки в пруду, которых они кормили хлебом.
Но как под дых – сентябрь. Клиенты богатые из страны уехали деньги свои спасать, знакомые, потерявшие бизнес, тоже. Заказов ноль, работникам платить нечем, за офис аренду – нечем, ипотеку тоже, даже маме не помочь. А налоги – из чего выплачивать, из каких доходов? Думал, что вот-вот страну закроют и тогда вообще – облом: и там, и здесь. Война. Нет, с его страной, как он считал, все хорошо: никто ее не трогает, никто не нападает на нее. Но теперь ты ей должен не денег, а свою жизнь. По фигу, что в армии не служил, на что были веские причины, объективные даже для военкомата. По фигу, что стрелять не умеешь и не хочешь, ибо у тебя на той стороне родственники – два племянника, которые уж точно отправятся на фронт. Он представил самую страшную картину их встречи... А кому до этого было дело? Да, сказали, что не будут брать тех и тех, но в теории одно, а на практике совсем не так получалось: эффект исполнителя, так сказать, или лучше «маразм исполнителя», как всегда в России бывает. И вот: ты уже никто, и звать тебя никак. Если и нужен, то только в виде мишени, потому как сам ты вряд ли попадешь в цель, не имея никаких навыков в стрельбе.
Он потом думал: был ли у него выбор. Нет, была узкая щель возможности уехать через две страны транзитом туда, где можно было бы продолжить бизнес с друзьями, жившими там уже несколько лет. Может быть, я преувеличивал тогда? – сомневался он позже, но в то время ему казалось, что скоро всех поставят под ружье – весь генофонд, твою мать, в расход. Он был зол и жесток в тот момент. Ему, конечно, было жаль тех, кто погибал на Донбассе, это было страшно, что мирное население умирает, но за месяцы военной операции погибло больше, чем за 8 лет войны, как он подсчитал, потому что правды все равно никто не скажет. Александр понимал, что его упрекнут, будто думает он неправильно – не так, как нужно, но что поделаешь – такой вот вырос.
Он позиционировал себя человеком мира, и друзей имел по всему свету, и английский знал хорошо. За что он должен был ненавидеть тех людей заграницей? Не понимал. А должен? Конечно, должен теперь, обязан, если патриот. А по- другому – никак: враг. Только попробуй сказать, что Россию любишь и Питер свой тоже, не поверят ведь. Потому что сразу возникает вопрос: «А как же те, кто пошел воевать? Они ведь вместе с тобой росли – в одно и то же время, и ели, и пили то же самое что и ты – американское, но им это не помешало, а тебе помешало?» Что на это мог он ответить?
– Люди все разные, и думают, и чувствуют по-разному. Нас не на зоне держали, не за колючей проволокой, а позволили по Конституции нашей быть свободными, иметь свое мнение, то есть, свободу слова. Вот я и имею ее. А что дальше? Никто не знает, вернее, опять же: одни видят картину так, другие иначе. И каждый – в зависимости от ракурса, установленного в мозге и закрепленного там винтами пропаганды.
Так думал он, не понимая, что и сам тоже был подвержен пропаганде, но с другой стороны. Ибо всё это – Матрица, в которой мы находимся, правда, каждый в разной степени, то есть, процент нахождения в ней может варьироваться в зависимости от внушаемости психики и от ума, вернее, от способности критически мыслить, а еще – от понимания тех геополитических процессов, которые управляют этим миром на более высоком уровне. Всё довольно сложно, если думать, поэтому гораздо легче – не думать, а следовать за кем-то, за чем-то, выбранным тобой, а уж по твоей воле или по чужой – тут как придется. Если посмотреть на это с высоты разума, а не эмоций, то можно увидеть, что гражданская война 1918 года, оказывается, еще не закончилась. Так говорил ему Володя, и он запомнил именно эти слова: ничего не закончилось еще. Только видоизменилось немного, поменяв участников этой безумной битвы, по сути, опять за идеи, которые столкнулись между собой, потому как они – противоположные одна другой. Всё – как всегда. И от этого становилось не по себе, ибо получалось, что мир, погруженный в хаос, только на короткое время немного выходит из него. А потом снова погружается туда же, и люди находят каждый раз виноватого в этом, не понимая, что это – его естественное состояние. И то же показывает вся история человечества, если посчитать, сколько лет оно жило в мире, а сколько воевало между собой, находя разные причины для этого. Страшным является как раз то, что люди не осознают, откуда возникают вибрации подобной агрессии. Возможно, они заложены в самой Матрице? Но тогда для какой цели? Александр не понимал того, что все может быть настолько сложно, потому что не думал об этом никогда. Это было уже философия далекая от него. А что изменилось бы в его жизни, если бы он узнал о том, что многие практически живут в этой самой Матрице, обвиняя один другого в следовании пропаганде, хотя, любая пропаганда является частью ее, независимо от того с какой стороны поступает информация. Но как бы это знание могло помочь ему решить свои проблемы по бизнесу и вообще по жизни? Интуитивно он чувствовал, что подобный спор не имеет никакого смысла, и только разделяет людей между собой, продолжающих убеждать друг друга, что правда на их стороне.
И хотя его мама говорила ему, пытаясь примерить их взгляды, что истина находится посередине, Александр наперед знал все, что ему могут ответить люди, которые смотрят телевизор. А его друзья – другие, и он – другой: у него в комнате висит экран, но на нем он смотрит фильмы, скаченные из интернета. Это другой мир, который они не понимают, – считал он. Но у него не было таких слов, чтобы убедить их в том, что он прав, потому что те, которых Саша знал, включая Владимира и собственную маму, имели образование лучше, чем было у него самого. Может поэтому он не мог приводить нужные аргументы из истории и злился, когда это делали другие, отчего чувствовал себя некомфортно в споре с ними, и старался просто уйти от разговора, прикрываясь, как щитом словами о том, что политика его не интересует. Среди своих друзей ему было проще и понятнее. Может потому, что они так глубоко не влезали в историю, а мыслили конкретными категориями и воспринимали ту ситуацию, которая происходила сейчас на их глазах, а не когда-то в далекие времена. Так было проще и, как считали они, правильнее.
Непонятно было одно: почему именно в ту ночь, после разговора с матерью ему приснился этот странный сон. Будто одет он в офицерскую форму русской императорской армии, и скачет верхом на лошади белой масти по плацу. Мороз, обжигающий лицо, и сильный ветер: глаза слезятся и нельзя вытереть их, нельзя остановиться, потому что на смотр прибыл сам Государь Император. Александр не понимает, почему не Николай II, а его отец Александр III. Он же умер, – думает Саша, когда его лошадь проносится мимо императора, и он может рассмотреть эту бороду, это широкое волевое лицо: спокойное и уверенное. Ему хочется крикнуть в этот момент, и слова сами вырываются из него:
– Вы живы, Государь? Вы живы?
Но самое удивительное, что он отвечает ему:
– И вы живы, Александр. И Россия жива!
Он проснулся, ощутив на своих глазах слезы, как будто он только что вернулся с мороза. Откуда он вернулся? И где был? Безусловным являлось только одно – он был в Санкт- Петербурге. Ему ли не знать Дворцовую площадь? К тому же, сейчас зима бесспорно – всё так. Остальное он не смог себе объяснить. К кому именно обращался Государь, говоря эти слова: «И вы живы, Александр!». Ведь он никогда не носил мундир, и вообще как будто не был похож на того – во сне, или Саша просто не запомнил его лица...
Он не рассказывал никому об этом сне, как и о том, что иногда видит некоторые дома, словно в их первоначальном виде. На Большой Морской улице есть дом 47, как-то проходя мимо него, у Саши промелькнула мысль: «Особняк Набокова». Хорошо, что он не сказал это вслух, потому что шел с приятелем. И так случалось несколько раз. Он знал, что до революции или, как тогда говорили, до переворота, петербуржцы именно так называли адреса: если у кого-то спросить, где находится какое-нибудь место. И петербуржские старушки, которых он встречал еще в своем детстве, еще в Ленинграде, существующие тогда в своих старомодных шляпках, в разговоре между собой говорили именно так: дом такого-то князя или особняк того-то... Удивляло его и то, что они ходили пешком по центру на довольно большие расстояния, несмотря на свой возраст.
Для него этот город существовал как будто вне времени или только он его так чувствовал, узнать было невозможно. Расскажи я об этом кому-нибудь, посчитают ненормальным, – думал Александр. Тем более это могло показаться странным, потому что окружающие люди воспринимали его конкретным молодым человеком, то есть, знающим, чего он хочет в этой жизни и идущим к своей цели без всякого подобного романтизма и мистицизма. Часто люди нас видят в определенном образе, и ты уже не можешь из него выходить, поддерживая как-то свой имидж. Видимо, по этой причине у него не было близкого друга, но множество приятелей, знакомых, можно сказать, во всем мире: людей, которые жили своей жизнью, не заморачиваясь ни политикой, ни чем-то похожим на нее. Кажется, что многих из них вообще не интересовало, что происходит в мире, если это не касалось лично их. Они жили в своем собственном, будто в другой Вселенной. Так, будучи на Индийском океане, и проводя вечер с друзьями на берегу у костра, его очень удивило, когда один парень из присутствующих – итальянец, узнав, что он русский и не так давно был в Италии, попросил его:
– Расскажи мне что-нибудь об Италии, я там не был уже 7 лет.
Это особая часть мирового сообщества, состоящая в основном из молодежного сегмента, не очень богатых, но романтичных личностей, чего-то ищущих в этом мире, но в основном – себя самих, как понял он. Не утруждаясь пафосной мишурой, они налегке бродят по свету, немного подрабатывая на еду и жилье – самое простое. Сегодня здесь, а завтра там – «человек мира». Примерно так представлял себе счастливую жизнь Александр до того момента, пока не начались серьезные отношения с девушкой, и несколько лет совместной жизни не подвели его уже к черте, за которой маячила свадьба и семейная жизнь, и нужно было думать не только о себе одном. Благо избранница не требовала от их совместных путешествий больших трат: сама в интернете выбирала жилье в тех странах, куда они собирались отправиться, сама заказывала билеты заранее, чтобы это было дешевле. А в Европу они летали из Хельсинки, трясясь 7 часов в автобусе из Петербурга, зато там уже был Евросоюз и соответственно цены внутри него – другими. В целом, жизнь, можно сказать, удалась, но всё течет, всё изменяется и, к сожалению, не всегда в ту сторону, в какую направлены наши мечты, планы и устремления. Потом он будет удивляться: «Неужели прошел всего лишь год?». А, в сущности, какая разница: прошел год или прошло 100 лет, если все как будто возвращается в своем движении по кругу, из которого мы никак не можем выйти. По крайней мере, происходит именно так.
6.
В детстве он часто ездил с мамой на Украину к бабушке и деду, чтобы купаться в море и есть шелковицу, которая росла прямо во дворе трехэтажного дома, так называемого, «сталинского»: то ли по архитектуре, то ли по времени постройки. Он находился в центре города, но фруктовые деревья были повсюду. И от съеденной немытой шелковицы у него всякий раз начинал болеть живот, и мама ругала его, объясняя, что можно было в кружке принести ягоды домой и помыть, прежде чем есть их. Он обещал, что больше не будет, но на следующий год происходило то же самое. Тогда еще были живы бабушка и дедушка. После они приезжали с мамой вдвоем и ходили на их могилы. Но там еще оставались родственники, с которыми они вместе отправлялись в то место, что находилось недалеко от маяка. Там было не так много народа, открытое море, чистый песок, нагретый солнцем так, что в середине дня уже было горячо наступать на него, и нужно было бегом нестись в воду, где от резкой смены температуры вначале он вскрикивал, а потом не хотел выходить на берег. Они все вместе проводили на берегу моря целый день: купались, загорали, ели, привезенную с собой еду в кастрюлях: котлеты, картошку тоже в кастрюле, замотанной газетами, чтобы не остыла, помидорчики, огурчики, перец болгарский и фрукты разные. Саша до сих пор помнил, как всё было вкусно – там – у моря, когда замерзший в воде от долгого плавания, он прибегал мокрый и дрожащий, и садился на покрывало, где уже лежала еда, и кидался на нее, будто не ел ничего неделю. Это было необычно и потому так нравилось ему. Смотреть на море, где проплывали парусники или проносились моторные лодки, похрустывать зеленым луком, заедая его куском колбасы и запивать компотом из литровой бутылки. Совсем не таким, как в детском саду, а настоящим, который больше был похож на сок, потому что в него входило множество фруктов и ягод: малина, клубника, вишня, черешня, смородина красная и черная, абрикосы, яблоки (может он чего-то забыл, потому что было это давно). Саша ждал каждого лета, как, впрочем, и мама. Они приезжали на юг страны, и там была почти Россия, по крайней мере, он не чувствовал никакой разницы: все говорили на русском языке, радовались им, встречая, обнимали, и он тоже был рад всех видеть. И даже, когда они продали там квартиру, в которой мама жила в детстве, в тот двор все равно приходили, словно он тянул к себе, и соседи спрашивали, как дела у них, и разговаривали, как будто с близкими людьми. Ему это было немного странно, потому что в большом городе редко знаешь тех, кто живет рядом в твоем доме. Мама потом говорила, что если бы ей кто-то сказал, что эти люди станут ненавидеть ее за то, что она русская, она бы рассмеялась тому человеку в лицо. Потому что выросла там, жила в советское время, и сидела за одной партой с девочкой-гречанкой: это не имело тогда никакого значения. И когда они вместе с сыном приезжали туда, она думала, что ничего не изменилось. Может быть, они просто не замечали того, что становилось уже другим? Как говорят: человек видит то, что хочет видеть. Вот и они не могли подумать о том, что подспудно, как нарыв росло там, гноилось и прорвалось в 2014 году, буквально через 3 месяца после их отъезда в Петербург. Ведь в том городке они не видели никогда марширующих бандеровцев с черно-красными знаменами и с горящими факелами (это происходило во Львове и в Киеве, но они и об этом даже не знали). Если бы Саша увидел такое, то решил бы, что снимают какой-то фильм. Хотя, мама немного рассказывала ему, что на Западной Украине были те, кто служил фашистам во время войны, на которой его дед воевал в советской армии, но все это было давно. Он никак не связывал подобное с реальностью, с настоящим временем. На российском телевидении тоже такого не показывали и не говорили о закрытии русских школ и о том, что он, оказывается – москаль, и его нужно за это ненавидеть.
В России не видели и не слышали этого. Или не хотели видеть и слышать? Уверены были в том, что мы – братья и этим все сказано и все очевидно. Для кого это было очевидным, стало ясно только теперь. А тогда мы только гнали газ через украинскую трубу и платили им за транзит и за наш военный флот на Черном море, находившийся в Севастополе, и вливали просто так деньги в их экономику, думая, что этим можно всё решить или, может быть, купить их лояльность. Речь не шла о любви с их стороны, ее никогда там не было, не считая тех регионов восточных, где проживало много этнически русских людей. Основной целью для России было то, чтобы удержать эту территорию от попыток войти в НАТО, ведь и так уже они обложили нас со всех сторон, а от Харькова украинского до русского Белгорода было километров 30. Допустить на наших границах эти базы казалось недопустимым. Вот и платили украинцам дешевым газом, бестарифными торговыми потоками: платили, платили, а они брали, брали, и ненавидели.
Александр этого не знал, потому что вообще плохо знал историю. Да и неинтересно это было ему, не жившему в Советском Союзе и воспринимающему Украину, как чужое государство: что-то вроде Болгарии, Польши или Румынии, то есть, несвязанное никак с его Родиной. И это многое объясняло из того, что случилось в будущем, и что повлияло на его реакцию, когда русские вошли на ту территорию. Первое, что приходило в голову в тот момент: мы напали, значит, виноваты – мы. Собственно, произошедшее в стране представители его поколения восприняли похоже, хотя, многие смотрели на это иначе, и эти различные видения одного и того же не совпадали ни в каких точках, что создавало впечатление, что кто-то из них сошел с ума, и каждый считал, что, конечно, это не он. Мир сошел с ума.
Можно сразу записать во враги всех, кто понял не так, как нужно было это понимать, но труднее осознать – почему так случилось. Конечно, речь идет не о тех, кто изначально, еще до военной операции, был настроен против своей страны и своего народа. И кто конкретно своими действиями наносит вред ему, помогая вражеской армии материально и радуясь гибели наших людей, как на фронте, так и после совершенных терактов, пособниками и даже исполнителями которых они являются. Странно было бы думать, что эти люди могут продолжать жить в России безнаказанно, продолжая это делать. Речь идет о других людях: кто по внутренним убеждениям своим считает себя пацифистом или просто испугался за свою жизнь, потому что не все способны на подвиг, а чтобы быть готовым умереть в бою, для этого нужно верить в то, ради чего ты идешь на этот риск. Они не верили. Воевать за свою страну на чужой территории, какой они считали Украину, им казалось странным и ненужным. Другой вопрос: почему не верили, что эта чужая страна представляет опасность для нас? Одной из причин было отрицание других сил, поддерживающих и направляющих ее. Получалось, что Россия ни с того ни с сего напала на миролюбивую дружественную страну. Тогда действительно это безумие какое-то, по их логике. Но опять же – это не про тех, кто, несмотря на то, что никогда не были на Украине, почему-то вдруг так горячо полюбили ее, что никак невозможно было объяснить, разве только тем, что они готовы были любить всех, кто ненавидел Россию. Наверное, потому, что это поддерживало смысл их собственной нелюбви к своей стране и разъясняло, почему нужно стыдиться того, что ты русский. Но так считала какая-то часть людей, которая без всякой военной операции находила причины, подкрепляющие их особое отношение к своей стране. Подобное чувство не поддается разумному объяснению, это скорее происходит на каком-то психическом уровне, но в России не хватило бы психиатров, чтобы их всех вылечить. И все-таки, почему какая-то часть умных, профессиональных, состоявшихся в жизни молодых людей повелась на подобные идеи?
Александр в то время еще не думал, что всё будет так серьезно, хотя резкий разрыв отношений украинских родственников с его матерью еще в 2014–м году, удивил и огорчил его, но он успокаивал ее, говоря первое, что приходило в голову: «Представь, что они просто заболели, подожди, пока выздоровеют, и всё опять будет нормально». Он как будто не замечал, как украинская армия бомбит мирные города на Донбассе, убивая жителей, как сжигают людей в Одессе в Доме Профсоюзов. Не замечал или не хотел замечать, потому что это было вне европейского тренда, откуда все выглядело совсем иначе: так, как это преподносили украинские власти: про то, что на Донбассе люди сами себя обстреливали. А в Одессе сами себя сжигали, по этой логике. И что воюют они с российской армии, которой тогда и близко там не было, что подтвердили даже те, кто являлся наблюдателем, но говорили они об этом уже после того, как покинули свой пост.
За годы этой гражданской войны, «вскормленных» идеологической пропагандой, на Украине становилось все больше и больше. Как будто кастрюли на головах, которые они надевали во время майдана в 14-м году, имели чудодейственное действие на их носителей: ни черта не слышать и не видеть. Иначе было невозможно объяснить феномен подобной тупости. Но странным было не это, а другое: наличие людей с такими убеждениями в самой России. А кто вообще сказал, что эти люди хотели знать правду? Задавать такой вопрос им было бы странно, потому что у них были свои источники, подключенные непосредственно к «высшим силам». И так как верить российским СМИ и своей власти считалось делом зазорным в кругу знакомых Александра, в голове у него начал складываться как будто другой мир, как говорила его мама: «параллельный». Она все еще пыталась ему объяснить разницу между той Украиной, которую он видел в детстве и той, какой является сейчас. И когда он упрекал ее в том, что она родилась там, а не поддерживает ту страну, мама обижалась, нет, она просто выходила из себя, и говорила:
– Я родилась в Советском Союзе, а не в этой бандеровской Украине, с которой у меня нет ничего общего.
И когда случилось то, чего не предполагала даже она, то есть: русские вошли на украинскую территорию, к своему удивлению, он увидел, что это не так потрясло ее, как можно было бы ожидать. Напротив, она сказала:
– Теперь я хотя бы знаю, за что мои родственники ненавидят меня. А 8 лет я мучилась этим вопросом, потому что ничего не сделала для них плохого и не желала плохого никому, но была выброшена из их жизни, как ненужный старый хлам, и за все эти годы обо мне никто даже не вспомнил.
Александр чувствовал, что личная обида как бы отстранила ее от ситуации.
– Я еще в 14-м году, когда увидела этот сатанинский майдановский шабаш с воплями «москалей на ножи» и на «гиляку», меня как кипятком обдало, и оторвало от этой страны, и отрезало, с кровью пусть, но отрезало от нее, – сказала она.
Но тогда – с самого начала она много плакала, пытаясь что-то объяснить самой себе, и не могла ни понять, ни оправдать их. А объяснять им было бесполезно, словно все сошли с ума. Саша старался не говорить с ней на эту тему, особенно когда она пыталась ткнуть его носом в историю и политику, вмешавшуюся в этот раскол. Она говорила что-то о книге Збигнева Бжезинского «Великая шахматная доска». Старалась открыть ему глаза на то, какую роль в этом сыграли США, предъявляя ему цитаты из этой книги: «После победы над коммунизмом нам нужен раскол православия и распад России. И поможет нам в этом Украина, где предательство является нормой общественной морали». Она, как будто была даже довольна тем, что оказалась правой, потому что и раньше говорила ему о Мазепе, Петлюре, Шухевиче и Бандере. Да, по странному совпадению в чем-то она была права: умели украинцы находить себе героев из подонков – именно из предателей, которых сами таковыми не считали, и с этим ничего не поделаешь, – думал он. Но у него были друзья в Америке – нормальные ребята, поэтому он не представлял себе, что они могут желать ему зла. В конце концов,
все его поколение, да и мамино даже выросло на американской музыке, и они тоже в 80-х годах гонялись за джинсами и щеголяли в импортных шмотках. Ей нечего было ответить ему на это, ибо всё, увы, было правдой.
Да, на Украине шла гражданская война, как считала она, и он вначале был с ней согласен, пока не началась эта всемирная нечеловеческая любовь и поддержка Украины Западом, когда и в самой России известный некогда певец – кумир маминого поколения бегал по Москве с украинским флагом. А в Швеции на правительственном здании рядом с флагом Евросоюза висел желто-блакитный флаг, который он видел сам. Как к этому мог относиться человек, друзья которого говорили о том, что там – на Украине демократия, а у нас – отстой – тирания, поэтому мы и хотим задушить их свободу. Принимая эту точку зрения, становилось понятнее, почему они на майдане стишок декламировали о том, что мы с ними никогда не будем братьями, потому что у нас нет духа быть свободными, а у них он есть. Сомнительная свобода: жрать печенье из рук американки и за их же деньги убивать своих на майдане. Это ему мама сказала так, но он не хотел ей верить, потому что считал, что это показали по телику, а дальше – по тексту: по их «продвинутой» логике. Но точка отсчета его видения, конечно, находилась в исходной позиции, что власть в России неправильная, поэтому все происходит у нас неправильно. Железная аргументация. Особо «одаренные», вроде молодняка Навального выходили на митинги и орали, что они здесь власть, короче, орали то, что им было велено орать. Александр все-таки был уже взрослым человеком и поэтому, не принимая многого из того, что происходило в стране, молчал, уйдя как бы во «внутреннюю оппозицию». С матерью по этому поводу не говорил, продолжая повторять, что политика его не интересует, и внешне это именно так выглядело: никаких лишних телодвижений и ничего, кроме бизнеса, что было правдой, в смысле того, что он выкладывался весь в работу. Поэтому искренне не понимал, что плохого он делал своей стране, исправно платя налоги. Да, он считал, что в Америке люди умеют зарабатывать деньги, так как знал это от своих знакомых, уехавших туда. Да, он смотрел фильмы американские, и некоторые из них были классными, по сравнению с нынешними российскими, потому что даже советские нравились ему больше. Но желание мамы погрузить его в мир европейского сложного, элитарного кино: итальянского или французского, не дало результатов, кроме запавших в памяти имен: Феллини, Антониони, Вайды, Занусси, Анно, и еще кого-то. Он не мог не признавать, что она действительно является человеком мировой культуры – этого нельзя было исключить, и совсем не производила впечатления человека, зацикленного только на своем – российском, хотя, конечно – Тарковский, и еще несколько хороших режиссеров тоже были предложены ему в качестве примера истинного искусства. Да, их поколение в культурном плане выигрывало, что ни говори, потому что им не нужно было зарабатывать столько денег, ведь много все равно не получилось бы, поэтому оставалось время на саморазвитие и самопознание, – думал он. И когда однажды высказал ей это в качестве оправдания своего незнания, она долго смеялась над этим:
– А кто заставляет вас зарабатывать много, если можно зарабатывать столько, чтобы было достаточно? – спросила она.
– Это сложно понять, сколько достаточно, – ответил он, понимая, что мама его просто тролит.
Надо отдать ей должное: она пыталась перевербовать его в свой лагерь, рассказывая ему о некоторых моментах, бывших в нашей истории, и в частности о том, что не большевики, а именно либералы свергли царя и развалили Российскую Империю. А потом, не сумев распорядиться властью, встав во главе государства, бросили его на произвол судьбы, сбежав, как Милюков в женском платье. В результате чего большевики просто подняли власть с земли, почти не затратив сил на это, удивившись сами такому исходу. А так бы сидел Ленин в Цюрихе до сих пор и писал бы о том, что когда-то в будущем революция возможна в отдельно взятой стране.
– В России все происходит неожиданно и вдруг, – говорила она. А то, что собой представляют те, кто влез в твою голову, так об этом поэт Тютчев еще в 19 веке сказал:
«Напрасный труд, – нет, их не вразумишь,
Чем либеральней, тем они пошлее,
Цивилизация для них фетиш,
Но недоступна им ее идея.
Как перед ней не гнетесь, господа,
Вам не снискать признанья от Европы —
В ее глазах вы будете всегда
Не слуги просвещенья, а холопы».
Но на фоне повальной русофобии еще после Крымских событий 2014 года, все эти слова не могли быть восприняты им. И когда она пыталась ему что-то доказать, вроде найденного письма Пушкина Бенкендорфу от 1831 года, где говорилось, что: «Озлобленная Европа нападает покамест на Россию не оружием, но ежедневной, бешеной клеветой», Александр отмахивался от этих слов, считая, что это было давно и, возможно, неправда:
– Ты можешь говорить о чем-нибудь другом? Я не хочу слушать ни об Украине, ни о том, что весь мир желает нам зла. А, может быть, это мы делаем что-то не так, из-за чего они реагируют таким образом? – спрашивал он ее. И это было началом конца их разговора.
Мама сразу обижалась, и говорила, что он ничего не видит и ничего не понимает. Они ссорились, он уходил, она оставалась совершенно одна. Саша чувствовал, что она действительно одна, потому что думает не так, как ее украинские родственники, которые с ним, кстати, общались. А в их отстранении от нее он видел вину самой мамы. Он был уверен: она что-то сказала им не так, хотя сама убеждала его, что не говорила ничего такого. Однако, зная свою маму и ее утонченный ум, он не верил, что было так, ибо она могла, как ей казалось, тонко выказать свое отношение к происходящему, но с той стороны смотрели на все конкретно и верили тому, что говорил им украинский «ящик». Но когда он слушал их, то и сам готов был поверить тому, о чем рассказывали они. Может быть, дело было просто в эмоциях, а та информация в действительности была лживой? Об этом он старался не думать всё по той же причине, вложенной ему в голову: «мы что-то делаем не так». Конечно, он никогда бы не признал того, что это был тезис тех, кто хотел бы исчезновения России, а повторяющие его, как попугаи, русские люди, даже не задумывались над тем, что льют воду на чужую мельницу. Хотя, ведомые и ведущие – это две разные роли в этой игре. И вторые – точно знали что делают, для кого делают и сколько это стоит. Александр считал, что он знает правду, в отличие от своей матери, смотрящей телевизор, что само по себе являлось неким маркером, не учитывающим наличие критического ума, жизненного опыта и образования у того, кто его смотрит.
Она чувствовала, как они отдаляются друг от друга. Особенно после того, когда он прислал ей видео, на котором молодой человек, рассказывал о том, как нужно доносить до своих родителей тот факт, что все во что они верят – это пропаганда. Из его слов получалось, что эти взрослые люди – полные дебилы, так это выглядело, но она заметила, что видео сопровождалось титрами на английском языке. Это доказывало то, что он, таким образом, отчитывается перед западным заказчиком за полученные им 30 серебряников. Но сын нашел этому другое объяснение, сказав ей, что так тот человек пытается донести правду о России западному сообществу. И все выглядело, будто они это делали исключительно из любви к России, в которой просто сейчас не та власть. По поводу власти она рассказывала Александру еще раньше: как ее бабушка говорила ей: «Я пережила 5 царей», имея в виду царя Николая II, Ленина, Сталина, Хрущева и Брежнева. Мама тоже говорила, что видела в своей жизни многих руководителей государства, и ни один из них не был тем, кем она была бы полностью довольна, а два из них явились просто предателями государства, но это не мешало ей любить свою страну и не стыдиться того, что она русская. Поэтому ей было непонятно, почему претензии к одному человеку, могут отвернуть их от своей страны, а тем более оправдывать тех, кто желал ей зла.
– Легче всего поделить людей на своих и чужих. Но это уже было однажды в Гражданскую войну – 100 лет назад. Видимо, в методичках «госдеповского обкома» по изменению сознания этого не написано, – сказала она ему.
И Саша, в который раз решил не спорить больше с матерью и не пытаться ее переубедить.
Но ему продолжали сниться странные сны: какой-то офицер верхом на коне, поле, похожее на то, что он видел из окна поезда, когда в детстве ездил на Украину. И вот по такому полю скакал этот всадник в форме офицера императорской армии, а в него стреляли со всех сторон, но он все равно продолжал скакать, а в руке у него почему-то был наш российский триколор. Проснувшись, Александр полез в интернет и нашел там информацию, что такой флаг был у Добровольческой армии на Дону, состоявшей из белых офицеров, боровшихся против большевиков за свою Россию, которую они потеряли, но это был и флаг самой Российской империи, что он каким-то образом пропустил, изучая историю. Да, в то время шла Гражданская война, и ему, проснувшись, казалось почему-то, что она все еще продолжается, хотя прошло уже 100 лет. И этот офицер, который Саше все время снится, был уверен тогда, что борется за Россию, он сделал свой выбор, может быть, даже понимая, что эта борьба безнадежна. Александр начинал думать: почему его мучают подобные сны, словно он что-то должен понять, а он не понимал – что именно. Так, пожалуй, дойдет до того, что однажды мне приснится сон, в котором будет звучать гимн «Боже, царя храни», – подумал он. И это в то самое время, когда он хочет иметь возможность перемещаться по всему миру, считая, что его страна вот-вот закроет границу и лишит его этого теперь, когда европейский мир стал для него не таким далеким, можно сказать, привычным. Все-таки плохо Александр знал историческое прошлое своей страны, в котором Российская империя и была той самой Европой, и никто тогда в этом не сомневался. Но волей-неволей он продолжал думать о своих снах, потому что его интересовал один вопрос: почему эти русские дворяне, говорившие на французском языке, при этом служили русскому царю и готовы были умереть за Отечество? Может быть потому, что в то время была такая идеология? Простая и понятная, заключавшаяся всего в нескольких словах: «Душу – Богу, жизнь – Отечеству, честь – никому». Коротко и ясно. Но как же это сочеталось в них? – рассуждал он. Да он бы и не понял этого, как бы ни старался, потому что в нем самом не воспитали такого отношения и чувств таких, ибо идеология отсутствовала, а без идеи русский человек – это уже недоразумение какое-то – оксюморон. Если почитать русскую классику, то становится вообще понятным, почему невозможно без нее: идеология – это на самом деле вера для русского человека, и он никогда не будет за нее умирать, если не верит в то, что она несет в себе, не чувствует душой своей правды, в которой – сила. Впрочем, кто читал внимательно русскую классику из его поколения? Сложно всё это и довольно депрессивно, если взять того же Достоевского, – так они считали. Потому что были изначально настроены на радость жизни, а не на рефлексию. Этим словом они называли всё, что заставляло размышлять, смешивая два понятия между собой. Долго размышлять о чем-то они не были приучены. Да и время, словно торопило идти вперед, а иногда – бежать, чтобы все успеть, не задумываясь, что это самое «всё» возможно не стоит того, чтобы стремиться его догнать, упуская из виду на самом деле что-то важное, чего не схватишь на бегу, не поймешь второпях и не оценишь походя.
Что такое идеология объяснить трудно, – как считал он: приблизительно можно сказать, что это некие базовые вещи, которые должны одинаково чувствовать и те, кто наверху, и те, кто внизу, и те, кто посередине. Но точно – это принципиально важное понятие, такое как, например: «что есть человек?». Но если смотреть объемно, то уже из этого вытекает и твое отношение к стране, и к армии, к войне и к миру: вроде сложно и в тоже время просто – это все равно как: вода, хлеб, родители. В общем: мир, труд, май (он видел эти слова на плакатах советских в кино, ну, хоть так – все-таки что-то объединяющее). А что сейчас объединяет нас, если каждый ходит в своем противогазе? – иронично заметил он. Что мы имеем в результате? Либеральную идею, в которой значится: каждый человек – индивидуум, а вместе – сумма индивидуумов. А в чем различие между народом и суммой индивидуумов? Это даже не вопрос, это – уже ответ. Но если представить себе, что государство это некое одно тело, то нет этого единого тела. Тогда как может существовать государство? Бинго! Все ведь идет к тому, что корпорациям государство и не нужно – глобализация, одно слово. Получается что-то вроде Английской монархии – вывеска, привычка, национальная фишка такая. Поэтому Саша не знал, что такое идеология в России, если исходить из того, что слово «идеология» как-то связано со словом «идеал». А в чем для нас состоит этот самый идеал? Вот у американцев всё просто: их идеал – доллар, что бы они там не трезвонили о каких-то ценностях, ценность у них одна – деньги, а еще – как всех нагнуть, чтобы заработать их больше. В фильме «Брат» было четко об этом сказано, и он хорошо тот эпизод запомнил:
«– Слушай, а что такое по-английски «How are you?».
– Как поживаешь или как дела.
– А им что, интересно, как у меня дела?
– Не-а, неинтересно.
– А чего тогда спрашивают?
– Просто так. Здесь вообще всё просто так, кроме денег».
Если бы я маме этот эпизод напомнил, она бы точно сказала: «Видишь, в этом и заключается различие нашего с ними менталитета», – подумал он и усмехнулся. Почему? Да потому что понимал: это различие уже не было таким резким как в то время, когда он смотрел этот фильм, можно сказать – культовый, в период его ранней юности. И тогда он понимал, что Данила Багров – это о душе, конечно, о справедливости, а бабки для него как раз – просто так: другу помочь нужно было и опять же – справедливость восстановить. Он и теперь это понимал, но уже не чувствовал. И его поколение видело этот фильм когда-то, пропустив, наверное, самое главное – то, как относился к этому сам герой фильма, и забыли, к тому же, его коронную фразу: «Скоро всей вашей Америке кирдык наступит». А ведь в этом и был русский патриотизм в то время: «Гуд бай, Америка...». Что- то зрело, но не вызрело, зачахнув на корню. Не поняли, не вняли. А теперь само слово «патриотизм» стало для них чем- то запредельно пропагандистским, чем-то таким, что идет от власти: вроде, как всех их хотели собрать в один загон и запереть там, чтобы никаких стран других (своя есть – большая, и достаточно с вас) и никаких океанов чужих...
Александр встречал однажды свой день рождения как раз в океане, занимаясь серфингом, и это было прекрасно: восход солнца, волны, и ты на волнах взлетаешь вверх. Он боялся, что у него все это хотят отнять. Вначале дали столько свободы, и вдруг – ничего: как песок между пальцев. Ведь в Конституции написано, что главное – свобода личности. Это Саша, безусловно, поддерживал: как корабль назовешь, так он и поплывет. И дело было не в олигархах, которым доступно все, а в тех людях, кто сам себя сделал, кто умом своим и руками, и талантом чего-то достиг в этой жизни. Эти стебли российского древа, которым сейчас еще до 40-ка лет: предприниматели, айтишники, они не понимали – в чем виноваты перед своей страной, что она готова отказаться от них, назвать предателями за то, что уехали: кто-то, когда началась военная операция, а кто-то, когда началась мобилизация. Последнее особенно привело в замешательство многие умы. И даже на одной телевизионной передаче прозвучал вопрос: «Почему нам говорили, что у нас в армии 1 миллион, 200 тысяч человек? Зачем тогда мобилизация, если операцию военную начали с 200 тысяч человек? Мы платим налоги, чтобы они – эти достойные парни неплохо жили, а когда нужно будет защищать нас, профессионально делали это». Такой вопрос мог бы задать и Александр, почти двадцать лет создававший свой бизнес с переменным успехом, и наконец, достигший каких-то результатов. Что плохого он делает своей стране, строя, например, Центр развлечения для детей? И в передаче этой тоже спрашивали: для чего вынимать из экономики потенциал – выдирать из нее тех, кто на своем месте может что-то делать и умеет это делать? И он тоже не понимал, почему люди, никогда не бывшие в армии и не умеющие стрелять, понадобились на фронте. Александр спрашивал у своей матери:
– Разве на нас кто-то напал? Если бы это случилось, тогда совсем другая история была бы, и я уверяю тебя, что мало кто уехал бы в такой момент. Скажи мне: в то время, когда была война в Афганистане, проходила мобилизация? Нет, не проходила, я знаю. И вообще, объясни, если можешь – что мы защищали тогда? За что гибли наши солдаты? Там и до этого была война, и 20 лет после этого, на чем американцы попались, и сейчас мира там нет. Какой смысл было воевать и умирать нашим пацанам? Вот сейчас говорят, что НАТО с нами воюет, значит, завтра скажут, что я должен идти воевать в какую-нибудь натовскую страну: спасать ее от фашизма, как на Украине? А хотят они, чтобы я их спасал? Дед мой – герой, конечно, так именно и думал, что спасал Европу, а они ненавидят нас теперь. Почему? Да потому, что коммунизм ненавидели больше, чем нацизм гитлеровский. Я тут фильм смотрел режиссера, которого ты мне посоветовала посмотреть. «Белый тигр» называется. И по сюжету: после войны нацисты немецкие рассуждают о том, что они сделали то, о чем мечтала вся Европа, ненавидя Россию, но сила и решительность была только у немцев это сделать, а обвинят в этом исключительно их, – рассуждали эти немцы. Они и сейчас поэтому не видят никакого нацизма на Украине. Не видят? Нет, они просто не считают это недопустимым, потому что не потеряли 27 миллионов убитыми, как Советский Союз. А теперь: мы хотим бороться со всем миром? Почему не можем жить своей жизнью?
Она не знала, что ответить ему, потому что ей казалось, будто они живут с ним в параллельных мирах: он не видит всей картины целиком. Не видит того, что Украина в данной ситуации добровольно и даже с какой-то параноидальной решимостью, дошедшей уже до психического автоматизма, когда ты сам себе наносишь физические травмы, готова становиться тем самым пушечным мясом – полигоном для войны глобальной. А для нас они стали предателями, согласившимися быть заточкой против России, потому что с таким рвением стремились вступить в НАТО, разорвав когда-то написанный договор о дружбе между Украиной и Россией.
– Они, как продажная баба, очередной раз в своей истории, решили продаться, теперь Америке, понимая при этом, что это угрожает России, и вынудили нас пойти на такие жесткие меры. А теперь кричат, что они – жертва. Да ладно... Типичное украинское: «А нас за що?» – сказала она и как-то нервно засмеялась.
Это даже испугало Сашу, решившего, что с нервами у нее не очень хорошо. Но мама быстро взяла себя в руки и продолжила:
– Один западный деятель сказал, что уничтожение русских должно стать религией для украинцев. А какая у них еще религия, после того, как Киево-Печерскую Лавру разорили и осквернили? Те, кто верит искренне, пытается сейчас защитить свою святыню – нашу общую, ибо это символ единой Древней Руси, и эти люди сердцем своим чувствуют это. И пока еще стоят на своем, хотя, многих священников уже арестовали, другим угрожают, и что будет дальше – неизвестно, – говорила она Саше.
На улице, стоя на коленях и держа в руке крест, молилась девушка – певчая из Лавры, а вокруг нее плясали бесноватые, и это были не только молодые, но и пожилые женщины и мужчины, что особенно страшно было видеть, потому что у этих людей должна была быть память, но она отсутствовала. Девушка осеняла их крестом, а они выкрикивали оскорбления против нее, против церкви, а по сути – против Бога. И казалось, что эта девушка с русским именем и русской фамилией была той самой Украиной, которая существовала когда-то. Но кресты на куполах почернели, и это видят все, но не все понимают. А самое главное – это видит Бог: всё творимое там святотатство, когда в захваченных храмах устраивают танцы с собаками и поют о том, как нужно убивать москалей, и призывают к этому, устраивая дикие игрища и совершая бесовские обряды.
Да, ее ужаснуло видео, как над Киевом и над самой Лаврой кружат черные вороны – огромная стая, и небо становится черным от них, и карканье громкое, гортанное разносится в округе, как будто созывают они на кровавый пир своих сородичей, учуяв запах падали. Что же вы наделали? – спрашивала она, обращаясь к тем, кто не слышал ее, кто давно никого не слышал, кроме того, кто управлял их сознанием, направляя его на разрушение, и, в конечном счете, на саморазрушение, ибо Бог видит все, и они еще не сознают: какую беду накликали на себя. И эту беду уже несут на своих черных крыльях эти вороны. Как человек верующий, она видела в этом страшный знак. Вот к чему приводит отказ от нашей общей православной веры и предательство рода своего, ибо мы вышли из одних корней, но они решили противопоставить себя нам, и даже созвали воронье с других стран для того, чтобы нас уничтожить, – думала она. Анти-Россия. Но мало кто помнит, что это уже было в истории: УНР (100 лет назад). Такое новообразование просуществовало очень недолго, и являлось такой же продажной марионеткой Запада. И точно так же в то время вывозили зерно в Европу, как сейчас, и так же воевали, но тогда с Донецко-Криворожской республикой и с еще русским, на то время, Киевом.
Она не могла понять, почему сын ее не слышит. А он видел только ту часть общей картины, что была перед глазами в данный момент, не задумываясь о том, почему произошло всё это, и зачем его страна воюет сейчас.
– Кто первый напал – тот и виноват, – говорил он. Да, я понимаю, что эту войну готовили на Западе, толкали нас в нее, но мы же повелись. Неужели ты не понимаешь, что мы попали в эту ловушку? Нужно было подождать, пока начали бы они. Тогда бы сейчас нас жалели, а не их, они бы считались агрессорами, а не мы, и нас бы бесплатно во всех странах европейских кормили и поили, и любили.
– Любили бы? Ты смеешься, Саша? Когда они нас любили? Англичане во все времена еще в Российской Империи травили, убивали наших царей или известных деятелей. Думаешь – кто императора Павла прикончил, под чьим руководством тот заговор случился? Это ненаучно, может быть, но я понимаю, почему русские им поперек горла всегда стояли. Пусть это и лично мое мнение: мы не индусы, не китайцы, ни африканцы (далекие все-таки по менталитету от них цивилизации), а мы – такие же белые, как они, но почему- то совсем другие. Непонятное всегда страшит, необъяснимое вселяет ужас. Нас нужно было или переделать под себя, или уничтожить. Другого не дано. Кто-то сказал, что Россия – это цивилизация, притворяющаяся страной. Истинно так. Но я, как и ты, считаю, что начинать войну первыми нельзя. Россия никогда не нападала ни на кого, только защищалась, это естественное для нее действие. Но здесь иная причина, Саша. Они бы не на Россию напали, а на Донбасс, на республики, где живут русские люди, с русским менталитетом – очень отличным от галицийского. И тогда бы неизбежно началась резня, уничтожение, геноцид – то, что с сербами сделали, то есть, так называемый, хорватский сценарий (они же сами об этом все время говорили, и о том, что ожидает тех людей, которые пошли против их бандеровщины). Вот чего мы испугались. Ведь сербам тогда не смогли помочь, ну разве что развернуть самолет, в котором находился наш представитель, летевший в Америку на переговоры. Не захотели мы с ними общаться, после бомбардировок Белграда, выразив этим разворотом самолета свое отношение к происходящему. И всё. Потом только и делали, что озабоченность свою выражали. Это – слабость, Саша. А ведь Николай II, по сути, в войну Первую мировую вступил, чтобы тех же сербов спасти, которые обратились к нему с такой просьбой. И это было естественной реакцией для русских – спасать. Странная вещь – история: все в ней как будто по кругу движется. Ты не заметил? Хотя, что я спрашиваю? Тебе же это неинтересно. Вы – как бабочки-однодневки или, как рыбки, которые не помнят, что было короткое время тому назад. Жизнь – мгновение, но это с точки зрения вечной Вселенной, а человек устроен иначе.
Дальше она рассуждала уже про себя, оставшись наедине с собой, и в своих сомнениях, задаваясь вопросом: может, другие так не думают? Не знаю. Люди как будто живут каждый в своем мире обособленном, стараясь отстраниться от реальности: может из-за усталости душевной, психической, чтобы себя защитить – свой внутренний мир, раздираемый противоречиями, отчего инстинктивно хочется просто выжить – освободиться от непрекращающегося напряжения нервного, от страха перед неизвестным будущим, который нагнетается информацией, льющейся отовсюду. Закрыть глаза и уши, и заорать во все горло. У нее самой порой возникало такое желание. И она знала людей, которые вообще не хотели ничего слышать и ничего знать о том, что происходит. Жили вроде под куполом каким-то. Могла ли она обвинять их? Имела ли право?
– Иногда мне кажется, что я вообще ничего не понимаю в данный момент, потому что не было в моей жизни такого, а значит – не с чем сравнить. – говорила она.
Умом она все понимала, но сил, казалось, уже не хватало выдержать это напряжение, в котором жила уже больше года.
Да, в нынешней ситуации те, кто желал этой войны, прекрасно знали, что когда-нибудь у русских закончится терпение, и они пойдут защищать Донбасс, потому что и так долго ждали, пытаясь уладить всё переговорами, в которые никто не верил, кроме нас, да и мы, наверное, не очень верили в это. Выхода просто не было: надеялись и терпели. Когда уже за горло взяли, тогда и пошли. Всё верно рассчитали те, кто «сдерживает» нас, окружив натовскими базами, будто мы собирались когда-нибудь нападать на Европу. А Украина, уже заточенная на ненависть к нам (за 30 лет), согласилась, даже как-то с удовольствием согласилась стать на сторону врага. Это похоже на то, как некоторые бывшие белогвардейцы-эмигранты мечтали с Гитлером на белом коне въехать в Россию, чтобы вернуть себе то, что потеряли в 20-х годах. Вот и они тоже хотели с чужой помощью воплотить свои безумные мечты.
– Ты же не знаешь, что их вожди «вещают» о том, что мы все забрали у них, и что пока существует Россия – жизни не будет для украинцев. Бред полный, но многие этому верят, а куда денешься, если с детства в учебниках тебе пишут о том, что 300 лет украинцы воюют с москалями за свою свободу. Что-то я, родившаяся там и жившая до 20-ти лет, не видела этой борьбы. Все руководители Советского Союза были из Украины. Она считалась самой богатой из всех республик. А русские – все равно плохие. Это клиника какая- то уже, – говорила она Саше.
Он ошибался, считая, что матерью движет личная обида, потому что так думала не только она, но и те, кто не имел к той стране никакого отношения. Например, человек, чуть было не ставший президентом Франции – экономист, политик и бывший глава МВФ, может быть, не ставший президентом как раз за эти слова, сказанные им в Киеве в 2014 году на экономическом форуме: «Для того чтобы что-то просить, надо что-то давать. Вы кроме злобы и ненависти никому ничего не дали. Вы предали Россию, которая вас создала и кормила с ложечки. Весь мир это знает. Запомните! Предателей нигде не любят. Ими только пользуются». Разве американцы могли позволить такому человеку стать во главе Франции, придумав какую-то историю с горничной из отеля? Все эти грязные игры так похожи на их способы воздействия. Однако она не стала всего этого рассказывать сыну, потому что он не хотел ничего плохого слушать ни об американцах, ни об украинцах, скажи она, что с 14-го года считает их предателями. А еще страшнее, если бы она рассказала ему о том, что по ее мнению, украинцы открыли портал в ад: «добро пожаловать в ад» могло бы быть написано на въезде в эту страну, но такое откровение было слишком даже для нее самой, не то, чтобы говорить об этом Саше. Для него же они были белыми и пушистыми, а теперь еще и жертвами, когда «мы напали на них», по его выражению. Хотя, даже на западе умные люди понимали, что это не совсем так. Но не в самой России, разделенной как бы на два лагеря, что навевало на мысль обо все еще продолжающейся гражданской войне, на которой они с ним были в разных окопах друг против друга, и ей было страшно и больно от этого. И говорить что-либо – бесполезно. Непробиваемая стена.
Один ее знакомый сказал недавно:
– Украинцы выкопали Черное море, и пока не закопают его – не успокоятся.
– Оптимистично, – ответила она, вложив в это всю иронию, понимая, конечно, что это просто питерский черный юмор. Но я слышала другую версию от бывшего американского генерала о том, что русским понадобился почти год, чтобы поверить в то, что украинцы их ненавидят. И такой вывод больше похож на правду, ибо это мы их считали братьями, не понимая, что они-то нас не считали.
Ей это все было хорошо известно, и даже то, как украинские родственники давят на ее сына, вызывая при этом у него чувство вины за то, что произошло. С ней такой номер не прошел бы точно, потому что она слишком хорошо знала, как эти люди мыслят, и что их ничего не заботит, кроме своего куска земли и того, чтобы сосед жил не лучше, чем он сам. И такое безразличие подтверждает как раз то, что столько лет бомбежек по Донбассу ни у кого из них не вызвало чувства обычного человеческого сострадания. А ведь там гибли под обстрелами ВСУ невинные дети, такие же, как у них самих, на территории, которую они все еще считали своей – украинской, но ничего не дрогнуло в сердце за эти годы: никто ни разу не вышел против этой братоубийственной войны. Она не помнила, где прочитала эту фразу: «Фашизм – вспышка коллективного бессознательного, как результат коллективного безумия». Но точнее нельзя было определить то, что происходило там с людьми, еще недавно казавшимися ей вполне нормальными. Когда же это случилось? – спрашивала она у себя, хотя, из истории знала ответ, просто раньше предпочитала забыть об этом. С идеологией бандеровцев боролись и после окончания войны, а их самих отправляли в лагеря, вплоть до смерти Сталина. Почему Хрущев освободил их, она не понимала никогда. Ведь они потом родили детей, воспитали по-своему, и эта ненависть к нам у них, можно сказать, на генетическом уровне. Поэтому нет ничего странного в том, что сейчас у детей там любимая игрушка – собачка Патрон, которая пищит: «убей москаля, убей москаля». А как их деды и прадеды старались услужить Гитлеру, думая, что он позволит им создать свое бандеровское националистическое государство с истинными украинцами. Как старались уничтожить больше евреев, чтобы угодить своему господину (в одном только Львове убили 7 тысяч). На что хозяин их сказал немцам: «Наведите порядок с этой бандой». Рабы должны знать свое место. И как только немецкие отряды вошли во Львов, украинское государство прекратило свое существование так же быстро и даже быстрее, чем в 18-м году. Рабы должны знать свое место. Да, история ничему не учит, она наказывает тех, кто не выучил ее уроков. Они и дальше продолжают идти своим путем – по следу Каина, найдя себе нового хозяина, которому служат с таким же рвеньем, как когда-то другому господину. Но советская власть, желая сплотить дружбу народов, замалчивала такую страшную информацию, тем самым позволяя расти этим сорнякам и наливаться ядом. Это теперь мы знаем про 142-й батальон украинских националистов, входящий в состав немецких войск (это для тех, кто уверен, что бандеровцы боролись за свободу Украины). А они были обычными карателями по своей сути. Про Бабий яр не знали, что это их работа? И про 186 деревень в Белоруссии, сожженных дотла вместе со всеми жителями этим самым батальоном? А ей самой в школе рассказывали про Хатынь и про фашистов немецких, а про своих фашистов – украинских не говорили никогда. Что же теперь удивляться? И как теперь поверить молодому поколению, что на Украине вдруг ниоткуда появились нацисты: никогда не было и на тебе. Пропаганда, конечно, так они и считают сейчас. Потому что нельзя было молчать тогда. Но вероятно в то время не знали, как возможно было совместить это всё с теми настоящими советскими людьми, жившими в Украинской ССР, 8 миллионов которых погибло во время Великой Отечественной войне, защищая свою страну. Разве можно вычеркнуть их из памяти? Ее отца вычеркнуть только из-за того, что пробудившаяся бандеровская сволочь поглотила всю Украину теперь? Разве она не страдала из-за того, что не может съездить на могилу своих родителей, потому что это нацистское государство отняло у нее такую возможность?
И ее сын, не зная ничего об этом, теперь тыкал в телефоне пальцем на фотографии, где был, якобы разбомбленный Харьков, пытаясь вызвать в ней чувство вины, но она видела, что это был Донецк, по которому почти 9 лет стреляют украинцы. И ничего, кроме обиды у нее не вызвало внезапное желание украинских родственников вдруг общаться с Александром. Эти люди, оттолкнув ее от себя, хотели оттолкнуть еще и сына от матери, посеяв между ними раздор. Ему как бы негласно предлагалось сделать выбор между ними и его мамой, имеющей свое мнение об их стране, ставшей теперь «жертвой». Где, по их словам, никогда не было никаких нацистов. Где не нападали на православные церкви, не сжигали людей в Одессе, не бомбили с самолета Мариуполь, не орали: «москалей на ножи», не закрывали русские школы, не валили памятники героям Великой Отечественной войны и даже писателям русским, не жгли книги, написанные на русском языке. Ничего этого не было, а все это – русская пропаганда. Так им проще думать и, возможно, приятнее так думать, потому что наконец-то можно не скрывать свою ненависть к русским и к самой России.
– Давай договоримся, что мы никогда не будем ссориться с тобой по этому поводу. Просто не говори со мной об Украине.
Саша согласился, хотя и не мог понять, почему она не страдает из-за того, что там идет война, ведь она родом оттуда. Ему и самому было непросто разобраться в этом. Когда только все началось в феврале, сразу позвонил его племянник из Киева и сказал, чтобы он выходил на протест против военных действий России. Протесты действительно были, но он даже не думал туда идти, ему казалось это странным в тот момент, потому что он родился в Петербурге, тогда еще – Ленинграде, и у него была даже медаль, которую выдавали вместе со свидетельством о рождении всем новорожденным в городе-герое Ленинграде. В конце концов, Россия – это его Родина. И какое отношение он имел к той стране, где жили его родственники, которым он не желал ничего плохого. Ему на самом деле было искренне жаль, что так произошло. Да, он считал, что это неправильно, но и выходить против своей страны тоже считал неправильным. Потом он скажет, что во всем виновата власть, и что он ничего не имеет общего с этой агрессией. Будет много слов со всех сторон. Можно было утонуть в этих словах, а вернее, в эмоциях, раздираемых людей по разным сторонам, словно по разным окопам. Чем не гражданская война? В общем: в тот момент он не знал, как поступить правильно. И чтобы долго не мучиться этим вопросом, не выслушивать мнение мамы и своего знакомого – Владимира, который, как ему казалось, мыслил парадоксально, он решил уехать, тем более что они с женой собирались отдыхать еще до всего произошедшего, и уже давно у них были билеты на руках. К тому же, там – на Кипре у него жил друг с семьей, с которым мог получиться совместный бизнес. В той начавшейся неразберихе, он довольно просто покинул Петербург. Правда, до того ему все-таки пришлось выслушать отповедь Владимира, с которым ему перед отъездом необходимо было решить несколько вопросов по работе. Они встретились у него в доме, где Александр и сообщил ему о своем отъезде, хотя в Питере еще оставался бизнес, квартира, недавно купленная в ипотеку, машина, не говоря уже о маме, что более всего волновало, как не крути. Почему-то все тогда думали, что это закончится через несколько дней или через неделю-две, как объяснил ему тесть (бывший военный). Правда, зачем-то при разговоре с Владимиром, он выложил ему, что ему стыдно за то, что мы напали на чужое государство, и что он по этому поводу думает о правительстве, хотя Владимир и до этого знал его мысли, но в тот момент был настроен слишком нервно.
– Ты никогда не задумывался, почему ни француз, ни англичанин, ни немец, ни испанец, ругая свое правительство и выказывая недовольство чем-либо, при этом не уезжает из своей страны, не говорит, что ему стыдно быть французом, итальянцем, немцем? И только русские уезжают и чувствуют некую ущербность от того, что они принадлежат к своей нации, и говорят, что им стыдно быть русским. А все те, кто захватывал колонии, уничтожал под корень индейцев – коренных жителей, между прочим? Те, кто сбрасывал бомбу на Хиросиму, вел войны по всему миру и продолжает вести, уничтожает целые страны, вроде Ливии, свергает правительства, неугодные им, в разных государствах, объясняя это тем, что они угрожают им, находящимся за океанами, они не стыдятся того, что принадлежат к той нации, которая все это творит? Нет, они гордятся этим. А у нас под боком вырастили нацистов бандеровских, и мы не должны на это реагировать. Заметь: они всегда выращивают своих псов, чтобы потом бросить их на тех, кто им неугоден, кто мешает им грабить и управлять миром, или в обратном порядке: управлять, для того, чтобы грабить. Им все равно – кто это будет: талиб, игиловец или украинский нацист – по фигу, лишь бы убивал того, кто им не хочет подчиняться. Сейчас мы неугодны, потом китайцы будут в этой роли, европейцы давно уже подчинены, находясь в натовской оккупации, поэтому даже экономически теперь не могут быть соперниками для них, а Россия им – как кость в горле. Ведь если победить нас и отобрать ресурсы, то есть, получить все даром, это же какое богатство упадет в руки, а с ним и власть, конечно. И они все время пытаются, всё историческое существование наше. Не видеть и не понимать этого может только слепо-глухо-немой. Но вопрос к тебе, Сашка: почему они при этом не чувствуют вины за собой – никакой вины? Ни немец, ни американец никогда не скажет, что ему стыдно быть немцем или американцем, несмотря на всю их историю, в которой они убивали миллионы людей (у нас, например, 27 миллионов во Вторую мировую – Отечественную войну). А мы всю жизнь кого-то освобождали: спасали от турок Балканы и Грецию, от фашизма Европу, от геноцида армян, от американцев Вьетнам и так далее: по всему миру могилы русских солдат, погибших за «братушек». А в ответ на это не то, что благодарность, нет, хоть бы молчание. Не делай добра – это наказуемо: истинно так. Только хула и проклятие, ненависть и русофобия, унижение и стремление уничтожить нас, разорвать на куски территорию, убить народ, обворовать, обмануть, растоптать имя наше – «русский», культуру нашу низвергнуть, распылить по ветру, чтобы нас вообще не существовало. Одно утешение: Бог все видит. Одна надежда – «Аз отмщен буди». И наша неугасаемая вера в справедливость: наивная, светлая душа русская, несмотря ни на что вопрошает правды, говоря себе и всем, что сила – в ней.
– Тебе бы книги писать, а не бизнесом заниматься, – сказал ему Александр. Потом, помолчав, добавил, – Ты, что искренне считаешь, что нападать на другую страну – это справедливо?
– Если эта страна представляет угрозу, опасность для моей страны, если она готова быть вечным врагом нашим, управляемая заокеанским господином, то у нас просто нет выбора другого.
– Опять это слово «выбор». Как меня достало все, если бы ты знал! Я просто хочу жить: просыпаться утром и видеть солнце. Это что – слишком много, по-твоему? Эти войны, эти революции, мне кажется, они никогда не кончаются: так только на время затихают, где-то хоронятся, прячутся за углом будто, становятся на время невидимыми, черт знает, как это назвать. Ты подумаешь, что я псих, но у меня такое чувство, что я уже что-то подобное переживал в своей жизни, и что-то выбирал, и по-моему, выбрал неправильно. Поэтому я так ненавижу это слово. И не хочу ничего выбирать, а просто жить. Можно я буду просто жить?
Казалось: еще немного и он впадет в истерику. Владимир это заметил.
– Ладно, – сказал он, – успокойся. Поезжай, потом сам поймешь, разберешься как-нибудь.
Он проводил его до лифта, и когда вернулся в квартиру, налил себе в рюмку водки и выпил. Его самого слишком взволновал этот разговор. Он знал, что Сашка хороший парень, но на эмоциях его можно повернуть в какую-нибудь не ту сторону, причем, в тот момент он искренне будет верить, что прав и что делает всё верно. Это он наблюдал в его отношениях с девушками, когда тот влюблялся и как будто переставал соображать вообще, пока что-то не происходило и он, как от ледяного душа вдруг приходил в себя, и так же искренне считал, что прав теперь, а не тогда. При этом напрочь забыв все предостережения, предупреждения и советы, данные ему со стороны, которые он от кого-то получал. Как будто он существовал в то время в другом мире, да и сам был другим человеком. И так думал не только Владимир.
Когда мама Александра что-то припоминала ему из прошлых ошибок, он говорил: «Но я сейчас совсем другой человек, мама. Когда это было...».
Александр вернулся через 2 месяца после своего первого отъезда. Это был июль, и в Питере стояла страшная жара: народ, как это и всегда здесь бывает, загорал везде, где росла трава, открыв свои бледные телеса солнцу. Он поехал к матери и, обнимая ее, сказал, что никто ее не бросит. Сообщил ей, что будет раз в три месяца на пару недель уезжать туда, чтобы контролировать бизнес, и что все останется, как раньше, потому что в России со временем будет лучше, чем там. Она поняла это, как сложившийся у него вывод, пришедший к нему из опыта жизни заграницей. Он включился в свой обычный ритм и даже еще более напряженный в создавшихся условиях: работал с утра до ночи, пытаясь спасти то, что осталось от бизнеса. Они в то время почти не виделись, но она понимала, да и привыкла уже к тому, что Саша всегда занят, стараясь даже не звонить лишний раз, чтобы не отвлекать его от дел. В душе она успокоилась, потому что очень переживала, когда он уехал, а теперь ей казалось, что нужно немного подождать и всё будет хорошо, подразумевая под этим то, что закончится война.
7.
Но хорошо не стало. В 20-х числах сентября началась мобилизация. И хотя, по сказанным президентом словам, не все должны были подлежать призыву, как и Александр, не служивший в армии, все на самом деле происходило не так. Оказалось, что одно дело – слова, вроде как – закон, а другое дело – его исполнение. Хватали всех подряд, было такое впечатление, что нужно набрать определенное количество в быстрый срок. Пятидесятилетнего мужа подруги его матери, который не служил, не держал оружие в руках, имел при этом зрение -8 и больные ноги: артрит в коленях, что заставляло его хромать, донимали по вечерам звонками в домофон, так как нужно было вручить ему повестку. Они не открывали. Зачем понадобился армии этот никчемный в военном смысле человек, время жизни которого могло исчисляться минутами на поле боя, объяснить было невозможно. И началось бегство, исход, слава Богу, не в таком количестве как в 20-е годы прошлого века, но что-то все равно наводило на подобные аналогии. Уезжали по разным причинам, конечно, в душу каждому не заглянешь. Александр, например, был уверен, что страну, то есть, выезд из страны закроют. А здесь с бизнесом у него был полный провал. Там же, куда он ездил весной, у них с другом вроде что-то начало получаться. Но если страну закроют – не будет никакой возможности продолжить работу. Нужно было уезжать. И он решился на это.
В аэропорту, всех стоявших у стойки регистрации мужчин, независимо от возраста, отводили в сторону. Лично с ним представитель ФСБ беседовал целый час. Нет, Александра не было в списке подлежащих к мобилизации, а сомнений, что такие списки существовали, тоже не было. Тем не менее, разговор состоялся довольно обстоятельный и жесткий. В конце концов, ему разрешили выезд из страны, но некоторым не позволили этого сделать. Попав уже в зал ожидания посадки, он был удивлен реакции людей: абсолютно незнакомые пассажиры обнимались, чокались, поздравляли друг друга, как будто случилась победа. Александр был растерян в тот момент, словно не до конца понимая, что произошло. Единственно чему он был рад, так это тому, что прекратился этот «допрос», как называл он разговор с представителем службы безопасности аэропорта. Тогда ему показалось, будто он оправдывается перед ним в чем-то таком, чего еще не совершил, но уже априори был виновен, а он не любил, когда его пытались сделать виноватым. Однако вскоре объявили рейс ТК-402 LED IST. И он пошел вперед, не представляя, что будет там, но абсолютно уверенный в том, что будет совершенно другое.
Стамбул встретил его дождем с грозой, словно он попал в какой-то другой мир, где неуютно, холодно, и на миг захотелось вернуться в самолет – назад, но это было уже невозможно. Он заранее снял квартиру и отправился туда: в район Истикляль, на 2-й этаж дома. Поднимаясь по ужасно неудобной винтовой лестнице, он продолжал думать о том, сколько еще таких лестниц ему придется пройти в своей жизни. Александр не рассчитывал на легкость бытия. В его съемной квартире оказалась терраса, с которой открывался чудесный вид на ночной город. Огорчало только то, что ночи здесь холодные. Он закутался в тонкую простыню и уснул. Ему снился заснеженный Петербург, и на Дворцовой площади выстроенные конные линейки, и мимо них на своей лошади скачет император Александр III, которого приветствуют войска. Метель заметает тут же следы конских копыт. Снег падает на неподвижные лица офицеров. И вот уже не видно ни лиц, ни коней, ни следов их – ничего, только метель – белая, бесконечная...
Проснувшись, он на миг удивился, что не дома, не в своей постели. Один. Абсолютно один. И это был еще не конечный пункт назначения: нужно было лететь в другую страну, чтобы из нее попасть на Кипр, так как прямого рейса из Турции туда нет, такие у них отношения сложились из-за раздела Кипра. И почему люди не могут жить нормально: без взаимной вражды? Будто заложено это изначально в человеческой природе, в генетике, что ли, предопределено на глубинном уровне каком-то, и никак невозможно ничего изменить. Сама мысль о том, что он теперь, якобы, эмигрант, приводила его в недоумение, и какая-то навязчивая боль сверлила его сознание: «неужели всё повторяется снова?». Он не понимал, откуда пришла такая мысль, но она возникала, словно из того сна, который он видел ночью, хотя не знал, как все это можно связать между собой. Но жизнь во всем этом всемирном хаосе наступила такая, что вообще трудно было что-то с чем-то связать, будто мир весь разлетелся на атомы, расщепился, и ничего невозможно собрать вместе: всё рассыпалось в руках и таяло, как снег в России на Дворцовой площади. Позже он узнал, что из его друзей в Питере осталось только двое, и среди них, конечно, Владимир. Он не хотел бы сейчас встречаться с ним, и не потому, что был не уверен в своем выборе, а потому, что он у них был разным, и с этим нужно было как-то смириться, принять и жить в новой реальности.
Владимир узнал о его отъезде только через месяц от матери Александра, которой позвонил, не дозвонившись до него самого. Услышав ее грустный голос, он поехал к ней. Они пили кофе и молчали, словно сказать было нечего.
– Ты, знаешь, я понимаю Сашу, и сама написала ему в ватсапе: «Я с тобой». Считаешь, что он не прав?
– Ну, что вы! Это его выбор. Я знаю, что он любит и Россию, и Питер, и вас, конечно. Он мне рассказывал еще в феврале, когда все началось, что у него в Киеве два племянника живут, и они в территориальной обороне. Я спросил его, нельзя ли было как-то уехать им из города, потому что тогда наши под Киевом стояли, как вы помните. На что он ответил: «Нет, конечно, они же свою Родину защищают. Ты же понимаешь, что это их Родина, и на нее напали? Это их реальность, а не разговоры о геополитике. Они всё это видят собственными глазами. Но как ты себе представляешь мою роль в этом? Я должен стрелять в них?» Он именно так сказал, и я понял тогда, как его мучает такая ситуация. Еще он добавил странную фразу, которую я не понял совсем, приняв за нахлынувшие вдруг на него эмоции и ничего более. Он сказал мне что-то в этом роде: «Я уже знаю, что это такое, и не хочу больше совершать подобную ошибку». О чем он говорил? О какой ошибке? Может быть, вы знаете?
– Нет, я тоже не понимаю, что он имел в виду. Наверное, приснилось что-то. Но меня тревожит его окружение. Ты же понимаешь, что среди этих людей есть как раз те, кто ничего хорошего не желает своей стране. Иногда мне кажется, что Россия по чистой случайности является для них Родиной, исключительно по месту рождения: вот не повезло им родиться где-нибудь в Лондоне или в Германии, и поэтому, обиженные такой несправедливостью, они вымещают свою злобу на Россию, унижая и обливая грязью ее и народ наш. Я не понимаю их, Володя. Сбежавшие писатели, блогеры, артисты, комики разъезжают по Европе с концертами, выступая перед нашими новоявленными эмигрантами, хотя, я даже не могу их так назвать, потому что те эмигранты в 20-х годах прошлого века тосковали о России, пели песни о ней и плакали о ней. А эти смеются, вернее – насмехаются, издеваются и просто ржут, как идиоты, когда очередной увеселитель говорит: «Вспомните, где вы жили. Посмотрите, какие вы счастливые теперь». Он поливает помоями страну, в которой родился, где впервые поцеловался с девочкой одноклассницей, впервые заработал свои деньги. Он обливает грязью своих родителей, оставшихся в России, а значит и себя самого, не понимая, что это именно так. А зрители его – это сбившееся с пути стадо, считающее себя высшей кастой, хохочут и визжат от восторга над его, якобы, шутками. Злобные клоуны. Но местные жители той страны, где они собрались, смотрят на них с удивлением и презрением, так как ничего кроме омерзения не может вызывать человек, говорящей такие слова о своей Родине. И они правы, считая их чужими. Эти странные люди всегда будут для них чужими и ненужными никому и никакой другой стране, кроме той, от которой они сейчас отрекаются с такой легкостью. Русские эмигранты воевали против Гитлера. Ты понимаешь эту разницу, Володя? Разве могли они позволить себе такое поношение имени своего, считая себя русскими? А кто же эти? Кто они такие? Где их Родина? Им ничего не остается – только ненависть: они питаются ненавистью, потому что, если перестанут это делать, потеряется весь смысл их существования, ведь они нужны там только в качестве русофобов. И то на какое-то время, а потом о них забудут – отработанный материал. Они еще не понимают, что отторжение от России и от русского народа, над которым они так похабно насмехаются, для них вовсе – не подарок судьбы. Это – приговор, причем – пожизненный. Но в этом нет ничего нового, если смотреть с исторической точки зрения. 100 лет назад тогдашние либералы, как сейчас сказали бы «несистемная оппозиция», с каким-то лютым восторгом желали поражения Российской Империи в Первой мировой войне. А что случилось в результате этого – известно: гибель Империи, две революции, а последняя закончилась еще и гражданской войной, и как следствие той войны – 17 миллионов погибших с двух сторон: «красные», «белые», а ведь и те, и другие – русские люди. Если бы ты знал, Володя, как я не хочу никаких революций, как ненавижу это деление на «красных» и «белых», не приемлю на каком-то генетическом уровне. Но страх этого – не фобия моя, не выдумка, он имеет вполне реальное основание под собой. Ведь я вижу, что происходит и как общество начинает делиться на своих и чужих, а это – начало конца. Это гражданская война внутри государства. Я молюсь за тех, кто в окопах, чтобы выжили и вернулись домой. И я молюсь за тех, кто пошел по неверному пути, обвинив свою страну, отвергнув себя от нее. Молюсь, чтобы они поняли свою ошибку, неправоту свою, и вернулись домой. Самое страшное, что можно себе представить, и что, к сожалению, я уже видела, это – русские в чужой стране, стоящие под чужим флагом напротив Российского посольства на антивоенном митинге. Даже Деникин, ненавидевший большевиков и страну Советов, не стал под чужое знамя и не надел чужой формы, потому что хорошо знал: враг России – это его личный враг. Чувствуешь разницу? А они не чувствуют, словно погасло в них что-то: глаза закрыли крепко и так живут. Ты думаешь – они Украину любят? Нет, они доказывают себе самим, что правильно не любить Россию, знают всеми клеточками своими – ощущают, что – не так это, но ищут причину, любую причину, чтобы сказать себе: «Вот: войну начала Россия, значит, я делаю все, как надо, когда стою против нее, напротив ее посольства с чужим флагом». Пазл сложился в одну эту фразу: «правильный русский». Нет, Володя, правильный русский это тот, кто живет здесь и работает на эту страну, не забывая, конечно, и себя любимого (это нормально). Правильный русский – это тот, кто сейчас на поле боя в грязи лежит с автоматом, не зная, сколько жизни ему осталось. А то, что за бугром называют «правильным русским» – так для них это другое совсем: лицемерят, а на самом деле они считают, что «правильный русский» – это мертвый русский. Так американцы об индейцах говорили. Мы для них – все индейцы в их цветущем саду, как тут деятель европейский выразился, что они, мол, сад, а вокруг джунгли. Смешно? Нет. Видит Бог, я не хотела такого для моего сына и для себя тоже...
– Ну, что вы, не надо так трагически. Нужно просто пережить это время. Хотя, понятно, что будет тяжело: «Хуже нет – жить в эпоху перемен», – как китайцы говорят, но я, конечно, не точно процитировал, своими словами...
– А вот я как будто вижу это: свиток уже развернут, и боюсь читать его, потому что знаю, что там написано. Ты думаешь, кто-то будет разбираться, почему тот или другой уехал? И что случится, когда они захотят вернуться? Но ведь упрекать в том, что у кого-то неправильная гражданская позиция не имеют права те, кто 30 лет выбивал из детских голов эту правильную позицию, заменив ее другими ценностями, в приоритете которых стояла свобода для себя любимого. Вроде как – есть выбор, а получается, что его нет. Хорошо, пусть тот, кто уехал – условно «белый», но ведь большая часть осталась. И многие из них думают, с этой точки зрения, тоже неправильно, а некоторые даже отсылают деньги украинской армии, при этом продолжая жить здесь и зарабатывать в этой стране, поддерживая другую, можно сказать – вражескую на данном этапе. И о некоторых из них даже известно. Я сама смотрела видео с некой русской поэтессой, которая давала интервью одному блогеру и говорила, что с каждого выступления своего отправляет деньги в ВСУ. Значит, выросло целое поколение, не понимающее, не чувствующее таких ценностей как Отечество, честь. Для них это всё из Российской Империи или из Советского Союза, в общем – совсем издалека. Можно сказать, что мы виноваты в этом, но для старшего поколения такие понятия были абсолютной истиной, и мы не могли даже представить себе, что это может быть иначе для нового поколения. Да, я знаю, что ты скажешь мне, что есть и другие, которые записываются в добровольцы, не дожидаясь повестки, конечно, есть: у них это на уровне веры, которая у одних есть – эта вера, будто в подсознании, но все равно это не от знания, потому что такого знания не давали. А у других этого нет, словно иная картинка перед глазами стоит и застит собой всё иное – настоящее. Как такое могло случиться? Саша недавно говорил, что видел пункт на Невском проспекте, где записываются на войну. Но самым странным для меня было то, что он сказал дальше:
– Представляешь, мама, у людей денег нет, и они за 200 тысяч рублей готовы умереть, потому что за ипотеку нечем рассчитаться.
– Почему ты думаешь, что только по этой причине они туда идут? – спросила я у него.
– Потому что на нашу страну никто не нападал, чтобы ее защищать, это не тот случай, когда дед мой в 17 лет убежал на фронт. Неужели ты не видишь разницу?
И начал опять говорить о власти, которая привела к этому. Я не понимаю, почему они так зациклены конкретно на власти, как будто в России во все ее исторические моменты всегда были идеальные правители или один правитель, который нравился бы всем. Такого не может быть. Кто и когда внушил им эту мысль? Я говорила с ним раньше об этом, чтобы он посмотрел назад на тех лидеров, кто управлял страной, особенно на последнего президента СССР и на первого президента уже Российской Федерации. Не эти ли люди опустили страну на дно и в международном отношении, и внутри самой страны, доведя ее до разрухи? Но почему-то я никогда не слышала от либералов претензий к ним. Даже напротив: один из них сказал, что нужно было потерпеть немного и после стало бы хорошо. Немного – это сколько? До конца 90-х Россия падала все ниже и ниже. На улицу выходить страшно было, потому что убивали, взрывали, стреляли: всякие бандитские разборки. По понятиям жили. Это свобода была такая? Почему они понять не могут, что обычные люди, которых большинство в любой стране, хотят жить спокойно. И то, что либералы называют тиранией, они считают порядком, нормальным состоянием, при котором ты можешь работать, получать зарплату, кормить семью. Когда-то нам обещали коммунизм и говорили, что нужно потерпеть (как шутили по этому поводу: мы идем к коммунизму, но по дороге к нему никто не обещал кормить). Не дошли, однако, не дождались. И тогда в «святых», как они считают, 90-х, что-то я не заметила, чтобы терпели олигархи – эти бывшие комсомольцы, скупающие за копейки заводы. Пусть они рассказывают эти сказки тем, кто не жил в то время, а лучше пусть заткнуться, чтобы не злить простой народ, переживший весь тот ужас и нищету, и грязь, и погибель в прямом смысле слова. Им есть с чем сравнивать. Поэтому не получается взбаламутить всех, поднять против «плохого» за всё «хорошее». Видели уже, знают... И потому думают: может и не все так, как хотелось бы, но бывало и хуже. Простая логика. Нормальный человек, способный критически мыслить, не может не сделать выводов из правления бывших руководителей, потому что они очевидны. Я за свою жизнь заметила такую закономерность, можно сказать парадоксальную: если наши недруги хотят кого-то поменять во власти или что-то изменить у нас в стране, тем более с таким напором, то это у мыслящих людей вызывает некое подозрение и вопрос: почему им всем так волнительно за нашу судьбу? А лично у меня подобное вызывает внутренний протест, будто мне пытаются что-то навязать. И я думаю в тот момент: эти «добродетельные учителя» стараются исключительно для себя, не понимая русский менталитет вовсе. «Бойтесь данайцев, дары приносящих»[5].
Не помню, кто сказал: «Если нашим врагам что-то не нравится, значит, мы все правильно делаем». Вот если мы сами решим что-то менять, то есть, большинство решит, которое либералы считают низшим сортом, тогда и случится то, что должно случиться. А ведь они считают, что народ русский неправильный, и, еще не придя к власти, уже задумываются вслух о том, что же им делать с ним, когда они снесут неугодного руководителя, ведь народ-то останется. Проблема у них, видишь ли. Я думаю, что настроят концлагерей, а особенно ненавистных или просто умных, но не поддерживающих эту болезненную, я бы сказала шизофреническую ненависть к русским и к России, будут просто вешать. Обязательно поделят на правильных и неправильных, на своих и чужих. Вот почему я боюсь революций, Володя. Это опять террор. Было уже 100 лет назад. Зачем опять повторять? Мне кажется, что я стою посередине качающейся доски и боюсь нарушить баланс, чтобы она не качнулась в одну или в другую сторону. И чтобы мы не скатились по ней опять вниз – в пропасть самых жестоких и низких человеческих пороков: зла и ненависти по отношению к себе подобным, чего нет даже у животных. А на Украине это уже есть – общий психоз какой-то. Я не могу смотреть на них как на вменяемых людей, и не понимаю, почему этого не видят те, кто их поддерживает. Как ты думаешь, Европа, Америка видят это или притворяются, что всё нормально, потому что перед ними стоит более значительная цель, для достижения которой можно использовать любую ложь?
– Все они видят. Просто такое время наступило.
– Безвременье.
Владимир шел к метро и вспоминал этот странный разговор. Почему странный? Потому что это были как будто его мысли, но выраженные более четко и ясно. Он, в отличие от своих знакомых (друзьями в полном смысле этого слова многих из них он бы не мог назвать), понимал, или лучше сказать – чувствовал, что дело вовсе не в Украине, не столько в ней. А что должен думать русский человек, когда ему говорят: «Новый мировой порядок в XXI веке будет строиться против России, на руинах России и за счет России»?[6] И тут возникает Украина, ставшая, по сути, враждебным государством, к чему ее долго готовили. А теперь змей-Сорос вещает: «Сами украинцы должны воевать как можно дольше», и далее: «Слабость России в том, что она воспринимает украинцев, как своих». Да, он прав, сволочь, поэтому у него нигде не болит из-за подобной ситуации, ведь по его мнению: «Европа выиграет даже в том случае, если от всей Украины останется одно огромное пепелище, заваленное смердящими трупами». При этом агрессоры, конечно, мы – русские, и виноваты во всем всегда – тоже мы. Пусть посмотрят мне в глаза те, кто продолжает так думать и повторять эту навязанную сентенцию. И это тоже было в истории с 30-х годов прошлого столетия, но тогда изгоями назначили евреев, а теперь – русских.
Люди совершенно разучились думать. Как можно говорить о свободе, если она не представляет собой свободу твоего государства, то есть, суверенитет, которого уже нет в той самой Европе, а мне все время указывают пальцем на нее, как на райские кущи. Сдана в аренду США. И когда с высоты Капитолия своего они вещают всему миру, что американцы избранная нация, разве это не нацизм? Не вижу отличия, – думал Владимир, – и либо ты – раб, если подчиняешься этому и принимаешь это, либо – враг, представляющий угрозу для Америки, в какой бы части света ты не жил. Ибо что значит договориться с Америкой? Только одно – подчиниться ей. Сопротивляешься их правилам – получай, дернулся в сторону – получай. Другого не дано. Что это за демократия, если нарушается даже священное право собственности: отобрали наши миллиарды $, еще хотят украинцам отдать, а всё потому, что мы не слушаемся тех, кто управляет миром, пока не видят санитары. Да, Владимиру была свойственна ирония, без этого уже давно спился бы и сдох где-нибудь в чужой парадной, перепутав ее со своей. Так иногда он думал сам. А недавно выслушал одного приятеля, рассказавшего о том, что скоро здесь будет 37-й год: «если ты за то, что происходит, то тебе будет хорошо, а если против – плохо, потому как военная диктатура неизбежна».
– Да брось ты, – сказал он ему. Все успокоится, европейцы повернуться к нам лицом, а не жопой, как сейчас, только победить нам нужно. Так всегда происходит, и воюем мы только тогда, если существует опасность развала Империи. Пока нам не угрожают, мы ленивы. Не будет этого ничего, чем вы пугаете в своих либеральных байках. Поделят мир и успокоятся. Это же очевидно, что американская гегемония уже всем поперек горла: Китай, Индия, Бразилия, Эмираты, Иран и другие смотрят уже в другую сторону... И, глядя на нас, думают при этом: «Вот эти же пытаются ярмо американское сбросить, посмотрим, как у них получится». Поэтому обязательно должно получиться, иначе и России не будет: такой, какой хотелось бы ее видеть. А так – вроде колонии, как в 90-х, я не хочу. А вы хотите, что ли? За что жилы рвете, слушаете тех, кто только и ждет, когда здесь все рухнет? Я не согласен на такое, даже за бусы их гребаные, да они их уже индейцам раздали, к тому же. Весь мир для них – индейцы, так привыкли. А, как говорит их пословица: «Проблемы индейцев шерифа не волнуют». Вот так они и живут по этой пословице до сих пор. Ну, всех нас, они, конечно, убивать не станут, если что... Тысяч 15 оставят, потому как кто-то же должен Транссиб обслуживать и так – по мелочам: ресурсы их, что пока еще наши, но мечтают ведь они об этом, и число я не случайное написал, потому что карга старая политическая (забыл, как ее там) это давно озвучивала, сетуя на то, что несправедливо Россия всеми богатствами в Сибири владеет одна. Бред какой-то, будто 100 лет назад иначе как-то было, когда случилась интервенция и дележ павшей Российской Империи. Даже говорить об этом скучно – настолько все понятно.
Многое теперь было понятно и после признания европейских лидеров, что 8 лет они не собирались выполнять никаких соглашений, ведущих к миру, а давали возможность Украине нарастить армию, чтобы воевать с Россией. И накачивали ее оружием все это время. А те, кто это не услышал, просто не захотел слушать. А ведь эти факты как раз и объясняют, почему Россия все-таки вошла на Украину, хотя так долго избегала этого делать.
Но все было предрешено: война началась бы чуть позже с Донбасса и Крыма, и перешла бы на нашу территорию. Готовился блицкриг. Они не хотели штурмовать большие города, потому что была задумана их блокада с последующей зачисткой выживших нацистскими батальонами (помнят руки, что делать, помнят бандеровцы-каратели, как убивать). Кому же, как не им могли бы такое доверить? Покончив с Донбассом, дальше планировалось вторжение в приграничные области России и в Крым. Тот, кто не верит в это, пусть посмотрит на заранее изготовленные медальки «За взятие Крыма», которые в Херсонской области нашли наши военные. Да, готовились тщательно. Не спали и союзники: приводились в движение натовские группировки, в частности американо-польский контингент, который должен был заблокировать возможность выдвижение российских войск в Калининградской области. А румынский контингент должен был блокировать российских миротворцев в Приднестровье. Не говоря уже о том, что на границах республик ДНР и ЛНР были сконцентрированы силы в количестве 120 000 человек. По этой причине в республиках готовились к оборонительным городским боям, мысленно прощаясь друг с другом. Так же была объявлена эвакуация женщин, детей и стариков. По улицам ездили машины с репродукторами, через которые призывали население выезжать автобусами на территорию России. Обстрелы увеличивались с каждым днем: это был шквал огня по сравнению с тем, что наблюдалось в течение 8-ми лет войны. Незадолго до этого была перехвачена у ВСУ карта наступления. И стало известно, что группировка готовится наступать оперативно-тактическими группами «Север», «Юг» и «Восток» при активном использовании боевой авиации, а так же артиллерии. Намеривались отсечь Донецк от Луганска, затем территории республик от границы с Россией, выйти к которой они собирались на 3-й день с начала наступления. Мы обратились к Украине последний раз с просьбой отвести войска от Донбасса, обещая, что после этого ничего не произойдет с российской стороны. Но никто не внял этим словам. И выбора нам не оставили. Это должен понять любой человек, который не хотел бы повторения 1941-го года, когда война пришла на нашу территорию.
Да, Владимир думал именно так и не мог объяснить себе, почему многие его знакомые, вроде бы такие же, как он, выросшие в одной стране с ним, имеют противоположное мнение об этом.
Через неделю, доделав все свои дела и оставив ключ соседке, чтобы она кормила кота и иногда разговаривала с ним, потому что он не сможет жить без общения, Владимир записался добровольцем на Донбасс. Именно так, чтобы попасть к ним, ведь там были настоящие люди, которые точно знали, чего они хотят. И почти 9 лет назад начали сопротивляться этим отмороженным на всю голову (зря они сняли кастрюли с голов, которые были у них на майдане, они очень им шли). Если бы его спросили, зачем он это делает, вряд ли бы он смог выразить в словах свой душевный порыв. Просто это был его выбор, а такие вещи со сцены не продекламируешь, это глубоко внутри тебя находится. Хотя, иногда он жалел о том, что лишен дара творчества, ведь дано же некоторым людям увидеть так точно и так в точку выразить то, что у кого-то даже в зачаточной форме еще не возникло в уме и в слове: одни эмоции, внутреннее убеждение, уверенность, что так надо, и всё. Но кому-то удается передать эти чувства. Взять, например, Бродского, которого еще с десяток лет назад либеральные собратья считали своим, пока не нашли это стихотворение «На независимость Украины», и даже теперь пытаются делать вид, что оно приписано ему, но не является его произведением на самом деле. Непонятно, как это возможно, если он сам читает его на видео, под которым все равно написано какими-то сомневающимися, что «стихотворение приписываемое Бродскому», однако, после этого своим он перестал быть для них: известная история с «красными» и «белыми». А Владимиру стихи нравились, потому что многое объясняли, особенно теперь – в этой ситуации, хотя написаны были в начале 90-х:
«Дорогой Карл Двенадцатый, сражение под Полтавой, слава Богу, проиграно.
Как говорил картавый, «время покажет Кузькину мать», руины,
Кости посмертной радости с привкусом Украины.
То не зелено-квитный, траченый изотопом,
жовтно-блакитный реет над Конотопом,
скроенный из холста: знать, припасла Канада —
даром, что без креста: но хохлам не надо.
Гой ты, рушник-карбованец, семечки в потной жмене.
Не нам, кацапам, их обвинять в измене.
Сами под образами семьдесят лет в Рязани
с залитыми глазами жили, как при Тарзане.
Скажем им, звонкой матерью паузы меря строго:
скатертью вам, хохлы, и рушником дорога.
Ступайте от нас в жупане, не говоря в мундире,
по адресу на три буквы на все четыре
стороны. Пусть теперь в мазанке хором Гансы
с ляхами ставят вас на четыре кости, поганцы.
Как в петлю лезть, так сообща, сук выбирая в чаще,
а курицу из борща грызть в одиночку слаще?
Прощевайте, хохлы! Пожили вместе, хватит.
Плюнуть что ли, в Днипро: может он вспять покатит,
брезгуя гордо нами, как скорый битком набитый
отвернутыми углами и вековой обидой.
Не поминайте лихом! Вашего неба, хлеба
нам – подавись мы жмыхом и потолком – не треба.
Нечего портить кровь, рвать на груди одежду.
Кончилась, знать, любовь, коли была промежду.
Что ковыряться зря в рванных корнях глаголом!
Вас родила земля: грунт, чернозем с подзолом.
Полно качать права, шить нам одно, другое.
Эта земля не дает вам, кавунам, покоя.
Ой – да левада-степь, краля, баштан, вареник,
Больше, поди, теряли: больше людей, чем денег,
Как-нибудь перебьемся. А что до слезы из глаза,
нет на нее указа ждать до другого раза.
С Богом, орлы, казаки, гетманы, вертухаи!
Только когда придет и вам помирать, бугаи,
будете вы хрипеть, царапая край матраса
строчки из Александра, а не брехню Тараса».
Можно сказать – краткое описание истории Украины, с ее предателями и охранниками концлагерей (недавно поляки открыли архивы, где написано, что из 8,5 тысяч эсэсовцев, охранявших Освенцим, только 15 % были немцами, остальные: украинцы, латыши и литовцы). Но особенно Владимир обратил внимание на упоминание Руины, потому что читал об этом раньше, интересовался. Так вот: в Древней Руси украиной (с ударением на второй слог) называли крайние, пограничные земли, находившиеся на юго-западных рубежах русских княжеств. В XII веке существовала еще Рязанская украина, Псковская украина (просто географические названия, не имеющие ничего общего с этническим обозначением, проживающих на этих территориях людей). Интересный факт, что православные продолжали называть себя русинами до XVIII века. А на Западной украине до начала XX века. До этого украинские земли, которые теперь Украина считает своими, населяли скифы, киммерийцы, сарматы, греки, с III века – готы, которых потом потеснили гунны. В общем, кого там только не было. Название «Малая Русь» было придумано в Византии для отличия от Московской Митрополии. Когда- то такой принцип разделения существовал для Греции, так называемой Малой Греции – собственно той, какой она является сейчас, и Великой Греции, куда входил юг Италии и Сицилия. Так и в этом случае: Малая Русь исторически была центром Киевской Руси, а Великая Русь являясь территорией, которую населяла древнерусская народность, объединяла все части, входящие в нее – в единое государство.
Но что же все-таки представляла собой Руина? Он и раньше слышал это слово, еще до того, как прочитал стихотворение Бродского, после чего захотел узнать об этом подробнее, а не только то, что существовало несколько Руин. У него почему-то лингвистически – по звучанию эти два слова «Украина» и «Руина» рифмовались, но не столько по их окончанию, но по внутреннему, будто заложенному изначально в них смыслу. Ему становилось не по себе от таких мыслей, носивших несколько мистический характер, но он ничего не мог поделать с этой аналогией, возникшей как-то самой по себе. Что же касается исторических фактов, то они, конечно же, существовали, и отрицать их способны только сами украинцы, желающие забыть то, что умаляет их «великую» историю, придуманную ими.
После смерти Богдана Хмельницкого, приведшего Запорожских казаков «под руку царя Московского», всё пошло прахом: личный секретарь его, считавшийся опекуном сына Хмельницкого – Юрия, по сути, стал гетманом. И первое, что он сделал, так это заявил о разрыве с Москвой и заключил союз с Речью Посполитой. Тогда же и началась Первая Руина, а по сути своей – гражданская война: все воевали против всех со всеми, как водится на этой земле испокон веков. Москва и «голота» украинская не хотела ни казацкого, ни шляхетского государства (территориально это и была левобережная часть, как и сейчас, говоря о Донбассе и юго- востоке, словно ничего не меняется в этом мире). Правобережная часть присягала Речи Посполитой вместе с Юрием Хмельницким. Левобережье выбирало своего гетмана, который был лояльным Московии. История повторяется, – думал Владимир, читая об этом. Прошло всего лишь 2 года после смерти Богдана Хмельницкого, умершего в 1657-м году, а уже в 1659-м произошел раскол между правой и левой частью. Единой Украины не получилось еще тогда, так же, как не существует ее сейчас, и никогда не было.
В 1686 году нами был подписан договор с поляками о «вечном мире» (звучит уже смешно). По этому договору за Россией оставался Смоленск, Чернигов и вся Левобережная часть. А за поляками Правобережная. Киев передавался Московии на 2 года, но потом был куплен ею за 146 тысяч рублей и остался за Россией. Царь Алексей Михайлович был мудрым человеком, закрепив за собой Левобережье, оставив Речи Посполитой нелояльное (уже тогда) Правобережье.
Руина продолжалась 30 лет. Казакам все равно было, кого грабить: они совершали свои набеги и на Крымское ханство, и на города Речи Посполитой, где жили правобережные украинцы. Гетманы менялись беспрестанно. Видимо, проблема выбора для этого народа – как проклятье закреплено где-то на генном уровне: они всегда что-то пытаются выбрать, и всегда делают неправильный выбор, разрушающий все хорошее, что было. Верно говорят: «от добра добра не ищут», но это не про украинцев. Гетманы выбирались криком, то есть, голосом всего казачества, и так как хотелось чего-то лучшего, как повелось, остановиться на ком-то на долгий период не получалось. Один из них – Дорошенко хотел соединить два берега по Днепру с помощью турок, и вполне реально Украина могла бы стать тогда Турцией. Да, жизнь на приграничье – тяжелая доля: Польша, Россия, Турция, и куда не посмотри, нужно делать выбор, и куда не кинь: везде или погибель, или потеря воли, а тут еще внутри раздоры бесконечные: власть не поделить между собой. Беда. Где свои? Где чужие? Не разберешь. Одно слово – Руина. И только когда свои и чужие армии вытоптали, разрушили и сожгли украинскую землю до такой степени, что она почти обезлюдила, особенно в своей правобережной части, где «одичавшие собаки вели жестокую борьбу за выживание с волками», как говорилось в одном историческом документе того времени, что-то начало меняться. И тут появился Мазепа, которого поляки называли Ян Мазепа-Колединьский. Земля эта вздохнула, но, как обычно и на этот раз обманулась, ибо историк-летописец Самойло Величко напишет: «руина» приросла также проклятой мазепой». А, между прочим, Мазепа был сподвижником Петра I в ходе Северной войны, длившейся 20 лет, и царь доверял ему. Но в 1708 году он вступил в союз со шведским королем Карлом XII, а проще говоря, предал и царя Петра, и русских, о чем у Бродского сказано в самом начале стихотворения. Что само по себе, теперь, окинув взглядом пространство истории, уже не удивляет, ибо всё это, как печать Каина. Известен знаменитый стих, который, в переводе на русский язык заканчивается так:
«Лучше б было не родиться
нежели в таких бедах жить:
тот направо тянет, тот налево.
Через невзгоды все пропали:
сами себя завоевали».
Вторая Руина связана с революционными войнами, которые были с 1917 по 1922 год. И опять: брат на брата, и снова атаманы, батьки, иностранные штыки, и раскол. Малороссия и Новороссия, а с другой стороны Червонная Русь, то есть, Галичина и Буковина. Парадоксально, но на какое-то время случилось некое взаимное притяжение в народной среде, словно вспомнили они, что одной крови. Но жажда власти раздирала живое тело этого, пытавшегося стать государством, организма. Павел Скоропадский – «Его Светлость Ясновельможный Пан Гетман Всея Украины» полгода играл короля, будучи клоуном по своей сути. Как тут опять не провести аналогию с нынешним президентом-актером? А в то время Скоропадский распустил Центральную Раду, в которой, кстати, из 18 человек 12 были австрийскими подданными (это все, что нужно знать о независимости Украины: тогда и ныне, и во веки веков). Но он провозгласил при этом Украинскую державу и собрал миллион тонн хлеба для союзников, помогавшим ему держаться у власти (ничего не напоминает?). Однако ему все-таки пришлось бежать из Киева, потому что наступала Директория с атаманом Петлюрой (еще одним претендентом на власть). А через год уже бежал и сам Петлюра, потому что наступала Добровольческая армия Деникина. Атаману пришлось бежать в Польшу (благо – рядом). И там он подписал с Пилсудским секретный протокол о межгосударственной границе по реке Збруч, по которому Галичина и Волынь на 20 лет оставались на Западе (ничего не напоминает, если вспомнить братские объятия Зеленского и Дуды уже в наше время?). Но как раз за этим петлюровским кордоном и выросло первое бандеровское поколение. И все 30-е годы прошлого века там существовала Организация Украинских Националистов. Роль вождя менялась: от Васи Габсбурга и ОУН до Степана Бандеры, который собирался делать революцию. Тогда не получилось, но в 1991 году это случилось само собой без всякой борьбы. Да, через 100 лет: «Украина понад усе». И идея украинства в Галиции. Одна Украина правее другой. И опять Руина, но уже третья: снова гражданская война под шифром АТО, и иноземная помощь со всех сторон, и абсолютная зависимость от другого пана. Ничего нового: история повторяется. Ударная сила – мотивированное, уже третье бандеровское поколение из логова нацизма – Галичины, выращенное и обученное ненавидеть и убивать. Всё по философии Эриха Фрома: не демократия, а «улыбающийся фашизм». Две Украины не могут ужиться. Недаром их национальный поэт Тарас Шевченко изрек это пророчество, о котором они, видимо, не знают, иначе внесли бы его на сайт «Миротворец», но что было, то было: рукописи не горят:
«Погибнеш, згинеш, Украiно,
не стане знаку на землi».
А уже в наше время писатель Олесь Бузина, которого украинские нацисты застрелили в 2015 году в Киеве рядом с его домом, написал как-то: «Эта земля – родина многих погибших цивилизаций: сарматы, геты, авары, половцы...». Кажется, что земля эта как будто обречена в своем вечном выборе лучшего хозяина и соответственно – лучшей жизни, и вечно совершающая одну ошибку – неправильный выбор.
Александр тоже немного знал об этом из рассказов мамы, конечно, потому что ему самому копаться в истории было некогда. Но, зная о подобных фактах, он не понимал, почему не отпустили украинских москалей на востоке, угрожавших этой националистической идеи украинства. По логике, если они хотели создать свое моноэтническое государство, то должны были сами отказаться от тех территорий, которые столетиями были русскими, где проживало много этнически русских, составляющих тот самый русский мир, который так ненавистен для другой части Украины. Но они пошли другим путем, желая подавить, заставить их быть украинцами. И что получилось сейчас? Да, теперь эти люди воюют против своих же, то есть, против таких же русских. И если брать именно эту часть народа, то можно сказать, что украинец – это русский со сломанными мозгами. Из них сделали манкуртов, это уже не русские, а выруси. Так когда-то из русских детей турки делали янычар – самых кровожадных и сильных воинов, забывших, что они русские, и считающих врагами тех, кто был на самом деле родственен им по крови и по духу. Кажется, что история движется не по кругу, а блуждает кругами по этому, выжженному полю – по этой задыхающейся парами, идущими от вспаханного чернозема земле. Можно ли повернуть Днепр вспять, как писал Бродский? Время потеряно. А тогда еще – после проведения опроса международными социологами, выяснилось вдруг (в 2011году), что 43 % на юго-востоке и 19 % в центральной части готовы расстаться с Западной Украиной. Зеркально получалось, что на Западной Украине только 12 % хотели отпустить Восток. Почему? Они же их всегда считали недоукраинцами. Ответ напрашивался простой – жадность и привычка быть нахлебниками, потому что вся промышленность находилась на Востоке.
Теперь уже понятно, что линия раскола проходит не по земле, не по Днепру, а по столетиям. И цель ясна: расколоть вначале общерусскую цивилизацию, а потом столкнуть между собой уже расколотые части. Сейчас можно сказать, что это у них получилось. Не понимал он только одного, что происходящее на Украине это и есть Руина – третья по счету. Первая была с саблями, вторая – с тачанками, а третья – с ракетами. Но страшно, что в эту свою Руину они пытаются затащить теперь весь мир, доведя его, по своей старой привычки, до полной разрухи и обезлюдивания, как случалось уже на этой, будто проклятой Богом земле, где в 2014 году разожгли страшное пламя в Киеве на майдане. И как говорил один старец, предвидя будущее: «Откроются врата ада. Бесы будут бегать по городу и колесо огненное покатиться на восток». Все так и случилось: Воинствующая Секта Украины, названная ВСУ, начала бомбить города на востоке, не поклонившиеся сатане. Теперь в великой святыне – Киево-Печерской Лавре празднуют не Рождество Христово, а поют гимн Бандере, ставшим для них богом. И совершают свои черные обряды, сжигая в деревянных ладьях трупы. Принесение жертвы? Или просто безумие, поразившее их мозг? Как сказано: «Если Бог хочет кого-то наказать, он лишает его разума».
Да, Александр помнил это так же отчетливо, будто все случилось вчера: Киев, человек в странной одежде, вроде богатого турецкого халата и с папахой на голове. Это – «Гетман всея Украины» Скоропадский. Откуда у него возникла такая четкая картина, он не знал, ведь сам гетман, не дождавшийся своей полной власти, сбежал. Но Александр, словно видел свой давнишний сон: этот хаос, творившийся в Киеве в то время, когда армия Деникина вошла в город. Звонили колокола в Киево-Печерской Лавре. Это он хорошо запомнил, а вот сам город виделся ему, как в тумане. Когда же мне это снилось? И неужели сны могут быть такими яркими, будто реальность, и всё это – как наяву? – думал Александр, стараясь отвлечь свое внимание от того, что происходило в эту минуту в его душе, словно подсознательно пытаясь защитить себя от чего-то страшного.
И когда самолет оторвался от земли, внутри у него что-то вздрогнуло, будто оторвалось вместе с самолетом и с ним то, что находилось в нем самом – всё то, что было ему дорого на этой земле. И увидев внизу, утопающий в огнях, вечерний Петербург, он заплакал: тихо, одними глазами, из которых по щекам стекали капли, как петербургский дождь, стекает по стеклу окна. Он вдруг ясно осознал, что там остался у него дом, а в том месте, куда он летит, у него будет просто жилье, и в этом была такая огромная разница, такой несовместимый разлом и необъяснимая, возникшая внезапно пустота – между небом и землей. Пространство, заполненное облаками, которые нельзя было потрогать, почувствовать пальцами – осязать, как нечто живое и конкретное, принадлежащее лично тебе. Нет, ему ничего не принадлежало больше. Он парил над миром: свободный и одинокий. И только одна мысль стучалась в его голове или в сердце. Он думал: «Когда я теперь увижу этот город?».
Время как будто сжалось в одну точку и казалось, что сразу после этого наступила зима: долгая, конца которой не видно. Холод был повсюду, и холод был в каждом, словно внутри погасло что-то, согревающее раньше. И осталась только безраздельная и безмолвная пустота, похожая на длинный сон, продолжающийся и продолжающийся даже тогда, когда глаза твои были открыты и ты как будто бы жил, то есть, двигался в каком-то направлении. Но любое направление казалось тупиковым, потому что не вело к решению главного вопроса, сверлившего твой мозг без конца: «Когда всё это закончится?». И не только здесь – в России было так. Но и те, которые сделали другой выбор, не чувствовали ни свободы, ни покоя. Общаясь с сыном по ватсапу, мать Александра понимала это по его сообщениям, написанным иногда в иносказательной форме, например, как в этом отрывке, в котором изображен вариант того, как бы Ремарк рассказал сказку о Красной шапочке: «Иди ко мне, – сказал Волк. Красная Шапочка налила две рюмки коньяку и села к нему на кровать. Они вдыхали знакомый аромат коньяка. В этом коньяке была тоска и усталость – тоска и усталость гаснувших сумерек. Коньяк был самой жизнью. – Конечно, – сказала она, – нам не на что надеяться. У меня нет будущего. Волк молчал. Он был с ней согласен». Дальше можно было ничего не объяснять, потому что она очень хорошо знала своего сына. И, хотя он, нарушая иногда их договор не говорить об Украине, – пытался уверить ее в том, что Украине помогает весь Запад, а мы – одни на этом свете. Она знала, что это не его слова, потому что они шли оттуда, где информация имела исключительно такой нарратив. И было понятно, что он убеждает сам себя, а не ее, так как этого не может быть, ибо не может быть никогда. Ведь речь шла о будущем самой России, которая, чтобы остаться собой, должна только победить, иначе этот самый Запад, как в 90-х годах будет плясать на ее костях, как и в 18-м году прошлого века все эти интервенты, желающие ее распада и раздела, намереваясь оторвать от нее каждый свой кусок. Жаль, что так глубоко не могли смотреть те люди, которые считали, что на «невинную» Украину ни с того ни с сего напала другая – агрессивная и ужасная страна. Ей были хорошо знакомы подобные умозаключения, характерные для большинства тех, кто верил западной, вернее, американской прессе. Конкретно она знала все эти тезисы и могла их выразить. Но ей было по-настоящему страшно услышать это от Саши, потому что, устав убеждать ее в правоте своей позиции, он написал ей: «когда-нибудь, к сожалению, я перестану биться об тебя с криками, чтобы донести до тебя эти простые истины. Мне от этого обидно и больно. У меня закончились слова». Страшно было как раз то, что он искренне говорил об этом, а значит верил. Теперь она знала, что именно так они это видят. Такая картина реальности у них отражена на дисплее, куда передает ее мозг, в который заложена та программа. Кем она заложена? Когда? Но всё это – правда, как бы кому не нравилось слышать. Они так думают. И какое количество людей разделяет подобное представление о происходящем, хрен его знает, говоря их же языком. Но от этого берет ужас. Кто-то хватается за наган (но было это уже, было – террор: красные, белые). Кто-то советует ГУЛАГ (но и это было уже, было, остался памятник репрессированным, к которому носим теперь цветы).
С другой стороны то, что Саша так говорил, не являлось для нее странным, потому что украинские родственники, общающиеся с ним, постарались поработать над его совестью до такой степени, чтобы он чувствовал себя виноватым уже за то, что он русский и родился в России. И он как будто видел всё их глазами. Она понимала, что идет война, но не хотела ее, не хотела, чтобы погибали люди, не хотела, чтобы рушились дома, и какой нормальный человек этого желал бы... И здесь как раз возникает опасность ошибиться и сделать неправильные выводы, если смотреть только с точки зрения эмоций. Но разве возможно поменять угол зрения тому, кто стоит в определенной точке и смотрит на всё исключительно из нее, не находясь внутри ситуации, а наблюдая со стороны и слушая со стороны? Другое дело: кто его туда поставил – в это место? Она все время думала об этом. Было понятно, когда это исходило от человека, выросшего в семье, где такое отрицательное отношение к своей стране было естественным, приемлемым. Но откуда это в нем? – думала она о своем сыне. Ведь в их доме всегда были люди с другими взглядами, оценивающие окружающий мир глубже. И ей хотелось, чтобы он знал русскую культуру, историю. Конечно, она не заставляла его принимать все безоговорочно, но сами разговоры их носили именно такой характер. И ей казалось, что она способна была передать то отношение к России и ту любовь, которая была в ней самой. У нее никогда не было сомнения в том, что он понимает ее. Правда, позже Саша стал говорить, что его не интересует политика. Ну, и ладно, – думала она, видя, как он погружен в свой бизнес. Это был его выбор. Хотя, не очень верила, что человек может быть абсолютно аполитичным.
– Понимаешь, Саша, все равно когда-то придется вставать на одну из сторон. Посередине не получится. Если ты будешь стараться так устоять, тебя все равно начнут тянуть в какую-то из сторон. И может статься, что это будет не лучшая, то есть, темная сторона Луны. Никто не отменял, в метафорическом смысле, свет и тьму, понятия более явно отраженные в религии. Но метафизика по-своему это объясняет. Главное в том, что это существует: один неверный шаг, и человек даже не заметит, что ступил на ложный путь. Весь ужас заключается в том, что на той стороне – перевернутый мир, где свет – это тьма, а тьма – это свет, и ты уже не сможешь увидеть иначе, чем тебе покажут.
Он тогда смеялся над ее словами, говоря, что она ушла в философию, усложняя все, а на самом деле это гораздо проще. Потом как-то он сказал, что ему достали билет на лекцию одного человека. И когда она узнала его фамилию, то пришла в ужас:
– Ты не понимаешь, что он разрушитель. Он ненавидит эту страну: гнилой и лживый человек, – возмутилась тогда она.
– Мам, я хочу просто знать разные мнения, чтобы видеть всю картину целиком, а не как ты. Ты же не видишь на самом деле, ты просто веришь.
Тогда спорить было вроде еще не о чем. Она искренне надеялась, что ее сын разберется, что он умный. И больше они никогда не заводили об этом речь. Видимо, она недооценила степень внушаемости своего сына, потому как жизнь в Советском Союзе с юности научила ее думать самостоятельно, то есть, мыслить критически, чего нынешнее поколение из- за обилия противоречивой информации, по сути, не могло делать, выхватывая из потока то, что было подхвачено большинством людей, входящих в их круг общения. Человек оказывался перед дилеммой выбора. И естественно он выбирал для себя возможность встать в ряд с теми, кто был ему ближе просто по жизни. И принимал то, что принимали его сверстники как существующий тренд, как нечто объединяющее эту группу людей, отделяя тем самым себя от других, не своих, а значит, в лучшем случае – заблуждающихся, а в худшем – сторонников медиа пропаганды. Ты смотришь телевизор? Да ты просто – чмо (как-то так). А то, что они подсели на пропаганду, но другую, им не приходило в голову, ибо это был их свободный выбор, якобы свободный. Эмоциональное восприятие никто не отменял: умело действующий либеральный пропагандист убедит вас, что в России существует только 2 города, где люди живут нормально: Москва и Санкт-Петербург, а дальше – ничего хорошего – один телевизор, рассказывающий о том, что жизнь существует. Она же искренне хотела понять, каким образом неглупые, талантливые, психически нормальные люди могут верить тому, в чем их убеждают работающие на деньги западного заказчика индивиды. Они ненавидят свою страну, ибо никогда ничего хорошего не говорят о ней: о том, сколько мостов, дорог, заводов, домов, аэропортов построено. О том, что Москва – самый удобный для проживания город во всем мире, и о многом другом – никогда ни слова не сказано (она специально смотрела и слушала, решив, проверить лично, что они говорят). Но интереснее было понять, чего они не говорят. И это было легко заметить: ничего положительного. Потому что заказчику нужно, чтобы эти программы вызывали неприятие к России, а у людей, их слушающих, чувство своей собственной неполноценности. А самое главное – поселить в человеке стыд за то, что он русский, в этом была цель. Но нельзя было поверить в то, что это является всего лишь заказом, обычным программированием, направленным на сознание, употребляющего этот яд, который он считает нектаром только потому, что их посылом было желание, якобы, донести правду. Однако либералы допустили большой промах в том, что они оттолкнули от себя большую часть населения: тот самый народ, который на этих ресурсах принято называть неправильным, недоразвитым быдлом. Плохо то, что их все-таки слушают, а объяснить что-то иное тем, кто уже отравлен такими речами, невозможно. Измененное сознание – вещь весьма устойчивая, и лечится только методом сравнения с реальностью или опытом жизни в этих западных райских кущах, о которых им вещают, приводя в пример, как эталон демократии и свободы. И самое странное, что, будучи людьми образованными, кто-то верит этому, убегая от плохого к лучшему, а потом удивляется, когда что-то идет не так, как им обещали.
– В праздничные дни приятель упал и сильно поранился, так всё оказалось закрытым: аптеки, поликлиники, а скорой помощи здесь вообще нет, если сильно болен – на своей машине добирайся до больницы. Прибавь еще сюда, что отопление, привычное для России, отсутствует.
– А дорого там жить? – спросила она Сашу в разговоре.
– Не то слово. В Питере еда – бесплатная по сравнению с этим. И снять квартиру тоже очень дорого.
У нее крутился резонно один вопрос: «Тогда зачем всё это?», но она боялась его задавать, чтобы не услышать, кто на самом деле виноват в том, что он не может жить в стране, которую любит... Она знала – кто, и сказанное ею уже много раз о том, что не бывает ничего идеального в этом мире, было бы сейчас бесполезным сотрясанием воздуха.
– Береги себя, – сказала она и нажала на красную нарисованную телефонную трубку на дисплее.
Потом проплакала весь вечер, не зная, с кем можно поделиться, кто может помочь ей, если она сама не может себе помочь. Часто просыпаясь утром, в который раз осознавала, что и в этом наступившем дне – она одна: в этом городе и в этой стране, которую любила. Она не понимала, как можно променять Санкт-Петербург на какое-то чужое место, где все, как вырванные с корнем деревья, пытаются прижиться на чужой земле, что для них покрыта асфальтом, через который невозможно прорасти. Ей было больно, и к этому ощущению она почти привыкла, но не могла поверить, что оно навсегда. Ей хотелось думать, что все это временно, все пройдет и всё будет опять хорошо. Но что-то в ней самой не давало такой уверенности. Что значит «всё»? Может, изменится наше высшее образование? Где еще с 90-х годов студентам говорят: «Вот будете хорошо заниматься, сможете заграницей работать». «У меня дочь прекрасно устроилась в Германии», – как сказала одна профессорша совсем недавно, но это не единичный случай. Система. Та самая идеология, которой, якобы нет. Есть она и довольно четко сформулирована, только флер некий, покрывальце прозрачное наброшено на все это. Кто сейчас уехал из страны? Вернее: из каких городов в основном? Легко ответить: из Москвы, из Санкт-Петербурга, из Екатеринбурга (с Ельцинским центром), из тех городов, где больше университетов и институтов. Парадокс? Нет, закономерность. Может быть, их так учили? После Великой Отечественной войны кто-то из немецких лидеров сказал, что войну выиграл советский учитель. Истинно так. А мы сейчас проигрываем страну. При этом придумываем, как наказать провинившихся, словно это дети, сбежавшие с урока. Нужно о другом думать: как спасти то, что мы потеряли и то, что еще осталось? Да, свято место пусто не бывает. Они ушли за тем, кто играл на дудочке. Так в старой немецкой сказке человек увел всех детей из города, всего лишь играя на дудочке: они пошли за ним. Но почему-то же пошли? Конечно, собирать многотысячные стадионы, петь хорошие и духоподъемные песни, и кричать хором «Россия, Россия» – это красиво и доходчиво. Однако это – внешняя сторона. Может нужно предпринимать еще что-то? «Русских невозможно победить, мы убедились в этом за сотни лет. Но русским можно привить лживые ценности, и тогда они победят сами себя»[7]. И не надо делать вид, будто все, кто не понимает, что происходит и ведет себя непатриотично – уехали, а остались только правильные. Нет, те, кто думает иначе, есть и среди тех, кто уехал, и еще больше среди тех, кто остался. Их много. Они только ждут, когда дудочка заиграет. С этого начинаются все революции и гражданские войны.
Она знала, что большинство мыслящих людей понимали, что Украина – это больной, подключенный к оборудованию искусственного дыхания, организм, живущий только благодаря подпитке, поступающей извне, но исключительно в виде оружия и денег. Если это прекратится, то все закончится. Она не понимала одного: почему мы позволяем поддерживать это тело, не уничтожая посланное оружие сразу, не дожидаясь, когда оно начнет убивать наших ребят, которых дома ждут матери. Наверное, ее упрекнули бы в том, что она недостаточно патриотична, так как не принимает всё, что происходит, как действия всегда правильные, и не повторяет, как мантру, что специалисты лучше знают, как надо, и так далее. Но как раз потому, что переживала и молилась за быстрое наступление мира, она чувствовала: чем дольше это длится, тем активнее зреет усталость, непонимание и даже недовольство у людей, которые задавали неудобные вопросы, но не получали на них ответа. Она не хотела никакой революции, никакой гражданской войны. И по какому-то внутреннему осознанию чувствовала, что фраза: «Мы никуда не торопимся» – ложная, неверная и даже вредная для той победы, на которую все надеялись. Иногда она вдруг теряла веру в то, что это когда- нибудь закончится, слыша с какой ненавистью ополчился на нас Запад, какие проговаривал слова об уничтожении России, словно они решили взять реванш за свое поражение в той войне. И, может быть, поэтому они делали вид, что не замечают нацизма на Украине: он был им нужен как тогда, когда надеялись, что с помощью немецкого фюрера победят Советский Союз, который был так же ненавистен им, как сейчас Россия. Прав был маршал победы Жуков, сказавший как-то: «Они никогда не простят нам этой победы». Она боялась, что все может повториться, и боялась, что либералы, как в 18-м году доведут всё до гражданской войны, предав, или уже предавая Россию и свой народ. Иногда ей казалось, что времена сошлись в одной точке, и что земные плиты двинулись с места, и что сама Земля вот-вот сойдет с орбиты. Потом она просыпалась и понимала, что это сон. Пока что – сон.
Но эта долгая зима должна была обязательно закончиться настоящей весной – новой жизнью: без войны, без смертей, без внутреннего напряжения и страха за своих близких, без психического надрыва и слез. Она уже представляла себе это именно так.
С Сашей они договаривались всегда о том, что если он куда-то летит, то присылает ей эсэмэску о том, что прилетел на место. Она, в свою очередь, перед полетом писала ему: «Счастливого полета. С Богом!». Так было заведено у них: ей спокойнее, и он знал о том, что она ждет, и всегда так делал.
Да, она почему-то знала, что это последняя страшная зима, а потом все будет по-другому. И знала, что однажды она проснется от того, что звякнет мобильник, сообщая о том, что пришло сообщение. И она, еще слабой после сна, рукой потянется к нему, наощупь найдет его, откроет и прочитает всего два слова: «Я дома». Так и случилось.
А вскоре закончится война, – думала она. И наступит мир: на земле и на душе, исстрадавшейся от мучительного ожидания и от страха, нависшего над каждым, кто чувствовал под собой зыбкую почву, уходящую из-под ног, и в любую минуту готовую поглотить всё, что здесь существует. Всё, что живет и дышит на этой маленькой планете, способной поместиться на человеческой ладони, от движения которой, от ее намерения зависит этот хрупкий, прекрасный и единственно возможный для нашей жизни мир.
Санкт-Петербург, 2023